Предисловие редактора
Если б кто-нибудь попросил меня определить жанр этого произведения, я бы, не задумываясь, ответил: ну какой, скажите, жанр может быть у текста явно вторичного, частично созданного из образов и цитат многих авторов? С другой стороны — важен ли жанр? Есть истории, рассказанные хорошо, есть истории, рассказанные плохо. Жанр — всего лишь инструмент, которым автор пользуется для того, чтобы донести до читателя свою мысль, так что любую историю можно рассказать в любом жанре.
Так вышло, что эти записки попали ко мне случайно, когда я волею не зависящих от меня обстоятельств оказался в московском институте судебной психиатрии имени проф.Сербского, во втором (симуляционном) отделении. Исписанные мягким карандашом, торопливым тревожным почерком, выдающим порывистую, импульсивную натуру, вытертые на сгибах листы бумаги лежали между кроватью и тумбочкой, среди кипы пожелтевших газет, казалось, впитавших в себя зыбкое и болезненное время этой обители скорби.
Красноватый свет дежурной лампы освещал пространство перед зарешёченной дверью, оставляя углы трехместной палаты темными. Я от нечего делать разбирал найденный раритет и не знал, творчество это, компиляция или исповедь кого-то из предшествующих собратьев моих по несчастью. Ибо ничего нет легче, чем побудить человека заняться сочинительством. Как некогда в каждом кроманьонце жил художник, так в каждом современном человеке дремлет писатель. Когда человек начинает скучать, достаточно легкого толчка, чтобы писатель вырвался наружу.
Один из соседей по палате, заехавший прежде меня седеющий мужчина с прямым взглядом по-детски ясных глаз, который безуспешно доказывал врачам и нянечкам, что он никто иной как Джексон, добровольно вызвался помочь мне разобрать рукописи. Однажды в ответ на мои сомнения по поводу их оригинального происхождения[Навскидку я мог определить, что в найденных записях были использованы (явно не без умысла) фрагменты произведений следующих авторов: Аркадий Фидлер, Андрей Ветер, Михаил Веллер, Владимир Тендряков, Грегори Д. Робертс, Моуэт Фарли, Олдос Хаксли (здесь и далее примечания редактора)]он неожиданно рьяно принялся доказывать, что пересказанная чужая реплика — твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской — если ты приподнял её на пьедестал своего сюжета. "В подслушанной речи и прочитанной книге не больше отчуждения, чем во снах или мимолетных мыслях: это все твое", — уверял "товарищ Джексон" на полном серьезе.
Так или иначе, занятый в мыслях собственными проблемами, поначалу я отнесся к литературной находке довольно равнодушно, однако, вчитавшись, обнаружил, что текст прописан с тщательностью, вниманием к деталям и глубоким уважением к действующим лицам. К сожалению, он многократно правился и был так нещадно исчеркан, что не представлялось возможным разобраться, где же окончательный вариант. Вдобавок повествований прослеживалось несколько, со сходными персонажами, но разными сюжетными линиями и антуражем. Однако, что в конечном счете отличает литературу от макулатуры, так это живые чувства автора, которыми он делится со своими читателями. Поэтому мне показалось интересным восстановить только чудом не утерянное творение, сложив его, словно затейливый паззл.
Часть I. AVEN
Лорд Байрон однажды сказал: "Писание писем – единственный способ сочетать уединение с приятной компанией". При всем уважении к великому поэту, он был не совсем прав. Это далеко не единственный способ, что подтвердит любой шизофреник с раздвоением личности.
1
Причиняющие добро
Вечно разветвляясь, время ведет к неисчислимым вариантам будущего.
Х.Л.Борхес
В предпоследний год прошлого тысячелетия притихшим августовским вечером под налитым косматой тяжестью небом запыленный, цвета матовой конопли внедорожник неслышно пробрался по улочкам замершего с приближением грозы дачного поселка и, дружелюбно прошуршав колесами по гравию, почти что ткнулся стальнозубой пастью в узорные решетчатые ворота между старыми кустами акаций перед аккуратным двухэтажным домом из некогда белого кирпича. Дверь машины распахнулась, и с телефоном в руке на планету спрыгнул невысокий мальчишка. Стройный и симпатичный, он пригладил взъерошенные сквозняком темно-русые волосы и поёжился от уличной свежести.
— Па, я — к Антону, — нарушил тревожную тишину сиплый после продолжительного молчания голос.
— Дэн, а ужинать?.. — начал было еще не успевший вылезти из машины отец.
— Да я не голодный, — махнул мальчик, откашлялся и, оттопырив пальцы, сунул руки в кармашки просторных, укороченных до колен штанов цвета выцветшего под летним солнцем хаки.
— Эй! Быть дома в десять!
— В десять тридцать!
Кроссовки захрумкали по пыльному гравию, по гальке в размытой дождями протоке, по булыжникам и осколкам кирпичей, вбитым в дорогу годами и непогодами, и снова, снова по гравию, но уже дальше. Некрашеная деревянная калитка за вторым поворотом приветливо скрипнула. С разбегу перескочив ступеньки приземистого крыльца, мальчик ради приличия стукнул пару раз в стекло на двери и, отворив её, юркнул внутрь. В два шага миновал крохотную то ли терраску, то ли прихожую — с вытертым ковриком на полу и вешалкой — и за следующей дверью оказался в глубоком полумраке просторной комнаты.
Привычно бросился в глаза ухоженный камин, в котором сейчас за кованым железом решетки тихонько потрескивали дрова. Если бы не он, убранство комнаты было бы до крайности просто, почти скудно. Мальчик, очарованный жарким танцем огня, нехотя отвел взгляд. Каминную полку украшала искусно вырезанная из тёмного дерева черепашка; словно наблюдая за гостем, она как бы настороженно, украдкой высунула голову из-под овального панциря в крупную выпуклую клетку. По левую руку — дверь, и мальчик хорошо знал что там за ней: небольшая продолговатая кухня, потом полупустая столовая, а ещё дальше вроде как спальня за узким, всегда в потемках, коридорчиком, из которого был выход на открытую веранду и в сад с обратной стороны дома. От двери до самого угла комнаты с пола до потолка книги в выцветших переплетах, книги под слоем пыли, молчаливо замершие, застывшие в ожидании книги, которые, казалось, целую вечность никто не читал. Целая лавина книг всех времен и народов — ее с трудом сдерживал порядок древних полок и разделителей. При одном только взгляде на этот кладезь знаний возникало жадное желание приобщиться к мудрости прошедших веков. Груда давно прочитанных компьютерных журналов на полу от дальнего угла и до камина, под настенными кленовыми ходиками с маятником и гирей, оставшимися еще от прежних хозяев. Правее камина, на буром массивном письменном столе компьютер с монитором, в котором увлеченно играет концентрическими спиралями хранитель экрана. Стена, оказавшаяся чуть позади справа, была самая интересная: над старым и удобным потертым гобеленовым диваном каким-то непостижимым образом удерживались покрытый причудливыми знаками секстан, модель старинной трехмачтовой баркентины[Шхуна-барк; одна мачта с прямыми и две с косыми парусами.]с изваянием по-женственному полноватого многорукого Шивы на форштевне, разноцветный индейский вампум в хищных треугольниках и два пугающих своей реальностью потускневших меча крест-накрест.
Справа, в проеме приоткрытого окна в обрамлении кофейно-молочных штор, блестящих позолотой крупного орнамента, замер сад с увядающим разноцветьем флоксов вперемежку с кустами крыжовника. Рядом с окном в громоздком кресле, надвинув чуть не до бровей замшевую техасскую шляпу с потертыми полями, сидел старик, завернувшийся в какое-то не то пончо, не то плед, лохматый, клетчатый, зелено-красный, скрывающий никак не меньшую, чем у Шивы, полноту тела. Кресло было старое, из потемневшего дуба, истертая кожаная обивка давно утратила первоначальный вишневый цвет. Второе, такое же, стояло близ камина. Старик читал, курил, прихлебывал крепкий темный чай из прозрачной кружки, и запах ароматного табака и свежезаваренного чая смешивался со специфическим запахом старых книг и деревянной дряхлеющей мебели. Он отложил на колченогий журнальный столик небольшую книгу в мягкой обложке и живо повернулся на стук.
"Общая теория доминант" прочитал мальчик название и с разочарованием решил про себя, что это какая-то заумная алгебра.
— Привет, Антон! — сказал он. — Нормальная книга?
— Ничего.
— Сколько раз тебе говорил, не носи шапку дома — лысый будешь! — Подойдя, широко улыбнулся, аккуратно снял с хозяина шляпу и дважды чмокнул того в щеку, едва не смахнув с его носа дешевые пластмассовые очки. — Знаешь, мы до конца лета приехали!.. Вон какая грозища надвигается, видел?.. А ты его так и не поменял? — безо всякого перехода спросил вдруг мальчик, кивнув на журнальный столик. — Он был совсем древний еще когда мы только познакомились.
Старик, на поверку оказавшийся мужчиной лет сорока, снисходительно улыбнулся. В полутьме он казался старше, более осунувшимся, едва ли не изможденным.
Мальчик не понял, но, скорее, почувствовал причину неожиданной снисходительности. Это как защитная реакция. Он ревнует, и никакой особой причины его ревности нет. Он просто ревнует ко всему, что меня окружает, и в первую очередь ко времени, которое, конечно, берет свое. Он просто ревнует, вот и все. Не зная, как выразить сочувствие, мальчик положил руку ему на плечо.
Внезапно они сделались в его восприятии ужасно маленькими в слишком большой для них комнате. Казалось, в этом незапертом доме они отдают себя на милость чего-то, что незримо пропитало отяжелевший уличный воздух и может грубо ворваться внутрь из вечернего сумрака.
— Это всего лишь стол, — ответил мужчина. — Выдерживает то, что я на него кладу. Большего от него не требуется.
Мальчик нахлобучил себе на голову хозяйскую шляпу и шагнул к письменному столу, провел пальцем по верхнему ящику без ручки.
— Так и не поставил новую, — заметил он. — Я помню тот день, когда ее отломал. Ты тогда только рассмеялся, как будто я сделал что-то очень остроумное.
— Видел бы ты свое лицо, когда ручка осталась у тебя в руке. Похоже, ты решил, что я прямо сейчас отправлю тебя в тюрьму. — Мужчина улыбнулся. — Открывается, и ладно.
Мальчик огляделся:
— И обои отклеились… Мы с Алешкой поможем тебе сделать ремонт, когда захочешь.
— Ты только сейчас заметил? Наверно, как и прежде, вам будет не до обоев.
На губах мальчика мелькнула лукавая усмешка.
— Он заходит?
— Заходил вчера попрощаться. Твоего приятеля к бабке в деревню отправили. До школы.
Где-то уже недалеко молнии сочно кашляли громом, многозначительно подмигивали в холодном небе, властно обнявшем верхушки испуганных деревьев; а ленивый маятник нехотя отделял разочарования от надежд.
Однажды и я был молодым, думал мужчина, глядя в чистые зеленовато-серые глаза с залегшими под ними тенями. Куда же ушло радостное удивление жизнью, ожидание счастья в мире, который казался таким загадочным и прекрасным.
Сперва пришел ветер, а за ним стеной обрушился ливень, и кусты крыжовника пригибались и уворачивались от упругих струй.
— Денис? — насторожившись, позвал мужчина.
— Да?
— Ты ничего не слышал?
Денис стянул шляпу, и они вместе прислушались к шуму ветра и дождя.
— Ничего, — сказал он.
— Будто кто-то свистел.
— Антох, я не слышал.
Мужчина прикрыл створки окна. Мальчик задвинул засов на двери. Включили скрывающийся в углу запыленный торшер, и сразу пришло сладкое чувство защищенности и торжества над беснующейся снаружи стихией.
Щелкает зажигалка, вспыхивают оранжевым сигареты, дымится смородиновый чай в кружках, тлеют малиновые угли в камине, стучит в оконное стекло ветер и ошалевшие от безнаказанности молнии настойчиво разрывают тьму, вгрызаясь с грохотом в землю.
Мужчина говорит, и нотки воодушевления в его голосе делают правдой все, что он говорит. Чужие миры открываются мальчику, и, облаченный в белые, воздушные одежды, он легко несет неподъемный меч дабы сокрушить коварных, властительных магов. Ибо добрых магов не бывает – любое превосходство над ближними лишает сочувствия к ним. Сочувствуют лишь равным, говорил отец, остальных опасаются или презирают под разговоры о нравственности и добродетели.
Воспарив на смышленом драконе меж облаков, тронутых лучами закатного солнца, Дэн отражает тщетные атаки чародеев анти-магическим орбом, который торжественно вручил ему древний ящер, вождь летучего племени, и ведет людскую армию на приступ сверкающей неверным светом волшебной твердыни. Пейзаж внизу кажется диким хаосом, и взгляд то и дело натыкается на развалины замков и соборов — результат священной войны.
А когда злобные маги повержены, и в островерхой ратуше он принимает дары от благодарных жителей, самая красивая девочка, дочь главы торговой гильдии дородного Витары, незаметно манит его пальчиком в боковой коридор, словно для того чтобы сказать что-то важное…
Шум дождя стал утихать. Молнии вспыхивали все реже.
— Что это было? — Денис провел рукой по лицу. Видение отступало неохотно. — Сон?
— Скорее, сказка, — сказал Антон. Он вздохнул, как будто ему предстояла тяжкая обязанность. — Послушай, дружок, может, я сейчас не смогу достаточно четко сформулировать, но все же мне кажется, что ты смешиваешь сочувствие и сострадание. Сочувствовать, то есть честно испытывать те же чувства, иметь схожий образ мыслей действительно возможно только с подобными тебе по духу. Так что, если кто-то не из твоего круга говорит тебе "сочувствую", знай — он лукавит. Не только в этом, но, может быть, и в чем-то еще. А вот сострадать и, вследствие этого, жалеть — и ближнего, и дальнего — дано не каждому, и это есть великое благо.
— Почему?
— Со-страдание, слышишь? Тот, кто не способен понять боль другого, пережить ее как свою — относится ли он вообще к семье людей?
Антон одним глотком допил остывший чай, включил на письменном столе лампу, прислушался: недовольно огрызаясь, гроза уходила, похоже, в сторону города. Дождь почти перестал, и лишь отдельные крупные капли время от времени падали на запотевшее стекло.
Денис взглянул на настенные часы, потом невольно скосил глаза на свои, сверяясь. Антон в который раз отметил, что даже простые, в черном пластмассовом корпусе часы очень естественно выглядят непреднамеренным украшением на тонкой мальчишечьей руке, поверх летнего загара покрытой редким золотистым пушком.
— Мне, наверно, пора, — легко соскочив с дивана, мальчик отодвинул дверной засов. — Знаешь, меня всегда удивляло твое вредное умение подслушивать мысли, — самым невинным тоном поддел он. — До завтра? — Вспомнил, обернулся на книжные полки: — Дашь что-нибудь почитать?
Антон, помедлив, достал из ящика стола тощую самодельную книжку, отпечатанную на принтере и больше похожую на школьную общую тетрадь в истершейся шероховатой обложке.
— Что это? — удивился мальчик.
Загадочная улыбка тронула губы:
— Не более чем фантазии о прошлом.
Денис пожал плечами, сунул тетрадь за пояс и, открыв дверь, шагнул в ветреную, моросящую ночь.
Путь домой показался нестерпимо долгим, а мрак — великим. Ступая след в след, тень шагала наперегонки с мальчиком, отставала в опаске перед фонарями, но после вновь стремилась вперед. Непрерывная капель мешала различать тревожные шорохи. Вековечная тьма следила из-за мокрых кустов и нужно было все время оглядываться на случай, если ее голодный кусок решит отделиться от ночи и наброситься сзади. Фонари были союзниками тьмы, не давая привыкнуть глазам и распознать угрозу. От них будто больше получалось теней, чем света. Деревья черными хоругвями полоскались в небе, обдавая нордической свежестью, которая холодила даже привыкшие ко всему голые коленки. Он сорвался на бег, как будто за ним по пятам мчались адские легионы, и ни разу не оглянулся, сберегая драгоценные секунды. Скоро эти проклятые гончие настигнут его и сделают свое дело! Последние несколько шагов на одном дыхании…
Наконец-то!
Непослушной рукой он нащупал отверстие для приготовленного заранее ключа. Словно желая посветить ему, сквозь бахрому туч проступил лунный бок. Повернув ключ, мальчик дернул на себя тяжелую дверь и быстро проскользнул внутрь, с шумом захлопнул ее и запер мгновенным движением. Постоял, отдуваясь.
На улице страхи разочарованно расползались по своим норам в ожидании новой жертвы.
Согревающийся оттого уже, что снова была крыша над головой, стены и надежная дверь, Денис переобулся в уютные тапки и через просторную гостиную прошел в арку кухни. На дверце холодильника под магнитиком прижалась оставленная рано залегшим спать отцом записка, в которой тот сетовал, что, поигравшись в машине, безответственный сын опять забыл вернуть его драгоценную трубу (папа так вальяжно называл свой сотовый: "моя труба!"), наставлял его быть внимательнее и просил сегодня не засиживаться допоздна за компом.
Разогреть ужин в микроволновке стало делом одной минуты, и уже доедая куриную грудку с вермишелью, наскоро замаринованную перед отъездом в соевом соусе с медом, Денис с любопытством открыл Антонову тетрадь.
Наблюдатель: Вождь патамонов
Дорога уводила через поля, по холмам с большими участками дикого леса в предместья Бузиака и дальше на юго-запад. Местами над ней нависали массивные сучья и узловатые ветви старых деревьев. Иногда впереди выскакивал на дорогу олень, и лошадь испуганно фыркала. Темные стаи насекомых вились над заболоченными заводями лесных ручьев. Не оставляло ощущение, что за тобой все время следят внимательные глаза индейцев. Но для белого увидеть индейца, если он того не хочет, почти невозможно.
До прибытия переселенцев североамериканские индейцы жили в обществе, основанном на принципе благоразумной умеренности. Насилие конечно существовало, но имело ритуальный характер. У индейцев не было чрезмерной рождаемости и, как следствие, войн, связанных с перенаселением. Внутри племени насилие служило поводом проявить храбрость, терпя боль или справляясь с безвыходной ситуацией.
Очень долго индейцы боролись с завоевателями, всего лишь стукая противника по плечу копьем в знак того, что могли бы пронзить им чужака, если бы захотели. Те отвечали им огнестрельным оружием. Ведь для того чтобы убить много ума не требуется.
К исходу дня я добрался до стоянки патамонов на Гуаликоане. Их племя, насчитывающее несколько деревень, расположенных вдоль этой полноводной реки, враждовало с ингизами — так индейцы называли английских солдат, — поэтому опасаться мне было уже нечего. Поддерживая союз с французами, патамоны сохраняли нейтралитет с испанцами и ненавидели голландцев, которые использовали их рабский труд на своих многочисленных факториях с плантациями хлопка и сахарного тростника.
В деревнях патамонов редко исполнялись военные пляски. Им не нужна была большая война. В рейд уходили малочисленными отрядами, чтобы украсть лошадей у соседнего племени или отомстить за погибшего родственника. Межплеменные конфликты возникали в основном из-за дележа охотничьих территорий и не перерастали в массовые убийства и резню.
Промысел торговца позволял мне водить дружбу с самыми разными племенами аборигенов и, хотя по сути я находил меж ними мало разницы, надо признать, что патамоны среди многих прочих были наименее агрессивными. Несмотря на оседлый образ жизни, праздность была им несвойственна; земледельцы отыскивали участки, пригодные для распашки под кукурузные поля, охотники отправлялись в лес за дичью, женщины ловили на реке рыбу, используя остроги и даже искусно сплетенные сети, собирали фрукты и ягоды, которыми изобиловали окружающие джунгли.
Если приходилось заночевать, мне обычно выделяли место в малоке — широком приземистом шатре в центре деревни среди нескольких десятков разбросанных там и сям тростниковых хижин, неподалеку от щедро сыплющего искрами большого костра, который наугад выхватывал из темноты неподвижные бесстрастные лица, оживляемые лишь отблесками пламени.
Среди индейцев я сразу отметил нового человека, одетого в рубашку из тонкой зеленовато-песочной ткани и простые парусиновые штаны, подпоясанные кожаным ремнем. Длинные светлые волосы незнакомца были заплетены в косицу, которая свешивалась через плечо. На его щеках и скулах выделялись в сумраке нанесенные белой густой пастой распростертые крылья. Мужественное лицо и могучие плечи воина свидетельствовали, что он всю свою жизнь провел в борьбе. Об этом напоминал и лежащий под рукой короткий меч наподобие римского гладиуса в ножнах на широкой кожаной перевязи, крепкая витая рукоять которого истерлась от долгого использования.
Светловолосый тоже рассматривал меня.
— Похоже, ты с Изумрудного острова[Поэтическое название Ирландии.], откуда вечно дуют холодные ветры? — обратился я к нему, проявляя учтивое любопытство.
Он понимающе улыбнулся, кивнул и продолжил свою трапезу. Я же, по простоте душевной, поинтересовался, давно ли он виделся с Джокуачааном. Ирландец сделал чудовищное усилие, чтобы проглотить пищу, и не менее учтиво поведал, что третьего дня вождь возглавил ответный набег на становище акавоев — те увели табун лошадей с патамонского пастбища.
— Жаль, что не вышло повидаться с вождем, — посетовал я. Мне казалось, что Джо относится ко мне с симпатией. Он вообще привечал бледнолицых чужестранцев, полагая, что образованный человек, если он не враг, способен принести пользу его племени.
За ужином разговор крутился вокруг последних новостей из форта Дервик, оплота французов в этом жарком регионе северного материка. По сведениям, полученным от лазутчиков, полковник О'Коннери ожидал отставшие подводы с пушками для решительного штурма французского форта. Предполагалось, что как только англичане атакуют, Джокуачаан со своими патамонами ударит во фланг королевского войска, а осажденные довершат начатое, устроив вылазку во время неизбежной неразберихи. Поговаривали также и о высланном основными силами французов подкреплении, движущемся морским путем.
Сидящий справа от ирландца широкозадый, страдающий излишней полнотой Истека, старший сын местного шамана Канги, сосредоточенно раскуривал трубку. Покрытый татуировками и немного косолапый, по-своему он был даже красив, но красотой странной, скрывающей возможную порочность натуры.
— Нет, Говард, не доверяю я этим бледнолицым койотам, запершимся в своей конуре. Желают, чтобы мы сделали за них всю грязную работу, а вот хватит ли у них смелости высунуть носы из-за высоких стен, за которыми они отсиживаются уже полгода, это еще вопрос. — Недипломатично изрек он наконец и выпустил вверх густое кольцо дыма.
— Думаю, ты, Истека, очень недооцениваешь ваших союзников. Мне приходилось видеть французов в деле, — откликнулся ирландец. — Они сделаны не из такого мягкого теста, как может показаться на первый взгляд.
Истека передал трубку по кругу и надменно усмехнулся.
— Слишком уж ты доверяешь людям, Белый Орел. А они ведь даже не из твоего племени, — заметил он.
— Чем больше мы сами достойны доверия, тем более склонны доверять другим и всегда готовы думать, что произойдет то, на что мы уповали. Так, Истека, говорят у меня на родине.
Сидящие рядом индейцы за обычной невозмутимостью безуспешно старались скрыть укоризненные усмешки над явной нескромностью гостя. Однако у Говарда и в мыслях не было похваляться — он просто сказал, что думал.
Сын шамана с сомнением покачивал головой.
— Только дураки абсолютно уверены в том, что все будет так, как им того хочется, — вмешался одетый с некоторой претензией на элегантность моложавый мужчина. Как помощник Канги, он подвизался по лекарской части, прикладывал к ранам листья целебных растений, заготавливал и высушивал травы, отваривал какие-то корешки. В замшевых панталонах и зеленом колете с медными застежками он в глазах индейцев, единственной одеждой которых были длинные набедренные повязки, а то и вовсе фартучки из легкой материи, прикрепленные к поясному шнурку, несомненно выглядел экзотично.
Знахаря повсюду сопровождали ароматы изысканного парфюма; уж не знаю, где он его добывал, может, у тех же французов. Очень смуглый, гораздо ниже роста среднего индейца, с носом картошкой и пухлыми губами, на который часто играла ироничная усмешка, он напоминал собою гоблина, вышедшего из своих лесных дебрей. К тому же при ходьбе он заметно хромал на левую ногу. Над его большими карими глазами рассыпались густые черные кудри. В глазах таилась не то хитрость, не то скрытность, но не желая без повода думать о нем дурно, я решил, что такое невыгодное впечатление от внешности создается, вероятно, из-за его уродства. Звали его Куаро де Сильва.
Говард не обратил на эту колкость внимания, предпочитая целиком занять его оленьей лопаткой. Похоже, он относился к знахарю, как к юродивому, и не принимал его всерьез. Может быть, виной тому была не слишком опрятная кудлатая борода, придававшая помощнику шамана несколько шутовской вид.
Одно время Куаро представлялся мне как странствующий сказочник: ходил он от племени к племени, рассказывая детям легенды и мифы индейского народа. Как-то я застал его за этим занятием. Подростки сидели возле Куаро, раскрыв рты, и, зачарованные его богато модулированным голосом, вслушивались в необыкновенное повествование.
— Весь этот край покрыт сплошными лесами, — рассказывал Куаро. — Испанцы называют их гилеями. Лесам этим нет ни конца ни края. Человеку не хватит, наверно, и полжизни чтобы пробраться через те дебри. В них живут духи и демоны; как правило, все злые и враждебные. Духов зовут Канаима, Макунаима, есть и властитель тьмы безжалостный Вибана, и непобедимые демоны Яухаху… Все они могут принимать разные обличья. То каких-то страшных зверей, то ужасных чудовищ, а то могут становиться невидимыми и тогда делаются еще страшней. Они терзают людей во сне, отравляя им кровь, охотникам в лесу путают тропы и лишают разума, на иных напускают болезни и порчу, несут смерть. Горе — услышать стон демона Юрапуры; горе, когда до ушей ваших долетят убийственные голоса дьяволиц Яры и Майданы или их брата, кровожадного Ореху из темного омута…
Простой человек против них бессилен, утверждают шаманы, и единственное, что может хоть как-то защитить — это заговоренные амулеты. Но, говорят, находились среди людей и такие, что входили в сговор с нечистой силой и сами перевоплощались либо в духов, либо в кровососов-вампиров — в зависимости от того, что больше приходилось им по вкусу. Однако по секрету я вам скажу, — доверительно изрек Куаро юным индейцам, — отважный человек всегда сильнее нежити!
Не счесть в наших краях громадных рек, — продолжал он, — не счесть индейских племен, живущих в глубине лесов. Племена есть разные — добрые и жестокие, порой больше похожие на диких зверей, чем на людей, племена могущественные и нищенские; кроется там и племя, у которого, говорят, золота больше, чем у нас кукурузы, и даже хижины у них из золота.
— Ты говоришь, наверно, об инках, — прервал я Куаро. — Но испанцы давно уже истребили это племя и отобрали у него все золото.
— Значит это не инки, — отвечал он. — Племя, о котором я говорю не уничтожено и называется Маноа, как и главный их город, построенный из золота.
— Похоже на настоящую сказку, — недоверчиво заметил я.
— Трудно сказать… В соседнем племени акавоев, где мне приходилось бывать, сохранились предания прошлых лет о разных испанских походах. Испанцы рвались вверх по реке Карони, чтобы захватить Маноа и золото. Но почти все они гибли.
— А эта золотоносная Карони и впрямь существует?
— А как же, Энтони, конечно существует. В нее впадает с юга какой-то из рукавов Вируни. А Вируни ведь — один из рукавов Гуаликоана. Реки здесь так полноводны, что разветвляются как деревья. Из-за многочисленных озер, заросших тростником топких болот и водных проток отыскать Карони очень сложно. Много всяких тайн в здешних лесах…
В общем, Куаро обладал странным, необъяснимым обаянием и, по моему мнению, принадлежал к числу тех людей, которые устраивают свои дела наилучшим образом в любом окружении и при любых обстоятельствах.
Вечерняя трапеза с чинной неторопливостью продолжалась.
Пугливые женщины тем временем присматривали себе бисерные ожерелья и браслеты, зеркальца и прочие безделушки из моей заплечной торбы, которую я специально оставил невдалеке. Рачительные хозяйки выбирали восковые свечи, чтоб в хижине было светло, уютно и не воняло прогорклым животным жиром от примитивных лампадок. Нагие чумазые дети сновали шумными стайками, настойчиво требуя разноцветные шарики из цельного стекла или затейливые деревянные погремушки. Охотники, одобрительно прицокивая языками, крутили в руках надежные железные капканы. Все это добро я менял на бобровые и лисьи, беличьи и даже змеиные шкурки. Последние ценились в городе очень высоко.
Костер дышал жаром, легкий ветерок уносил искры, исчезавшие во мраке, как рой огненных пчел. В воздухе носился аппетитный аромат жареного мяса. По части еды лесным жителям можно было позавидовать: печеная рыба, в достатке дичи и разнообразных тропических плодов. Я съел едва ли не половину индюка, жадно слизывая текущий по рукам сладкий жир, чтобы ни одна капля не упала на землю, и немного погодя отошел к реке освежиться.
Гуаликоан неторопливо нес свои воды в океан. Здесь его ширина не превышала полутора миль. В заводях скрывались легкие каяки и яботы, которыми пользовались разведчики для переправы на другой берег. Светила луна и неподалеку кружился огромный рой мошкары. По речному берегу рассыпались редкие костры, и ночную тишину нарушали только негромкие возгласы индейцев да тихое ржание лошадей. Было мирно, покойно и очень далеко от всего на свете. Небесный свод казался невероятно низким и будто накрывал землю непроницаемым звездным куполом.
У индейцев существовало множество слов для обозначения оттенков и состояния неба в разное время суток, разную погоду, даже в разные времена года. Но Великим оно было всегда, оно изначально нависало над миром, над живым и неживым, оно светилось ночью мириадами Высоких костров, оно гневалось молниями и насылало чудовищ.
Сложив одежду на берегу, я вошел в воду. Я ощутил то, что ощущал в юности и детстве, когда, раздевшись, с разбегу падал в манящую стихию, захлебываясь от ветра, ныряя, вдыхая в себя запах ряски, раздвигая плечами волны. Все во мне тянулось, ширилось, блаженно освобождаясь.
Мы привыкли к своему существованию и почти не чувствуем его. Ощущение всей остроты и стихийной силы бытия рождают в нас внезапные перемены. Я ширился и рос и освобождался от всего, чем я был. Но мои глаза и мой слух подтверждали то, что ощущало мое тело, вдруг протянувшееся на сотни миль и на сотни лет, пребывавшее здесь и далеко, тут и там одновременно. Во тьме холодных струй, в ряби волн, в текущей, бегущей, охватывающей свободное пространство речного русла стихии я испытывал странное единство вечности и мгновения.
Искупавшись, я стоял у воды и с наслаждением вдыхал в себя неописуемую радость и хмелел от беспредельного простора. Я видел и берега с холмами, лесами, дорогами, и луну, которая отражалась в прозрачной черноте, неторопливо плыла, подтверждая мысль, что и мне теперь торопиться некуда. Я освобождался, и не было ни конца, ни начала моему освобождению, все тянулось во мне, как после пробуждения ранним утром в детстве. Перенесенный в эту эпоху неким существом, именующим себя драконом времени, повелевающим силами куда более могущественными, чем можно представить, я имел лишь одно предназначение — наблюдать, и одно лишь мое присутствие должно было изменить ход истории и повлиять на события, до того совершавшиеся своим естественным образом.
Прежде люди не имели понятия о времени. Жизнь пребывала в однообразной неподвижности и определялась вехами: "после бойни у моста" или "когда мельница сгорела". В далекие времена эпоса, мифов и сказок человек был слит со временем, с вещами, спаян с лесами и озерами. А потом цивилизация перерезала эту пуповину. Подобный жизненный уклад без ощущения времени несомненно имел свои преимущества.
Так размышлял я, чувствуя единство с бесконечностью мира, когда вдруг из прибрежных кустов с ликующим воплем выскочил Ихамакиин по прозвищу Белый Мотылек вместе со своим пятнистым щенком Ухо. Довольный тем, что опять застал меня врасплох, мальчишка принялся вытанцовывать вокруг, напевая:
— Лам-бада-хэк, лам-бада-хэк, Тони come back, Тони come back!
Он был строен, даже хрупок и удивительно хорош собой, но его детское лицо уже стала покидать нежность, а карие глаза не казались наивными. Тень рока уже лежала на нем; его конец был предопределен, и дьявол простер руку, чтобы завладеть им. Человек, наделенный талантом, способен это увидеть, способен читать по лицу, как в открытой книге, и узреть то, что таит будущее. Лицо Ихамакиина было уже глубоко поражено злом, которое завладело его душой и вскоре должно было уничтожить его.
Так я говорил себе потом, и, возможно, так оно и было. Но тогда я видел всего лишь мальчика, такого же дерзкого, как и миловидного, и в той же мере пренебрегающего условностями этикета с чужими людьми, в какой он соблюдал долг вежливости перед близкими.
Ему было лет 12-13, и признак высокомерия, проступающий в капризном изгибе губ, казался случайным. Во всем его существе боролись мрак и свет, своенравие и простодушие, он был то замкнут и кроток, то спесив и задирист и, может быть, именно поэтому производил впечатление чего-то обаятельного и вместе с тем тревожащего. Волнистые от природы волосы, светлые и взъерошенные, лежали, неровно касаясь плеч. На шее вместе с холщовым мешочком для важных мальчишеских мелочей висел амулет с затейливым орнаментом, а на правом запястье — клык какого-то хищного зверя на медной цепочке: талисман против дурного глаза. Все в облике Ихамакиина выделяло его среди индейцев нездешней чистотой, невзирая на полоски пота, прочертившие бороздки на загорелой, покрытой пылью груди. Я не сразу запомнил его индейское имя, поэтому называл его просто Хомяк, и он не обижался, несмотря на свою воинственную заносчивость.
Месяц назад, когда я впервые оказался в этих местах, мальчишка возник, словно ангел, лишенный сияния и сбившийся с пути. Хотя, надо признать, на самом деле с пути тогда сбился я; он спас меня в лесу, не подозревавшего и малейшей опасности, от изготовившейся уже к смертоносному броску ядовитой змеи, которую я сам не заметил как потревожил. К моему изумлению парнишка ловко пригвоздил ее к земле своим коротким, но вовсе не игрушечным копьецом. А после захватил меня в плен и привел в индейский лагерь. С тех пор мы подружились и даже имели собственные тайны.
Теперь Хомяк радовался моему неожиданному возвращению.
— Ты чем тут занят? — отскакав, поинтересовался мальчик.
— Да так, наблюдаю, — сказал я. — Гляди, луна сегодня какая большая. Красота! А вон там на ней утенка можно рассмотреть, видишь? Ну, видишь?
Хомяк с сомнением пригляделся ко мне.
— Вообще-то, если долго смотреть на луну, можно стать идиотом, — поделился он знанием. — Куаро так говорит.
— Много он понимает, твой Куаро, — пробурчал я, натягивая штаны.
Тихо плескалась вода, мы прогуливались взад-вперед по берегу, и он все что-то рассказывал, но мне трудно было понять, что он имеет ввиду, изъясняясь на суржике из смеси английского и индейского языков, а точнее — его патамонского диалекта. Мальчик сердился, топал ногами, отчаянно жестикулировал и в сердцах переходил к более неприличным жестам. Это было причиной многих уморительных моментов, от которых он и сам падал со смеху.
В конце концов я отправился отдыхать, и маленький непоседа увязался проводить меня. К этому времени все кругом уже затихло, от костров остались дотлевающие угли, индейцы разошлись по своим хижинам. Я порылся в торбе и выудил толстую свечу, зажег и передал ее мальчику. Он тут же нырнул внутрь малоки и отыскал более-менее приличную постель. На уложенной поверх соломы, местами протершейся до мездры медвежьей шкуре можно было вполне сносно выспаться, кабы не древняя, больше похожая на некое злобное существо, одноглазая старуха, которая храпела рядом и вдобавок смердела так беспощадно, что першило в горле и щипало глаза.
Внезапно эта старая карга издала особенно оглушительный рык и оттого проснулась. Прищурясь, она вперила в меня свой единственный глаз и прошамкала несколько невразумительных слов старчески сморщенными губами.
— Ладони ей дай, — подсказал Хомяк шепотом. — Может, в них путь твой увидит.
Вещунья долго изучала мои ладони, по очереди в них внимательно вглядывалась, острым ногтем рисовала замысловатые узоры, невидимые простому глазу.
— Чую, чую, — бормотала она, а под конец пискляво перднула и хриплым, безжизненным, прямо-таки замогильным голосом просипела:
— После невиданной охоты
В день небывалого дождя
Чужак без времени и рода
Погубит отпрыска вождя!
Я отпрянул в смятении.
Старуха еще пожевала пустым ртом, прикрыла свой ужасный глаз и вновь захрапела, откинувшись на некое подобие подушки.
Хомяк сидел, зажимая нос, и давился от смеха.
— Не обращай внимания, она сумасшедшая. Все время несет какую-нибудь чушь, — прогундосил он.
— Ты ведь не отпрыск вождя? — спросил я с подозрением.
— Нет, — тень пробежала по его лицу, но тут же растворилась в улыбке: — а завтра я стану воином!
И в робком, неверном свете свечного огарка мальчик еще полночи донимал меня рассказами о каких-то предстоящих вскоре поблизости чудесах. Последнее, что я слышал, погружаясь в сон, слово tomorrow, которое он все повторял, обещая познакомить меня с чем-то необычным.
Ну, завтра так завтра, подумал Денис и сладко, с удовольствием зевнул. Ступая осторожно, как люди всегда ходят ночью, и стараясь избежать скрипучей ступеньки, чтобы не потревожить папу, он поднялся наверх, а потом аккуратно прикрыл за собой дверь своей комнаты.
Тут все было так, как ему нравилось. Мягкий зеленый ковролин, ласково щекочущий подушечки пальцев. На стенах постеры с героями и бастионами из вселенной Warcraft; современный телек. Комп на столе. В большом окне видно луну на очистившемся от туч, полном звезд небе; на широкую, в треть комнаты, купленную на вырост кровать падало чуть-чуть лунного света.
Денис сбросил одежду и забрался под легкое одеяло, вытянулся в постели. Руки расслаблены, ноги расслаблены, приятная истома, пришедшая на смену усталости. Вспоминалась девочка из сегодняшней сказки. Вот бы ей оказаться среди индейцев, а он чтобы вождь! Плоть его уже ваяла темнота, темнота уверенно брала свое, торопила воображение. Теплый климат, девственные леса, саванна, прерии, что там еще… — жарко, река, несущая прохладу, заросший высокой травой берег с проплешиной согретого солнцем мелкого песка. Вода шуршит о песок. Кожа нагрета солнцем и блестит, рассеянное в воздухе темное золото августа отполировало ее; ласковые касания воды. Двое, и никого.
В дремотную полночь украдкой проникший сквозь окно лунный отсвет осторожно провел по приоткрытым губам, по щекам, погладил закрытые глаза, удивился потаенному восторгу на лице спящего мальчика и задумчиво поплыл дальше.
2
Мужчина курит, уставившись бездумным взглядом на робко мерцающие угли, от которых исходят тепло и необъяснимое чувство спокойствия и уюта. В такие минуты ему, ощущающему свое единение с бесконечностью, кажется, будто он обретает невиданное могущество и способность творить нечто чудесное.
В юности он никогда не мог быть самим собой — вечно приходилось притворяться, что ему интересно то же, что его приятелям, что играет в те же игры, что так же веселится на вечеринках, что думает о красивой и верной женщине, которая даст ему надежное супружеское счастье — дом и детей.
Однако женщины никогда не были для него объектом пристального внимания; некоторые искали с ним встречи, но, добившись, не получали ничего, кроме дружеского участия; воспоминание же о первой любви стало смешным и далеким.
Он всегда ощущал свою ответственность. В каком-то смысле считал себя ответственным перед другими. Поэтому он никогда не был юнцом — потому что ответственность старит молодых. Позже потянуло его к общению с молодежью — заполнить пустоту, ощутить эмоции, которых сам был прежде лишен; к тому же ответственность изолирует человека от сверстников, заставляет жить наособицу, погрузиться в себя даже больше, чем просто из-за трудностей жизни. И тогда, лишенный истинных друзей, ощущения своего места в мире, он обращался к еще более серьезным формирующим его влияниям, лихорадочному чтению, математическому анализу, умственной работе над поставленными себе задачами, которые должны быть как-то решены. Без ощущения конечной цели эти задачи могут подавить человека, взять верх, владеть его мыслями день и ночь… и не иметь разрешения. С этого момента он встал на путь, ведущий к очень тусклому и безрадостному будущему.
Среди коллег по работе в третьеразрядном офисе он слыл ленивым, но аккуратным, простительно скаредным и немного эгоистом. Впрочем, подчас бывал душой компании, привнося в общение некоторый чудаковатый наив и открытость, живо и непосредственно реагируя на реплики и тонкими замечаниями умело поддерживая беседу, интересную для всех. Однако такие корпоративные встречи случались нечасто, и он к ним не особенно стремился, лишь для разнообразия разбавляя ими свое затворничество, в котором чувствовал себя как рыба в воде — вполне себе уютно и комфортно.
Постепенно замкнутый образ жизни сделал его неинтересным для окружающих, одиноким. Возможность поговорить с людьми, почувствовать их уважение и признательность выпадали все реже. Он удивился бы, если б узнал, что большинство прежних знакомых стали считать его невоспитанным чудаком со скверным характером и раздражительным и кислым нравом.
Низкий вибрирующий звук неуместно прервал плавное течение его мыслей. Он огляделся и заметил на диване выскользнувший у Дениски из кармана телефон. Поколебавшись, взял трубку, с тем чтобы разрешить недоразумение, и услыхал резкий взволнованный женский голос. Выслушав, кивнул, будто сам себе:
— Хорошо. Я обязательно передам ваше предостережение господину Ключникову, не тревожьтесь.
Господином Ключниковым был папа Дениса.
Антон обратился взглядом к своему сотовому на письменном столе и замер, улыбнулся невольно: первое побуждение обычно бывает благородным. Потянул из пачки еще одну вкусно пахнущую сигарету. Дымок прозрачной струйкой потек в камин, плавно загибаясь над меркнущими углями и утекая в дымоход.
Сам себя он называл "антисоциальным элементом, родившимся не в том веке", и не видел пользы в современном обществе, был немного романтик, а романтикам всегда хочется, чтобы мир был не таким, какой он на самом деле; жаждал причаститься к некой, пусть даже никогда не существовавшей, тайне.
Он все грезил и грезил, и очень скоро ему начало чудиться, будто кроме него, сидящего здесь на диване, на свете есть еще один он, и этот он сидит сейчас в светлой комнате и, жмурясь от удовольствия, потягивает джин с тоником. И думает о нем, который сидит здесь на диване… Дикое чувство, словно он соскочил со своей реальности непонятно куда и перестал быть собой.
Из глубокой задумчивости его вывел легкий стук. Потом дверная ручка медленно повернулась, дверь скрипнула, и в комнату со скромным достоинством ступил легко одетый, в шорты и футболку, мальчик в куцем целлофановом плащике-дождевике с откинутым на плечи капюшоном. На босых, с покрасневшими от сырости и холода пальцами, ногах у него были кожаные шлепанцы, в руке — надкусанное яблоко такого прозрачно-желтого сочного цвета, будто оно и впрямь медовое.
Мужчина посмотрел на вошедшего с удивлением, точно не узнал.
— Аэрик? — неуверенно спросил он. И, не приметив отрицания, улыбнулся: — Ты как всегда — появляешься вслед за грозой.
— Гроза меня сопровождает, — поежился гость. — А вы заставили меня промокнуть до самых костей.
— Важность этой встречи…
— Трудно п-переоценить, — непослушными губами закончил за него Аэрик.
— С тебя капает на пол, садись к камину — согреешься.
Антон расшуровал кочергой угли, догоравшие среди толстого слоя золы и пепла, подкинул несколько сухих чурок и пару торфяных брикетов, отчего в камине сразу заиграло яркое пламя.
— Кофе будешь? Я сварю.
— Вари, — согласился мальчик, освобождаясь от дождевика.
Аэрик сидел на корточках у огня, когда Антон вернулся с подносом в руках и пристроил его на журнальном столике. После чего мужчина взял себе одну из чашек, печенье и, сделав приглашающий жест, устроился на диване, заинтересованно поглядывая на гостя.
— Ты сегодня выглядишь как Томми Сангстер — будто сделан из одних только углов, лицо отменно некрасивое, но чрезвычайно живое.
— Он обаятелен; а я стараюсь не повторяться.
Их глубокое уважение друг к другу было очевидным и первостепенным, проявлялось в строе их речи и ответах на замечания друг друга, но стороннему человеку могло показаться, что было здесь и что-то большее, чем уважение.
— Все драконы так терпеливы?
— Когда тебе подчиняется само время, торопиться некуда. Кстати… у меня будет к тебе маленькое, но очень ответственное поручение, — мальчик откусил от яблока, будто намеренно делая паузу, и, прожевав, сказал: — Пригласи на послезавтра Георгия, отца Дениски, на пикник. Придумай какой-нибудь предлог, чтобы не смог отказаться.
Дракон поднялся с корточек и выжидательно поглядел на мужчину.
— К чему это? — изобразил удивление Антон.
— Он по наивности одолжил прилично так денег давнему школьному товарищу. Тот подумал-подумал и, само собой, решил, что отдавать долг — не самое приятное занятие. Сам знаешь, жизнь человеческая стоит мало. Совет Видящих санкционировал любые твои действия, лишь бы ему не причинили вреда. Такая вынужденная мера признана обязательной в сложившейся ситуации. Действительно критической. Тебе ведь известно, что Совет запрещает вмешательство сверх необходимого. Поэтому я здесь.
— Не пойму, кто дал им право определять степень необходимого или достаточного, — раздраженно бросил Антон.
— С нашей с тобой скалы этого не обозреть. Так сделаешь?
— Я тебя когда-то подводил?
— Нет, — Аэрик по-птичьи склонил голову на бок и возвел глаза к потолку, — не припомню. Но по теории вероятностей шансов на это все больше… Между прочим, краска отшелушивается, — заметил он.
В драконе странно смешались детскость и древность. Он огляделся, куда бы пристроить огрызок, с сомнением посмотрел на огонь, потом, приоткрыв окно, с королевской небрежностью забросил остатки яблока в сад. Вернулся к креслу и, развернув его так, чтобы справа видеть камин, а слева — сидящего на диване Антона, уютно поместился в нем, перекинув одну ногу через подлокотник.
— Как Денис?
— Интересный мальчик. Обладает мощной харизмой при невысоком эмоциональном потолке. Там, где другие плачут, он лишь поморщится. Умен, но равнодушен, по-детски впечатлителен, и при этом по-взрослому расчетлив. Со временем впечатлительность пройдет, и в сухом остатке будет доминировать лишь холодный прагматизм.
— Повзрослев, люди его склада рвутся к деньгам, власти и язве желудка, — с усмешкой сказал Аэрик.
— Да. При таком канцлере русского катрана восточно-европейской ложи последствия были бы непредсказуемы.
— Вернее, более чем предсказуемы.
Антон кивнул в ответ:
— Но время, к счастью, не упущено. Сейчас он податлив, как глина, и легко поддается корректирующему воздействию. Успех гарантирован.
Аэрик скептически поджал уголок рта.
— Помнится, о Пилате ты говорил то же самое.
— Да, но… опыт с Понтием оказался удачным лишь отчасти. — Антон взял еще печеньку и отхлебнул кофе. — В результате он не утопил провинцию в крови, чего мы так боялись, но ему не хватило решительности взять на себя ответственность и отменить публичную казнь. Вместо этого он пошел на поводу у Иосифа Аримафейского, влиятельного в то время сановника, и лишь закрыл глаза на подмену Иисуса, тем самым сохранив ему жизнь
— А дальше? Мне так и не позволили прочитать твой официальный отчет.
Антон пожал плечами.
— Казнь так или иначе состоялась. Вместо мессии умер какой-то горький пьянчужка, страдавший к тому же от жестокого похмелья. Обезумевший от невыносимых мучений, он выл с распятия, что никогда и не мечтал об иудейском троне, а подрядился всего лишь помочь дотащить крест за выпивку. Тогда науськанный кем-то из слуг Аримафейского стражник заколол несчастного копьем, чтобы подмена не открылась.
— Нечего сказать, — хмыкнул дракон, — человек живет всю жизнь бедняком, затем его обманывают, казнят, и, наконец, он горит в вечном огне, ибо, без сомнения, успел нагрешить предостаточно. Вот уж в полном смысле слова тернистый путь! И что же?
— А Христос, как говорится, "воскрес", отлежавшись пару дней у своей подруги из Магдалы.
— Хочешь сказать, Совет ошибся, избрав объектом воздействия Понтия Пилата в его детские годы?
— Определенно, ваш первый засланец напортачил с подростком, — покачав головой, сказал Антон. — Вследствие их общения Понтий стал, пожалуй, слишком мягок, нерешителен, потому и согласился на половинчатый вариант с подменой. Но будь он жестче — он бы на казни настаивал. Экзекуция состоялась бы что так, что эдак. В этом трагедия Пилата — ему не дано было изменить предначертанное.
— Что ж… — Аэрик поджал губы. — Чем становишься старше, тем меньше разочарований, потому что отвыкаешь от надежд.
Антон предпочел не заметить скрытую иронию. Он снова закурил и в задумчивости взял другую чашку с кофе, уже остывшим, — Аэрик к нему так и не притронулся; откинулся на спинку дивана, внимательно оглядел непринужденно устроившегося в кресле мальчика.
— Слушай, где ты откопал эти парашюты, Рик? Они сидят на тебе, как на вешалке, и почти ничего не прикрывают, — спросил он с безобидным смешком. Наморщил лоб, припоминая: — Где-то я видел такие, тоже салатовые.
— Вдобавок они, кажется, еще и девчонские, — Аэрик, не смутившись от замечания, привстал и повернулся, показывая, что молния на шортах не впереди, а сбоку. — Стащил у твоих соседей. Висели сушились, впрочем, как и все остальное, под дождем.
Они переглянулись, потом снова посмотрели друг на друга и их обуял безудержный смех. Взятый поначалу сдержанный тон рассеялся, и осталась только радость от встречи. Они пытались совладать с собой, но достаточно было обменяться взглядами, чтобы вновь разразиться хохотом. Антон знал, что ему следует обнять Рика немедленно, прямо сейчас, и Рик это знал, но им мешали условности — с одной стороны, а с другой — желание продлить очарование этих минут, прежде чем идти дальше. Он этого не сделал, отчего несуразность только усилилась, и им не сразу удалось справиться с собой и стереть слезы с глаз. Оба прекрасно знали что рано или поздно произойдет, и это было предвкушение праздника.
Однако глупая неловкость и громкое потрескивание горящих поленьев были не единственным, что нарушало идиллию. Антону было не по себе. Оттого, что планы дракона отнюдь не совпадали с его еще не вполне определившимися намерениями.
3
Папа всегда вставал очень рано, и Денис проснулся, разбуженный густыми запахами яичницы и кофе, пробравшимися из-под двери. Он потянулся по-лягушачьи, соскочил с кровати и распахнул окно: утро было чистое, как кристалл, прохладное и полное солнечного света, такого щедрого, словно природа решила загладить свою вину за вчерашнюю непогоду. Отец уже куда-то собирался, хлопотал возле машины.
— Пап, а на речку? — просунулся Денис.
— Вряд ли, — со скрытым раздражением бросил тот сыну, отлично разбиравшемуся в оттенках отцовской речи. — Я вчера поохотиться договорился.
Мальчик понял, что на речку они теперь точно не пойдут, но по тонкости души, уловившей благодать утренней тишины, он смолчал.
Все свое долгое детство до переезда в Подмосковье Денис провел лазая по хлипким гаражам или вбивая в стоптанную землю исцарапанный складной ножик. В занятии этом ему не было равных, все царства и города, разыгрываемые на вытертой площадке в конце короткой тупичковой улицы, он брал своим ножом легко и весело, как Александр Македонский.
Соседские ребята, убедившиеся в его полном превосходстве, постепенно перестали играть с ним, и он проводил многие часы дома или в саду. Он был редкостным ребенком, способным занимать себя с утра до вечера содержательной деятельностью. Считал себя талантливым и, не получая должного признания, стал болезненно самолюбив. Завороженный прелестью неявной власти, он часто отождествлял себя то с гениальным инженером Гариным, то с Арамисом, ставшим в расцвете лет таинственным генералом иезуитского ордена. Он много играл на компьютере, любил современные сказки-фэнтези, хорошо и с удовольствием рисовал, среди школьников 6-7 классов занял с футбольной командой второе место на районных соревнованиях, учился неровно, пятерки и тройки часто соседствовали в дневнике.
Выгоревшие волосы, чистое, тронутое ровным загаром лицо, глаза, доверчиво отражающие небо, клетчатая рубашка, тесные потертые шорты и сбитые коленки. Таким видом можно было ввести в заблуждение кого угодно, и никто не подозревал, какие бури и тайфуны бушевали в его душе, скрывающей горделивую и амбициозную натуру.
С Антоном, поселившемся в недальнем соседстве, он был знаком пару лет. Тот много возился с Денисом и незамысловатое его обращение "дружок" было для мальчишки значительным и содержательным.
Их дружба была наполнена беседами. Встречаясь каждый день по вечерам, когда Антон приходил с работы, Денис рассказывал о важном, что произошло в течение дня. Жизнь переживалась им дважды: первый раз непосредственно, второй — в избранном пересказе. Пересказ немного смещал события, выделяя незначительное и внося в произошедшее личную окраску.
Как-то сами собой в их отношения пришли некие специальные касания с видом самым обыкновенным. Денис сперва озадаченно уединился, лежал в гамаке под старой корявой грушей, все обдумывая как так произошло то, что произошло, и получил на другой день откровение: что естественно, то не безобразно; принял все как неотъемлемый элемент взросления. И в чем-то существенном мальчик был несомненно прав. Окажись он под смоковницей, может быть, откровение имело бы более возвышенный характер, но от русской груши большего ждать не приходилось.
Когда позавтракали, и папа уехал по своим делам, Денис, предоставленный самому себе, взял Антонову тетрадку, покрывало и отправился в сад на любимый гамак. Он давно обустроил тут уютное гнездышко, скрытое от случайных соседских взглядов. Жаль, что Алешка в деревне — нашлись бы дела поважнее.
Они никогда не скучали, и Денис, познакомившись с Антоном, первым делом затащил друга к нему в гости. Было видно, что курносый и смешливый, с вечными пузырями на трениках и в застиранной футболке, Алешка сразу понравился Антону, и Денис был рад, что его друг пришелся тому по душе. С Антоном вообще было просто и свободно. Но сейчас идти к нему было еще рано, и Денис, коротая время, уткнулся в тетрадку с индейцами.
Вождь патамонов (продолжение)
Сестра Говарда Диана, виконтесса Кэлвел, была дочерью небогатого французского шевалье барона де Лаэни, который, отнюдь не по любви, но по мягкости характера уступив настояниям отца, сочетался браком с ирландкой, племянницей отцова друга и соратника во времена корсарской войны с Испанией графиней Пальмерстон, фрейлиной супруги Георга II, после чего остался с более обеспеченной женой в Англии и из сугубо меркантильных соображений принял британское подданство.
Поначалу этот союз представлялся барону весьма удачным и даже был счастливым, через год к радости молодых родился сын Говард, через два — дочь, которую назвали Дианой. Но долго ли, коротко — а через 16 лет, давно поисчерпав вследствие азартных страстей приданое, на которое возлагались надежды явно превышавшие его размером, устав от безнадежных долгов и прилипчивых кредиторов, заложив и перезаложив поместья, де Лаэни оставил молодого Говарда помощником входящему уже в пору почтенной старости отцу и вместе с женой и 14-летней Дианой отправился попытать счастья за океан, где и нашел в скором времени свой последний приют, будучи поражен необъяснимой и скоротечной лихорадкой.
Запах хвори не оставлял его день и ночь, жаркий влажный, болезненно-сладкий. Доктора, не забывавшие брать тройную плату за визиты, лишь разводили руками, вдаваясь в пространные и малопонятные объяснения возможной природы смертельного недуга.
Супруга злосчастного барона с уже тогда старомодным именем Матильда, чистокровная ирландка, гордая и упрямая в устремлениях, оставшись вдовой после смерти своего благоверного, поклялась себе устроить счастье дочери наилучшим для них обеих образом. Само собой, после собственного беспутного и непрактичного мужа партия юной красавицы Дианы с капитаном английского королевского полка Дунканом Дугласом представлялась ей блестящей и сулила если не спокойное, то хотя бы вполне обеспеченное будущее.
Так бы оно и вышло, но мелкие пограничные стычки с французами постепенно выросли в бескомпромиссную войну за новые земли, что обязывало Дункана безотлучно находиться в расположении полка.
Диана всюду следовала за супругом; и появление внука, получившего при крещении имя Квентин в честь деда из Каледонии[Древнеримское название Шотландии, часто использовавшееся в то время.]уже предвещало Матильде счастливую старость. Вполне уверенная в непобедимости имперской армии, она обустроилась в Хармонте, содержала дом с прислугой, занималась воспитанием Квентина, которого отправляли к ней в промозглые зимние месяцы, и превращала трофейную добычу зятя в полновесные золотые гинеи, согреваемая мечтой о триумфальном возвращении на далекую родину.
Где-то там, на восходе, за огромным океаном жила земля изумрудных холмов, цветущих равнин и чистых рек. Башни из темного камня вырастали меж величественных серо-голубых гор, звуки музыки и песни сквозь открытые стрельчатые окна тянулись к ней через полмира.
Известие о поражении англичан под Бузиаком прозвучало для нее громом среди ясного хармонтского неба. Гибель Дункана и исчезновение Дианы с сыном, которому в ту пору шел двенадцатый год, тяжкой скорбью легли на сердце. Ни дочь, ни внук среди пленных у французов не числились, никто не требовал за них выкуп, и надежды отыскать их живыми оставалось все меньше.
Полгода Матильда безрезультатно ловила вести с фронтира и, в конце концов, отчаявшись, отбыла ближайшей каравеллой с несколько оскудевшими за время ожидания сундуками в дорогую ее сердцу Ирландию.
А в Ирландии тем временем мужал среди лесов и лугов Говард. Стараниями деда по материнской линии получил он приличное воспитание, зачитывался рыцарскими романами о войне Алой и Белой розы и легендами о короле Артуре, его наставнике могущественном волшебнике Эмрисе[Известном также под именем Мерлин], коварной сестрице Моргане и рыцарях круглого стола.
В междоусобных стычках местных феодалов, на этой локальной войне, которой не видно было ни конца ни края, он провел почти десяток лет, и когда в первый раз отправился в бой, содержимое желудка норовило заглянуть ему в глотку при виде отделенных конечностей врагов. Потом, вспоминая первую вылазку, он смеялся, а сотня походов сделала его ветераном.
Ко времени несчастливого возвращения матери практически с того света ему было под тридцать. Позади остался уже один неудачный брак (жена умерла при родах), и Говард решил, что не лишним будет сменить обстановку — отправиться в далекую Вест-Индию и отыскать любимую сестру, в играх с которой прошло все его детство.
Такую историю рассказал мне Говард наутро, когда мы медленно двигались в хвосте торжественной процессии индейцев.
Ихамакиин и с ним еще семеро парнишек, все облаченные в ритуальные одеяния и одинаково неловко чувствующие себя в этой непривычной нарядной одежде, проходили сегодня обряд посвящения в воинов. Им предстояло очиститься в водах священного озера, затем пройти тропой огня и, наконец, в искусственном гроте Одинокой скалы вознести молитвы идолу войны и принести свой естественный дар идолу плодородия. Довольную морду последнего в белых высохших потеках от просачивающейся сквозь известняковую породу воды я как-то наблюдал, прогуливаясь с Хомяком по окрестностям.
Кандидатов отбирал Куаро, и единственным критерием было появление у мальчишек мужского семени. Подозреваю, что убеждался он в этом самолично, иначе на обряд устремилась бы вся голопузая малышня — так почетен был воинский статус.
Впереди шли четверо старейшин, вышагивая нарочито важно и степенно. За ними следовал Джо в окружении младших вождей. Он возвратился в становище ранним утром с двумя десятками отчаянных воинов.
Появление отряда сопровождалось ликующими возгласами дозорных, к которым вскоре присоединились их соплеменники. Эти крики разбудили нас с Хомяком. Мы переглянулись и, откинув кожаное покрывало над входом, осторожно выбрались из уже опустевшего шатра, заспанные и готовые к любым неожиданностям.
Джокуачаан в уборе из орлиных перьев чопорно объезжал родной лагерь, потрясая над головой копьем с привязанными к древку скальпами. Его лицо было вымазано кровью поверженных противников, а на шее болтались нанизанные на конский волос отрубленные пальцы врагов. Все вернувшиеся казались выкупанными в масле — так блестела их кожа, лица напоминали маски, раскрашенные белыми полосами, мягкие ноговицы украшали пряди волос и светлый птичий пух.
Патамоны отбили украденных лошадей и вдобавок захватили в плен одного из акавоев, крепкого, мускулистого воина. Даже обнаженный, со связанными руками, индеец старался идти гордо и поглядывал на окружающих с непоколебимым высокомерием. Другой пленник, так же бредущий нагишом, оказался непонятно откуда взявшимся в акавойской деревне европейцем средних лет. Он затравленно озирался, бросая вокруг себя полные отчаянной мольбы взгляды. С его дрожащих губ срывались слова, бесконечно повторяемые по-английски и сливающиеся в неразборчивую скороговорку: "Не надо! Пожалуйста! Я хочу жить, я сделаю все что угодно…"
Обоих пленников сноровисто привязали спиной друг к другу у высокого столба посреди становища. Как по команде выступили вперед женщины и образовали два полукруга. Каждая из них была вооружена длинной бамбуковой палкой. Они немедленно бросились колотить дрыгающиеся тела, стараясь попасть по головам и гениталиям. Мне стало дурно при виде быстро вздувшихся мошонок, напоминавших теперь издали плоды кокосовых пальм. Звук каждого удара я будто осязал собственной кожей, но смотреть на истязуемых тянуло, как тянет смотреть на покойника, хотя смотреть на него не хочешь.
Индеец стоически переносил выпавшее на его долю испытание, лишь гримаса боли не сходила с его лица, а из его горла вырывался сдавленный хрип. Англичанин за его спиной истошно визжал смертельно раненым зверем и молил о снисхождении, не отрывая ошалевших глаз от своих детородных органов. Дорожка мочи сбегала вниз по чудовищной, противоестественной опухоли. Лоб был рассечен хлестким ударом, и кровь заливала лицо, скапливаясь и мгновенно подсыхая чернеющей коркой в густых рыжих усах. Он, наверное, был хорошим мужем и отцом, любил иногда пропустить по кружке пива и сыграть с друзьями в кости.
Я оглянулся, но Хомяка уже не было рядом. Я увидел его посреди стайки издевательски улюлюкающих детей, которые кривлялись и подвывали, передразнивая охрипшего англичанина и заглушая визгливые женские выкрики. На ватных ногах я поспешил покинуть место экзекуции.
Куаро возле своей хибары уже жарил на костре шашлык, приготавливая завтрак для себя и Ихамакиина, обычно делившего с ним кров.
— Здесь всегда так веселятся? — спросил я, кивая на доносившиеся вопли; крики страдальцев сливались с детским хохотом.
— Странная ирония у вас, Джексон, — ответил знахарь, неторопливо поворачивая куски мяса над огнем, — или вы забыли, как в прошлом году в столице просвещенной Франции был четвертован Дамьен?[Дамьен Робер-Франсуа в 1757 году был четвертован за покушение на Людовика XV. По рассказам очевидцев, во время казни сдерживал четырех коней до тех пор, пока палачи не перерезали ему сухожилия на руках и ногах, после чего кони разодрали его на четыре части.]Газет не читаете? Ну и правильно, берегите нервы, — он усмехнулся. — Это же так эстетично: вначале усладить свой взор шедеврами мастеров эпохи Возрождения в Лувре, затем от скуки поехать на Гревскую площадь, а оттуда направиться в Комеди Франсез на пьесу Мольера. И кто же после этого бо́льшие дикари?
Много лет я провел среди индейцев, мистер Джексон, изучая их нравы и обычаи, перед этим прожил полжизни в Европе, по собственной глупости присматриваясь к детям цивилизации. И что я обнаружил? Думаете, огромную пропасть между одними и другими? Нет, напротив, небольшое расстояние, которое простодушный человек легко перепрыгнет. Дикарь и цивилизованный человек на редкость похожи, только последний изобретательнее и обладает способностью комбинировать. Зато дикарь, насколько я убедился, не знает жадности к деньгам, которая подобно раку впивается в сердце белого человека.
Мне приятно, конечно, думать, что порой мы пытаемся понять границы нашей природы, что серьезность познаний не пугает нас! Человеческое искусство необъятно, оно подобно эластичной ленте, но человеческая природа — железное кольцо. Вы можете обойти его вокруг, отлично отполировать, согнуть, прицепить его к другому кольцу, но никогда, покуда существует мир и человек, вы не увеличите его окружность. Это вещь неизменяемая, как звезды на небе, более прочная, чем горы, неизменная, как вечность. Природа человека — это калейдоскоп Бога, маленькие цветные стеклышки, в которых отражаются наши страсти, надежды, страхи, радости, стремления к добру и злу. Всемогущая десница управляет ими, как звездами, уверенно и спокойно создавая новые сочетания и комбинации. Но основные элементы природы остаются неизменными независимо от количества цветных стекол
Цивилизация должна осушать человеческие слезы, а мы плачем и не можем утешиться. Война ей противна, а мы все равно сражаемся ради домашнего очага, чести и славы и находим удовлетворение в драке. И так везде и во всем.
В общих чертах дикарь и дитя цивилизации сходны между собой. Природой в вас, мистер Джексон, заложено то же, что и в них, не забывайте об этом! Цивилизованные люди — те же дикари, но посеребренные сверху. Они сотканы из притворства, но как ни приукрашивай себя человек, зла, живущего в нем, он все равно не скроет. Индейцы просто не умеют притворяться.
По этой эмоциональной тираде мне стало ясно, что произошедшее и его не оставило равнодушным.
Куаро потыкал в мясо острым прутиком, проверяя, готово ли оно.
— Присаживайтесь, Тони, я с удовольствием разделю с вами завтрак, вон и мальчонка бежит. И не забивайте себе голову скелетами, которые прячутся в подвалах большинства людей, мнящих себя добропорядочными.
Жители деревни долго еще обсуждали успешное возвращение отряда, с восторгом пересказывая друг другу, как Верховный вождь в одиночку расправился с несколькими противниками. Он ворвался в самую гущу врагов, и ничто не могло его остановить. Первый же неприятель свалился на землю с рассеченной гортанью. А когда другой замахнулся тяжелой дубиной с привязанным к концу камнем, Джо молниеносно перерубил ему шею топором, залив себя фонтаном липкой крови. Он рвал врагов на части, вгрызаясь иногда в них зубами, не останавливаясь ни на мгновение и не обращая внимания на стрелы, которыми его осыпали, будто заговоренный.
…Я помотал головой, отгоняя шокирующую картину.
Барабаны задавали величественный ритм движению. Куаро кружил, потрясая двумя мараками: заключенные внутри сухих плодов камушки резко и вызывающе гремели, отгоняя коварных духов. Под мерные удары шаманских бубнов, которые растекались в согретом палящими лучами солнца воздухе и отдавались в ушах, процессия достигла таящегося в буйной зелени леса озера. Индейцы именовали его Купелью Духа; окруженные зарослями тростников, воды его всегда оставались на редкость спокойными. Тысячу лет назад, как говорил мне Джо, первый мужчина вышел из его глубин.
Шествие остановилось на травянистом берегу; тем временем мальчишки сбросили свои одежды и стали по очереди заходить в озеро.
Я не отрываясь смотрел на Ихамакиина. Его светлые волосы резко выделялись на фоне шоколадного загара. Теперь я понимал, о чем пытался мне вчера растолковать мальчик. Нагой, он осторожно ступил в воду. Джо утверждал, что у этого озера нет дна, однако мы с Хомяком успели уже не раз искупаться в этом месте, и я знал, что сейчас мягкая илистая грязь просачивается между его пальцами, пока он идет, раздвигая невысокий тростник. Солнце слепило блеском на тёмной глади, разбиваясь на осколки, когда волны от его ног накладывались на отражение светила. Было заметно, как крупные гусики пробежали по его раскаленной коже, когда холод воды поднялся вверх, по его бедрам, поцеловал его испуганного воробышка, как ни старался мальчишка оттянуть этот момент, привставая на цыпочки. Хомяк зачерпнул ладонями и поднял священную воду над головой, очищая себя.
Мальчики заходили в озеро, близкие по возрасту, но отличающиеся ростом и сложением, и с сосредоточенной серьезностью повторяли установленный ритуал. Смотрелось это завораживающе торжественно.
Последним вошел в воду Эниак. Пожалуй, единственный из юных индейцев несмотря на заносчивый нрав Хомяка пытающийся сойтись с ним поближе. Это было общение, где надменная снисходительность европейца с лихвой компенсировалась терпеливой и даже покровительственной доброжелательностью туземца. Мальчик худой, невысокий, Эниак был на год младше Ихамакиина и лицом походил на индейскую девочку. Длинные, прямые и черные как смоль волосы, перехваченные через лоб полоской кожи гремучей змеи, за которую он вставил радужное индюшиное перо, только усиливали это впечатление. Любой, кто неожиданно для себя увидел бы мужские признаки и вдруг понял, что он не девочка, должен был с восторгом воскликнуть: "Ах, какой красивый паренек!"
Я с симпатией разглядывал его нежное лицо с правильными чертами, не лишенное своеобразной притягательности, заставляющей вновь и вновь возвращаться к нему взглядом: изящный излом бровей и тонкие, слегка поджатые губы, прямой, красиво очерченный нос и большие черные мечтательные глаза. Гибкое и ловкое тело вызывало безотчетное желание прикоснуться к нему, как хочется прикоснуться к совершенству. Полное имя маленького индейца я не мог ни произнести, ни даже толком расслышать, поэтому звал его коротко — Эниак или просто Эни.
Эниак как-то сторонился меня. Я объяснял это возможной застенчивостью, а может, и некоторой первобытной диковатостью. Он был прирожденным следопытом, и порой я замечал его в самых неожиданных местах, вроде бы совсем не предназначенных для прогулок. В противоположность непосредственному и порывистому Хомяку, как истинный сын своего племени, Эниак был молчалив, замкнут, по крайней мере со мной, и старался не выказывать свои чувства явным образом, сохраняя их под маской невозмутимости. Однако я бы ни за что не назвал его мрачным, наблюдая мальчишку подвижным и веселым в забавах с до невозможности горластыми ровесниками, когда его лицо вдруг озаряла белозубая задорная улыбка.
Наконец мальчишки вышли из воды. Дети помладше подхватили их одежду с тем, чтобы вернуть позже, и процессия двинулась по тропе огня. В конце тропы виднелся невысокий утес, в темном гроте у подножия которого незнакомые мне боги размышляли о вечном. К парнишкам присоединились их сверстницы, недавно прошедшие инициацию в честь Геи, Матери-земли. Девушки двигались с присущими им от природы игривыми телодвижениями. Теперь шествие сопровождали индейцы с факелами в руках. Первые из них уже подожгли факелы, закрепленные в стенах грота, и мерцающие эти огни заставляли великие монументы казаться почти живыми.
Говард и Джо задержались у озера и сейчас догоняли процессию. Вождь, коротко кивнув мне, сразу прошел вперед; всей одеждой его была длинная набедренная повязка красного цвета, доходившая до колен. Ирландец пыхтел следом. Ему, непривычному к жаре, приходилось несладко с его внушительными габаритами.
— Как же сложилась в дальнейшем судьба вашей сестры? — обратился я к нему. — Удалось вам разыскать ее?
— Диана… она сейчас находится в том самом осажденном форте, который собираются штурмовать мои соотечественники. Мне бы следовало вернуться и принять участие в боевых действиях. Однако, что это даст? Сейчас в форт не проникнуть, но при любом исходе я заберу ее оттуда!
Несмотря на то что пот заливал его лицо, он старался казаться невозмутимым, хотя я бы поклялся, что Говарда что-то не на шутку взволновало и теперь он старается это скрыть. Впрочем, тогда я отнес его волнение к опасениям за участь сестры.
— Ваш собеседник, мистер Джексон, проделал долгий путь и теперь от цели путешествия его отделяет всего лишь пара дней, — заявил подошедший к нам Куаро.
Он был слегка нетрезв, обмахивался своеобразным веером из листьев каштана и временами прикладывался к пузатой фляге в ивовой плетенке.
— Такая рань, — посетовал помощник шамана, — а жара уже хоть помирай. Прошу извинить, что вмешиваюсь в вашу беседу, господа, — он заговорщицки подмигнул, — мои питомцы уединились для общения с богами, прежде чем приступить к состязаниям в стрельбе из лука, борьбе и метании томагавков. Пусть их потешатся. Мальчишкам просто необходимо попробовать, чтобы понять, что забавы мужчин пока еще не для них.
Говард смерил его взглядом и брезгливо поморщился.
— Благодаря этому лукавому язычнику я нахожусь в положении чуть ли не перебежчика! Если б сей хромоногий шут не отдал Диану интенданту Дервика за пару бочонков огненной воды, мы с сестрой уже были бы на дороге к дому, — стараясь не обращаться напрямую к знахарю, сквозь зубы процедил он.
— Позволю себе с вами не согласиться, виконт: это был отменный французский коньяк, что меня полностью извиняет! — воскликнул Куаро, не скрывая иронии. — И не забывайте, милейший, ваша сестра — всего лишь пленница, иначе говоря, военная добыча. A la guerre comme а̀ la guerre. Я волен был на это, и благодарите своего Бога, что она досталась именно мне, а не одному из этих достойнейших воинов, — он кивнул на индейцев, — не то Диану без сомнения могла бы постигнуть более незавидная доля, после чего за нее давали бы не больше пинты эля с солью в портовом кабаке.
Говард в негодовании открыл, потом закрыл рот, лицо его исказилось гримасой хищного зверя. Я видел, чего стоило ему не схватиться за меч. Он ушел вперед, пошатываясь, походкой пьяного или только что сошедшего на сушу моряка, не удостоив знахаря даже взглядом.
Я с пониманием смотрел ему вслед.
— Вы ведь из России, Энтони, насколько я помню? — повернулся ко мне Куаро. — Как говорят русские: пришел — спасибо, ушел — большое спасибо?
— Надеюсь, он не будет являться вам во сне, — усмехнулся я. — Ненависть его так велика, что я бы не удивился.
Знахарь сокрушенно вздохнул:
— Святой ганглий! Ведь я всего лишь воспользовался случаем обеспечить его сестре цивилизованные условия. Думаю, где-то в глубине души он это осознает.
И несмотря ни на что мне стало немного жаль этого человека, имевшего столь безобразную внешность. Наверное, он был далеко не таким плохим, как казалось на первый взгляд.
— Вот и поговорили бы для начала, проявили терпение, попробовали выслушать, понять, наконец, друг друга, — сказал я.
— Откуда этот идеализм, Тони? — совершенно искренне удивился Куаро. — Не разочаровывайте меня. Да и вообще, скверное это занятие — всегда всех понимать, быть умнее всех. Потом оказывается: ты же и виноват всегда. — Он снова отхлебнул из своей фляги.
— Вы не кажетесь мне простым помощником шамана, Куаро. Для этого вы чересчур рассудительны.
— Дорогой мой! — рассмеялся знахарь. — Вест-Индия — удивительная земля! Тут можно встретить недалеких правителей и рассудительных шаманов, но в любом случае все мы — авантюристы. За исключением этих наивных аборигенов. И по меньшей мере половина из нас мечтает о возвращении на родину, как только закончит свои дела здесь, иначе говоря, набьет полные карманы золота.
Куаро оглянулся, словно убеждаясь, что никто нас не слышит.
— Что касается меня, — сообщил он, — то тут совсем другое дело. Я, образно говоря, всю жизнь ищу место, где радуга касается земли. Такой вот я неисправимый романтик, и делайте со мной что хотите! — Он картинно воздел руки и открыто рассмеялся, будто сам над собой.
— Откуда же вы родом? — спросил я.
Меня, Тони, уже двенадцатый год ждет не дождется милая сердцу Каталония. Там, дома, я получил вполне приличное образование. Да, да, не удивляйтесь, Барселонский университет — моя alma mater. Однако род наш обеднел… знаете, как это бывает… впрочем, я и не спешу возвращаться, — смешался он. Жара и алкоголь давали себя знать.
— Ах вот в чем дело! — спохватился я. — Мавританская кровь. Мне следовало самому догадаться, — и предположил: — Надо полагать, претензии Святой инквизиции?
Куаро угрюмо кивнул
— Отдаю должное вашей проницательности. Проклятые иезуиты.
— И ты[В то время старинное английское местоимение "thee" (ты) еще не вышло окончательно из употребления, и им пользовались наряду с "you" (ты/вы)]отправился через полмира за мечтой? — прищурился я, внутренне улыбаясь. Похоже, я начинал понимать этого краснобая.
— Да! — сверкнул глазами испанец. — Я вижу в вас родственную душу, Тони, — понизив голос, доверительно сообщил он и вновь приложился к фляжке. — Вы любите наблюдать. Так пусть вас не удивляет, если кто-нибудь в этот момент наблюдает и за вами, — пухлые губы растянулись в неприятной усмешке.
— Что ж… тогда мы можем разговаривать на равных. Но если ты собираешься паясничать — лучше уходи.
— Иногда приходится паясничать и не желая этого, — задумчиво сказал Куаро и обратил на меня свои карие проницательные глаза. — Не будешь же ты меня убеждать, что тебе не приходилось этого делать?
Мысленно я не мог с ним не согласиться, но лишь пожал плечами в ответ. И решил, что лучше будет сменить эту скользкую тему, перейдя в наступление.
— Мне кажется, Ихамакиин с Эниаком пролезли на обряд по знакомству. Им ведь еще рано, не так ли?
Куаро усмехнулся.
— Позволь быть с тобой откровенным, Тони: я им за многое признателен.
— Да уж догадываюсь.
— Странный тон. Не вижу, в чем можно упрекнуть меня. Просто подумай, у кого не было когда-нибудь такого сна, в котором бы, словно наяву, виделось исполнение сокровенных желаний. — Куаро помолчал, изучая мое лицо. — Как объяснить… Вообрази, к примеру… фетишиста, который, влюбился, ну скажем, в грязный лоскут; который, рискуя шкурой, добывает мольбами и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это должно быть забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео к Джульетте. Такое бывает. Известно ведь, что существуют поступки… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своего воображения… в какой-то момент ошеломления, упадка, сумасшествия, просветления… называй это как хочешь! После чего слово становится делом.
Можно нарисовать другие аллегории, смешные, трагичные, и трагикомичные, если угодно. Неизменным остается одно. Как вы думаете, мистер Джексон, что было бы заветным желанием такого человека? Полагаю, ответ очевиден: оказаться в мире, свободном от морали, основанной на запрете. Чтобы никому и в голову не пришло осуждать его.
Припомните, Тони, разве не приходилось вам обманывать и притворяться, чтобы скрыть то, что, возможно, было самым благородным чувством в вашей жизни? — Отбросив измочаленный веер, Куаро коснулся моего плеча. — Вот и я здесь лишь для того, чтобы материализовать свой… сон. Потому что однажды я понял, что жизнь нужно жить, а не откладывать назавтра.
Со стороны грота уже несколько минут доносился оживленный гомон. Куаро встрепенулся.
— Пора мне, видно, вернуться к моим подопечным, — сказал он, отошел на шаг, учтиво кивнул, развернулся и торопливо направился к индейцам, прихрамывая, придерживая за рукоять старомодную трехгранную рапиру и унося с собой терпкий аромат коньяка.
И тогда, в тот момент, я действительно почувствовал в нас определенное сродство душ. Не скажу, чтобы меня это порадовало, а уж наблюдать за окончанием ритуала инициации и вовсе расхотелось.
После утренней церемонии я бестолково бродил по индейскому становищу, не находя себе места и размышляя над словами Куаро. Очень редко мне удавалось ощутить состояние такого полного психологического контакта с другим человеком. Давно привычной стала манера постоянной иронии по отношению к чему угодно, почти бессознательного ухода от любого проявления подлинно серьезных и искренних чувств. В кругу знакомых стало обычным доказывать друг другу: нет и не может быть в жизни проблем, заслуживающих того, чтобы терять из-за них присутствие духа и особого рода скептический оптимизм. Поэтому, признаться, поначалу меня удивила и даже смутила его откровенность: ведь понять что-то про окружающий конкретный мир или про другого конкретного человека можно лишь одним способом — увидев в нем что-то, что уже есть у тебя внутри.
Проходя мимо хижины, где жил Эниак, я увидел маленького индейца вместе с его сестрой-двойняшкой Эмине и с ними Хомяка. Мать Эмине и Эни, которую звали Тайамаку, учила девочку шить непромокаемые кожаные мокасины, а ребята наблюдали со стороны.
Опытная индеанка брала выделанную, как пергамент, оленью кожу и тщательно сшивала ее нитками из оленьих сухожилий. Потом на несколько минут наливала в мокасины воду, отчего нитки разбухали и швы становились водонепроницаемыми, а сама кожа — мягкой и гибкой.
Тайамаку внимательно относилась к Ихамакиину и всякий раз, завидев его, что-то ему говорила, отчего тот краснел и тут же старался улизнуть. Хотя Хомяк наотрез отказывался переводить, догадаться о смысле ее речей было не так уж трудно.
Однажды Эниак простодушно заметил своему другу Арунаку, долговязому и нескладному пятнадцатилетнему подростку, всей одеждой которого был кожаный мешочек на шнурке, защищающий его мужское достоинство:
— Похоже, наша с Эмине мама выбрала себе зятя.
Хомяк сидел рядом и выстругивал наконечник стрелы. Он сделал вид, будто не слышит, но вот пропустить мимо ушей ответ Арунака оказалось не так легко.
— Верно, Эни, — сказал Арунак с усмешкой. — Я думаю, Ихамакиин будет хорошим мужем Эмине. Ведь если она у него будет голодать, тебе придется его поколотить. Брат должен присмотреть, чтоб его сестра жила в достатке…
Этого Хомяк уж никак не мог стерпеть. Он вскочил и с криком кинулся на друзей, но они были начеку. Схватили его за руки, повалили наземь. Эниак уселся на него верхом, а Арунак озабоченно пощупал его лоб.
— Горячий. По-моему, любовная лихорадка… Эмине! — громко крикнул он. — Иди скорей, Мотылек заболел. Тебя зовет!
Эмине была в хижине. Она мигом примчалась на зов. Но с первого же взгляда поняла, что над ней подшутили. Не говоря ни слова, она схватила ушат для умывания, и ребята ахнуть не успели, как Эмине окатила всех троих холодной водой. Повернулась и, не оглянувшись, большими сердитыми шагами ушла в хижину.
Отплевываясь и отряхиваясь, ребята поднялись на ноги.
— Что ж, — отдышавшись, заключил Арунак, — теперь Ихамакиин остыл… ненадолго!
Я улыбался воспоминаниям, как вдруг передо мной возник высокий индеец из свиты Джокуачаана.
— Это ты чужеземец с торбой? — спросил он громко.
— Совершенно верно, — после коротенькой паузы отозвался я.
— Что?
Разумеется, я чужеземец. А вон там, в шатре, моя торба.
Торбу индеец с сомнением осмотрел и произнес так, будто мне выпала великая честь:
— Вождь будет говорить с тобой!
Я не успел ответить на приглашение, как внезапно, в мгновение ока, поднялся ураганный ветер. Небо вдруг резко потемнело. Гигантская молния, уродливо изогнутая в десяти местах, ударила в вершину Одинокой скалы. Громовой раскат, прилетевший через секунду, больно ударил по ушам, заставив индейца присесть на корточки в суеверном ужасе. Он трясся и умолял каких-то известных ему богов не гневаться. Все индейцы очень боялись даже небольших гроз, и этот не был исключением.
Перемена погоды оказалась столь неожиданной и стремительной, что вначале чувства отказывались верить происходящему. Со стороны джунглей послышался угрожающий гул, и мне стало по-настоящему жутко: прямо на нас, неумолимо, как беспощадный рок, надвигалась желто-стальная стена дождя.
Настоящая стена — монолитная, равнодушная, страшная…
Это был совсем и не дождь, и даже не ливень. Просто с неба падали, совершенно отвесно, толстые и частые струи мерзлой воды вперемешку с крупными, округлыми голышами градин.
Абсолютно ничего не было видно: сидящий в метре индеец только угадывался — смутный, размытый силуэт. Со слухом та же история: вокруг — только гул водяных струй и отдельные обрывки фраз причитающего индейца, напоминающие переливы горного эха.
Нереальность происходящего была просто поразительной. Небо беспрестанно изрыгало ломаные молнии. Низкие черные тучи мрачно скользили по серому небу, цепляясь за расплывчатые вершины гор, угадывающихся на горизонте. Я нисколько не удивился бы, если по окончании этого странного природного катаклизма оказался в каком-нибудь другом месте этой планеты, в другом времени…
Постепенно становилось тише; вода уже не падала сплошной стеной, а разделилась на отдельные хлесткие струны, превращаясь на склоне ближнего холма в мутные, извивающиеся змеями, рыжие глиняные потоки, уходившие в реку.
После ошеломительного ливня земля освежилась, и беспорядочно перепутавшиеся растения вновь потянулись к солнцу. Животные находили новые убежища, а птицы кружили в поднебесье, высматривая старые насиженные места.
Просушив одежду, не раньше чем через час, с неясной тревогой в сердце направился я к хижине верховного вождя, недоумевая, зачем бы я ему понадобился. Привезенные в подарок Джо пять длинноствольных мушкетов, а также запас пороха и пуль на две сотни выстрелов я захватил с собой, нагрузив добровольных помощников из числа праздношатающихся индейцев. При себе оставил лишь кремниевый пистолет, искусно гравированный по корпусу и с серебряными инкрустациями на рукоятке, с которым старался не расставаться. Кроме того, я привез индейцам в дар соль, черный перец и некоторые пряности, которые были им по вкусу.
Неподалеку от основательной хижины в полукруге охранников, которым я передал ружья и прочее, уже стоял Говард. Сам Джо сидел на плетеном табурете и сосредоточенно курил длинную бамбуковую трубку. Приветствуя меня, он привстал и вновь опустился на свой незатейливый трон. У него был резкий орлиный профиль, тонко очерченный нос с горбинкой и особенным вырезом ноздрей, высокий плоский лоб и грива волос, лишь слегка редеющих на висках, увенчанная пышным убором из перьев. Его точеные брови почти сходились над переносицей. Рот был решительный, даже на вид жесткий, а необыкновенно острые белые зубы выдавались вперед между тонкими губами, чья примечательная выразительность свидетельствовала об удивительной жизненной силе. Широкий сильный подбородок и тугие, хотя и худые щеки. Джо отличало внушительное сложение и уверенные повадки. Дело было не только в его росте или аршинных плечах, от него исходила сила, и она была бы столь же осязаема, будь он худым и невысоким. Такой человек заставит подчиниться любого, а ослушавшегося уничтожит без колебаний.
Восседавший рядом с ним старый шаман Канги обозначил приветствие кивком головы, приподняв при этом правую руку с раскрытой ладонью. Лет ему было немало, глубокие морщины избороздили старческое лицо, но глаза сохранили удивительную молодость и живость. Он сидел выпрямившись, не двигаясь, положив руки на высохшие колени, и мог бы сойти за каменного идола если бы не острый взгляд, каким он сверлил нас с Говардом, стараясь, казалось, пронзить насквозь. Невозмутимый, зловещий и загадочный, он, чувствовалось, хладнокровно, не моргнув глазом, пошел бы на любую подлость и способен был уничтожить любого, кто посмел бы ему противиться. В нем ощущалась душа жестокая и коварная. Недаром патамоны боялись его как огня.
Прежде он присматривался ко мне, но, видимо, сделав определенные выводы, вскоре потерял к моей персоне всякий интерес. Что меня полностью устраивало — я давно уже не питал доверия к служителям какого бы то ни было культа.
Позади шамана стоял его сын Истека, который также приветствовал меня открытой ладонью.
В неестественном молчании прошло несколько минут. Изредка затягиваясь, вождь не сводил с меня внешне холодного, бесстрастного взгляда. Не приходилось сомневаться, что в этом продолжительном его молчании заключалось какое-то важное значение.
— Ты устал? — наконец спросил Джо.
— Нет, — ответил я на это формальное проявление вежливости.
— Ты испытываешь жажду?
— Нет, — повторил я.
— Ответь мне, как вышло, что ты поссорился с ингизами?
И я обстоятельно, не торопясь, принялся рассказывать, что последнее время проживал в долине Луизианы, помогал первым поселенцам бороться с лесом и возделывать поля. Но в долину явились сатрапы лорда Стенли, чтобы отнять у них землю, ссылаясь на какой-то королевский указ, по которому эти земли якобы еще несколько десятилетий назад были дарованы роду Стенли. В ответ на этот явный произвол земледельцы подали петицию колониальным властям в Хармонте. Но там тоже заправляли аристократы и вельможи, прихвостни лорда Стенли, и справедливости они не добились. Когда сатрапы алчного лорда вновь явились в долину, чтобы согнать отважных пионеров с их земли, те встретили их ружейным огнем. Я примкнул к ним, и, более того, меня признали одним из зачинщиков, ведь именно мне выпало отвозить петицию за петицией сначала в Хармонт, а позже и в Бузиак.
Власти, опасаясь, как бы бунт не распространился по всей округе, тут же бросили против нас превосходящие силы и быстро нас разгромили, подавив восстание с неслыханной жестокостью. Не скупились и на виселицы. За мою голову назначили награду. Меня обложили со всех сторон, как зверя, и открытым для меня оставался единственный путь — в Бузиак и далее на юг, где я не раз уже бывал по торговой надобности, знал местные индейские племена и нашел в лице уважаемого Джокуачаана справедливого и мудрого вождя могучего племени патамонов.
Так отвечал я вождю благоразумно заготовленной легендой и завершил свою речь приятной для него лестью. Когда я умолк, вновь воцарилась тишина.
— Хорошо, — произнес Джо после нестерпимо затянувшейся паузы. — Благодарю тебя за мушкеты, Энтони. Ты можешь оставаться здесь, сколько пожелаешь, и всегда будешь желанным гостем.
Он перевел взгляд на Говарда и велел тому подойти.
Говард ответил вождю не менее твердым взглядом. В руках он держал шкатулку эбенового дерева, показавшуюся мне смутно знакомой, — будто я видел ее недавно наяву или во сне.
— Джокуачаан, — сказал ирландец, — я тоже принес дар.
Он приблизился к Джо и, помешкав, открыл крышку, демонстрируя резную курительную трубку на красном бархате, покрывавшем всю внутреннюю поверхность.
Джо удивился, но подарок принял. Покрутив шкатулку в руках, он вынул из-за пазухи сложенный лист, внешне похожий на пергамент, также вложил его внутрь, закрыл со щелчком крышку и отложил необычный подарок в сторону.
В этот момент Канги встрепенулся, словно его толкнули в бок, сплюнул коричневую табачную слюну и резко спросил:
— С чем ты к нам пожаловал, Белый Орел? Отвечай!
Эта неожиданная враждебность ошеломила Говарда, лишив дара речи.
— Какие козни ты замышляешь? — вновь рявкнул Канги.
Лицо ирландца потемнело, глаза сверкнули гневом. Но он не утратил самообладания, не взорвался, не сделал ни одного непочтительного движения и лишь глухо, сдавленным голосом процедил сквозь сжатые зубы:
— Как смеешь ты возводить на меня такую клевету? Я не замышляю никаких козней, знай это, Канги. Я пришел сюда как брат за своей сестрой. У меня чистая совесть!
— Чистая?
— Как смеешь ты не верить? Где твой разум?
Шаман переглянулся с Джо и злобно фыркнул.
— А что ты делал у ингизов? — спросил вождь. — Ты ведь был у них третьего дня. Бледнолицый пленник не врал.
— Я ищу сестру. Что плохого я там сделал?
— Ты с ними сговаривался! Ты будешь это отрицать?
— Сговаривался? Повторяю, Джо, я лишь ищу свою сестру Диану, которая тебе хорошо известна.
— Значит, ты не заключал с ними подлого союза?
— Союза?
— Да, Белый Орел, подлого союза против патамонов!
Этого ирландец снести уже не мог. Медленно, словно крадучись, приблизился он к верховному вождю и, наклонившись над ним, гневно бросил ему в лицо оскорбительные слова:
— Джо, черви сожрали твой разум! Язык твой болтает вздор, будто ты пьян до потери сознания!
Дело принимало серьезный оборот. Верховный вождь, как правило, не обладал безоговорочной властью, не вершил над подданными суд и расправу и оставался главой племени лишь пока признавались его ум и храбрость. Теперь же презрительные слова Говарда могли повлечь за собой далеко идущие последствия.
Я решил, что Говард, наверняка по незнанию, перетянул струну. Ссору следовало немедленно ликвидировать и не допустить дело до крайности. Я подозревал, что старый шаман Канги, хитрец, умышленно подвел к раздору, и какую цель он преследовал было, в общем, понятно. Происки шамана несомненно состояли в том, что он хотел видеть вождем своего сына. Для того и устроил всю эту потеху, пошатнувшую авторитет Джо.
Среди всеобщего возбуждения я потребовал слова.
— Я друг Джокуачаана, — провозгласил я громким голосом, когда индейцы немного успокоились, — но я хочу стать и другом Канги, и другом Белого Орла, и другом каждого из вас, славные патамоны!
Белый Орел заслужил мое уважение, ибо я открыл в нем те качества, которые ценю превыше всего, а превыше всего я ценю верность и честность. Ложь никогда не сорвется с моего языка, и потому Канги должен мне верить, когда я говорю, что мы, я и Белый Орел, хотя и разными тропами, пришли сюда, к вам, с чистым сердцем, как братья к братьям.
После моих слов наступила мертвая тишина.
Вожди выслушали меня, не переставая курить короткими затяжками, с лицами, на которых не дрогнул ни один мускул — настолько, что хотелось спросить, поняли ли они, что я им сказал. Я не позволил себе нарушить их безучастный вид и выжидал в соответствии с правилами уважительного воспитания по отношению к старшим в иерархии индейцев.
Неожиданно для меня сын шамана Истека подался вперед. Если и сложно было уследить за его речью, произнесенной на быстром диалекте, то смысл ее можно было хорошо понять по его бешенству и разгоряченным жестам: как и присутствовавшие тут его соплеменники, он не мог потерпеть, что его пытаются лишить права исполнить свой благородный и нелегкий долг — замучить на медленном огне презренного пособника ингизов.
Тут же раздался скрипучий старческий голос шамана Канги, который, услыхав слова сына, понял, что в изменившейся обстановке тот продолжает править не к тому берегу.
— Злость — самая бесполезная из эмоций, разрушает мозг и вредит сердцу, — заявил он нарочито спокойным и вымеренным тоном, взглянув при этом на Истеку. — Это наши братья! Приветствуйте их!
— Да, мы ваши братья! — подхватил я обрадовано, но не забывал оглядываться по сторонам, все еще ожидая какого-нибудь подвоха.
— Подайте им руки, — не унимался шаман. — Это обычай белых, не пожалей руки, Джо!
Напряженная атмосфера сразу разрядилась, будто по мановению волшебной палочки. Индейцы, стоявшие в стороне и огорченные поначалу неожиданным противостоянием, теперь бурно ликовали.
— Пока что тебе позволено остаться, Белый Орел, — жестом отпуская ирландца, заключил Джо и, склонившись к Канги, добавил: — Поспешностью можно удивить друзей, врагов ею радуют.
— Похоже, я ваш должник, Тони, — шепнул, проходя мимо меня, Говард.
Я было повернулся уже, чтобы вслед за ним с облегчением покинуть эту арену словесной перепалки, но Джо подал мне знак задержаться. На глазах Истеки с отцом он взял подаренную Говардом шкатулку и протянул мне.
— Сохрани это для меня, Энтони, — попросил он и, когда я бережно положил ее в свою котомку, добавил шепотом: — Я хочу знать, кого она заинтересует. И еще… ты вот что… — замялся он на мгновение, — опасайся Белого Орла, не будь столь прекраснодушен. Этот воин одного племени с ингизами. Кроме того, Ихамакиин, с которым ты, мм… близко дружен, — его племянник, сестры его сын. Вибана их ведает, ваши предрассудки…
Будь осторожен и с Куаро. Он — знахарь, каких никто еще не встречал у нас. Я видел множество мужчин, поглядывающих на Белого Мотылька и теребивших свои члены, когда он ходит купаться на реку. Все становились похожими на взбудораженных быков, но никто из индейцев не осмеливается к нему приблизиться, опасаясь знахаря. А уж среди патамонов скромников не сыскать…
— Твои слова полны откровенности.
Вождь покачал головой.
— Белые люди глупы. Они окружают себя табу, они не живут, а лишь надеются, что будут жить.
Почему я не могу говорить тебе о любви на глазах своего народа? Это моя семья, огромная семья, и я чувствую биение нашего общего сердца. Мы не таим своих чувств. Мужчины патамонов умеют воевать. Но почему они должны стыдиться сердечных порывов? Возлюбленные дарят друг другу сердца, для них ставят хижину, чтобы они жили вместе и могли любить. И не важно, кто твой избранник, если он отвечает тебе взаимностью. Никто не смеется над этим.
И Джо с напутственной улыбкой кивнул, показывая, что разговор наш окончен.
— Много воды, много еды желаю тебе! — сказал он напоследок.
То, что Хомяк оказался племянником Говарда, стало для меня новостью. Если так, то его отец, капитан, вполне мог считаться вождем, вспомнил я "пророчество" одноглазой. И тревога холодными мохнатыми лапками вновь коснулась сердца.
Я оставил место индейского собрания сильно озадаченный словами верховного вождя и дабы поразмыслить над произошедшим направился на облюбованную мной ранее укромную лесную поляну, иногда дававшую нам с Хомяком убежище и позволяя побыть одним.
Трудно решить, считать ли привилегией или тяжелой повинностью обычай, по которому вожди должны подчинять свои чувства и речи самому строгому этикету из уважения к своему званию и достоинству. Это правило предписывает им такую крайнюю сдержанность, что она, пожалуй, могла бы быть названа величайшим притворством, если бы всем не было известно, что подобная любезность не более чем простое соблюдение установленного церемониала. И, однако, стоит вождю преступить строгие границы этикета и выказать более или менее открыто хотя бы чувство гнева, как он уже роняет свое достоинство в глазах целого племени.
Шаман Канги издавна ратовал за объединение с соседним более многочисленным и воинственным племенем акавоев. Само по себе это было шагом прогрессивным и обеспечило бы патамонам лучшую выживаемость. Такое объединение помимо прочего означало, что Джо скорее всего потеряет статус верховного вождя, поэтому он эту идею шамана не приветствовал. Кроме того, акавои в отличие от патамонов были союзниками англичан и ненавидели французов, которые отобрали у них исконные земли. Истека мог бы стать вождем уже сегодня, если бы не моя примирительная речь, заставившая его отца отступить.
В действительности я был встревожен гораздо больше, чем признавался даже самому себе. Сторонники Канги оказались многочисленнее, чем я мог предположить. Я уже не знал, кому из индейцев можно доверять. Я видел, что Джо понимает, кого из соплеменников ему следует остерегаться, и примерно догадывался об его уловке со шкатулкой. Если бы я мог знать, чем она обернется… Но в числе прочих забот и треволнений у меня не было явного предчувствия беды.
Ветер шумел в вершинах высоких деревьев, яркий солнечный свет ложился пятнами, дождевая вода быстро превращалась в пар, исходя к ослепительно синему небу. Я почти достиг своей поляны, когда тихий детский смех вывел меня из задумчивости. Впереди, возле каких-то пышных кустов с белыми цветками расположились Хомяк и Эниак с Эмине. Рядом отдыхал в тени Ухо, он лениво клацал зубами на надоедливых мух, все время промахиваясь.
Положение было глупее не придумаешь: развернуться и пойти назад — вдруг заметят и подумают, что подслушивал, остаться на месте — решат, что подглядываю.
Между тем ребята непринужденно болтали.
— Гляжу, ты опять хочешь Эмине, — посмотрев на Хомяка, с улыбкой сказал Эниак.
— Эмине, а ты хочешь? — поинтересовался Хомяк.
— Ага.
— Идем туда, — кивнул мальчик в сторону кустов, за которыми я находился.
— Нет, здесь.
— А как же Эни?
— Ну так что ж… Эни мой брат.
Хомяк походил на мальчишку, только что украдкой откусившего медовых сот. Он, конечно, опасается пчел, но мед так сладок…
Тут они заметили наконец меня, и я решительно шагнул вперед, пытаясь преодолеть двусмысленность своего положения.
— А мы вот тут это… и вот, — начал было Хомяк, а Эниак поспешно сказал:
— Ну, у нас дела, дела, да.
Он поднялся с травы и взял сестру за руку, помогая ей встать
— Ага, дела, — согласилась Эмине, и вместе они побежали к деревне.
Хомяк с сожалением проводил их взглядом, повернулся ко мне. Брови его изогнулись с нечестивым лукавством, а верхняя губа искривилась в игривой ухмылке, которую я успел полюбить.
— Что ты встал как истукан? Пропал где-то, я тебя искал, — сердито буркнул он и подтянул коленки к подбородку, чтоб не бросался в глаза его повышенный интерес к девочке.
— Расстроился? — спросил я, не зная, что сказать, и старательно отводя взгляд.
Он дернул плечом, потом, о чем-то подумав, улыбнулся и смущенно объяснил:
— Эмине очень мне нравится.
Что ж, он взрослеет и начинает замечать, что девчонки не все на одно лицо, и среди них есть такие, что заставляют чаще биться сердце. К тому же в его возрасте он должен нравиться уже не только мужчинам, но и женщинам.
Я глядел на мальчика с любопытством: скрестив пальцы, он придерживал руками колено и с блуждающей улыбкой смотрел в глубину леса. Его сластолюбивый росток, прежде взволнованный, неохотно увядал, склоняясь к левому бедру, медленно уменьшался, разочарованный отсутствием хозяйского внимания. Несомненно, мало кто интересовал меня так, как Хомяк, однако то, что он страстно любил кого-то другого, не вызывало в моей душе ни малейшей досады или ревности. Напротив, я был даже рад этому. Да, мальчик был в значительной мере созданием Куаро и благодаря ему так рано пробудился к жизни. А это разве не достижение?
— Видел, какой сегодня кошмар был? — стряхнув задумчивость, сказал Хомяк. — Индейцы до смешного боятся грозы. Мне кажется, если бы я захотел, то мог бы удрать от них в это время. Только я, наверно, уже не хочу.
— Хом, как же вы с мамой попали к индейцам?
Мальчик разомкнул пальцы и выпустил из рук коленку.
— Я мало помню, — сказал он, помолчав, — все как в тумане теперь. Накануне вечером я допоздна играл со своей собакой, знаешь, такой английский дог. А на рассвете проснулся от страшного шума. Визг женщин, возмущенные крики мужчин, самозабвенные детские рыдания и хлопки мушкетных выстрелов…
Я выбежал из дому как был, в ночной сорочке. В этот миг из соседнего леска грянули пушки. Осколки каменной кладки усеяли землю вокруг. Я бросился за угол, а там, на земле, с белым лицом, на котором особенно заметны были черные оспинки пороха, лежал мой отец. Одна нога у него была отдельно, и мне почудилось, что она шевелится. Меня стошнило. Я потом долго еще видел в кошмарах эту его будто живую ногу…
От сильного волнения голос мальчика дрожал и срывался.
— Не знаю, сколько я просидел рядом, когда из дома с криками о помощи выбежала мама, — продолжил он через минуту свой рассказ, — увидела меня, схватила за руку. Я помню ее наполненные страхом глаза. Мама бежала и тащила меня за собой, а я все думал, что она ищет папу, и пытался докричаться, что папа остался позади и мы бежим не туда. Вокруг все взрывалось. Как шмели, жужжали пули, кто-то кричал ужасно сильно, по-звериному. Помню взрослых — рычащих, ругающихся, дерущихся. Мама тянула меня дальше, и мы все куда-то бежали, от стены к стене, от двери к двери, пока не наткнулись на Куаро. Только мы тогда еще не знали, что он Куаро.
Он стоял невозмутимый среди всего этого безумного хаоса и, казалось, снисходительно смотрел на наше отчаяние. "Миледи, окажите мне честь, будьте моей прекрасной пленницей", — сказал он, твердо взяв маму за руку. И каким-то образом его уверенность и спокойствие вдруг передались нам. "Поверьте, — сказал Куаро, — это в ваших же интересах. Укройтесь здесь, — указал он на ближний пакгауз, — я приведу лошадей".
Мальчик рассказывал о войне, и я поймал себя на странном чувстве. Я не мог вообразить, что это он, застигнутый неприятельской атакой, чуть не погиб, а потом сидел у искалеченного тела отца.
— Так мы оказались здесь, — Хомяк вздохнул и посмотрел мне прямо в глаза. — Поначалу нам с мамой было плохо и слишком непривычно. Индейские женщины не признавали ее за равную, а мальчишки не принимали меня к себе. Но благодаря покровительству Куаро многое изменилось. Правда, они и сейчас меня не очень-то принимают, — стараясь совладать с охватившим его раздражением, сказал мальчик, — но кто они есть по сравнению со мной! — закончил он, словно кому-то это доказывая.
Изящно, подумал я. И так похоже на Куаро: спасти аристократку и вместе с тем получить очаровательного воспитанника. Что до мальчика… Часто такие испытания ожесточают душу, делают человека злым, агрессивным, и эта злость просто так, сама по себе не пройдет.
Хом подозвал щенка, похлопав по коленке ладонью, почесал ему за черным ухом.
— Слушай, Тони… Тут такая история… Вот представь себе, что один очень близкий тебе человек хочет, чтобы ты стащил важную, ценную вещь у твоего же друга. А друг твой еще как дорожит этой вещью. И что тут делать? И так плохо, и так… Теперь выходит: украл я эту штуку, не украл — по всему я последнее говно.
Уперев локти в колени, он подпер голову руками так, чтобы ладони закрывали глаза, и сквозь щелки между пальцами смотрел на меня.
— Да совсем не последнее, — возмутился я. — Что ты такое на себя говоришь!
— Ну спасибо, — скривился Хомяк.
Внезапно с противоположного края поляны раздался характерный глухой удар, будто яблоко сверху гупнулось или шишка тяжелая. Я быстро обернулся и заметил в ветвях высокого каштана Эниака. Он что-то высматривал, приставив ко лбу ладонь козырьком от солнца.
— Гляди, вон Эни высунулся, — показал я Хомяку, радуясь, что можно сменить тему, — во-он на том дереве. Наверное, смотрит в прекрасное далеко. Мечтатель!
— Он не в прекрасное далеко, — кисло сказал Хомяк, — он ножик уронил. — Мальчик поднялся с травы и стал сосредоточенно оправлять набедренную повязку. — Этот прохвост с отвислыми яйцами — глаза и уши Куаро.
— Как это, с отвислыми? — спросил я машинально. Когда Куаро намекнул, что за мной тоже наблюдают, я не придал значения его словам… Да и Джо говорил, что испанца следует опасаться… Так, может быть, недавнюю откровенность знахаря надо расценивать как угрозу? Мол, не суйся, занято…
— А ты сам посмотри. К тому же Эниак очень хочет стать его любимчиком, — Хомяк проговорил это не по-детски сварливо.
Возможно, так оно и было. Но, не впервые наблюдая Эни околачивающимся неподалеку, мне казалось, что он был бы не против просто присоединиться к нам, потому что ему скучно, и только из врожденной деликатности не хочет давать Хомяку повод для ревности.
— Пусть Эниак идет к нам? — попросил я. — Раз уж все равно подсматривает, так пусть хоть не мучается. Кстати, надеюсь, его сестрица не сидит на соседнем дереве?
Хомяк пожал плечами — мол, как знаешь — и махнул рукой маленькому индейцу. Тот спустился вниз с ловкостью обезьянки и, подобрав в траве свой ножик, подбежал к нам.
— Эмине не прячется поблизости? — спросил я. — А то позови ее.
— Не-е. Она в деревню пошла. А я вернулся.
— Чтобы немножко пошпионить, — прошипел Хомяк.
— Замолчи свой рот, Ихамакиин! — Эниак строго изломил брови, чтобы выглядеть суровым. — Сын Джокуачаана никогда не станет шпионить, запомни это! Я следопыт и разведчик… А вообще, мне просто было интересно, — признался он.
— И что же тебе так интересно? — ехидно поинтересовался Хомяк.
— Да ты не обижайся, Мотылек, — сказал Эни примирительно. — Сам тоже знаешь, что это правильно, когда младшие занимаются с воспитателями. — Он повернулся ко мне и объяснил: — Ведь пока мы повзрослеем и станем воинами, охотниками, в общем добытчиками, многие из нас могут погибнуть. По глупости или самонадеянности. Из-за того, что недооценили угрозу. Да мало ли… В результате женщин вон сколько! А нас, мужчин, — мальчик гордо вскинул голову, — всюду подстерегает опасность, и мы должны быть готовы встретить ее лицом к лицу!
Хомяк фыркнул и отвернулся.
— С тех пор как мой отец объединил патамонов, у нас во всех поселениях так, — похвастался Эниак, не обращая внимания на реакцию приятеля. — И через несколько лет наше племя станет самым могучим и справедливым на этих землях. Потому что у нас такой порядок! Есть мужчины, которые отважные воины, но всегда находится взрослый — самый лучший защитник с повышенным чувством опасности и прирожденный наставник… Вы тоже ведь наставник в своем племени? — озадачил он вопросом и, не дожидаясь ответа, уютно пристроился у меня под боком, заставив Хомяка заскрипеть зубами.
— Женщины конечно главное в мире, — сообщил мальчик. — Только нельзя их допускать к воспитанию мальчишек — мы от этого делаемся безрассудные и даже агрессивные, когда вырастаем — оттого что взрослая женщина в мальчике, вольно или невольно, подавляет его достоинство мужчины. Это у нас каждый знает, скажи, Мотылек? Так что пусть женщины с девчонками возятся, как им и положено.
Восторженный образ мыслей юного индейца, его мягкий выговор и своеобразная манера выражаться вызвали у меня добродушную улыбку. Оказавшись вблизи, он разглядывал меня с откровенным интересом и был так полон доверчивым ожиданием счастья, что я почувствовал к нему необычайную симпатию.
Хомяк по своему обыкновению хотел поспорить, но тут из-за деревьев донеслось протяжное пение, и мы дружно повернули головы — на поляну вышла Эмине с неким подобием лукошка в руках.
— Меня за ягодами отправили, — будто извиняясь, сообщила она. — Пошли-те вчетвером?
— Я знаю земляничное место! — подхватился Хомяк.
И мы сообща отправились широкой тропой, которая уходила, как мне говорили, на десятки миль к югу, ведя через ущелья гор в долину реки Куюни и с незапамятных времен служила индейцам торговым путем. Эниак и Ухо смешно гонялись за огромными бабочками, Хомяк и Эмине увлеченно болтали.
В расточительном буйстве здесь росли как бы сразу три леса в одном: обычный высокоствольный лес, под ним лес непроходимых зарослей кустарника, а вверху, на стволах и ветвях деревьев, лес третий — целые армии паразитирующих растений. К тому же весь этот хаос во всех направлениях перевивался дикой путаницей сетей из лиан-канатов.
Я, бывало, подолгу вглядывался в эту бурю растительности, которая одним только видом своим навевала некий пьянящий дурман, состоящий из многообразия запахов и звуков девственной природы.
Джунгли есть джунгли, и, как обычно в тропическом лесу со всех сторон неслись голоса различных зверей, и кто мог сказать, что это — приветственные клики, предостережение, угроза? Все вокруг нас квакало, шипело, скулило, стонало, хрипело… Кому под силу распознать все то, что крылось в густых зарослях и решило вдруг подать свой голос!
Тут взгляд мой замер — в каком-нибудь десятке шагов, над самой землей на ветвях дерева притаилась огромная змея. Это была не серая анаконда, живущая поблизости от воды, — тело змеи было ярко раскрашено желтоватыми пятнами по серо-красному фону. Я даже не мог определить ее длины, поскольку видел лишь часть тела, но, судя по толщине, это был настоящий исполин. Высунув голову из-за листьев, змея следила за происходящим на земле. Нас она давно заметила.
Обо всех этих подробностях тут же поведал мне Эниак с торопливостью проводника, обрадованного возможностью рассказать об окружающих достопримечательностях. Он присел возле заходящегося лаем щенка и поглаживал его, успокаивая.
Тропический лес всегда таил массу неожиданных опасностей, и индейцы никогда не ходили по нему безоружными, поэтому дети не расставались с луками, а у меня за поясом был вселяющий уверенность пистолет. Я еще раздумывал, что же делать, как вдруг внимание наше было отвлечено от змеи странными звуками, долетавшими откуда-то издали, из глубины леса. Сразу в нескольких местах там трещали ломаемые кусты, и треск этот, поначалу приглушенный, все приближался, становясь явственнее, а потом мы услышали и другие звуки, глухие и яростные: не то пыхтение, не то хрюкание.
— Сагуино! — шепнула Эмине. — Дикие свиньи!
Целое стадо их двигалось прямо на нас. Я слышал рассказы индейцев о том, какие это опасные для человека звери, если их нечаянно раздразнить. Ослепленные бешенством, они бросаются на любого врага, будь то человек или ягуар, и, как бы он ни защищался, чаще всего разрывают его на части. Лишь поспешное бегство на дерево может тогда спасти от верной смерти.
Самый нижний сук ответвлялся от ствола моры, под которой мы стояли, на высоте примерно восьми футов, и я, подхватив Эмине, помог ей уцепиться за него, чтобы вскарабкаться наверх. Затем подсадил туда же Хомяка и подал ему обеспокоено скулящего щенка. Сук бы не выдержал всех, и мы с Эниаком поспешно забрались на дерево по соседству. Единственное, что приятно в тропических деревьях, так это то, что они закручены, заверчены и сплетены таким образом, что ставить руки и ноги на них гораздо удобнее, чем кажется на первый взгляд.
Я проверил порох на полке — не намок ли, что, к сожалению, часто случалось в здешних влажных лесах, — и на всякий случай подсыпал свежего. Внезапно что-то неприятно укололо меня в шею Рефлекторно хлопнув ладонью, я стряхнул с себя отвратительного мохнатого паука и еще вздрагивал, испытывая омерзение от вида этой твари, когда меня отвлек Эниак.
— Смотри! — показал он на змею.
Удав, услыхавший, как и мы, приближение стада свиней, вдруг ожил. Он медленно сполз чуть ниже. Теперь голова его и верхняя часть туловища висели над самой землей, а хвост обвивал ветви дерева где-то высоко вверху. Повиснув так в полной неподвижности, похожий на толстую лиану, он таил в себе скрытую угрозу, и под его сплющенным лбом, похоже, копошились какие-то коварные замыслы.
Стадо тем временем приблизилось. Кабаны не торопясь двигались по кустарнику прямо под нами и вокруг нас. Их было огромное множество, целая лавина, штук сто, а может, и больше. Я не спешил стрелять, выжидая, пока пройдет основная масса, зато Эмине с расстояния шагов в двадцать свалила из лука одну из бежавших самок. Досадуя на нетерпеливую девочку, я лишь покачал головой. Пронзительно взвизгнув, свинья вырвала клыками из раны стрелу, но следующая, пущенная Хомяком, пронзила ей сердце, и она замертво рухнула на землю. Неистовый визг привлек к себе часть стада. Возбужденные непонятным явлением кабаны обступили погибшую самку и, ощетинив загривки, усиленно принюхивались, но, к счастью, обнаружить нас не смогли.
И тут напал удав. Схватив в пасть поросенка весом никак не меньше нескольких десятков фунтов, он легко, словно крохотного птенца, мгновенно утащил его наверх. Пронзительный визг жертвы разнесся по лесу, заглушив отчаянное тявканье сидящего в корзинке у Эмине щенка. Удав, не взирая на вопли поросенка и его упорное сопротивление, поднялся чуть выше. Там, прижав добычу к стволу, он обвил и ствол, и поросенка одним витком своего тела. Объятие было смертельным. С наверняка поломанными ребрами и раздавленными внутренностями поросенок немного подергался и затих.
Все это происходило на глазах стада, наблюдавшего за этой лесной трагедией с немым отупением. Но уже при последних конвульсиях жертвы кабаны внизу задвигались. Несколько из них бросились к дереву с удавом и принялись рвать ствол клыками. Другие последовали их примеру.
Дерево не было особенно толстым, и под напором яростных клыков ствол затрясся от корней до самой верхушки. Удав заполз выше. Обезумевшее стадо неистовствовало. От ствола летели щепки. С глухим стуком на землю упало тело мертвого поросенка. Стадо отпрянуло как бы в испуге, но тут же бросилось в новую атаку с удвоенной яростью. Было ясно, что дереву долго не выстоять.
Сообразил это и удав.
А Эмине не теряла времени даром. Схватка происходила почти под нами, в каких-нибудь двадцати шагах, и каждая стрела из ее лука попадала в цель, хотя и не каждая оказывалась смертельной.
Я невольно то и дело поглядывал на юную индеанку. Обхватив ствол крепкими ногами, она грациозно изгибала стан, натягивая лук, и не могла не вызывать восхищения.
Наконец, и я решил выстрелить по кабанам. Те конечно слышали заливистый лай Уха и грохот над головой, но, разъяренные и ослепленные гневом на змею, видели только ее и все относили на ее счет. А я тем временем спокойно перезаряжал пистолет и успешно посылал пулю за пулей в кабанье стадо.
Удав понял, что прибежище его становится все более ненадежным, и он в любую минуту может оказаться на земле. По соседству стояли другие деревья, вплетаясь своими ветвями в крону того, на котором прятался убийца. Но ветви эти, слишком тонкие, не выдержали бы тяжести огромного тела. Зато были лианы, притом довольно мощные, которые, перекидываясь, словно гирлянды, с дерева на дерево, связывали меж собой соседние стволы.
Одну из них удав и выбрал себе для бегства. Выбрал неудачно. Сами по себе плети были толстыми и прочными, но с ветвями сплетались слабо. Удав, двигаясь с величайшей осторожностью, не добрался еще и до середины лианы, как помост этот под огромной тяжестью начал медленно оседать.
Удерживаться удаву на столь шаткой опоре становилось делом сложным. В какой-то миг он, потеряв равновесие, перевернулся, хвост его при этом и повис в воздухе. В это мгновение огромный старый вепрь прыгнул высоко вверх, и на этот раз удачно — он ухватил конец хвоста мертвой хваткой. Мощный рывок, и тело удава соскользнуло вниз. Мгновенно подскочили другие кабаны, впились клыками, стащили врага на землю. Удав-великан справился бы, вероятно, с двумя-тремя кабанами, но не со всеми. Пока он сжимал в пасти рыло одного, остальные с неудержимой яростью в мгновение ока его растерзали.
В воздухе запахло мускусом. Кабаны, насладившись одержанной победой, постепенно успокаивались.
Я отвернулся от побоища и поглядел на ловко устроившегося рядом и отправляющего стрелу за стрелой Эниака. Дружелюбный оказался мальчик. С обаятельной улыбкой и глазами, по выражению которых ни по чем не догадаешься, что у него на уме. Мило вздернутая верхняя губа и забавная манера поджимать левый уголок рта, выражая досаду или недоумение. Я взглянул на его необычный колчан для стрел. Эни проследил мой взгляд и расплылся в улыбке.
— Это мне Эмине сшила. Из беличьих шкурок. Хороший, да? Куаро теперь зовет меня "паж с бархатной сумкой", — похвастался он. — Тони, а что значит "паж"?
Хомяк на соседнем дереве изо всех сил зажимал рот, чтобы не расхохотаться. Глаза стали огромные, что придавало его лицу совершенно уморительный вид.
И тут все затихло. Даже Ухо устал тявкать. Я взглянул на кабанов: несколько животных задрали морды вверх, словно принюхиваясь. Что-то их насторожило. Поначалу я решил, что они обнаружили нас, людей. Но нет, смотрели они не на нас, а, пожалуй, в сторону зарослей, откуда пришли. Зафыркав, они сорвались с места и бросились наутек, вдогонку за стадом, ушедшим прежде вперед. Миг, и на поле боя не осталось ни одного кабана, за исключением убитых нами и раненых, при последнем издыхании.
Еще доносился треск от убегающих кабанов, еще Эниак отправлял им вслед последние стрелы, когда в зарослях под нами мелькнуло мощное тело. Желтоватое, пятнистое, длинное.
Ягуар! — тревожно екнуло сердце.
Да, это был ягуар, кравшийся за кабанами по следу. Ему так же хотелось урвать что-то для себя. Подкравшись ближе, он остановился, изумленный зрелищем множества вокруг трупов и раненых кабанов.
Нас разделяли считанные шаги. Он был весь перед нами, как на ладони. Хищник, явно озадаченный необычностью картины, припал к земле, рыская по сторонам своими узкими кошачьими зрачками. Он, несомненно, хотел понять, что же тут произошло.
— Смотрит на нас! — тихо сказал Эниак мне прямо в ухо.
Я невольно поежился.
— Эни! — зашептал Хомяк с соседнего дерева.
— Не шевелись! — предостерег его маленький индеец.
Ягуар уставился в нашу сторону и больше не отрывал от нас глаз. Зрачки его горели яростью. Похоже, мы ему приглянулись. Может, он принял нас за каких-то аппетитных обезьян?
У меня по спине пробежали мурашки. Пистолет был разряжен, Эмине давно расстреляла все стрелы, а у Эниака, судя по всему, оставалась последняя. Стараясь двигаться как можно медленнее, я потихоньку насыпал порох на полку, забил пулю и взвел курок.
А хищник тем временем, не обращая, как ни странно, ни малейшего внимания на лежавших перед ним кабанов, буквально пожирал нас глазами. Вот он шевельнулся и крадучись пополз в нашу сторону. Казалось, это крадется сама неотвратимая судьба, от которой не было спасения. Наш с Эниаком сук рос достаточно высоко, и ягуар не мог одним прыжком достать нас, но ловко лазивший по деревьям зверь без труда добрался бы по стволу до приглянувшейся ему добычи.
Держа пистолет двумя руками направлением в сторону ягуара, я краем глаза заметил, что Эниак не потерял самообладания. Последнюю оставшуюся стрелу он наложил на тетиву и, сосредоточенно прищурившись, ждал. Его спокойствие, отвага, его готовность к борьбе тронули меня до глубины души, наполнив сердце какой-то удивительной нежностью.
— Эни-и-и! — вновь отчаянно зашептал Хомяк, пытаясь привлечь внимание моего соседа, чтобы бросить ему колчан с оставшимися у него стрелами. Похоже, сам он не был уверен, что в решающий момент сумеет выстрелить без промаха.
Эниак не обернулся, он напряженно следил за зверем.
Между тем ягуар весь подобрался, готовясь к прыжку. Я обеими руками сжимал пистолет, упорно целясь зверю в голову, и, когда мушка пистолета закрыла его глаз, нажал на курок. Одновременно с выстрелом, издав пронзительный короткий рев боли, ягуар взвился воздух, где его достала стрела, пущенная Эниаком. Тяжко грохнувшись оземь, зверь с минуту лежал, будто пораженный громом, потом вскочил и неверными прыжками бросился вглубь леса. Бежал он тяжело, шатаясь, словно ему что-то мешало.
— Попал, попал!.. — громко закричал Эниак и, в порыве радости схватив меня за руку, привлек к себе.
— Осторожно, а то упадем! — отбивался я, смеясь.
— Я перепугался до смерти, — признался он. — Мотылек, ты хотел что-то спросить?
— Только одно: где тут туалет, — буркнул Хомяк.
На нас напал безудержный припадок смеха, пришедший на смену сверхчеловеческому напряжению.
Мало-помалу придя в себя и остыв, мы уже спокойнее окинули взглядом поле битвы под нами. Ягуар скрылся в чаще и больше нам не угрожал: стрела попала ему в шею, а пуля, вероятно, в голову. Кабаны лежали повсюду. Получается, вместо ягод мы добыли мяса для вечернего пира.
Прежде чем спуститься с дерева, я предусмотрительно снова зарядил пистолет. Потом спрыгнул, снизу-вверх взглянул на довольного Эниака и невольно улыбнулся: да, отметил я про себя, Куаро не лишен чувства юмора.
Ягуара мы не нашли, да, впрочем, и не очень его искали; насчитали больше двадцати убитых кабанов; двух, поменьше весом, подвязали к шестам и понесли в поселок, нужна была помощь, чтобы перетащить остальные туши. Вскоре за деревьями привычно засветились огни костров: там готовились к празднованию равноденствия.
Пока индейцы носили из леса и свежевали добычу, прославляя Эмине, Эниака и Хомяка как великих охотников, я решил не терять времени даром и побриться. Признаться, двухнедельная щетина основательно надоела и здорово чесалась. Да и на предстоящем празднике, какой бы он ни был, хотелось выглядеть прилично.
— Послушай, — обратился я к Эниаку, который не отходил от меня ни на шаг, из-за чего Хомяк даже психанул и отправился в одиночку наблюдать за возведением помоста для ритуального представления, — я хочу привести себя в порядок. Сможешь достать очень острый нож и тот скользкий корень, которым вы натираетесь, чтобы отмыть грязь?
— А мой ножик не годится?
Я попробовал пальцем лезвие — туповат для этого.
— Для чего?
— Мне нужно сбрить с лица волосы.
— Как сбрить? — не понял мальчик.
— Ну соскоблить, что ли. Убрать, чтобы их не было.
— Зачем их убирать? — засмеялся Эниак. — Все, что есть на теле и внутри тебя, для чего-нибудь нужно. Разве будет хорошо, если один посчитает лишними пальцы, другой — ноги, третий — глаза.
Теперь уже рассмеялся я. Логика Эни меня не убедила, и я повторил свою просьбу.
— Я могу это принести, но все-таки подумай, стоит ли так делать? — забеспокоился тот, увидев, что я серьезно намерен уничтожить волосы на лице.
Только когда я поклялся, что такая процедура не принесет здоровью ни малейшего вреда, Эниак неохотно отправился разыскивать нож и корень, заменяющий мыло, оставив на прибрежном песке аккуратные отпечатки своих босых ног. Я сошел рядом с ними к реке и с наслаждением окунулся в прохладную воду.
Через час, после долгих трудов и непередаваемых мучений, с помощью маленького индейца мне кое-как удалось принять человеческое обличье. При виде моего чистого лица с царапинами мелких порезов Эниак прыснул веселым смехом. Его тонкий загорелый пальчик коснулся моей щеки.
— Ты стал не таким красивым, — с притворным сожалением отметил мой юный друг. — Не похож теперь на тигра!
— Зато он больше понравится им! — подхватил его приятель Арунак. Инициацию он прошел в прошлом году, но женщину познал еще в двенадцать, и вскоре все девушки в поселке шептались о его мужской силе. Арунак подошел к нам заинтересовавшись процедурой бритья и теперь собирался избавиться от волос внизу живота.
— Кому? — спросил я с недоумением.
— Ну, тем женщинам, — подросток указал острием ножа на купавшихся поодаль на мелководье индейских девушек, с ужасом наблюдавших за его действиями. — Ты разве их не заметил? Погляди, вон та так и смотрит на тебя, вторая справа, изящная и гибкая, как большая хитрая рыба.
— Исключительная просто красота, — согласился я.
Между тем подготовка к празднику была завершена.
"Великих охотников" усадили на самые почетные места перед наскоро возведенным помостом. Эниак сидел очень красный и время от времени тер шею. Кажется, он стеснялся, что чувствует себя таким счастливым. Когда его хвалили, у него становились страдающие глаза.
Действо наконец началось.
Под монотонный ритмичный бой нескольких барабанов на помост трусцой и мелкими шажками взбежали два ряда мужчин и женщин. Приплясывая в такт, они закружились, сопровождая танец плавными движениями рук. Лица их сохраняли при этом серьезность и сосредоточенность. В кругу танцующих в маске какого-то жуткого чудища извивался человек, выполняющий что-то похожее на роль предводителя. При этом он исполнял танец на свой манер и мотался как одержимый, изображая в пляске не то охоту, не то бой. Лишь по характерной хромоте я с удивлением признал в нем Куаро и отдал должное его таланту перевоплощения.
Истека был на этом празднике своего рода тамадой. Покрытый татуировками и немного косолапый, он отличался не только чрезмерной тучностью, но и крайне веселым нравом, непрестанно расточал всем улыбки, сыпал язвительными шутками, часто понятными лишь ему одному, то и дело подливал кашири — кисловатый на вкус пьянящий напиток с резким запахом.
Я все время ловил на себе его бесноватый взгляд. Кажется, его взбаламученный разум готовил мне все возможные виды отмщения за дневную неудачу.
Наряду со множеством достоинств патамоны обладали и одним весьма огорчительным недостатком — неистребимой тягой к алкоголю. Хмельное до беспамятства хлестали все, и взрослые, и дети. Тыквы с кашири переходили из рук в руки, и, хотя пил я все меньше, а под конец и вовсе лишь пригублял, меня, отвыкшего от алкоголя, все-таки разморило и бросило в жар. В чудовищной духоте тропического дня пот лил ручьями, и не только с меня — со всех.
Тем временем песни и пляски на помосте не прекращались ни на минуту, и всеобщее возбуждение заметно росло. Здесь были совсем не те обычаи и условности, к которым мы привыкли. Никто не стыдился наготы, но Боже вас упаси войти без приглашения в какой-нибудь шатер или хижину во время трапезы — это будет кровным оскорблением!
В качестве деликатеса подали разделанного печеного удава, того самого. Змеиное мясо пришлось съесть, чтобы никого не обидеть. Когда я начал жевать первый кусочек, меня затошнило. Объективных причин не было никаких, так как мясо оказалось прекрасным, но я ничего не мог поделать, словно мой желудок был сам по себе и от меня не зависел. Глотать мне удавалось лишь с огромным трудом.
Вскоре для старейшин и гостей подвесили гамаки, предложив в них улечься. Один из них занял я и, надо признать, гамак пришелся как нельзя кстати, потому что чувствовал я себя все хуже. Потом подошли Джо, Говард и Истека. Сын шамана, елейно улыбаясь, справился, не нуждаюсь ли я в чем-либо, не нужна ли заботливая помощница, и сообщил, что мне в знак уважения отвели отдельную хижину на окраине деревни. Как возле меня в гамаке оказалась Эмине, не помню. Она мурлыкала ласковым котенком, и мне было приятно, что она рядом.
Тамтам гремел сначала медленно, но ритм его ударов постепенно учащался, и индейцы, подчиняясь ему, двигались вокруг большого костра, выбрасывавшего в небо жаркие языки пламени. Воины вскрикивали, потрясая копьями, подобно слепым хватались за глаза, за грудь, за торчащие как палки половые члены, гладкие тела их лоснились от пота, гигантские тени плясали на земле. Барабан выбивал лихорадочную дробь, и я чувствовал, что невольно поддаюсь его ритму, что голова кружится, а все тело охватывает глухой пьянящий призыв.
Внезапно на помосте возникли две голые мужские фигуры, вымазанные белой глиной, потрескавшейся на изгибах колен и локтей. На спинах этих танцоров были прилажены мягкие оленьи шкуры. Оба плясуна двигались на полусогнутых ногах, изображая оленя и олениху, и на голове у каждого из них была привязана кожаными шнурками безглазая оленья маска, при этом на голове самца покачивались раскидистые тяжелые рога, неизвестно каким образом прикрепленные к маске. Руки каждого были украшены связками птичьих перьев. Дикарь-самец двигался кругами, оглашая воздух звуками, весьма схожими с ревом настоящего самца, и, приближаясь к индейцу-самке, он тыкал своим заметно набухшим органом между крепких бедер и ягодиц своего партнера. При каждом сильном ударе разгоряченная мышца наливалась соком, приводя зрителей в явный восторг. Оба танцора возбуждались на глазах. Женщины с веселым смехом бросали в них комья грязи и пучки травы.
— Это дичайшее зрелище! — воскликнул Говард. — Такое было возможно на публике разве что в античном Риме!
Когда танцор-самец сумел наконец попасть в такт движению партнера, и его разросшийся детородник, смазанный жиром, проскользнул в намеченное отверстие, танцор-самка упал на локти и ткнулся головой в землю. Окружающие бросились к совокупившейся паре, хлестая обоих связками душистой травы. Ребятишки, ловкие, как дикие кошки, плясали, крутились, бегали меж соплеменников, беспрестанно визжа и толкая друг друга. Светлая голова Хомяка промелькнула в гуще обнаженных тел. Многие дети и взрослые мастурбировали. Затем все расступились, а вокруг пылающего невдалеке от помоста костра свился пестрый хоровод поющих фигур. Все племя присоединилось к празднику.
— Я никогда прежде не встречал такого неистового торжества, — проговорил Говард, глядя на двигающихся по кругу людей.
— И я не видел такого прежде, — дрожащим голосом сказал я. — Всякое бывало, но чтобы так вот, на виду у всех…
— Подумать только, — словно в трансе, вслух размышлял ирландец, — эти люди не скрывают ничего, что у них на душе. Они выражают себя, не заставляя никого следовать за собой. Потрясающе! Они абсолютно свободны! Я теперь понимаю, что такое свобода… Ты волен высказать свою мысль, проявить ее в реальной форме, а твои сородичи могут решать, вредит она им или нет… Ничто не запрещается… Если кому-то не нравится, он просто уходит в сторону и не принимает участия… Потрясающе!
— Чему ты удивляешься, — сказал Джо. — Разве ты удивишь кого-нибудь, когда скажешь, что ты голоден?
— Нет.
— А когда ты хочешь женщину?
— Ну… Это как бы не совсем прилично… в цивилизованном обществе.
— Твое цивилизованное общество похоже на размалеванные лица индейцев в бою, за которыми не угадать истинных чувств. — Джо с сожалением покачал головой. — Разница заключается в том, что мы скрываем свое настоящее лицо, дабы его не сумели распознать злые духи, а белые — прячутся друг от друга. Индейцам нечего скрывать, они не могут позволить себе скрывать что-либо, потому что целиком зависят от сородичей…
Тамтам все гремел, словно обезумев; вереница индейцев извивалась змеей. Украшения — нарядные заколки для волос, вплетенные в косы кисточки, серьги, кольца в носу, ожерелья, цепочки на поясе, ручные и ножные браслеты — так и сверкали в игривом свете костров. Подул легкий ветерок, и языки пламени затрепетали, пляшущие отблески вплелись в хоровод разгоряченных любовью тел, убыстряя их движения. Индейцы сновали повсюду, они шумели, пили из резных пиал. Жарили на раскаленных камнях водяных змей, сидели на вязаных циновках, прямо на траве; с перекладин и развилок деревьев кричали дети. Веревочные лестницы колыхались на ветру, к ним для красоты были привязаны яркие ленточки.
Из скопления тел выбрался Эниак, смеющийся и отбивающийся от чьих-то рук. Мальчик лишился своей набедренной повязки, и ничто не мешало теперь, памятуя совет Хомяка, присмотреться к нему повнимательнее. Он подбежал к гамаку:
— Тони, идем же к нам!
— Боюсь, староват я для этого, дружок, — попробовал я отговориться, не желая показывать, как муторно себя чувствую. — Но от маисовой водки не откажусь. — Обжигающий глоток виделся мне сейчас лучшим лекарством.
— Так ведь там самое интересное! — запротестовал Эниак. — Гляди, потом будешь жалеть, — он сделал движение, чтобы уйти.
— Подожди, — удержал я его. — Уж один-то стаканчик ты обязан пропустить со мной. Покинуть меня, не дав мне возможности хотя бы чуточку развратить несгибаемого воина — это было бы нарушением всяких приличий!
— Ладно, — уступил мальчик, сверкнув улыбкой, и через минуту притащил до краев наполненную водкой пиалу: — Это будет достаточно развратно?
Дальнейшее я помню смутно. Кажется, я поплелся осматривать свое новое жилище, рядом почему-то снова была Эмине. Мы старательно устилали пол шерстяными циновками. Аромат, исходивший от девушки, дурманил меня, нежные прикосновения ее рук и коленей наполняли тело тем томлением, которое испытывалось в ранней юности, и я блаженствовал в приливе охватившей меня чувственности.
В прошлой жизни, в моем, таком далеком отсюда, будущем, у меня не было любимой жены, маленьких детей. Может быть, здесь и теперь мне удастся создать свою семью? Или моя судьба, как определил Эниак, состоит единственно в том, чтобы всегда пестовать чужих детей, исполняя свое предназначение, заложенное в меня природой?
Все плыло, и нескончаемый бой барабанов кружил возле меня всеми цветами радуги, хороводом липких звуков. Время взбунтовалось: внезапными ударами далекого бубна срывалось из будущего, эхом скользило по настоящему и глухо таяло в прошлом.
"Чего же ты хочешь?" — услышал я в своей голове беззвучный вопрос и заговорил, как мне казалось, очень громко. Я сказал: я знаю, что в моей жизни и в моих поступках чего-то не хватает, но не могу обнаружить, чего именно. Я смиренно просил сказать мне, что в моей жизни не так.
Вдруг я увидел мать. Она стояла посреди цветущей поляны, но поляна исчезла, и вся сцена переместилась в старый дом, где прошло мое детство. Я стоял с мамой в саду. Я обнял ее и стал торопливо говорить все то, что никогда не мог сказать ей раньше. Каждая мысль была законченной и исчерпывающей. Было так, словно у нас в самом деле нет времени и нужно сказать все сразу. Я говорил что-то совершенно потрясающее, говорил о чувствах, которые к ней испытывал, — что-то такое, о чем при обычных обстоятельствах никогда бы не посмел заикнуться.
Мама не отвечала. Она просто слушала, а потом пропала. И я снова был один, и я плакал от печали и раскаяния. Мой разум, думал я, — всего лишь определенным образом направленное прозрение. Все правда, поскольку все — от восприятия.
Вновь всплыла болезненная и неотвязная проекция. Словно распахнулась дверь в давно минувшее, самое раннее детство.
После дождя я часто играл на улице в запруды, и не было ничего увлекательнее той игры. Тогда из калитки напротив появлялась высохшая седая старуха в растянутой вязаной кофте. Она тихо стояла, пристально глядя на меня восьмилетнего, потом всегда вынимала из глубокого кармана выцветшего, застиранного своего балахона, бывшего некогда платьем, подтаявшую шоколадную конфету и настойчиво совала ее мне коричневой заскорузлой рукой.
Она не говорила ни слова и внушала безотчетный страх, потому что я чувствовал: она одинока. Она внушала страх не жалким своим видом и не потому, что на носу у нее был пористый, волосатый бордовый нарост, который приковывал взгляд, а потому, что я чувствовал: в ее голове шевелятся мысли, и мысли эти разворачиваются надо мной паутиной.
Неужели мне уготована такая участь?
В моей жизни было нечто, чем я, не сознавая этого, дорожил больше всего на свете. Это не любовь и не деньги, которые у меня были, сплыли, и я о них не жалел, не власть и не слава, которых у меня не было, и я к ним не стремился, более того — чурался. Это было уединение.
Когда я бывал среди людей, то все равно оставался как бы на поверхности уединения, в твердой решимости при малейшей тревоге укрыться, уйти на глубину. Вот и теперь, среди этих веселых и здравых туземцев с их беззаботной любовью и не завуалированной жестокостью, я один. Люди вокруг меня все время говорят друг с другом, с ликованием обнаруживая, что их взгляды совпадают. Господи, как они дорожат тем, что все думают одно и то же. Стоило бы посмотреть на выражение их лиц, когда среди них появится вдруг человек с взглядом, устремленным внутрь себя, человек, с которым ну никак невозможно сойтись во мнениях!
Как же так вышло, что то, что меня устрашало, постепенно приобрело редкий и драгоценный смысл?
Пока еще не поздно, пока я еще не навожу своим видом страх на детей, надо менять образ, надо найти себе подобных, надо к ним приобщиться, возликовать сообща от взаимного совпадения, оплести друг друга тысячью цепких нитей.
Мысли мои мчались все быстрее, так быстро, что их невозможно стало распутать. Удары тамтама сливались в один неумолчный гул.
Куаро сплел свою паутину, и я сплету, спеленаюсь коконом из собственных пристрастий, и запутаюсь в своей же паутине так прочно, что не вырваться.
Куаро дарит своим питомцам понимание и тем делает их счастливее, ведь, как известно, счастье — это когда тебя понимают. Каждый день, каждый час, каждый миг общения — счастливыми! Ну как все просто!
Музыка приходит и уходит, пересекает время, отвергает его, прорывая широкими сочными стежками; есть другое время. Мне нужно совсем немного этого времени, всего месяц, а может, меньше, и все будет хорошо, но оно сжимается, стремясь вытолкнуть меня прочь, как инородное тело.
Во мне лопнула некая пружина — я могу двигать глазами, но не головой. Голова размякла, стала какой-то резиновой, она словно бы еле-еле удерживается на моей шее — если я ее поверну, она свалится.
В глотке кисловатый привкус кашири.
В моей неповоротливой голове в такт барабанному бою нарастающей симфонией бьется "Halt Mich!" из манерно-куртуазной Элодии. Словно какая-то неутомимая, неутолимая преступная страсть пытается выразить себя с помощью этих величественных звуков. Неумолимая закономерность звуков, наполняющих себя жизнью. Но не успев родиться они уже постарели. Я должен примиряться с их смертью — более того, я должен ее желать: я почти не знаю других таких пронзительных и сильных ощущений.
Каких вершин я мог бы достичь, если бы тканью мелодии стала моя собственная жизнь!
К вечеру все дорадовались до того, что не вязали лыка. Джо сидел с потухшей трубкой в руке, уставившись остекленевшим взглядом в костер, Говард тянул заунывные кельтские напевы, Куаро не показывался. Наверное, смаковал свой драгоценный коньяк в одиночестве. Новоявленные мужчины, вчера еще мальчишки, под одобрительные возгласы соплеменников состязались в метании томагавков, порешив при этом обоих пленников у пыточного столба. Весь лагерь был загажен и заблеван, так что ступать приходилось с оглядкой, дабы не вляпаться в продукты жизнерадостной жизнедеятельности.
Я чувствовал себя лишним на этом празднике жизни. В ушах шумело, тело везде зудело и чесалось, кружилась голова и временами накатывали приступы тошноты. Сидя на приспособленном под скамейку бревне, я осоловело глядел на спокойные воды Гуаликоана. Говорят, есть три вещи, на которые человек может смотреть бесконечно: бегущая вода, живой огонь и звездное небо. Здесь всего этого хватало с избытком.
Нетвердым шагом с ворохом своей утренней ритуальной одежды появился Ихамакиин и, опустившись на корточки, стал перебирать его с таким видом, будто проделывает это в тысячный раз. От него на добрую милю разило кукурузной водкой. Хомяк был чем-то до крайности расстроен и удрученно сопел, бормоча под нос ругательства в собственный адрес.
— Что, промахнулся томагавком? — спросил я.
— Да нет, если бы…
Он пнул ногой ворох, устало присел с ним рядом и принялся бросать в воду камешки — извечная забава всех мальчишек. Потом взглянул в мою сторону, скривился, будто глотнул уксуса, и буквально простонал:
— Зачем, ну зачем ты ее обнимал так…
— Кого? — не понял я.
— Эмине, — он чуть не плакал.
— Ты что? — я оторопел. — Ты действительно думаешь, что…
— Не думаю — знаю, я видел! — почти закричал он.
Неожиданно за кустами раздался треск хрупких веток и оттуда вывалился пьяный разъяренный Куаро. Шел он скорее вбок, чем вперед, пытаясь сохранить равновесие.
— А-а! — взвыл он протяжно. — Вот ты где, маленький паршивец. Отвечай быстро, где ты девал карту?!
С перекошенным от злобы лицом Куаро добрел к мальчику, подхватил и принялся трясти как Буратину. Если б я не знал, что холщовый мешочек на груди Хомяка полон всякой всячины, кварцевых камушков необычной формы и мелких монеток, я бы решил, что звенит у него внутри, — так он его встряхивал. Надо признать, сила у испанца была.
— Да поставь ты мальчика на место, Куаро, — сказал я, борясь с очередной волной дурноты.
Тут только знахарь меня заметил.
— А, Тони! — свирепо зарычал он. — И ты здесь! Скажи еще, что ты ни при чем! И что же вы тут замышляете?
В этот момент Хомяк издал мучительно утробный звук и его обильно вырвало на белоснежную батистовую сорочку каталонца. Конечно, сорочка не отличалась совсем уж девственной белизной, и ворот был застиран, и манжеты, но таких испытаний на ее долю, похоже, еще не выпадало.
— Святой ганглий… — только и смог произнести тот, осторожно, на вытянутых руках отпуская мальчишку.
— Куаро, я… она пропала, — с несчастным видом покосился на него Хомяк, утирая рот. — Я сам не знаю, куда она подевалась. Не знаю.
Куаро брезгливо стянул с себя кружевную материю, отбросил в сторону и в недоумении опустился наземь рядом с ворохом Хомяковой одежды.
— Collons...[Каталонское ругательство] — Вы что же?.. Сказать хотите, что… вы ее потеряли? — он переводил мутный взгляд с меня на мальчика.
— Что за карта-то? — поинтересовался я. — Судя по всему она вам очень дорога.
— Карта Маноа, Тони! Карта золотого города!
— А я ее потерял, — убитым голосом вновь сообщил Хомяк.
— И вы хотите, чтоб я поверил в эту чушь? — вскинулся Куаро. — Не надо делать из меня дурака! Это ты его подговорил, Тони? Не отпирайся — вас слышали. Покусился, значит, на древние индейские реликвии, а? Джо не поймет, mi amigo, совсем не поймет.
Нет, ты скажи за каким бесом она тебе вообще понадобилась? Ведь мало того, что к городу не подобраться в одиночку, где бы ты его искал в сумасшедшем лабиринте рек?
Хомяк сидел в сторонке с видом нашкодившего мальчишки, уверенного в том, что взрослые без сомнения решат возникшую проблему наилучшим образом.
Куаро с усилием поднялся.
— В общем, вертай карту взад, Тони, как говорят у вас в России. Иначе завтра тебя привяжут к пыточному столбу, и тогда уж я ничего не смогу гарантировать, несмотря на все мое к тебе расположение. — Он мрачно ухмыльнулся. — Есть мнение, что если долго мучиться — будешь долго мучиться. — Развернувшись, испанец на нетвердых ногах поковылял к догорающим кострам.
— Бежать не советую, — буркнул он на ходу.
Что может быть ужасней, чем ощущение собственного бессилия? Все происходящее было мне совершенно не понятно — какой-то театр абсурда. И еще, признаться, я трусил.
Пойти к Джо? Он справедливый вождь, насколько я его знаю. Даже при том, что ему приходилось убивать людей, пусть и врагов — сумел сохранить в себе добродушие и порой удивительно детский взгляд на окружающий мир. Конечно, он был немного невнятен, слегка мечтатель, иногда ворчливый и раздражительный, но легко отходчивый и отзывчивый на любое проявление интереса. Но Куаро выдвинул тяжкое обвинение, и вряд ли вождь поверит мне, едва знакомому бродячему торговцу, а не помощнику своего шамана.
Обратиться к Говарду? Он — один из лучших мечников — может, и взялся бы мне помочь, но что мы, вдвоем — против целого племени индейцев, с молоком матери впитавших военное ремесло? К тому же, чем больше я узнавал Говарда, тем меньше его понимал. Сомневаться в ирландце было невозможно, так же невозможно, как и верить в него. Он не поддавался изучению, не раскладывался на обычные человеческие эмоции. Довериться ему было все равно что отдаться стихии. Мне начало даже казаться, что в этом человеке таится что-то отталкивающее. Правда, он был красив, держался просто и обладал располагающими к себе манерами, но вместе с тем в нем чувствовалось высокомерие и сознание собственного превосходства, что мне очень не нравилось.
Вопросы крутились в голове. Что за таинственная карта? Неужто Маноа и их затерянный город действительно существуют? И куда теперь бежать, если бежать некуда?
Охотились за мной и англичане, так что путь на север для меня был отрезан, а спасаться во французском форте — все равно, что отсиживаться в мышеловке, которую полковник О'Коннери вот-вот захлопнет. На востоке океан. В голландских факториях на юго-западе можно было легко угодить в рабство к беспринципным плантаторам, на юге — фанатичные испанцы, которые еще не всякой легенде поверят, а уходить на запад, в безлюдные прерии — чистое безумие.
Везде грозили опасности. Кроме того, чувствовал я себя прескверно, и мне становилось уже почти безразлично, спасусь я или нет. Опускалась ночь, и где-то невдалеке противными голосами начали перекликаться кукуи, а может, какие-то другие твари. Я повернулся к Ихамакиину. Он клевал носом, поджав коленки и обхватив их руками. Протянув руку, я коснулся головы Хомяка. Волосы слишком длинные. Их давно пора вымыть. Черт, и постричь. А еще ему нужна мать. Только тогда можно гарантировать, что мальчик будет окружен заботой.
И тут случилось странное: рядом со спящим мальчиком я тоже немного успокоился. Не так чтобы очень, но все же. Взял парнишку на руки и понес в свою хижину, уложил бережно, сдвинув комковатые, пахнущие гнильцой соломенные матрацы.
Он открыл глаза, поморщился на свечу и зевнул. Несколько мгновений возвращался издалека. Потом улыбнулся, узнавая:
— А, Тони… Ты не волнуйся. Если вдруг что — я метко бросаю томагавк. Ты не будешь мучиться и умрешь быстро.
И уснул дальше, посапывая мне в плечо.
— Ну спасибо, дружок, — пробормотал я. — Теперь я знаю, к кому обращаться за поддержкой — к тебе!
4
Денис хмыкнул и отложил тетрадь, вылез из гамака, отбросив приставшее к спине покрывало, размял ноги. Солнце уже припекало вовсю. Пока индейский лагерь спал, было время перекусить.
Оленины в холодильнике не оказалось, так что пришлось удовольствоваться куриным филе. Сунув его в микроволновку размораживаться, он быстренько скинул одежду и босиком прошлепал по теплым плиткам пола из кухни дальше, в ванную. Наладив воду до привычной, встал под душ.
Уже минут через десять, облаченный в короткий махровый халат, мальчик готовил себе простую еду: слегка обжарил кусочки курицы, оборвал гроздь красного мелкого винограда и покрошил руками листья салата в качестве нейтральной зелени; все полил сверху майонезом и перемешал. Чуть было не посолил по привычке, потому что любил все соленое, но вовремя одумался.
На обеденном столе попалась на глаза очередная воспитательная записка: "Ты вчера оставил меня без связи! Подумай!" И ниже: "Я сегодня до 19. Папа". К сожалению, о чем думать, он не написал, и пришлось думать о разном.
Денис жил так… порою будто напоказ. Только не перед другими напоказ, а наедине с самим собой. Так, словно за ним следит неведомый наблюдатель, некое высшее существо, отстраненный, но благосклонный зритель. Это была интересная игра, а Денис представлял себя талантливым актером. Вспоминая о зрителе, он старался все делать красиво и размеренно, вдумчиво и обстоятельно, даже с некоторым пафосом, чтобы зрителю не было скучно. Он буквально видел, как тот одобряет его благородные движения души, а на прочие ее порывы снисходительно закрывает глаза, полагая их присущими каждому маленькими и невинными слабостями — вроде фривольных фантазий под душем о знакомых девочках: надменной соседке Антона Кире Анохиной, самовлюбленной кокетке Юле Кочетовой, приветливой и смешливой толстушке Светке Первухиной.
Конечно он не стал в двенадцать лет счастливым любовником взрослой женщины, как сосед по даче Алешка, но и не тужил по этому поводу, рассудительно полагая, что и у него такой опыт тоже не за горами.
Больше его волновало другое. Денис часто с безнадежной завистью смотрел на пацанов, у которых умение флиртовать будто заложено от природы. Они сходу находили нужные слова, в несколько минут завоевывая внимание ровесниц. А ему приходилось двигаться путем проб и ошибок, к девочкам он относился если не с почтением, то, по крайней мере, с каким-то необъяснимым почитанием, что тут же сказывалось на легкости общения.
Он никогда не позволял никому догадаться, что плохо разбирается в девочках и даже опасается их. Денис считал девочек существами, настолько от себя отличными, что искренне удивлялся, когда обнаруживал у них мысли и реакции, подобные своим собственным. Отчего и отношения с прекрасным полом строил, исходя из представлений, не слишком соответствующих реальности.
И, увы, ошибался гораздо чаще, чем натуры менее утонченные.
Папа рассказывал, что в его время одноклассники смеялись над пацанами, которые дружили с девочками. Денис даже поморщился от подобной дикости. Теперь к тем, кто с девочками не дружил, отношение было, мягко говоря, подозрительное.
Первухина, кстати, сама проявляла к нему ненавязчивый интерес, приглашала иногда к себе домой, и держаться с ней было легко и просто, как со старым другом. Жаль, что… упитанная. Совсем не в его вкусе. К тому же Денис все-таки считал себя достойным более привлекательной подружки. Вот если б с Кочетовой гулять — это было бы событие!
Симпатичная блондинка Юля Кочетова кокетничала, кажется, со всеми, кроме совсем уж ботаников, и даже Спиноза, высокий и тощий преподаватель истории, зануда и, по мнению детворы, хронический неудачник, не избежал ее обольстительных заигрываний.
Денис знал, что девчонкам без кокетства никак, но из романов Дюма он понимал его иначе. Пожалуй, можно было сказать, что кокетство — это такое поведение, цель которого дать понять другому, что сближение возможно. Однако эта возможность никогда не должна представляться бесспорной. Иными словами, кокетство — негарантированное обещание близости, а истинная виртуозность кокетства заключается в равновесии между обещанием и его негарантированностью. Но кокетство Кочетовой было какое-то скользкое, неумелое и коварное.
Раз, было дело, Юля подошла к нему после уроков, будто случайно его заметила:
— Ой, Ключик! Пойдем вместе, проводишь меня? Ты ведь понимаешь в компьютерах, да? А то я предков уже почти уломала купить.
Проводил он ее, прекрасно понимая, что избран всего лишь на роль пешки в Юлькиной игре; но внимание красивой одноклассницы льстило его самолюбию.
"Ну, погуляю с ней пару дней, — решил Денис, — тем более что это не я за ней бегаю, а она сама.
Так и вышло, потому что на третий день подвалил Бугор, Мишка Багрицкий из 8-го "Б", с пацанами.
— Ключ, разговор есть.
Денису приходилось драться, но, скорее, по-ребячески. Теперь же его охватил противный мандраж — Бугор ходил в секцию каратэ, и обычно с ним никто не связывался.
Во дворике за школой он излишне аккуратно повесил сумку с тетрадками на удобный кривой сук ближнего дерева. Хотел было и куртку повесить на всякий случай, но не успел: Бугор начал свою устрашающе медленную каратэшную разминку. В низкой стойке, с широко расставленными ногами, c каменным лицом, подтягивая и вытягивая руки, как осьминог щупальца, сжимая пальцы в странных жестах. Денис стоял против него слегка согнув руки в локтях, опустив напряженно сложенные кулаки.
Вдруг Мишка сделал внезапный мах ногой, резко поменял позу, разрывая дистанцию, кинулся на Дениса. Тот заранее придумал, что сделает: подпустит Бугра поближе да и врежет со всей силы по грудной кости, чтобы сразу выбить дух. А дальше либо добавит в солнечное сплетение, либо просто толкнет — и будьте уверены, тот не удержится на ногах.
Но уже на короткой дистанции Бугор уклонился влево и влепил Денису резкий хук по нижним ребрам. Денис качнулся скорее даже от неожиданности, чем от силы удара. И тут же получил скользящий снизу под челюсть. Мотнул головой и понял, что проигрывает. И постарался мобилизоваться. Дотянулся правой — попал Мишке по бицепсу. Дотянулся левой — по корпусу. Но без замаха и не сильно. Выставил правой блок, но это было уже бесполезно.
Бугор будто приклеился к нему и с короткой дистанции осыпал его серией ударов по ребрам. Денис отступил на шаг для новой атаки, но Мишка только этого и ждал. Он легко скакнул за противником и ударил его носком ноги по левому колену. Боль была адская. Денис припал на одну ногу — и тут-то Бугор врубил ему полновесный прямой в челюсть. На этом драка закончилась.
— Ну что, герой-любовник, ты все понял? — вкрадчиво поинтересовался Бугор.
— Да понял, понял, — просипел Денис у его ног.
…Он поморщился, вспоминая свое поражение. Оно было унизительным; не перед одноклассниками, а в глазах далекого зрителя, который все видел и укоризненно покачивал головой, в разочаровании выпятив нижнюю губу. А ребята тогда помогли ему подняться и отряхнули спину от налипшего мусора. После перекурили вместе, смачно сплевывая на землю и обсуждая подробности драки.
— Ну и сволочь же Бугор, — сказал Андрюха Кузин, новенький. Ему от Мишки тоже иногда перепадало. — В лицо мог бы и не добивать, садист. Вот упекут его в тюрягу, ко всяким разбойникам и душегубам — небось тогда узнает!
— А ты думаешь в тюрьме сидят только кто украл или убил? — заметил в ответ очкастый Эдик Грунин, — там за разное сидят.
— За какое еще разное?
— А вот за такое… — Эдик для убедительности поправил очки. — За что Скалку посадили? Не знаешь? Ну и помалкивай.
Учитель технологии Дмитрий Андреевич Скалкин или, как его звали ребята, Скалка, известный среди учеников своим тихим голосом и ласковыми руками, приехал в город года два назад. Снимал на окраине зашорканную квартирку. Денис пару раз бывал у него дома с другими пацанами, встречал его и в гостях у Антона, подмечая в их взрослых беседах какую-то заговорщицкую недосказанность.
Скалка был приветливый и гостеприимный; и его уроки ребятам нравились — в мастерской даже курить разрешалось! Только странно было, почему он иногда начнет сбоку пристально так смотреть, потом подойдет, погладит по голове и уйдет, позвякивая ключами, не сказав ни слова. Скалка любил ребят, учил делать на верстаке всякие полезные штуки. А еще, бывало, наберет целую ораву и отправится с ними в поход или на рыбалку с ночевкой у костра.
Арестовали его неожиданно, за что — никто не знал. Но говорили страшные вещи. Будто Скалка оказался насильником или даже маньяком.
— Славка Капусткин, который у трудовика в любимчиках ходил, на суде себя стеклом порезал, — продолжал рассказывать Грунин. — Кровищи было! А Пашка Береснев и вовсе к тетке в Москву сбежал. Неделю искали. Но он так и не вернулся, остался у тетки жить и в Москве теперь учится. Такой вот урод оказался этот Скалка, — заключил Эдик[Косвенно об этих событиях упоминается в рассказе Антика "Почти дневник".].
Денис подумал, что у него ведь тоже есть тетка в Москве, мамина сестра, но он бы к ней не сбежал ни за какие коврижки — пьяница она, алкоголичка. Был он у нее с мамой. Она сестре помогать ездила, продукты привозила, ну и взяла его с собой как-то раз. Квартира у теть Светы как помойка, темно, везде грязь и липкие пятна на полу. Зато познакомился с двоюродными братом и сестрой, Максимом и Ириской. Брат на год младше него оказался, а Ире четыре годика. С ними прикольно было. Но все равно в гости к родственнице больше не хотелось.
Пацаны болтали, курили и плевались, будто стараясь перещеголять друг дружку, и Денис тогда брезгливо отворачивался, чтобы не видеть плевков. Он стал курить недавно, находя в этом, скорее, эстетическое удовольствие, а ребята превращали процесс курения в какую-то помоечную обыкновенность. Эстетики добавляли шоколадные "Капитан Блэк", которые курил Антон; только уж очень крепкие. Денис вспомнил, как впервые закурил в его присутствии. Курить со взрослым было неловко, но быстро стало привычным. Нравилось ощущение сообщничества; и вообще, когда делаешь что-то вместе с Антоном, всегда такое чувство, будто совершаешь тяжкое, но притягательное преступление.
Стали расходиться. Денис снял сумку с дерева и тоже похромал к себе. Челюсть конечно ныла, но это хоть с виду было не заметно, а вот колено, кажется, опухало все больше. Он шел и силился не кривиться от боли, когда кто-нибудь попадался навстречу.
Дома он про драку не сказал и старался не показываться отцу хромоножкой. А если уж попадался тому на глаза, то застывал как вкопанный, принимаясь рыться по карманам, будто что-то ищет. К счастью, отец не отличался наблюдательностью, да ему и в голову не могло прийти, что сын способен с кем-нибудь подраться.
Денис никогда не отдавал предпочтение физической силе, полагая, что истинная сила — в знании. Не в знании вообще и не в каком-то там конкретном, тайном, возможно мистическом или каком другом. Главным в этом знании было не растрачивать его, носить, копить в себе. Вот знаешь ты что-то о себе ли, о ком-то еще — держи рот на замке, и другие непременно увидят, что ты что-то знаешь, что-то им неведомое, может быть, неожиданное, и подсознательно преисполнятся уважением. Чем меньше растрачиваешь свое знание в пустых разговорах, тем больше оно прирастает в цене и тем значительнее ты выглядишь в глазах окружающих.
…И надо бы, решил Денис, залезть все-таки в ту, выглядевшую заброшенной дачу на соседней улице. Пацаны называли ее "дом с привидениями". Конечно в привидения никто не верил, но… все равно было как-то жутковато.
Старое трехэтажное здание, выстроенное в нелепом готическом стиле — с остроконечными башенками, химерами и грифонами — выглядело самым заметным на узкой улочке, спрятавшейся неподалеку от парка, который старожилы почему-то звали "подскерёдником". Сложенное из массивных бревен, окруженное высоким забором, оно стояло в глубине сада, у самого леса, но даже издали производило на редких прохожих незабываемое впечатление, заставляя иных останавливаться и по нескольку минут разглядывать внушительное сооружение. А если бы кто-нибудь задался целью проследить за жизнью этого обветшавшего особняка, то к первоначальному интересу добавилось бы еще и неподдельное удивление: дом был практически необитаем.
Вот узнать бы, что там внутри — какой это будет вклад в копилку "знания"! Да и не впервой ему уже по дачам лазать — в каком мальчишке не кроется отчаянный исследователь!
В комнате наверху запиликал телефон. Денис торопливо протопал по ступенькам, подхватил с кровати трубку. Взглянув на экран, улыбнулся и приложил к уху.
— Але-але, хто это? — услыхал он дурашливый голос Антона, как будто тот ошибся номером, и расхохотался.
— Привет, Антоха!
— Привет, дружок. Проснулся?
— Давно уже.
— Я не отвлекаю? У тебя там макароны не убегут?
— Не-а.
— Слушай. Папину трубу, что ты вчера забыл, я ему отдал. Так что не волновайся.
— Ага.
— И еще… Я тут сегодня новый фотик прикупил, цифровой. Никаких пленок, проявок и прочей фигни. Заглянешь посмотреть?
— Ну ща оденусь и приду.
— Можешь не одеваться, там не холодно.
— Что, так голышом и идти? — сыграл наивность Денис, с любопытством ожидая реакции.
— О, — коротко сказал Антон. Даже по телефону чувствовалось, как он собирается с мыслями.
Денис беззвучно расхохотался.
— Ладно, я скоро!
— Ну давай тогда. Только не всем давай.
Денис нашел в шкафу новые трусы, футболку и короткие шорты, при взгляде на которые Антон одобрительно хмыкал, босиком подошел к зеркалу, чтобы оценить, как будет выглядеть в кадре, покривлялся. Когда Антон впервые предложил сфотографироваться "без ничего", это было не более неловко, чем поначалу курить вместе с ним. А еще он всегда повторял, что зеркала — это интимные сообщники.
"Сластолюбивый росток!.." — губы дрогнули в каком-то подобии усмешки: папа бы непременно высказал, что у него слишком рано пробудился интерес к собственному телу. Уместив упрямца в шортах, Денис слетел по лестнице вниз, обулся и выскочил на улицу.
С его стороны это была дружба, переходящая в обожание; взрослые причуды вначале обескуражили, но вскоре его захватило восторженное ощущение сопричастности. Начался отсчет новой жизни, рискованной, раскованной, личной.
"Позволю себе заметить, снова предстоит что-то волнительно занятное", — позволил себе заметить неведомый зритель.
5
Денис отправился к Антону в тайне рассчитывая еще и на продолжение вчерашней антимагической сказки. И оно было, и было оно вовсе не столь радужным, как он предполагал.
Наутро плененных чародеев казнили — прилюдно, на ратушной площади, неспешно, в назидание: дабы никто, никогда… Маги умирали покорно, духа сопротивляться не оставалось ни у одного — слишком внезапным, неожиданным было низвержение.
Однако выяснилось, что не всех извели супостатов, что многие еще прячутся, перекинулись, одеваются нищими, покидают город с караванами.
Пока плененного Высшего мага Данкена содержали в застенке, ежедневно допытывались в надежде вызнать неведомое, Дэн впал в неистовство. Днем не знал покоя, метался по городу, встречался с десятками людей — убогими и увечными, торчащими возле храмов, менялами и торговцами, старшинами общин — выспрашивал, выискивал: кто, что, где, когда. Чтоб на корню извести заразу; и ночью вел свой отряд — все добровольцы, рослые, молчаливые парни, каждый выше его на голову.
Тайные соглядатаи донесли, что мятежный Данкен часто посещал одного каллиграфа, живущего возле Южных ворот. Раз каллиграф — значит переписывал богомерзкие заклинания в свитки, знает их наизусть. А сам гранд Витара от имени Пресветлого Владыки, десницы Господа на земле, приказал хватать всякого, кто подозревался в знакомстве с крамольником. Многие скрылись, немногие схвачены, но на этот раз Дэн послал человека доглядывать, не уйдет ли зверь.
Свернули в узкий тупичок, упирающийся в городскую стену, и впереди в сумраке выросла тень. Дэн, еще не успев подойти к ней вплотную, выдохнул:
— Ну?..
— Здесь… — кивнула тень.
В щель из-под двери сочился слабенький свет, за дверью ни звука, ни шороха — затаились. И дверь легкая, без особого труда любой может выдавить плечом. Дэн осторожно тронул ее, она поддалась, тогда тычком распахнул, шагнул в душное жилье.
Крохотный огонек светильника мигнул, но устоял под напором ворвавшегося воздуха. Два лица уставились на Дэна, одно косматое, темное, изрезанное морщинами, глаза тонули в глубоких провалах, другое — бледное, невнятно сглаженное, обмерше глазастое. Старик и девочка лет шести, если не меньше.
— Ты ли хозяин дома сего? — спросил Дэн старика.
— Теперь хозяин ты — и моего жалкого дома и меня… Ждал, что придешь.
У старика тихий, с одышкой, голос, пропаханное лицо спокойно, а в круглых глазах девочки застывший ужас. И за спиной Дэна дыхание сбившихся у распахнутой двери ребят. Их дюжина, и они вооружены.
— Не тебя ли зовут Каннегем и не перепись ли свитков твое занятие?
— Зачем лишние вопросы — я тот, за кем ты пришел.
— И ты помогал богопротивному Данкену?
У старика дрогнули морщины, он покачал косматой головой.
— Тебе лучше моего известно, что ничем я не мог помочь Данкену.
— А если б мог?
— Все бы сделал, чтоб его спасти.
Дэн глядел на старика — у него были узкие плечи и впалая грудь, тонкая сморщенная шея, казалось, с трудом держит бородатую голову, и обнаженные, в дряблой коже руки до ломкости тонки. Сколь слаб и немощен этот враг Пресветлого Владыки.
— Мне жаль тебя, но я должен…
Старик не дал договорить, удивился:
— Тебе доступна жалость, ночной гость?
И Дэн даже не смог оскорбиться.
— Ты не видишь себя, — сказал он с досадой, — тебя пожалеет всякий.
— Меня жалеть поздно. Пожалей ее.
Старик слабым кивком указал на девочку.
В ее распахнутых глазах тлели отраженные огоньки слабенького светильника. Дэн смутился, а потому спросил раздраженно:
— Ты хочешь, чтоб я взял ее к себе… как сестру?..
— Сестрой человека, которого полгорода боятся и тайно клянут в сердце своем? Нет! — Старик потряс космами, посидел с опущенной головой, наконец поднял запавшие глаза на Дэна. — Убей ее, когда меня выведешь отсюда, и ты сделаешь доброе дело.
Кто-то сдавленно выругался. Старик издевался. Дэн, сжав кулаки, качнулся на него.
— Я вырву твой поганый язык!
— Вырви… — согласился старик. — Но сначала открой на нее глаза — что ее ждет?.. Ее мать схватили твои солдаты и надругались. Она перерезала себе горло, потому что знала: все у нас благочестивы, все станут считать ее нечистой… Гляди на нее, воин церкви: она только начала жить, а уж тонет в крови. И ты хочешь, чтоб она жила и дальше — в крови, в злобе, в голоде, в этом страшном мире, где хорошо только тем, кто убивает и насилует? Вроде тебя, ворвавшегося ночью в чужой дом! Она похожей на тебя стать не сможет, ей лучше не жить. У меня не подымется рука, а твоя рука привычна, сделай доброе дело, но прежде выведи меня, чтоб я не видел…
Дэн с размаху пнул старика, тот опрокинулся, а девочка с неожиданным проворством шарахнулась в темный угол, затаилась там. Она не вскрикнула, не заплакала. Дэн не видел ее, лишь кожей чувствовал, как жмется она в темном углу, пытается исчезнуть.
Пинок Дэна был принят как команда. Парни ворвались, схватили старика, вытащили наружу. Кто-то сбил светильник, и в доме стало темно. Дэн стоял в этой темноте, пытаясь сдержать дрожь в руках и коленях, и всей кожей чувствовал: рядом прячется девочка, не смеет вскрикнуть и шевельнуться. Похоже, она уже не раз за последние дни вот так пряталась и все происходящее для нее не ново.
Бросить ее здесь одну?.. Разве это не все равно что убить? Медленно станет умирать с голоду. Но, может, кто-то даст ей место в своем доме?.. Кто-то — не ты! Тебе доступна жалось?.. Доступна! Доступна! Старик лгал!.. Но тогда куда девать тебе девочку, когда нет у тебя дома, сам ночуешь, где придется?.. И что скажут ребята, если увидят, — Дэн подобрал нечестивое отродье для собственных утех? Что скажут, что подумают, не будут ли смеяться!..
Девочка пряталась от него, а за распахнутой дверью голоса, шевеление, зажгли факелы, ожидая его.
Дэн окликнул:
— Эй, где ты?
Молчание. Стучала кровь в голове.
— Э-эй! — Громче.
Тихо. Она боится. И скорей всего она уже научилась ненавидеть. Зачем она ему?..
Он рассердился и сразу стало легче. Резко повернулся и вышел. Однако вспомнились слова Верховного мага в их последнюю встречу, когда он, теша тщеславие, спустился в мрачное подземелье:
— Ответь мне вначале, странник, познал ли ты уже свою веру?
— Свою веру? — удивился Дэн. — Я знаю ее с детских лет.
— Это общая вера, — сказал маг. — Но каждому из живущих открывается еще своя особая, существующая только для этого человека. Я спрашиваю о твоей частной вере, только для тебя.
Дэн вынужден был признать, что своей частной веры не знает.
— Так я и думал, — заключил старец. — А между тем в ней-то как раз и содержится ключ ко всем загадкам, что мучают нас. Познай свою веру, и тьма станет для тебя светом, путаница — ясностью, бессмыслица — соразмерностью.
Данкен поднял голову и прямо взглянул в глаза Дэну.
— Ответь мне, праведны ли те, кто печется о чреве своем и забывают душу свою? Кого вы спасли и кому помогли?
— Ты опасный крамольник, — заметил в ответ Дэн. — Все религии стараются примирить человека с неизбежностью смерти — сулят переселение души или отдых в Царстве Господнем. Люди получают право жить спокойно и умереть достойно.
— Да, — согласился Данкен, — в осознании неизбежности смерти и предопределенности посмертия — спокойствие. Но в неизвестности — надежда! — вскинулся он. — Неизвестностью же и надеждой и жив человек. Даже накануне смерти он будет лелеять надежду, потому что таким создан. Расставшийся с надеждой обрекает себя заранее на скучное и унылое существование. Подумай об этом, странник.
Приходила на ум не замечаемая им прежде ненасытно-огненная алчность драконов и властность Пресветлого Владыки, и неуемная тяга к наживе изворотливо-практичных негоциантов торговой гильдии.
Дюжина рослых парней, вооруженных палками, ножами и мечами, при свете факелов деловито, почти торжественно вели одного с трудом переставляющего ноги старика. Дэн шагал позади всех, радовался, что факелы горят впереди, никто не видит в темноте его лица.
6
Вечером, покончив со всеми делами, Денис вернулся в тропический лес. Антон, правда, попросил придумать продолжение сказки, но с этим можно и подождать. В джунглях было утро, бледноватое, все в блестящей дымке, прохладное.
…Кто-то энергично тряс меня за руку. Я почувствовал, как дергается вверх-вниз голова, а потом ощутил жгучую резь в глазах. Совершенно непроизвольно я потер их и увидел Говарда. Он тряс меня не переставая до тех пор, пока я снова не открыл глаза. Ирландец налил в ладонь немного воды из своей баклажки и плеснул мне в лицо. Было очень неприятно. Вода показалась мне настолько холодной, что я ощутил каждую каплю, как язву на коже. И только после этого я обратил внимание на то, что тело мое было очень горячим. Я был как в жару.
Говард торопливо заставил меня попить воды и затем побрызгал мне на уши и щеки.
— Ну, очухался наконец, — проворчал он довольно, склоняясь к моему изголовью. — Чертовски долго ты дрых.
Мысли в голове метались как всполошенные птицы.
— Сколько же времени я спал, что пришлось меня будить?
— О-хо-хо, три дня, Энтони!
— Три дня… — Мне казалось, что прошла всего одна ночь, один долгий непрерывный сон.
Опершись на локоть, я с трудом приподнялся и осмотрел жилище, в котором находился. Пол устилала солома. Выступ, на котором я лежал, был застелен толстым мягким тюфяком. У стены стояли стол и табурет – всё топорной работы, но крепкое. Окон не было. Свет проникал сквозь щели и выходной проем. Лоскут ткани, заменяющий дверное полотно, откинут.
— Что такое со мной случилось? У меня что, снова новая хижина?
— Лежи, лежи, — ответил он. — Должно быть, ты еще слишком слаб.
— Так где же мы?
— Это мой шалаш. Я провел в нем несколько дней, наблюдая за дикарями, прежде чем явиться к ним. А когда мы бежали из их деревни, мне пришло в голову, что здесь удобно будет укрыться, чтобы ты отлежался, пока не поправишься.
— А мы бежали из деревни? И я бежал? Зачем же? — недоумевал я все больше.
— Деревню атаковали акавои и англичане — надо было как-то спасаться, — пожал плечами Говард. — Куаро говорит, чудо, что ты вообще остался жив после яда, который тебе подмешал Истека.
— Яд?.. Истека?..
И тут я вспомнил.
Ранним утром над спящей после праздника деревней рассыпались хлопки выстрелов. Пронзительно и нервно откликнулось эхо. Проснулся я мгновенно, ощущая в животе отвратительный жгучий холод и пустоту, будто у меня рывком вытащили все внутренности. Голову тут же обложил душный теплый ужас.
Я выбрался наружу. Темно-красные силуэты солдат с багинетами наизготовку и блестящие от жира фигуры акавоев маячили уже в нескольких шагах от крайних хижин на противоположном краю деревни. Вскинув ружья, цепь гренадеров бежала по берегу.
Арунак погиб первым, если не считать дозорных. Последние несколько минут своей жизни подросток провел наколотым на копье акавойского воина. Голые фигуры выскакивающих из своих жилищ патамонов спотыкались под бьющими пулями, падали, ползли прочь, истекая кровью. Мало кто может представить, что такое голое тело под хлещущим свинцом. А я видел, как кожа лопалась под ударами выстрелов.
Племя кинулось врассыпную. Дым застилал деревню. Солдаты стреляли почти в упор, колотили раненых прикладами по головам. Некоторые старики не пытались убежать, поднимались во весь рост, притягивая к себе взгляды карателей, вскидывали руки к небу и тут же падали наземь с десятком пуль в груди. Я увидел Джо с маленькой девочкой на руках: пригнувшись, он мчался к опушке леса. Пуля взрыла песок у моих ног, и лишь в этот момент я осознал, что для нападавших я был такой же мишенью, как любой индеец. Тогда я тоже припал к земле и на четвереньках поспешил за вождем. Никогда не забуду густой свист пуль над головой. Казалось, что воздух разваливался пластами, распоротый свинцовым градом на тонкие лоскутки. Спрятаться было негде.
Я так и не понял, каким образом некоторые индейцы решились в таких условиях двинуться навстречу атакующим. Послышались уверенные голоса вождей. Воины нырнули в кустарник, покрывающий берег реки, и открыли ответный огонь по фигурам в красных мундирах и акавоям, на лицах которых был нанесен устрашающий боевой раскрас. Растерянность сменилась решимостью и яростным желанием выжить. Женщины и детвора помогали кто чем мог: подавали камни, перезаряжали ружья, отлавливали испуганных лошадей.
Старый индеец с простреленной шеей и раздробленным плечом лежал на боку, зажав между ног мушкет и заряжал его здоровой рукой. Кровь плескала из его ран при малейшем движении, но он не обращал на это внимания. Его лицо оставалось неподвижным, а глаза блестели слезами. Две пули ударили его в голову, брызнула кровь, взвился пучок волос.
Мне казалось, что бой продолжается вечность. Я никогда не думал, что сражения могут быть столь ожесточенными. Был момент, когда Джо с немногочисленными соратниками схватился в рукопашную с солдатами прямо у малоки посреди деревни. Из моего укрытия я хорошо видел, как битва превратилась в свалку. Некоторое время никто не стрелял, боясь попасть в своих.
Но сопротивление патамонов было сломлено. Куаро на дальнем краю становища направлял женщин с детьми на лошадях подальше от места боя. Солдаты метались между индейскими жилищами. Они пытались подпалить хижины, но влажные от росы стены не воспламенялись. Все пространство деревни было завалено телами. Тут и там с расколотыми черепами лежали женщины, старики и детвора. Кровь заполняла ямки, ложбинки, трещины, рисуя темно-красными мазками жуткие иероглифы.
Неожиданно в лачуге Куаро откинулся уголок полога у самой земли. На моих глазах из нее выбрался Ихамакиин и, извиваясь как червяк, пополз к ближайшим кустам. Он должен, обязан был добраться туда, где лес сможет защитить его!
Я вскочил, рванулся к мальчишке, успел увидеть бегущего к нему Говарда, когда что-то ударило меня в висок. В голове взорвалась оглушительная вспышка, и из этого слепящего света я провалился в кромешную тьму, а вместе со мной провалился весь мир.
…Вход заслонил силуэт, и в шалаш, пригнувшись на входе, шагнул Куаро. В руках он держал кособокую глиняную чашку.
— Слышу разговариваете, — объяснил он, — значит наш больной очнулся. — Увидав, что я лежу на койке в полном сознании, знахарь ухмыльнулся так широко, что на его бородатом лице это смотрелось даже несколько устрашающе. Потом взглянул на Говарда: — Ты не говорил, что это твой шалаш. Выходит, это ты навел англичан, лазутчик, — презрительно бросил он и, повернувшись к ирландцу спиной, заставил меня проглотить какое-то пойло, по вкусу напоминавшее мясной бульон.
— Если бы не кашири с водкой, которых ты перепил на празднике, — сказал мне Куаро, — точно бы окочурился. Вероятно, бо́льшая часть токсина вышла с потом.
— Куаро, что все это значит? — стал допытываться я. — Я решительно ничего не могу понять. Где мы вообще?
— В двух часах от деревни патамонов, Тони. Вернее, после нападения англичан и акавоев я уже не знаю, что там осталось и как ее называть, — с укоризной снова взглянув на Говарда, ответил знахарь. — Твоя хижина была с краю, у самого леса, и это вышло как нельзя кстати — мы смогли уйти не замеченными. Единственное, что мне известно — часть воинов, сторонники Джо, погибли, сопротивляясь. Сам Джо сражался как берсерк — после смерти сына жизнь стала ему не в радость.
— В одиночку я бы тебя не донес, — подал голос ирландец. — Пришлось просить о помощи Куаро. Но и с ним мы не могли тащить тебя долго, ты слишком тяжелый, приятель. И было решено остановиться здесь, хоть это и рискованно.
— Почему рискованно? — спросил я.
— Слишком близко, — пояснил Куаро. — Акавои наверняка рыщут по окрестностям.
— Ничего не понимаю. А где Ихамакиин?
— Зови его христианским именем — Квентин, — ответил Говард. — Вон он ловит рыбу на речке в десяти шагах отсюда.
Собравшись с силами, я приподнялся и выбрался из постройки. Куаро с Говардом последовали за мной, словно одно лишь мое присутствие могло удержать их от перепалки, которая обоим успела надоесть.
Неподалеку действительно текла спокойная река ярдов в двести шириной, вероятно один из рукавов Гуаликоана, который индейцы называли Вируни. Солнце уже встало, пронзив сосновый бор на противоположном берегу копьями оранжевого света, но до речного плеса, над которым стлался туман, его лучи пока не доставали. Вода в заводи была тиха и прозрачна, она еще спала и едва заметно вздыхала, шевеля листьями кувшинок.
Вооруженный копьем Хомяк, одетый как и прежде в одну лишь набедренную повязку, бродил вдоль плеса босиком и выслеживал бестолковых рыб, время от времени нанизывая самых нерасторопных на острие ловкими, отточенными движениями. В деревне у индейцев не бросалось в глаза, но сейчас, среди троих цивилизованно одетых мужчин, он выглядел, мягко говоря, необычно.
Завидев, как мы вышли из хибары, он с радостным воплем выскочил из воды, налетел на меня и облапил.
Лишь только я почувствовал прильнувшее ко мне мальчишеское тело, дух мой воспрял, будто по волшебству. Держа за плечи, Хомяк окинул меня критическим взором и нахмурился.
— Ты еще легко отделался! — решил он меня обнадежить, разглядывая мою опухшую физиономию.
— Наверное, да. — попробовал улыбнуться я.
На берегу потрескивал небольшой костер. Возле костра увлеченно лепил куличики из мокрого прибрежного песка смуглый голый мальчик лет пяти, по виду метис. Куаро подкрался к нему, схватил в охапку, высоко подбросил и вернул обратно на землю, визжащего от страха и радости. Малыш уцепился за его штанину и стал требовать продолжения.
— Мой сын Игнасио, — пояснил знахарь, широко улыбаясь.
— Я не знал, что у тебя есть дети…
И тут я вспомнил: Джо погиб.
— Ты сказал "после смерти сына". Какого сына? Его что — убили? — с безотчетной тревогой спросил я Куаро.
— Единственным сыном Джо был Эниак, — сказал испанец. — У Джо дочери всегда рождались.
— Эни… — оторопел я.
— Да, — кивнул Куаро с прискорбием. — Но его не убили. Тут, понимаешь, такая история… Мальчик сунулся в твою хижину в поисках карты, которую вы с Квентином у меня стащили, — начал рассказывать знахарь. — О более чем странном твоем поступке нам еще предстоит серьезно поговорить… но сейчас не об этом. Не подумай, я Эниака не просил к тебе лезть. Но ведь он мнил себя разведчиком. И хотел быть первым среди прочих. Услыхал ваш с Квентином разговор, потом увидел, что я ищу пропавшую карту, вот и… захотел отличиться. Нашел шкатулку у тебя в сумке, а шкатулка, как выяснилось, с секретом: любой, кто ее откроет, обязательно уколется отравленным шипом, если не знать, как открывать правильно. Так что твоя предусмотрительность с ядовитой ловушкой, Тони, — вздохнул Куаро, — сослужила очень плохую службу.
— Да что, черт возьми, за карта такая! — вскричал я. — Куаро, клянусь, я ничего не знаю о карте. А шкатулку эту мне Джо дал…
— Хм… Квентин! — озадаченно позвал Куаро мальчика. — Ты ведь стащил карту. Так зачем ты это сделал?
Хомяк бросил быстрый взгляд на своего дядю и отвернулся к реке. Потом не выдержал:
— Дядя Говард?
— Ирландец поглядел на нас, хмыкнул и сделал шаг вперед.
— Ну ладно, — после паузы сказал он с мрачным неудовольствием. — Это я попросил мальчика взять у тебя карту, Куаро. Можешь теперь окончательно записывать меня в злодеи. Расскажи, Квентин, как там было-то.
И Хомяк рассказал как порылся в лачуге Куаро — утром в день инициации. Он не хотел этого делать, но Говард его упросил, дядя все-таки, родственник, единственный после отъезда мамы близкий человек. К тому же он обещал отвезти его обратно в большой мир. Особенно скверно было лезть под тюфяк Куаро, чтобы достать оттуда укладку. Сундучок оказался сработан крепко и окован железом, но замок у него сломан. Куаро сам сломал замок, когда потерял ключ от него.
— Так это значит ты подбил мальчишку украсть карту! — воскликнул Куаро. — Но как ты о ней узнал?
Говард посмотрел на него в упор, изучающее.
— Я вот думаю, — прищурившись проговорил он, — стоит ли рассказывать тебе все, и чему из сказанного ты поверишь. Сомневаюсь, что ты примешь все, как есть, однако это правда, — продолжал Говард. — О карте я узнал от Дианы.
— От Дианы? — в недоумении произнес Куаро.
— Я давно забрал сестру из Дервика, — не скрывая своего торжества ответил ирландец, — золото открывает любые ворота. А к патамонам я пришел за Квентином. Неужели ты думаешь, что мы оставили бы его тебе!
Но как только Квентин забрал карту, все каким-то странным образом пошло не так. Сначала мальчик не успел передать ее мне — не представилось возможности, потому что все утро рядом со мной находился Энтони. А на берегу озера карта выпала у него из кармана, где и попалась на глаза Джо.
Вождь подобрал ее, но не смог разобраться в непонятном ему рисунке. Он ничего не смыслил в картографии и решил, что эти каракули не представляют для него интереса, но, возможно, интересуют кого-то другого. Так почему бы не выяснить, кого?
Вообще-то правильно решил. Такая карта может помочь только самому составителю — ему придет на помощь память. Для всех остальных она — сложный ребус. Поэтому Джо вложил карту в португальскую шкатулку и на глазах у всех передал Тони, имитируя, что в ней лежит нечто важное. Он и сам не знал, насколько прав!
Эта вещица из Лиссабона была моим подарком, но я не ожидал, что Джо так и не попадется в смертельную ловушку, скрытую в шкатулке, и что она, вдобавок, окажется у Тони…
— Каналья! — зарычал Куаро, и ирландец резко повернулся к нему. Взгляды их скрестились. Они стояли друг против друга яростные, охваченные непостижимым, бессмысленным в нашей ситуации бешенством, пожирая один другого глазами, полными ожесточения.
— Давненько я хотел надрать тебе задницу, мерзкий язычник, — зловеще прошипел Говард.
Неужто я ошибся в нем, оказавшись, как и говорил Джо, прекраснодушным идиотом… Меж тем мне опять становилось дурно, по телу разливалась слабость и брезгливое омерзение. Кровь отливала от головы. Болела она адски, в глазах темнело.
— Черт побери! — простонал я, морщась от боли. — Господа! Я очень рад, что мы тут так хорошо друг друга понимаем, но нам надо хотя бы на секунду вернуться на грешную землю. Вы так уверены в нашей безопасности?
Они обернулись ко мне. Говард мгновенно замаскировал ярость улыбкой.
— Я уже ни в чем не уверен, — проговорил Квентин, в отчаянии наблюдавший за этой сценой.
— Похоже, вы не простой бесшабашный рубака, господин шпион, — заметил Куаро язвительно. — Наверно и воинское звание имеете?
— Я лейтенант гвардии Его Величества Георга II-го, — с достоинством отвечал ирландец. Выражение его лица стало задумчивым. — Вы оба напоминаете мне одного новобранца, — сказал он. — Звали его, вроде бы, Уильям. Да, Уильям Пратчетт. Он был так же мало приспособлен для войны, как и для жизни. Не понимаю, какая романтическая глупость заставила этого тюфяка надеть солдатский мундир. Всю дорогу ходил и бредил: любовь, цветы, свобода… — Говард ухмыльнулся. — Однако субординацию никто не отменял, тут не до церемоний. Когда он отказался выполнить какое-то из моих распоряжений, я приказал его вздернуть — пусть нюхает свои ромашки в райских кущах.
— Как я ошибался в вас, Говард, — с горечью сказал я. — Вы с такой легкостью посылаете людей на смерть, и ради чего? Чтобы защитить сомнительное право одних повелевать другими.
Говард напрягся, собираясь сказать что-то резкое, но проглотил первое же слово, только желваки заиграли, а ответил уже другим тоном, суше, холоднее, без страсти.
— Я вам вот что скажу, господа хорошие, — отчетливо проговорил он. — Я понаблюдал за вами, и я понял: хуже нет, если человек застрял в детстве. Ребенок в обличье мужчины, мысли незрелые, а инстинкты взрослые — вот где собака порылась, вот где неправильно. Вы, господа, заигрались, запутались в инстинктах. Игры-то серьезные, уже и не игры даже, а играете вы в них, словно дети, которые не знают меры, не соизмеряют свои поступки и их последствия.
Сами того не ведая, вы делаете этих ребят — он кивнул на Квентина — взрослее. Твои питомцы, Куаро, теряют частицу детства, ведь они так стремятся повзрослеть, и с удовольствием воспринимают происходящее именно как взросление, что с их стороны и логично и патологично, ибо они обманываются, будучи введены в заблуждение.
В каждом из нас живет ребенок. Запереть его в себе на веки вечные — дело нехитрое. Мудрее поделиться детством, живущим в тебе, со своими детьми и тем сделать их счастливее. У вас, Куаро, — Говард указал на Игнасио, — имеется для этого шанс.
Куаро рассмеялся чуть раздраженно и, возможно, с наигранным пренебрежением.
— Снова эта старая песня, — протянул он. — И эти прирожденные интриганы и убийцы, эти лицемерные демагоги, — развел испанец руками. — запрещают мне ковыряться в носу!
— Нет, Куаро, — спокойно ответил Говард. — Индейская кровь горяча и делает этих ребят мужчинами в том возрасте, когда англичане еще остаются мальчиками. Ведь в таких вещах кровь и согревающее ее солнце значат немало. Я имел возможность поразмыслить об этом и нахожу, что не в праве тебя осуждать. Иначе ты был бы уже мертв, ибо поначалу я раздумывал, не подарить ли шкатулку именно тебе.
— Пресветлый ганглий! — взорвался Куаро и выхватил рапиру, не в силах более сдерживаться.
— Брось свой прутик, не дури, — предупредил Говард, отступая на шаг. — Эти язычники достойны своей участи.
— К оружию, предатель! К оружию! — наступал испанец.
Говарду ничего не оставалось как победить быстро, иначе Куаро просто исколол бы его до смерти, пользуясь тем, что рапира длиннее, легче и маневренней массивного меча. Но конечно Куаро далеко было до профессионального воина, каким являлся Говард. Освободив меч из ножен, тот одним виртуозным движением обезоружил противника; рапира отлетела к самому костру.
— Padre! — отчаянно вскрикнул Игнасио, все это время в растерянности следивший за разыгравшейся драмой; он задышал часто-часто, собираясь удариться в рев.
— Охрана, которую ты выставил у хижины Тони, чтобы караулить его, помешала сунувшемуся было за шкатулкой засланцу Канги. Если бы не твоя идиотская подозрительность… возможно, старый шаман, а вовсе не мальчишка, стал бы жертвой собственного любопытства, — зло сказал знахарю Говард.
— Так что же ты ждешь, убей теперь и меня!
— Не суди по себе, презрительно ответил ирландец. — Я не убью тебя без крайней на то необходимости, Куаро. Потому что я люблю своего племянника. Ты должен это понимать, не так ли? Считай, что его привязанность сохранила тебе жизнь.
Прижав к себе ревущего Игнасио, Хомяк сидел на опрокинутой вверх дном лодке, которой, видимо, пользовался Говард, когда жил в шалаше. В глазах мальчика была такая боль, какой я в них не видел никогда — ни до, ни после. Среди порушенных куличиков валялась рассыпанная по мокрому песку рыба.
— Дядя Говард, я тебя ненавижу! — глотая слезы, прошептал он и со злостью поддел ногой серебристого пескаря, так что тот, кувыркнувшись в воздухе, хлестко плюхнулся в траву рядом с ирландцем. — Не надо было мне красть эту чертову карту. — Он шмыгнул носом. — Я должен вернуться к индейцам, и я буду на коленях умолять их простить меня!
Хомяк ладонями вытер щеки. Оставшиеся грязные разводы напоминали боевой раскрас. Он отодвинул малыша — тот проорался и теперь испуганно притих — встал и уверенно направился к лесу.
В своей перепалке Куаро с Говардом не обратили на него внимания, а я был еще слишком слаб, чтобы догнать его.
— Проклятие!.. Говард, мальчишка уходит! — завопил я.
Однако Куаро сообразил быстрее. Он кинулся к опушке леса, за Квентином. Но когда уже почти догнал его и готов был схватить за плечо, тот вдруг повернулся и с истошным криком "акавои!" помчался обратно.
В лесу мелькнули два индейских воина в боевой раскраске.
Неожиданно для себя Куаро оказался между ними и убегающим обратно к реке мальчиком, при этом вооруженный одним лишь кинжалом.
Я выхватил из-за пояса пистолет и принялся торопливо заряжать, порох с виду оставался сухим.
Оценив позицию, Куаро чуть изменил направление и как мог быстро, припадая на увечную ногу, припустил к опушке, по дуге огибая индейцев, стараясь опередить их и первым достигнуть одному ему понятной цели.
— Ложись! — закричал испанцу Хомяк. До этого он успел увлечь за собой Игнасио, и они, тяжело дыша, рухнули в траву рядом со мной.
Куаро упал, и над его головой прокувыркался томагавк, брошенный одним из акавоев.
Говард с устрашающе воинственным кличем мчался на выручку знахарю.
Оставшийся без топора индеец уже накладывал стрелу, стремясь поразить Куаро из лука, когда тот ухватил тонкую осиновую жердь в пару ярдов длиной, которая валялась еще со времен постройки шалаша.
Мне наконец удалось зарядить пистолет, и я выстрелил, но промахнулся. Однако выстрел отвлек внимание обоих индейцев, что позволило Куаро и Говарду выиграть несколько драгоценных секунд и сблизиться с ними. Стрела ушла в сторону, и противник Куаро, с досадой отбросив ставший бесполезным лук, взялся за копье.
— Куаро, ты лучше иди отсюда, — сказал он, — пока я не сломал твою палку об твою же голову и не засунул ее тебе в задницу.
— Куаро, вернись в племя! Канги будет рад видеть своего помощника, — крикнул другой индеец.
— Да вы шутники, ребята, — рассмеялся Куаро.
Они сошлись, и я был удивлен, когда увидел, как сноровисто орудует шестом испанец. Назвать его ловким никто бы не осмелился, зато он был неутомим. Куаро постарался оттеснить своего противника от его соплеменника, который бился с Говардом, сделал ложный выпад одним концом жерди, отвел его назад и ударил другим концом с такой быстротой, что я глазам не поверил. Однако индейцу удалось увернуться. Он замахнулся копьем, но знахарь с кошачьим проворством отклонился назад, а его жердь прошлась по ребрам индейца, чуть не сбив того с ног. Краснокожий оказался опытным бойцом, умел терпеть боль и управляться с копьем, он вновь кинулся на Куаро. Сделав шаг в сторону, испанец отразил новый удар противника, отскочил и встретил третий удар на половине взмаха. Похоже, он в совершенстве изучил манеру боя индейцев и, казалось, знал заранее откуда ждать следующей атаки. Даже хромота Куаро помогала ему уклоняться от внезапных выпадов противника.
Все происходило так быстро, что я не успевал следить за боем. Сражаясь, Куаро с индейцем пересекли поляну и приблизились к реке шагах в тридцати от меня и мальчиков. Я не рискнул выстрелить вновь, опасаясь попасть в знахаря. Краем глаза я видел, что Говард уже добивает своего противника, который не доставил ему особых хлопот. Внезапно послышалось громкое "крак". Я подумал, что это сломался шест испанца, но тут увидел кость, торчащую из икры индейца. Падая, он ткнул Куаро копьем в грудь, но тот почти пренебрежительно отвел удар и треснул врага в висок концом палки. Индеец растянулся в воде у берега. Кровь пузырями выходила у него изо рта, речная вода прокатывалась над ним.
Я отвернулся, испытывая тошноту.
— Выстрел наделал много шума, — тяжело дыша, сказал Куаро. — Надо отсюда уходить.
— Я посмотрю — может, поблизости пасутся их лошади, — согласился подошедший Говард, он старательно обтирал клинок пучком травы. — Надеюсь, выстрел их не испугал; они бы пришлись нам кстати. А вы пока тушите костер и грузитесь в лодку… Квентин, неси вещи, — приказал он мальчику, и тот со всех ног кинулся к шалашу. Сам Говард направился к опушке.
Через минуту, пыхтя от натуги, Хомяк вернулся, нагруженный нашими котомками. Приволок даже мою торбу, с потерей которой я успел смириться.
— Я тащил ее от самой деревни. Подумал, что тебе она еще пригодится, — объяснил он. — А вот Ухо там потерялся, — сокрушенно поведал парнишка, — испугался и куда-то сгинул.
— Эй, сюда, скорее! — махнул нам Куаро. Он залил костер, потом легко перевернул лодку, достал из-под нее куцые весла и столкнул на воду. Бережно перенес в нее сына.
Хомяк тронул меня за плечо.
— Влезть-то сможешь? — почему-то шепотом спросил он.
— Смогу, — ответил я не слишком уверенно.
— Ну, тогда вперед!
Уцепившись за борт, я забрался в лодку, едва не перевернув. Игнасио испуганно вскрикнул, держась побелевшими пальчиками за дощатую банку. Куаро покачал головой, с силой оттолкнул суденышко от берега и запрыгнул сам, сел на весла. Последним забрался Квентин. Лишь теперь, почувствовав, что мы плывем, я смог наконец вздохнуть свободно.
— Дождемся Говарда, может, и нет лошадей, — сказал Куаро, и Квентин фыркнул.
Но лошади нашлись. Ирландец показался из лесу верхом на низкой гнедой кобыле. Другая лошадь, пегая и гривастая, шла в поводу. Он махнул рукой — отплывайте, мол, и сходу въехал в воду, рассчитывая переправиться сидя в седле.
Куаро взялся за весла. Я сидел ближе к носу лодки, придерживая за пузико малыша у себя на коленях, он посматривал на меня с опаской, но молчал. Хомяк устроился на корме у руля. Солнце уже встало над лесом. Плеснула рыба, и по воде пошли круги. Я опустил руку в воду, зачерпнул, ополоснул разгоряченное лицо. Игнасио протестующее заверещал, когда на него попали холодные брызги. Квентин заулыбался.
Лодка медленно шла через реку, и я вспоминал Джокуачаана, прямолинейного вождя патамонов, которому, похоже, лгали все понемногу. Я словно воочию видел, как он лежит возле центральной хижины, и от орлиного носа расходятся глубокие борозды, в которых навеки застыла скорбь. Я думал и думал о его сыне Эниаке и не мог поверить, что его нет. Глядя на водную зыбь и рябь, я пытался втиснуть свои чувства в рамки этой крамольной мысли и невозможного факта. Перед глазами стояла смущенная улыбка парнишки, миловидного, ловкого и необычно доброжелательного, и очень хотелось плакать от недоумения, что больше его улыбки не увидеть. Я не знал, что думал обо мне Эниак, но индейцы вообще чрезвычайно восприимчивы, и я надеялся, что погибший мальчик платил мне тем же в ответ на мою собственную заинтересованность и симпатию. Я вспоминал его наивный взгляд на окружавший его, в сущности, равнодушный мир, живущий по закону естественного отбора. Мир, который теперь продолжал существовать в своем спокойном безразличии, будто и не было никогда этого мальчика. Осознание чудовищной нелепости случившегося жгло душу, и, сбиваясь с ритма, трепыхалось и обмирало в тоске мое сердце.
Я крепче прижал к себе притихшего Игнасио.
Загребая воду редкими мощными рывками, Куаро с мрачной целеустремленностью работал веслами.
— В четырех милях к югу отсюда, за этим сосновым бором, должна быть старая заброшенная смолокурня, — сказал он. — Пока что тебе можно укрыться там.
— А ты? — спросил я. — Тебе есть куда податься?
— Я бы ушел к масатекам, хорошее племя, — знахарь задумался. — Но ведь тебя таким не оставишь. Да еще Игнасио…
— Отпусти Игнасио со мной, я присмотрю за ним. Он будет мне как брат, — серьезно сказал Квентин.
— Видно придется, — ответил Куаро, пряча улыбку.
Мы причалили к южному берегу. Из желтого песчаного обрыва торчали корявые корни мачтовых сосен. Хомяк бросил рулевое весло и оглянулся: Говард еще не достиг середины реки.
Втроем мы надежно спрятали лодку в зарослях прибрежного тростника, для верности закидав ее сверху лапником. Ноги проваливались во влажный песок, где было полным-полно высохших иголок и сосновых шишек. Куаро с трудом взобрался на невысокий, но отвесный берег и принял у меня сына. Подсадив следом Квентина, я уцепился за руку испанца и выбрался вслед за ними. Вошли в сосновый бор, чтобы, дожидаясь Говарда, не маячить на виду.
Через несколько минут Говард переправился. Мы втянули лошадей на кручу, и он принялся выливать воду, набравшуюся в сапоги. Ирландец выслушал предложение знахаря и сказал:
Ну что ж, Куаро, карта снова у тебя, присматривай за ней получше, — и усмехнулся. — До смолокурни недалеко, дорогу вы с Тони знаете, так что, если будете осторожны, доберетесь без проблем. А я отвезу Игнасио и Квентина к сестре в Хармонт, где она нас ожидает. Это в тридцати милях отсюда, поэтому я возьму лошадей.
Говард говорил четко, будто отдавал короткие, быстрые распоряжения, и явно чувствовал себя в своей стихии.
— Тони, — взглянул он на меня, — выздоравливай, поправляйся. Я считал себя обязанным тебе. Полагаю, теперь мы квиты. Может, еще и свидимся. Куаро… — он повернулся к испанцу. — За сына не волнуйся, он будет ждать тебя в безопасности. Не скажу, что был рад знакомству, но удачи вам обоим! — и он крепко пожал нам руки.
Поодаль Квентин о чем-то беседовал с Игнасио, сопровождая свои слова широкими жестами. Мальчики засмеялись. Я внезапно понял, что, наверное, больше не увижу Хомяка и у меня защемило сердце. Я смотрел на него, стараясь запомнить таким — порывистым и непосредственным, умеющим огорчаться и радоваться от всей души.
Квентин заметил мой взгляд. Похоже, он и сам не ожидал, что пришла пора так вот просто сесть на лошадь и вскоре уже оказаться с мамой, вернуться к прошлой беззаботной жизни.
Сможет ли он?
Мальчик подошел к знахарю, и прежде чем тот успел что-либо сказать, выронил сумку и обвил руками шею испанца.
— Я люблю тебя, Куаро! Спасибо и… прости меня.
После обернулся ко мне и тоже обнял, прижался щекой.
— Я не забуду тебя, Тони. Прощай!
Вдруг спохватился, что-то вспомнив, и подхватил с земли свою сумку.
— Эни… когда был живым… — голос задрожал, — просил передать тебе… — Он пошарил в котомке рукой и достал небольшую черепашку, вырезанную из твердого дерева. — Вот… он сам сделал, — у парнишки на глаза опять навернулись слезы, но он сдержался.
У индейцев считается верхом невежества отказываться от того, что тебе дают. Никакие побуждения не могут оправдать отказа. Поэтому я принял черепашку, хотя в душе далеко не был уверен, что достоин такого подарка.
— Квентин, пора, — тихо напомнил Говард, и тот, вспыхнув, сердито взглянул на дядю исподлобья. — Ну что ты смотришь? Я привезу тебя к маме, даже если придется связать тебя, уж поверь.
Куаро взял Квентина под мышки и подсадил на лошадь. Говард тоже вскочил в седло, а испанец бережно передал ему сына.
— Жди меня, Игнасио, я скоро приеду.
Кобыла под Говардом негромко заржала, когда он, устроив перед собой малыша, натянул удила.
— Полегче, милая леди, — проговорил ирландец, успокаивая лошадь прикосновением.
Хомяк вяло вскинул руку в прощальном жесте, он сидел в седле неуверенно и не доставал до стремян.
Лошади двинулись по упругой хвое.
Я глядел вслед этому мальчику с такой странной судьбой, на его прямую загорелую, почти шоколадную спину с остро выпирающими лопатками, до которых лишь немного не доставали русые волосы, и думал, как наша жизнь может изменить направление в мгновение ока. Возможно, что характер взрослого человека полностью определяется лишь несколькими такими мгновениями, пережитыми в детстве и сверкающими, как золото, в шлаке будничной жизни.
— Вот так все и заканчивается, — Куаро в задумчивости почесал бороду, подобрал наши нехитрые пожитки и повернулся с намерением двинуться вглубь леса. Он тоже был подавлен расставанием. — Идем?
— Вдоль реки будет удобнее, — остановил я его. — Когда закончится лес, у поля свернем влево и выйдем на старый торговый путь. А уж там рукой подать.
— Тони, послушай меня, — возразил он. — Так безопаснее. К тому же мы срежем через бор и выйдем к тому индейскому пути, но много ближе к смолокурне.
Следовало признать, что в этом был смысл.
— Ладно, показывай, Сусанин, свою короткую дорогу.
И мы углубились в лес. Бурый хвойный наст пружинил под ногами. Солнечные лучи окрасили высоченные стволы корабельных сосен в характерный коричнево-красный цвет. Пахло смолой, близкой рекой и земляникой; где-то в небе верещали невидимые пичужки.
Оглянувшись в прощальном порыве, я вдруг увидел на противоположном берегу нескольких индейцев верхом на конях. Двое из них, спешившись, споро рыскали возле самой воды, изучая приметы нашего поспешного бегства.
Человек не оставляет следов на хвое, подумал я, но взрытая копытами лошадей хвоя недвусмысленно укажет путь всадников.
7
В то лето 1996 года ему исполнилось десять — наиболее впечатлительный возраст. Они встретились под вечер, когда мальчик устал и страшно хотел пить. С целью исследования окрестностей он проделал очень длинный путь, крутя педали купленного недавно велосипеда по проселкам и тропинкам. Перешел по бревну широкий прозрачный ручей, о существовании которого прежде и не подозревал, взгромоздив велик на спину и боясь оступиться. Потом направился через хвойный лес на том берегу, преодолевая взгорки и впадины, опасаясь неожиданных заросших бурьяном канав, давно и неизвестно кем вырытых. И уже решив, что почти заблудился, выехал к высоковольтной линии, вдоль которой вернулся в знакомые места, а потом и к своему поселку, сообразив, что эти вышки с гудящими проводами уж точно выведут к жилью.
В ближнем к дому небольшом лесопарке его внимание привлек мужчина, старательно выкладывавший дерном разделительные канавки на размеченной им ранее площадке, где Денис с друзьями частенько пинали мяч. Он перебрался сквозь разросшиеся кусты, царапая ноги о дикую малину, чтобы выяснить, кто это и зачем портит их футбольное поле. На его не слишком вежливый вопрос мужчина охотно и даже с некоторым энтузиазмом объяснил, что они с соседями придумали играть тут в бадминтон, и не просто перекидываясь воланчиком, а по всем правилам, через сетку. Он и Денису предложил научиться, если тот захочет.
Открытая улыбка дачника понравилась — взрослого сразу видно: хороший он или плохой. Денис рассказал ему, как только что чуть не заблудился — это была его первая далекая поездка! — и дачник поведал мальчику главное правило заблудившегося туриста: иди, пока не наткнешься на ручей, а потом вниз по течению — обязательно выйдешь к людям. Люди всегда у воды.
Стало смеркаться, мужчина засобирался домой, и Денис с радостью увидел, что его новый знакомый повернул в том же направлении, что ему надо, в сторону его дома. Тогда мальчик решился попросить Антона — так звали мужчину — заглянуть на минуту к нему и поговорить с отцом, чтоб тот не ругался на его долгое отсутствие. Честно сказать, он побаивался домашней встречи.
— Почему бы и нет, — будто подумав вслух, ответил Антон, и Денис порысил рядом с ним, как жеребенок на привязи, делая по два шага на его один, ведя велик рядом, и все старался придумывать способы как бы побудить дачника говорить еще и еще. Антона, в общем-то, и не требовалось подталкивать — на любой вопрос он давал вдумчивый, взвешенный, серьезный ответ. Он разговаривал с мальчиком, как с ровесником, и выслушивал его рассуждения с благожелательностью, в которой Денису отказывал его резкий, недоступный отец.
Георгий встретил их на крыльце, мальчик враз стушевался под колючим взглядом.
— Иди-ка сюда, злыдень, — с натянутой усмешкой сказал он. — И где же тебя носило? — Хлесткий подзатыльник прозвучал прелюдией, плетеный кожаный ремень сухо поскрипывал в руке.
Щеки Дениса стали пунцовыми от стыда перед новым знакомым, он скосил на него извиняющийся взгляд. Антон вмиг почувствовал себя крайне неловко — все происходило, будто он был как минимум сообщником мальчика и теперь дожидается в сторонке своей очереди быть наказанным.
— Сам виноват, — сказал Георгий и наконец обратил на гостя внимание. — Что он еще натворил?
Представившись, Антон спокойно, с расстановкой объяснил, что Денис задержался по его вине и спросил, нельзя ли мальчику и в дальнейшем помогать ему в обустройстве лесной площадки: дело хорошее, нужное.
— Скорее, он будет вам только мешаться, — ответил Георгий, все еще взволнованный после долгого отсутствия сына, думая лишь о том, как бы по вежливее отказать.
— Напротив, — возразил Антон, — он очень умный парнишка, весь в родителей. А главное, старательный, и помощник мне бы не помешал.
— Не знаю, однако… — сказал отец, непроизвольно перенимая куртуазную манеру собеседника вести беседу.
— Ну па-ап… — пискнул Денис в отчаянии, заметив, что тот не просто колеблется, а и впрямь намерен отказать дачнику.
— Не папкай! — отрезал Георгий. — Я подумаю, — сказал он, обращаясь к Антону. — Посмотрим на его поведение.
В глазах Дениса мелькнула было улыбка, полная надежды, но сомнение тут же притушило ее. Он посмотрел на Антона жалобно и совершенно безнадежно, так широко растянув сжатые губы, что даже крылья его носа побелели. Тот ответил ему твердым ободряющим взглядом, он знал, что победа осталась за ними, и, поворачиваясь, чтобы уйти, подмигнул мальчику. По-секрету, будто другу друг.
Отец Дениса был не очень образованным, но сметливым и практичным пролетарием, которого мутная волна реформ начала 90-х приподняла на немыслимую им ранее высоту, сделав руководителем весьма средней, но стабильно обеспечивающей неплохой достаток строительной фирмы, что позволило его семье не заметить охватившего страну голодного кризиса.
Судьба отняла у него жену недавно и неожиданно. Короткая прическа светлых волос, никогда не носившая никаких побрякушек, и единственным ее украшением были глаза, но они настолько превосходили все искусственные поделки своей красотой, что в сравнении с ними любые драгоценные камни показались бы аляповатыми. У Дениса были ее глаза, и вся его любовь сосредоточилась в сыне, но больше выражалась в диктате, поскольку первостепенными в воспитании мальчика Георгий почитал строгость и неукоснительное выполнение его, отцовской, воли. Он полагал главными своими достоинствами рациональность и то, что он мужчина.
Марина, восхищенная необыкновенной развитостью ребенка, внушала мальчику постоянно, что он не должен ровнять себя с соседскими ребятишками, что он — особенный и всегда должен об этом помнить. Живость характера и незаурядные способности сына, по ее мнению, сулили ему прекрасное будущее.
Денис любил маму сызмала до той самой минуты, пока не проводил на кладбище, любил ее и в воспоминаниях. Когда она скоропостижно умерла, он пережил момент внезапно возникшей пустоты. Больше всего ему запомнились похороны и стоявшая тогда ненастная погода. Это случилось спустя всего лишь два дня после его девятого дня рождения, которое, конечно, не праздновали. В доме толпились одетые в темные костюмы сослуживцы отца, слишком крепко пожимавшие в знак соболезнования его детскую ладошку. Все они мямлили какие-то непонятные ему слова вроде "стресс", "инфаркт", "миокард"…
По воскресеньям они с мамой ходили вместе в церковь, в которой его крестили маленьким. Мать посещала церковные службы скорее по привычке, а сын из солидарности с ней. Георгий, по правде говоря, называл такое благочестие "христианством головного мозга", считая его чрезмерным, и попов не жаловал. Понимая бесперспективность споров с женой, он приходил в негодование от ее методов воспитания и, скрепя сердце, противопоставлял им более жесткие, чем ему самому хотелось, правила, рискуя при этом лишиться взаимопонимания со своенравным сыном.
С отцом всю пока еще не слишком долгую жизнь у Дениса были странные отношения — их, точно на качелях, вечно качало из стороны в сторону. От детского обожания и доверия — к неприязни, почти ненависти. И все же он звал его "папа" и по-настоящему волновался о нем. Он тянулся к отцу и готов был поверить, что несправедливость, причиненная им отцу, предваряет и объясняет несправедливость, которую тот допускает по отношению к нему.
По дороге домой после знакомства с Денисом и его папой Антон пребывал в некотором недоумении. Не ведая предыстории, он увидел лишь внешний слой взаимоотношений, от которого его покоробило. Антон относился к такому типу мужчин брезгливо, как к насекомым. Они были ему непонятны, а подобная черствость, продиктованная, на его взгляд, крайней патриархальностью, представлялась, мягко говоря, неразумной. Сам он рос без отца, изредка встречаясь с ним после развода родителей, и никогда не знал отцовской руки.
После недавней смерти матери, самоотверженно любившей его, взрастившей в аскетическом воспитании по причине скромного достатка, женщины с твердым характером, при этом истинно интеллигентной и тихой, он испытал странное облегчение. Прежде ему приходилось подтягиваться, стараться соответствовать тому образу, который она в нем всегда видела, как и все матери идеализируя свое дитя. Он боялся разочаровать ее, обмануть ее ожидания, хотя и знал, что никогда не сумеет оправдать их полностью.
"Ты очень много дымишь, Антоша", — с искательной улыбкой говорила мать, глядя на него усталыми, встревоженными глазами, и горькая волна раздражения захлестывала его сердце при взгляде на ее низенькую фигурку. Мать хотела прочно привязать его к устроенной по-своему жизни. Хотела, чтобы он был таким, как сама она. Он брыкался, желая освободиться из крепких пут, но не смел сделать решающего рывка. Мамины принципы и взгляды висели на нем, как тяжеленные вериги на шее праведника.
Тем не менее с каждым годом она все острее чувствовала, что в глубине души боится, если он вдруг исчезнет, покинет родной дом, и у нее нет никаких сил удержать его, и она полностью зависит от зыбкого, непредсказуемого настроения сына, от которого ее все больше отделяет что-то непонятное и непостижимое, поселившееся в его молчаливой душе.
Милая мама с ее любовью, заботами и опекой вечно мешала ему. Антон почти сразу разменял квартиру, в которой они жили, потому что каждая вещь и даже стены напоминали о потере и о той ответственности, которую он ощущал с самого детства.
Наконец-то он перестал чувствовать себя мальчиком и зажил по своему усмотрению, с изумлением обнаружив, что вовсе не так уж несчастен. Он вдруг как-то очень явственно осознал собственную значимость, зрелось. Вот он: серьезный, уверенный в себе человек, может, еще не вполне определившийся, но самостоятельный, твердо стоящий на собственных ногах. Не хватало только жены и детей — все остальное у него было как у настоящих взрослых.
8
К этому периоду его жизни относится первое "Послание". Поначалу оно показалось Антону шизофреническим бредом, и, если бы не произошедшие позднее события с появлением дракона, он ни за что не стал бы относиться к нему всерьез.
Послание было наполнено кристально чистым чувством, пронзительной искренностью, каких Антон давно не позволял себе в общении с другими людьми, и тем подкупало, вызывая желание перечитывать, вдумываться в высказываемые утверждения, сомнения, вопросы и сочувствовать попыткам найти на них ответ.
«Не удивляйся тому, что прочитаешь, — писал далекий собеседник. — Я уверен, что тебя так же порой заботит то, о чем я скажу — поиски истины, как бы высокопарно это ни звучало.
Из-за этого когда-то в юности я даже хотел выучиться на священника. Оно и не удивительно — семинария располагалась совсем неподалеку от хрущевки, где мы жили с мамой, и вид уверенных в себе служителей церкви, словно обладающих таинственным высшим знанием, был привычен. Мне удалось поступить, хотя экзамены оказались чрезвычайно сложными. Но примерно к третьему году обучения, одновременно проходя своеобразную практику в небольшой сельской церквушке, начал я испытывать некий внутренний дискомфорт. Своему исповеднику я объяснял его недостатком сопереживания ближнему, ощущением разрыва с духовными потребностями прихожан.
Но суть была не в этом. Я не свободен, думал я. Я частица большой системы — последнее звено цепи, которое ходит ходуном, когда всю цепь дергают там, наверху, на другом конце.
Существовали толкования Священного писания для паствы. Они — для верующих, чтобы поддерживать в них веру. Были церковные скрижали, дающие знание архиереям. А еще есть скрижали для митрополитов — о них известно немногим, потому что и знать о них надлежит лишь немногим.
Говорить верующим не больше того, что им нужно знать, не значит лгать. В этом отношении Господь честен. И, полагаю, самой большой ересью показалось бы моим воцерковленным братьям прочтение, скажем, Ветхого и Нового заветов в их действительном содержании и значении.
Во мне произошло общее презрение к человечеству, маскирующееся под гуманизм, что не мешало мне быть самой добротой, когда я имел дело с конкретными людьми. Подавляющее большинство прихожан было патологически несчастливо. И патология эта, по моему мнению, заключалась в нежелании палец о палец ударить, чтобы изменить свою жизнь к лучшему.
И как апофеоз обыдлости — сирые да убогие на мраморных ступенях храмов, близкие Богу, почему-то угодные Ему. А контрастом — служки, в длинных, не по росту, стихарях с дутыми серебряными пуговками в виде бубенчиков, певчие, громко и решительно выводящие торжественные песнопения; старательные и непоседливые, оживляющие законсервированный в веках гнетущий мрак сводчатых залов одним только своим присутствием.
Я оставил прежнее намерение принять духовный сан, предвидя свое падение. Тогда еще я называл это падением. И лишь много позже пересмотрел систему координат, после чего падение стало взлетом.
Есть люди, которые теряют власть над собой, а после казнят себя за слабость. Я не казнил, ибо открыл свою сущность и, поняв ее истоки, получил возможность самореализации, как раз тем самым обретя над собой власть. Я видел, что в моей робкой созерцательной любви почти нет чувственности — скорее, это своеобразная форма гуманизма; возможно, в основе моих симпатий лежало глубоко скрытое желание вернуться к беззаботности детства. При этом сам себя я не чувствовал ребенком, не более, мне кажется, чем любой другой мужчина.
Но все еще не было бунта, ни даже протеста, а были только книги и музыка, поэзия и смутная тоска. Я искал отражение своей сокровенной страсти во всем, что называется искусством. Я снова и снова вслушивался в полные беспокойной тревоги, странные, пронизанные грустью о несбыточном слова "Луны над Кармелем". Меня не проведешь сказками о религиозных аллюзиях, думал я; а музыка завораживала, гитара плакала, кричала, звала… Да как можно так играть! Печаль и тоска были в песне, и тоска перетекала в отчаяние, а отчаяние сменялось грустью, а затем голос певца возвышался, и вот уже угроза и гнев кипели в нем, и ярость, и страсть… и снова тихая печаль и боль… и надежда.
С этого момента сладостный азарт стремления к ранее запретному составлял уже суть каждого прожитого дня, наполняя меня возбужденным желанием личного счастья. Желанием, которое всегда, всегда живет в нас и особенно оживает под влиянием чего-нибудь, действующего чувственно — музыки, стихов, какого-нибудь образного воспоминания.
Двигаясь по жизни, все мы ищем это эфемерное, неведомое счастье. В детстве нам внушили, что следует его искать, но забыли объяснить, что оно собой представляет. Чаще всего счастье видится исполнением сокровенного желания, материализацией заветной мечты, но очень редко удается человеку осуществить свою мечту в срок, в тот единственный момент, когда осуществленная мечта рождает счастье. Волевые и настойчивые люди все-таки осуществляют свою мечту, но с опозданием на десятки лет. Они конечно получают удовлетворение, но от этой положительной эмоции до счастья так же далеко, как от количества до качества. Можно сделать вывод, что счастье — это осуществление мечты в тот единственный момент времени, когда от этого получишь наибольшее удовлетворение.
Знаешь, однажды в неком полусне–полуяви, этаком продолженном сновидении, я попал в зеркальную комнату… Нет, сначала пришел дракон. Только он вовсе не был ужасной ящерицей с крыльями, напротив — он выглядел как человек, как прелестный отрок. Назвался драконом. Он-то и показал мне ту зеркальную комнату, открыл дверь.
"Беспечность детства? — по-взрослому скептически усмехнулся отрок. — Взгляни-ка, так ли ты хочешь стать ими". И я оказался в бездонном мире зеркал. Все стены — сплошь зеркальное море, а потолок — глубокое синее небо, пронизанное солнечными лучами. И края зеркал преломляли свет солнца, претворяя его в радужные разводы, в сотни и тысячи маленьких переливчатых радуг.
В каждом зеркале отражался я предыдущий, я из прошлого, и отражения в отражениях являли предыдущего и предыдущего меня.
Вон нескладный худосочный юноша, уже успевший почувствовать отвращение к периодическому ритуалу бритья, разучивает танцевальные движения, с досадой обнаруживая, как неуклюже выглядят его потуги со стороны. Сколько пройдет времени, пока он научится твердо смотреть в глаза девушкам…
Отражение погружалось все глубже и наконец растворилось окончательно, а из мерцающего радугами серебра уже проступал другой образ: загорелый парнишка, взволнованный интимной необычностью происходящего, с интересом рассматривает себя, поворачивается и животом, и боком, и спиной и, похоже, очень самому себе нравится.
Чудесным летним утром он окончательно проснулся от щелчка английского замка, хотя и до этого сквозь приятную дрему порой доносилось шебаршение из прихожей. Мама ушла на работу, а значит: свобода, из которой жаль потерять даже минутку!
Выбрался из-под одеяла, по холодному полу подкрался на цыпочках к двери, убедился, что замок защелкнут надежно. И, повернувшись, прислушался к пустой квартире. Ни-ко-го.
В один миг все окружающее перестало иметь значение; он бы не вспомнил потом, как снова очутился в комнате. Желание жгло, словно какой-то странный, горячечно-сладкий огонь. Черные сатиновые трусы, вспорхнув в полете, мягко спланировали на кровать. Распахнулась услужливо, как сообщник, зеркальная створка платяного шкафа, и сердце лихорадочно затормошилось…
Как же после, когда схлынуло вожделение, он смотрел на себя — на постыдное кривлянье перед зеркалом, на свои позорные движения и фантазии. Ужасаясь, самому себе он представлялся в эти моменты таким порочным и отвратительным, что, не выдержав, с отчаянным стоном падал на смятую постель и зарывался головой в подушку, словно прячась от себя иного, пребывавшего всего лишь минуту назад в притягательном умопомрачении.
Парнишку сменил облик щуплого первоклассника с большущими испуганными глазами: подавленный, бледнолицый и молчаливый, он выглядел немного болезненным и чувствовал себя крайне стесненно в новенькой мышастой школьной форме. Преобладают сомнения и страх — не столько перед неизвестностью, сколько от неуверенности в себе.
Все следующие дни во мне жило чувство открытия нового мира. Вернее, ожившего вдруг глубинного сна, такого сна, детали которого мучительно вспоминаешь утром и не можешь вспомнить, хотя прекрасно знаешь, что сон был огромный, наполненный звуками, красками, запахами, людьми и чувством.
Я стремился вернуться в чудесную комнату, нырнуть в зеркальную глубь, увидеть этих мужчин, бредущих вспять, чтобы стать юношами, юношей, шагающих навстречу мальчикам, готовящимся стать мужчинами. Я искал вход в глубине сознания, памяти и открыл его, и вошел туда вновь, чтобы помочь им советом и пониманием.
Но увидел лишь посеревшие стекла.
Растерявшись, я вглядывался с надеждой, старался отыскать, не остались ли на серебристой амальгаме унылые тени из прошлого, не помнят ли холодные плоскости моих отражений. Но там был теперь только мутный бездушный свет, открывающий пустоту за пустотой позади пустоты.
Ты спросишь, что такое этот дракон.
Я полагаю так, что те, кто называют себя драконами… что они, как бы сказать, люди другой породы, что ли. А может, они и вовсе не человеческого происхождения. Я однажды спросил прямо: вы пришельцы? Он от прямого ответа уклонился, но, фактически, и не отрицал. Но я не уверен, что правильно понял, и возможно они люди вообще из другого измерения или времени. Об иных реальностях он упоминал вскользь. Основная, или первая, называется "Aven", любая из прочих — "Кo-ven". Слова эти имеют в их языке множество смыслов, в том числе: возвышенный путь и низменный путь, первичное и вторичное, изначальное и сопричастное. В других реальностях, ковенах, вроде бы все так же, но в каких-то мелочах иначе. И они, эти реальности, подвержены интерференции, то есть местами пересекаются и могут влиять друг на друга; параллельное время, вот как он говорил.
И тут меня поразила одна мысль, поначалу даже не мысль, а ее слабо осознанная тень, интуитивная догадка: у меня, как минимум, должен быть двойник в "Авене", а используя его и мои ментальные способности, можно попытаться хотя бы, образно говоря, перекинуть мостик между нами!
Этот дракон — он обладает необычайной, даже притягательной непосредственностью и вместе с тем он в крайней степени циник, насмехающийся надо всем, что его окружает, с антрацитно-черным юмором. Странно и смешно было слышать из его уст неприличные словечки: произнесенные его детским чистым голосом, они звучали почти трогательно. Возможно, это следствие его возраста — шутка ли, почти сотня лет! Хотя, с его слов, по меркам драконов он еще совсем юн. И он верен своей гуманистической миссии, проникнут ею и предан ей целиком.
Порой я напоминал ему об ответственности, которую он взвалил на свои плечи, надеясь понять, что им движет. Тогда он начинал смеяться и дурачиться, как школьник во время перемены. И он делал это неспроста — желая уйти от ответа или просто успокоить мое завышенное чувство долга.
Удавалось ли ему это? Разумеется, нет. Чем больше он дурачился, чем больше прятался за спину своего мальчишеского обаяния, тем сильнее убеждался я в его необыкновенности.
Для того и нужны драконам такие, как мы: обладающие магнетическими способностями особого свойства, умеющие посеять семена честной и справедливой мужественности в не подавленных еще влиянием матриархата детских душах. Он сокрушался, что вечно нас стараются уничтожить, называл это чуть ли не мировым заговором и геноцидом, в противовес которому драконы, чтобы не допустить социального катаклизма, вынуждены осторожно, с нашей помощью воздействуя лишь на второстепенные личности, изменять историю в бесчисленных мелочах, предельно аккуратно нивелируя агрессивную эмоциональность феминизированного людского племени.
"Эволюция не подчиняется морали, и поэтому любая мораль искусственна и лжива, — сказал он как-то. — Если бы вернулось понимание, что для пользы этноса такие люди, как ты, необходимы — вас бы носили на руках".
Еще он поведал, что путешествия по времени достались в дар от странников из далекого пояса Ориона, побывавших на Земле около шести тысяч лет назад.
"Я слышал, что в прошлое отправиться нельзя, только в будущее и то лишь теоретически", — усомнился я.
"Время — уроборос, — произнес дракон загадочно и рассмеялся: — Все ваши представления о физике сводятся к одному: нечто неким образом взаимодействует с прочим".
"Я всего лишь обыкновенный человек и не верю ни в мистику, ни в эзотерику, ни в прочую эротику, хотя и допускаю существование некоторых физических явлений", — пожал я плечами.
Так вот, умение ходить по времени было передано индийским браминам, как наиболее просвещенной и продвинувшейся в этой области касте, доминирующей в то время цивилизации. Позже брамины ушли в горный Тибет, основали институт послушничества, в своих укрепленных монастырях передавая ученикам опасное знание. Излишне говорить, что женщинам туда доступа не было.
Рассказывают, как эдак через пару тысяч лет один весьма способный, но честолюбивый школяр от неразделенной, безответной любви сбежал в древний Египет, достигший в ту пору периода Среднего Царства, прихватив с собой чудесные артефакты, также оставленные в дар пришельцами. Тут дракон продемонстрировал мне сверкающую идеально ровными гранями пирамидку, сотворенную будто из горного хрусталя, с игриво мерцающей в самой ее глубине радугой. Школяр тот стащил их, сколько смог унести.
В Египте он со временем стал влиятельным жрецом, впрочем, не обладая исчерпывающим знанием о природе времени и оперируя отчасти легендами и собственными домыслами, но, благодаря редкой осведомленности в области математики, физики и астрономии, выдвинулся в самые верхи знати, что само по себе и приблизило его гибель. Он умер в результате заговора — пирамидки привлекали многих.
Маленькая прозрачная четырехгранная пирамидка с пылающей радугой внутри, собственность тибетских монахов, добыча древних фараонов, подарок дракона — вот она, у меня на столе.
"Сувенир из прошлого?" — поинтересовался я.
"Или из будущего. Радуга времени, телепорт. Ее энергии хватит на один переход по времени и два — по пространству. В пределах планеты, разумеется, — он усмехнулся. — После чего она вернет владельца обратно".
"Как же оно работает?"
"Не сложнее микроволновки, управление типа вашего сенсорного. На сторонах задаешь год, месяц и день, приняв текущую дату за нулевую отметку. К четвертой стороне лучше не прикасайся — это смена слоя реальности или, проще говоря, потока времени. В основании ставишь широту и долготу с точностью до секунд. Главное, не перепутай, а то плюхнешься в океан какой-нибудь. И вдобавок получишь электрический разряд для ускорения — молния-то долбанет изрядная!"
"Занятная вещица, — сказал я с большим, чем полагалось по случаю, равнодушием, — и опасная игрушка". — Однако мысли мои путались, не в состоянии разом охватить гигантский размах открывающихся передо мною перспектив. Ведь если буквально понимать все, мне сообщенное, я получал возможность физически посетить все далекие эпохи, ранее виденные лишь в фантазиях и снах. Страха я не испытывал: как и во всех странных ситуациях, с которыми я сталкивался в своей жизни, любознательность взяла верх над остальными чувствами.
В общем, людей, которые обладают способностью двигаться по времени, стали называть драконами. Это уже значительно позднее всякие сказочники поименовали так выдуманных ими крылатых ящеров, извратив изначальный смысл этого красивого слова. Драконы и поныне живут в Тибете, передавая избранным тайное знание. Тот, кто в полной мере развил в себе умение времяхождения, может представать в любом облике. Внушение это, морок или действительно так — не знаю.
Ну а пирамидка — своего рода ограниченный вариант. Она выберет в месте и времени прибытия подходящего реципиента и перенесет в него твою сущность. К сожалению, возможность обращения к памяти реципиента будет очень избирательная, что называется: тут помню, тут не помню. При этом твое тело, оставшееся в точке отправления после перемещения из него сознания, практически этого и не заметит, так как сознание, совершив путешествие туда и обратно, вернется в него в ту же секунду, в какую и покинуло. Если же этого по каким-то причинам не произойдет, искра жизни будет сохраняться многие столетия, ожидая возвращения "владельца". Тело не будет подвержено тлению, не испортится, одним словом.
Дракон появился у меня дома во время особенно сильной грозы, бесцеремонно прошелся быстрыми, пружинистыми шагами, осматривая комнату, ловко обходя установленный в ее центре стол и стулья. Потом уселся на постельную тумбочку, подсунув под себя ладони, и, легкомысленно болтая ногами, стал изучать меня пристальным взглядом. Он был одет в яркую мексиканскую рубашку, индийские джинсы с кучей карманов на молниях и высокие сапожки из светло-коричневой замши. Если тебе так же нравится Баррет Оливер[См. к/ф "D.A.R.Y.L."], как и мне, то тебе понравился бы дракон. Аккуратно подстриженные волосы с темно-каштановым оттенком, симпатичная мордашка.
"Я вижу твои мысли и пока не знаю, как к этому отнестись", — серьезно сказал он после долгого молчания в ответ на мой недоуменный вид. — Я подумаю и скажу. А пока вот что: поразмысли-ка над возможностью помочь мне разобраться с одним хроническим неудачником. Зовут его Квентин Дуглас, 13 лет.
В двух словах он обрисовал ситуацию и объяснил, что от меня требуется. Миссия представлялась на удивление простой и не требовала ничего невозможного, кроме тривиальной решимости отправиться в иное время, в Штаты второй половины XVIII-го века. Индейцы и англичане, испанцы и французы, голландская диаспора, сами американцы, дележ денег и территорий — беспокойная, в общем, компания.
К тому же после того как он заявил, что читает мои мысли, просвечивая меня насквозь, не очень-то стало комфортно. Я находился в том состоянии стыда и шока, когда человек начинает громко стонать, обхватив голову руками, или выкрикивать неприличные слова.
"Ты читаешь мои мысли, — как-то заметил я ему. — А это большой грех".
"Не для дракона, — улыбнулся он. — Только не для дракона".
Впрочем, мысли читать перестал.
Постепенно я привык к дракону и, благодаря его деликатности, находил общение с ним все более приятным.
Часть II. KO-VEN
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него — и потом сотри.
(Иосиф Бродский)
9
Сияющая бездна открывалась впереди: свет струился, переливался, плакал и смеялся, затягивал, обволакивал тело и растворял в себе…
Переливы света были настолько красивы, что дух захватывало от этой феерической гармонии, замирало сердце, исчезали все чувства, кроме одного — чувства удивительного наслаждения…
За зеленой гаммой следовала желтая, потом голубая, малиново-фиолетовая, и заканчивала цикл серая, в которой было не меньше оттенков, чем в любой другой. Тело отзывалось на музыку света волнами такого неизъяснимого, невыразимого словами удовольствия, что хотелось петь, плакать, смеяться, кричать, испытывать боль и в конце концов умереть.
Световые веера стали восприниматься на слух, и даже кожа на голове, на груди, на кончиках пальцев рук и ног начала вдруг осязать этот свет, как шелковистое прикосновение крыльев ангела. Послышался прекрасный, мягкий и теплый, бархатный, словно шкура кошки, звук, влился в уши и потек по жилам, из артерий в вены, достиг сердца, вызвал взрыв нежности и любви к неизвестному существу, ждущему впереди. Захотелось вонзиться в распахивающуюся бездну еще глубже, достигнуть дна, самому превратиться в свет и звук и стать бездной.
Руки и ноги исчезли, осталась только голова, перепутавшая все чувства, потерявшая в водовороте инобытия всякую ориентацию. Она начала расти, распухать, заполнять собой бездну, галактику, всю вселенную!.. Жизнь остановилась, хотя смертью назвать эту остановку было нельзя. Глубокая тьма проглянула со всех сторон, поманила пальцем, затопила все вокруг тишиной. Истома и нега… Ничего больше, только истома и нега… Радужная гамма солнечного света сменилась убаюкивающей мелодией лунного, бестелесного, прозрачного… нега и покой… медленно угас последний серебряный луч, замолк и шепот на полу-фразе тонкого намека… покой…
Кто-то со знанием дела влепил мне пощечину, так что в ушах еще долго плыл красный колючий звон. Я долго не мог понять, что за лицо склонилось надо мной, почему такой тусклый свет, и только эта несильная боль заставила снова поверить в реальность телесной оболочки.
Потому что там, в иномировой пустыне, тела у меня не было. Там я парил, как дух над водами в первый день творения. Снова рухнув в бренную плоть, я в первые минуты ощутил горькое сожаление: живому человеку не познать такой свободы.
Аэрик вернулся к плетеному креслу и уселся в него, похоже, совершенно не стесняясь своей наготы. Теперь он выглядел как Энакин Скайвокер в свои нелегкие дни на планете Татуин.
— Ну вот, осталось только раздобыть какую-нибудь одежду, — сказал он и по своему обыкновению свесил одну ногу через подлокотник.
Я с опаской оглядел члены своего временного тела, поиграл крепкими мышцами. Руки, ноги, пропорции нормальные, все сгибается и напрягается как положено. Отметил с долей иронии, что девицей стать не довелось; это было бы пикантным разнообразием.
— Надеюсь, его владелец ничем не болел, — сказал я гнусавым голосом и неожиданно чихнул, — кроме насморка.
Встал с кровати, на которой отдыхал прежний хозяин, и взял просторную темную рубаху и успевшие изрядно пообтрепаться крестьянские штаны, что висели на железном крюке, вбитом в стену. Сапоги обнаружились между кроватью и столом. Чистые портянки и белье оказались в прикроватной тумбочке. Но психологическое ощущение, что ставшее моим тело не отмыто дочиста, создавало определенный дискомфорт, раздражало, и впоследствии, сколько не тер я себя при первой же возможности мочалкой, окончательно не исчезло, лишь притупилось.
Это было уже второе мое путешествие по времени. Потому что у пресловутого Совета Видящих, эмиссаром коего был дракон, неожиданно нашлось более приоритетное задание, и меня забросили аж в третий год от Рождества Христова для воздействия на юного Пилата. Не мне судить, насколько оно оказалось удачным. Я-то был в восторге от впечатлений, но даже у тактичного Аэрика однажды проскочила фраза, что все-таки "первый блин комом".
Как и в прошлый раз, путешествие сопровождалось такими необычайными ощущениями, что привыкнуть к ним, наверное, невозможно.
Раздался деликатный стук в дверь, и, словно в ответ, громыхнул далекий гром.
Аэрик сделал знак рукой, мол, погоди, не торопись открывать. Тело его стало на глазах истончаться, приняло зыбкий, туманный облик, и вскоре в комнате ничто не напоминало о его недавнем присутствии.
— Ну же, Винс! Я знаю, что ты не спишь, — раздался голос снаружи.
"Джон Лоу", услужливо подсказала память реципиента.
Я откинул тронутую ржавчиной накладную задвижку, и в комнату, распахнув дверь на всю ширину, уверенно вошел высокий сухопарый мужчина с кожаной папкой под мышкой и чернильницей в руках. За ухом у него торчали три тростниковых калама для письма. На нем были узкие в бедрах и расклешенные книзу брюки, отделанные по боковым швам лампасами из цветной тесьмы, холщовая рубаха с открытым воротом вся в пятнах и подпалинах. На скуластом, изрезанном глубокими морщинами лице мерцали небесно-голубые глаза.
— Фуф, ну и грозища была, а?! — фыркнул Джон. — Что так долго не открывал, дружище, неужто и впрямь уснул? Вот, я все принес, что ты вчера сказал. — Он водрузил на тщательно обструганный дощатый стол папку с целой стопкой почтовой бумаги, бережно поставил чернильницу толстого стекла. — Петиция должна быть убедительной и составлена в самых достоученых и торжественных выражениях. Все это как следует приправь верноподданническими клятвами, заверениями в добропочтении, в общем, сам знаешь. Иначе не видать нам спокойной жизни.
"Что за петиция?" — напрягся я. В памяти была пустота, будто после бесшабашной вечеринки с неумеренными возлияниями.
Я кивнул гостю на кресло, из которого минуту назад исчез Аэрик. Следовало поскорее разобраться в происходящем и при этом не вызвать подозрений, что я уже не тот человек, с кем Джон прежде имел дело.
— Так. Давай-ка еще раз, приятель. Обсудим все в подробностях, и я уж решу, что из этого изложить на бумаге.
— Адресуй петицию в Хармонт. Когда Бузиак был столицей этого края, у нас не было проблем. Пока отцы Хармонта не обскакали здешнее самоуправление, — посоветовал Джон.
Из рассказа его в общих чертах стало ясно, что местные поселенцы конфликтуют из-за пахотных земель с лордом Стенли. Жадного лорда поддерживают английские колониальные власти, в том числе и войсками. Однако пионеры вовсе не желают покидать освоенную еще два года назад территорию — их свобода, благополучие их семей и кое-какой достаток были добыты тяжким трудом.
— Хорошо. Дай мне немного времени, Джон, я подумаю, как лучше написать.
Незнакомец вышел. К моему облегчению, ибо ни перьями, ни каламами пользоваться я совершенно не умел. Так что я долго крутил в пальцах заостренную тростниковую палочку, примеривался, прежде чем решился провести хотя бы линию.
Через час был вымаран сочными кляксами целый ворох бумаги, сточены до предела два калама из трех, но петиция была готова.
— Мы собрали тебе кое-что в дорогу, — заглянул недавний гость, — и немного денег. — Он поставил возле двери кожаную заплечную торбу с лямками. — Вот, мы надеемся на тебя, Винсент Феннери!
Я подозвал его к столу.
— Напиши внизу свое имя и поставь подпись.
Он критически осмотрел мои каракули, поцокал языком и, взяв из моих рук калам, размашисто подписался.
— Передай всем мою благодарность, Джон. За провизию. Возьми документ, пусть жители подпишут его вслед за тобой. Я выйду в город сегодня же.
С готовностью кивнув, он прикрыл за собой дверь.
Сам я не рискнул покинуть прежде времени свое жилище. Кто знает, вдруг, увидев меня, поселенцы заподозрят, что с известным им Винсентом Феннери что-то неладно.
Я внимательно осмотрел комнату: может, найдутся ценности или еще что. В памяти отложилось, что должно быть здесь нечто важное. В тумбочке под стопкой белья нашелся старинный кремниевый пистолет и толстая записная книжка, вроде как дневник, исписанный более чем на половину мелким почерком, совершенно не похожим на недавние мои потуги.
Обнаружился там и столь же надежно и оригинально спрятанный тощий кошель с несколькими серебряными монетами, а также склянка с какой-то бурой жидкостью, в которой я не сразу распознал краску для волос. Кошель я сунул в карман, пистолет — за пояс, припомнив как это обычно делали бывалые люди. Пузырек отставил в сторону — волосы красить я не собирался. Дневник пролистал: текст перемежался рисунками уморительно-забавных ребячьих мордашек. Я убрал его в торбу с намерением прочесть позже, когда будет время разобраться в почерке писавшего.
Все имущество хозяина жилища я по праву полагал своим. Конечно, по окончании моего путешествия дракону не составит труда перенести Винсента обратно в его дом из того места, куда заведет меня судьба. Но ценные для него вещи лучше прихватить с собой.
Не найдя больше ничего интересного, я присел к столу и стал смотреть в окно, выходящее на свежие вырубки. Было видно, как поселенцы отвоевывают у джунглей жизненное пространство. Я жадно вглядывался, пытаясь найти отличительные черты этого мира. Что-то… если не оригинальное, то хотя бы архаично-примитивное.
Куда там!
По обеим сторонам широкой улицы красовались недавно выстроенные аккуратные домики в два-три этажа. Окна застекленные. Целый дачный поселок! Мой дом находился на окраине, можно сказать, на отшибе.
Так я сидел, не зная, что же мне делать дальше: ну, может, дракон растолкует, с чего начать.
Спустя некоторое время он возник, материализовался из зыбкого облака, одетый в узкие штаны с лампасами, подпоясанные ярким кушаком, и короткую курточку по пояс. Выложил передо мной сверток в плотной оберточной бумаге и перетянутый шпагатом. Узел украшала массивная сургучная печать.
— Чертов торговец заломил несусветную цену, — возмущенно заявил он. — Будто в Лиссабоне его лавка единственная. Видишь, — Аэрик указал на сверток, — вот это надо доставить по нужному адресу в Бузиак. Городок такой тут неподалеку. Отдашь — и свободен. Заберу я тебя, когда надо, а до тех пор наблюдай, созерцай. Отдыхай, в общем. Я тебе даже завидую — столько новых впечатлений! — Он ободряюще хлопнул меня по плечу. — Но больше, чем на пару месяцев не рассчитывай. Да, и еще… Придумай, как тебя называть. А то будешь стоять и хлопать глазами, когда понадобится представиться.
Резонно.
— Пусть будет… мм… Энтони, да — Энтони, — сказал я. — К чему менять имя на старости лет.
— А фамилия?
— Фамилия? "Фамилия моя слишком известна, чтобы я ее называл!" – понесло меня.
Он сдержанно рассмеялся.
— Желательно какая-нибудь американская.
— Тогда Джексон. Джексоном больше, Джексоном меньше…
— О'к, — Аэрик сложил большой и указательный пальцы колечком, отставив остальные в сторону. — Вот тебе несколько золотых португальских дублонов, — выудил он из кармана завернутые в тряпицу монеты. — Для кого-то это целое состояние, тебе должно хватить. Наверное.
— Тоже где-нибудь стянул? — шутливо возмутился я, пересыпая деньги в свой кошель. — Ну и воришка ты все-таки!
Джунгли были темно-зелеными, таинственными, угрожающими. Слабый солнечный свет, едва пробивающийся сквозь сплошные переплетения ветвей и скрученных лиан, струился, как молоко, в густом, плотном, почти вязком воздухе, насыщенном влагой. Пронзительно кричали птицы, будто пойманные внезапно в гигантскую сеть. Какие-то яркие, блестящие насекомые сновали под ногами, в листве надо головой слышалось щебетанье, вокруг визжали и верещали не то птицы, не то животные. Казалось, что этот затерянный уголок первобытного мира никогда не был нанесен ни на одну карту, здесь никогда не ступала нога человека, — это был конец света, край земли.
На тихий шорох за спиной я не обратил внимания — тут все шуршало и шевелилось. А зря: внезапно сбоку от меня пролетело пущенное откуда-то сзади копье и крепко воткнулось у корней дерева справа, будто случайно пригвоздив к земле пятнистую змеюку. Сильная рука вцепилась мне в волосы, закидывая голову назад, а горло ощутило прикосновение холодного острия.
Замечательный, инкрустированный серебром пистолет, который я прихватил в доме Винсента Феннери, сейчас бесполезным грузом оттягивал пояс. Кажется, с парой месяцев отдыха Аэрик явно погорячился.
— Назови свое имя! — прозвучал над ухом восторженный мальчишеский голос.
Индейцы?! С каких это пор они стали изъясняться на чистом английском?
И первое, что пришло мне в голову: притвориться лишившимся чувств от неожиданности и страха. Я навзничь грохнулся оземь, бесстрашно и отчаянно. Грохнулся неудачно, шарахнувшись затылком об узловатую корягу. В глазах живописно рассыпались звезды…
Через минуту я пришел в себя. Образ проявлялся: сперва карие, с пушистыми ресницами глаза, потом смешной курносый нос, высокие скулы, полные губы — и все это в обрамлении густых пшеничных волос, слегка тронутых бликами высокого полуденного солнца.
Заметив, что я в сознании, мальчишка довольно облизнулся. Вооруженный копьем, он очень спокойный был, и даже чумазое лицо и почти полное отсутствие одежды не могли лишить его уверенности.
— Шпионишь? — утвердительно спросил он?
— За кем мне шпионить, я в город иду.
— Странную ты выбрал дорогу в город.
— Может, я заблудился.
Пацан подумал и согласился:
— Может. Пойдешь со мной. Впереди. И без фокусов, please.
— Куда?
— К патамонам. У нас переночуешь. И решим, что с тобой делать.
Через полчаса хождения кругами, наверняка намеренного, сквозь листву поредевшего леса проявились очертания индейских хижин. На обтянутых кожами стенах различались черным, красным и желтым примитивные рисунки. До слуха донеслись звуки собачьей драки, гортанные выкрики мужчин и пронзительные голоса женщин. Панорама индейской деревни развернулась во всей своей дикой простоте. В ноздри ударила смесь тысячи запахов первобытной жизни.
Я почувствовал в себе признаки страха, но в большей степени все же испытал облегчение, увидев их стойбище, — вид его говорил о том, что дикари занимались не только войной, но и просто жили, как все люди, смеялись, плакали, рожали детей.
Так я впервые встретил живых индейцев, и оказалось, что слухи об их кровожадности сильно преувеличены.
В общественном устройстве патамонов удивительно сочетались первобытные обычаи с укладом сравнительно высоко цивилизованного общества. И что мне особенно понравилось, это их исключительная честность, дисциплина и организованность. Оно и понятно: без таких качеств вряд ли они смогли бы выжить и сохранить свою культуру.
Кроме того, лесные жители были удивительно красивы: женщины, прикрытые фартучками всевозможных расцветок, ходившие босиком среди окружающего убожества первобытной жизни, белозубые мужчины с глубокими темными глазами на строгих, словно вытесанных из камня, лицах и веселые дружелюбные дети с худенькими руками и ногами. Старшие играли вместе с малышами, у многих на коленях сидели их маленькие братья и сестры. И впервые за этот день я улыбнулся.
В Бузиак мне удалось прибыть только назавтра, для чего пришлось купить дряхлую клячу у индейского знахаря совсем не индейской наружности. На своих двоих, убедил он меня, до города я точно не доберусь засветло. И что меня удивило, это та легкость, с которой я устроился в седле, ведь до этого я никогда даже не гладил лошадь.
Постоялый двор располагался на окраине, возле обрывистого берега мутной и неширокой реки. На север и восток тянулись бескрайние земли — голые и бурые холмы, поросшие лесом трещины оврагов; толпясь все плотнее, чтобы уместиться вдоль речной долины, леса выстраивались неровным гребнем у темного потока, который, как бы не зная, куда направить свое течение, задумчиво извивался, оставляя следы своего непостоянства — лужи, болота, старицы, еще более прихотливой формы, чем русло самой реки.
Посреди болотистого заливного луга щипала траву одинокая черная корова. На другом берегу двое отчаянных мальчишек пронзительными криками погоняли стадо буйволов. Солнце поднялось уже высоко над холмами, и жара становилась несносной, а за лесом вырисовывались серые тучи, обещая спасительный дождь.
Хозяин постоялого двора сразу все приметил: и старую худющую лошадь, и небогатый мой наряд. Любезно осведомился:
— У господина найдется, чем заплатить?
— Да, если в городе отыщется честный меняла.
— Не пришлось бы вам ночевать на улице. — Хозяин оценил шутку. Кликнул: — Эй, Тим! Поди сюда, шельмец! Проводи господина в девятый номер.
Худощавый и темноволосый загорелый парнишка, большеглазый и лопоухий, с улыбкой в пол-лица, в синей блузе, чистых штанах без единой заплаты и в бахилах не по размеру повел меня на второй этаж. Здесь было тихо: постояльцы не буянили, не дрались. Да и были ли постояльцы. Я засомневался.
— Дилижанс ушел рано утром, — словно прочитав мои мысли, объяснил мальчик.
У двери с номером девять Тим склонился над связкой ключей, выбрал один, провернул со щелчком и отошел, пропуская меня.
— Добро пожаловать, господин. Этот номер у нас лучший, — доверительно сказал он.
Я вошел. Следом вошел мальчик, зажег масляный светильник на столе, чтоб я убедился — все работает как надо; вручил мне ключ.
— Не потеряйте, а то придется платить за новый.
Номер и впрямь был не из худших. Чисто и, в общем, опрятно. На голых сосновых стенах висели две пары оленьих рогов. На полу — некогда роскошный ковер. Черно-багровый, глубоких благородных оттенков, он занимал все пространство в небольшой комнате, и комната приобретала с ним совершенно особенный вид. Это было дьявольски красиво, это было элегантно, это было значительно. Квадратный стол у окна и два стула, кровать застлана шелковым покрывалом, в углу комод с ящиками, на нем кружевная салфетка. Даже зеркало есть на стене, возле рукомойника.
— Сюда можно вещи прятать, — указал на комод Тим.
Вещей у меня — торба, да что на себя надето. Я снял плащ, повесил на крюк в углу.
Парнишка топтался у двери, не уходил.
— Чего тебе? Чаевые потом дам, когда деньги разменяю.
Малец смутился.
— Да я не то. Я спросить хотел. Вы когда-нибудь кагаура видели? — произнес он, понизив голос.
— Кого? — не понял я.
— Кагаура. Настоящего.
— Не довелось.
— У нас есть один, — с гордостью сообщил Тим. — На площади живет. В клетке.
— И что он там делает, этот кагаур?
— Живет. Ему кроликов дают есть и кур. Приезжие ходят смотреть… Вы тоже гляньте.
Снизу донеслось:
— Тимоти, где пропал? А ну поди сюда, мигом!
Возведя глаза к потолку, мальчик страдальчески выдохнул и кинулся в дверь, зашлепал бахилами по лестнице.
Я послонялся по комнате, задул не нужный пока светильник, полежал на кровати, потом принялся смотреть в окно на мальчишек с буйволами. Вдруг вспомнил — подошел к рукомойнику.
Из старенького, с осыпающейся амальгамой, зеркала смотрело не по годам суровое лицо — пропеченное солнцем, битое дождем и ветром. Из-под прямых выгоревших бровей строго глядели серовато-карие глаза. Темную гриву не мешало бы причесать, густую бороду и неуместные усы — сбрить. В целом, выглядел я неплохо, могло быть и хуже.
Я вынул из котомки сверток и вышел из комнаты. Отыскал Тима.
— Послушай, дружок, у тебя найдется такая вот оберточная бумага?
— Была, вроде, похожая.
— Принеси мне вот столько, — я показал руками. — И горячей воды захвати.
Вернувшись к себе, уложил сверток на столе и аккуратно надрезал ножом упаковку. Сквозь разрез проглянула гладкая крышка ящичка черного цвета. Шкатулка. Но открыть ее, не разрезав шпагата или не сломав сургуч, было невозможно.
Да и что я думал там найти?
Вздохнув, скрыл прореху принесенной Тимом бумагой, разгладил на сгибах, будто так и было. Потом вымыл голову и побрился. Накинул плащ и, взяв из кошеля несколько дублонов, сошел вниз. Спросил у сидящего за конторкой хозяина, где поблизости можно найти менялу.
— Вон там, через горбатый мост и налево, третья лавка. Если вздумаете прогуляться на запад от города, будьте осторожны — варраулы вышли на тропу войны, — предупредил он.
На улицах было людно, суетно.
Меня вдруг как-то сразу охватило чувство необыкновенной остроты и реальности существования. Пронзительное до озноба. Чувство, которое у большинства горожан давно и окончательно задавлено стремительной монотонностью городской беспросветной жизни, когда годы мелькают так же быстро, как недели, и нет ни времени, ни повода "остановиться, оглянуться".
Но самое сильное ощущение в этом невероятном дне, жарком, даже душном, чуть пасмурном и безветренном, — люди. Я смотрел на них, идущих по улицам, разговаривающих, стоящих в очередях, чему-то смеющихся или грустящих, и не мог не думать, что они уже умерли и похоронены, а сейчас — вот они, передо мной. Ни о чем не подозревают. Не догадываются, что прошли уже свой путь и существуют только потому, что сейчас я здесь. Не станет через несколько дней меня в этом пока еще вполне реальном мире, и они тоже мгновенно переместятся с улиц и площадей туда, откуда вызваны чужой волей на краткий миг. Вот где истинный парадокс. Страшновато…
Меняла отыскался быстро. Лавка располагалась недалеко от указанного хозяином горбатого моста через Серебрянку. Может, когда-то и была серебряной вода в этой грязноватой речке…
Разменяв пару дублонов, я отправился осматривать город, в котором мне предстояло провести несколько недель; они уже начали представляться мне бесконечными. Заодно хорошо бы и нужный адрес разыскать, чтобы избавиться, наконец, от надоевшей шкатулки.
Бузиак еще не превратился в большой город, но разрастался с каждым днем. Новые бараки лепились друг к дружке, надстраивались ежедневно, укреплялись, чтобы через какое-то время их сломали и поставили на их месте что-то более добротное. Но уже появилось множество домов крепких и надежных. В обязательных для пограничья просторных кабаках гудели разномастные посетители. Здесь толкались благообразные личности, и в изобилии слонялись без видимого дела люди самой дурной репутации.
Из всех мест, где мне приходилось побывать, ни один город не казался мне столь чуждым, как Бузиак. Здесь на каждом углу жизнь била ключом. Горячий воздух был наполнен удивительной смесью множества самых разных запахов. Ароматы, исходившие от торговых рядов, смешивались с миазмами пота, отбросов из сточных канав и пряным запахом сладких, гниющих на земле плодов.
В центре базарной суеты, конечно же, находились торговцы. Они торчали на каждом углу и продавали все, что только можно было себе представить, в том числе: оружие, еду, табак и даже рабов, взрослых и маленьких, темнокожих заморышей с круглыми блестящими глазами. Торговцы эти навязчиво рекламировали свои товары с одной лишь целью — привлечь как можно больше народу.
Судя по всему, в Бузиаке не придавали никакого значения тому, как растет и развивается город. Дома стояли как попало, а улицы шли во всех направлениях сразу.
На одной из площадей я обнаружил целый зоопарк: птицы и звери в запертых клетках из прутьев и прочных бамбуковых стеблей; любое животное можно было купить и взять с собой.
Огромные, жирные индюки копошились и курлыкали в тесном садке. Я подошел к одной птице, она забилась, от страха отрыгнула что-то белое, что, вероятно, припасла детенышам. Торговка под стать индюшкам, не менее объемная, завидев мой интерес, схватила птицу и попыталась всучить ее мне, обещая скидку и удачу в жизни, если я куплю еще одну, для пары. Я не решился взять птицу. Даже курицу мне неприятно брать в руки. Трепыхание живого в руках жутко мне с детства. Это касается и рыб. Но это не страх, что живое укусит, главное в чем-то другом.
Рядом с птичником в ажурной клетке отдыхала обезьяна. У нее были черные лапки и рожа, затаившая под внешней благожелательностью многовековую враждебную зависть к тем существам, которые далеко опередили ее по всем статьям. Такое нередко можно наблюдать и среди людей.
Поодаль громоздилась еще одна клеть, крепкая, железная, из которой донесся грозный рык. Рядом сидел высохший старик, перед ним побитая миска в пыли. В миску полагалось бросать мелкие монетки за просмотр. Внутри, яростно стегая себя по бокам хвостом, похожим на шланг, металась кошка размером с волка. "Кагаур", догадался я, вспомнив общительного Тима. От кугуара, или черной, с серебристым отливом, пумы исходила такая злобная энергия, что по всей коже побежали мурашки. Поминутно разевала она свою розовую пасть, демонстрируя устрашающие клыки. Встретить подобную тварь в лесу — верная смерть.
Я никогда не видел кошки, которая могла бы меня съесть, поэтому поспешил отойти прочь. Преодолевая волны ароматов, я выбрался с базарной площади и, обогнув длинное строение городского склада, на стенах которого трепыхались многочисленные лохматые обрывки объявлений, неожиданно для себя вышел к зданию муниципалитета, расположившемуся на высоком берегу реки. Я тут же вспомнил про петицию непокорных поселенцев. Взошел по широким деревянным ступеням, толкнул массивную дверь. Дохнуло прохладой.
В помещении, которое было чем-то вроде приемной, меня встретил местный чиновник. Он был толстым, с пухлыми губами, крошечным носом и намечающейся лысиной. Толстяк покрутил в руках конверт, зевнул и заверил, что петиция будет передана по инстанции в Хармонт, бывший здесь, как я понял, крупным административным центром. При этом покосился он на меня как-то очень уж подозрительно. Во все времена чиновники одинаковы.
Погода уже не очень благоприятствовала познавательной прогулке, небо недружелюбно хмурилось и сыпало мелкой изморосью. Улицы быстро раскисли и под ногами захлюпала рыжая глина. Лошади оскальзывались, люди ругались на чем свет стоит, и выручали только заросшие травой обочины. Однако при мысли о постоялом дворе, где пришлось бы сидеть в полумраке, мучаясь от безделья, было и вовсе невмоготу.
Вскоре я оказался на длинной извилистой улице, огибавшей гавань и приземистые бараки. Здесь и находился, как выяснилось, нужный мне дом, куда следовало передать драконову шкатулку. Хозяин, однако, отсутствовал. Как объяснил с чопорным поклоном слуга, он должен был прибыть лишь через несколько дней, на следующей неделе.
И я побрел дальше, морщась от мелких капель, падавших на лицо, — намечался приличный дождик. Терпкий речной воздух был пропитан запахом свежей рыбы. Выискивая добычу, над водой с громкими криками носились галки. Таверны и харчевни располагались здесь на каждом шагу.
Аэрик, после того как раздобыл для меня деньги и посоветовал "не высовываться", чтобы свести к минимуму воздействие на причинно-следственную связь времен, исчез, пообещав вернуться "в положенный срок", и у меня не было оснований не доверять ему.
Дождь припустил быстрее и гуще, и я, чертыхаясь, нашел укрытие в кабачке с не то романтическим, не то гастрономическим названием
СЕРДЦЕ ДЕЛЬФИНА
Кабачок мало чем отличался от множества таких же заведений, в изобилии разбросанных по портовому району. Вокруг стоял крепкий запах дешевого эля и прокисшего вина. Под козырьком у самого входа, толкаясь, громко ругаясь и то и дело осыпая проклятиями тех, кого они еще минуту назад называли друзьями, бурлила пестрая толпа гуляк.
Обстановка внутри полностью соответствовала назначению заведения. Таверна была довольно скудно освещена, просторный зал окутывали клубы табачного дыма, который смешивался с запахами пота и стряпни. Помещение оказалось занято едва ли наполовину самой разнообразной публикой, увлеченной, в основном, собой или собутыльниками. Здесь никто не будет обращать на тебя внимание, если сам не захочешь.
И я присел за пустовавшим в сумрачном углу квадратным столом с въевшимися пятнами от пивных и винных донышек, под закопченным гобеленом, на котором была едва различима весьма фривольная сцена из частной жизни русалок, окруженных дельфинами. Проливной дождь застал большинство прохожих врасплох, влажная духота уплотнилась меж бревенчатых стен, шляпы превратились в веера, однако не могли разогнать спертой сырости. Тем не менее горящая свеча на столе создавала какое-то подобие уюта.
Только я успел поудобнее устроиться, как бубенчик над дверью возвестил о появлении очередного посетителя, мужчины в долгополом бордовом камзоле не первой свежести, небрежно прикрывающем шею полинялом синем галстуке и белой шляпе, сдвинутой подальше на затылок, чтобы не капало за шиворот. Темные штаны неопределенного цвета были заправлены в поизносившиеся ботфорты с грубыми отворотами. Вновь пришедший внимательно осматривался, в то же время стряхивая с обшлагов воду.
Его загорелое лицо с жидкой бородкой-испаньолкой и выразительными живыми глазами могло бы назваться красивым, кабы не длинные неопрятные космы русых волос, падавшие ему на выпуклый лоб и сутулые плечи. Вкупе с широким улыбчивым ртом своеобразие черт придавало ему сходство с изображенными на гобелене млекопитающими и при этом нисколько не портило общее впечатление, наоборот — весь его облик, независимо от настроения, имел бы вид доброжелательный, если б не что-то тоскливое, что таилось в нем, чахоточно-загадочное. По взгляду, которым он проводил мальчишку-разносчика, трудно было не понять его заинтересованность, и я привычно удивился. Подобно рыбакам, издали замечающим своего собрата, судьба нередко выносила меня навстречу единомышленникам.
Может быть, невольным жестом я выдал свое удивление. То ли он почувствовал мой взгляд, то ли случайно посмотрел на гобелен, но так или иначе мужчина сделал еще шаг, и наши взгляды встретились. После секундного колебания он решительно направился ко мне.
— Здесь ведь не занято? — спросил он, усаживаясь напротив. В хриплом его голосе и печали в глазах чувствовалось что-то наболевшее.
Кивнув, я постарался улыбнуться и сказать что-нибудь подобающее случаю, но он не дал мне возможности ответить.
— Ужасная безвкусица, — вырвалось у него при взгляде на гобелен. — Я с детства хорошо рисовал, и многие находили мои работы заслуживающими внимания. Так вот подобное… я постыдился бы изобразить и в десять лет.
Поскольку я мало что в этом понимал, пришлось неопределенно пожать плечами:
— Ничего удивительного — при таком-то сюжете.
Мой собеседник даже не усмехнулся, словно пропустил замечание мимо ушей.
— Обычно я занимаю этот угол, — болезненно скривил он пухлые губы. — Ты, наверно, здесь впервые?
— Впервые, — невозмутимо подтвердил я. Поманил пробегавшего возле нас паренька и попросил четыре кружки эля. — На столе нет вашего имени.
Как только он понял, что я, вероятно, собираюсь его угостить, капризное выражение сменилось у него беспомощной стыдливостью, отчего его взгляд заметно потеплел. Мужчина принялся ненавязчиво меня рассматривать, стараясь казаться спокойным. Однако дрожь в его голосе выдавала внутреннее волнение.
— Каспер, — представился он, приподняв шляпу, после чего поместил ее на крючке под столешницей. — Из Виттенберга, что в Саксонии. Извини, в последнее время я стал очень нервным. Жизнь складывается не всегда так, как нам хочется… — Он вновь задержался взглядом на маленьком разносчике, уже сгружавшем на стол массивные кружки, порылся в кармане и дал ему монетку.
— Принеси копченой рыбы, дружок, — попросил я.
— Вам ассорти? — козырнул парнишка иностранным словом.
Я кивнул — пусть будет ассорти.
— Не беспокойся, старина, — сказал я Касперу и в ответ назвал свое имя. — У каждого бывают черные дни. А уж при такой погоде, как сегодня, скверные мысли просто сами лезут в голову. Прозит! — припомнил я из немецкого и взялся за кружку.
— Да, — согласился он и вздохнул. — Дождь льет не переставая. Точь-в-точь как в тот кошмарный день…
Его руки лежали на столе, неподвижные и беспомощные. Взглянув на них, я понял, что передо мной человек надломленный. Об этом можно было догадаться даже не видя ни его потертого залоснившегося камзола, ни его мятого галстука.
— Совсем как в тот вечер, — снова пробормотал он себе под нос с угрюмой настойчивостью, и я не понял, были ли его слова адресованы мне.
Я видел, что у моего собеседника тяжело на сердце, вот он и готов выложить все, что наболело, первому встречному, совершенно не знакомому ему человеку. Похоже, ему просто необходимо было облегчить душу. Выпустить пар, подумал я.
Мне вспомнился макет паровой машины, которую показывал в школе учитель физики. Когда давление в котле повышалось, автоматически срабатывал предохранительный клапан и выпускал лишний пар. Это вовсе не означало, что давление совсем падало, просто клапан не позволял котлу разорваться и поддерживал уровень пара.
— Совсем как в тот вечер: и дождь, и слякоть… — повторил упрямо Каспер, будто намеренно истязая самого себя. Его бормотание было еще более непереносимо, чем взрыв отчаяния.
— Говори, — предложил я со всей возможной решительностью, — говори. Может быть, я смогу помочь тебе...
— Да, — заволновался он. — Да… Уже почти полгода это тащится за мной и преследует повсюду, словно коварная черная собака, но до сих пор я ни с кем не говорил об этом. Тебе же я хочу рассказать все. Нет, помочь мне никто не сможет. Я погибну, если буду и дальше молчать. Может быть, ты поймешь, может, посмеешься надо мной… Но мне все равно.
По тону его голоса можно было догадаться, что он находится в состоянии высшего нервного напряжения.
Я пододвинул к нему блюдо с рыбой и отхлебнул из кружки. Немецкий я почти не помнил со школы, а тут столкнулся со средне-германским, и удивился, что так хорошо понимаю Каспера. Очевидно, он нахватался местных английских словечек и вставлял их в свою речь для большей ясности. Его инородность проявлялась и в произношении, и во многих словах, которые до него в этом отдаленном городке, вероятно, никто не слышал; знакомые же слова обретали в его устах новый смысл.
— Это случилось в точно такой же день, как сегодня, — начал он свой рассказ, — ясный с утра и мрачный, дождливый после обеда, со шквалистыми порывами ветра с Эльбы, низко мчащимися облаками и рано сгустившимися сумерками. Ты представляешь себе такой день, когда вечером на забытых богом улочках рассеянный свет падает на блестящие камни мостовой, а ты стоишь под освещенными окнами и угадываешь за одним из них тепло, которое сам ты нигде не можешь обрести, и вдруг осознаешь, что совершенно счастлив никогда не был и у тебя уже нет шанса когда-либо стать счастливым. Так вот, был точно такой день, как я сказал.
Может быть, виной тому была плохая погода, но брел я на работу в подавленном настроении. В тот день после полудня меня вызвал сам хозяин, и я уже догадывался, что меня ожидает. Минувший год был крайне неудачным в адвокатской конторе, где я служил переписчиком, и без сомнения хозяин собирался меня уволить.
Войдя в кабинет весь во власти своих предчувствий, я вдруг увидел у окна очаровательную незнакомку, судя по яркой внешности, смуглой коже и черным как вороново крыло волосам, уроженку Испании или Наварры, в крайнем случае — Гаскони. Непослушная прядь, будто случайно выбившаяся из-под заколки, придавала ей чарующее изящество и подчеркивала мягкий рисунок лица. Она была полна спокойной уверенности в себе, которая в любой другой женщине выглядела бы высокомерием.
За ее руку держался сын, ростом едва доходивший ей до плеча, худой и стройный, необыкновенно на нее похожий и не менее миловидный на мой искушенный взгляд. Мальчик выглядел кротким, даже робким, какая-то умоляющая улыбка скользила около его губ, словно боясь обосноваться на них. Волнистые каштановые волосы, скрывающие уши, бездонные синие глаза, смотрящие с легким недоверием, — глаза, взгляд которых, казалось, проникал в самую глубину твоего существа, угадывая темные движения души, неведомые даже тебе самому.
Я поспешил отвести взгляд, опасаясь быть уличенным в излишнем интересе. Посетители как-то вдруг напомнили мне о моем неудачном браке, которому в значительной мере способствовали родители. Восемь лет назад я разошелся с женой и в то время переживал развод в странно приподнятом настроении, в каком иные празднуют свадьбу. Я понял, что не создан жить вместе ни с одной женщиной и что могу оставаться самим собой лишь в положении холостяка. Я всеми силами старался создать такую систему жизни, при которой уже ни одна женщина не смогла бы поселиться у меня со своим сундуком…
Вспомнив об этом, Каспер улыбнулся, и улыбка его была одновременно и радостной, и грустной.
— Любовь между мной и Терезой была чувственна, но утомительна, — продолжал он. — Я постоянно должен был что-то утаивать, маскировать, изображать, исправлять, поддерживать в ней хорошее настроение, утешать, непрерывно доказывать свою любовь, быть подсудным ее ревности, ее страданиям, ее снам, чувствовать себя виноватым, оправдываться и извиняться.
Я прожил с женой менее двух лет и произвел с ней на свет одного ребенка. Тереза тогда постоянно возилась с какими-то бутылочками, трубочкой для кормления, похлопывала малыша по спинке, заставляя его срыгнуть. Все эти детские тайны пугали и смущали меня и даже вызывали легкое отвращение.
На бракоразводном процессе суд присудил ребенка матери, а меня обязал платить для него часть моего заработка. На этот счет судебная практика у меня на родине, в Польше, была значительно строже, чем в Саксонии, до тех пор, пока последнюю не подмял под себя Фридрих Великий. Но суд хотя бы не препятствовал мне видеть сына когда угодно.
Однако всякий раз, лишь только я собирался повидать мальчика, его мать находила какую-нибудь отговорку. Конечно, приноси я им дорогие подарки, свиданий я добивался бы куда легче. Да, за любовь сына надо было платить, а то и переплачивать. Я представлял себе как в будущем захочу привить сыну свои взгляды, в корне противоположные взглядам матери. Но когда в очередной раз Тереза снова в последнюю минуту отказала мне в свидании с сыном, я внезапно решил, что уже никогда в жизни не пожелаю его видеть.
И почему, собственно, я должен был испытывать к этому ребенку, с которым меня не связывало ничего, кроме одной неосмотрительной ночи, — старался думать я, — нечто большее, чем к любому другому? Я аккуратно выплачивал деньги на его содержание и пусть уж никто не заставляет меня бороться за право на сына в угоду каким-то отцовским чувствам.
В ту давнюю пору я тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел скитальческую, имел много случайных любовных встреч и связей. Мне тогда было очень жаль себя: к чему все? Все проходит, все пройдет, и все тщетно, как и мое вечное ожидание чего-то, заменяющее мне жизнь.
Каспер, вздохнув, покачал головой, посмотрел на меня задумчиво и отрешенно.
— Еще в юности, почти в детстве, написал я один стих (все мы тогда рифмоплетствовали, верно?), а он, похоже, оказался пророческим. Вот послушай, только не суди строго.
Он помолчал, словно припоминая, а потом стал читать как-то монотонно, сбиваясь с размера, но постепенно справился с собой, воодушевляясь и светлея взглядом:
— Счастливые лица — фальшивые маски.
Нелепость желаний, надежд и событий.
Но будто невидимый кто-то указкой
Мне путь начертил для великих открытий.
А я не послушал, свернул с проторенной
Толпой разудалой дороги к удаче,
Поехал по дебрям, мечтой окрыленный,
На тощей и дряхлой задумчивой кляче.
Ночами на небе играли зарницы,
Причудливым светом мне путь освещая,
И я вспоминал те далекие лица
Хороших друзей и грустил, вспоминая.
Но я был уверен, что истина рядом,
Я видел ее в отражениях света.
Однако под слишком придирчивым взглядом
Она вдруг истаяла облаком где-то.
Поверьте, я видел ее, без сомненья, —
В лесу у ручья и под радугой в поле.
Но лошадь моя, наплевав на виденья,
Брела наугад, помышляя о воле.
В ближайшей деревне я продал лошадку,
В корчме прогулял те гроши и с рассветом
Покинул деревню дворами, украдкой,
В лучах отходящего к осени лета.
Усталость и жажда великих свершений,
Мечты наяву и реальность в тумане.
Попутчики, в тине моих откровений,
Смеялись, меня обвиняя в обмане.
К зиме я вернулся, забытый друзьями,
И горечь топил в отвратительном пойле.
— Удача? Не лучше ли выпить нам с вами…
Надеюсь, ей проще в ее новом стойле.
— Извини. В сущности, детские стихи, — он сконфузился. — Насколько был я тогда еще совсем мальчик, невинный, простосердечный, бедный своими скромными печалями, радостями и мечтаниями! — Что-то горестное затаилось возле его капризно сложившихся губ и как-то неосознанно отозвалось в голосе. — Глупо, конечно.
— Мне понравилось, — успокоил я, испытывая неловкость, и едва удержался, чтобы не добавить "порой бывает и хуже".
— Так, путешествуя, словно скучающий филантроп, оказался я в Виттенберге. Невдалеке от доходного дома, в котором я арендовал комнату, располагался большой сквер с широким променадом и безвкусными, вычурными изваяниями античных богов. Я часто гулял там, вдыхая свежий аромат зелени и слушая возгласы ребятни, занятой своими играми. Юные возгласы в тихом вечернем воздухе, они резонансом отзывались в моей душе, страждущей, ищущей вдохновения и полета.
Не умея вести себя с детьми, я поначалу не знал, как к ним обращаться, как заводить приятельские отношения, да и вообще — о чем с ними говорить. Как и большинству людей, дети нравились мне всегда, но рядом с ними я чувствовал себя слишком большим, неловким, угловатым, грубым… Обычно взрослые не испытывают проблем в общении с детьми, трудности в общении с ними — признак повышенной заинтересованности.
Каспер извлек из кармана кисет и принялся неторопливо изучать содержимое, прикидывая, на долго ли его хватит. После достал трубку и начал священнодействовать, уминая, утаптывая в нее терпко пахнущие крупицы табака.
— Саксония представлялась мне чудесным краем, — умело прикурив от свечи, сказал он через минуту, — и осмотревшись в Виттенберге, я решил обосноваться там надолго. В то время сам себе я казался недостаточно зрелым. Впрочем, еще меньше я ощущал себя молодым человеком. Я оставался мальчишкой, постепенно стареющим.
Выходя из дома, я набивал карманы конфетами, чтобы угощать попрошаек. Должно быть, не растраченная отцовская любовь преобразилась таким образом в некую благотворительную миссию. Я каждый день стал отправляться в клоаки в поисках заброшенных детей. Волнение и восторг вели меня по грязным улицам, по пустырям, меж кривых домишек и покосившихся заборов.
Поначалу я был уверен в том, что любил не их самих, хотя мне и казалось, что я влюбляюсь в них с первого взгляда, — нет, я предупреждал их драмы так же, как и другие, подобные мне, "миссионеры". Мы не просто знакомились с детьми, мы уверяли друг друга, что выводим их из оков бедности, проституции, чтобы утешить, выслушать, исцелить, спасти, хотели они того или нет.
Мальчишки эти, такие разные, но по всему добрые, а дерзкие — так в меру, и впрямь были очаровательны; из некоторых выходили превосходные натурщики. К моему облегчению, скоро выяснилось, что вовсе не обязательно задумываться в поисках темы для разговора, — сорванцы готовы были без умолку болтать обо всем на свете. А со временем попрошайки смешались с домашними детьми, которые начали заходить, наслышанные о моем "трогательном" интересе, — их родители с готовностью платили за уроки живописи. Уже не было нужды знакомиться, но стало проблемой отвадить лишних — слишком взрослых или не желаемых.
Между тем, я совершенно не мог уразуметь, с чего бы детям стремиться ко мне, на чем основывалась их привязанность, что заставляло их приходить снова и снова. Словно мотыльки, летели они на свет одиноко горящей свечи. А я ведь не только не считал себя лучше, но наоборот — скучнее и зауряднее многих.
Конечно, не в один день, но после серьезной внутренней борьбы, после наплыва дотоле неизведанных ощущений изменилась, если можно так выразиться, вся моя душевная сущность. Я был неудачником, я знал это. Или про́клятым. Влюбился в идеал мальчика, мальчишества. И в каждом подростке видел отражение нарисованного себе идеала. Даже написанное на бумаге, это слово уже заставляло мое сердце биться сильнее…
Я слушал Каспера и представлял себе, как это было. Доходный дом, меблированные комнаты, общая столовая с клавесином, все опрятно и по-немецки чистенько. Домохозяйка знала его как подающего надежды художника, немного замкнутого, но вежливого и спокойного молодого человека. Она не интересовалась личной жизнью жильца и о "художествах" его, скорее всего не догадывалась.
— Популярность среди детей, прежде казавшаяся невозможной, была так велика, что меня распирало от гордости. Хотелось всем и каждому поведать за кружкой пива о присущей мне столь пикантной слабости, и не осталось, наверно, ни одного знакомого, который не считал бы меня чрезвычайно эксцентричным субъектом.
Я с недоумением посмотрел на Каспера.
— Откуда такая беспечность? — вырвалось у меня. — Конечно, у людей вокруг полно своих забот, они не судят не рядят, будто и не видят. Но ведь примечают…
Художник горько усмехнулся.
— Детское желание быть особенным, сохранившееся в зрелом возрасте — верный признак инфантильности, — признался он.
Мой собеседник невольно отыскивал взглядом маленького разносчика и нашел его обслуживающим гуляющих за столом у боковой стены матросов; пригляделся к бородатому лоцману, душе моряцкой компании. Тот внимательно следил за расторопным мальцом, извлекая облака сизого дыма из своей короткой курительной трубки.
— Ты не заметил его глаза? — прошептал мне Каспер. — Он смотрел на мальчика с вожделением.
— Мне кажется, вы перенасыщены волнениями плоти, отчего у вас однообразное представление об окружающем вас человечестве, — я покачал головой. — Но даже если и так, какие же моряки не проказят на берегу, словно дельфины, разыгравшиеся перед бурей? Вы, Каспер, укоряете других за слабости, которые, не задумываясь, прощаете себе.
Он улыбнулся мягко и застенчиво, вроде как извиняясь. И хотя улыбка его казалась искренней, глаза наблюдавшего за подростком Каспера словно подернуло туманом. Я готов был поклясться, что под ним скрывается слишком хорошо знакомое мне чувство. Пожалуй, на его месте я бы тоже стал тут завсегдатаем.
— Должно быть, ты прав, — молвил он, — но не спеши осуждать меня.
Голос его стал напряженным, будто он старался справиться с собой. Может, так оно и было, потому что он вдруг сдавленно вздохнул и сказал, больше обращаясь к самому себе:
— Среди мужчин, увлекающихся мальчиками, можно легко различить две категории. Одни ищут среди мальчиков свой идеал, другие движимы желанием познать все безграничное разнообразие мальчишеского мира. Первых всякий раз постигает разочарование, ибо идеал, как известно, нельзя найти никогда. Поэтому общаясь с одним мальчиком, они не забывают оглядываться на других. Вторых занимают все, и никто не может их разочаровать. Именно эта неспособность быть разочарованным часто несет в себе нечто предосудительное в глазах окружающих, вызывая раздражение с их стороны и зависть, которую они старательно скрывают под благообразным негодованием.
Я же был снедаем страхом будущего. Ведь неисполненные желания неумолимо подтачивают и разрушают изнутри. Вам ли этого не знать? Вместо добродушного старичка я не хотел оказаться засушенным и язвительным сморчком; ужасала кислая старость с неотвязными воспоминаниями о тех страстях, которых я слишком боялся, и соблазнах, которым я не посмел уступить — вроде как жизнь пропала даром.
Каспер взял другую кружку взамен опустевшей и сделал большой глоток.
— Как я и ожидал, хозяин меня уволил, выплатив содержание на полмесяца вперед. При мысли о том, что завтра с утра не надо тянуться в надоевшую контору, на душе делалось отрешенно-весело и очень-очень легко. В каком-то смысле я был даже рад, ибо теперь мог в полной мере предаться своему истинному призванию. Правда, картины мои покупали не слишком охотно и приходилось попутно заниматься изготовлением губных гармошек. Этому искусству меня еще в раннем возрасте обучил один заезжий циркач.
Уходя, я бросил последний взгляд на юное создание, с явной скукой на лице изучающее осенний пейзаж за окном, и покинул опостылевший мне кабинет. А спустя несколько дней эта встреча стала забываться, как забываются почти все события, когда любопытство, не получая новой пищи, само собой угасает.
В таверне стало слишком шумно и душно, но мне не хотелось прерывать Каспера. Я отыскал глазами шустрого мальчугана и, когда он обратил на нас внимание, вскинул руку двумя пальцами вверх. Тот кивнул: мол, понял. Одну из кружек принес плохо отмытой — была она какая-то сальная и липкая. Пришлось вновь звать парнишку. Через минуту он появился, между делом утянув с длинного стола, того самого, за которым пировали веселые матросы, кусок мяса. Малец отправился менять кружку и был уже у самой барной стойки, когда его настиг рассерженный вопль:
— Стоять, шельма! Марш ко мне!
Мальчишка проворно сунул кусок за пазуху и вернулся.
— Налей нам вина, юнга! — приказал лоцман.
— Так бы и сказали. А то орать.
— Заткнись! Живо вина, карась!
Мальчик поднатужился, приподнял пузатый жбан и плеснул в подставленный кубок. Ворох красных капель рассыпался по столу.
Бородатый недовольно поморщился:
— Если ты перельешь еще раз, я тебя отлуплю.
Каспер, глядя на соседей, сдвинул брови и укоризненно покачал головой.
— Та осень выдалась слишком дождливой и нудной, — пыхнув трубкой, сказал он. — Подросшие за лето, мои натурщики уже который день не показывались, занятые какими-то им одним понятными подростковыми заботами. Я после обеда по обыкновению прогуливался в сквере. К вечеру разъя́снилось, мелкая пылевидная хмарь поизвелась, но зато поднялся свежий пронизывающий ветер. Мокрые деревья размахивали голыми черными ветвями на фоне лимонно-багровой полосы закатного неба, в которой тонко сквозили пролетами верхи колокольни монастыря августинцев, а поверх громоздились свирепые, рыхлые иссиня-черные тучи. Прекрасный и тревожный закат, от него делалось холодно и тоскливо на сердце, в то же время и глаз не оторвать. Хотя рисовать бы его я не стал, на холсте он покажется безвкусным, нарочитым.
Возвращаясь с прогулки, я столкнулся в дверях с той эффектной брюнеткой, которую впервые встретил в адвокатской конторе. Вышедшая вслед за ней на порог фройлен Моффет, моя домохозяйка, крупная и серьезная сорокалетняя женщина, называла ее то госпожой Альварес, то Ребеккой, и по нескольким произнесенным фразам я понял, что отношения их близки к приятельским.
— Эрик посещает приходскую школу. Это не близко, и мне приходится каждый день провожать и встречать сына, — говорила Ребекка. — Я уж грешным делом подумываю, а сто́ит ли ему…
— В его возрасте богобоязненное воспитание необходимо мальчикам, — возразила домохозяйка. — Вот, помню, мой племянник, уж такой был, понимаете ли, бесстыдник. Сколько раз ловила его за…
Почтительно приподняв шляпу, я поклонился дамам, и фройлен Моффет, не договорив, представила меня своей новой знакомой как многообещающего художника, что в тот момент чрезвычайно польстило моему самолюбию.
Внезапно возникшая дружба между домохозяйкой и Ребеккой Альварес заронила в мою душу надежду. Теперь меня не переставало мучить воспоминание о маленьком Эрике, но случая вновь увидеть его все не выпадало. Прогуливаясь больше обычного, я искал его алчущим взором в сквере, где играли дети, но встречал только его ровесников — своих соседей — и их родителей. Тогда я проходил мимо, отворачиваясь. Какие-то уцелевшие принципы не то морали, не то эстетики не позволяли мне любезничать с родственниками моих юных друзей. Наверное, вам странно слышать высоконравственные рассуждения от такого порочного создания, как я. Поверьте, в тот день, когда вы устыдитесь того, что любите, вы погибли… Погибли для самого себя.
Моя мастерская располагалась неподалеку от входной двери и напротив комнаты домохозяйки. По этой причине почти невозможно было найти жильца для такого, не удобного расположением, помещения, и оно в свое время было отдано мне за полцены. Появления Ребекки у фройлен Моффет стали как знамения. Он должен прийти с ней, шептал себе я. Должен. Я столько раз и с такой убежденностью повторял эти слова, что однажды вечером, трудясь в мастерской над очередной губной гармошкой, вдруг почувствовал уверенность, что Эрик ответил на мой призыв. И действительно, немного погодя я услышал детский голосок, поднял глаза, и сердце мое замерло от восторга, когда я увидел в дверях знакомого мне мальчика в шерстяной безрукавке и узких замшевых штанах, заправленных в короткие сапожки.
— Туда нельзя, Эрик, — крикнула домохозяйка. — Там работает герр Вачовски.
Но я не дал мальчику осознать значение этих слов. Я поднес гармошку к губам, выдул незатейливую мелодию и сделал приглашающий жест:
— Входи.
Эрик осторожно вошел. "Buenas dias!" — сказал он. После чего наступило неловкое молчание.
Я, казалось, еще глубже погрузился в большое и жесткое вольтеровское кресло и все вертел в руках губную гармошку. Я знал многих мальчиков, знал их вдоль и поперек. Но в этом парнишке, стоящем тут около меня, чувствовалась такая внутренняя утонченность, красота и упрямая честность, что я невольно испытал к нему нечто большее, чем симпатию, я потянулся к нему всем сердцем.
Он говорил что-то о гармошке, но я, охваченный внезапным приступом удушья, не смог ответить на его вопросы. Мне лишь хотелось быть всегда возле его смуглой кожи, около этих синих глаз, вблизи этого голоса, звонким колокольчиком ласкавшего мой слух.
В углу за столиком сидел 16-летний племянник фройлен Моффет Илиас, которого я обучал грамоте, и выводил пером какие-то недоступные прочтению каракули. Я его возненавидел. Когда же Эрика позвала мать, я только и успел что предложить ему взять гармошку на память, и мальчик, тихо прошептав "Mil gracias", поспешил уйти из мастерской.
В этот вечер я навсегда утратил скрытое терпение, с которым до сих пор ждал встречи с ним. Я забросил свои занятия. Окольными вопросами я выяснил у домохозяйки, где он живет, и искал его за пестрыми занавесками окон его дома, искал его у школы после занятий, но находил только в своем сердце, и образ этот скрашивал мою отчаянную тоску.
В моей душе одна мечта сменялась другою. Я то думал о нем, то забывал, то отвлекался чем-нибудь, но снова возвращался к тем же мыслям. Когда долго и страстно мечтаешь о чем-нибудь, эта страсть завладевает всем твоим существом, и ты понимаешь, что стоишь на краю безумия, которое почти…
Божественно.
Быть может, это безумие фанатиков… или святых. А этот мальчик стал воплощением божества.
Через неделю выпал снег. Он шел весь день и плотным покрывалом укрыл подмерзшие проплешины земли с жухлой травой, устелил мерзлую грязь, точно сахарной пудрой. Я закрывал глаза, защищаясь от слепящего отраженного света, и слышал, как воркует голубь где-то в сквере, и представлял себе город, в котором вырос Эрик, сонный, жаркий испанский городок с полуразрушенными стенами и валом, школу с узкими окнами, сквозь которые пробивается упрямое солнце. По вечерам мы уходили бы с ним на прогулку в светлый пиренейский лес с высокими деревьями и говорили бы о прочитанных книгах, увиденных картинах, вчерашнем представлении бродячего шапито и вообще обо всем на свете, и на нем была бы тонкая клетчатая рубашка с открытым воротом, и он, улыбаясь, глядел бы на горные вершины прищуренными блестящими глазами и то и дело убирал со лба непокорную темную прядь.
Каспер, посмотрев на донный осадок в кружке, отодвинул ее в сторону, откинул крышку с трубки, продул тщательно, выбив прежде в пепельницу-раковину, и с удовольствием упрятал в карман. Разогретый алкоголем, он понемногу сбросил напряжение, стал говорить громче, щеки его порозовели, а светлые брови над горящими глазами высоко задрались, сминая лоб в гармошку. В его поведении присутствовали явные странности. Зрелый мужчина с манерами и движениями школяра; также смущали стремительные смены настроения: напористость вдруг сменялась апатией, затем огонь молчаливой ярости — и вот уже он излучает искреннее добродушие.
Я глядел на Каспера и не мог понять, что за идея владеет его существом, сумасшедший он или просто какая-то ошеломленная, вся на одном сосредоточенная душа? Он рассказывал, и перед моими глазами разворачивалась, словно написанная привольными густыми мазками, картина вдохновенной одержимости упоительной, иррациональной страстью.
Зима крепко вступила в свои права, но снега было не много, его ожидали лишь с оттепелью. В хрустяще-ломкий от холода декабрьский день Каспер в который раз возвратился со своей бесплодной прогулки. Расстегивая короткое коверкотовое пальто, он поднялся по лестнице в верхний этаж.
Истертые доски поскрипывали под ногами. Темным коридором прошмыгнул навстречу Илиас, помогавший своей тетке истопником за стол и кров. Простодушный парнишка с основательно обосновавшимися над верхней губой усиками обожал художника, но давно уже не был ему симпатичен.
— Здравствуй, Каспер, — искренне радуясь встрече, сказал он. — Ребята спрашивают, когда ты бываешь дома.
— Редко. Теперь я очень занят, — буркнул Каспер, спеша поскорее укрыться в тепле комнаты, где жил последние годы.
"Кем я был для них? Добрым самаритянином, простофилей, типом, которого они могли заставить заплатить за все свои несчастья? — в очередной раз спросил он себя. — Нет, с этим покончено. Я изменился, а им пора освободить место для Эрика".
Художник сбросил с ног и задвинул в угол башмаки, сменив их на войлочные пимы, стянул замшевые перчатки, размотал застывшими пальцами шарф и кинул его вслед за перчатками на тумбочку там же у входа, поспешно снял и повесил на крюк холодное пальто. За его действиями равнодушно наблюдали страшно неудобное кресло, близнец того, что в мастерской, полуторная кровать с разновысокими спинками, два плетеных стула, стол, служивший ранее для канцелярской работы, а теперь для еды, если не хотелось спускаться в общую столовую, и комод, за которым притаились самые откровенные картины с юными друзьями. Окно с квадратными стеклами открывало взгляду знакомый вдоль и поперек сквер и недавно выстроенный на деньги города небольшой музей, возвышавшийся рядом с каретным сараем и конюшнями. Внизу на полке под окном — цветок в горшке. Это был уже пятнадцатый за три года цветок; первый притащил еще маленький Илиас, положив начало необычной традиции.
Находясь в сладостном предвкушении, Каспер извлек некоторые из своих картин и расставил их полукругом, после чего привычно устроился в кресле, подложив под зад плоскую подушку. Взгляд заскользил по обнаженным детским телам.
Воспоминаний хватало и здешних, но сейчас мысли унеслись в родной Гданьск. Ему мерещились дети, идущие в костел, торжественные звуки органа; дети в школе, купающиеся в ручье, бегающие по лугу, пускающие ярких змеев по ветреному, покрытому тучами небу. Ведь, кажется, совсем недавно он и сам был мальцом, бегал и смеялся беспечно… Исходное, начальное бывает часто совершенно пустяковым, случайным. Если сравнить его жизнь с рисунком, то главный, все определяющий штрих был, несомненно, нанесен в ту майскую субботу, двадцать лет назад…
После праздничного обеда он пробежал через сад к пустырю, густо заросшему молодой травой, где они обычно убивали время со Збышеком, неуклюжим, сильным и очень бледным подростком. Збышек слыл местным дурачком, зато с ним Каспер чувствовал себя верховодой, хоть тот и был старше на целых четыре года.
Колокола звенели и звали к обедне, гумно впереди жарко блестело, трудолюбивый дятел, приостанавливаясь, приподнимая хохолок, быстро перебирал лапками вверх по корявому стволу липы в ее светло-зеленую солнечную вершину, бархатные черно-красные шмели заботливо зарывались в цветы на припеке, птицы заливались по всему саду весело и беззаботно.
Каспер остановился перед старавшимся держаться в тени коровника другом, маленький и сдержанный, одетый в подаренную тетей Ядвигой на день рождения красивую белую матросскую форму. Он ожидал увидеть лицо, на котором застыло выражение бессмысленного добродушия. Ничего подобного. Сегодня в глазах Збышека прыгали озорные чертенята.
"Чего доброго, снова захочет играть в рыцаря", подумал Каспер. И хотя рыцарем в игре был он сам, а дурачку отводилась роль норовистого коня, забава эта уже успела основательно поднадоесть.
— Какой у тебя прелестный новый костюмчик, — вытянув губы в трубочку, протянул Збышек. — Как раз под стать твоему дурацкому имени. А я тут стою жду, — добавил он с укоризной.
— Мы обедали, приехало много гостей, я и так еле сбежал, — стал оправдываться Каспер.
— Ну да… — задумчиво сказал Збышек и вдруг заговорщицки подмигнул. — Сейчас я тебе кое-что покажу, — ухмыльнулся он. — С утра обнаружил. Только никому ни слова!
Каспер спросил — а что?
— Щас обалдеешь!
— У тебя дырка на рубашке, — весело заметил Каспер. — Ее, что ли, ты обнаружил?
Збышек нахмурился:
— Откуда она взялась?
— Вчера, наверно.
Приятель поизучал прореху, с неудовольствием поглядел на Каспера.
— Влетит теперь… Ну ты как — будешь смотреть или нет?
Каспер неуверенно кивнул. В конце концов он не был убежден, что хочет. Может, это очередная дурацкая затея.
Збышек, затаенно улыбаясь, расстегнул свои мешковатые плисовые панталоны. Вмиг возникла перед глазами неожиданно огромная штуковина и неподобающе закачалась, словно у соседского жеребца елда. Конечно, у Збышека причиндалы были не в пример меньше, но все равно представления Каспера о пропорциях серьезно пошатнулись. Казалось, что этот невероятно большой, вздыбленный кверху орган вот-вот вылупится из собственной кожи.
Он оторопело спросил:
— И что?
— Как что! Ты разве не видишь?
— Ну… большая.
— Да нет же, гляди: волосы.
— Подумаешь, три волосины. — Уголки губ презрительно выгнулись коромыслом.
— У тебя и таких-то нет, — обиделся Збышек. — И под мышками тоже! — похвастался он и, подумав, предложил: — Хочешь потрогать? Эвон какой стояк — не тебе свояк! — припомнил он дедову присказку.
— Н-нет, — сказал Каспер, отодвигаясь от вздрагивающей стоеросины, которая была будто сама по себе живая.
— Тебе понравится, я знаю, — уговаривал Збышек. — Ну мы же друзья?
Внезапная растерянность охватила Каспера. Он был еще в том возрасте, когда не умеют анализировать свои ощущения. Каспер знал только, что, несмотря на горячие заверения Збышека, будто он его лучший друг, почему-то подобные добродушные излияния пробуждали в нем какой-то болезненный стыд. Наблюдая, как тот старательно пригладил рукой сальные темные волосы, а после тут же стал перебирать свои шарики, Каспер вспыхнул густым румянцем. "О, Господи, что за грязные у него руки", подумал он и опустил глаза, избегая взгляда друга, потому что помимо озорства боялся заметить в нем нежность. Он думал так долго, что Збышек решил пойти на уступки:
— Ладно, ты только подойди и дотронься. Вон, гляди, какая! — и дотронулся сам, привычным движением сдвигая кожу вниз.
Каспер переспросил:
— Дотронусь — и все? — Наряду с соблазном он испытывал брезгливый испуг.
— Ну так да.
— Значит, все, — повторил Каспер. — Смотри, а то я дотронусь, а ты сразу станешь орать: не по правилам!
— Говорят тебе, это все!
В голосе Збышека прорвалось нетерпение, которое он хотел бы скрыть, и Каспер вновь задумался.
— Ну, ты решил что-нибудь?
Мальчик кивнул, губы его были твердо сжаты.
— Сейчас, — сказал он, осторожно отступая на шаг, — не торопи меня.
— Ну и правильно, Каспер! — флегматичное плоское лицо расплылось в одобрительной гримасе. — Я бы и то не мог вытерпеть так долго.
— Да я тоже не мог бы… — машинально пробормотал Каспер из странной деликатности. Губы его скривились, когда он произнес последние слова.
Улыбка вышла слишком натянутой и не понравилась Збышеку. Он вызывающе подмигнул блеклым глазом:
— Ну, выше нос! Не унывай! Через сто лет тебе будет все равно!
Каспер решительно повернулся и кинулся к дому.
— Вот ведь несговора! — раздался вдогонку обиженный возглас. — Да если б я тебя не научил, ты бы до сих пор так и терся о деревья!
"Дурак! Папа сказал, что это грех, а мама — что от этого даже умирают!"
Но он не стал возвращаться, чтобы бросить обвинения в лицо приятелю.
Позднее он мысленно прокручивал этот эпизод снова и снова, с каждым годом все чаще; и с каждым разом не совершившееся виделось ему все реалистичнее, затмевая сожаление об упущенной возможности.
Рука двигалась сама собой, без усилия. Рука стала умной, самостоятельной, самосознающей. А мысли шли своим чередом, странные мысли, да, последнее время у него бывал очень странный ход мыслей — и откуда что берется, с чего начинается…
Почему в течение долгих столетий эротические игры детей считались чем-то не нормальным, мало того, аморальным и находились под строгим запретом? Даже подросткам не позволялось, даже юношам. И они, за исключением гомосексуализма и самоуслаждения, практикуемых украдкой и урывками, не имели ровно ничего.
Психологические проблемы цивилизации, думал Каспер, — в самой цивилизованности. Мир кишит тем, что он считает извращениями всех сортов. А в то же время дикари на каких-нибудь благословенных островах не испытывают стыда от нелепых табу. Тропическим солнцем, словно горячим медом, облиты нагие тела детей, резвящихся и обнимающихся без разбора среди цветущей зелени.
В высь бьет эмоциональный фонтан, неистово исходит напрасной струей. Одна лишь узенькая отдушина у чувства — мой суженый, моя нареченная. Немудрено, что люди безумны, порочны и несчастны. Мир, который они создали, ограничив свои чувства, не позволяет им жить беспечально, не дает им быть здоровыми, добродетельными, счастливыми. На каждом шагу запрет! Соблазны и одинокое потом раскаяние.
Встав с кресла, он оправил одежду, бережно убрал картины и прилег на кровать. Безотчетное уныние, смешанное с чувством вины, всегда возникало у него в подобные моменты, парализуя волю, притупляя сознание, поглощая вдохновение и желание творить. С томиком "Рубаи" в руках Каспер тихо погрузился в магический мир давно написанных слов.
Миновала еще неделя, и судьба, смилостивившись, сделала ему подарок. Госпожа Альварес, заметив рассеянные упражнения сына в рисовании на грифельной доске, решила, что, раз уж имеется знакомый художник, для Эрика полезным будет взять несколько профессиональных уроков.
Вместе с фройлен Моффет она возникла погожим утром в дверях мастерской, подталкивая впереди себя мальчика. Каспер уловил, что держится Эрик уже не так отстраненно. Это теперь у них не первая встреча, и значит, он ему человек уже знакомый, не абы кто.
— Сколько вам лет, сударь? — спросила Ребекка без предисловий
— Скоро исполнится тридцать один, — просто ответил Каспер под изучающим взглядом, от которого слегка смутился.
— А моему сыну тринадцать. Я знаю, что вы имеете опыт в преподавании, но не будьте с ним слишком строги — у Эрика увлекающаяся натура.
— Не беспокойтесь, сударыня, я не буду сечь его с первого же дня, — натянуто улыбнулся художник и вдруг осмелился продолжить шутку: — Натура для меня превыше всего! — Он ощутил кураж и взял руку Ребекки, поднес ее к губам, поддавшись мысли, что это может принести ему пользу.
Эрик в растерянности оглянулся на мать. Та непринужденно рассмеялась:
— Думаю, вам легко будет с ним сладить. — Она открыла сумочку, — вы ведь берете талер за урок?
Каспер кивнул. Деньги были не лишними, но, конечно, это не важно. Он, не раздумывая, сам согласился бы платить, чтоб только иметь возможность быть рядом с мальчиком.
— Эрик, не стесняйся, мы можем начать прямо сейчас, — с нетерпением ожидая, когда же уйдут дамы, он сделал вид, что занят прорисовкой незаконченного пейзажа.
Наконец они остались вдвоем. Каспер поначалу не находил слов и, глядя на мальчика, лишь беспомощно улыбался. Эрик же осторожно осматривался, постепенно обходя помещение, посидел в кресле, потрогал треногий мольберт. В кармане у него притаился кулек с вялеными фигами. Время от времени он разминал их в ладонях и отправлял потихоньку в рот. Крошки, приставшие к кожице на губах. Подслащенное мальчишеское дыхание:
— А я думал, художники все бородатые.
В душе Каспера всплывало что-то нежное, что-то из времени детства, что-то очень наивное и грустное, может быть, смутное воспоминание о счастье, слепо прошедшем мимо. Он всмотрелся в лицо мальчика и увидел глаза Ребекки, детские, разумеется, но такие же глубокие, обрамленные такими же длинными темными ресницами, с такими же складками в уголках, когда он сдержанно улыбался. И губы, обещавшие со временем стать такими же полными, как у матери.
Понемногу Эрик окончательно освоился и увлеченно возил акварелью по плотным листам оберточной бумаги, прикрепленной к мольберту. Многие серьезные мастера писали на такой бумаге, особенно когда у них не было какого-нибудь грандиозного замысла. Способностей у мальчика не оказалось, но некоторые элементарные вещи, вроде понятия о перспективе, он воспринимал интуитивно.
Каспер, казалось, понимал все, что приходило на ум Эрика, раньше, чем тот успевал открыть рот. Он не старался выражаться понятно, как это делал священник или учителя. Но что было всего приятней Эрику, он обращался с ним, как с равным. Более того, он даже искренне интересовался, что сам Эрик думает по тому или иному поводу.
К следующему уроку им удалось подружиться, а еще через день они уже схватывали шутки друг друга на полуслове.
"Нет ничего проще, чем нарисовать зебру…" — с хитрым видом произносил Каспер.
"Надо лишь раскрасить лошадь в полоску!" — смеялся Эрик, показывая ровные белые зубки с детскими зазубринками по краям.
— Когда он улыбался, — вспоминал Каспер, — в уголках его рта появлялись ямочки, приковывающие взгляд. У него был чудесный смех и теплые руки. Эта восхитительная легонькая тяжесть у тебя на коленях! Я знал, каково гладить его густые каштановые волосы и тонуть в его синих глазах, касаться гладкой кожи у него под рубашкой, мучительно, до бессознательности млея и предаваясь сладостным, недопустимо смелым мечтам, когда тысячи молний пронзают твое напряженное тело. Есть еще один вид голода — голод по прикосновениям.
Со слов Эрика Каспер понял, что семья мальчика происходит из Франш-Конте[Провинция Франш-Конте в XIV-XVII вв. принадлежала сначала Австрии, потом Испании. При Людовике XIV была дважды завоевана и окончательно присоединена к Франции по Нимвегентскому миру в 1678 г.], французской провинции, где до сих пор остаются сильны австрийская и испанская диаспоры, что они уже два года живут здесь, в Саксонии, что Ребекка была замужем за состоятельным негоциантом, скоропостижно скончавшимся в сентябре. Теперь длились хлопоты о наследстве, тяжба с какими-то недобрыми родственниками по линии отца, которые презирали их с мамой то ли за инородность, то ли еще за что.
— Эрик все чаще засиживался у меня в мастерской. Он уже восторженно причислял себя к цеху художников, и я не спешил его разочаровывать. Сколько времени проводил я, погруженный в несказанный экстаз, наслаждаясь тем, что вижу его! Я был счастлив. Чем? Не знаю. В эти мгновения, если его лицо было залито светом, с ним что-то происходило, и оно начинало сиять; чуть заметный пушок, золотивший его тонкую и нежную кожу, мягко намечал контуры его лица, и в этом было то самое очарование, которое пленяет нас в далеких линиях горизонта, теряющихся в солнечном свете, в манящей их бесконечности. В этом лице говорила каждая черточка. Каждый оттенок его красоты был новым пиршеством для моих глаз, открывая моему сердцу еще одну неведомую прелесть.
Не единожды он являлся мне в ночной тишине, вызванный силой моего экстаза, приняв одну из тех соблазнительных поз, какие он постоянно принимал в своей детской непосредственности. Не единожды я вздымался, томимый чудесным образом его, и ощущал радость семяизвержения. Удовлетворение, которое я получал, лелея свои фантазии об Эрике, было настолько ярким, что подобное я испытывал лишь в детстве. Эта услада не давала мне спать томными ночами. Бессонница, как и сон, полна видений.
Неужели я полюбил? — спрашивал я себя. — Неужели это любовь? Я, бывалый человек, влюбился! Ведь мое чувство к другим детям никогда ничего общего не имело с этим мраком безумия, который не давал мне думать ни о ком, кроме Эрика. В сущности, он же еще ребенок, преисполненный ко мне глубокого почтения. А мне хотелось раствориться в его теле или растворить его в своем.
Полюбив Эрика, я понял, что никого до сих пор не любил, да и себя, как видно, не любил тоже. Я понял наконец, что значит любить всем сердцем. Знать, что он не придет раньше полудня, и все равно ждать его каждую минуту, изнемогая от желания видеть его лицо, лучистый взгляд, улыбку, слышать его бархатный голос.
Завороженный, слушал я Эрика, даже когда он говорил о самых обыденных вещах. Все, что он говорил, было значительно для меня. Каждое слово раскрывало его сущность, и я не уставал восторгаться наивной свежестью его суждений. Во мне разгоралось пламя, я жил всепоглощающей страстью, которой старался с ним поделиться, передавая в сокрытом виде часть собственного восторга. Его легкие заболевания, огорчения становились для меня гигантскими, а маленькие его радости заполняли все мое существо. Быть, просто быть с ним рядом являлось для меня величайшим блаженством.
Однажды Эрик задержался в мастерской так, что мы не заметили, как за окном стало темнеть. Тогда я предложил проводить его до дома.
"Не забудь шарф. Надевай шапку. Где перчатки?"
"В кармане".
"Стой смирно, не вертись".
"Там дождик идет, мелкий", — предупредил Эрик, выглянув на улицу.
"Мелкий, но мокрый?" — улыбнулся я.
Дождь не утихал, стемнело окончательно, но надо идти. К тому же, как сформулировал сам Эрик, подталкивая меня к двери: "Есть вещи пострашнее чем вымокнуть, так что — давай!"
Путь наш пролегал через знакомый сквер, сейчас опустевший, укрытый мокрым, изъеденным дождем снегом. Вышли на променад. Я нерешительно взял его за руку — вроде как на улице, не в мастерской, я не имел на это права, — и он, посмотрев на меня, быстро сжал мою ладонь своими тонкими пальцами. Это прикосновение, этот совершенно естественный рефлекс пожатия, возвращающий мое пожатие, сообщил мне прилив отчаянной энергии.
Неожиданно вдали черным грохочущим пятном обозначилась карета. Она стремительно приближалась. Кобыла разъяренно храпела, а возница в панике все тянул на себя вожжи, пытаясь совладать с обезумевшим животным. Мы с Эриком отпрянули, едва не споткнувшись о бордюрный камень. Мелькнул во всех подробностях каретный фонарь с толстыми бемскими стеклами.
Экипаж промчался мимо, обдав нас водяной пылью, и был уже далеко. С удивлением обнаружил я, что по-прежнему удерживаю теплую ладошку. Хочу выпустить ее на волю, но не тут-то было — ладошка не теряла бдительности ни на секунду и как приклеенная следовала за моей, даже в карман пальто, где тут же попыталась свить себе уютное гнездышко.
— Я расхохотался и посмотрел на Эрика с открытой симпатией, — Каспер допил эль и вопросительно взглянул на меня.
Еще четыре кружки и блюдо с вяленой рыбой вскоре возникли на нашем столе. Художник удовлетворенно причмокнул и продолжил свой рассказ.
— Его ладонь обнаружила в кармане губную гармошку и вытянула наружу. Эрик поднес ее к губам, но передумал.
— Возьми, сыграй что-нибудь, — попросил он.
— Что ты хочешь?
— Все равно. Все, что придет тебе на ум. Только ты сможешь определить, что можно играть.
Тогда Каспер облизал губы и осторожно подул в гармошку, еще хранившую тепло дыхания мальчика. Словно сама собой, родилась печальная музыка. Хотя их окружала неподвижная темень, где-то пронесся стремительный порыв ветра, который с такой силой тряхнул деревья, что в снег посыпались сухие ветки. Затем ветер стих так же неожиданно, как и поднялся. Эрик тихонько коснулся его локтя, чтобы Каспер не прерывал игры.
Ни в коем случае не следует расслабляться или выказывать какие-либо признаки растроганности, подумал Каспер. Мальчишкам это не нужно. А нужно, не останавливаясь, импровизировать дальше, ибо от этого сейчас, вероятно, зависит все.
Он наигрывал на губной гармошке странную, грустную, но приятную мелодию, какой никогда раньше им обоим слышать не приходилось.
— Это волшебно, — прошептал Эрик, и Каспер почувствовал, как пульс существования мальчика начинает биться в унисон с его дыханием.
Наконец он отнял гармошку от своих губ.
— Я понимаю, ты…
— Не надо ничего понимать, — сказал Эрик с заметным волнением. — Я думаю, что такие, как мы с тобой — не единственные. Я думаю, что таких, как мы, много, но они молчат, не решаясь кому-либо поведать о том, как услышали тайный зов.
Мальчик порывисто обнял его и чмокнул в щеку.
— Древние говорили, что раскрытая ладонь — знак верности и чистоты, — доверительно поведал он. — А тот, кто целует, — сам чист и открыт и желает того же от своего спутника.
В его глазах Каспер увидел искреннюю признательность.
— Ну что же… — растерянно прошептал он, — с тобой я готов поверить во что угодно.
Наверное, несколько минут он стоял с закрытыми глазами, крепко, но осторожно прижимая к себе мальчика. В голове не было никаких мыслей. Только посапывание уткнувшегося ему в шею носика. Вот он, исступленный восторг, — не умом осознаваемый, а переживаемый всем существом!
Каспер на всякий случай оглянулся, но улицы были пусты. Лишь фрау Эльза, запиравшая кондитерию, приветливо кивнула им и улыбнулась:
— Давненько вы не заглядывали, герр Вачовски.
Он проводил Эрика до дому, вернее, до угла. Едва различая друг друга в темноте, они простились.
— Аста маньяна! — донесся до него детский голосок. — До встречи утром!
Касперу было жаль расставаться, он был наполнен глубоким чувством, которое наконец обрело форму, нашло выход и принесло счастливое облегчение.
Звезды к нему благоволили. Прошло всего несколько дней, и как-то во время занятий мастерскую посетила Ребекка. Морщась от запаха красок, она с любопытством огляделась. Похвалила законченные пейзажи, заинтересованно изучила некоторые эскизы будущих картин.
— Как успехи, ихито?[Hijo, hijito — сын, сынок (исп.)]— спросила она у подбежавшего к ней с этюдником в руке сына, и тот оживленно принялся рассказывать, какие неожиданные можно получить цвета при смешивании красок на палитре.
— Вот это охра, ею можно нарисовать колосья в поле. Это киноварь, чтобы изобразить кровь, — Эрик сделал страшные глаза, — а это индиго и кобальт для неба и воды, тут разбавитель… Смотри, мамочка, смотри, что получается!
Ребекка рассеянно кивала.
— Может быть, поужинаем… — сказала она. — Герр Вачовски, вы не составите нам компанию? Я видела неподалеку вполне приличное заведение.
Каспер с готовностью согласился — стряпню фройлен Моффет требовалось хотя бы иногда разнообразить.
Трактир располагался в трех минутах от дома. В помещении были столики, но не оказалось официантов, а по причине раннего для ужина времени большинство мест пустовало.
Они задержались у прилавка, откуда полагалось брать готовые блюда и закуски. Подобное самообслуживание было перенято в Британии и постепенно входило в моду на континенте. Ребекка взяла два яблока, себе и сыну, толстый бутерброд с бифштексом и полштофа молока. Каспер ограничился пирожками с рубленой свининой. Эрик предпринял отчаянную попытку нагрузить свой поднос штруделем, английским пудингом и шарлотками, но его мать вовремя предотвратила чревоугодие, заставив сына вернуть сладости обратно.
— Сначала поешь по-человечески, а потом можешь взять шоколадный пудинг и одну шарлотку, — заявила она.
— Por favor, mamasita! — взмолился мальчик, — ну пожалуйста, мамочка!
— Хорошо, две, — согласилась Ребекка, пряча улыбку.
Эрик вернулся к столу с самым маленьким бутербродом, который ему удалось отыскать, но взгляд его был по-прежнему прикован к прилавку с десертами.
Ребекка откусила и брезгливо поморщилась. Хлеб был влажным, а холодное мясо напоминало резину. Она положила бутерброд на тарелку и встала из-за стола.
— Я лучше возьму кофе и штрудель.
— Мам, это не честно! — с полным ртом возмущенно возопил Эрик.
Вернувшись, Ребекка стала рассказывать о том, чем занимался Дитрих, ее муж, и как сложно ей теперь вникать в счетные книги, не лучше ли все продать к чертям… А Каспер, слушая ее вполуха, наблюдал за Эриком. Тот уже поглощал шарлотки, макая их в пудинг.
— Чудесный мальчик, — сказал он, чувствуя, что ей это будет приятно.
Ребекка запнулась и поглядела на сына.
— Забавно, — сказала она. — Эрик после ваших уроков всегда возвращается с глазами, полными восторга, как будто у вас есть какой-то огромный общий секрет. Нечто, что знаете только вы двое. Мужчины. — Она улыбнулась своим мыслям. — Помню, как Дитрих научил его свистеть. Это было грандиозное событие. Эрик вбежал тогда в дом, и, пока муж рассказывал мне, где они были, они все время перемигивались и кивали друг другу, словно компадрес[Приятели (исп.)]. Эрик никак не мог дождаться окончания рассказа, а я делала вид, что ничего не замечаю. А потом вдруг он начал свистеть. Тоненько так, весело, и все время смеялся, так что в конце концов мы все начали хохотать. Он так гордился собой, — говорила она, не глядя на Каспера, хотя казалось, что она смотрит ему прямо в глаза. — Видели бы вы его лицо, когда я свистнула в ответ! Он не мог поверить своим ушам, долго был не в состоянии вымолвить ни слова: как это я могла знать их волшебный секрет?! — Она рассмеялась. — Вот тогда-то он и сказал мне, что у меня свист девчачий. Не такой, как у него или Дитриха. — Она замолчала, ее взгляд витал где-то далеко. — В тот момент я была для него не мамой, а просто девчонкой…
Я хочу попросить вас, Каспер, — сказала она, вернувшись из воспоминаний. — Мне необходимо отлучиться в столицу. Поездка займет недели две-три, вряд ли больше. Я вверяю сына заботам фройлен Моффет, но и вы тоже… Уделяйте, пожалуйста, побольше внимания Эрику, присмотрите за ним, пока он на каникулах.
И Каспер заверил, что это совершенно не будет ему в тягость.
— Я глаз с него не спущу, не переживайте, Ребекка.
— Поезжай, мам, спокойно, — сказал Эрик. — Кстати, а можно будет мне одному ходить в эту харчевню? Или с Каспером. Можно, а мам?
— Ты меня удивляешь, ихо. Что скажут люди, если увидят, что ты ешь, будто у тебя нет ни семьи, ни дома?
— А ну их, их это не касается.
Ребекка нахмурилась.
Эрик недоуменно пожал плечами и замолк.
— У вас есть жена, герр Вачовски? — неожиданно спросила она.
"Только мальчики".
Художник отрицательно покачал головой:
— Была.
— Значит — какое-нибудь увлечение? Светловолосое, голубоглазое…
Каспер почувствовал, что смешался, а почувствовав, смешался еще сильнее. Дон Жуаном он был только в своих юношеских мечтах, теперь же, предоставленный самому себе, ощущал себя в дамском обществе как-то неловко. Сказать, чтоб он был женоненавистником или чтоб стеснялся женщин, было бы неправдой. Просто он полагал, что у мужчин и женщин слишком мало общего, в чем его убедил предыдущий семейный опыт, и поэтому женщины для него были все одинаково равны. Не ожидая от женского ума ничего интересного для себя, он и не пытался в него проникнуть. Одним словом, он не то чтоб избегал, но и не скучал без их общества, а последнее время даже слегка сторонился.
— Я и не знаю, зачем спросила, — сказала Ребекка, заметив эффект произведенный вопросом. Она увидела в этом доказательство его чистосердечия.
— Может, нам стоит оставить этот разговор до вашего возвращения? — нашелся он.
Она медленно и со значением кивнула:
— Может быть.
И после этого ее "может быть", Каспер обостренным чутьем понял: связь с бедным художником как бы бросала на Ребекку тень порочности и вознаграждала за всю ее добропорядочную жизнь. Он видел, как в ее глазах зажегся и потух огонь. Женщина есть женщина.
Все это время Эрик отщипывал от булки кусочки мякиша и катал из них шарики. Однако это не мешало ему внимательно следить за разговором.
— Мам, привезешь мне подзорную трубу? — вдруг попросил он.
— Посмотрим, милый, — с сомнением отозвалась Ребекка. — Не слишком ли много у тебя увлечений?
И тут стало совершенно очевидно, насколько сообразительный парнишка Эрик. Держал он себя вполне благовоспитанно, но не стеснялся отстаивать свои взгляды, не скрывая, что ему не нравится, когда с ним обращаются как с малышом. Он заявил:
— В конце концов, наверное, останется только одно, но зато оно будет именно тем, что мне нужно.
Сидевшие за соседним столом почтенные бюргеры взорвались дружным смехом, но Эрик даже тогда не отвлекся от своего замысловатого хлебного ваяния. Лишь почувствовав, что все смотрят именно на него, он застеснялся. Ребекка привлекла его к себе и поцеловала в макушку, а он смущенно юркнул ей под мышку.
— Просто они все, как и я, тобой восхищаются, ихо. Должно быть, человеку страшно тяжело, когда им все восхищаются, — попыталась она ободрить сына.
От этого он смутился еще сильней, однако всеобщее внимание явно льстило ему больше, чем он хотел показать. Впоследствии, ради такого внимания человек будет готов отказаться даже от своих убеждений, с легкой грустью подумал Каспер.
Ему все это было не менее приятно, чем Ребекке. Не очень уверенный, он тем не менее подозревал, что участвует в семейной сцене, какая может происходить только в хорошей сплоченной семье. И его охватила двойная гордость: они все и не подозревают, в каком смысле этот замечательный красивый мальчик принадлежит мне!
Поэтому он почти не удивился, когда час спустя Эрик возник не в мастерской, а прямо на пороге его комнаты.
Вернувшись из трактира, Каспер сидел на кровати охваченный волнением: Ребекка уезжает, и Эрик будет жить с ним в одном доме! Грезы его теряли свою безгрешность. Им овладевали стремления, неотвратимо внушаемые природой, такие, в которых он боялся признаться даже самому себе. В самой глубине души, в наиболее уязвимом ее месте, там, где у каждого легко может возникнуть трещина, он чувствовал столкновение противоположных желаний. Два инстинкта боролись в нем: влечение к идеалу и влечение к мальчику. На мосту, перекинутом через бездну, подобные поединки между ангелом белым и ангелом черным происходят нередко.
Наконец белый ангел был низвергнут.
Каспером целиком овладела завораживающая воображение идея. Он то вскакивал и принимался мерить шагами комнату, то падал в кресло, то возвращался на кровать, перебирая в уме, придумывая и отвергая способы, как подтолкнуть Эрика позировать для новой картины; сюжет уже сложился у него в голове, восхитительный сюжет!
Нельзя затягивать с этим, иначе обожание его достигнет таких высот, когда и малейшая разочарованность может повлечь за собой презрение. Только он ведь не уличный бродяжка, не легкомысленный шалопай, с ним надо иначе. Он напрягал мысль в поисках ловких подходов и, видя всю их нарочитость, тут же отказывался от них. Все они разбивались о тот возвышенный образ, который видел в нем Эрик.
И вдруг с головы до пят его ожгло мгновенным пронзительным озарением. Вот он — верный путь открыть мальчику свое заветное желание! Все сразу осветилось, как под белым блеском летучей молнии; сомнения рассеялись.
Когда раздался деликатный стук в дверь, ошибиться было невозможно — так мог постучать только Энрике Альварес! Каспер торопливо стянул плотную ткань, под которой скрывались те самые картины, стоящие за комодом, слегка выдвинул их и лишь после этого откинул дверной крючок. Отворяя дверь, он дрожал всем телом.
— Привет! — решительно сказал Эрик, такой же храбрый, как и за ужином.
— Сам привет, — ответил Каспер, пропуская его. Но Эрик продолжал стоять в дверях. — Если хочешь, заходи, ты ведь у меня еще не был.
— Я думал, мы спустимся в мастерскую. — Мальчик открыл дверь, измерил взглядом комнату. — Мама уедет ночным дилижансом, а фройлен Моффет отправила меня к тебе. — Склонив голову на бок, он на миг подтянул к ней плечо. — Наверное, чтоб не мешался.
Каспер неожиданно испытал какую-то неуверенность относительно своей комнаты. До самого последнего времени он был вполне ею доволен. Сейчас же, когда гостем был Эрик, он вдруг засомневался. Комната показалась ему тесной и неуютной каморкой.
— А у тебя ничего. — Мальчик сделал несколько шагов внутрь и присел на кровать. — Ты тут спишь?
— В основном, — улыбнулся Каспер.
Эрик потихоньку осматривался, от него еще свежо пахло воздухом.
— Кажется, я даже рад, что мама уехала. Мне давно уже хотелось попробовать, как это — сам по себе. Ничего, если я попрошусь у фройлен Моффет пожить у тебя? — осторожно спросил он, снимая короткое пальтишко и пристраивая его рядом с собой.
— Если она разрешит, я не против, — нетвердым голосом сказал Каспер, чувствуя головокружение.
— Ура! — подпрыгнув с кровати, Эрик жарко чмокнул его в небритую щеку.
И столько искренней радости было в этом порыве, что художник успел пожалеть о своем хитроумном замысле. Он попытался прикрыть собой полотна, но его движение не укрылось от Эрика. Из-за малого роста мальчик не видел с кровати того, что находится за комодом. Теперь, заметив там небрежно убранные картины, он подошел и прикоснулся к ним, уверенный в том, что Касперу нечего скрывать от него.
— Ты мне их не показывал…
Каспер допил залпом кружку и взял в руки другую, словно взвешивая ее. Не было нужды спрашивать, что было дальше, — это воспоминание, видимо, доставило ему удовольствие.
— Может быть, единственный способ не стать рабом своих желаний — это немедленно их удовлетворять? — сказал он с сардонической усмешкой. — Отсюда все нервные срывы. Стремился — и не посмел, хотел — и не решился. Исполняя свои желания, становишься сильнее. А что — слабые? Они никчемны, им дано лишь завидовать другим, от жизни они не получают никакого удовлетворения да и по-настоящему созидать тоже не могут — все эти их завихрения в голове, в пору удавиться!.. Разве я не прав? — на его губах заиграла какая-то полудетская бессмысленно-расслабленная блаженная улыбка.
И движимый лукавым планом, Каспер разрешил мальчику прикоснуться к тайной стороне своей жизни. Он вытянул заветные холсты, для начала открывая взору Эрика наиболее любимую свою картину. На ней был запечатлен мальчик французского происхождения, наверное, самый миловидный из его прежних друзей, в кульминационный миг самоуслаждения: темноволосый Französisch[французик (нем.)], казалось, стремится в высь, реагируя на необычное раздражение.
Эрик вспыхнул, и жаркий румянец залил его щеки. Он быстро отвернулся.
— Вот такие сюжеты мне нравятся, — с напускной простотой изрек Каспер, глядя ему в спину.
Мальчик вновь посмотрел, поддавшись стеснительному интересу. Лицо его при этом стало как бы этюдом на тему "Постижение истины". Уголки бровей опустились.
— Такие?.. Кажется, теперь я понимаю, для чего эта штучка! — показав глазами вниз, попробовал он пошутить, чем заставил Каспера глупо усмехнуться в ответ:
— Ну еще бы…
Эрик быстро взглянул на своего учителя. На губах художника играла блуждающая улыбка. Как будто он заново переживал какие-то хорошо ему знакомые ощущения…
И тут вопросы посыпались как из рога изобилия.
— А я думал, для этого надо расслабиться, — сказал мальчик, разглядывая напряженное тело ровесника: в восторге сладострастия тот судорожно поджал пальцы ног.
— Как бы не так, — со знанием дела поведал Каспер.
— А что при этом бывает? Это крем или слюни?
— То, из чего получаются дети, — Каспер припомнил, как пришлось дорисовывать перламутровые капли на животе.
Эрик брезгливо поморщился и, заметив словно в немом возгласе приоткрытый рот, с подозрением спросил:
— Ему не больно?
Каспер хмыкнул.
— Не думаю.
— А что?
— Это невозможно описать.
— Да-а, — с задумчивой иронией протянул Эрик, — видно, ты знаешь, о чем говоришь… — Он внимательно посмотрел на Каспера: — Ты тоже раздевался, когда рисовал?
Художник ожидал какого угодно вопроса, только не этого. А вот для тринадцатилетнего мальчика это, похоже, было важно. Эрик всерьез относился к их доверительной близости, и известие о старых знакомствах прозвучало бы оскорбительно.
Он угодил в замкнутый круг. Не будь предыдущего опыта с юными приятелями, Каспер не имел бы не умения, ни решительности добиваться привязанности Эрика. Но тот священный огонь, который озарял теперь их отношения, неизбежно угас бы, расскажи он мальчику о своей опытности.
— Это не я рисовал, — соврал Каспер.
— А кто?
Пришлось пожать плечами:
— Продавались.
"Художники часто бывают малость не того, — подумал Эрик. — Вон сколько таких картин…" Ревность царапнула по сердцу
— Выброси их, — посоветовал мальчик, и Каспер от неожиданности не нашелся с ответом.
Эрик расценил его молчание иначе: "Он ведь и меня попросит так же!.." Стало тревожно, но он пристыдил себя: "Что такого-то? Жалко мне для него что ли? Может, всего один раз. Эти-то вон как для кого-то расстарались — и ничего". Совсем детским жестом Эрик приложил палец к губам, смущенная улыбка вспыхнула на мальчишечьей рожице.
— Я тоже ведь могу это делать. Наверное. — Полувопросительно произнес он. — Если ты хочешь. — Неожиданно его охватил жар, похожий на что-то вроде лихорадки. Синие глаза его метнули из-под ресниц быстрый озорной взгляд. "А ведь это грех! — испугался он тут же собственной смелости. — Что я несу? Что я в воскресенье скажу на исповеди…"
Несмотря на то что Каспер вел именно к этому, вопрос, заданный с простодушием, на какое способен только ребенок, поставил его в тупик. Он вновь не нашелся с ответом, не переставая удивляться, с какой готовностью мальчишки принимают эту игру. Или Эрик предлагал себя вместо другого, раз уж взрослому это нужно, смиряясь с необходимостью, но не желая, чтоб между ними был кто-то третий, пусть даже и нарисованный?.. И впервые ему пришлось признаться самому себе в лицемерии, которое так явно проступило мутным пятном на фоне чистоты помыслов мальчика.
— Я… мне не следовало выражаться так прямо? — с надеждой спросил Эрик, который был уже не прочь взять свои слова назад.
— Нет-нет, — ровным голосом сказал Каспер, стараясь побороть охватившее его волнение. — Эрик… — он сглотнул, чтобы найти подходящие слова, — ты даже мог бы это сделать прямо сейчас.
Возбужденный долгим ожиданием, но, тем не менее, внешне спокойный, он, не торопясь, опустился в свое кресло. Бережно, обеими руками взяв мальчика за предплечья, привлек к себе.
Эрик оторопел: в глазах взрослого он заметил что-то неистовое, жадное, огонь, словно бы рожденный страстным стремлением к какой-то давно желанной цели. Это было похоже на безумие, казалось, что художник живет в каком-то своем, нереальном мире, что цель эта лежит в нем самом, и он идет к ней, все глубже и глубже погружаясь в себя.
— Эй, я не имел ввиду "прямо сейчас"! — попробовал он улизнуть.
Но настойчивые пальцы Каспера уже боролись с маленькими тугими пуговками.
— Не надо, — слабо возразил Эрик и, боязливо покосившись на своего учителя, предупредил: — Я сейчас уйду.
Нежный, почти умоляющий голос мальчика заставил Каспера забыть о своем желании. Он перевел дух и с трудом выговорил:
— Иди. Не хочешь — как хочешь. Твоя воля.
Эрик словно окаменел. Он постоял, нахмурившись, огорченный, растерянный, и, как-то весь сжавшись, сгорбившись, медленно вышел из комнаты. Заполнившая его пустота весила тонны, сковывала его до кончиков пальцев.
Каспер машинально подошел к двери и заперся на двойной поворот замка. Безысходное отчаянье охватило его. Для него было бы пыткой прекратить с мальчиком всякое общение. Каждую минуту мелькала безумная мысль броситься вслед за Эриком и упасть к его ногам, вымаливая прощение. Взгляд то и дело возвращался к забытому им пальтецу. Он раньше не представлял себе, что можно так сокрушаться; ему хотелось кричать в смятении: "Дурак! Ничтожный дурак!" Твердость его духа была потрясена до основания.
Он вспоминал несчастный вид, который был у бедного мальчика, и его охватывал уничтожающий стыд. "Но ведь он так привязан ко мне, — временами оживая, думал Каспер. — Он вернется, он обязательно вернется".
В беспокойстве текли минуты. Полчаса ли, час — он не знал, сколько прошло времени, когда послышался осторожный стук в дверь.
Эрик стоял на пороге.
Сразу после ссоры мальчик, словно во сне, еще не веря в происходящее, очутился на кухне. Он подошел к умывальнику и опустил пальцы в ледяную воду, провел рукой по разгоряченному лицу и лишь тогда смог взглянуть правде в глаза.
Злился он на самого себя.
Зачем лгать себе? Его влекло к Касперу, он к нему привык. Острое сожаление, что он не сможет отныне, как обычно, видеть этого человека, тотчас истребило в нем мысль, что учитель возжелал странного. Каспер уже ни в чем не был перед ним виноват. Напротив, Эрик корил себя за обидевшую художника несдержанность и теперь был уверен, что тот больше не захочет с ним дружить.
Долгое время потом он просидел перед закрытой дверью, не решаясь постучать, обнаружить себя. Всего лишь недавно он мог зайти внутрь, и учитель был бы рад его видеть, но все изменилось в мгновение ока. Теперь дверь казалась священной преградой, запретным пределом, за которым обитало недоступное ему дружеское тепло.
Непослушная рука словно через силу потянулась к двери, костяшки пальцев ощутили грубую гладкость надежных досок. В ответ на стук щелкнула пружина замка, и дверь распахнулась, но, не чувствуя себя вправе зайти в комнату, Эрик отступил на шаг, как бы приглашая учителя выйти в коридор.
— Извини меня, — сказал он, глядя ему прямо в глаза.
— Если позволишь… — Каспер растерялся. Эрик вновь удивил его своим великодушием, и слова сорвались с языка секундой раньше, чем он понял, какую борьбу с собой пришлось вынести набожному подростку.
Только из боязни, что Каспер еще сердится, Эрик сдержал порыв броситься своему другу на шею. "То, что я испытываю к нему, можно испытывать только к Богу: и уважение, и любовь, и послушание… Я никогда не скажу об этом исповеднику!" Он быстро кивнул: "Ладно", и шагнул вслед за художником в его жилище.
Лишь только закрылась дверь, готовый на все Эрик принялся торопливо расстегивать упрямые пуговки. Было радостно, оттого что Каспер простил его, и немного тревожно: а вдруг тот тоже вздумает раздеться? Ему вовсе не хотелось видеть взрослого голым.
— Подожди, — мягко остановил его Каспер. Он так и не понял, чего больше было во взгляде Эрика — тревоги или облегчения. — Поди сюда. — Присев на край кровати, он взял взволнованного мальчика за руку. — Попробуй. Всего лишь попробуй. Я помогу тебе. Главное — не теряй уверенности, и все получится. — Слова текли независимо от сознания. Легкая дрожь прошла по телу, зарождаясь где-то внутри. Благоговейный восторг — вот чувство, которое он сейчас испытывал.
Миг, равный жизни.
— Синеглазик ты мой…
С невероятным облегчением оттого, что прощен, Эрик держался вплотную к нему, не отстраняясь, не отрывая глаз от своего маленького впалого пупка и знакомых, нетерпеливых рук, которые нежно касались его тела, такие ласковые руки, чувствительные в своих прикосновениях; пальцы едва дотрагивались до него, дурманя сознание, возбуждая, обещая неизъяснимое блаженство.
Волна жара накатила вновь, на этот раз сильнее. Слаще. Неожиданно он понял, что этот необыкновенный человек мог бы дать ему такое наслаждение, какого он никогда еще не испытывал в своей жизни. Раздавленный желанием, он ждал греха задыхаясь, чувствуя, что в его судьбе происходит какая-то очень важная, счастливая перемена. В его опущенных глазах нет-нет да и продергивалась сквозь ресницы синяя стеснительная искринка, пока жгучая дрожь не пронизала напряженное до крайности тело, на несколько мгновений погасив все ощущения, кроме яркого ошеломительного восторга.
Движимый чувством признательности, Эрик чуть было не упал на колени, дабы возблагодарить Бога, но в последнюю секунду возобладал порыв более искренний. Он потянулся к другу и поцеловал его.
Такой минуты у Каспера не было за всю его жизнь.
Мальчик спокойно сидит в громоздком вольтеровском кресле. Жесткая прямая спинка идеально соответствует его осанке. Он принял по возможности непринужденную позу, подтянул одну коленку к груди и слегка отвел в сторону. Рука лежит локтем на коленке, другая покоится на подлокотнике. Обе расслаблены и, хотя уже знают, чем заняться, пока что замерли, скрывая сдерживаемый порыв. Лукавый взгляд и тень улыбки, играющей в уголках его губ, при желании можно связать с едва наметившейся эрекцией.
Каспер неотрывно смотрел на картину, в детское личико: Эрик, казалось, был немного смущен, однако как всегда держался независимо. Сейчас он только-только вылез из купальной лохани и, облаченный лишь в байковую ночную сорочку до пят, стоял рядом, разглядывая что получилось и с улыбкой припоминая моменты, когда Касперу приходилось отложить кисти: то, что доселе считал он запретным, оказалось таинственным и дивным Божьим даром, предметом зависти всех женщин на свете; как глупо было гнушаться собственного тела в угоду чьим-то глупым предрассудкам!
За время каникул он успел близко сдружиться с Илиасом, и часто после обеда дом наполнялся их дикими воплями, что, конечно, мешало другим жильцам, но радовало Каспера, ибо общение с близким по возрасту приятелем было мальчику необходимо и пришлось кстати.
Прошло больше двух недель с тех пор как Ребекка отбыла в столицу для встречи с деловыми партнерами безвременно почившего супруга, оставив сына на попечении фройлен Моффет. Та не долго думая предоставила мальчика заботам Каспера и устроила его в одной с ним комнате. Неважно, что кровать одна на двоих, зато как раз полуторная. Так и жильцы — оба не против, а экономия прежде всего. Час Каспера пробил, и новая картина уже обрела завораживающий воображение сюжет. Дни и ночи в благодатной, волшебной череде сменяли друг друга, а незаметно наступившее Рождество напоминало арабскую сказку.
Никогда еще краски деревьев, полей, неба не казались Касперу такими яркими, они словно пели в его сердце. Шестнадцать дней и ночей, шестнадцать праздников души и тела, во время которых казалось, что даже на изрисованном морозом окне расцветали ландыши и ромашки, вспыхивали розы невероятных цветов и оттенков. Череда мучительно-счастливых слияний и соприкосновений каждой частицей тела, ума и души… Боже, как это было непозволительно прекрасно!
Правда, в рождественское утро появились бывшие юные приятели. Пришли раскрасневшиеся, довольные, со своими сладостями и пирожками — верно, где-то денег раздобыли. Он их не пустил, отказал, находясь в послепраздничном охмелении; может, равнодушно, может, слишком резко. В общем, осталось от их посещения саднящее чувство если не вины, то по меньшей мере какой-то виноватой досады на себя самого.
Да еще третьего дня увлеченный созданием картины Каспер вдруг увидел, как Эрик тихо плачет, спрятав лицо в ладонях. Он в тревоге бросился к нему:
— Что с тобой?! Что случилось, котенок?
— Ничего. Ничего не случилось. У нас вообще ничего не случается. Все на ярмарке, а мы тут… сидим. Только рисуем и… рисуем и… — Не в силах вымолвить грубое слово мальчик прерывисто вздохнул, пытаясь одолеть слезы, и горько разрыдался.
Каспер упал на колени и, бережно отняв от лица его руки, стал исступленно расцеловывать соленые ладошки, склонившись над ними, укоряя себя за невнимательность; подлинная страсть эгоистична.
— Прости, прости меня… Какой же я дурак, я всех и все позабыл… Сейчас же одеваемся и едем! Возьмем возле музея самый красивый, самый быстрый экипаж.
Густой румянец проступил на щеках Эрика, когда он бросился одеваться. Глаза засверкали от охватившего его волнения. Каспер же тем временем, проклиная нужду, которую старательно скрывал от мальчика, неслышно вышел из мастерской на поиски фройлен Моффет. К черту стыд, думал он, я просто обязан убедить ее одолжить мне немного денег. Хотя бы на пару дней, а после что-нибудь придумаю.
Ярмарка встретила их толчеей и озорством, обилием цветастых балаганов и праздным, очумелым гвалтом. Восторженно замерев, смотрел Эрик на силача, который поднимал на себе поджарую саврасую кобылу, и на карлика, который был так мал, что мог влезать в большой кувшин. Но больше всего поразил его воображение кукольный театр, дававший комедию из рыцарских времен.
Как же весел был он, повстречав на ярмарке школьных друзей, как заразительно хохотал, кружась на скрипучей карусели, наслаждаясь полетом!..
Наконец фройлен Моффет, затурканная заботами о содержании дома, прошедшими празднествами и претензиями сверх меры мнящих о себе квартирантов, выбрала минутку, чтобы заглянуть в мастерскую Каспера. Облаченная в просторные одежды, небольшого роста, энергичная, с резкими, не совсем красивыми чертами лица и громадным запасом, даже излишком, никому не понадобившейся нежности и любви. В ней было что-то значительное, в этой немолодой особе с умным острым взглядом, который иногда трудно было выдержать. Она внушала невольное почтение, умела заставить себя слушать, не повышая тона.
— Ну как вы, мальчики мои? Эрик, не скучаешь по маме? — решительно вдвигаясь в комнату, произнесла она, однако с такой миной на лице, которая противоречила ее же собственным участливым словам.
Каспер уже насторожился, ожидая напоминания про долг, но услышал другое.
— Герр Вачовски, про вас, знаете ли, поговаривают странные вещи… Настолько странные, что по вашу душу пожаловал светлейший приор из монастыря и скоро будет здесь, а вы все рисуете… Ах, какой вид превосходный! Никогда бы не поверила, что такое мастерство возможно, — восхитилась домовладелица. — Какие чудесные краски! Только почему-то у вас трава какая-то… не зеленая.
На холсте, прикрепленном теперь к мольберту поверх полотна с Эриком, — на такой вот случай внезапного посещения посторонних — произрастали дубы, старые, крепкие, узловатые. Ни один не похож на другого — каждый со своим характером, — каждого хотелось назвать по имени, а то и по отчеству. Великолепная дубовая роща. Между толстыми стволами сквозила синяя, удивительно синяя вода озера, такая, что небо казалось блеклым, выцветшим.
— А ведь и правда, вырвалось у притихшего было Эрика. — Трава ведь зеленая, а мы нарисовали…
Каспер живо откликнулся, не дал договорить:
— Зеленая? Где же ты видел зеленую в лесу? На тебя давит общепринятое, тебя выпустили в мир и сказали: имей ввиду, трава зеленая. А ты вглядись при возможности, не поленись. Вот тут она синяя, у подножия дерева, в тени смачно-синяя, тут серо-сизая, серебристая, а дальше пыльно-серая, матовая, как будто задымленная. (Эрик слушал его — и действительно видел все эти тона, оттенки). Лишь белый и черный не вызывают споров. Да и то: если б всегда люди сходились во мнении, что черное — оно и впрямь черное, а белое виделось бы всем без сомнения белым… Дети, те умеют видеть, а потом вы им помогаете разучиться, портите их.
— А фактура!.. — подметив устремленный на него пристальный, изучающий взгляд фройлен Моффет, он нутром чувствовал недоброе. Зная свою домохозяйку, которая не беспокоится по мелочам, — весьма недоброе. Приор, сплетни?.. Слепой инстинкт толкал художника на то, чтобы задержать решение своей участи. Он думал, что пока он говорит, еще не все потеряно. — Как все волшебно меняет фактура! — распалялся он. — Зеленый глазурованный кувшин, зеленый мох, зеленое сукно ломберного стола… О какими колдунами фактуры стали малые голландцы! Как они божественно ощущали материальность мира!
Каспер говорил громко, вкусно, обреченно-весело, перечислял оттенки зеленого цвета со смаком, явно наслаждаясь тем богатством, разнообразием, что подарила ему природа. Так гурман рассуждал бы о вчерашнем изысканном обеде, прежде чем отправиться на эшафот.
Уметь видеть — это, похоже, приносит радость, доставляет большое наслаждение, не без удивления подумал Эрик, прежде и не слыхавший подобных рассуждений от художника. Он гордился этим необычным человеком с его непонятными "малыми голландцами". (Карлики они были, что ли?).
Даже домохозяйка всплеснула руками:
— Герр Вачовски, я всегда говорила, что вы станете великим живописцем и заработаете кучу денег. Может быть, и вовсе станете придворным художником! Да я и во сне намедни видела: вы все взбираетесь по крутой лестнице, выше и выше — не дай Бог оступиться!.. Талант, милый мой, талант — это капитал, да!
— Фройлен Моффет, при вашей-то феноменальной практичности, неужто вы верите в вещие сны? — с поддельным изумлением воззрился на нее Каспер.
— А вы попробуйте, батенька, разбогатеть без предвидения. Небо посылает нам знаки; и сны тут — верное дело! Приснится вам, к примеру, говно — так это непременно к деньгам, — авторитетно заявила домохозяйка. — Выпавший с кровью зуб — к кончине близкого родственника, наследство, значит, ожидайте. Обнаженные мальчики-баловники с крепкими… (Энрике, заткни уши!..) — к серьезной жизненной неудаче, можно сказать, к катастрофе; такие вот бесенята. И наоборот, благовоспитанные, смеющиеся дети — к радости и удаче. А как собака во сне покусает — это уж с приятелем поссоритесь. И всегда, слышите, всегда сбываются!
— Вон оно, оказывается, как… — в задумчивости молвил Каспер. Нагие, забавляющиеся друг с другом мальчишки снились ему уже две ночи подряд. И сны эти отличались поразительной четкостью и обилием интимных подробностей. Они были настолько зримые и ощутимые, что утром, проснувшись, Каспер помнил все до мельчайших деталей, словно сам присутствовал в своих сновидениях. Правда, он связывал их с близостью Эрика.
Фройлен Моффет уже собралась было уйти, но спохватилась.
— Совсем вы меня, старую, заговорили. Энрике, — повернулась она, — марш наверх! Сегодня еще переночуешь на старом месте, некуда тебя положить, извини уж. А на днях будет тебе местечко поудобнее.
Но мальчик заартачился:
— Зачем мне уходить-то? Я не буду мешать, правда!
— Эт-то что за выкрутасы? — нахмурилась бонна, и тот понуро двинулся к двери. — И с завтрашнего дня — гулять на улицу! — припечатала она ему вслед. — Нечего дома сидеть. С ровесниками надо дружить, а не со взрослыми… Герр Вачовски, верно, будет лучше, если я подам ужин сюда, в вашу мастерскую. Энрике! К ужину оденься прилично, а не в эту хламиду! Развели тут… древнюю Грецию.
Каспер механически кивал, оглушенный сплошным потоком слов, отнимающих его счастье и тяжелых, словно оплеухи, под которыми он сжимался, желая стать незаметным, невидимым. Но последний удар фройлен Моффет приберегла напоследок:
— Постарайтесь, дорогуша, в три дня найти новое жилье, и пусть тот факт, что мальчик жил с вами все эти дни, останется между нами. Договорились? Ну вот и хорошо, — как само собой разумеющееся заключила домохозяйка. — Причины… О причинах, полагаю, вы вскоре узнаете.
Каспер почувствовал, как сильно и неуправляемо заколотилось сердце, как его лицо, шея, уши — все тело наливается медленным жаром.
Фройлен Моффет многозначительно поджала бескровные губы и чинно направилась к двери.
— Никогда бы не подумала, что он вольтерьянец, — с сожалением вырвалось у нее.
Аббат Лоринг с порога оглядел мастерскую с множеством художественных полотен на стенах. Более других его заинтересовала старинная гравюра, висящая у окна, которая называлась "Погребение Христа". Несмотря на небольшой размер, примерно десять на двенадцать дюймов, на ней очень подробно и тщательно было изображено перенесение тела казненного мессии к пещере в саду Иосифа Аримафейского. На переднем плане справа два человека, очевидно слуги сановника, довольно неловко несли тело. Сам хозяин шел за ними. В этой ситуации он, пожалуй, держался слишком прямо и надменно. Следом, на почтительном расстоянии, среди разношерстной толпы плакальщиц, зевак, детей шли жены Галилейские, а около них безбожно резвилось не меньше трех дворняжек. Но более всего внимание аббата привлекла женская фигура. Марию Магдалину он узнал тотчас же. Она шла впереди, поодаль от толпы и горе свое напоказ не выставляла — более того, по ней совсем не было видно, насколько близок ей был усопший в последние дни.
Уголки губ Лоринга скептически скривились, но заметить это смог бы только очень наблюдательный человек.
Прелат невольно вызвал в Каспере уважение к себе. Этот большой толстый мужчина с полным желтоватым лицом и выпуклыми глазами, взгляд которых отличался спокойствием и торжественностью, под стать его темной одежде.
Случай не был для священника чем-то вовсе уж необычным. Ему нередко приходилось сталкиваться с подобным проявлением падения нравов среди духовной братии. Для начала, приняв благожелательный вид, он решил быть обходительным насколько возможно.
— Время ужинать. Может быть, вы присоединитесь к нам, — произнес Каспер, чтобы нарушить тягостное для него молчание.
Разглядывавший гравюру Лоринг степенно кивнул. Действительно, не прошло и минуты, как вошла фройлен Моффет и, задернув тускло-коричневые занавески, стала бесшумно накрывать на стол. Прелат обратил внимание, что она поставила три прибора, и, догадавшись, для кого третий, он похвалил себя за полезную мысль посетить этот дом и осмотреться на месте, а не вызывать художника к себе.
Рассеянно прохаживаясь по мастерской, аббат с похвалой отозвался о работах Каспера. Он будто сомневался, как приступить к разговору, который считал своей тяжкой обязанностью.
Открылась дверь, и в комнату осторожно вошел мальчик. Его взгляд почти сразу остановился на священнике. Несколько секунд он настороженно разглядывал черное одеяние и узкий глухой воротничок гостя.
Каспер улыбнулся изо всех сил
— Вы ничего не будете иметь против, чтобы Энрике поужинал с нами? Эрик! Это аббат Лоринг.
Прелат повернулся и взглянул на мальчика
Эрик неслышно прошел к столу и стоял, смущенно теребя полу оливкового сюртучка. По его худенькому, смуглому лицу видно было, что он очень нервничает. Помявшись, мальчик скользнул на свое место и машинально прочел молитву. Когда он наклонился над тарелкой и принялся за говяжью печенку, влажная каштановая прядь упала на его чистый лоб. В глазах Эрика, необычайно блестящих, застыло детское предчувствие беды — они выражали такую тревогу, что мальчик не осмеливался поднять взгляд.
Лоринг удобно уселся за столом и, помолившись, рассеянно отрезал себе кусок сыру, взял лепешку и налил молока в низкую широкую кружку. Однако время от времени он незаметно посматривал на мальчика.
— Так ты и есть Энрике? — приличие требовало, чтобы он что-то сказал. Приору даже удалось придать своим словам известную благожелательность. — И ты ходишь здесь в школу?
— Да, при монастыре.
— Ну-ка, расскажи, что ты знаешь?
Довольно добродушно Лоринг задал несколько вопросов и убедился, что мальчик в меру смышлен.
— Сразу хочу предупредить, — сказал он, обращаясь к Касперу, — что я постоянно влезаю в чужие дела. Видимо, причиной тому моя паства, большинство из которой, не зависимо от возраста, большие дети. А речь у нас пойдет…
— Полагаю, о чем угодно, кроме разве что религии, — принужденно усмехнулся Каспер, отчаянно стараясь увести разговор в сторону, не допустить его в присутствии Эрика.
— Ты не веришь в Бога, сын мой?
— Не особенно. Обычно размышления на эту тему приводят меня в замешательство.
Прелат покачал головой.
— Наступили безбожные дни. Теперь стало много таких, как вы. Меня это беспокоит. И Святую церковь тоже. Мы живем в тяжелые для духа времена. Люди больше предаются боязни зла, чем созерцанию добра. Впрочем, Господь великодушен и…
— Великодушен? — удивился Каспер. — Послушайте, святой отец, ну как вы можете называть великодушным существо, которое обрекает нас на пожизненные муки из-за того, что когда-то на какую-то минуту рассердилось на наших пращуров? Мы должны прощать ближнему, а Господь Бог что же? И мы еще обязаны любить этого немилостивца?
— Пожалуй, жизнь обошлась с вами не очень благосклонно, не так ли? — заметил Лоринг с некоторой долей сочувствия. — Давно ли вы здесь, герр Вачовски?
— В Виттенберге — скоро четыре года.
— А сколько вы не видели своих родителей?
— Около десяти лет, они в Польше, живут в окрестностях Гданьска. В их возрасте… — Каспер сделал неопределенный жест, — уже мало что хотят от жизни.
Священник вздохнул.
— Тяжкий долг заставил меня прибыть, — повинуясь необходимости, приступил он, — чтобы самым тщательным образом произвести дознание и сообщить общественности о результатах. Ибо мальчик этот, — Лоринг указал на сгорбившегося над своей тарелкой Эрика, — один из учеников приходской школы, а в городе ходят возмущающие умы толки, которые вдруг начали находить свое подтверждение. Понимаете, есть некоторые факты, на которые нельзя смотреть сквозь пальцы.
— Какие именно? — голос Каспера едва заметно дрогнул от неуверенности в тоне, который было бы уместно выразить: недоверия, удивления, благородного негодования…
— Шесть… десять… дюжина фактов! Этот мальчишка-истопник и… да что там… Не мне перечислять ваши… восточные эксцентричности. — Прелат уже не скрывал своего раздражения. — Все это порождает недоверие к нашей школе, да и к светским властям, по большому счету.
— Дюжина фактов? Странные у вас намеки, — похолодев, проговорил Каспер.
— Это для вас, мой дорогой, намеки, — заметил Лоринг с плохо скрываемым сарказмом, — а на деле-то… Учитесь слушать — и услышите!
"Вон оно что!.. Кто-то сообщил ему… Кто-то из бывших?.. Но все ли он знает?.."
Каспер отодвинулся глубже в тень и возблагодарил неверный полумрак, царивший за столом и скрывающий бледность его лица. Художник посмотрел на Эрика. Тот вздрогнул от напряжения. Похоже, он все прекрасно понимал и мучился этим пониманием, но притворялся, что не видит ни хмурой озабоченности священника, ни тщетных попыток Каспера выглядеть невинно оскорбленным. Робко взглянув на обоих взрослых и преодолевая немоту, мальчик попросил разрешения выйти из-за стола. Когда он вставал, чтобы прочесть молитву, то неловко задел рукавом ложку и уронил ее. Мальчик дернулся как от тычка и неуверенно направился к двери.
Прелат проводил его взглядом и опустил глаза. У него было достаточно такта, чтобы почувствовать себя неловко. Мальчик оказался вполне благовоспитан, и Лоринг был огорчен своей неучтивостью. Он зашел слишком далеко. Не следовало начинать разговор при ребенке, но он должен был увидеть его реакцию, дабы определить по ней степень вины художника. Будучи холодным по природе, он, однако, старался быть всегда справедливым, даже деликатным, поелику это возможно.
Когда Эрик вышел, Каспер почувствовал себя свободнее, но сама мысль о том, что прямодушному мальчику придется пройти через унизительный допрос и говорить чужим людям о вещах столь же постыдных, сколь и оскорбительных, была ему невыносима. Он знал, что должен каким угодно образом избавить его от дотошных расспросов клерикалов, — а для этого следует пойти на уступки.
— Энрике лишь мой ученик, я учу мальчика живописи и не вижу в этом ничего предосудительного. Однако, не стану отрицать, в ваших словах содержится доля истины. Некоторые из давних моих знакомых — теперь они уже самостоятельные юноши и разъехались кто куда — вели себя не так скромно, как он. Впрочем, я в подобном их сладострастии греха не нахожу, — добавил он убежденно. — Грех — это когда ближним хуже. А кому от сладострастия плохо, если, конечно, насилие не замешано?
Лоринг побарабанил пальцами по столу.
— И так хорошего мало, — ответствовал он, — а если учесть больное воображение напуганных обывателей… Дойдет до того, что станут рассказывать о кишках, намотанных на забор, о перерезанных глотках, о похищенных мальчиках и девочках. И всякий раз это будет не там, где рассказывают, а где-то неподалеку. И люди будут верить. Верить в любую небылицу.
Ну ладно, еще не доставало это обсуждать… Вы, надо думать, много, прикрываясь разными мудреными идеями, грешили супротив естества, порождали в себе всякие дурацкие комплексы и незаметно, подспудно развивали их, — возвестил он тихо и проникновенно.
"Это правда, правда!.. Но почему он так уверен? И спорить-то, по сути, глупо…"
— Ладно, — согласился Каспер с некоторым даже облегчением. — Предположим, вы и в самом деле правы. Предположим…
Прелат воззрился на него недоверчиво:
— Да, теперь я вижу — вы действительно ничего не понимаете.
— Не все, может быть, но… кое-что, — уточнил в замешательстве Каспер. — Того, что происходит вокруг, откуда вдруг те слухи, о которых…
— Вы сами в этом виноваты.
— Я?!
— Ну не я же, в конце концов!.. Вы совершили, наверно, массу глупостей в своей жизни, которых, если разобраться хорошенько, можно было и не совершать. Начудили, так сказать, сверх меры… И сами этого не заметили. Вот что скверно. Они, эти всяческие глупости, вам и теперь мешают. Не дают спокойно жить… Вы сами испортили себя, обольщаясь своей похотью. В чем-то, вероятно, оглупили, а в чем-то, возможно, чересчур превознесли… Я не диагностик — я всего лишь исполнитель.
— Палач!.. — невольно вырвалось у Каспера. — Вот вы кто!
— Ну зачем же так грубо? — примирительно-добродушно возразил Лоринг. — Понятно. Нервы ваши на пределе… М-да. Естественно, я не беру на себя смелость судить или допрашивать вас. Потому-то я и приехал сюда — чтобы избавить вас от необходимости объясняться. Громкий процесс никому не нужен: ни вам, ни мне… а подумайте о детях. Им более всего повредит широкая огласка ваших плотских утех. Я исполнитель — в том смысле, что только констатирую. Констатирую ваше состояние. Не мое дело отыскивать причину. Природу, так сказать, произошедшего. В чем я разобрался, то вам и сказал.
— У природы нет нравственных критериев, — сказал уязвленный Каспер после минутного молчания. — Да! Природа бывает несправедлива. Но не аморальна! Тем не менее, древние наказывали море палками, когда в нем гибли люди. — Он нервно усмехнулся: — Это так похоже на ваши усилия.
— И в то же время разбивали друг другу черепа теми же палками, — с иронией откликнулся прелат. — Во времена, подобные нашим, богохульство — не редкость. — Лоринг сочувственно поглядел на собеседника. — Да и то сказать… Иногда мне кажется, что жизнь понять нельзя, — заметил он философски. — К ней можно лишь привыкнуть. Скажем, когда-то Земля была плоская, потом стала округлая, не так давно предположили, что ходит вокруг Солнца, а не наоборот. И то, и другое, и третье совершенно невразумительно, но… привыкли же! А Бог остался незыблем и…
— А как же наука? — перебил его Каспер. — Галилей и Коперник, сэр Ньютон и Паскаль. Столпы прогресса!
Лоринг небрежно повел рукой:
— Ни одного из них нельзя назвать настоящим ученым, потому что, несмотря на всю известность, у каждого очень мало последователей. Между тем, заблуждения Коперника с легкостью были опровергнуты. Ибо будь небо усеяно звездами, находящимися на разном расстоянии, и вращайся Земля вокруг Солнца по огромному эллипсу, звезды смещались бы одна относительно другой в течение года, как движутся деревья в глазах идущего по лесу наблюдателя. Однако такой параллакс не наблюдается, и это доказывает, что Земля неподвижно закреплена в центре Вселенной.
Конечно, наука постепенно выметает из нашей жизни паутину заблуждений и предрассудков, — с умиротворением заключил прелат. — Мир похож на старый захламленный чердак, который осветило солнце науки, и пыль послушно стала оседать на пол.
— Однако, заметьте, — не унимался Каспер, почувствовав шаткость позиции противника, — любая из религий ставит веру выше разума, отвергает новое знание и саму мысль, дает готовые объяснения, вместо того чтобы учить думать.
Священник поглядел на него набычившись. При его массе это выглядело почти устрашающе.
— Я понимаю что вы думаете, — сказал он мрачно. — Но вы ошибаетесь, полагая, что я представляю некую темную силу мракобесия. Церковь, если вы еще не знали, больше всех выступает против мракобесия, суеверий, гаданий, гороскопов и всей этой дури, до которой так падки глупые и слабые люди.
— А как насчет вещих снов? — спросил Каспер.
Святой отец сказал твердо:
— Никаких вещих снов не бывает.
— Правда? Почему же?
— Никто не может знать планы Господа нашего. Потому вещие сны, как и глупые предсказания, — все суть суеверия и знак немощи духовной… — Аббат отодвинул тарелку, показывая, что разговор окончен: — Не след вам упорствовать, Вачовски. Даже как поборнику свободной любви и свободы выбора для всех детей на свете, считающему, что дети – это "маленькие взрослые". Конечно, вам трудно представить себя на месте родителей. Но вспомните, что по-настоящему любящий человек не будет воспринимать возлюбленную личность, как объект завоевания. На который надо вскарабкаться, воткнуть флаг и гордиться собой. Настоящая любовь – это любовь к личности, а не образу. Иногда настоящая любовь диктует покинуть возлюбленную личность, ради ее благополучия. — Лоринг поднялся из-за стола. — Одним словом, — добавил он, оправляя сутану, — я советую вам незамедлительно навестить ваших родителей.
— Я дам отчет о своей жизни Богу, — тихо сказал Каспер.
— Глядите, как бы Бог не потребовал его скорее, чем вы думаете.
Художник молча проследовал за прелатом до порога и с облегчением закрыл за ним дверь. После вернулся и буквально рухнул в кресло. Не двигаясь, прикрыв глаза рукой, он сидел, погруженный в свои мысли. Перед внезапной угрозой, нависшей над его тихим пристанищем, Каспер вдруг ощутил себя опустошенным и совершенно обессиленным. Жгучее отчаяние охватило его. Ему хотелось закричать: "Господи, Господи! Если ты есть, зачем же ты оставил меня?!"
Он тяжело поднялся, взял медный шандал с нагоревшей свечой, оставшиеся на столе свечи аккуратно загасил колпачком и двинулся к себе наверх.
За дверью домохозяйки слышались голоса: Лоринг, похоже, увещевал фройлен Моффет, советуя не волноваться.
— Поверьте моему опыту, почтеннейшая, — услыхал Каспер. — Тут не постоянство чувств. Тут, скорее, постоянное отсутствие подлинных чувств. Кто подвернется — к тому душой и прилепится.
Фройлен Моффет, кажется, плакала, едва ли не причитала:
— Вот вам и история! Какой талант — и нате вам. Я ведь думала об этом, святой отец, размышляла, а как же! Конечно он достоин наказания, и не за то, что в него влюбился мальчик, почти дитя, нет, а за то, что из каприза своего разрушил жизнь многим. Опасный человек. Таким только дай волю, и вы представляете, что начнется? Но с другой стороны, я думаю, вот перед нами любовная история, и она, допускаю я, не имеет ко мне никакого касательства, с кем-то, когда-то, мало ли на свете таких историй? Так вот, думаю я, как же можно бросать человека в темницу за это? Что же мы ему скажем? Как судить-то будем? Неужели мы скажем: "Ты полюбил, и мы тебя убьем," — неужели мы скажем? Допустим даже, и не полюбил, а соблазнил, воспользовавшись неразумностью, молодостью… Все равно, как казнить?.. За что? Есть ли такие законы? И вот в такие минуты я даже жалеть начинаю этого ничтожного человека. Что ж ты, дурак, не подумал о последствиях? Как же ты решился на такое?..
— М-да… Талант это, конечно… — помолчав немного, произнес прелат. — Я буду молиться. Спасителя попрошу. Уберег бы его Господь — и от людской злобы, а еще более от гордыни душепогубительной.
С пылающими щеками, смущенный и раздосадованный, задетый за живое тем, что все опытные люди считают его нравственным уродом, а его любовь находят смешной, нелепой, более того, преступной, Каспер поспешил отойти от двери.
Он поднимался наверх, мягко ступая, чтобы не привлекать излишнего к себе внимания. "Неужели эти обманщики попы… правы? — спрашивал он себя. — У них самих на душе столько грехов, так откуда же это их преимущество — судить об истинной природе греха? Необъяснимо!.."
Эрик уже спал в их кровати. Он лежал на боку, согнув на подушке худенькую руку, словно пытался защититься от кого-то.
Касперу вдруг нестерпимо захотелось протянуть руки, обнять его, но так же отчаянно он боялся спугнуть этот момент идеальной безмятежности. Разрываясь между двумя чувствами, Каспер низко склонился над кроватью, лишь на волосок не касаясь лицом щеки ребенка. Эта близость оказалась почти невыносимой. Закрыв глаза, он вдыхал тепло маленького человечка и чувство невосполнимой утраты терзало его.
Внимательно всматриваясь в мальчика при свете зыбкого пламени свечи, Каспер вынул из кармана пальто купленную для него к ужину пузатую мадьярскую грушу, о которой позабыл со всей этой кутерьмой, и положил ее на одежду Эрика, уложенную на плетеном стуле возле кровати.
Вкрадчивый сквозняк слабо шевелил муслиновые занавески. Он подошел к окну и раздвинул их. В холодном небе горели звезды, ясные и не знающие жалости, словно сама правда. Над деревьями сквера белела ущербная луна, серебря снег на крышах музея и соседних построек. Небо осветила косая вспышка, падающая звезда сверкнула внезапным росчерком, размазывая по темному небу исчезающий след.
"Не дай Бог оступиться!.." — вспомнилась ему Моффет со своим сновидением. Какая жестокая ирония: сны с мальчишками, которые хотелось видеть бесконечно, оказались горевестными. Всего лишь неделю тому назад ему улыбалась, кажется, сама фортуна. А теперь, так внезапно, дружба и любовь, душевный покой и весь уклад его жизни были погублены. Он хорошо представлял себе, что вокруг согрешившего перед Богом человека непременно будет витать гул всеобщего презрения, и будущее рисовалось перед ним самыми мрачными красками. Еще вчера он вкушал дотоле не испытанное блаженство; сейчас он вдруг погрузился в пучину нестерпимых страданий.
За прозрачным отражением Каспера снег за окном укутывал землю стылым саваном, смягчавшим каждую грань. Зима не согреется в весну еще много дней. Неверное ночное мерцание исходило с улицы, и в свете колючих небесных искорок и отливающего фосфорической зыбью снега он увидел всю свою жизнь, со всеми ее ошибками и неудачами, со всеми неосуществившимися стремлениями и бесплодными усилиями, лишенную стройности, красоты и величия.
То были страшные мгновения: в голове вихрем проносились одна другой противоречащие мучительные мысли. То ему становилось страшно, что Эрик не пожелает его больше видеть, то от ужасного сознания своей преступности он терзался так, как будто уже завтра будет нагишом стоять у позорного столба на виттенбергской площади с дощечкой на груди, чтобы вся городская чернь знала, что он прелюбодей и развратник.
Когда чудовищная мысль о позоре на мгновение давала ему передышку и он начинал думать, как отрадно было бы ему жить рядом с Эриком, но только безгреховно, — так, как прежде, до отъезда Ребекки, — его вновь начинала одолевать страшная мысль, что Эрик от него отвернется. Он живо представил себе, как мальчик побледнел, услышав обличительные слова опытного прелата. Впервые он, к своему изумлению, увидел, что на этом, таком чистом и доверчивом детском лице изобразились отвращение и стыд.
При этом воспоминании отчаянная злоба возобладала над другими чувствами, боровшимися в душе Каспера. Он в исступлении застонал. И тут же пришел в себя, испугавшись разбудить мальчика. Необходимость держать себя в руках заставила его опомниться. Рассудок опять приобрел над ним власть, отнятую наваждением.
Это они-то опытные? — подумал он с насмешкой. — Да они всю жизнь прозябали в отупелом полусне, от нетерпения женились, с бухты-барахты, на удачу мастерили детей. На свадьбах и на похоронах встречались с родственниками. Время от времени, попав в какой-нибудь водоворот, барахтались и отбивались, не понимая, что с ними происходит. Все, что совершалось вокруг, начиналось и кончалось вне поля зрения: события, нагрянувшие издали, мимоходом задели их, а когда они хотели разглядеть, что же это такое, все уже было кончено. И вот к сорока годам они нарекают опытом свои мелкие пристрастия и небольшой набор пословиц и заставляют потреблять этот опыт детей, которых они наплодили. Они хотели бы внушить всем, что их прошлое не пропало даром, что их воспоминания потихоньку сгустились, обратившись в мудрость. "Поверьте мне, я говорю на основании опыта". Ха-ха! Все новое они объясняют с помощью старого, а старое — с помощью событий еще более древних. За их спесью угадывается угрюмая лень: замечая только, как одна видимость сменяет другую, они зевают и думают: ничто не ново под луною. Вот что такое их опыт, вот почему я говорю себе: от их опыта несет мертвечиной, это их последнее прибежище. Они очень бы хотели верить в этот свой опыт, хотели бы скрыть от себя невыносимую правду: что нет у них ни умудренности, ни прошлого, и разум их мутнеет, и тело разрушается.
Каспер улыбнулся. Поверив в ничтожность своих противников, он ощутил душевный подъем. Он готов был презреть опасность общественного порицания и сохранить свою любовь.
У него оставался последний шанс оправдаться и сохранить лицо. Он все еще мог доказать себе, что не трус и что у него есть простая храбрость и добрый здравый смысл, а также известная изворотливость. Ребекка для начала может стать его близкой подругой, затем женой, ведь она недвусмысленно намекала на возможную связь. Разве нет?
Он решил бороться наперекор всему, и принятое им отважное решение зажигало его, а мысль о маленьком Эрике вливала жизнь в усталое тело. Это решение, которое он снова и снова обещал себе выполнить, в конце концов подействовало успокаивающим образом на его мятущуюся душу, и, завернувшись в грубое кусачее одеяло, он пристроился в кресле и на время забылся тем не приносящим полного отдохновения сном, которого истощенная человеческая природа требует как обязательной дани даже от тех, кому грозит неминуемая опасность.
Наутро фройлен Моффет деликатно накрыла для завтрака стол в их с Эриком комнате. Каспер вздохнул с облегчением — не надо спускаться в общую столовую, видеть лица соседей.
— Грасиас, мадресита, — Эрик выглядел угрюмым и говорил с неохотой.
Каспер пробовал объясниться с ним, слова выглядели достаточно стройными, но, увы, голос разума бессилен перед тринадцатилетними мальчиками. Ссылайся он на помутнение рассудка — возможно, скорее мог бы рассчитывать на снисхождение.
После тягостной трапезы мальчик впервые после каникул отправился в свою школу. Он вышел за дверь, будто избегая его общества и метнув напоследок тяжелый взгляд, полный холодного презрения и достоинства.
Проводив Эрика тусклыми от переутомления глазами, Каспер сошел вниз. Он чувствовал себя глубоко несчастным. Фройлен Моффет стояла возле своей комнаты. Молча, с укором покосилась она на него и, раздраженно звякнув ключами, склонилась к замку. Распахнувшаяся уличная дверь и внезапный визгливый окрик заставили обоих вздрогнуть от неожиданности.
— Послушайте, милейшая! — закрыв дебелым телом вход, набросилась на домохозяйку вошедшая с улицы дама, в которой Каспер узнал жилицу из семнадцатого номера. — Или снижайте плату, или же я совсем съеду из ваших треклятых номеров! — багровела и брызгала она. — Это вертеп! Помилуйте, у меня дочери взрослые, а тут день и ночь одни только мерзости слышишь! На что это похоже? День и ночь! Просто уши вянут! Хорошо еще, что мои бедные девочки ничего не понимают, а то хоть на улицу с ними беги… — Дама брезгливо зыркнула на художника, который поспешил юркнуть к себе в мастерскую.
Заперев дверь, с бешено колотящимся сердцем, совершенно растерянный от этого столь явного проявления людского презрения Каспер кружил по мастерской не находя себе места. Не надо волноваться, убеждал он себя. Еще можно все исправить. Ребекка будет моей, Эрик будет со мной. Когда дребезжание женских голосов в коридоре затихло, он хотел было продолжить работу над последним пейзажем, но обнаружил, что руки его не слушаются. Ничего, ничего, скоро всем недоброжелателям придется умолкнуть.
Неожиданный взрыв стекла и ворвавшийся вслед за осколками холод подействовали на него ошеломляюще. Влетевший в окно увесистый булыжник немыслимым, неуместным предметом утвердился на полу посреди комнаты. И даже не приходилось сомневаться, чьи это проделки. Забытые приятели-шалопаи, похоже, объявили ему войну, обиженные там, что их больше не пускают в теплое и уютное гнездышко.
Кое-как заделывая выбитое окно дрожащими от негодования руками, Каспер не знал, что предпринять. Удары сыпались со всех сторон, но уж теперь-то, думал он, это последний. Мысль о том, что вскоре он отсюда съедет и оставит их всех с носом, приносила злорадное успокоение. А ведь он любил этих детей, чужих детей, веселых, голодных, крикливых, что играли в сквере возле облупленных статуй в салки-догонялки, мешая пройти, задевая прохожих. Теперь он их возненавидел.
После обеда Каспер демонстративно прошествовал с саквояжем на казенную почтовую станцию, с мстительным удовольствием прощаясь со всеми встречными и поперечными юнцами. А весь следующий день провел в соседнем городке, где и подыскал наконец недорогую комнату.
В охваченный противной изморосью Виттенберг он вернулся под вечер, рассчитывая последний раз переночевать у фройлен Моффет и надеясь хоть краем глаза повидать Эрика. Так много нужно было сказать мальчику перед расставанием, вновь попросить прощения, обнадежить его тем, что, быть может, они даже станут родственниками, если Ребекка не будет против и согласится на брак.
Заглянул напоследок в знакомый музей, где среди прочего были выставлены подаренные им городу картины. С ними тоже нужно было попрощаться. Он долго бродил по безлюдному залу, пока не обратил внимание на двух уборщиц, украдкой на него посматривающих и с наслаждением перешептывающихся. Неприятная догадка пронзила стрелой, и Каспер поспешил уйти.
Он совсем позабыл о детях, которых видел в сквере перед тем как зайти в музей. Он и сейчас не обратил на них внимания, погруженный в мысли о предстоящем объяснении с Эриком, — даже тогда, когда они с громкими криками высыпали ему навстречу и сомкнули вокруг него свой оглушительный хоровод. Такое не раз случалось с ним, и когда Каспер узнал их поближе, то понял, что им просто хочется, чтоб он сыграл на губной гармошке или отсыпал конфет, которые он всегда носил с собой.
Однако на сей раз у него не было никакого желания играть и Каспер пожалел, что не купил по дороге леденцов. Дети встречались на его пути к дому постоянно, а он знал по опыту, что они не отвяжутся, пока не добьются своего. Ему было жаль их разочаровывать, но делать было нечего, и он хотел уже пройти дальше.
Когда первый снежок ударил ему в спину, его это даже не рассердило. Однако удар был такой силы, что он невольно обернулся. Он хотел отделаться шуткой, но у него не хватило на шутку времени. С дикими воплями дети открыли по нему ураганный огонь смерзшимися в твердые ледяшки комками снега. Один из них больно рассек ему бровь, и по лицу потекла кровь. Каспер почувствовал на губах ее сладковато-соленый вкус, словно смешанный со слезами. Теперь, внимательнее рассмотрев детей, он обнаружил, что у всех прыгающих вокруг него и вопящих хриплыми голосами негодников неправдоподобно маленькие тельца и бесовские ухмыляющиеся слюнявые рожи. Среди них, как видение, промелькнуло лицо Эрика, и ему стало невыносимо, оглушающее горько. "Шесть… десять… дюжина фактов!" — зло выкрикивал мальчик слова, будто непристойные ругательства.
Это была уже не невинная детская шалость, а сознательное и, скорее всего, заранее обдуманное действие. На него сыпался град ледяшек и комков мерзлой земли, которую эти существа, очевидно, выковыривали из-под снега. Он еще успел увидеть, как Эрик остановился и быстро отвернулся, чтобы никто не заметил его задрожавших губ на будто расплывшемся лице, после чего почувствовал второй ощутимый удар, в переносицу. Ослепленный от боли, Каспер ухватился за постамент парковой скульптуры, чтобы удержаться на ногах. Маленькие монстры, которые все ближе и все плотнее обступали его, восприняли, судя по всему, его беспомощность как свидетельство своей победы. Из десятка глоток вырвался хриплый, нагоняющий ужас торжествующий вопль, который не мог иметь ничего общего с человеческим, — жуткая смесь из гортанных, режущих слух звуков с примесью кваканья. Вопль сложился в правильные слова.
— Эй, гляди! Эй, гляди! Обезьяна впереди! — резвился в холодном воздухе остервенелый крик.
Что произошло за то время, пока его не было в городе? Может быть, на землю пришла чудовищная эпидемия и это пытаются сохранить в тайне? И теперь с наступлением темноты по городу рыскают банды кровожадных мутантов, которые прячутся днем? Каспер пробовал встать, но каждый раз следовал толчок, отправляющий его обратно. Сломленный отчаянием, он зажмурил глаза. Он понимал, что это трусость, но ему было уже все равно. Сейчас вся эта оголтело лающая свора набросится на него. Он лишь надеялся, что никто из них не заметит следы слез, струящихся по его холодным щекам.
Последовала напряженная, не предвещающая ничего хорошего тишина. Ну вот и конец, подумал он, и да снизойдет на меня если не мир, то хотя бы покой.
Внезапно тишину разорвал грозный женский окрик. Каспер нерешительно открыл глаза. Его бывшие приятели рассыпались во все стороны, как стайка испуганных воробьев перед бегемотом. Бесформенные силуэты исчезали, поглощенные темнотой уже на расстоянии нескольких шагов, точно лопнувшие мыльные пузыри.
— Он извращенец, мадам! — возмущенно выкрикнул один из пузырей в свое оправдание, прежде чем исчезнуть.
Каспер поднялся, не зная что и думать, не зная, что же теперь делать, едва дыша, подавленный, поверженный и растерянный. Извращенец или не извращенец, он никак не мог объяснить ту злобу, с которой на него напали, ведь ничего плохого он никому из них не сделал.
Толстуха оглядела Каспера, отметив его согбенную фигуру, трясущиеся руки, затравленный взгляд и, с презрением плюнув ему под ноги, растворилась в темноте, неожиданно, как и появилась.
— Какой, скажите, мужчина не будет исступленно презирать себя день и ночь после такого унизительного происшествия? — обратился он ко мне. — Даже с унижением я бы справился, если бы не смутное чувство, которому я не знал имени, а вернее, не хотел знать, но которое день ото дня мучило меня все сильней. Ел я мало и без всякого аппетита, что крайне огорчало мою новую по-матерински заботливую шестидесятилетнюю квартирную хозяйку, и вскоре похудел на добрый десяток фунтов. По вечерам сидел, охваченный всепоглощающей тоской, витая мыслями в неведомых далях, выкуривая ежедневно такое устрашающее количество трубок, что у меня кружилась голова, и при этом считал себя несчастнейшим из смертных. Состояние мое напоминало такое, что бывает от тяжелой физической работы. Вялость, отупение, безразличие…
Очень быстро я осознал, что случившееся не просто потрясло меня. Последствия драмы были не явными, но ужасными. Мое восприятие странным образом изменилось. Теперь я испытывал к живописи болезненную неприязнь, отвращение, мешавшее мне — нет, не творить, а вкладывать душу в творчество. Вокруг меня был теперь непроглядный мрак; сердце мое словно застыло, низринутое в безжизненную пучину. Наверное, что-то умирает в человеке, который почувствовал себя уязвленным до самой глубины души.
Я часто тешил прежде свою гордость отличием от других. Теперь, умудренный горьким опытом, я постиг, что отличие порождает в людях неприязнь. "Какая беспросветная наивность, какое слепое наваждение двигало мною? — терзался я. — Как мог я уверить себя, что безумная идея с женитьбой на Ребекке Альварес вовсе не так уж безумна?"
Постепенно меня начало охватывать отвратительное беспокойство. Страх перед неясным будущим и страх за прошлое, которое все, быть может, — от начала до конца — являлось бессмысленной, подсудной тратой времени и сил, теперь приведшей к окончательному краху. Этот страх проникал все глубже, разрастался, впитываясь в обмякшие, опустошенные как будто ткани мозга, и давил, давил, давил…
Но, знаешь, не страх погнал меня тогда прочь — ненависть. Я вместе с людьми этими, что вокруг, даже умереть не хотел бы. Я понимаю, ненависть — это гордыня, но не было покоя в душе моей.
Прослышав, как многие просвещенные европейцы в поисках справедливости и нравственной чистоты уходили жить к индейцам, я решился отправиться за океан. С последним снегом той зимы я покинул Саксонию. Но жизнь в джунглях… мне трудно представить. Наверное, все-таки я в большей степени конформист, чем думал.
— Говорят, варраулы вышли на тропу войны, — сказал я.
Он кивнул. Я же попросил у сноровистого паренька еще две кружки и сразу расплатился. Каспер усмотрел в этом намек на окончание вечера. Мы неторопливо допили эль, думая каждый о своем.
— Я порядком задержал тебя, рассказывая нелепую историю, — Каспер попытался стряхнуть оцепенение, в которое он вверг себя своим рассказом. — Да и мне пора. Я нашел место докера в порту, и сегодня ночью мы загружаем баржу кожами, картофелем, и кофе с табаком. Обычный груз, они все везут одно и то же по этой мутной реке до самого Хармонта, и дальше — кораблем в Европу.
Мы вышли из таверны. Дождь все еще ощутимо моросил, на улице было пусто и тихо.
— Предстоит тяжелая работа под таким дождем, — посетовал он, — да еще эта рыбная вонь…
— Если я чем-нибудь могу быть полезен… Может, нужны деньги… — предложил я.
Каспер ответил отрицательным жестом.
— Спасибо. Я зарабатываю достаточно, — соврал он. Теперь, когда он облегчил душу, его взгляд стал спокойнее. — Не хочешь взглянуть? Эрик… да и остальные… Я снимаю комнату неподалеку отсюда. — Все-таки желание похвастаться раз достигнутым будоражило его кровь.
Я с готовностью согласился, и он повел меня, свернув на блестящую от дождя набережную реки, к своему дому.
Идти было легко и вольно. Мы даже не особенно между собой разговаривали — так, перебрасывались необязательными словами. Из прятавшейся под треугольным козырьком двери какого-то кабака вывалились матросы в обнимку с громкоголосыми девицами. Какой-то нищий шкет на углу отделился от стены. Каспер привычно опустил правую руку в карман камзола, но тот неожиданно спросил обыкновенным, не нищенским, усталым голосом: "Который час?" Видимо, хотел знать, не пора ли возвращаться домой. После этого подать ему оказалось просто невозможно. И оба они смутились оттого, что сместилось привычное, установленное.
Комната Каспера оказалась не большой и не маленькой, как раз такая, что нужна одинокому мужчине. Он запер за нами дверь и, пощелкав огнивом, запалил лучину, после чего одну за другой зажег свечи в двух массивных канделябрах. Я огляделся: чисто, тихо и, в общем-то, уютно. Невысокий камин весь был покрыт каплями влаги, проникшей через дымоход. Слегка попахивало дымком и какими-то цветами.
Каспер подал мне холсты. Затаив дыхание, я рассматривал их, словно страницы его жизни, — он действительно был большим мастером, картины великолепно передавали настроение позировавших художнику детей. Меня всегда восхищали немецкие мальчишки, и взгляд мой задерживался на них дольше обычного, нежных и капризных, лукавых и послушных. Я осознавал, что между художником и картинами существует неразрывная связь.
Наконец я увидел Эрика: немного смуглого, худощавого парнишку, который приковывал взгляд, очаровывал своей непосредственностью, с удивительным искусством переданной рукой художника. Я смотрел на мальчика, изображенного на картине, наслаждаясь лишь осязанием его обаяния, о котором он сам вряд ли догадывался в своем детском простодушии. Он стоил того, подумал я. За это можно заплатить любую цену.
Каспер сидел на стуле и мял в руках свою шляпу.
— Я старался отогнать от себя воспоминания. Мне казалось, что я медленно, но уверенно забываю его лицо, улыбку, ласковые прикосновения его рук… — с горечью сказал он. — Но ответь, разве можно позабыть свою любовь, свою мечту? Как же можно теперь отречься?
Вопрос был риторическим. Я согласно кивнул.
— Он ведь так мало от меня хотел — всего-то маленького праздника для души и… тела. — Каспер встрепенулся: — Нет, не малого он хотел! Он хотел большого праздника. Он для меня был готов на все. А я подвел его, сам став жертвой собственного вольнодумства и легкомыслия. По всему выходит, что подвел…
Художник задумался и долго молчал, с болезненной улыбкой глядя сквозь трепещущее пламя.
— Так и живу я с тех самых пор с невыразимым чувством тоски, — произнес он, и я увидел, что в глазах его поблескивают непролитые слезы.
— Такое случается нечасто, — сказал я, желая утешить. — Но поверь, со временем ты будешь вспоминать только хорошее. — И коснулся его плеча.
Касперу, чувствовавшему себя не в своей тарелке после столь мучительных откровений, явно не терпелось расстаться, поэтому прощание вышло кратким. Пообещав обязательно наведаться, я незаметно положил на стол все, имевшиеся у меня в кармане деньги, и с тяжелым сердцем оставил его наедине с тенями из прошлого.
Кроме моих шагов по дощатому тротуару, никаких звуков не раздавалось. Скоро уже был я на горбатом мосту, невдалеке от своего временного пристанища на постоялом дворе. Дождь прекратился, туман рассеялся, на небе проступили звезды. Дуновение прохладного воздуха с реки казалось запоздалым извинением за душный день. Я снял шляпу. Ветерок на ходу продувал мои волосы и одежду, высушивая их. Серебрянка размеренно плескалась внизу. На середине моста я на несколько секунд остановился. Масляные фонари, тянувшиеся вдоль берегов, с обеих сторон освещали несколько ярдов кромки воды, посередине оставалась бархатисто-черная полоса. Я всматривался в водную стихию, завороженный ее пустотой. Свет и тьма, думал я, находя нечто успокаивающее в простоте контраста. Свет и тьма.
На другой день и в следующие я не решился проведать Каспера — вроде как не было повода. А спустя неделю мне попалось на глаза сообщение в маленькой местной газете об утыканном стрелами неопознанном теле, найденном детьми, игравшими на берегу реки, в ее верхнем течении к западу от города, в тростнике у самой воды. Дети не тронули поклажу, состоявшую из грубого солдатского одеяла, в которое были завернуты томик "Рубаи", губная гармошка и еще кое-какие сокровища, необходимые в странствиях.
10
Прелесть маленького городка — если, конечно, этот городок вообще стоит доброго слова — состоит в том же, в чем и его недостаток, — жители относятся друг к дружке почти по-родственному, и любой приезжий, задержавшийся дольше обычного, непременно вызывает придирчивое любопытство.
Я выделялся среди обитателей Бузиака как белая ворона, к тому же затесавшаяся в чужую стаю. Я не мог перенять своеобразие общения, повадки, привычки. Многое из окружающего прежде ожидаемой реакции вызывало у меня искреннее недоумение. Плохо быть чужаком. Видишь то же, что и остальные, слышишь не хуже других — да в толк ничего не возьмешь.
В те дни я часто бродил по городу, но, как правило, каждое мое путешествие оканчивалось в какой-нибудь таверне или кабачке за барной стойкой. Вынужденное бездействие тяготило неимоверно, но инструкции дракона были просты: "Не торопись, все совершится само собой и для этого достаточно одного лишь твоего присутствия". Тем временем драконова шкатулка все стояла на комоде и ждала, когда же я от нее избавлюсь. Наконец, выходя из дома на очередную прогулку, я сунул сверток под мышку, чтобы больше не чувствовать себя обязанным кому бы то ни было.
Миновав базарную площадь, я вскоре оказался в районе гавани. Дверь мне открыл все тот же чопорный слуга и мгновенно исчез, попросив обождать и даже не пригласив зайти в дом. В конце концов, передав сверток появившемуся на пороге высокому худому джентльмену с длинным лицом, похожему на лошадь, которая голодает, потому что от гордости не желает есть сено, и с не менее лошадиной фамилией Хорсмен, я вздохнул с чувством выполненного долга.
Между тем деньги, оставленные драконом, стремительно таяли, и я начинал уже задумываться о каком-нибудь приемлемом для себя бизнесе. Руками я ничего делать не умел, востребованные ремесла казались мне не по плечу. Я не был ни плотником, ни кузнецом, и даже не мог подковать кобылу. На ткачей и скорняков смотрел я, как на полубогов, ибо искусство выделки тканей и кож казалось мне чудесной мистификацией. Наняться же грузчиком я считал все-таки ниже своих способностей, хотя комплекция Винсента Феннери и позволяла с утра до вечера тягать вонючие кули с рыбой и тугие мешки с кофейными зернами.
Решение нашлось неожиданно.
В городке пошли разговоры об очередном нападении индейцев на большой обоз из Хармонта, и я тут же припомнил романы Фенимора Купера, которые, с трудом продираясь через занудные диалоги, прочитал когда-то в детстве. Бобровый и лисий меха ценятся во все времена, а спрос на оленью кожу был такой, что задержись я хотя бы на год — основал бы династию, как Рокфеллер или какой другой финансовый воротила. Даже племя знакомое у меня теперь было — патамоны А много ли индейцам нужно? Бусы, серьги, затейливые побрякушки… ну и, конечно, оружие. За мушкет или аркебузу с запасом пороха и свинцовых пуль можно было выторговать у дикарей немало шкур, которые принимали в Бузиаке две заготовительные конторы.
К тому же торговец, привозящий оружие, пользовался у индейцев неприкосновенностью. Если вероломно с ним обойтись — никто вместо него не доставит больше "громкие палки" в неблагодарное племя.
Так и занялся я бизнесом, не по велению души, а по необходимости. И нагрузив патамонскую клячу, которую Тим прозвал Унылой Мордой за выражение абсолютной скуки, которое ей сопутствовало изо дня в день, я дважды в неделю стал совершать торговые экспедиции. Сначала к патамонам, а потом и в соседние с ними деревни относительно мирных племен макуши и масатеков.
На постоялом дворе я жил уже три недели и понемногу начал привыкать к нему, как к своему, пусть и временному, дому. Хозяин был обходителен, да и любознательный Тим, который с охотой и почтительностью оказывал мне разные мелкие услуги, частенько захаживал в гости, впрочем, не столько послушать, сколько порассказать о своем житье-бытье. Он все приглядывался ко мне как-то по-особенному, будто не решаясь сообщить нечто важное, но я не торопил его — захочет, сам скажет. Этот мальчишка вызывал во мне странные чувства; он был забавен, нелеп и почему-то казался очень одиноким. Несмотря на свой приветливый и веселый нрав.
Я до сих пор удивляюсь, почему я не почувствовал приближения тех событий, которые в одно мгновение нарушили сложившийся порядок моей жизни.
Накануне я возвратился из очередной торговой поездки к краснокожим. Расседлал лошадь, мешки со шкурами сбросил в углу сарая и, сытно поужинав в обществе Тима, измученный и утомленный дальней дорогой, отправился спать.
Наутро, проснувшись как обычно около двенадцати, я в ожидании завтрака в исполнении мальчонки сидел за столом у окна и записывал свои впечатления от поездки. Я взял это себе за правило, так как уникальный опыт и наблюдения за старообрядной жизнью были бесценным свидетельством "современника". Пером я владел уже вполне сносно.
В дверь вежливо постучали и просунулась улыбчивая мордашка Тима.
— Господин, вы молоко любите?
— Пить — да, а так — нет, — припомнил я старую шутку.
Улыбка его расплылась до оттопыренных ушей. Он исчез и через минуту вновь появился на пороге, подталкивая впереди себя хорошенькую златокудрую девочку лет семи-восьми отроду, прижимающую к животу потемневшую от времени пузатую крынку. Она решительно взглянула на меня и спросила:
— Это вам молока?
Девочка эта время от времени попадалась мне навстречу на постоялом дворе, и я считал ее дочерью жильцов, снимающих комнату в конце коридора. Одета она была в чистенькое белое платьице и подпоясана красивым кожаным поясом с блестящей металлической пряжкой. Ее маленькие ножки были обуты в белые чулочки и лакированные башмачки.
— Кристина всегда нашим постояльцам молоко носит, — отрекомендовал Тим. — Ее бабушка неподалеку живет.
Я вспомнил, что вчера за ужином размечтался вслух о чем угодно вместо надоевшего кислого пива, запасы которого у дяди мальчика были, кажется, неистощимы.
— Да ты волшебник, — улыбнулся я.
— Я сейчас и завтрак принесу, — выскочил он из комнаты.
— Крынка стоит шиллинг, — заявила Кристина вежливым тоном, сгружая ее на стол. — Может, вы хотите еще? Наша корова Джинни гуляет на болоте. Она сейчас придет, и бабушка будет ее доить.
— Нет-нет. Боже упаси, мне крынки достаточно! — испугался я. — А то кончится тем, что мне придется покупать корову.
— Корова не продается, — важно сказала Кристина и живо вскарабкалась ко мне на колени. — Какой ты непонятливый мальчик!
— А почему же я не мужчина? — озадаченно спросил я.
— Ну, у мужчин есть борода, а у тебя нет, — объяснила девочка. — Вот у моей бабушки и то больше волос на подбородке, чем у тебя. И кроме того, ты пьешь молоко, а молоко пьют только дети. Мужчины пьют сидр. — Она повела рукой и загнула третий пальчик: — К тому же у мужчин, вот тут, есть такая жесткая штука. Даже у Тимоти есть.
Появившийся в этот момент Тим отчаянно закашлялся, стараясь, чтобы последние слова Кристины остались незамеченными, и чуть не выронил тарелку с едой.
У меня голова пошла кругом от таких аргументов, перечисленных с очаровательным детским простодушием.
— Ну, если я мальчик, так я буду твоим женихом, — сказал я, пытаясь скрыть охватившую меня неловкость.
— Да неужели? — на лице ее обосновалась загадочная улыбка Моны Лизы. — А я еще не собираюсь замуж. Впрочем, у меня есть жених, — она показала на Тима: парень стоял с пылающими ушами и красный как рак.
Я взял девочку с колен.
— Знаешь, малютка, сходи-ка пригляди за Джинни, а то она съест что-нибудь не то. Ладно, что ли?
Кристина важно надула розовые губки и кивнула головой:
— За крынкой я зайду позже.
Тим попробовал улизнуть вслед за девочкой, но я не дал ему смыться.
— Ничего не забыл? — сурово поманил я его пальцем.
Он подошел с невинным видом. Чересчур невинным.
— Значит, у тебя такая жесткая штука, прямо как у мужчин?
— Чего я-то? Это все Кристинка. Она сама, — покосился Тим. — Может, вам воды принести умыться?
— Ну неси, — отпустил я проказника, решив больше его не мучить, и он с облегчением выскочил в коридор.
Под крышкой, которой была накрыта тарелка, обнаружились яичница из трех утиных яиц, кусочек ветчины, две колбаски, масло и краюха еще теплого хлеба.
Я успел позавтракать, когда Тим приволок в тазу теплой воды и, пока я умывался и причесывался, стоял в сторонке, бегло, исподтишка взглядывая на меня загадочно блестевшими глазами.
— Простите, господин, а ваша фамилия действительно Джексон? — вдруг спросил он.
— Конечно, — ответил я, внутренне вздрогнув: "Ему-то откуда знать?"
Но, видно, от Тима не укрылась моя растерянность.
— Я никому не скажу, не бойтесь! — горячо зашептал он.
— Что не скажешь? — не понял я.
Мальчик посмотрел на меня, как на кретина: мол, чего тут не понятного? И терпеливо пояснил:
— Что вы — не Джексон.
— А кто же я? — спросил я и застонал от идиотизма своего вопроса.
— Вы — всемирно известный Винсент Феннери! Растлитель и насильник, — будто страшную тайну, сообщил Тим. — За вашу голову дают триста монет, а за живую — все пятьсот, целое состояние! Я видел объявление, когда ездил к деду в Хармонт. Вы там нарисованный на весь листок.
— Вот так новость! — принужденно рассмеялся я не в силах поверить в подобное "везение".
— Да, да, — серьезно подтвердил Тим. — Но я вас не выдам, не беспокойтесь. Только… с одним условием. Ой! — с двумя.
Я поглядел на него через зеркало.
— Деньги? Сколько же?
— Не, — мальчик энергично замотал головой. — Во-первых, вы никому не скажете про Кристинку. А во-вторых… — Тим сглотнул и отвел глаза, потом уставился на меня, очевидно, приняв важное решение, аж побледнел, — может, вы и меня того… растлите, а?
Он напоминал ребенка, которому до смерти хочется погладить неведомого зверя, но страшно: вдруг укусит?[Здесь автор счел своим долгом напомнить, что повествование основывается на реальных событиях (прим. редактора)]
— А зачем тебе?
— Всю жизнь мечтал! — запальчиво выдохнул Тим то ли всерьез, то ли в шутку.
Есть какая-то непостижимая притягательная сила в любой славе, какова бы та ни была. Я помедлил и долго смотрел на открытое мальчишеское лицо.
Тим воспринял мое молчание на свой счет.
— Вы, наверное, больше не захочете со мной разговаривать, — потупился он, старательно приглаживая темные непокорные вихры.
— Сколько же тебе лет?
— Двенадцать. Ну и что?
— А родители у тебя есть?
— Есть, ну и что? Я самостоятельный.
В растерянности подошел я к столу, заглянул зачем-то в кружку. Молока оставалось еще до половины, и, мысленно пославши все к чертовой матери, я неожиданно для самого себя вылакал остаток в три огромных сладострастных глотка. В животе сразу же заурчало. Некоторое время я опасливо прислушивался к тому, что там происходит, потом отставил кружку, вытер рот тыльной стороной ладони и посмотрел на Тима?
— Эта кровать подойдет?
Еще не веря, не отводя взгляд с моего лица, он с суетливой поспешностью скинул нога об ногу тяжелые бахилы. Петушок его напрягся быстрее, чем распластались как попало по ковру отлетевшие одежки.
Весь трепеща от затаенных желаний, самостоятельный мальчик предавался страсти так неистово, как будто заплатил за близость со мной и теперь старается получить положенное удовольствие полной мерой. Может быть, думал, что другая такая возможность подвернется не скоро.
— Давайте поцелуемся, с языками… — предлагал он. — Трахните меня, пожалуйста, — елозил он на мне. — Выше… нет, ниже… — подсказывал он, направляя меня. — Ой, не щекотите!
Его горячее тело отвечало на ласки с такой живостью, точно он и впрямь об этом мечтал, искал и ждал их. Он вздрагивал от прикосновений, отзываясь на мой взгляд затуманенными глазами.
Звук множества шагов на лестнице мы пропустили мимо ушей. Запертая дверь под мощным ударом слетела с петель, и в комнату с бранью ввалились солдаты в красных мундирах и с ними давешний пухлогубый чиновник муниципалитета, которому я не так давно вручал злосчастную петицию первопроходцев.
Как есть, нагишом, мальчишка подскочил с меня, словно пружинка. Зубы его стучали, коленки дрожали, кончик упруго колыхался, постепенно опадая, и сам он непременно упал бы на пол, если б его не подхватил под мышки ухмыляющийся бравый капрал.
— Не прикасайтесь ко мне, уроды! — с такой злостью выкрикнул Тим, что тот от неожиданности выпустил его.
Мальчик съежился на ковре у ног растерянного вояки.
— Что такое? — рябое лицо капрала сощурилось и сдвинуло рыжие брови. — Мы же его спасаем…
Один из солдат приставил к моему виску пистолет и пригрозил:
— Если ты двинешься, я тебе все мозги вышибу из башки!
Другие солдаты тем временем подступили ко мне с веревками.
Мне не было страшно, я не успел испугаться. Я был просто раздавлен, я был в шоке, все мои чувства отключились. Поняв, что сопротивление бесполезно, я ожидал молча, что будет дальше.
Связав мне руки, солдаты потащили меня вниз по лестнице, точно я был не живым человеком, а мешком с требухой.
Зал внизу оказался также битком набит солдатами, от их красных мундиров зарябило в глазах. В углу за конторкой притулился несчастный хозяин постоялого двора, находившийся в состоянии тихого ужаса.
Меня поставили перед маленьким темноволосым офицером с черными глазами и порывистыми движениями. На рукавах у него были пришиты большие медные пуговицы, и рисунок этих пуговиц мне хорошо запомнился. Он с любопытством меня разглядывал.
— Дайте хоть штаны надеть, — сказал я без особой надежды.
— Он имеет такое же право носить их, как его мать, — загоготал давешний капрал.
— Думаю, штаны ему больше не понадобятся, — подтвердил офицер. — И кроме того, слушайте, капрал, не мешает дать ему по чреслам несколько ударов ременной плетью. Пусть он хорошенько запомнит королевских гренадеров.
На меня обрушилась сокрушительная волна боли, длящейся бесконечно. Когда она ушла, я почувствовал, что мышцы на животе превратились в узлы, что кулаки и зубы у меня стиснуты, а по щекам ручьями струятся слезы. Потом меня охватила неудержимая тошнота и рвота.
Офицер брезгливо отвернулся.
— Отведите его в острог. И уберите здесь.
Дальнейшее было одним сплошным кошмаром.
После экзекуции меня, голого как червя, потащили по улицам города. Толпа зевак вокруг все увеличивалась. Какие-то осатаневшие мальчишки беспрестанно бегали кругом, орали, тыкали в меня палками и швыряли гнильем. Я натерпелся страху, полагая конвоиров единственными моими защитниками, и представлял собой действительно смешное и жалкое зрелище.
Темный блокгауз с заколоченными амбразурами, в который меня бросили, показался убежищем, укрывшим мое измученное тело от негодующей толпы горожан, тем более что расположен он был возле длинной солдатской казармы. Железный засов громыхнул с тяжелым лязгом. Сил для того, чтобы осмыслить так неожиданно свалившееся на меня бедствие не оставалось, и я почти сразу погрузился в спасительное забытье.
Когда я очнулся, на улице уже стемнело — свет не проникал в щели меж грубыми не струганными бревнами. Было холодно, сыро, а от соломы, устилавшей пол, пахло прелью.
— Я бы его сперва повесил, а уж потом рассуждал о законе, — донесся снаружи флегматичный голос охранника.
Я прислушался.
— Нет, это невозможно, Джеффри, — отозвался другой голос. — Дело надо делать в должном порядке. Полковник О'Коннери может потребовать подробного отчета. С его щепетильностью… Только Кирк и его дикари вешают людей безо всякого расследования. Но ведь они и сами не лучше мавров.
— Мальчики, не желаете поразвлечься? — раздался женский голос с игривыми интонациями.
— Иди-иди, шатондра, — сказал Джеффри.
— Я лучше схожу к мамочке Блёданс. Говорят, в ее заведении умелые девочки, — произнес его напарник. — Да и свиная кишка имеется… для этого самого, чтоб уберечься.
— Я слыхал, изувер наш трахнул малолетнее чадо самого полковника, потому тот и взялся за это дело.
— Может, и так. О'Коннери умеет добиваться своего, не так — так эдак. Давай-ка заглянем на минутку в кабачок, а Джеффри? У меня второй час в животе урчит. Замок крепкий. Как он убежит?
— По правде сказать, Марк, я и сам не прочь пропустить чарку-другую в обществе Люси Уотерс.
— И как девица? Хороша?
— Ха-ха… И походка, и душа! Она заставляет посетителей раскошеливаться на выпивку и, бывает, ведет приглянувшегося ей парня в свое гнездышко наверху. Но пост покидать ради нее… нет, братец, это не годится.
Я присел на край какой-то полки, которая могла служить низким столом или высокой кроватью. Сидеть на шершавой доске голым задом было колюче, но ничего другого тут не имелось.
В этот момент что-то снаружи оглушительно хрястнуло, заставив меня подскочить от неожиданности. Послышались отдаленные хлопки выстрелов. Немного погодя потянуло гарью и надо всем вознесся набат пожарной каланчи.
Вначале я решил, что горожане подпалили мою тюрьму, — с них станется. Но слова одного из охранников быстро развеяли это опасение.
— Снова варраулы. Смотри, Марк, они подожгли мануфактуру!
— Да нет, мануфактура левее, должно быть, — лениво возразил Марк. — Это продовольственные склады горят.
— Продовольственные — это хорошо… То есть, я хотел сказать —хорошо, что не мануфактура. Проклятые краснокожие совсем обнаглели… Ну и ночка! Подожди, я сбегаю погляжу, может там помощь нужна.
— Почему ты? Сам оставайся сторожить этого маньяка!
— Да ну тебя к черту! — донесся голос.
Марк с минуту потоптался и, ругаясь и бряцая амуницией, бросился вдогонку за соратником.
Без их соседства мне стало даже как-то тревожно. Они хоть рассказывали, что происходит. Где-то бегали и вопили люди, а я не имел возможности выбраться наружу. Я толкал и раскачивал дверь до изнеможения, но засов, как видно, был крепким. Прислонившись к двери спиной, я застонал от бессилия и вдруг услышал тихое металлическое поскребывание — кто-то копался в замке, подбирая ключи. Я затаил дыхание, надеясь на чудо. Прошла, наверное, вечность, прежде чем замок с характерным звуком отомкнулся. Скрежетнул засов.
Я рванул на себя тяжелую дверь, и в темницу мою вкатилось что-то черное, по-видимому, уцепившееся за ее ручку с той стороны. Наскочив на меня, оно сделало какое-то широкое движение — и оказалось Тимом.
Он откинул, сбросил с головы плотную мешковину, и открылось его одновременно испуганное и сияющее улыбкой лицо.
— Господин Винсент, это вы! — услыхал я радостный детский шепот.
— Что ты тут делаешь, малыш? — откликнулся я и вновь почувствовал себя полным идиотом.
— Что, что. Вас спасаю, — всплеснул руками Тим, досадуя на мою недогадливость. — Пружина вон какая тугущая… Бежим скорее!
Мы выбрались из блокгауза. От казармы ветер доносил запах подгоревшей каши. Над городом разливалось багровое зарево пожара. Белый дым от мушкетов мешался с черным дымом пылающих складов, преображая небосвод в дивный на вид, сверкающий искрами плавильный тигель.
— Куда? — растерялся я.
Мальчишка настойчиво тащил меня за локоть
— До Кристинки. Спрячетесь пока там. Бабка ее про вас не знает ничего, да и глухая… Вот черт, чуть не забыл! — Он остановился. — Голый совсем, я вам одежду… вон сверток у стены.
Тим подхватил сверток, кинул мне. Я принял его на связанные руки и замер, не понимая, что делать дальше. Внутренне я весь был напряжен, словно стальная спица, голова после всего случившегося гудела, в глазах вспыхивали огненные блики, и вообще чувствовал я себя донельзя погано.
— Бежим хоть за угол, там оденетесь, — мельтешил вокруг мой спаситель. — Да не стойте вы как истукан! Ах, веревка! Ну, давайте же скорее, сейчас разрежем.
За углом я присел, упершись спиной в стену. Мальчик долго, ругаясь сквозь стиснутые зубы, пилил своим кухонным ножичком колючий веревочный узел.
— Вытяните руки-то, не то еще отхвачу вам… что-нибудь нужное.
Наконец, узел распался. Я с трудом расцепил затекшие ладони. Наклонившись, Тим обнял меня, он и смеялся, и дрожал. Ради этого стоило еще немного пожить!
Мы пробирались через встревоженный город, но городу было не до нас. Тим рассказывал, как два часа просидел возле сарая, придумывая способы, чтобы отвлечь часовых.
— А тут варраулы. Че-то как бухнет! А замок — ерунда. Я какой хочешь замок открою, — похвастался он и звякнул связкой ключей на поясе. — Нет еще такого замка, чтобы я с ним не справился!
— Малыш, да ты и впрямь волшебник! — Я привлек его к себе. На глазах моих проступили слезы.
Показался горбатый мост и наш постоялый двор. В низине, окруженный яблоневым садом, угадывался домик девочки Кристины.
— Унылая Морда уже там, рядом с коровой. И мешки ваши тоже, — сообщил Тим. — Я сразу ее отвел, чтоб дядя не позарился. Идите и ничего не бойтесь. Бабушке заплатите, когда проснется, — вроде как постоялец.
Он по-мужски протянул мне руку, и я от души пожал его горячую крепкую ладошку.
— Спасибо… не знаю, как и благодарить тебя, Тим!..
Мальчик важно кивнул:
— Я зайду к вам завтра. — Глаза Тима, озорные глаза проказника, лукаво блеснули. — Вы ведь так и не выполнили до конца свою часть уговора!
Я прогостил у тетушки Эммы две недели. Залечивал ссадины и ушибы, полученные в негостеприимном для меня Бузиаке, пил теплое парное молоко, которое каждое утро приносила ее внучка. Бритвенные принадлежности остались на постоялом дворе, и понемногу у меня на щеках образовалась изрядная щетина. У малышки больше не было причин сомневаться, что я настоящий мужчина.
Каждую свободную минуту прибегал непоседа Тим. Его глаза искрились и блестели от радости, а с загорелой физиономии не сходила славная улыбка. Мы стали с ним как старые друзья, и мальчик совершенно забыл про разницу в возрасте.
— Тебе, может, бритву принести? — как-то спросил он.
Я поскреб светлую поросль на подбородке.
— С бородой я кажусь умнее.
Тим насмешливо хмыкнул:
— Лучше тогда почаще молчи.
Как-то раз, после очередного нападения варраулов, он приволок несколько кремневых мушкетов, которые ему повезло снять с убитых, прежде чем до них добрались мародеры. Тим был незаменим: он помог мне избавиться от привезенных в последний раз мехов и шкур, прикупил на вырученные деньги разного товара, необходимого для обмена с индейцами. По ночам, укладываясь спать, я думал о том бескорыстном участии, которое Тим оказывал мне и которое я так мало заслужил, удивлялся его простому, добродушному характеру.
Но все хорошее рано или поздно заканчивается. Мы оба понимали, что долго оставаться на одном месте будет не безопасно, и одним тихим и безветренным утром я оседлал Унылую Морду, навьючил на лошадь свою непомерно раздувшуюся дорожную торбу.
Тим пришел попрощаться. Обратив внимание на торчащие из торбы мушкетные стволы, сказал:
— Ты что, с ума посходил? Любой патруль тебя сцапает без разговоров.
Пришлось оборачивать стволы мешковиной.
— Ты вернешься когда-нибудь?
— Я бы и сам хотел, но… Даю слово, Тим, если я приеду, ты узнаешь об этом первым.
Он понимающе кивнул.
Не торопясь, мы дошли до Луизианского тракта, по которому я впервые прибыл в Бузиак. Я расцеловал мальчика на прощание.
— Я никогда не забуду тебя, малыш.
— Будь осторожен. Надеюсь, ты выберешься, несмотря на всю твою бестолковость. — Тим серьезно смотрел мне в лицо, только уголки губ чуть заметно подрагивали.
Взобравшись на Унылую Морду, я тронул поводья. Лошадь, учуяв на себе меня, взвилась частой рысью с места, едва не опрокинув меня обратно в пыль, затряслась по утоптанному тракту.
Мальчишка хмыкнул и отвернулся, пряча улыбку. Его одиноко стоящая фигурка долго виднелась позади, пока ее не скрыл пригорок.
Дорога уводила через поля, по холмам с большими участками дикого леса в предместья Бузиака и дальше на юго-запад…
11
Денис шел по дороге, легконогий, утренний, смешливый. Подмигнул вороне, косящей на него с ветки круглым, блестящим глазом. Ветерок нес ароматы сада и вспаханной земли.
С утра отец остался дома и пылесосил гостиную.
— Дэн, может, тебе бутерврот сделать? С колбасой, — спросил он сходящего по лестнице сына.
Вечно он так говорил: "бутерврот" — считал, что так вкуснее.
Бутерброды и яичница были вершиной кулинарного искусства Георгия. Как-то так по жизни сложилось, что учиться варить супы и жарить котлеты по-киевски ему было негде. А жена вечно была занята в своем институте, домой возвращалась поздно и в кухню заходила в основном по выходным. Так что когда Денис немного подрос… В общем, само собой получилось, что теперь в их с папой маленькой семье именно он отвечал за борщи и отбивные. У него к готовке талант лет с десяти прорезался. Ему нравилось шинковать, варить, тушить и жарить — у плиты он мог часами простаивать.
— Какой еще бутерброд, пап? — Денис сделал круглые глаза. — Это ж вредно — в сухомятку. Хочешь, я сейчас тебе…
— Почему это в сухомятку? С кофе, например. Разве я не могу собственному сыну… Ну я себе тогда сделаю.
Они вместе заглянули в холодильник. Не слишком много там и нашлось — несколько засохших ломтиков сыра, яблоко, все в коричневых пятнах, палка сервелата, апельсин и заплывшая жиром половина вчерашней курицы.
— На рынок, что ли, съездить, — задумчиво сказал Георгий.
Поделили апельсин.
— Па, дай денег на кино. — Закинув в рот последнюю дольку, Денис принялся выбирать из конфетницы на столе целлофановые обертки — была у отца такая досадная привычка.
— Там, на буфете, у часов. А что за фильм?
Еще вчера Антон посоветовал сходить на "Сердца в Атлантиде" с Хопкинсом, и сейчас, взяв денег на билет, Денис шагал через поселок в сторону маленького местного кинотеатра. На дороге показались две машины. Первая остановилась, и водитель спросил:
— Ключниковы где живут, пацан?
— Вон там, через три улицы, — показал Денис. — Я и сам Ключников. Вам папу надо?
— Он дома?
— Дома! — ответил Денис.
Мужчина посмотрел на него внимательно.
— Тебя же Денисом зовут? — спросил он.
Денис кивнул.
— Молодец, Денис, — сказал мужчина и ласково ему улыбнулся большим ртом.
— Карагач, мы спешим, — напомнил один с заднего сиденья. На Южный еще надо успеть.
— Ну, бывай, пацан.
Машины двинулись дальше.
Денис проводил их взглядом и повернул с полдороги обратно. Он любил гостей. Гости привозили с собой веселье, папа смеялся, ели вкусную еду под черно-смородиновую водку "Абсолют", и ему тоже удавалось выпить рюмку-другую втихаря. Однако в сегодняшних гостях что-то было не так. Другие они были, — будто тёмные всадники назгулы из Толкиена, и это его немного встревожило. А имя Карагач было уж совсем странным — не могло быть у папы таких знакомых!
Денис шел, задумчиво пиная булыжник. У крыльца он увидел гостей. Они сидели в своих машинах и почему-то в отцовой. И только тот, с большим ласковым ртом, который спрашивал, стоял на крыльце и смотрел на солнце над дальним лесом, на причудливой формы облако. Отца не было с гостями. Дверь в дом была открыта настежь; и очень тихо кругом.
— Денис, — сказал человек с большим ласковым ртом. — Иди-ка сюда.
Денис подошел к нему.
— Пацан, — сказал этот человек. — Иди посмотри на папу. Мы убили твоего папу. Он там лежит, твой папа, на полу.
— Карагач, оставь мелкого мне, — сказал из машины тренированный парень в китайском спортивном костюме.
Мужчина грязно выругался.
Денис вошел в тихий свой дом. Ему стало душно, как во сне, и хотелось крикнуть. Но, как во сне, он не мог крикнуть; на полу лежал его отец.
— Папа, — сказал Денис, — они говорят, что они тебя убили. Папа, они тебя не убили? Папа!
Он присел, положил руку на грудь отцу, и пальцы попали во что-то живое, липкое.
— Папа, — сказал Денис, — за что они тебя убили? Папа, да папа же! Папа! За что они тебя убили? Папа!
В комнате жужжала пчела. Ей тоже было душно. Она билась о стекло, просилась в поле. Денис распахнул окно. Но ветра не было, и в комнате по-прежнему было душно, как во сне. Отец лежал на полу, и голова его смотрела на Дениса.
Вещи стояли как прежде. На буфете тикали часы. Гости ничего не тронули. Даже охотничье ружье, которое отец иногда чистил, висело вместе с патронташем на крючке за буфетом.
Он медленно снял ружье, ощутил в руке его надежную тяжесть. Уперев в пол, отогнул стволы и зарядил большими красными патронами, как показывал отец. В открытую дверь вошел тот "спортсмен". Денис спустил курок, и с дымным грохотом из ствола выплеснул заряд дроби. Уши вмиг заложило, едкой гарью шибануло в нос, резкая отдача отшатнула его назад, и второй заряд ушел в сторону. Весь живот спортсмена стал мокро-черным. С улицы закричали, захлопали дверцами машин. Денис, опустив ружье, стоял в тупом безразличии, пока рука вбежавшего большеротого не толкнула его сильно в грудь.
— Нишкни, сявка!
Денис упал, ударившись головой о ботинок отца, и стал ждать с закрытыми глазами.
Все стихло быстрее, чем он думал, и лишь тогда он поднялся. Вонь была нестерпимой, и ему стало страшно в доме. Переступив лужу из крови, он вышел на крыльцо. У крыльца никого не было, только примятая трава под окнами напоминала, что гости были здесь.
Денис даже не заметил, что начал плакать. Он подумал позвонить Антону и вспомнил, что телефон остался в комнате наверху. Тогда он пошел было к нему домой, но остановился, будто споткнулся. Побоялся, что непрошенные гости сделают и с Антоном то же, что с папой, побоялся, что сам стал причиной случившемуся. Черт бы побрал дурацкое любопытство! К чему полез он вчера в ту пустую дачу! У нее оказался другой выход, к лесу, и там Денис нос к носу столкнулся с вернувшимся хозяином, грузным мужиком с глазами навыкате — так не повезло!
Хозяин цепко ухватил его за локоть. Перехватило дыхание. Денис отшатнулся, всхлипнул от ужаса, отчаянно рванулся прочь — и вывернулся! Слетел не чуя ног со ступенек крыльца и припустил во все лопатки.
— Ах, ты ж маленький паскудыш! — услышал за спиной разочарованный возглас. — Убью, шельма!
И — вот глупость! — побежал прямиком домой. А вдруг злой мужик за ним проследил?..
Природа замерла. Не шелохнулись деревья, не слыхать стрекота кузнечиков, умолкли птицы. Только мерзко пищало в ушах, и весь мир вокруг виделся его глазам черно-белым, контрастным. Он различал каждую в отдельности песчинку под ногами, каждую прожилку в листьях деревьев, на которые давило глянцевое, как фольга, небо. Денис почувствовал, будто куда-то проваливается или летит, летит против ветра и потому задыхается.
Он еще хотел что-то сделать, бежать, звать, но ему вдруг стало как-то сонно. Он отошел за обочину, позади кустов в беспомощной слабости опустился на корточки. Чувство полного одиночества в пугающем мире проникло в его сердце.
— Папу… убили? — прошептал одними губами, не в силах поверить, не в силах сказать это вслух. И понял, что теряет сознание.
То есть он понял не то как он его теряет, а то как он в него приходит. Он не мог бы сказать, через сколько минут или часов очнулся. Только что он вроде бы стоял на четвереньках и вот уже лежит лицом в траве, ощущая ее терпкий, сладкий аромат. Перевернулся на спину и увидел синее небо над верхушками осин, сухой стебелек у самого носа…
Вокруг стояла непривычная, недобрая тишина. Казалось, какой-то иной, неправдоподобный мир окружает его — не тот, в котором он привык жить.
Денис поднялся на ноги, с удивлением оглядел себя: все было прежним — штаны, рубашка с коротким рукавом, звякнула мелочь в кармане. Но он не мог не заметить то новое, что теперь появилось в нем: наполовину отчаяние, наполовину спокойная ясность.
Озираясь и оглядываясь, он добежал до Антоновой калитки и, убедившись, что никто не следит, юркнул в сад. Промчался по дорожке к дому, привычно взбежал на крыльцо и навалился на дверь.
Заперто.
"Вечно он на работе, когда нужен!" — мелькнула горькая мысль.
А если "эти" вернутся, решив отомстить? Опасность ведь будет грозить и Антону, если они станут искать.
Денис долго сидел в кустах крыжовника за беседкой, скрываясь от каждого подозрительного шума, не зная, на что решиться. Он чувствовал лишь, что какая-то незримая страшная черта отделила его от людей, от друзей. Было только недоумение и словно бы оглушенность от необъяснимого перехода в совсем другую жизнь.
Очередная электричка прогремела за лесополосой.
— Значит, что же… Значит, надо… и через это… — прошептал он, убеждая себя. Выбрался из-за беседки, взглянул на молчаливый дом Антона, прощаясь с ним. Достал крестик из-под рубашки, приложил к губам. Упрятав его обратно, быстро и мелко перекрестился под ложечкой и сторожким шагом вышел на дорогу. Он принял решение, но совсем не был уверен, что оно правильное.
12
Второе послание, отправленное из Ковена Агутину в Авене
«Понимаешь… Домик, мой собственный дом, и тот показался мне без Дениса чужим. В этой комнате жил еще его легкий запах, запах солнца, травы, ветра, цветочной пыльцы и еще чего-то неуловимого, в общем, всего того, с чем я привык ассоциировать детство. Вот на этих сдвинутых креслах он, бывало, спал. Из этой чашки пил чай. Вот сюда присаживался рисовать.
Я подошел к столу и достал рисунки; невольно я улыбнулся: мне казалось, что я сам на минуту стал Денисом. Всматриваясь в рисунки, я видел все таким, каким видел все Денис, все, что ожило на этих листах бумаги: горы, небо, камни — все было легким, как птица, все было свежим, как после дождя, все шло куда-то, стремилось. Река, прыгая через камни, спешила к морю, все вперед и вперед, сосны и те, привязанные корнями к земле, всеми ветвями стремились вверх, к солнцу.
"Вот и ушел. Может быть, навсегда".
Сложив рисунки, я спрятал их в стол. Нервно покружив по комнате, закурил и нашел себе место в кресле. Посмотрел на дракона.
Я отнюдь не оправдывался, потому что мне не в чем было оправдываться. Я просто старался, чтобы дракон понял меня, хотя знал, что дракон этого никогда не поймет.
Воздух вокруг Аэрика словно сгустился и наэлектризовался настолько, что меня отталкивало от него прочь.
— Ну и пропадай тогда, несчастный ты глупец! — в ярости он даже притопнул ногой. — Не стану больше тебя выгораживать, выкручивайся, как знаешь!
Он едва не шипел от злости.
— Ты что вообще о себе думаешь? Нет, вы поглядите на него! — воздел он руки. — И теперь напортачил, как тогда с Пилатом, да так, что пришлось отправлять двойника из Авена исправлять ошибки. Ты хоть осознаёшь последствия своих капризов? — Дракон с размаху приземлился в кресло напротив. — Позволь, я тебе кое-что объясню.
Последуй ты в деле с Пилатом рекомендациям Совета — и не возникла бы тогда новая религия, а вследствие этого — море крови, пролитой руками безмозглых фанатиков в угоду ее расчетливым жрецам. И, что еще страшнее, — разрушение генофонда: гибли лучшие, наиболее образованные, самые смелые и честные, — шумно дыша, Аэрик с негодованием сжал кулаки.
— Вообще-то праведнику, — продолжил он через минуту, — в целях самосовершенствования, как он его себе представляет, или спасения мира, как ему кажется, нет большой разницы, какому поклоняться божеству, в кого верить: в Аллаха, Зевса, Христа, Иегову или какую-нибудь ересь. В любых вероучениях в том или ином виде ты всегда найдешь добродетельные заповеди. Так что появление новой религии — это всеобщая трагедия, приводящая лишь к борьбе за власть над умами и вызывающая все новые бессмысленные религиозные бойни. Как подумаю о потоках крови, пролитых христианами — вот где настоящий всемирный потоп!
Кстати, заметь, все убийцы во славу их веры так и не преданы христианством анафеме и не прокляты во веки веков — ведь христиане так любят поминать всепрощение Христа!
— Аэрик, похоже, ты недооцениваешь роль религии в обществе, — отвечал я. — Религия — одна из опор государства, могучий инструмент для управления массами. А ты мыслишь на уровне индивидуума, сферической личности в вакууме. Упорядоченное государство вынуждает к однородному поведению. Религия необходима для народа, а умный человек поступается частью независимости, чтобы общество было стабильно.
Потребность в новой религии возникает, когда окончательно перестает работать мораль предыдущей, а трансформироваться ей уже некуда — не убедительно и, так сказать, лимит доверия исчерпан. Не будь Христа, нашелся б кто-нибудь другой на роль мессии, и в самом скором времени. Это процесс неизбежный — так цивилизация спасает сама себя от разложения.
— В том-то и дело, что мы, воздействуя на отдельную, конкретную личность, в состоянии изменить сами основы государственности, Фома ты неверующий! — воскликнул Аэрик. — Теперь уже ты недооцениваешь — роль личности в истории.
Вот западное христианство… как ты думаешь, с чьей помощью, благодаря кому пережило Великую реформацию? Девяносто шесть тезисов Лютера! Ренессанс сопровождался религиозной революцией, и возникший протестантизм изменил сознание Европы. Предельная простота обряда, упразднение роли церкви. Нравственность, трудолюбие и достаток стали признаками богопослушания и богоизбранности. Богат — значит избран Господом к хорошей жизни по угодности своей Ему за нрав и труд.
И взять ваше так называемое Право-славие, — он намеренно разделил это слово, — то бишь христианство ортодоксальное — вера утешительная, утишительная, примиренческая. Обещающая рабам Божиим воздаяние на том свете, и оттого деструктивная. Римская империя приказала долго жить всего через 150 лет после официального признания христианства господствующей религией Рима. Церковь, не благословив труд, — ибо труд есть наказание за первородный грех, — обещает как награду избранным освобождение от бремени труда в раю! Трудись - не трудись — это вашему Богу без разницы. Страдай, кайся, люби и жалей всех — тогда ты Ему угоден. Страдающий на каторге вор ближе русскому Богу, чем богач. И пожалеть страждущего вора — дело богоугодное. А богач пусть лезет в Царствие небесное сквозь игольное ушко.
— Был только один человек, кому Иисус лично пообещал место подле себя в раю, — я хитро улыбнулся. — Не Петру и не Павлу, никому из апостолов. Это был приговоренный вор, которого как раз казнили. Так что не наезжай на воров — может, им известно что-то, чего ты не знаешь.
Но Аэрик, увлеченный своими сентенциями, похоже, не обратил на мою реплику внимания.
— Православие так и осталось религией рабов и формирует рабские обычаи и представления о жизненном укладе, — продолжал витийствовать он. — С ними здесь никогда не сделать государство и свою жизнь в нем счастливыми. Бог требует послушания!
Такова она, твоя опора государству. Вера, как высшее проявление покорности. Вслед за нынешней олигархической анархией придете к очередной диктатуре, и так — по кругу. Ибо демократия противна русскому характеру, сформированному православием.
Кстати, и тут ты ошибаешься. Религия — опора не государства, а власть предержащей элиты. Хитрые правители очень ловко используют веру в целях укрепления своей власти. Ведь стоит отвергнуть право рождения, как бескорыстие — единственная гарантия хорошего правления — оказывается под страшной угрозой. Если кто угодно может достичь власти, к ней устремляются все, и правительство становится полем битвы, в которой честность приносится в жертву своекорыстию. И вверх пролезают самые низкие, так как лучшие начинают чураться этой клоаки.
Лучшее государственное устройство для России в этой ситуации — конституционная монархия. Рабы обретают помазанника Божьего, и смысл жизни у них появляется, и национальная гордость возникает. Но до понимания этого ой как далеко.
Денис Ключников в будущем мог приблизить этот момент, когда осуществилась бы мягкая передача власти, пусть и номинальной пока что, новому русскому монарху из старой уважаемой династии. Но ты все испортил, и мне остается тебе лишь посоветовать: вали-ка ты из этой богатой страны рабов и воров, если хочешь хотя бы остаток дней своих прожить достойно.
Аэрик набулькал минералки в стоящий у компьютера высокий стакан и опустошил его в несколько жадных глотков.
Я смотрел на него как на безумца. Хотя, быть может, его сокровенное знание просто было недоступно моему пониманию, с чем я сталкивался уже не раз. "Да тут с планеты придется валить, если так дальше пойдет", — подумал я.
— Георгию следовало жить.
Я доверял тебе. Считал, что сканировать твои мысли было бы оскорбительно. И как тебе в голову взбрело ослушаться рекомендаций Совета Видящих? — спросил он с укором. — Значит, предполагалось: суровый затворник и сладостный юнец, Ганимед легкобегущий. "Федоновы шелковистые кудри приятно гладить…" Платона начитался, да Петрония с Апулеем. Только до Сократа тебе как до звезды! Думай теперь, где ошибся, познавай себя — время у тебя будет. А истина, мне думается, проста: "У них жениться духу нет, и онанизм — весь их секрет!" Иначе говоря, неготовность к серьезным отношениям из-за низкой самооценки, — припечатал дракон.
— Знаешь, на самом деле никто к ним не готов. Особенно те, кто говорит уверенно, что вот теперь-то готовы! — в запальчивости возразил я ему, а вспомнив о юном Пилате, невольно улыбнулся: действительно, в частностях история с ним напоминала рассказанную Петронием[См. Петроний "Сатирикон".].
"Отстань, не то скажу отцу!" — громким шепотом возмутился Понтий, хотя мне казалось, причин для этого было явно недостаточно. Ну, подумаешь, слишком усердно помыл недотрогу в их роскошной, отделанной белым мрамором купальне, уделив особое внимание его мальчуковому естеству. Однако привязавшись ко мне со временем, а более всего снедаемый охватившими его чувственными желаниями, прежде боязливый, но любознательный отрок все чаще стал требовать повторения "сладостно-унизительных", по его словам, ощущений, утверждая, что испытывает при этом "горестно-возвышающее волнение".
Конечно, вначале такой углубленный его интерес несказанно меня радовал и порождал честолюбивую гордость. Но проказник оказался настолько неистощим на выдумки, что в конце концов однажды под утро мне, утомленному и не выспавшемуся, пришлось взмолиться теми же словами: "Отстань, не то скажу отцу!"
— "Читал охотно Апулея, а Цицерона не читал…" — процитировал я из Евгения Онегина.
Аэрик сидел и, наверно, снова "просвечивал" мои мысли, глядя задумчиво и сердито. Издевательский прерывистый смешок слетел с его уст, но мне показалось, что во гневе его просматривается безотчетная ревность.
— А сами-то вы! — меня вдруг осенило. — Так ли необходима была гибель Эниака?
— Поверь мне, Совет просчитывал десятки вариантов.
— Хреново, значит, просчитывал! Не могу поверить, что нельзя было сделать все иначе.
— Мне жаль. Одно скажу: твое присутствие было той соломинкой, вес которой изменил характер Квентина. Он стал влиятельным сподвижником Лафайета, незаменимым человеком в своем времени…
— Это какими же заковыристыми тропами у него происходило становление личности? — поинтересовался я ехидно.
Аэрик пожал плечами, мол, не наше дело.
— Ладно, — хлопнул он себя по коленкам. — Гадать и вспоминать — не самые продуктивные занятия. А времени оставшегося не так много.
Дракон поднялся с кресла, проделал неуловимые движения руками и… перенес меня с собой.
Я в недоумении огляделся.
— А почему нет грозы?
— Мы лишь переместились в пространстве в современный тебе Непал. Время не трогали, поэтому и возмущение энергий небольшое.
Оранжевую монашескую тогу, в которую оказалось облачено мое тело, трепало на ветру.
— Верно, медитировал тут. Когда ты его покинешь, решит, что достиг самадхи, — усмехнулся Аэрик.
Громадную скалу, на которой мы с Риком стояли, с краю пересекала расщелина. Она была шириной не больше метра, но так глубока, что я не мог разглядеть ее дна. Поверхность скалы слегка скашивалась к расщелине, так что у меня не возникло даже мысли приблизиться к этой пропасти.
Аэрик легко подошел к зияющей пустоте и, не раздумывая, перепрыгнул через нее. Он стоял на узкой, не более полуметра шириной, полоске камня, и впереди него была стометровая пропасть, а за спиной — этот неизведанной глубины прохаб.
Вид у Рика был радостный. Он обернулся и увидел мою жалкую фигуру. Я застыл, пытаясь шагнуть вперед и не в силах этого сделать. Акрофобия накатывала на меня даже на движущемся вниз эскалаторе. Во взгляде Рика мелькнуло изумление тут же сменившееся пониманием. Он прыгнул обратно через расщелину.
— Извини. Ты боишься высоты?
— Немного, — признался я и поспешил сесть. То-то удивился бы, придя в себя, тибетский монах, обнаружив живописно разметанные вокруг него харчи.
Между тем, вид со скалы открывался настолько невероятный, что я терялся и не знал, на чем остановить взгляд. Меня пронизывало сознание собственной сиюминутности, бренности, тщетности в сравнении со спокойным, почти вечным величием того, что я видел перед собой. Безграничная долина раскинулась внизу от поросших высоченными медноствольными соснами дальних горных отрогов до бездонного лазурного неба. Скрыться за горизонт ей не давали только горы, дрожащие далеко-далеко, на краю света.
Через долину шла дорога с ползущими по ней арбами, раздваивалась. Правое ответвление вело ниже, к цепочке связанных между собой маленьких озер, зеркалами отражавших лучи солнца. По берегам — рощи апельсиновых деревьев и пастбища, густеющие сочной зеленью. Пастбища были усеяны обломками утесов, выветрившимися глыбами, каждая — больше, чем обычный домик. Прямо — дорога взбиралась на невысокие холмы, иногда проходила меж ними. Слева от дороги глухо бормотала по камням речка. Наша скала возвышалась надо всем. Солнце уже садилось, и в его розовых лучах вид был сказочно красивым.
— Может быть, в здешнем воздухе что-то есть? — завороженный, произнес я. — Вся эта долина пропитана каким-то волшебством.
— Иногда я чувствую то же самое, — ответил Рик.
Не зря он выбрал это место, неспроста — все здесь настраивало на лирический лад и отрешенность от суеты, заставляло взглянуть на себя со стороны.
До этого я всегда относился к себе слишком критически, тем самым запрещая себе выказывать сильные чувства, которые могли бы сделать меня смешным. Но подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, всякая страсть развивается, если ей предаются. Мальчишки с каждым днем занимали все больше места в моих мыслях. То, что я полагал для себя невинным интересом, постепенно переходило в область трепетных чувств и потаенных желаний, только ожидающих исполнения.
Останавливало общественное мнение вообще и пристальные взгляды окружающих в особенности, их навязчивое любопытство, возможные слухи, сплетни, пересуды… Была и еще одна причина, по которой я не мог решиться сделать следующий шаг. Я боялся предстать в глазах детей "тормозом", стариком, показаться им смешным и непростительно старомодным, боялся их разговоров у меня за спиной. Попробуйте понравиться человеку, которого вы боитесь — не думаю, что у вас это выйдет.
Но однажды это случилось. Это должно было рано или поздно случиться. И вот он, мой новый знакомый, сидит у меня в комнате и с азартом кромсает очередного монстра. Он очень остро чувствует собственную незащищенность, что компенсируется почти безграничным ко мне доверием. Я знаю, что он бывал прежде в подобной ситуации не раз и не два. Он, вероятно, догадывается, что я знаю. Мне придает смелости это знание. В него вселяет спокойствие предыдущий опыт. И у меня захватывает дух, когда я понимаю неотвратимую закономерность происходящего. Я стою позади него, глядя вниз, на тонкую, с ложбинкой, шею в просторном воротничке, стою и не нахожу слов.
Он был податлив и покорен, он ободряюще шутил, казалось, угадывая все, что я хочу, но не осмеливаюсь ему предложить, и страх показаться смешным и неловким почти совсем прошел. Он исполнил мои сокровенные желания и попрощался, оставив меня изумленным, взволнованным и растерянным. В таком состоянии находятся люди, достигшие того, о чем они долго мечтали. Я был скорее потрясен, чем счастлив. На душе у меня было светло и тревожно одновременно. Только тот может понять меня, кому приходилось желать чего-нибудь всем существом, в течение многих лет питать надежду, что это желание исполнится, и наконец получить желаемое.
Руки мои дрожали, и в тишине незаметно наступившей ночи я явственно слышал биение своего сердца. Я привык желать, но теперь желать было уже нечего, а воспоминания еще не оформились в связный сюжет.
Вначале моя страсть питалась лишь новизной и удовлетворенным самолюбием, а потом оказалось, что он и жизнерадостный, и добрый, и, наконец, даже симпатичный. Особенно мне пришелся по душе его веселый нрав. Мой собственный возрастной скептицизм нуждался в противоядии.
А он, по-видимому, ничего не имел против моего серьезного, вытянутого лица.
"А вдруг ты и в самом деле ужасно нудный? — говорил он. — Нет, не может быть. И вообще, если бы ты вечно улыбался, как заводной, вроде меня, ха-ха, на двоих этого было бы слишком много. Ты уж оставайся самим собой".
Но я менялся благодаря ему. Точно на безжизненном дереве вдруг потянулись к свету молодые зеленые побеги. Познав успех, я стал увереннее в себе, решительнее, бесшабашнее. Скоро, очень скоро я начал мечтать о большем; и мечты эти уже были мне не подвластны. Я возжаждал разнообразия и несказанно удивился, когда обнаружилось, что для этого не требуется прилагать чрезмерных усилий, — он поведал обо мне некоторым своим друзьям.
Мальчишки приходили, такие разные, но похожие в одном: они знали, зачем шли, они сами, сами предлагали мне все, чего я только мог пожелать. Доверие, стремящееся к дружбе, дружбу, переходящую в обожание, благодарность, содержащую чувственное наслаждение. И никто из них никогда не воспользовался моим состоянием душевной открытости, чтобы нанести удар исподтишка, или оскорбить, или опорочить меня.
С улицы доносился однообразный привычный шум, шли озабоченные прохожие, деловито проезжали автомобили. Здесь же, в убогой комнатке, меня окружали тронутые возбуждением и смазанные полумраком детские лица, здесь находили воплощение мои мечты. Я ступил на дорогу, по которой не возвращаются. Пути назад у меня не было хотя бы потому, что я и сам бы уже не согласился вернуться в свою обычную жизнь. Жизнь? Разве можно было назвать этим чудесным, великим словом мое жалкое прозябание, существование от работы до работы, которое всего-то и позволяло мне, что купить еще продуктов, да оплатить счета за воду и электричество, и для чего? — просто чтобы протянуть до следующей недели, месяца, до пенсии, до смерти.
Стоило мне раскрыться для общения с этими сорванцами, и жизнь моя стала такой подлинной, настоящей, дарящей каждый день открытия, чудеса и прочие желанные, ожидаемые и неожиданные радости, что я не мыслил уже, как можно жить иначе. Понемногу я начинал терять связь с реальностью, окрыленный доступностью мечты.
Потом появился Дениска. Воспитанный, немножко стеснительный, необычайно ласковый и очень порядочный в своих поступках мальчик. Поначалу я не выделял его среди прочих. Все изменилось в одно мгновение.
Он зашел ко мне как обычно, с другими. Мы сидели, болтали о всякой ерунде, когда я уж не помню что сказал, — по-моему, вещь самую обычную и естественную, но все рассмеялись. А Денис сорвался вдруг с дивана, подбежал ко мне через всю комнату и при всех чмокнул в щеку. Такой непосредственный порыв, открывающий чистоту помыслов и чуткость восприятия.
Я стал приглядываться к "крапивинскому" мальчику в коротких свободных шортиках, ничего не скрывающих от случайного или искушенного взгляда. Он не был ни красив, ни уродлив, ни тонок, ни упитан. Глаза зеленовато-серые, неравномерной окраски, с прямыми, как стрелки, неяркими ресницами. Смотрят серьезно и немного исподлобья. Нос как нос, обычный, не большой, не маленький, не картошкой и не вздернутый, без горбинки. Как у большинства мальчишек, занимающихся футболом (он ходил в секцию), ноги его были пропорционально развиты и радовали глаз, загорелые и стройные.
Теперь он бывал каждый день. Однажды поздней осенью дожидался меня с работы полтора часа, промерзнув в беседке, и когда я подошел с ключом к двери, то услыхал за спиной ликующий вопль. Я обернулся, и он запрыгнул на меня, обхватив крепко за шею, и расцеловал в колючие щеки — он любил поцелуи и придавал им какое-то особенное значение. Мы вошли и, окрыленный, он стал показывать мне новую красивую футбольную форму, которую им выдали в секции, примерил ее. Он даже дома у себя еще не был и ожидал меня на улице потому, что хотел мне первому доверить свою радость.
Уютными вечерами он рассказывал мне о школе, о девочке, с которой гулял, о конфликте с одноклассником, когда не побоялся дать сдачи. Я знал, что он не трус, но, видимо в тайне, он считал себя нерешительным и гордился победой над собой. Он доверял мне свою жизнь, не ожидая советов. Наверное, подсознательно чувствовал, что лучше меня знает, как поступить правильно.
Я с детства в сумерках живу,
А ты как луч передрассветный, —
Лукавый, дерзкий, искрометный,
Весь в предвкушеньи, наяву!
Мне близок уходящий день,
В тебе же всё поёт зарёю.
Не ослепи! — Глаза закрою,
Спеша в спасительную тень.
И там, в тени, ищу ответ,
Где зайчик солнечный играет:
— Нас полумрак объединяет?
— И не надейся — полусвет!
Я нашел этот стих в одном рассказе и стало мне ясно, что понимать себя и властвовать над собою — не одно и то же.
Не знаю, прочтешь ли ты это мое послание. Надеюсь, что прочтешь. А если прочтешь, то поймешь ли меня?
Несколько дней назад, захваченный возможностью жить вместе с Денисом, я впал в безотчетную нирвану. Третий — лишний! И я не усматривал проблем в получении опеки. Трудно описать мое состояние в те долгие часы, когда я стоял перед выбором.
Полагаю, внутри каждого человека заключена колоссальная разрушительная сила, и всем нам иногда случается испытывать желание, сильнее всего подавляемое обществом — желание отнять чужую жизнь. Причины этого разнообразны: кто-то хочет сделать мир более совершенным, кто-то отомстить за какую-то давнюю обиду, в ком-то проснулась задавленная ненависть к обществу и прочее… Но, сознательно или нет, каждый из нас думал об этом — пусть даже когда-то в детстве.
Телефонный звонок стал моим Рубиконом.
Я не упивался своей властью изменить участь стольких людей, тем, что держу в руках их судьбы, тем, что мое решение значит так много. Не заботило меня и то, что подумают обо мне другие: сочтут ли предателем, если я поступлю так-то, или слабым, если поступлю иначе. Я искал наилучший выход и слишком ясно видел: выбор прост…
— Пора! — отвлек меня от воспоминаний Аэрик, взял за руку, и мы вновь оказались у меня дома.
— Что ж… — он прикусил нижнюю губу, — идя на поводу своих желаний, человек не задумывается о последствиях. Мне будет не хватать тебя, — проговорил он тихо и вышел.
Как только дракон скрылся за дверью кухни, раздался грохот, в тишине моего дома прозвучавший как раскат грома. Кто-то возмутительно сильно и требовательно постучал во входную дверь.
Несколько секунд я стоял, точно парализованный, вслушиваясь в наступившую после грохота тишину. И тут постучали еще раз, настойчиво, убедительно, по-хозяйски.
В окне проплыла милицейская фуражка, обладатель которой прошествовал к заднему крыльцу.
Особых причин волноваться у меня не было, если бы не прощальные слова дракона. Что он знал такого, чего не знал я?
Я метнулся к столу, схватил пирамидку, дрожащими, непослушными пальцами выставил координаты и повернул вершину на четверть оборота, активируя переход.»
Часть III. KO-VEN
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
(Иосиф Бродский)
13
Хоть и не красавица
Я падал сквозь прозрачно-серую, пронзительно воющую пустоту, понимая, что это не сон, и сомневаясь, явь ли это. Мне хотелось ущипнуть себя, чтобы проверить, но я не мог этого сделать, потому что у меня не было рук, а потом оказалось, что у меня нет и тела, которое можно было бы ущипнуть. Лишь мое сознание неслось сквозь бездну, у которой не было ни конца ни края.
Я падал, и падение это было вечным, а потом вдруг вечности пришел конец, и наступил покой, и не было больше падения.
Я увидел лицо. Лицо расплывалось, оно качалось из стороны в сторону, и остановить его я никак не мог. Я закрыл глаза, чтобы избавиться от этого лица.
— Она приходит в себя! — услыхал я взволнованный детский шепот, сопровождаемый отдаленным урчанием грома, и понял, что притворяться нет смысла. И еще я понял, что "она" — это про меня.
Вот черт, не может быть!
Привычным движением ощупав себя, я убедился, что очень важной части тела попросту больше не существует. Ступор, паника — это было бы слабо сказано, скорее, я испытал опустошающий ужас. В складках необъятного платья рука моя запуталась, как рыба в неводе; под просторными панталонами, доходящими почти до колен, все было противоестественно гладко, точно у пупса-голыша. Какую-то безумную секунду мне хотелось заорать благим матом. Впрочем, пальцы скоро нащупали вертикальную ложбинку, и мозг враз успокоился, осознав ему привычное. Ему — не мне.
Я приоткрыл один глаз, потом другой.
Подле лежанки из жухлой соломы, на которой приходило в себя мое теперешнее тело, переминались с ноги на ногу два мальчугана, светлый и темный, в остальном похожие друг на дружку как родные братья. Светлый, наблюдая за мной, глупо захихикал в кулак.
— Лучше отойди от нее, Жан, может, это заразно, — с опаской сказал его темноволосый сосед. Взглянув на меня, он безотчетно потеребунькал через латаные мешковатые портки свои мальчуковые принадлежности, к наличию которых я тут же воспылал ностальгической нежностью.
Рядом со мной стояла на коленях девочка с перепачканной верхней губой, по виду наша с мальчишками ровесница или чуть младше. Когда я открыл глаза, она просияла; шмыгнув носом, провела под ним рукавом растянутой материнской кофты, но тут же улыбка на ее лице преобразилась в неподдельное удивление.
— Гляньте, у нее в руке! Откуда оно взялось? Это бриллиант, да?
И только тогда я почувствовал под ладонью острые грани заветной пирамидки. Вот, значит, что. Придется теперь беречь ее как зеницу ока, — мелькнула мысль, — ведь без нее мне не вернуться обратно.
— Не тронь, дура, вдруг это колдунская штуковина, — вновь предостерег темноволосый. — Возьмешь — и превратишься в чурбан.
— Или в жабу! — подхватил смешливый блондинчик Жан и, уморительно надув щеки, выпучил глаза. — Не боись, мы поместим тебя жить в коробе, станем подкармливать дохлыми комарами и все равно будем звать тебя Присси. Ты не много потеряешь.
Дети разговаривали по-французски, и я не удивлялся уже, что вполне понимаю их речь.
— А-ай! — Девочка отдернула руку, а я приподнялся на локте, а потом сел (или правильнее сказать "села"?), поджав под себя обутые в деревянные сабо ноги.
— Может, хватит на меня глазеть? — машинально откинув за плечи длинные светло-русые волосы, поинтересовалась я как можно более строгим голосом. Естественно тоже на французском, который, как выяснилось, прекрасно знаю.
— Наша Луиза такая скромница, — издевательски проговорил неугомонный блондинчик. — Жак, веди себя с ней полюбезнее, а то она тебе так и не даст. Присси, — он возложил руку девочке на макушку, точно приходский священник, — хоть ты-то не будь дурой.
— Кто-нибудь объяснит мне, что случилось? — Насмешки мальчишек лучше всего игнорировать, припомнила я из прежнего опыта.
— Здорово же тебе голову напекло, — заметил Жан. — Ты что и вправду ничего не помнишь?
Я лишь пожала плечами в ответ. Знал бы он, как мучительно ощущение, что ты видел тысячи снов, но в памяти остались только их разрозненные куски.
— Мы играли у пруда, а потом ты грохнулась, будто подрубленное дерево. Присси поливала тебя из лейки, а потом нам с Жаком пришлось тащить твою тушу в этот сарай, чтоб ты не превратилась в сушеную воблу. — Мальчик возмущенно фыркнул. — Будь я проклят, если ты как две капли воды не была похожа на мертвяка.
В том, что мы сидим в сарае, у меня и прежде сомнений не возникало. Старые не струганные бревна образовывали правильный прямоугольник стен, а потемневшие от времени стропила служили основанием для крыши, до того трухлявой, что сквозь дыры в кровле стрелами пробивалось внутрь солнце. Воздух был наполнен прохладой и пылью.
Я поморщилась, изо всех сил стараясь не чихнуть, взглянув на солнечный луч, и все-таки чихнула.
— А теперь расскажите мне все как можно подробнее. Ладно? Только не удивляйтесь, у меня, кажется, и правда что-то с памятью. К примеру, какой сейчас год? И число?
Я, конечно, могла определить день своего прибытия по выставленным на пирамидке цифрам, но, честно говоря, вовсе не была уверена, что само устройство сработало правильно. Это только у дракона не бывало осечек с перемещением.
— Боже мой, Лу, — возмутился Жак, — откуда нам знать? Вот весна, это точно.
А Жан после моих слов очень узнаваемо покрутил пальцем у виска.
— Весна? — удивилась я. Погода, скорее, напоминала подмосковное лето.
— Мы же, слава богу, не в Англии, — ответил Жак.
— А король сейчас какой?
— Людовик, — с гордостью сообщил его брат.
Угу, Людовик надцатый, подумала я.
— А до него кто правил?
— Тоже Людовик, — помедлив, сказала Присси и рассмеялась.
В общем, пришлось мне сверяться с пирамидкой.
Выходило, что "выпал" я более-менее подходяще по времени, но совершенно не туда в пространстве. Может, координаты второпях перепутал или еще что. Во всяком случае, в то, что глючит драконов телепортатор, мне верить не хотелось. И тем более не хотелось прибегать к помощи самого дракона. Аэрик уж точно был бы вне себя от ярости, узнай он, что я решил отправиться в прошлое, чтобы спасти Эниака.
Надо сказать, что идея, как не допустить смерти единственного сына индейского вождя Джокуачаана, засела в моей голове давно. Да почти что сразу, лишь только вернулся я из того "наблюдательного" путешествия. Многие часы провел я сидя за географическими картами, отыскивая территории, где произошли мои приключения, и вычисляя необходимые координаты. Однако я все откладывал, не решаясь наперекор дракону играть с неведомыми мне силами природы и чуждого разума. Как бы то ни было, события сами подтолкнули меня к тому, что я задумал. А думал я так:
Дракон принес злополучную шкатулку, о которую поранился Эниак, из Лиссабона. Он сам так сказал. Значит, надо отыскать ее там прежде, чем она попадет в руки к Аэрику, решил я, и… ну, уничтожить или хотя бы спрятать, что ли. Сделать так, чтоб ее не стало.
Как найти маленькую шкатулку в большом и незнакомом городе? Это не столь сложно, как может показаться на первый взгляд, предполагал я тогда. Особенно если мое сознание переместится в жителя Лиссабона, горожанина со знанием диалекта, местных улиц и переулков и еще тысячи мелких деталей, без владения которыми невозможно представить себе старожила. Торговцев редкостями, у одного из коих Аэрик ее раздобыл, раз-два — и обчелся, а времени для поисков я себе оставил с запасом, целый месяц до трагических событий в деревне патамонов.
Короче говоря, у меня были бы все шансы добиться успеха, если б я сразу оказался в Португалии. Но выходило по-другому. Я очутился, судя по всему, где-то на юге Франции, скорее всего в глухомани, да еще в обличье девчушки-подростка, которой теперь предстояло в самый разгар Семилетней войны путешествие через пол-Европы, в страну, где, изъясняются на не знакомом ей языке.
— Ну что ты молчишь? — донесся до меня голос Присси. — Я спрашиваю, что это за драгоценность у тебя в руках, где ты ее взяла? Такой красивый бриллиант…
Но придумать ответ я не успела.
Дверь в этот миг распахнулась, и внутрь ворвался запыхавшийся от бега малек лет восьми, не больше, чуть кудрявый и тоже темноволосый, как и Жак. Лицо у пацана было до того перепуганное, что я невольно посмотрела ему за плечо, — может, за ним гонится какое-то чудовище.
— Жак, Жан! Бежим скорее, красоткин дом горит! В него молынья попала! — не успев отдышаться, прямо с порога выпалил шкет.
Мальчишки как-то странно на меня поглядели и бросились вон из сарая.
— Ох, Лу, это же твой дом! — запричитала Присси и припустила вслед за ними.
Оставшись в одиночестве, я поднялась на ноги и сунула пирамидку в просторный кармашек, который обнаружился в складках юбки. Что же мне делать, что делать-то теперь?
Конечно, я и быстрее мог попасть в Лиссабон, чем на своих двоих. Хоть сейчас! У меня ведь оставались еще две попытки, чтобы воспользоваться пирамидкой для перемещения в пространстве, прежде чем ее навершие, совершив полный оборот, вернется в исходное положение и тем самым перенесет меня обратно в тревожный полумрак моего дома. Дома, в который стучались непрошенные гости, когда я оттуда благополучно исчез, оставив их всех с носом. Но я опасался, что следующий "прыжок", перенося мою духовную сущность, вберет в нее и сущность реципиента, в данном случае этой деревенской девчонки, и "на выходе" окажусь уже не я, а личность, сочетающая в себе двух человек. А если "прыгать" еще, то и больше. Вернуться же в свое время, двинув навершие пирамидки в обратную сторону, что позволило бы избежать такого смешения сущностей в моей голове, но не исполнив задуманного… хотя бы даже не попытавшись предотвратить гибель Эниака, было немыслимо.
Главное, теперь, похоже, надо научиться воспринимать себя в женском роде, подумалось мне, когда настойчиво запульсировал переполненный мочевой пузырь. Пришлось отойти в угол и спустить идиотские панталоны. Но писать как мальчик получилось, только раздвинув пальцами обеих рук пухлые нижние губы. А уж выглядело это просто вызывающе неприлично. Тогда я подобрала юбку чуть ли не под мышки и неловко присела на корточки. Как только струя мочи потекла по земле ручейком, собираясь вокруг ступней, стало ясно, что же в дальнейшем будет моей самой большой проблемой.
Облегчившись, я поизучала себя и осталась довольна лишь тем, что, по крайней мере, не уродилась толстушкой. Легкие дневные тени подчеркивали нежную округлость полудетской груди. И почему мужчины так сходят с ума, что они находят в этих обычных тканевых уплотнениях? А вот способ доставлять себе удовольствие оказался несколько бестолковым. Впрочем, этому тоже предстояло еще научиться. Натянув панталоны, я, раздосадованная и недовольная собой, подошла к двери и осторожно выглянула на улицу.
Жадные языки пламени с треском прорывались изнутри сквозь крышу низенькой лачуги, стоявшей на главной улице деревни в сотне туазов[Один туаз составляет немногим менее двух метров]от моего сарая. Народу набежало отовсюду — кто с шестами, кто с баграми, кто с ведрами. Крестьяне сновали между горящим жилищем и заросшим прудом неподалеку. Тушили все, и стар и млад. Дети набирали в ведра воду, взрослые таскали. Но с первого взгляда было ясно, что их усилия вряд ли помогут отстоять домик. Скорее, деревенские старались не позволить огню перекинуться на соседние халупы.
Подойдя ближе, я остановилась в растерянности. Это страшней страшного, когда горит дом. И даже если нет в том доме людей. И даже если это совсем не твой дом! Все пожрет ненасытный огонь: и самые стены, и лавки по стенам, и крышу, и траву, что на той крыше растет.
Я сразу узнала своих родителей, Пьера и Мари Шафто. Их фигурки виднелись в стороне от всеобщей сутолоки и гвалта. Поддерживая друг дружку, они потеряно смотрели на родное гнездо, доживающее последние минуты.
Поодаль собралась кучка ротозеев, едва ли не с оживлением наблюдающих за происходящим. Некоторые обступили простодушную Присси. Девочка взахлеб рассказывала о чем-то и время от времени тыкала пальцем в сторону сарая, который я покинула минуту назад.
Я, помедлив, направилась к родителям, все-таки я чувствовала себя виноватой в свалившемся на их головы несчастье. Мне казалось, что одно лишь мое присутствие рядом придаст им силы пережить беду. Когда я подошла, мама без слов обняла меня. Глаза ее были сухими и растерянными.
"Вон она, ведьма", — донеслось из круга зевак.
Мой рассудок, словно независимо от меня, моментально объяснил, определил угрозу и разложил все по полочкам. Решение пришло мгновенно.
— Я знаю, матушка, тяжко вам с отцом, — я посмотрела на папу, подразумевая, что мои слова относятся и к нему. — Не хочу быть обузой. Я думаю, мне лучше на время отправиться к твоей сестре в Руан.
Мать только вздохнула.
— Луиза верно говорит, Мари, — упавшим голосом сказал отец после раздумчивого молчания.
— Опомнись, Пьер! — всплеснула руками мать, но, взглянув на мужа, обреченно затихла. — Не думала я, что ты так рано покинешь нас, доченька, — справившись с собой, сказала она и прижала меня к груди, на глазах ее проступили слезы.
Не знаю, наверное, настоящей Луизе Шафто горячие объятия матери были бы по душе. Но для меня… "Телячьи нежности", думала я, впрочем, хорошо понимая чувства убитой горем женщины и стараясь покорно снести прилив родственной любви.
— На все воля Господа, мать, — сказал папа.
— Я напишу вам, родные мои, когда устроюсь.
— Постой, — опешил отец, — Луиза, где ты успела выучиться грамоте?
Я поняла, что сморозила глупость. Дура, еще бы позвонить пообещала…
— И что же, ты… ты хочешь уйти прямо так… сразу? — продолжал недоумевать отец.
Гул голосов среди бездельников усилился.
"Это ведьма, всё она виновата! — уловила я обостренным чутьем нарождающуюся волну ненависти. — Где это видано — гроза в апреле посередь ясного дня… Чуть деревню не спалила, горе нам, жители Нуасси!"
От кучки зевак отделился бородатый плюгавенький мужик в синей, изрядно засаленной кацавейке, за ним еще двое. Они вразвалочку двинулись в нашу сторону.
— Папа, мама, простите меня, — я медленно отступала от родителей, — все-таки будет лучше, если я пойду прямо сейчас.
Краем глаза было видно, как те двое прибавили ходу. Словно воочию представила я языки пламени, поджаривающего мне пятки. Я отступила еще на шаг, развернулась и, путаясь в длинной юбке, кинулась бежать по главной улице. Позади послышались сердитые голоса и ругань. Раздался протестующий окрик отца. Сердце бешено колотилось. Ноги в неудобной обувке разъезжались на клеклой грязи, не успевшей просохнуть после вчерашнего дождя. Донеслось тяжелое дыхание — совсем близко! — и в ту же секунду вонючий бородач стиснул меня как клещами. Следом подоспели и оба его напарника.
Мне удалось извернуться и, высвободив одну руку, двинуть локтем под живот тому, который слева. И пока тот тяжело оседал, лягнуть бородатого и высвободить другую руку. Совершенно непроизвольно я издала короткий кошачий писк и вмазала кулаком по уху тому, что справа. Мужик хрюкнул и странно выпучил глаза. Не дожидаясь дальнейшего развития событий, я подхватила повыше подол платья и снова бросилась наутек. Я драпала в дикой панике и с неожиданной для меня скоростью. По обе стороны тянулись изгороди, за которыми в глубине огородов чернели приземистые хибары. Свернув в узкий, заросший репейником проулок, я ловко поднырнула под жердину справа и оказалась в запущенном дворе родичей Жана и Жака, где мы частенько играли в прятки. В дальнем углу, почти полностью укрытый лошадиными попонами, вывешенными на просушку, стоял поломанный фургон. Кусок изгороди рядом с ним был повален — не иначе как по вине соседей: за забором была кузня, и они там все время норовили прислонить к забору всякие тяжелые железяки. С трудом выдирая ноги из пашни, я устремилась к прохабу в изгороди. Сухие прошлогодние колючки стегали по щиколоткам и икрам. Я уже почти добежала, как вдруг из-за фургона выскочил тот бородач.
Какой настырный тип, с отчаянием подумала я. Мартен, его зовут Мартен. Появился у нас в деревне с неделю назад, проходом в город, и до сих пор не убрался.
Бородатая рожа Мартена ощерилась в беззубой ухмылке. Обернувшись, я убедилась, что сзади набегают другие двое. Видно, местные лучше меня знали, где я окажусь, свернув в проулок. Мартен бросился на меня, как котяра на мышь. В мгновение ока руки мои оказались прижаты к телу.
В отчаянии я попыталась вывернуться из захвата, но он только крепче сжал меня и засмеялся, когда я вскрикнула от боли.
— Пустите!
Я извивалась и дергалась, но высвободиться мне не удавалось, и, когда подоспели его сообщники, перестала вырываться и внешне спокойно ждала, что будет дальше.
— Ты, — задыхаясь, просипел Мартен одному из своих спутников, — поищи, нет ли там, в фургоне, веревки. — От всей этой беготни на него напал кашель. Тем не менее держал он меня крепко, а веревка и вовсе свела бы мои шансы сбежать почти что к нулю.
— Есть тут веревка! — крикнул мужик злорадно. — Привязана к оглобле.
В горле пересохло, в висках стучала кровь, а мир перед глазами начал расплываться.
— Отпустите меня, — слабо сказала я, — и я вас всех сделаю богачами.
Мартен рассмеялся. И тут же незаметно для подельников выудил у меня из кармана пирамидку и быстрым движением упрятал под своей кацавейкой.
— Молись, ведьма, твоя песенка спета. — Мошенник явно нервничал и не сводил с меня взгляда, как бы в ожидании подвоха.
— Отдайте… — пролепетала я в панике.
Больше я не успела произнести ни звука, ибо в рот мне он втолкнул кляп из какой-то мерзкой тряпицы; колючая пеньковая веревка стянула запястья.
Подтянулись деревенские. Настороженно шушукаясь, они смотрели издали, как грубыми толчками мои пленители подвели меня к кузне, собираясь запереть там. На дверях оказался тяжелый висячий замок.
— Merde…[Французское ругательство] — Мартен разочарованно по цокал языком. — Идите за кузнецом, — приказал он мужикам.
Когда они ушли, он склонился к самому моему уху:
— Слухай сюда, красотка, не хочу я брать грех на душу. Не дрыгайся, и я отпущу тебя, если позабудешь про бриллиант. Лады?
Я торопливо кивнула. В душе прекрасным цветком распустилась надежда; свобода сейчас была важнее всего, остальное потом.
Мартен слегка ослабил узел веревки, стягивавшей мои руки.
— Беги, дура, к лесу, да поспешай. Но помни: попадешься мне вдругорядь — сдам церковникам! — Он подтолкнул меня, а сам вдруг повалился ничком на землю и заорал не своим голосом: — Ой, не могу! Порчу на меня навела девка! Держи ведьму! Хватай!
В смертельном страхе, освобождаясь на ходу от кляпа и веревки, помчалась я через поле к далекому лесу и ни разу не оглянулась, пока не достигла опушки. "Чертов жулик, как можно перепутать пирамидку с бриллиантом; небось, бриллиантов-то настоящих никогда не видал!" — негодовала я, не сбавляя шага, и остановилась лишь в сумеречной чаще, полагая, что опасность миновала. Тогда я чутко прислушалась: кругом стояла глубокая, торжественная тишина — тяжелая тишина, угнетавшая душу. Только изредка, напрягая слух, я различала звуки, но такие отдаленные, глухие и таинственные, что казалось, то были не настоящие звуки, а лишь их стонущие и плачущие призраки. Эти звуки были еще страшнее тишины, которую они нарушали.
Вначале я хотела до самого вечера не двигаться с места, а после вернуться к опушке, но от бега вспотела, и теперь мне стало холодно; пришлось идти, чтобы согреться ходьбой. Я пустилась прямиком через лес, надеясь выйти где-нибудь на дорогу, но ошиблась. Я все шла и шла, но чем дальше, тем, казалось, гуще становился лес. Где-то в глубине его, в самой чаще гулко ухал филин. Стемнело, и я поняла, что скоро наступит ночь. Был только апрель, и, несмотря на то что дни выдались теплые, спать на мху было бы холодно. Запрокинув голову, вглядываясь в беззвездное вечернее небо, прикрытое кронами деревьев, я думала о том, сколько неприятностей может принести мне эта ночевка. Пожалуй, лихорадка будет самой легкой из них. Я содрогнулась при мысли, что придется заночевать в таком жутком месте, стала торопиться, но от этого двигалась еще медленнее, так как в полутьме не видела, куда ступаю, и то и дело спотыкалась о корни, запутывалась в ветках и колючих кустах. Пространство вокруг будто сомкнулось, в воздухе появились новые запахи, от которых кожу покалывало мурашками. Пахло диким зверем — нешуточным, чащобным, а кроме того, какой-то неясной, сырой жутью.
Как я обрадовалась, когда наконец увидела слабый огонек! Путаясь ногами в высокой траве, я пробралась сквозь кусты в подскереднике, нацепляв на волосы какой-то паутины, и различила в темноте неясные очертания хижины. Я осторожно подошла ближе, часто останавливаясь, чтобы оглядеться и прислушаться. На ум приходили сказки о троллях и лесных братьях. Огонек светился в глубине убогого маленького скита. Низкое оконце было без стекол. Я услыхала голос и хотела уже убежать и спрятаться, но поняв, что тот, кому принадлежал голос, молится, передумала. Я подкралась к окну, единственному во всей хижине, и заглянула внутрь.
Комната была маленькая, с земляным полом, плотно утоптанным; в углу устроено ложе из камыша, покрытое изодранными одеялами; тут же у постели виднелись ведро, кружка, миска, несколько горшков и сковородка; рядом — невысокая скамейка и круглый табурет о трех ножках; в очаге догорало пламя. Перед распятием, освещенным одною только лампадкой, стоял на коленях старик в одеянии из овечьих шкур, ниспадавших от шеи до пят, а возле него, на щербатом деревянном ящике, рядом с человеческим черепом, лежала раскрытая книга. Старик был большой, костистый, с бородой и очень длинными и белыми как снег волосами.
"Святой отшельник! — догадалась я. — Наконец-то мне повезло".
Отшельник поднялся с колен, громко хрустнув суставами. Я постучалась и услышала низкий голос:
— Войди, но оставь грех за порогом, потому что земля, на которую ты ступишь, священна!
Я робко вошла и остановилась. Отшельник устремил на меня блестящие, беспокойные глаза и спросил:
— Кто же ты такая?
— Я Луиза, — тихо ответила я. — Из Нуасси.
— Добро пожаловать, маленькая Луиза, — сказал отшельник. — Зови меня Филиппом Ясным. — Он обернулся к столу. — Хочешь молока?
Старец налил из крынки половину кружки, затем, лихорадочно суетясь и беспрестанно повторяя "добро пожаловать!", подвинул к огню скамейку, усадил меня, подбросил в огонь охапку хвороста и возбужденно забегал по комнате из угла в угол.
— Как же ты здесь оказалась? — вдруг спросил он. — Ведь до Нуасси больше трех лье.
Я устало пожала плечами:
— Просто шла мимо.
— Маленькая девочка. Ночью. Просто шла мимо, — повторил отшельник, не переставая вышагивать. — Ты не бойся, но, чтобы идти домой, уже слишком поздно. Поэтому: добро пожаловать! Многие искали приюта в этом святилище, но оказались недостойны и были изгнаны. Но бедная маленькая девочка — желанная гостья. Может быть, она останется здесь, чтобы провести свои дни в святости.
Я поспешила прервать его и сообщить, что вовсе не собираюсь становиться святой, но отшельник не обратил на мои слова никакого внимания, даже, по-видимому, не слышал их, а продолжал говорить с возрастающим жаром и все повышая голос:
— Здесь ты пребудешь в мире! Здесь никто не откроет твоего убежища, чтобы беспокоить тебя мольбами вернуться к пустой и суетной жизни, которую ты покинула, повинуясь Божьему велению. Здесь ты будешь молиться; ты будешь изучать Священное писание; ты будешь размышлять о безумии и обольщениях мира сего и о блаженстве будущей жизни; ты будешь носить на голом теле власяницу; ты будешь наслаждаться покоем — да, полным покоем, ибо тот, кто придет искать тебя, вернется осмеянный: он не найдет тебя, он не смутит тебя.
Отшельник продолжал ходить из угла в угол. Он уже не говорил вслух, а что-то бормотал про себя. Я воспользовалась этим, чтобы рассказать старику свою историю, разумеется в тех пределах, чтобы не навредить себе. Под влиянием смутной тревоги и какого-то неясного предчувствия я рассказала ее очень красноречиво, особенно про погоню. Но отшельник все ходил и бормотал, не обращая на меня внимания. Наконец, когда я уже стала терять терпение, он, все еще бормоча, приблизился и сказал выразительно, подчеркивая каждое слово:
— Тсс! Я открою тебе великую тайну!
Я устроилась на скамейке поудобнее, скрестила ноги, заведя правую ступню за левую лодыжку, и с любопытством приготовилась слушать.
Старец наклонился ко мне, но тотчас же отшатнулся; как бы прислушиваясь, подошел крадучись к окну, высунул голову, вглядываясь в потемки; потом по-страусиному, на цыпочках, вернулся, приблизил свое лицо к моему и прошептал:
— Я — архангел!
Отпрянув от него в испуге, мне только и оставалось, что сказать себе: "Теперь я во власти сумасшедшего!" Тревога моя усилилась и, по-видимому, ясно отобразилась у меня на лице.
Тихим, взволнованным голосом отшельник продолжал:
— Я вижу, ты чувствуешь, какая святость окружает меня! На челе твоем начертан благоговейный страх! Никто не может пребывать в этой святости и не ощутить этого страха, ибо это святость неба. Я улетаю туда и возвращаюсь во мгновение ока. Пять лет назад сюда, на это самое место, с небес были ниспосланы ангелы, чтобы возвестить мне о том, что я удостоен архангельского чина. От них исходил ослепительный свет. Они преклонили передо мною колени, ибо я еще более велик, чем они.
Я вознесся в небеса и беседовал с патриархами… Дай мне руку, не бойся… дай мне руку. Знай, что ты коснулась руки, которую пожимали Авраам, Исаак, Иаков! Я был в золотых чертогах, я видел самого Господа Бога!
Он остановился, чтобы поглядеть, какое впечатление произвела его речь, затем лицо его исказилось, и он воскликнул сердито:
— Да, я архангел. Святой архангел! — отшельник треснул кулаком по столу. — А они изгнали меня из монастыря за ересь и вольнодумство.
Я поскорее отодвинулась от старика на край скамейки.
— Им, видите ли, не понравились мои речи. А ведь я доказал для них существование Господа Бога! — Он уставился на меня яростным взглядом. — Взгляни на этот стол, девочка! Существование стола свидетельствует о существовании столяра, n'est-ce pas?[Не правда ли? (фр.)]Таким образом существование Вселенной говорит о том, что есть Творец вселенной, называй Творца, как хочешь. Рассуждая так, мы стоим на твердой почве разума, для того, чтобы познать творца, нам не нужно ни вдохновения свыше, ни учителей, ни посторонней помощи. Итак, девочка, Творец вселенной существует, и нам ничего не остается, как познавать его по его делам. Мы смотрим на великолепный небосвод, простирающийся над нами в своей красоте и бесконечности, мы созерцаем Божественную премудрость в растениях и животных. На что бы мы ни смотрели, везде мы видим великую мудрость Творца и Его могущество. Стало быть, Творец вселенной всемогущ и мудр. Заметь, что к этому мы пришли логически, а не путем догадок и вдохновения!
Я сидела и клевала носом под его бубнёж. На меня в свое время и драконовы пассажи о всяких религиях нагоняли отчаянную скуку.
Наконец возбуждение старца утихло и он стал необычайно ласков. Голос его смягчился, он сошел с облаков на землю и принялся болтать так просто, так сердечно, что вскоре я перестала его опасаться. Он усадил меня поближе к огню, стараясь устроить как можно удобнее; умелой рукой осторожно промыл мои ссадины и царапины; затем стал готовить ужин, все время весело болтая и то трепля меня по щеке, то гладя по голове так нежно и ласково, что вместо страха и отвращения я вскоре почувствовала к "архангелу" уважение и признательность.
Это приятное расположение духа продолжалось до конца ужина; потом, настояв, чтоб я помолилась перед распятием, отшельник уложил меня спать на камышовой своей лежанке, укутав заботливо и любовно, как мать, и, еще раз приласкав на прощанье, оставил меня и уселся у огня, рассеянно и бесцельно переворачивая головешки в очаге.
Проснулась я от необычного чувства.
Отшельник нависал надо мною, держа в руке чадящий жировой светильник; рука его робко шарила под моим платьем. Осознав это, я растерялась. Моя культура преподала мне уроки неправильного поведения слишком хорошо. Поэтому я лежала не шевелясь, не зная, что мне делать. Меж тем, нащупав заветную ложбинку, отшельник стал дышать часто-часто, глаза его широко раскрылись, будто от радости. Казалось, в эту минуту все его существо охвачено одним желанием, заслонившим собою все другие: быть ближе ко мне и всласть на меня наглядеться.
Внезапно я ощутила между ног боль от заскорузлого пальца старика. Отшельника пробила легкая дрожь. Независимо от сознания тело мое напряглось и подскочило как ошпаренное. Старец в испуге отпрянул. Отбросив с груди сдвинутое одеяло, я встала с постели; обнаружила рядом с лежанкой приготовленные для меня старцем войлочные чувяки на кожаной подошве; обувшись, уселась за стол. Филипп отошел к очагу и суетился там, виновато пряча глаза. Я следила за ним, испытывая чувство досады, пульсирующее у меня в голове, и ощущая покалывание каких-то иголочек в горле, которое обычно бывает после того, как поешь эскимо или пломбир.
— Нечего было затворничать, дед, — сказала я наставительно. — Своих бы детей завел, как все нормальные люди, их бы и поглаживал. — И по-хозяйски налила себе целую кружку молока. Я не чувствовала к нему неприязни, и за пониманием этого пришло удивление.
— Ты не ведаешь, — пробубнил он. — Сие не есть грех, ибо суть любовь. Господь за любовь многое прощает.
— Ну, тебе виднее, — согласилась я. — Тогда я останусь у тебя на денек, а ты сможешь меня трогать, сколько пожелаешь; хоть прямо сейчас начинай, только не заставляй меня молиться и носить эту твою, как ее… власяницу. В общем, считай, дедушка, что тебе снова явился ангел. — Я усмехнулась, стирая с верхней губы молочную пенку.
Отшельник замер, не находя нужных слов, потом медленно произнес:
— Ты очень странная девочка. И ни разу не поинтересовалась, где же тут зеркало. — Он порылся в плетеном коробе, что стоял в углу скита, и подал мне круглое серебряное зеркальце и редкозубую расческу, сделанную из кости какого-то зверя. — На. И хотя бы пару раз проведи гребнем по волосам.
В словах его безусловно был резон.
При скупом свете лампадки из зеркальца на меня с любопытством взглянули два широко распахнутых глаза, не то серых, не то голубых, обрамленных длиннющими ресницами. Аккуратный носик кнопкой и по-детски пухлые губы на запачканном сажей треугольном личике довершали создавшееся впечатление о девочке из невинной анимешки. Да, имя Луиза мне явно шло. С подобной внешностью можно было не только святого лишить покоя, с ней реально было завоевать весь мир!
Однако наутро от моей самонадеянности не осталось и следа.
В таком тщедушном теле треволнения предыдущего дня проявились, наверно, со всеми возможными осложнениями. Лихорадка украла силы, я лежала пластом и проклинала собственную беспомощность; в отяжелевшей голове бродили туманные образы, похожие на облако и закутанные человеческие фигуры. Откуда-то поднялось, встало перед внутренним оком, как я была маленькой и болела, лежала простуженная с жестоко саднящим горлом и ледяными почему-то ногами. И мать, напуганная, кутала меня в одеяло, варила с травами молоко, шептала над ним. Ласковый кот приходил меня согревать, сворачивался то у шеи, то на животе, а дедушка мазал мне между ключицами растопленным воском, чтобы не кашляла…
Явившийся будить меня старец с тревогой вгляделся в мое лицо, положил на лоб твердую сухую ладонь:
— Э-э, детка, да у тебя инфлюэнца, — проговорил он, не спуская с меня внимательных голубых глаз. — Ну ничего, мы тебя поставим на ноги. — Филипп наклонился надо мною и ласково, с жалостью и участием смотрел на меня, нежно гладя мои щеки и откидывая с моего лица спутавшиеся волосы.
На завтрак отшельник принес копченую на ольховом дыму рыбу, запеченные с розмарином головки молодого лука и горячие оладьи. За едой я поделилась с ним тревогами по поводу похищенной у меня пирамидки; конечно упомянув о ней как о сущей безделице, которая тем не менее остается дорога мне.
— Думаю, пройдоха уже сбежал, — убежденно сказал Филипп. — В деревне ты его не найдешь.
Я промолчала: старец лишь подтвердил мои опасения. Не надо было иметь много ума, чтобы догадаться: Мартен, ограбив меня, успел покинуть Нуасси, и путь его, без сомнения, лежит теперь в ближайший город, которым здесь был Лион. Как бы я ни старалась, он прибудет туда раньше меня. Очень скоро мошенник выяснит, что завладел вовсе не драгоценным бриллиантом, а красивой безделушкой, и я боялась, что с досады он просто выбросит ее в придорожную канаву.
И хотя в хибаре было тепло, меня проняла холодная дрожь. Без пирамидки моя авантюра становилась путешествием с билетом в один конец.
Жизнь в святилище не была такой уж уединенной. Каждые два-три дня кто-то приходил — по большей части крестьяне с их насущными нуждами. Нам приносили прошлогодние моченые яблоки, мешки с зерном и оливки в собственном масле; иногда привозили свежую или соленую рыбу и бурдюки с красным годовалым вином. Раньше я мало задумывалась, куда деваются в храмах приношения. Отдаешь их богам, а потом?
Неужели растворяются в воздухе?
Приношения шли нам в пищу, вместе с козьим молоком и пахучим сыром, который делал Филипп. Пять коз отшельника паслись на склоне холма, расположенного неподалеку от хижины. За ними присматривал мальчишка, приходивший из соседнего селения. Он был постарше меня и считал недостойным разговаривать с малявкой.
Выздоравливая, я почти все дни проводила на улице. Старец давно обустроил тенистый угол у задней стенки своего жилища и соорудил там некие подобия столика и кресел, которые умело сплел из лозняка. Он много чего успел порассказать мне о своей жизни в монастыре. А когда я призналась Филиппу, что в деревне меня приняли за ведьму, он глухо рассмеялся и изрек:
— Я соболезную тебе, девочка. По правде сказать, все мы суеверны, более того, в глубине души мы все, как дети, верим в чудеса.
Я недоумевала, как он при таком общительном характере и широкой образованности мог избрать своей стезей путь уединенного отшельничества.
— Когда ты проживешь еще с десяток лет и лучше узнаешь мир, — ответил Филипп, — то прежние друзья оставят по себе такую память, что отобьют у тебя охоту заводить новых во все остающиеся дни твоей жизни. — На его губах застыла горькая беспомощная улыбка. — Не прощай того, кто тебя предал, девочка.
К сожалению, все его беседы в конце концов сводились к религии. Отшельник наливал мне и себе разбавленного молодого вина и принимался мудрствовать на богословские темы. В такие минуты его синие глаза загорались азартными огоньками, руки сами тянулись теребить шелковистую седую бороду, на щеках проступал мелкий старческий румянец.
— Вообще говоря, — садился он на своего любимого конька, — человеческая неразборчивость, путающая Творца вселенной с кротким иудейским философом, прямо-таки поразительна. Но сегодня я хотел бы привлечь твое внимание, дорогая моя девочка, еще и к другому факту. Согласно расхожим понятиям о жизни нашего Учителя, он противостоял искушениям мира сего с таким преимуществом, что те оказывались для него всего лишь бессильной бронею из свинцовой фольги, а не теми грозными противниками, каковыми они являются для нас. Признаюсь, что лично я больше симпатизирую слабостям Христа, нежели его добродетели и мудрости, так как они, полагаю, гораздо ближе мне, принимая во внимание мою собственную слабость. Может быть, "слабость" — не совсем подходящее слово и лучше сказать "наиболее человечные черты". Разгон, который он учинил торговцам в храме. Вспышки негодования и гнева в адрес фарисеев. Его довольно неразумное раздражение против смоковницы за то, что она не приносит плодов зимой. Его вполне человеческое недовольство женщиной, которая суетится, когда он говорит. Его согласие с тем, что благовоние лучше было использовать на него, чем употребить деньги, коих оно стоило, на оказание помощи бедным. Его сомнения в себе накануне перелома — все это позволяет мне увидеть и любить в нем именно человека. Иисус, эта парадоксальная личность, чья жизнь была принесена в жертву божественной миссии, этот пассивно сносивший нападки пророк, позволивший себя убить, когда ему не исполнилось еще и 33-х лет, этот иудей, который, даже воскреснув, так и не зашел утешить осиротевшую мать и родных…
Я делала вид, что внимаю его речам, время от времени подносила к губам деревянный кубок с вином, а сама размышляла, что же мне делать дальше.
Конечно, со дня моего бегства из Нуасси прошла уже почти неделя, но все же следовало убедиться, что Мартена нет в деревне. Для этой цели я решила использовать Брике — так звали приходящего пастушка, субтильного подростка с надменным взглядом. Во мне зрела уверенность, что при его нескладной комплекции над ним обязательно должны потешаться ровесники; мальчишки в своей беспричинной жестокости не пропускают таких недотеп.
Я нашла Брике, как обычно, на склоне холма, поросшего клевером и медуницей. Мальчик сидел на древнем растрескавшемся валуне и вырезал из сухой ветки нечто, издали похожее на мужской орган фантастических размеров.
— Привет! Я тебе покажу кой-чего, если сделаешь одно пустяковое дельце, — начала я без предисловий в ответ на его презрительный взгляд, которым он меня встретил.
— Очень надо! — скривил Брике свои тонкие губы. — Иди куда шла, козявка.
К такому повороту я совсем не была готова. Мне почему-то казалось, что стоит любого пацана поманить пальцем, как он сделается твоим рабом. Может, он, как это… мальчик нетрадиционной ориентации?
Через полчаса занудных споров и уговоров пастушок все-таки согласился сходить в мою деревню и узнать про Мартена. Причем заявил, что ничего ему за это не нужно
— Три лье, — ныл он. — И это только туда. А мне еще надо успеть довыстругать меч.
Вернулся он ближе к вечеру, в сумерках, когда мне уже давно надоело наблюдать за бестолковыми козами. Мартена в Нуасси, конечно, уже не было.
— Утек, — сообщил мальчик. — Сразу после пожара.
Не стану долго рассказывать, как я увлекла его в кусты, чтобы сдержать свое обещание. По-моему, парень просто отчаянно трусил; он плелся за мной, словно на экзекуцию, готовый сбежать каждую секунду. Я понимала его состояние, ибо сама шла с трепетом новобрачной. Слава богу, дальше все пошло нормально. Пастушок Брике, в определенном месте увеличившийся в своих размерах по крайней мере на пару дюймов, робко водил руками по тому, что представлялось ему самой притягательной частью моего тела. Исследования его окончились тем, что мы оба в этот день лишились невинности, после чего меня посетила крамольная мысль: может быть, моя сущность действительно во многом схожа с сущностью раскрепощенной французской девчонки? Не зря же пирамидка выбрала именно ее.
Вернувшись к лачуге Филиппа, я сообщила ему, что достаточно здорова для того чтобы покинуть святилище. Он помрачнел, но тут уж я ничего не могла поделать.
Утром, лишь только позавтракали, отшельник стал со всей возможной обстоятельностью собирать меня в дорогу. Наполнил берестяной туесок съестными припасами, подарил на прощанье зеркальце с гребнем и подбитый белым атласом плащ из плотной серой шерсти, капюшон которого легко можно было накинуть на голову; порывшись в своем коробе, сунул мне несколько монеток.
— Деньги тебе пригодятся, — сказал Филипп. — Ступай с миром, дщерь. Но помни: вольность и покой — замена счастью; ты не обретешь их среди людей.
Я обняла его напоследок, шепнув слова благодарности.
К дороге меня вывел Брике. Чтобы он не выглядел таким расстроенным, пришлось его поцеловать, и мальчик смущенно улыбнулся.
Меня ждал неведомый грозный мир за пределами леса.
Путь оказался долгим, но заплутать было трудно — в Лион стекались крестьяне со всей округи, вероятно, к субботней ярмарке. По весеннему времени в основном везли на продажу лен, муку, дрова и солонину. Изредка проезжали громоздкие кареты с плотно занавешенными окошками. Тогда фургоны селян, тележки торговцев и всадники из меньших домов жались к обочине, чтобы пропустить их.
Кареты таили в себе опасности. Двигаясь к городу, я скоро приноровилась вскакивать на запятки и отдыхать, сидя на крышке багажного отделения. При этом удавалось покрывать значительные расстояния, пока меня не сгоняли. Но один раз, когда я вскарабкалась на приступок с тыла кареты, вдруг отодвинулась занавеска заднего окошка, и я увидела женскую шляпку и лицо старика, который сидел напротив дамы, на передней скамье.
— S'il vois plait…[Пожалуйста (фр.)] — только и успела пролепетать я, задыхаясь.
Старик сердито поднял на изготовку свой стек и со всей силой первого удара в бильярде толкнул меня в грудь его тупым концом. Я слетела со своего насеста, как будто меня подстрелили, и хотя ухитрилась приземлиться на ноги, тотчас же упала на четвереньки и кубарем покатилась по пыльной дороге под дружный смех выталкивавших свою телегу с обочины вилланов.
Вторая, финансовая, столица Франции показалась через день, ближе к вечеру. Поля постепенно уступили место огородам и пастбищам. Навстречу сплошной вереницей ползли дроги с бочками говна из сточных канав и отхожих мест, крестьяне лопатами и вилами разбрасывали его по огородам.
Попав в Лион, я была поражена его размерами и количеством людей на улицах, поэтому поначалу двигалась как во сне, зачарованная непрерывным движением вокруг меня. Ближе к центру города над тротуарами нарядно засияли высокие окна особняков, убранные изнутри волнообразными шторами. Все обволакивал тусклый свет масляных фонарей. Элегантно одетая публика неторопливо прогуливалась, силуэты прохожих четко прорисовывались, освещенные витринами магазинов. Праздно фланирующие люди взбирались или спускались со ступенек фиакров, теснившихся у края тротуара. Кавалеры в камзолах раскланивались, снимая украшенные плюмажами шляпы. В шляпах или шляпках разнообразных форм и фасонов тут были все — я обнаружила, что одна-одинёшенька бреду с непокрытой головой и поспешила накинуть капюшон. В воздухе стоял шум и гам от криков возниц и грохота десятков колес по булыжной мостовой.
Когда я ощутила под ногами эту мостовую, сразу стало ясно, что спроворенные отшельником мягкие чувяки взамен потерянных мною сабо для города явно не подходят. Ступни чувствовали каждый камень, и передвижение стало пыткой. Однако я продолжала двигаться из страха, что, остановившись, покажу себя той, кто я есть, — испуганной деревенской разиней. И все же скоро я обнаружила, что некоторые прохожие странно на меня посматривают. Хорошо одетый господин вел за руку ребенка — он посмотрел на меня, и во взгляде его читалась жалость пополам с брезгливостью. Какой-то бодрый старик уставился на меня с откровенным сожалением. На это можно было не обращать внимания, но меня встревожило, что и жандарм, проходящий мимо, так пристально меня рассматривает, словно вот-вот арестует. Я представила, как выглядят со стороны мой бесформенный плащ и жалкая войлочная обувка, которые подарил мне сердобольный Филипп, и стиснула зубы. Как бы там ни было, подумала я, если здесь можно заработать деньги и дело не окажется слишком незаконным, я соглашусь — на время, до тех пор, пока это будет необходимо.
Так через несколько минут я вышла на городскую площадь и оказалась перед виселицей, на которой в гудящем облаке мух болталось несколько трупов. Площадь разрезали узкие сточные канавы, через которые были переброшены мостки для телег и для того, чтобы дамы, хромые и толстяки могли перебраться на другую сторону, не выставляя себя на посмешище. Тем не менее, несмотря на пару-тройку повешенных, Лион даже не очень вонял — я с удивлением принюхивалась к непривычному запаху старого города — запаху лошадей, едкого табачного дыма, пота и благовоний. Эту сложную гамму разносил легкий прохладный ветерок.
Я увидела в Лионе столько всего странного и так быстро, что вынуждена была немедленно выбрасывать из головы б́ольшую часть увиденного, освобождая место для нового. Я настороженно заглядывала в темные провалы узеньких боковых переулков и провонявшие мочой замусоренные арки дворов, куда едва доходили отблески фонарей. Мне чудилось, что они полны подозрительных и слишком плотных теней. Я проходила мимо уличных распродаж, мимо тентов в виде громадных зонтиков, где усатые армяне варили и разливали желающим черный дымящийся кофе, мимо лотков со старой одеждой и корзин с цветами под присмотром страшных старух, которые курили глиняные трубки и следили за толпой полуприкрыв глаза. Многие торговцы стояли вплотную и кричали друг другу в ухо, кое-кто выкрикивал ругательства вслед проезжавшим каретам, но на таком жаргоне и со столь странным акцентом, что мне удалось только уловить иногда проскальзывавшие "проклятый" и "чертов". Но в этом не чувствовалось никакой угрозы, скорее это походило на чересчур грубый юмор. Этот юмор сойдет на нет уже через тридцать с небольшим лет, когда грянет в Париже свирепая революция.
С фасадов многих зданий смотрели вывески и эмблемы с изображением тарелок или кружек, чтобы неграмотные могли узнать таверны и смело зайти внутрь, не опасаясь быть вытолканными взашей.
Усатый торговец вез по тротуару пирожки на двухколесной тележке, пахло черникой, лимоном и малиной. Запахи варенья наполняли рот слюной, в желудке предательски заурчало.
— Можно мне один? — услыхала я собственный голос. — С лимоном… или любой.
Разносчик поглядел на меня свысока, явно неудовлетворенный увиденным.
— Восемь денье.
— Дайте… пять, — попросила я, гордо извлекая монетку отшельника.
Пирожки были еще теплыми — из печи.
На перекрестке двух улиц белокурый мальчишка в картузе набекрень бойко сновал с печатными листками, звонко выкрикивая в вечерний воздух скандальные заголовки. Живое подвижное лицо и умные, хотя, пожалуй, слишком плутовские глаза под тонко изогнутыми бровями без сомнения помогали ему в этом занятии. Он был настолько хорош собой, что я почувствовала скорее ревность, чем влечение.
Неброская его одежда являла собой нечто среднее между убогостью и причудами моды. Иными словами, покрой был вычурным, но материал простым и однообразно коричневым. Я протиснулась к мальчику и, решительно взяв за локоть, спросила, удастся ли мне найти неподалеку дешевую гостиницу на пару дней.
Газетчик окинул оценивающим взглядом потрепанный мой плащ и грубое домотканое платье.
— На одних газетах ведь много не заработаешь, верно? — пожаловался он.
— Получишь монетку.
— Деньги-то у тебя есть?
— Денег хватит, — успокоила я.
Мальчик сунул за пазуху оставшиеся листки и сказал твердо:
— Идем провожу.
Улица становилась теснее, мальчишка сосредоточенно сопел рядом, мы все шли и миновали высокую старую церковь; сюда свет уже совсем не проникал. За нами наблюдали местные обитатели бандитского вида, я накинула капюшон и порадовалась, что иду со спутником.
— Меня зовут Луиза, — тихо сказала я.
— Жюстин, — ответил мальчик. — Не бойся, они не кусаются.
Дальше улица расширялась и опять становилась светлой и праздничной. Мы вышли на широкий бульвар.
— "Элегия" как раз за углом, — сказал Жюстин. — Я сейчас.
Он отдал свои газеты другому мальчишке, — торгующему под фонарем, — перекинулся с ним парой слов и махнул мне рукой. С неба посеял мелкий холодный дождь, который грозил обратиться в снег. Замерзшие льдинки били по лицу, а капли норовили промочить плащ. Мы свернули за угол и, миновав ателье "У Круазье" с красующимися в витрине образцами роскошной верхней одежды мужского и женского покроя, оказались у деревянного двухэтажного здания. Жюстин поднялся на ступени и открыл передо мной дверь с изображенными на ней арфами.
Внутри было тепло, тихо и пусто; на стенах развешаны лампы, которые давали достаточно света для освещения небольшого холла с конторкой и несколькими стульями; скругленная лестница вела наверх. Мой провожатый остановился посреди холла и призывно кликнул. Немного погодя из неприметной угловой двери появилась крупная женщина с большим римским носом на вытянутом лице и направилась к нам, на ходу развязывая тесемки серого фартука. Остановившись перед нами, она смерила меня неодобрительным взглядом от заляпанных глиной чувяков до встрепанных волос.
— Вот Луиза, ей нужна комната, — представил меня Жюстин.
— Два ливра в день, половина за ночь. Надолго mademoiselle желает остановиться? — осведомилась "римлянка" низким, чуть ли не мужским басом.
Я вынула из кармана монеты:
— Здесь на сколько хватит?
— Тебе ведь не обязательно отдельный номер, подойдет и каморка? — торопливо сказал Жюстин, оттесняя меня от консьержки. — "Денег хватит", — презрительно передразнил он шепотом. — У тебя тут всего несколько су.
— Каморка подойдет, — выдавила я, желая провалиться сквозь пол под изучающим взглядом "римлянки".
— Ее устроит уголок, — извиняющимся тоном сказал мальчик. — Весна теперь холодная, не ночевать же на улице.
Я зажмурилась от стыда, и у меня защемило сердце. Встревожившись, я заметила, что даже столь скудное проявление сочувствия вызвало у меня желание заплакать. Глубоко вздохнув, я открыла глаза.
— Ладно, Жюстин, — женщина повернулась к нам спиной, — исключительно ради тебя. — Она открыла дверь, из которой прежде вышла. — Пара су в день, надеюсь, мадемуазель не затруднит?
Размерами комнатка оказалась не просторнее лачуги отшельника, только без окошка. Его заменяла приоткрытая дверь черного хода, ведущего на крошечный дворик позади гостиницы. Я огляделась, ища, где бы пристроить свой замызганный туесок.
Вся обстановка состояла из платяного шкафа с зеркалом, круглого стола, трехсвечного канделябра с единственной свечой по центру, двух табуреток и широкой кровати. Больше ничего в комнате не было, если не считать скудной кухонной утвари, без которой не могут обходиться и нищие.
— Постелю тебе здесь, в углу под столом, — сказал Жюстин, помогая мне снять плащ. — Будет удобно. Сейчас Полина согреет воду, она тут и портье, и консьержка. — Он улыбнулся и успокоил: — Она не страшная, просто так выглядит, строгой.
Я была несказанно рада возможности избавиться от вшей, которых успела набраться в предшествовавшие дни.
Постель, приготовленная для меня, была более чем скромной — старый тюфяк, застланный простыней, застиранной до прозрачности. После позднего ужина я забралась под одеяло, прижалась щекой к подушке, набитой соломой, и закрыла глаза. Стоило большого труда не обращать внимания на шепот и низкие томные вздохи, доносившиеся с кровати. Впрочем, забот хватало. Удастся ли мне отыскать Мартена и вернуть пирамидку? А если не удастся? В краткосрочной перспективе, без сомнения, предстояло заниматься проблемой поиска шкатулки, ну а потом? Как устроиться в непривычном мне мире?
Одним из вариантов было обосноваться у маминой сестры в Руане. Насколько я помнила, тетя Абигайль удачно выскочила замуж. Но примет ли меня родня спустя многие годы, которые мы не виделись, ведь тетя помнит свою племянницу Луизу совсем еще малышкой; смогу ли я войти в их семью?
Я попробовала представить себя эмигранткой, попавшей в чужую страну задолго до самолетов и телеграфа. Раньше люди бросали все и при этом выживали, процветали, преуспевали. Их жизни не оказывались разрушены, они принимали неведомое, обогащались и преображались. Первое время, конечно, придется туго, но преимущество знаний из 20-го века непременно склонит чашу весов в мою пользу. Я смогу найти работу в газете, ну, или буду делать потрясающие предсказания — когда будет война, например, или революция. А почему бы мне, подумала я, не изобрести что-нибудь эдакое — электрическую лампочку или двигатель внутреннего сгорания… или балабановские спички.
Все это, конечно, хорошо, но меня терзали противоречивые чувства. С одной стороны, тяга к технологичному миру, который мне пришлось покинуть, с другой — потрясающие перспективы и неисчислимые возможности обольщения ровесников. Чисто подсознательно мальчишки виделись мне не только сексуально притягательными, но и способными решить любую проблему. Я начинала относиться к ним, как к сильному полу, — конечно, они лучше подготовлены к трудностям и, само собой, обязаны помогать мне в их преодолении. И все же, положа руку на сердце, мне вовсе не хотелось привязывать себя к этому времени окончательно.
Проснулась я поздно — ни Жюстина, ни Полины в комнате уже не было. В канделябре догорала большая свеча, превратившись в раздутую пирамиду. Аккуратно застеленную кровать украшали две подушки в белоснежных кружевных наволочках, на столе меня дожидался холодный завтрак, состоящий из омлета и куска ветчины на хлебе. Мысленно поблагодарив рачительную хозяйку, я мгновенно все умяла, подозревая, что одна только еда стоит подороже пары су, после чего с любопытством отворила дверь черного хода. День был прекрасный — безоблачный, яркий. Солнце припекало вовсю.
Оставив теплый плащ на вешалке, прибитой к внутренней стороне двери, я, чтобы выглядеть прилично, нахлобучила шляпку Полины, висевшую там же, и отправилась разыскивать мальчишку. Конечно, я далеко не была уверена, что застану Жюстина на том перекрестке, где повстречала его накануне вечером. Может, он в разных местах торгует. Но просто сидеть и ждать в душной каморке было невмоготу.
Когда я уже проходила мимо старой церкви, потерявшей при дневном свете всю свою угрюмость, навстречу попался тот газетчик, маленький и, по виду, непоседливый, которому Жюстин отдал вчера свои нераспроданные печатные листки. Мальчишка был одет в видавшую виды холщовую рубашку невнятной светло-бежевой расцветки, шерстяную курточку с накладными карманами на груди и широченные портки, которые едва держались на разноцветной шлейке. В руке он нес что-то вроде авоськи, из которой проглядывали золотистые головки репчатого лука и треугольный кусок сыра. Каштановые волосы небрежными густыми прядками падали на лоб мальчика и скрывали уши, из-за чего голова выглядела большой, как у львенка, и казалось, что шея его слишком тонка.
— Здорово, куколка! — с самой широкой и лучезарной улыбкой, какую мне когда-либо приходилось видеть, крикнул он издали и взмахнул свободной рукой. Молодежный сленг во все времена отличался презрением к традициям.
— Привет, пупсик, — обрадовавшись знакомству, я открыто улыбнулась в ответ.
Он рассмеялся легко и задорно.
— Послушай, козочка, если б ты не была девочкой моего друга, я бы устроил тебе хорошенькую взбучку!
— Угомони свои таланты, дружок. Лучше скажи, где мне найти Жюстина.
— Как, неужто он тебя уже бросил? — делано удивился мой новый знакомец.
— Угу, — подхватила я словесную игру. — Оставил с дитем на руках и без единого су в кармане. — Я остановилась перед ним подбоченясь. — Все наши женские беды — от ваших причиндалов.
— Ха! От моих бед не будет, я еще не стреляю. Что скажешь? — мальчишка лукаво подмигнул: — Есть тихое гнездышко.
Он даже не покраснел и смотрел мне в глаза, все так же ослепляя своей широкой улыбкой. Было в этой улыбке какое-то бьющее через край озорство, более искреннее и восторженное, чем обыкновенная радость; оно проникало мне прямо в сердце. Мы всего лишь секунду смотрели друг на друга, но этого мне оказалось достаточно, чтобы решить: этому мальчишке с потрясающей улыбкой я могу довериться.
— Ах, мсье, спасите меня от гнева моих суровых предков. С вами я готова бежать хоть на край света! — Слова лились сами собой, вольно и весело; я ощущала что-то близкое к эйфории.
Юный кавалер, комично изогнувшись в подобии изящного поклона, галантно предложил руку:
— Поспешите, мадемуазель, мачта гнется под напором попутного ветра!
Мы удалялись от центра, и город вокруг терял свою геометрическую правильность. Пошли здания в два-три этажа; от улицы, по которой мы шли, разбегались в разные стороны узкие переулки.
Интересно, но, наверно, все чердаки на свете располагают к интиму; и, как все чердаки, этот был сухим и пыльным, только гордо прозывался "мезонин". С притолоки, покачиваясь на скрученной коричневой нитке, почти веревке, свисала кукольная фигурка долгоносого Скарамуша; лицо его искажала леденящая кровь улыбка. От кирпичной каминной трубы, растущей сквозь чердачный пол и уходящей через пологую кровлю на крышу, исходил жар. Если б мы не были детьми, пришлось бы пробираться пригнувшись, чтобы разместиться на старом набитом соломой тюфяке возле слухового оконца, затянутого по углам прошлогодней паутиной. Реми устроил тут вполне уютный уголок. Сейчас он расслабленно лежал на боку, опершись на локоть. Его теплое бедро прижималось к моей правой ноге, запах здорового мальчишеского пота щекотал ноздри.
— Говоришь, бородатый и его зовут Мартен? В задрипанной кацавейке? — задумчиво сказал Реми, глядя на меня своими зелеными, поблескивающими от озорства глазами. — Думаю, его будет не трудно найти.
— Тем более что он, по-моему, не дурак выпить за чужой счет, — предположила я. — Кстати, пора подумать об обеде. Кажется, в последний раз я ела вечность назад. — Странное женское кокетство; сейчас мне хотелось лишь вновь почувствовать его в себе.
— Нормально было, да? — Поначалу гордость не позволяла мальчику признаться, что он вовсе не был ловеласом. При всей непринужденности манер, он выглядел несколько смущенным столь быстрым развитием событий. Впрочем, Реми быстро преодолел детскую стыдливость — легкий страх перед тем, что пришло слишком рано. — Давай еще разик, мм? — Нетерпеливо вздрагивающий стручок и не думал отдыхать. — Потом я скажу бабушке — она что-нибудь сварганит.
В ответ я потянулась к загорелому лицу парнишки и приникла к его губам. У него здорово получалось целоваться, властно и ласково одновременно. Так, что кружилась голова и сладко ёкало внутри.
В этот момент послышался осторожный скрип на лестнице, потом с натугой приоткрылся люк в полу и показалась голова маленького, лет четырех, мальчика.
— Реми! — обрадовался он, заметил меня и нерешительно произнес: — Здравствуй… те.
— Спускайся, Поль, я сейчас приду, — сказал ему Реми. — Мой братишка, — объяснил он, когда макушка малыша исчезла. — Ладно, идем вниз.
Комнаты в доме были небольшие, хотя и с высокими потолками, полы из крепких досок, мебель неказистая, но украшенная искусной резьбой.
— Это дед настрогал, — похвастался Реми.
По пути в столовую мы постарались придать себе спокойный вид, но в результате добились только того, что лица у нас стали виноватыми.
Чудаковатая шестидесятилетняя старушка ("Зови меня просто Элизабет, детка") с подсученными рукавами и в накрахмаленной юбке попотчевала нас "чем Бог послал". Бог сегодня оказался щедр к этому дому, — я с трудом, подавляя отрыжку, вылезла из-за крепкого обеденного стола, за которым, наверно, в лучшие времена собиралось все семейство Роше. Глава семейства, дедушка с королевским именем Луи, разглядывал меня из кресла-качалки с нескрываемым любопытством.
— Конечно, рановато еще тебе, мой мальчик, думать о подружках, — заметил дед, попыхивая трубкой, — но выбор оригинален и, мм… — он пожевал губами, — и весьма, весьма волнителен, м-да.
— А ведь вроде совсем еще недавно писался в постель, — поддержала его Элизабет. Ее седые волосы лежали красиво уложенным комом снежно-белой сахарной ваты, напоминая об ушедшем времени.
— Летят годы, — согласился Луи. Когда он улыбнулся, я сразу поняла, от кого Реми унаследовал свое обаяние. — Впрочем и я в свое время…
— Ну де-едушка! — взмолился Реми, краснея ушами. Лишь только обед закончился, он, выразительно задев меня плечом, двинулся к выходу мимо Поля, возводящего на домотканом половичке крепость из деревянных кубиков и конических наверший. Я оглянуться не успела, как мы очутились на улице.
— А где твои родители, Реми? — за столом я побоялась задать этот вопрос, опасаясь попасть впросак и случайно показаться не деликатной. Мало ли, что там у них: семейство выглядело так, будто из последних сил старается сохранить видимость былого достатка.
— Отец раньше работал в серных шахтах — для пороха нужно много серы, а сейчас на войне, гренадером. Мама у нас кухарка в одном богатом доме. Далековато, конечно, отсюда, почти что в центре. Я часто к ней захожу. За снедью. Мы хорошо питаемся поэтому. — Реми весь так и лучился энергичным оживлением. Еще бы, такая мужская победа! — Может, погуляем? — предложил он. — Заодно и пацанам скажем, кого встретим. Про твоего Мартена, — добавил мальчик, поглядев на меня. — А еще я покажу тебе наш город.
Угу, скорее, ты, милок, решил похвастаться своим дружкам знакомством со сногсшибательной девочкой, подумала я, впрочем, не имея ничего против. Да и для дела полезно.
Если б знала я, каковы были представления людей того времени о красоте, то поняла, как глупо выглядит мое самолюбование со стороны.
Следующий день полз, как улитка. Мы болтались по городу с Жюстином, заглянули в редакцию по каким-то его делам, а вернувшись после полудня, я сидела в каморке и от нечего делать листала старые газеты, которые прихватила в типографии.
Очерки были на удивление откровенными и отличались осведомленностью как в сообщениях, касающихся внутренних дел, так и в крайне подробных описаниях событий в других странах. За короля, против короля. За парламент, за армию, за или против того и сего. Похоже, власти делали что могли для поддержания порядка, справедливо полагая, что подобная писанина обольщает людей, внушает им мысль, будто они понимают государственные дела. А ничего глупее и вообразить невозможно: ведь читателю сообщается лишь то, о чем пишущий считает нужным ему сообщить, и таким образом его хитро заставляют верить почти во что угодно. Подобные вольности служат лишь тому, что жадные до славы писаки, из-под чьего пера выходят эти опусы, приобретают влияние и расхаживают, гордо пыжась, будто благородные господа. Всякий, кто видел журналистов (слово французского происхождения, по сути означающее "подёнщики"), сразу поймет, сколь это нелепо.
Среди новостей в основном были действия двора и придворных. А поскольку из оных, по мнению редакции, один лишь герцог Орлеанский был способен совершить нечто значительное — например, отправиться к Берберийскому побережью и сразиться врукопашную с языческими корсарами, — много писали о нем. Он вместе с остальным королевским флотом взял в блокаду Алжир, пытаясь хоть как-то обуздать джентльменов удачи.
Главным происшествием недельной давности была внезапно открывшаяся скандальная связь маркизы де Лувуа с мэром Лиона господином Вилье. Сам мэр предпочел не давать комментариев об этом, по его словам, возмутительном навете и отделался общими фразами, а маркиз находился в отъезде, то ли в столице, то ли где-то в Италии — говорили разное. Прочие события, происходившие в городе, можно было вообще считать сущими пустяками, особенно если вы не являлись местным жителем. Я скользила взглядом по газетным колонкам, почти не вникая в смысл текста, ибо мысли мои заняты были лишь одним: удастся ли мальчишкам обнаружить Мартена в таком людном городе?
Несмотря на то что с тех пор, как я поговорила с Реми, не прошло и суток, я уже стала терять надежду отыскать мошенника. Затея эта с каждым часом представлялась все более безнадежной. Реми торговал газетами неподалеку, и мне лишь усилием воли удавалось заставить себя не надоедать ему каждые пять минут со своими проблемами. Жюстин, к примеру, сбежал от меня уже через пару часов.
Наконец я почувствовала, что не могу дольше оставаться в неведении. Отбросив газеты, я оделась и выскочила на улицу. Легкие тут же наполнились холодным вечерним воздухом, чистым и свежим. После душной каморки этот воздух показался мне верхом блаженства.
Реми за углом звонким голосом выкрикивал последние новости, широко размахивая листками.
— Привет, Луиза! — расплылся он в своей неподражаемой улыбке, завидев меня. — Нашелся твой Мартен! — Мальчик отсчитал сдачу тщедушному господинчику в завитом пышными локонами парике и повернулся ко мне. — Я покажу тебе кабак, где его видели. Это в квартале за Роной. Эх, жаль, еще холодно, будь лето, ты бы поглядела, как я умею нырять.
От радости я кинулась ему на шею с такой энергией, что он чуть не рассыпал свои газеты. Мне казалось, что телепортатор уже у меня в кармане, что стоит только потрясти бородатого прощелыгу, и тот непременно выложит бесполезную для него вещицу.
— Побегу скажу Жюстину, а то я ему с утра все уши прожужжала с этим Мартеном! — воскликнула я, не замечая, как погрустнел мальчишка после моих слов.
Возле церкви, где я все еще немножко опасалась ходить в одиночку, навстречу показалась большая тяжелая карета, запряженная четверней. Возница беспрестанно понукал лошадей, будто, как и я, стремился поскорее проскочить подозрительный участок пути. Я замешкалась, не зная, в какую сторону лучше отступить, вправо или влево – улица была слишком узка. До ближайшей арки, ведущей во двор, я уж точно не успевала. Раздраженный моей бестолковостью, кучер вынужден был спешно натянуть удила, пока я не посторонилась, вжавшись спиной в неровную каменную стену дома.
Внезапно из арки выскочили трое в длинных широких плащах и масках. Один тут же повис на упряжи, останавливая захрипевших от испуга животных. Другие двое подступили к дверцам кареты. Блеснула отточенная сталь и тотчас потухла. Отрывистые выкрики нападавших, причитания возницы и заполошное ржание лошадей тонули в глухом пространстве узкой улочки.
Через минуту все было кончено, налетчики словно испарились.
Я подошла ближе. Ноги от страха и напряжения одеревенели и плохо меня слушались. Осторожно заглянув в карету, я увидела откинувшегося на мягкую спинку сиденья мужчину в роскошном камзоле нараспашку. С глазами навыкате он хрипел и хватал ртом воздух. Сквозь узкую прореху в щегольской коричневой с серебром жилетке медленными точками покидала тело густая темная кровь. Кругом по полу были раскиданы банкноты, много банкнот, судя по их солидному виду, очень крупного достоинства. В лихорадочной спешке я собрала те, что попались мне на глаза и не были запачканы кровью, не обращая внимания на возницу, который, раззявив от удивления рот, сидел у каретного колеса. Я затолкала кучу мятых банкнот за пазуху и, подхватив юбку, бросилась бежать к Жюстинову перекрестку.
Не стану описывать бурю чувств, клокотавших в моей груди, пока я неслась во все сгущавшемся сумраке. Жюстин, к счастью, оказался на своем месте. Когда я, задыхаясь и путаясь, поведала ему о случившемся, то надеялась услышать в ответ слова утешения и поддержки. Однако тот первым делом стал дотошно расспрашивать меня, как выглядели карета и убитый господин, и не было ли каких-то особых примет у напавших на него разбойников. После чего всучил мне газетную пачку, так и не удостоив вниманием мой растерянный вид.
— За такую новость точно можно рассчитывать на премию! — прокричал он, срываясь на бег. — Газеты отдай Реми!
Пришлось мне возвращаться одной, да к тому же кружным путем, ибо не было никакого желания вновь смотреть на то роковое место, где произошла трагедия; соприкосновение с преднамеренным злодейством ввергло меня в ужас. Проходя узкими улочками, я испытывала неодолимую потребность в человеческом обществе, чтобы отвлечься от того, что мне довелось увидеть. Поэтому была очень рада, завидев, наконец, Реми.
Услыхав о страшном происшествии, он тоже кинулся было в редакцию газеты, но я разочаровала его, сказав, что Жюстин наверняка уже там.
— Вот везунчик, — расстроился мальчик. — А мне теперь продавать всю эту кучу.
— Хочешь, я с тобой постою?
Реми недоверчиво взглянул на меня и с явной теплотой в голосе разрешил:
— Оставайся уж.
Я привалилась спиной к стене, почувствовав слабость после пережитого волнения.
— Наверно, кабак с Мартеном на сегодня отменяется. У меня совсем нет сил с ним беседовать. Это убийство… так и стоит перед глазами. — Мне многое пришлось повидать в прошлых своих "воплощениях" — казалось бы, пора привыкнуть. Поэтому такая повышенная впечатлительность стала для меня сущей неожиданностью.
— Тогда я тебе просто расскажу, где он находится, тот кабак, а дальше ты уж сама решай, — сказал Реми. — "Шип и роза" не так далеко отсюда, минут двадцать…
Немного погодя появился Жюстин. Он весело насвистывал какую-то модную песенку, привязчивая мелодия которой тут же засела у меня в голове; глаза его светились наслаждением завзятого сплетника.
— Слыхал, Реми, нашего мэра подкололи? — он кивнул мне, мол, уже виделись. — Жандармы забрали в участок возницу, подозревают, что он специально остановил карету в таком глухом месте.
Когда я услыхала о вознице, мне стало не по себе; ведь бедный мужик, насколько я знала, был ни в чем не виноват. И тут я вспомнила про деньги. Мне сразу захотелось хотя бы увидеть их, хотя бы подержать в руках, хотя бы пересчитать… Сославшись на усталость, я оставила мальчишек обсуждать происшествие и отправилась в каморку, моля бога, чтобы там не оказалось докучливой консьержки.
В свете догорающей свечи можно было разглядеть, как Полина дремлет, укрывшись пледом, на своем ложе любви. Заслышав меня, вернее, скрип старых половиц под моими ногами, она поднялась и стала оправляться перед зеркалом, ворча, что нигде ей нет покоя от малолетних гризеток, и чтоб я не смела больше трогать ее несчастную шляпку. Пользуясь случаем, я отсчитала еще пару монеток за предстоящую ночь, после чего, умиротворенная, та отправилась по своим делам.
Я быстро распустила на груди тесемки лифа и как можно аккуратнее извлекла мятые банкноты, пересчитала: оказалось больше тысячи ливров! Карманные потребности мэра впечатляли. А я воспряла духом. Что ни говори, деньги позволяют определенную свободу выбора и наделяют уверенностью в себе. Вначале я хотела упрятать их в свой туесок, но, поразмыслив, решила сложить неожиданно приобретенное богатство в старый Полинин платок и обернуть его вокруг пояса, так надежнее. Правда, для этого пришлось снимать платье.
За этим занятием меня и застал Жюстин.
— Ты уже спать? — удивился он. — А ужин?
Я лишь вяло отмахнулась:
— Мне нужен отдых. — И ощутила всем своим телом изучающий взгляд мальчика. На красивом лице его заиграла идиотская улыбка.
— Ты нравишься мне, цыпочка! — развязно проговорил он, сунув руку в карман и позвякивая мелочью. — Несмотря на то, что мы с тобой одного возраста, тебе, похоже, есть чему меня поучить.
Кажется, Жюстину было даже весело, он думал, что ведет себя истинно по-мужски. Однако столь косноязычный и двусмысленный комплимент, произнесенный в сумраке душной комнатенки, не вызвал во мне ничего, кроме неприязни.
— Вряд ли я сравнюсь с твоей великовозрастной подружкой, garçon.
— А вот Реми так не считает, — заспорил уязвленный подросток. Он смотрел на меня с бравадой, которая, очевидно, должна была скрыть неуверенность. — Не строй из себя, пожалуйста, святую невинность. Тоже мне, целка-невидимка.
— Ах Реми, да?! — внутри у меня стало пусто. Наверно ничто не ранит нас больше, чем предательство человека, которому ты доверился и готов был считать своим другом.
Меж тем Жюстин приблизился и стиснул руками мою талию, он даже попытался меня поцеловать. Я почувствовала, как он дрожит, и, ощутив бедром его твердую кочерыжку, поняла, что мальчишка до крайности возбужден.
— Щас как заору, — хладнокровно предупредила я, до времени проглотив обиду.
И тут наспех свернутый платок с деньгами соскользнул с моего пояса. Банкноты рассыпались по полу с характерным шелестом.
— Вот это да-а! — прошептал Жюстин, отступая. — Девочка для богатых господ, я угадал? — Он поднял на меня округлившиеся глаза. — Я слыхал о таких как ты. — Вся его напускная наглость мигом испарилась, поэтому я решила его не разубеждать.
— Советую забыть о том, что ты видел, — жестко сказала я, подбирая купюры. — И держись от меня подальше, чтобы тебя не постигла участь вашего драгоценного мэра.
Мальчишка растерянно присел на кровать.
— Знаешь, после такого… наверное, тебе надо… поискать гостиницу получше.
— На ночь глядя поздно искать, — сухо отозвалась я, одеваясь. — Ну, неси свой ужин, уговорил.
Жюстин кинулся накрывать на стол.
— Луиза, а можешь ты представить меня кому надо? Ну, кто там у тебя le patron... Мы были бы славной компанией, а? — лебезил он. — Пойми, я устал от бедности, родители мои отказались от меня еще в младенчестве, и я всего добивался сам. Всё – сам… — Горечь слов заставила его голос дрогнуть. — Но я знаю, понимаешь, я чувствую, что достоин большего, лучшей доли, чем это… — мальчик обвел взглядом каморку.
— Белые мальчики сейчас мало кому интересны, — сказала я, старясь щадить самолюбие Жюстина. — Вот если б ты был арапченком… — И все же я не смогла сдержать усмешки.
— Почему ты смеешься? — спросил он, нахмурив свои тонкие брови. — У меня ведь нет другого способа разбогатеть. Зато есть кое-какой опыт. Однажды я нашел работу у одного господина. Нетрудную: убирать его комнату, укладывать дрова в очаг и готовить ванну раз в три месяца — так как он очень следил за чистотой своего тела. И платил щедро. И мне было бы плевать на его наклонности, однако он оказался слишком жесток — полюбил охаживать меня кожаной плеткой. Якобы за нерадивость, а на самом деле для собственного удовольствия. Скоро я сбежал, стащив у него в отместку кое-что из вещей, но сейчас бы, кажется, с радостью вернулся — уж денег-то мне тогда хватало с лихвой!
— Жюстин, твоя невинность просто чудесна. Рано или поздно ты опять украдешь что-нибудь у клиента. Тебя обнаружат, и все будет потеряно, даже то, что у тебя есть сейчас, пусть даже ты сбежишь целым и невредимым.
— Ты говоришь со мной, как с ребенком, — сказал он, раздосадованный моим замечанием, и я опять не смогла скрыть улыбку.
Пришлось взять мальчика за плечи и заглянуть в его сердитые глаза.
— Не расстраивайся, — произнесла я уже мягче. — Я говорю так не из пренебрежения, а из заботы. Ты совсем юн, а эти люди могут быть опасны. Мне бы не хотелось, чтобы ты попал в беду.
Я помолчала, вглядываясь в его лицо, миловидность которого пятнала обида, и один вид этой обиды более слов сказал мне, что нужно ослабить поводок. Лишь поцелуй, не больше, — и я отпустила мальчика. Но мальчик не отпустил меня, шепча бессвязные слова и увлекая в какой-то из свободных номеров.
Без сомнения, жалость к этому нахалёнку Жюстину вкупе с досадой на Реми, который, похоже, всем и каждому успел раззвонить о нашей с ним связи, а также желание отплатить ему стали причиной моей податливости. Логики в том не было никакой, мною двигало только уязвленное самолюбие. Реми, Реми… Сердце мое тянулось к нему. Может, поэтому его легкомысленный поступок ранил так глубоко. Ну что мне этот глупый мальчишка? Лишь средство для достижения цели, и свою роль он уже исполнил. Осталось встретиться с Мартеном, которому я решила предложить за пирамидку выкуп. Вряд ли сумма будет ощутимой в сравнении с моим нынешним капиталом. Если, конечно, пройдоха не успел сбыть ее какому-нибудь местному собирателю диковинок. Как там сказал Реми: "Шип и роза"? Наведаюсь туда ближе к вечеру, чтоб уж наверняка застать Мартена, а пока стоит поискать жилье, подобающее моему столь неожиданным образом повысившемуся благосостоянию. Памятуя мудрое правило, что лучше держаться подальше от людей, знающих, где лежат твои деньги… Я улыбнулась. И, кстати, одежду надо купить по приличнее.
Все это я говорила себе, сгребая свои нехитрые пожитки под бдительным оком Полины. Жюстин рано поутру умчался в типографию, поскольку ожидался внеочередной выпуск газеты. Когда я, наскоро собрав в узел распустившиеся волосы, вышла на улицу, суетливый город был наполнен звонкими выкриками мальчишек. "Сенсационные новости!", "Жестокое убийство!" — доносилось с каждого угла.
В ателье по соседству с "Элегией" очень удивились, когда я попросила показать готовое платье.
— Мы не волшебники, мадемуазель, — развел руками добродушный толстяк. — Но, поверьте, мы приложим все усилия, чтобы ваш заказ был исполнен назавтра к вечеру. Позвольте лишь снять с вас мерку. И… — он притворился, что пришел в замешательство, осматривая мой затрапезный вид, — мы не работаем в кредит.
— О, не волнуйтесь, мсье, я заплачу теперь же, — успокоила я.
— За скорый пошив — особый тариф, — блеснул глазами портной. — Какое платье желаете: для светского раута, бала, променада? Может быть, вечернее платье для приема гостей?
— Прогулочное, пожалуй, — с великосветской рассеянностью я взглянула на улицу и оцепенела: мимо ателье к "Элегии" прошествовали два жандарма и с ними Жюстин с пачкой газет под мышкой.
Я застыла у окна, охваченная отчаянием и ощущением неизбывного одиночества, от которых совсем недавно, казалось, избавилась. Ночь, проведенная с Жюстином, до сих пор наполняла меня чувством сладкого удовлетворения. Его озорник меж моих чресел был теплым и ласковым, и, еще не осознав возможных последствий, я поняла, что он кончает во мне. Ужели мои новые знакомства оборвались так скоро?
Прикусив губу, я отодвинулась за портьеру, повернулась к толстяку:
— Да. Дорожный костюм, причем мужского покроя. И нижнее белье, женское, — добавила я, взглянув в его замаслившиеся глазки.
— Пожалуйте снять мерку!
Часть помещения ателье очень разумно была отведена под башмачную мастерскую.
— Желаете изящные туфельки, башмачки из мягчайшей дубленой кожи или сапожки, чудесно облегающие вашу стройную ножку?
Пока башмачник с портным обмеряли меня где только позволяли приличия, я краем глаза наблюдала за улицей. Жандармы скоро покинули гостиницу. Жюстин понуро вышел вслед за ними, проводил их взглядом и растерянно огляделся. Потом направился, судя по всему, к своему перекрестку.
Недоумевая, с какой стати он привел жандармов, я набросила капюшон, чтобы скрыть лицо, и, озираясь, выскользнула из ателье. Может, я нарушила какой-нибудь закон для приезжих, о котором не знала?
Реми за углом бойко сбывал свой товар.
— Экстренный выпуск! — выкрикивал мальчишка, возбужденно жестикулируя. — Чудовищное убийство мэра Вилье! — Газеты шли нарасхват.
Я отвернулась и прошла мимо. Спекулянт, выскочка, жалкий торгаш! Все они тут предатели, думала я, лелея свое оскорбленное самолюбие. Благородные рыцари почему-то не торопились стройными рядами сражаться за мою честь.
Я вдруг поняла, что огорчаться или нет, — зависит от меня самой. Можно и дальше воображать Реми предателем, хотя он ничего мне не обещал и между нами сказано всего лишь несколько теплых слов. А можно поразмыслить о том, что им двигало не более, чем простодушное детское тщеславие.
Обида, однако, взяла верх. Резко развернувшись, я подошла.
— Ты хоть понимаешь, что оскорбил меня? — спросила я, накапливая в себе гнев.
Реми принял плату у очередного покупателя и воззрился на меня с удивлением, которое очень скоро сменилось догадкой.
— Ну и что такого случилось? Ты же не девственница, которая потеряла свое сокровище, — с жалкой улыбкой попробовал он отшутиться.
Я отвесила ему пощечину. Лишь кончиками пальцев, для пощечины и того хватит.
Наверное, с ним никогда так никто не обходился. У Реми от неожиданности даже дух перехватило.
— Что ты возмущаешься, будто маркиза де Лувуа, отстаивающая свою невинность! — вспыхнул он. В выстроившейся к нему очереди, состоящей, в основном, из праздных гуляк, раздались одобрительные смешки.
Эта его хохма заставила меня онеметь от негодования.
Несколько минут Реми продавал свои газеты, усиленно сопя носом и пытаясь сохранить лицо.
— Луиза, — сказал он, когда отошел последний покупатель, — пожалуйста, не сердись. — Мальчишка напоминал школьника, не выучившего урок. Злость моя еще не прошла, и я по-прежнему не находила слов. — Мы просто болтали с Жюстином…
— И ты предал одного друга, чтобы угодить другому?
Это резонное замечание заметно его обескуражило.
— Я не думал… я дурак, что стал этим хвастаться, — парнишка потупился. Потом покосился посмотреть, помогли ли его извинения.
"Не прощай того, кто тебя предал, — услышала я в голове наставления отшельника. — Не давай ему возможности предать тебя еще раз". Но мальчик был так искренне огорчен, что я почувствовала, как рассеивается моя злость.
— Ладно, проехали. Покажешь гостиницу по приличнее?
Реми оглядел меня, скептически скривив уголок губ:
— Когда всему городу известна твоя внешность?
— Ну так что же, — не поняла я.
— Так ты не читала? — Он протянул мне газету. — Я заходил в "Элегию", чтобы предупредить, но ты уже ушла.
Я развернула печатный лист, еще пахнущий свежей типографской краской.
"Злодейское убийство!" — кричали аршинные буквы.
Ниже сообщалось, что вчера в восьмом часу вечера мэр города господин Вилье был предательски убит неустановленными личностями в масках. Убийство бросало тень на маркиза де Лувуа в связи с недавним адюльтером, в котором была замешана его супруга и приснопамятный мэр. Доставленный в жандармерию возница утверждал, что сообщницей дерзких налетчиков является молодая особа, будто бы случайно ставшая причиной остановки экипажа. Далее перечислялись мои довольно точные приметы вплоть до легкомысленной шляпки, которую я позаимствовала у консьержки, серого платья и войлочных чувяков. Но более всего меня возмутило, что город назначил крупную награду всякому, кто сообщит любые сведения о местонахождении подлых убийц и их сообщницы.
— Чудо, что меня до сих пор не схватили, — вырвалось у меня. Я в растерянности вернула газету мальчишке. — И что же теперь делать?
Реми решительно взял меня за руку:
— Идем. Поживешь пока в мезонине.
Его небогатой семье деньги были бы весьма кстати, но даже мысль о том, чтобы выдать меня, не посетила Реми. Что-то перевернулось в моей душе. Ступив шаг вперед, я порывисто привлекла его к себе, обняла и поцеловала, задыхаясь от непролитых слез, подступивших к горлу.
В доме Роше все дышало умиротворенностью и покоем. Лишь только мы появились на пороге, дедушка Луи взглянул на меня из своего неизменного кресла, хмуря над добрыми глазами густые низкие брови.
— В какую историю ты ввязался на этот раз, внучек? — отложив газету, осведомился он.
Пришлось мне рассказывать все, как есть.
— Вон оно как, — озабоченно отозвался дед. — Помню, в 31-м году служил я у шевалье де Дьези из Верхнего Анжу…
— Ну де-едушка! — взмолился Реми.
— Et bien, — Луи с укоризной поглядел на внука. — Ну что же, будь осторожна, девочка. Вилье был ставленником самого короля. Ты ведь знаешь старую поговорку: "Если король враг — это плохо, если друг — еще хуже, а уж если родственник — пиши пропало".
После сытного обеда Реми отправился распродавать остатки своей печатной продукции, а я, потеряв терпение, накинула плащ с капюшоном и помчалась разыскивать "Шип и розу". Сердце мое радостно билось в надежде на избавление от гнетущей тревоги, которая не оставляла меня с тех самых пор, как я лишилась пирамидки.
Заведение помещалось на первом этаже запущенного дома в бедном районе в нескольких кварталах от перекрестка, где работал Жюстин. Я решительно толкнула заляпанную тысячами немытых рук дверь. Сделала я это с отчаянной смелостью, хотя была полна страха, так как не знала, какая встреча будет мне оказана. Все еще живы были воспоминания о том неистовстве, с которым Мартен крутил мне руки, суля кары людские и небесные.
Внутри было не слишком жарко. Казалось, большая часть тепла производилась не горящим очагом, а человеческими телами. В воздухе густо висели запахи волглой шерсти, пота, дыма и стряпни. Шустрый парень с тонкими усиками виртуозно лавировал меж столами и посетителями, поднося закуски и успевая заменить опустевшие бутылки полными.
Я внимательно оглядела зал: Мартена нигде не было. Собрав волю в кулак, я даже поговорила с местными забулдыгами, но никто из них его не вспомнил или не захотел вспомнить, и я не услышала ничего, кроме насмешек и непристойных намеков. До конца дня я заходила туда еще дважды, но с тем же результатом.
На другой день я отправилась в кабак с твердым решением не уходить, пока хоть что-нибудь не прояснится.
Я сидела там четвертый час кряду и уже глядеть не могла на их орешки и дрянное пиво, как вдруг в дверях появился какой-то старый бродяга. Войдя, он сразу направился к маленькому столику в углу у окна. Разносчик не успел еще появиться, а он уже заказывал "как обычно" — eau-de-vie[Крепкое спиртное (фр.)]и закусить. По всему стало ясно, что он здесь свой человек. Подсев за его столик и разглядев его получше, я поняла, что он не нищий, а просто один из тех махнувших на все рукой людишек, которые толкутся в этом районе в лавках старьевщиков и возле уличных стоек. Старик прищурился и посмотрел на меня.
— Можно присесть? — спросила я несколько запоздало, решив быть предельно вежливой.
— Может, и можно. Ну, подруга, что продаем?
— Я покупаю. — Водрузив на стол свою кружку пива, я описала ему внешность Мартена. — Видел когда-нибудь этого парня?
Старик неопределенно пожал плечами и припал к стакану с кальвадосом, довольно дешевым, судя по запаху.
— Скорее да, чем нет, — ответил он. Потом подхватил из блюда с закусками зажаренную луковицу, источавшую бурый сок, и с хрустом впился в нее зубами.
Я махнула рукой парнишке, чтобы тот повторил его заказ, и продолжала:
— В таком случае тебе повезло. Если, конечно, не врешь.
Старик фыркнул и тыльной стороной ладони потер заросшую седой щетиной щеку.
— Давненько мне не везло. — Он внимательно посмотрел на меня. — Ну, сколько? И за что?
— За информацию. И ровно столько, сколько она стоит. Ну так как, видел его? — Я извлекла из кармана одну из пятиливровых монет, полученных вчера на сдачу в ателье.
— Ну видел.
Я положила монетку на стол и прикрыла рукой.
— Когда?
— В этот понедельник. Утром.
День он назвал правильно. Последний раз мальчишки видели Мартена тогда же. Я подвинула монетку к нему и достала другую.
— Он был один?
Старик облизнул губы.
— Дай сообразить. Нет, не один… Он вон там сидел. — Бродяга указал на столик через два от нашего. — И с ним еще двое господ. Один такой… ну, я его сразу запомнил.
— Какой?
Старик потер большим пальцем указательный — жест, древний, как сама жадность. Я продолжала допытываться:
— Ты не слышал, о чем они говорили? — и пододвинула ближе к нему еще пять ливров.
— Торговались. Мартен сбывал с рук какую-то стекляшку одному из них, проезжему.
У меня перехватило дыхание, желудок сжался в комок. Все-таки продал… да еще не местному.
— С чего ты взял, что он проезжий?
— Ни до, ни после я его здесь не видал. И выговор у него не нашинский. Мартен называл его синьором Винченцо. Купец-итальяшка, — он презрительно сплюнул на пол.
Я достала еще одну монетку.
— Как он выглядел?
Старик отпил глоток и наморщил лоб, пытаясь вспомнить.
— Невысокий такой, крепкий, даже тучный. И удивленный он был какой-то.
— Сильно удивленный?
— Ага. Похоже, твой Мартен показал ему что-то такое, чего он не ожидал. А потом они ушли.
— Все трое?
— Не-а. Мартен и купец.
— А третий остался?
— Посредник-то? Вроде бы да. Кажись, так. Потом я пошел в сортир, а когда вернулся, его уже не было.
— Почему ты решил, что посредник?
— И-и, девонька, я не первый год живу.
— А куда пошли те двое?
— Да не знаю я, черт тебя задери. Чего мне к ним приглядываться. Я сюда пить хожу, а не шпионить.
Я извлекла еще две монетки. Старик проследил за моей рукой.
— Думаю, он отбыл в Марсель.
— Мартен?
— Нет, купец. Винченцо.
— Почему?
— Сразу, как произошла сделка, Винченцо отправил посыльного купить место в ночном дилижансе. Тот пошел в сторону Старой Римской дороги, а она, как известно, ведет к побережью.
Старик сгреб монеты широкой ладонью, оглядел их, потом окинул взглядом бутылки, выставленные за стойкой. Осознав, что от меня ему больше ничего не дождаться, он спросил:
— Слухай, подруга, а на хрена тебе все это?
— Эта стекляшка — моя, — сказала я и осмотрелась. В кабаке сидело человек двадцать. — А больше их никто не видел? Может, вспомнишь, кто тут тогда был?
— Не-а, — ответил он. — Тут тебе никто ничего не скажет.
Поднявшись, я положила на стол бумажку в 10 ливров.
— Спасибо, старина.
— Всегда пожалуйста, сестрица.
И не успела я дойти до двери, как к нему уже спешил разносчик.
Когда я оказалась на улице, то насилу сдерживала слезы. Я остановилась, опираясь рукой о стену трактира и приказывая себе успокоиться. Чувствуя, что теряю мужество, я готова была грозить небу кулаками. Откуда взялся этот чертов Мартен, как раз когда мне довелось появиться в деревне!
Спохватившись, я постаралась взять себя в руки, нельзя привлекать внимания, это слишком большая неосторожность.
Было холодно, свинцово-черные тучи нависали над городом. Стало накрапывать. Зябко поежившись, я плотнее запахнула плащ. Для полного счастья мне не хватало только дождя…
Обойдя большую лужу, я свернула за угол. Нужно было еще зайти в ателье, забрать свою новую одежду. С плотно сведенными лопатками я шла, суровая и напряженная как струна, в рассеянности сбиваясь с пути и путая улицы, все как одна изрытые колесами и копытами. Затуманенный взор не способствовал ориентации. На душе было так худо, точно мне сообщили о смертельном недуге. Шагала я быстро и к тому времени, как поняла, что иду по незнакомым местам, возвращаться было поздно. Мне не улыбалось бесцельно бродить по улицам или еще как-то навлекать на себя подозрения, кроме того до темноты оставалось совсем немного времени, так что чувствовала я себя полной дурой. Еще ускорив шаг, я чуть не наткнулась на стоящего у перекрестка жандарма. Его удивленный взгляд скользнул по моему лицу. Я отвернулась и пошла ровным шагом с низко опущенной головой, как мусульманка, идущая на базар. Нельзя было обращать на ажана внимание. Если еще раз оглянуться, он может пойти следом за мной.
Я свернула в переулок и сделала продолжительный вздох. Горло тут же за пульсировало, как живое существо, в такт бешеным, испуганным ударам сердца. Страх, что я чуть не попалась, и растерянность от незнания дороги — почему все здания здесь такие одинаковые, ну почему? — слились в чувство, близкое к тоске по своему дому. Никогда до сих пор я не ощущала такого жуткого одиночества и такой безнадежности. Мне стало казаться, что я, наверное, никогда не вырвусь из этого кошмара, что такой будет вся моя дальнейшая жизнь.
Сценарий складывался неутешительный. Мартен успел продать пирамидку, и теперь она, возможно, уже плывет в Италию в кармане этого самого Винченцо. Ибо Марсель портовый город. Мои надежды вернуться в свое время таяли как дым на ветру. Немного успокаивало лишь одно: чтобы добраться до Лиссабона, мне тоже надо было продвигаться в Марсель. Может быть, повезет, и я успею перехватить там итальянского купца, если его судно еще в порту.
Когда я вышла, наконец, к "Элегии", то каким-то шестым чувством сразу почуяла неладное. Не слишком утонченные методы слежки известны с давних времен. Так и здесь: два праздношатающихся одинаково усатых типа маячили напротив ателье, на противоположной стороне улицы. Сделав круг, я подошла к Реми, который по обыкновению продавал в это время свои газеты на бульваре за углом.
— Луиза! Нашла своего Мартена? — кинулся он ко мне, но тут же понял все по моему лицу.
— Дело плохо, — сообщила я. — Мартена нет, а за ателье следят. У них есть черный ход? Жаль выбрасывать на ветер почти три сотни ливров.
— У любого дома есть черный ход, — пожал плечами мальчик. — Как же без него.
— Тут вокруг жандармы. Сможешь забрать мою одежду и сапоги, притворившись посыльным? — Я отобрала у него газеты и постаралась прикрыться ими, обратив внимание, что кто-то из прохожих уже оборачивается, разглядывая меня.
— Попробую. Иди домой и жди меня там!
Уже почти совсем стемнело, когда я, петляя по закоулкам, добралась до дома, где жил Реми, и стала нервно прогуливаться по улице, поджидая мальчика. Минут через двадцать послышался стук башмаков по дощатому настилу тротуара.
— Еле оторвался! — прохрипел Реми пересохшим горлом, глотая воздух между словами, и сбросил наземь обвязанные атласными лентами коробки. — Уф-ф. Ну и заварушку ты устроила! Держу пари, через полчаса этот район будет полон фликов.
После горячей ванны и ужина из болгарских перцев, фаршированных луком и сыром, мы пили чай с медовыми лепешками, и я почти целый час отвечала на вопросы Элизабет и Луи о себе, о моем доме и семье. Я старалась говорить по возможности правдиво, но, понятно, кое-что пришлось опустить, включая тот факт, что я не рассчитывала увидеть когда-либо свой дом и семью снова. После этого Элизабет показала мне в детской комнате кровать, на которой я буду спать. Оказалось, что это кровать Реми, а он сам разместится на полу рядом с кроватью Поля. Я пыталась протестовать, однако мои протесты были пресечены ее мягкими, но настойчивыми уговорами.
Пришлось мне переселяться из мезонина.
Непривычно было лежать под легким пуховым одеялом в удобной постели. Шепотом и смешками доносился разговор мальчиков, но не хотелось вникать в смысл их слов. Мне уже давно не давало покоя какое-то смутное ощущение, никак не поддававшееся осмыслению.
Наверное, это странно и даже трудно понять, но вплоть до этого момента у меня, по существу, не было возможности осознать всю непоправимость того, что совершилось, безвозвратность той жизни, которая осталась в прошлом и была потеряна. И только здесь, в первую ночь в настоящей постели, находясь на волнах тихого бормотания голосов двух братьев, старшего и младшего, ко мне пришло полное понимание того, что мною было сделано, и кем привелось мне стать; и пришли боль, страх и горечь оттого, что так безрассудно, так непростительно исковеркана моя жизнь и жизни окружавших меня людей. Сердце мое разрывалось от стыда и горя, от осознания, как много во мне невыплаканных слез и как мало любви. В душу проникло чувство отверженности, сознание обреченности всегда относиться к касте изгоев.
Лежа в чужой постели, мне пришлось стиснуть зубы. Одна из причин, почему мы так жаждем любви и так отчаянно ищем ее, заключается в том, что любовь — единственное лекарство от одиночества, от чувства стыда и печали. Но некоторые чувства так глубоко запрятаны в сердце, что только в полном одиночестве ты и можешь их обнаружить. Некоторые открывающиеся тебе истины о тебе самом настолько болезненны, что, лишь испытывая чувство стыда, ты можешь жить с ними. А некоторые вещи настолько печальны, что только твоя душа может оплакать их…
— Луиза, ты не спишь? — донесся до меня голос Реми. Братишка его уснул.
— Нет еще, — отозвалась я.
— Мне кажется, тебе нужно пойти в участок и все как было рассказать. Ты не сможешь всегда от них бегать.
Я улыбнулась в свете единственной свечи.
— Я просто уйду из города, вот и все. — Не объяснять же, что у меня нет времени на полицейские разбирательства.
— Как уйдешь!? — встрепенулся мальчик. И столько огорчения было в его голосе, что я исполнилась к нему благодарностью. Хоть кому-то здесь я не безразлична.
С минуту мы лежали в молчании. Потом Реми резко сел на постели.
— Слушай, у меня идея! — зашептал он возбужденно. — Мы уйдем вместе!
Я аж заморгала от неожиданности. В мои планы вовсе не входило до такой степени нарушать естественный ход событий.
— Ни к чему оно тебе. Сама разберусь, — холодно буркнула я, желая отвратить его от этой мысли, но частью своего существа радуясь словам мальчика. — Для меня это не такая уж большая проблема, как ты думаешь.
— Зато большая для меня, — глухо проговорил Реми.
Осторожно, чтобы не разбудить малыша, он перебрался к моей кровати и устроился рядом на полу, положив руки на ее край.
— Я… привык к тебе, — Реми аккуратно подбирал слова. — Мне будет тебя не хватать… твоей улыбки, взгляда, голоса, твоих обстоятельных и совершенно непрактичных рассуждений обо всем на свете. Если ты уйдешь, мне кажется, я потеряю часть самого себя. Возьмешь, что ли с собой? — Тихонько попросил мальчик, видя мои колебания. — А предков я сам уговорю.
Я чувствовала себя неловко, слушая это признание и не зная, что ответить. Тем более что испытывала к нему что-то похожее, но боялась впустить в себя любовь, которая не могла иметь будущего. Надеясь прогнать какое-то растерянное, мученическое выражение с лица мальчика, я потянулась к нему.
В конце концов мы заснули. Я проснулась среди ночи. Свеча, от которой осталось не больше дюйма, догорала в восковой лужице. Реми лежал на спине. Он смотрел в потолок и, казалось, был целиком погружен в свои мысли. Но нет, он улыбнулся и обнял меня. А я прижалась к нему, упиваясь его теплом, его шелковистой кожей, запахом его волос; уткнулась щекой в маленькую впадинку под ключицей и снова заснула.
Реми оказался прав. С утра пораньше головы фликов выглядывали чуть ли не из каждой подворотни. В доме Роше царило некое подобие суматохи. Дедушка Луи пребывал в возбужденном оживлении, глаза его горели азартом мушкетера перед решительной атакой.
Немногим ранее, за завтраком, Луи имел продолжительную беседу с внуком, и восклицание "emmerdeur!"[Засранец (фр.)]было, пожалуй, наиболее мягким из произнесенных им в это утро. "Нелепо", "возмутительно", "негоже" и "немыслимо" перемежались в различных вариациях.
— Виданное ли дело, — вторила супругу старушка Элизабет, — отпускать в такую даль несмышленого ребенка! Дитё — оно дитё и есть. Сейчас умное, а отвернулся — смотришь, а оно еще совсем дурак.
— Это которые маленькие — дураки, — не унимался мальчик. — А я уже давно не маленький.
В конце концов Реми удалось убедить деда в непреклонности своего решения отправиться вместе со мной в Марсель. В свои 13 лет он скорее предвкушал увлекательное приключение, чем думал о возможных опасностях.
— Ну что же, внучек, — смирившись, произнес Луи, — в юности мне тоже, бывало, доводилось совершать безумства из-за девиц. Вот, помню, когда я был в твоем Марселе на Пасху 30-го года… — Реми на этот раз обошелся без своего обычного "ну, де-едушка!", и нам представилась возможность терпеливо выслушать давнюю историю об амурных связях главы семейства.
Сборы в дорогу заняли больше времени, чем я предполагала. Вдобавок после обеда пожаловал Жюстин, затем, чтобы узнать, почему это Реми не явился в типографию за очередным выпуском газеты.
— Ну я ему щас задам! — подскочил мальчик, заслышав голос бывшего приятеля.
— Погоди! — Я едва успела ухватить его за рукав. — Не надо привлекать к дому лишнего внимания. Просто спровадь его поскорее.
Реми с досадой мотнул головой и вышел, плотно прикрыв дверь детской.
— Передай, что меня не будет, — донеслось из соседней комнаты.
— Дружище, ты можешь потерять эту работу, — забеспокоился Жюстин. — Ну ладно. Скажу, что ты занемог, и придешь завтра.
— Не, вообще-то, мог, — легко рассмеялся Реми. — Просто сильно занехотел. — Я словно воочию увидела озадаченное выражение на лице Жюстина и ехидно усмехнулась.
— Так не пойдет, — тем не менее возразил тот. — Ты должен сам сообщить об этом господину Дюбуа.
Я тут же встревожилась, нет ли тут подвоха. Представилась картина, как по дороге жандармы арестовывают Реми и везут его в ателье для опознания.
— Ладно, идем, — решительно произнес Реми. Он вернулся на минуту за курточкой: — Заодно с мамой попрощаюсь, не волнуйся, я быстро!
И вышел вслед за Жюстином.
— Ох, на погибель нашу явилась, — услыхала я дребезжащий голос Элизабет. Она закрыла входную дверь на засов.
Сердце ожгло нехорошим стыдом. С уходом Реми в доме повисла гнетущая тишина. Я долго стояла в растерянности, пригвожденная к месту невольно подслушанными словами.
Конечно, Элизабет права, безусловно права… Вот вернется Реми, и твердо ему заявлю, чтобы оставил свои фантазии о дальних странах и чудесных приключениях. Но каким ударом это для него будет…
Взгляд мой остановился на коробках из ателье.
Чтобы занять себя, я принялась непослушными руками распаковывать свою новую одежду, затем попыталась одеть ее в правильной последовательности, поминутно оглядывая себя в зеркале.
Преображение было разительным: мое отражение хмурилось в ответ, будучи чертовски привлекательным подростком, одетым в долгополый, со множеством пуговок камзол поверх приятной на ощупь шелковой сорочки и плотного крепового жилета. Кружевной галстух, заранее увязанный по последней моде, придавал, несколько франтоватый вид, но в остальном все было практично и без особых излишеств. Не haute couture, конечно, но, по крайней мере, за бомжиху на улице принимать не будут. Добротные фасонистые сапоги выглядели настоящим произведением искусства, а новенькая треуголка с вычурно загнутыми полями успешно дополнила мистификацию. Следовало только обрезать волосы, впрочем, это потом, когда вернется Реми.
Тогда я ему и выскажу все: нам предстоит трудный разговор.
Я вновь переоделась в старое платье и еще минут десять металась по комнате, пока не взяла себя в руки. Затем поднялась в мезонин — осматривать улицу через слуховое оконце было безопаснее. Выяснилось, что агенты, вероятно, получившие взбучку от начальства за вчерашнюю промашку, неустанно наблюдают за окружающими домами, в том числе и за домом Роше, но в остальном все было спокойно.
Слабо скрипнули ступеньки, на лестнице послышались легкие шажки, люк приподнялся и из него показалась курчавая головка.
— Дедушка стоит в сенях у окна, — важно доложил Поль, выбираясь из люка, — только никто еще не приходил.
Под мышкой у него был маленький красный парусник. Испытующе оглядев меня, мальчик удовлетворенно вздохнул и поставил кораблик на пол, так чтобы киль вошел в одну из щелей между досками.
— А бабушка внизу, в гостиной, молится за вас, — добавил он, присаживаясь на корточки перед парусником. — За меня она тоже молится — перед завтраком… Эх, поломалось всё, — уже деловым тоном сообщил он, пытаясь поправить снасти, вконец перепутанные и свисавшие за борт, — бабушка, говорят, немного не в себе.
Через секунду я стояла на коленях, перебирая и теребя зеленые штопальные нитки, изображавшие корабельную оснастку. Но, судя по всему, от моей помощи стало только хуже, потому что малыш поднялся и испуганно запротестовал.
— Это все бабушка, она и парус тоже сама сшила, — сказал он, когда я наконец выпустила кораблик из рук, — дедушка говорит, она за всю жизнь ни разу не видела парусника.
Он вздохнул и тоже встал на колени.
— А знаете вы, что она говорит, когда молится? — спросил он, не поднимая глаз.
Я покачала головой.
— "Боже, яви им свою милость". Только и всего. И больше ничего. Прежде она разные молитвы читала: застольную и вечернюю, и "Отче наш", но с тех пор, как уехал папа, она всегда бормочет только одно: "Боже, яви им свою милость".
Внизу тяжело хлопнула дверь. Оказалось, это вернулся Реми, возбужденный и довольный собой. Вопреки обстоятельствам настроен он был очень оптимистично.
— Как же давно я хотел покончить с этими дурацкими газетами, — возвестил парнишка, сияя своей неподражаемой улыбкой, и бесшабашно пропел: — От работы, без забавы мальчуган тупеет, право!
— Да уж, мальчуган сильно отупел от неусыпных трудов, — проворчал Луи и потребовал свой письменный прибор. Дед стал сочинять письмо своему проживающему в Марселе кузену, достойному и добродетельному, по его словам, человеку, с просьбой оказать нам всяческое содействие.
Реми тем временем, поминутно вздыхая, коротко подстриг мои волосы, оставив их примерно до плеч. Когда же он увидал меня в новом дорожном костюме, то совсем растерялся:
— Во как… кажется, я начинаю понимать тех, кто с мальчиками…
А я все думала, как же приступить к непростому разговору.
В этот момент в сенях раздался оглушительный грохот. Мы с Реми переглянулись.
— Вот черт! — воскликнул он. — Жандармы! — И сделал мне быстрый непонятный знак, показывая на чердак.
Я стояла, будто окаменев. Одно это слово парализовало меня. Ну почему каждое из моих воплощений ищейки преследовали и травили, точно надо мною довлеет какое-то роковое проклятие!
— Черт побери, я же сказал! Поднимайся в мезонин! — зашипел Реми. Он суетливо смёл с пола обрезанные волосы и с лихорадочной поспешностью принялся устанавливать приставную лестницу.
— Но что будет с тобой? — прошептала я, не совсем его понимая. Ему нельзя было бежать со мной и нельзя было остаться.
В этот миг из гостиной показался взволнованный Луи. За ним возникло побледневшее лицо Элизабет. В дрожащих руках она сжимала холщовый мешок, который весь день собирала нам в дорогу. Луи выхватил узел из ее рук и сунул внуку:
— Нет времени на разговоры. Если не откроем, через минуту они примутся ломать дверь. Поднимайтесь, дети мои, и втащите за собой лестницу!
Реми порывисто обнял бабушку:
— Я на корабле летом приеду, бабуль, гостинчиков привезу…
Превозмогая охвативший меня панический страх, я полезла наверх, чувствуя за собой дыхание друга. Лишь только мы закрыли люк, как внизу хлопнула дверь.
— Именем короля! — донесся снизу зычный голос.
Реми распахнул слуховое оконце. До сих пор у меня не было опыта подобных трюков, но высоты я боялась всегда… С другой стороны, мы никак не можем сидеть здесь и дожидаться, пока жандармы доберутся до нас.
Внизу кто-то уже бил посуду, слышался шум сдвигаемой мебели.
Реми первым вылез в окно и принял у меня узел. Я с трудом протиснулась вслед за ним, нащупала ногами карниз. Сеял мелкий холодный дождь. Поддерживая за руку, мальчишка помог мне выбраться, и мы с огромной осторожностью, но без особого труда перебрались на крышу соседнего дома, стараясь, разумеется, не смотреть вниз. "Спасибо Генриху IV, — припомнил Реми, — в его царствование застройка велась так тесно, что крыши домов зачастую соприкасались вдоль всей улицы".
Ноги разъезжались на замшелой, мокрой от дождя черепице. С трудом удерживаясь на покатой крыше, Реми свободной рукой умудрялся поддерживать меня. Пару раз моя нога соскальзывала, и мальчику приходилось напрягать все силы, чтобы удержаться.
Наконец мы добрались до окна соседнего мезонина и осторожно заглянули внутрь — во многих домах хозяева сдавали чердак в наем. Убедившись, что там никого нет, я с силой потянула раму к себе, но окно было заперто изнутри. Тогда, ухватившись одной рукой за крышу, я стащила с ноги новый сапог и что есть силы ударила каблуком по стеклу.
С чердака мы спустились на лестницу, торопливо сошли вниз, несказанно удивив попавшихся навстречу жильцов, и скоро нам удалось незаметно выскользнуть из дому черным ходом в укрывшие Лион сумерки.
К сожалению, не прошло и нескольких минут, как стало ясно, что шпиков этим маневром провести не удалось. Мы лишь ввели их в заблуждение моей изменившейся внешностью, ибо они выслеживали девицу и вдобавок нищенку. Разумеется, мы не оглядывались, чтоб не привлекать к себе внимания, но видели, что встречные, особенно бедняки, сперва удивляются, потом пугаются. Тогда-то у меня и возникло подозрение, что за нами кто-то идет, и я поспешила поделиться им с Реми.
Ближе к рынку улицы начали заполняться расходящимися по домам разносчиками и лоточниками. Один вез на тачке ущербный круг белого, в синих прожилках сыра, другой предлагал нераспроданную горчицу из ведерка с крышечкой, третий — кубики масла из заплечной корзины, дюжие водоносы привычно шагали под тяжестью деревянных рам, обвешанных полупустыми уже ведрами. Кого-то за нашей спиной отчаянно костерили рыботорговки в тапаборах с широкими полями, хорошо защищавшими и от солнца, и от дождя, но прежде всего от нескромных взглядов. Мы слышали, как усы агента сравнивают с подмышечными волосами представителей разных африканских народов. Была высказана и поддержана гипотеза, согласно которой ажан слишком часто занимается оральным сексом с некоторыми крупными сельскохозяйственными животными, знаменитыми своей нечистоплотностью. На остальное у меня просто не хватило знаний французского нецензурного.
Мы принялись петлять по улочкам и проулкам, направляясь в целом в сторону Южных ворот, за которыми располагалась почтовая станция, но и это не помогло избавиться от преследования; более того — шаги позади уже не были одиночными. И они нагоняли нас.
— Рассыпаемся! — шепнул Реми. При этом он ухватил под мышку собранный нам в дорогу куль со съестными припасами, который подпрыгивал и бил его по спине при каждом шаге. Мальчишка кинулся вперед по улице, прежде толкнув меня в темную арку двора.
Поздно!
В последний момент я обернулась, но только чтобы увидеть, как сзади коршунами налетели жандармы. Вдвоем они грубо сбили нас с ног, выкрикивая при этом свое неизменное: "Именем короля! Именем короля!" Работающие на государство трусливые мерзавцы всегда прикрываются чужим именем. Наверно у них это в крови.
Оказавшись на земле, Реми вогнал локоть в живот своему противнику и кувырнулся в сторону. Я со своим не стала церемониться и, резко выбросив вверх руку, схватила его за яйца. Ажан завопил и вырубился. Я не мешкая подхватила свою отлетевшую к мостовой треуголку, и мы с Реми дали деру, слыша за спиной бешеные ругательства.
Городские ворота миновали без проблем, сбавив из осторожности шаг и изобразив оживленную беседу двух купеческих сынков о достоинствах местных деревенских девок. Стражники, услыхав, о чем речь, глупо за ухмылялись в усы, один из них напутственно мне подмигнул.
Еще дома дедушка Луи предупредил нас, что просторы Франции кишат разбойниками и бродягами, поэтому до Марселя безопаснее всего будет добираться по Роне; река издревле служила водным путем из Лиона к Средиземноморью. Может, и безопаснее, но далеко не быстрее. Я же торопилась, боясь упустить Винченцо, так что решилась ехать в дилижансе; к тому же разбойники могли и поизвестись с тех пор, как дед путешествовал последний раз.
Почтовая станция состояла из огромной конюшни и притулившегося к ней дома, в котором смотритель оформлял подорожные рассыльным и принимал плату за проезд у прочих отъезжающих. Кучера и лакеи переходили от лошади к лошади, снимая пустые торбы для овса и поправляя упряжь. Пара стоявших на утоптанной площадке дилижансов напоминала своими размерами вагоны пассажирского поезда. Каждый был запряжен восьмерней.
Возница и его помощник расспрашивали всех входящих, куда они едут, и лишь после этого впускали их, позади сажая тех, кто едет дальше других, к самому побережью. Проход между жесткими даже на вид, деревянными сиденьями быстро заполнялся детьми, домашними животными и багажом, с которым пассажиры боялись расстаться, отправив его в общую кучу на крыше дилижанса. В конце концов людям пришлось тесниться по трое на скамейках, предназначенных для двоих. От неизбежной духоты спасало множество узких окошек, расположенных по обеим сторонам вагона.
Я не боялась превратностей путешествия; наверное, потому, что плохо их себе представляла. "Романтиков с большой дороги" мне доводилось видеть только в кино, да и те чаще оказывались какими-то недотепами. Большей опасностью были наши попутчики, с которыми предстояло провести в тесном дилижансе долгие часы.
Я и раньше, появляясь в новом обществе, чувствовала себя так, словно прыгаю в темную бездну, не зная дна. Стоило мне открыть рот и высказать свое мнение по какому-нибудь, казавшемуся простым и очевидным, вопросу, как взрослые вокруг начинали с недоумением переглядываться, будто бы я, по меньшей мере, иностранная шпионка. Зная это, мне теперь хватило ума заткнуться и не выставлять свою эрудицию напоказ.
Наконец тронулись, и тут я получила в буквальном смысле потрясающий житейский опыт: ехать в дилижансе даже по относительно ровной дороге было не многим лучше, чем получать ежесекундные удары дубиной. Я постаралась обмякнуть всем телом, чтобы не изувечиться, когда громоздкий вагон наберет ход и его начнет бросать на ухабах.
У Реми было испуганно-озабоченное выражение лица. Я отвернулась, прежде чем он смог заметить мой собственный взволнованный вид, и, внезапно холодея, подумала: "Что я делаю? Куда я его везу? Что я могу обещать ему?" С этого момента беспокойство за мальчика поселилось у меня в груди, уживаясь с прочими тревогами; оно тисками сжимало мое сердце и не оставляло меня ни на минуту.
14
Другие
Пропахшая мокрой пылью электричка, лениво отстукивая колесами, через час с небольшим дотащилась до вокзала, и половину этого времени Денис мучительно вспоминал название станции метро и улицу, где проживала мамина сестра. Потом была людная площадь в мусоре и нечистотах и монументальное здание с буквой "М" на фронтоне, к которому его целеустремленно вынес поток сумчатых приезжих. Он остановился и пересчитал мелочь в кармане — до тетки должно было хватить…
Денис мотнул головой, отгоняя тягостные воспоминания.
Клеенка, застилавшая кухонный стол, была вся в подсохших липких разводах. Впрочем, если приглядеться, в них можно отыскать смысл: вон то пятно — бабочка, вон — цветок, а рядом с левой рукой — ухмыляющаяся одноглазая рожа; это Макс на прошлой неделе постарался, нечаянно ковырнув полчашки сладкого чая.
Денис поиграл оставшейся в тарелке макарониной и, подцепив на вилку, втянул ее в рот. Хотел было сразу помыть тарелку, но прыснувшие из горы грязной посуды тараканы быстро отбили охоту. Он пристроил ее в мойке до лучших времен и лишь брезгливо сполоснул руки — вода из крана тоже шла какая-то будто маслянистая.
За окном начинался день, такой же серо-коричневый, как эти дешевые макароны, день поздней осени. Утро размазало по блеклому краю небосвода немного оранжевой краски. В волглом воздухе стыли деревья, сбросившие листья и потемневшие от сырости.
Вернувшись в их с братом гнездышко, Денис завалился на раздвинутый диван, доставшийся теть Свете еще от бабушки. Максим дрых у стенки, переупрямив выбившийся из сил будильник. Несмотря на привычку рано вставать, Денис не был первым в этой двухкомнатной хрущобе на последнем, пятом этаже, кто просыпался прежде других. Постоянно сетовавшая на засилье таджиков-конкурентов, теть Света работала дворничихой — она поднималась чуть не затемно, наскоро готовила ребятам завтрак и уходила мести никак не желающую отлипать от асфальта мокрую листву, заодно прихватив с собой маленькую Ириску, чтоб по дороге сдать ее в садик.
Денис нашарил пульт и ткнул им в сторону телека, купленного по случаю, в комиссионке. Шла нарезка из старых "Смехопанорам", тупо хохмили Петросян с женой, не вызывая в ответ ничего, кроме недоумения, — от щекотки и то смешнее. За два месяца, что он обретался у родственников, Денис сто тысяч раз успел пожалеть об оставшемся в покинутом доме компьютере. В покинутом доме… с телом убитого отца на полу.
Вернуться туда было выше его сил.
Вспомнив про папу, умевшего во всем находить хорошее, Денис чуть не заплакал. В горле появился комок, будто там застряла таблетка. Он с усилием сглотнул. Папа принадлежал совсем к другому миру. Далекому и давнишнему. Он остался где-то во сне или в другой жизни. Просыпаясь утром, Денис проверял, так же ли он несчастлив сейчас, как был, засыпая вчера вечером, или как когда таким же утром проснулся неделю назад. Первое-то время он вообще не чувствовал ничего, совершенно и абсолютно ничего, плохо понимая, что вокруг него происходит. Был ли он сейчас прежним Денисом Ключниковым, обычным средним школьником из Подмосковья? Сомневаться, казалось, было бы странно, да и большое, хотя и мутное, зеркало в ванной комнате упорно убеждало его в этом. Но он ничему больше не верил, он ощущал себя кем-то другим — другим человеком в чужом мире.
Одеяло зашевелилось и откинулось, Максимка похлопал глазами, будто наводя на резкость.
— Что-то не так? — спросил Денис. — Все равно тебе вставать пора.
Брат сопел с хмурой физиономией, сосредоточенно изучая свои коленки. А может, опять дремал.
— В школу надо идти, вот что не так, — наконец буркнул он. Не замечая утреннего стояка перебрался через Дениса и присел на упругий край матраса, нашарил ногами тапки. — Может, в поликлинику, а? Я справку возьму. У невропатолога.
— К нему, наверно, назначение надо получить, — засомневался Денис.
— Да не, — отмахнулся Максим, — там самому назначиться можно. — И поправляя на ходу трусы вышел в коридор. — Запомни: рожденный ползать — везде пролезет!
— А почему не к терапевту, как в прошлый раз?
— Эта дура сразу заорет, что прогульщик. Еще и матери доложит, — донеслось уже из туалета. — Дамы и господа, представляем вашему драгоценному вниманию фонтан "Золотой колос"! — Потом послышался шум воды из душа, и Макс вновь возник в дверях.
Денис сдвинул брови.
— Опять в ванну перед зеркалом сцал?
— Что там у нас на завтрак, яйца или макароны? — проигнорировал вопрос брат, влезая головой в футболку.
— Эскалоп из поросенка, как обычно, — нарочно поскучневшим голосом сказал Денис. Едва ли не зевая. — Под соусом болоньезе. — Пока тот не видит, он с любопытством ровесника скользнул взглядом по фигурке брата: стройным назвать его было нельзя, по-детски угловатый и худой — все ребра пересчитаешь. Плавки еще заметно оттопыривались. Из воротничка показался темный ежик волос и такие же темные глаза с пушистыми, на зависть девчонкам, ресницами, аккуратный маленький нос… Денис, моргнув, быстро отвел взгляд. Точно вор, которого поймали за руку. — Во-от такенные кусочищи, — показал он.
Полноватые губы Максима растянулись в усмешке:
— Ничего, придет время — этот твой эскалоп мне еще надоест. Вот разбогатею…
— Разбогател один такой, вчера хоронили, — поддел Денис брата, не опасаясь, что тот обидится. У них было похожее чувство юмора и презрительное отношение к традициям и условностям общества, над которыми они до поры до времени насмехались. Как и любые непоседливые подростки — пока не повзрослеют и их с головой не накроет повседневная рутина семейной жизни.
Непоседливости, бьющей в характере Максима через край, хватило бы на пятерых мечтательных Денисов. Ритм жизни у брата был, наверное, напряженнее, чем у президента. Этот заводила на ровном месте выдумывал всяческие проделки, что часто раздражало Дениса, вынужденного ввязываться на пару с братом в идиотские, по его мнению, совершенно никому не нужные и бесполезные авантюры.
Ну что же, всем известно, что мальчишки сделаны "из колючек, ракушек и зеленых лягушек". В Максиме "лягушек" было побольше прочего. Брат никогда не унывал и не обижался, всегда был весел и всем доволен. Очень добрый, он мог отдать последний кусок хлеба, а проголодавшись, сам со смехом заглянуть в чужую сумку. Одна лишь школа была для него сущим наказанием, чему Денис удивлялся, — сам он скучал по урокам и одноклассникам.
"Вот растишь на медные деньги, — жаловалась ему долгими вечерами, как взрослому, теть Света, опростав на кухне очередную рюмку, — все своим горбом, выламываешься, а он не ценит, нахальничает с учителями, а то и вовсе по неделям в школу ни ногой".
Оба мальчика в такие моменты чувствовали себя крайне неловко. Правда, по разным причинам.
Услыхав от Дениса о том, что случилось, теть Света отрывисто произнесла тогда: "Георгий…" И не нашлась, что сказать. Словно и сказать было нечего о муже покойной сестры. Или наоборот — так много, что все слова будут лишними. Только все повторяла после: "Время лечит, сиротинушка ты моя. Время все лечит…"
Понятное дело, уж кто-кто, а Денис-то об этом знал.
А вечера и впрямь были долгими. Ребята пялились в телек, Ириска чаще всего сидела в углу на коврике и двигала шахматами. Она играла в "экскурсию; пешки шли куда-то парами под надзором королевы, повышенной в чине и получившей звание воспитательницы. Другая королева изображала светофор, а кони были такси. Они должны были трястись и фырчать у светофора, но не умели это делать — за них тряслась и фырчала сама Ириска.
Денис улыбнулся.
— Пока ты вырастешь, все деньги уже заработают другие, — исключительно из чувства противоречия заявил он и соскочил с кровати.
— Вот эти "другие" мне их и отдадут, — парировал Максим, выуживая из кучи барахла на полу совпадающие друг с другом по цвету носки. — Взрослым вообще быть хорошо, — рассуждал он. — А вот ребенком — очень трудно. Ты имеешь право только стоять и смотреть, а действовать нельзя.
— "Действовать!" — фыркнул Денис. — Ты что же, выиграешь в лотерею?
— Ха! Детский сад, трусы на лямках! Смотрел фильм "Брат"? А "Бригаду"?
— Если ты помнишь, все они плохо кончили.
— О, кстати! Ты не забыл, что у нас сегодня "романти́к"?
Опять "Любовь с первого взгляда" насмотрелся. Денис поморщился, будто комарика на щеке прихлопнул: во-первых, трахаться ему еще не приходилось и было до внутреннего мандража страшно сделать что-нибудь не так — засмеют потом, брат же и доконает своими едкими подначками; а во-вторых, Макс ведь и сам догадывался, что подружка, с которой он официально гуляет, спецом подсовывает ему дворовую шмару-дурочку, с тем чтобы та поведала после по большому девчоночьему секрету, каково у ее кавалера интимное хозяйство и на что он способен "как мужчина". В одиночку брат идти все-таки боялся, вот и тащил его с собой — все равно шмара давала всем без разбору.
— Ну и воображалы же эти девки, — негодовал тем временем Максим, натягивая жеваные школьные брюки, которые стали ему коротки еще весной. — И чего они воображают? Чего, спрашивается, они так воображают? Вот на фига вместо себя эту мартышку, а?
Нельзя сказать, что у них не было вообще никакого опыта с девчонками: у Макса вроде как водилось немало подружек, а Денис один раз целовался с одноклассницей. Но общались они только с пацанами — проще сказать, понимали только пацанов. Во всяком случае, Денис. При взгляде на брата кольнула ревность: этот балагур и проказник не в пример ему пользовался у девочек популярностью.
Торопливо проглотив на кухне холодные макароны, Максим нацепил на стриженую голову серую джинсовую бейсболку козырьком назад. Влез в осеннюю курточку, подал Денису точно такую же — теть Света купила им одинаковые в Лужниках. Вытащил из кармана помятую пачку, заглянул, с сожалением прицокнул языком:
— Три штуки осталось, опять надо за деньгами ехать.
Деньги они добывали у трех вокзалов, и не самым легальным способом. Приходилось иногда подолгу стоять в условленном месте, чтобы отдать подошедшему клиенту, сказавшему правильный пароль, пакетик с дурью, который заранее передал для него барыга. В такие дни Денис представлялся себе шпионом на вражеской территории; но осечек пока не случалось.
— Ты шоколадку не будешь или не хочешь? — Макс выудил из другого кармана остатки вчерашнего лакомства.
Путь к районной поликлинике не занял много времени. Нужно было только миновать людный уже поутру оптовый рынок, избегая соблазна потолкаться возле торговых павильонов с дешевым товаром. Дольше они просидели в очереди. Из четырех человек, но каждый пациент выходил от врача не раньше, чем через четверть часа.
Наконец мальчишки покинули пропахшее специфическими запахами здание. Максим бережно спрятал за пазуху полученную у строгой мымры в регистратуре справку об освобождении на неделю, в которой синела драгоценная треугольная печать.
— Не понимаю, как тебе это удалось, — сказал Денис, до последнего не веривший, что у брата что-нибудь получится.
— Доктор в соседнем подъезде живет, — открыл тайну Макс. — Договорной мужик. О, вон гляди: как раз аптека!
— А зачем аптека-то? — не понял Денис, как и брат заметив через дорогу большой зеленый крест. И чего они зеленые, а не красные… — Ты что — и правда больной?
— Увидишь, — заговорщицки подмигнул брат, направляясь к подземному переходу.
С деловым видом прошествовал он мимо одинокого саксофониста с лежащим перед ним раскрытым футляром из-под инструмента. Денис тащился за братом словно на поводке, не зная, что тот задумал, но сердцем чуя очередной подвох.
И все равно произошедшее следом стало для него полной неожиданностью.
Как только подошли к окошку в прозрачной витрине, Максим объявил:
— Семь сантиметров! Найдутся у вас такие презики… не слишком большие? — и, подумав, уточнил: — С усами. — Несмотря на внешнюю решительность, брату не удалось скрыть смущение, хотя он явно старался.
Уже при первых словах Денис пулей рванул обратно к выходу и выскочил из аптеки как ошпаренный. За ним, ухохатываясь, выкатился Максим:
— Вот на фига ты побежал-то? Щас бы всё и купили…
— Ну ты и… придурок! — Денис не находил слов, взбешенный нелепой выходкой.
— А че! А-ха-ха! Видел бы ты физиономию продавщицы, — брат чуть не падал со смеху, ухватившись на перила. — Я думал, она так и лопнет от злости!
Денис нахмурился и отвернулся, всем своим видом демонстрируя возмущение.
— Чего это ей лопаться?
— Ну что не так? — глядя на него начал заводиться Максим. — Что? Опять? Не так?
— Такой ты преувеличитель, Макс!
— Это я-то преувеличитель? Да семь сэмэ — как раз нужный размер, куда уж меньше! — Не унимался тот. — Или ты собрался без презика?
— Нашел тоже, чем хвалиться на всю округу, — прошипел Денис, оглядываясь по сторонам. — И между прочим, если ты забыл, у меня девять.
— Фигня, разносишь! Блин, теперь придется взрослого просить. Как думаешь, вон тот бабай купит?
Денис оглянулся на проходившего мимо низенького молодого таджика в замызганной куртке и резиновых сапогах ядовито-сиреневого цвета. Таджик был как раз мальчуковой комплекции.
— С усами — вряд ли, — улыбнулся он, оттаивая. На брата невозможно было сердиться всерьез.
Максим не долго думая договорился с "бабаем" и скоро они стали счастливыми обладателями призывно шелестящей пачки.
— Надо примерить, — заявил брат, с сомнением ощупывая через фольгу резиновые изделия. — Их обязательно надо примерить. Пошли в наш подвал, а то домой уже мать вернулась.
"Нашим подвалом" назывался нежилой цокольный этаж старой грязно-желтой трехэтажки, место сбора пацанов из близлежащего квартала. Там все друг друга знали, и под вечер собиралась целая компания, но с утра редко кто появлялся. Мечтали оборудовать помещение под "качалку", однако пока что дальше разговоров дело не двигалось. Энтузиазма хватило лишь на то, чтобы расчистить от многолетнего мусора одну комнату размером с гостиную, сообщавшуюся с другими секциями, захламленными и темными, сквозными проемами без дверей. Кто-то приладил в комнате яркую лампочку, притащили стол, старые стулья и табуретки, был и лежак, на котором иногда кто-нибудь отдыхал, "налакавшись бухла".
— Только если там никого не будет, — предупредил Денис, чувствуя нетерпеливую эрекцию: ему тоже хотелось попробовать как это, но кто же меряет презики при едва знакомых пацанах, многие из которых к тому же намного старше.
— А, — Максим легонько ткнул его локтем. — Не бзди, прорвемся.
Пока они шли, на улице зарядил дождь, и уже через несколько минут вода сердито запузырилась в бегущих потоках. Денис с Максимом с трудом обогнули большую лужу, но только для того, чтобы за неимением выбора ступить в другую.
— Смотри, какая чернющая, — показал Макс на тучу, и ребята припустили к своему подвалу не разбирая дороги.
Несколько покатых ступенек вниз, тяжелая железная дверь с подпиленной петлей засова и замком, висящим для отвода глаз. В лицо дохнуло царившим в полуподвале запахом теплой плесени и вековой пыли.
В комнате никого не оказалось. Денис обрадовался и уже расстегнул было пуговку на джинсах, однако что-то в обстановке изменилось с последнего раза, что-то стало не так, и это настораживало. Он обвел взглядом помещение: свет тут горел всегда, мебель оставлена в обычном беспорядке, отсутствовал только лежак у стены. Чем-то доставшимся от диких предков Денис почувствовал неладное.
— И кому лежак помешал? — вполголоса поделился он сомнением.
Брат уже стоял посреди комнаты скрючившись вопросительным знаком и прикидывал, как нахлобучить изделие. Судя по ширине, в кольцо с легкостью проскочили бы оба их приборчика одновременно.
— Ёкарный бабай, — ругнулся Максим. — Что?
— Лежак, говорю…
В этот самый момент в глубине подвала что-то шоркнуло, оба мальчика услышали звук совершенно ясно. Максим напряженно замер.
— …куда-то поде… вался, — растерянно договорил Денис.
Заполошно подтянув штаны, брат метнулся к дверному проему.
Вдалеке виднелся тусклый, едва различимый отсвет нестойкого, мерцающего пламени. Отсвет побликовал на корявой кирпичной стене и внезапно пропал. Снова послышалось какое-то непонятное шебуршание и затихло.
— Эй, кто там! — грубым голосом опасливо прикрикнул Максим. — А ну выходи! — Сжимая в руке наполовину раскатанный презик, он тихо двинулся вдоль толстой горячей трубы в темную соседнюю секцию.
Денис подобрал с пола ножку от давно сломанной табуретки и медленно ступил вслед за братом. Перед лицом неясной опасности возбуждение последних минут безнадежно ушло. Из дальней секции не доносилось ни звука, лишь сердце как будто переместилось прямо в голову и бухало там, заглушая шорох собственных шагов.
— Кто-то туда залез, но это не наши, — прошептал Денис.
— Откуда ты знаешь?
— Вот интересно, эти следы свежие? Или были?
Максим тоже пригляделся: на пыльном бетоне различалась четкая дорожка от здоровенных башмаков.
— Что я тебе, Чингачгук? — сказал он. — Вон, вроде, и рядом кто-то протопал.
Они вышли за границу света, в кромешную тьму, и в молчании преодолели шаг за шагом две заброшенные секции. На входе в подозрительную Максим остановился.
— Если я скажу "не смотри" — ты не смотри туда, ладно? — прошептал он.
Денис сглотнул:
— А что там?
— Пока не знаю. Может, там зарезали кого. Или убили.
Поджилки тряслись, словно к ним приделали дизельный компрессор. Максим сделал еще один осторожный шаг.
— Кажись, живой…
— Кто живой? — не понял Денис, но по тону догадался, что прямой угрозы нет. Вытянув шею, он заглянул через плечо брата.
В самом углу на стуле горела свеча, вставленная в горлышко грязной бутылки из-под шампанского. Рядом виднелся знакомый лежак, на котором в напряженной позе, точно готовый к прыжку леопард, сидел усато-бородатый тип, похожий на флибустьера. Увидев детей, он неторопливо достал из кармана короткой засаленной дубленки пачку "Примы" без фильтра, прикурил одну от свечки и выпустил себе под ноги густую струю дыма.
— Ну здорово, пацаны, — сиплым голосом сказал он и улыбнулся. В неверном свете улыбка вышла какой-то поддельной, больше смахивающей на последний оскал раненого зверя.
Но прежде чем мы узнаем, что было дальше, я познакомлю вас, читатель, с этой, восседающей на топчане, по-своему примечательной личностью.
Михаил Аверьянович Светлов, в отличие от неполного тезки, не стал знаменитым поэтом. К своим сорока пяти годам он вынужден был примириться с тем очевидным фактом, что ему следует причислить себя к печально известной категории никчемных людей. Людей, которых многие излишне высокомерно именуют бомжами, забывая прозорливую народную поговорку "От сумы да от тюрьмы — не зарекайся".
А как замечательно все начиналось!
Еще в Советском Союзе высокий статный юноша с гордым профилем императора Октавиана без проблем поступил на физкультурный факультет педагогического ВУЗа. С каким душевным подъемом жилось в те годы! Сколько было надежд! Вот это была жизнь — чувства обострены, тебя лихорадит, ты весь в движении, порыве! Новые ощущения так сладостны, так чудесны! Все впереди! С десяткой в кармане заходишь в кафе или ресторан и чувствуешь себя хозяином жизни, которому все подвластно.
Как он гордился собой, когда в 76-м удалось купить возле "Березки" на улице Горького новый альбом известной тогда в Союзе только знатокам рок-группы Rainbow с великим "Звездочетом"! Михаил не задумываясь отвалил за виниловую пластинку половину месячной зарплаты среднего советского служащего и считал, что ему несказанно повезло. "Денег много не бывает", — кокетничал он, расписывая очередную пульку в обществе состоятельных сокурсников, плотно подсевших на ночной преферанс. С небогатыми студентами, перебивающимися на скромную стипендию и редкую помощь родичей, Михаил разговаривал о загробной жизни, летающих тарелках и прочей ерунде.
Приятелей у него было не много, а друзей и того меньше. И не потому, что он был нелюдим, совсем наоборот — Михаил легко проникался симпатией, но затем попадал во власть страха, что его дружбой злоупотребят и извлекут из нее выгоду люди не столь доверчивые, как он. Михаил страдал от этой черты своего характера, относя ее к серьезным недостаткам, но поделать с собой ничего не мог. Он был из тех наивных простаков, кто способен без сожаления отдать людям все, но попросить о чем-либо с такой же легкостью не может. Поэтому он возводил между собой и окружающими некую непроницаемую защитную стену, зная, что рассчитывать ему в жизни придется лишь на себя. И уж в этой области работал над собой основательно.
В те институтские годы он фанатично увлекся государственными спортивными лотереями. Несмотря на скептические усмешки знакомых, исписал несколько тетрадей и в конце концов даже составил пару систем, выигрывавших чаще, чем оставлявших его без куша. Каждое воскресенье четко по расписанию Михаил включал телевизор и напряженно следил за разлетающимися от воздушной струи в лототроне пронумерованными белыми шарами, сулящими достаток и благоденствие. Может быть, тогда он и израсходовал все, отпущенное ему судьбой везение?
Но что ни говори, золотоносные системы эти оказались столь громоздки, что немыслимо было без должного энтузиазма корпеть изо дня в день над лотерейными карточками, отмечая в них крестиками бесконечные комбинации чисел, от которых рябило в глазах. Поэтому, став однажды счастливым обладателем новенькой "Волги" цвета слоновой кости и подсняв еще несколько весьма крупных денежных призов, он раз от раза играл с государством все реже. Жизнь и так уже была прекрасна и удивительна!
Телевизор после тиража "Спортлото" не выключался, так как дальше по программе шла чудесная воскресная передача "На зарядку становись!" Девочки в купальниках и мальчики в белых майках и коротких спортивных трусиках на 15 минут завладевали его вниманием. Симпатичные дети раннего пубертатного возраста безукоризненно четко проделывали на черно-белом экране простые гимнастические упражнения, и Михаил следил за ними с не меньшим интересом, чем до этого за перипетиями судьбоносных шаров в лототроне. Жаль, не имелось тогда видеомагнитофона!
Перспективным атлетом он не был, известные спортивные общества из-за него не ссорились, чтобы заполучить в свои ряды, и надо же было такому случиться, что, закончив учебу, Михаил получил бесперспективное распределение — инструктором по физической культуре в какую-то тьмутаракань, расположенную на самом краю географии, практически, на контурной карте уже. Конечно он отказался уезжать из столицы и за неповиновение с треском вылетел из комсомола.
Тяга к беспечной жизни стала тогда его первейшим врагом. Впрочем, если подумать, кому от этого плохо? И кто не хочет того же? Вопрос в том, какими средствами достигается благоденствие, не за чужой ли счет? Так ведь государство само предоставило возможность жить безбедно — лишь прояви смекалку! Но, как выяснилось, пора платить по векселям всегда приходит, когда в кармане пусто. Разве о такой жизни он мечтал — собирать крохи, перебиваться с хлеба на воду? Какое фатальное разочарование… Надо начинать сначала, но где тот молодой задор, с которым когда-то он брался за невозможное и побеждал. Он стареет. Он давно перевалил за сорокалетний рубеж и острее, чем даже пару лет назад, чувствует потерянное время и силы. Где же та точка, от которой следует вести отсчет? Где-то раньше. Может быть, в детстве?
Что за драгоценные подарки дарила тогда жизнь!
Детство Миши прошло в еще довольно крепком деревянном доме, доставшемся маме в наследство от дедушки. Мама очень боялась, что в один прекрасный день к ним явятся и сообщат, что в соответствии с генеральным планом застройки района их дом будет снесен.
— Этого я не переживу, — часто жаловалась она мужу, безвестному ученому с чеховской, из минувшего столетия, бородкой.
Врач-гинеколог, она кроме ставки в поликлинике имела частную практику.
— Отдельная квартира со всеми удобствами — тоже неплохо, — философски реагировал муж.
— И завистливые соседи по лестничной клетке, которые сразу же донесут куда следует о моих клиентах, — возражала мама и решительно увлекала скучающего сына в его комнату. — Пойдем, Мишенька.
Она наряжала одиннадцатилетнего Мишу в аккуратный костюмчик и новые негнущиеся сандалии, расчесывала его длинные, волнистые волосы и отправлялась с ним на прогулку. Им встречались мамины знакомые — хорошо одетые дяди и тети с толстыми золотыми кольцами на пальцах. Они слащаво улыбались Мише: "Какая хорошенькая девочка!"
— Я мальчик, — с готовностью улыбался в ответ Миша. Ему очень нравилось, когда им восхищались.
Не опуская глаз, он отвечал на вопросы, жадно ловил похвалы.
— Какая ты прелесть, Мишенька! — умиленно расцеловывала его мама, попрощавшись со знакомыми.
Он смотрел на нее восхищенными глазами:
— Мамочка! Я так обожаю тебя!
Обычно на лето его отвозили в деревню к родителям отца. Они жили в просторном, посеревшем от давности срубе. Щели между толстенными бревнами были забиты мхом, мягко пружинящим под пальцами. В комнатах душисто пахло сосновой смолой.
Рядом с домом чернела шиферной крышей небольшая пристройка, в которой на досуге столярничал дедушка. Перед фасадом, выходившим на широкую деревенскую улицу, веселенький палисадник. На зеленом лугу за огородом буйное раздолье цветов — ромашек, васильков, лютиков. Далеко за лугом извилисто и неторопливо струится речка.
У бабушки Даши, маленькой худенькой старушки, одна забота: получше накормить внука. По утрам он убегал к деревенским ребятам и носился с ними весь день напролет. С ними играл у колченогих берез на околице, у старых, прелых скирд соломы на цветущем поле, в разрушенной когда-то церкви с сохранившимися там и сям на стенах укоряющими ликами святых угодников и великомучеников. Собирали с мальчишками клубнику и землянику, гоняли на велосипедах, ловили на лугу бабочек, лазали по чужим огородам, гурьбой ходили на речку купаться…
Тогда-то и познал безмятежный тринадцатилетний Миша бремя великомученичества, воспылав страстью сколь нежной, столь и противоестественной. Виталька, мальчик на два года младше него, приезжавший каждый год на соседнюю улицу, манил озорными взглядами, но как к нему подступиться и можно ли — оставалось тайной за семью печатями. Он думал о нем не переставая, млея от своих чересчур смелых мыслей, наполненных эротическими грезами, но не имел ни малейшей возможности остаться с ним наедине в укромном месте, — хотя они играли одной ватагой, для Миши и его давних деревенских друзей Виталька был дачник, городской выскочка. Да и что делать, оставшись наедине, Миша не знал — легко все выходило только в ночных фантазиях.
С дачниками то воевали, то объединялись против пацанов с других околотков, и в этом изменчивом политическом противостоянии Виталька каждый день услаждал Мишин взор, одетый в легкую майку и коротенькие шортики, под которыми угадывалось все юное совершенство его сложения. И как он раньше не замечал, что Виталик так необыкновенно, так умопомрачительно привлекателен! Воистину красота — это светофильтр, вмонтированный во взгляд смотрящего, а вовсе не характеристика объекта, на который этот взгляд устремлен. Фильтр называется "влюбленность", его функция — замутнять остроту зрения и порождать оптический обман.
Как часто во время мальчишеских посиделок возле прогоревшего костра, в золе которого пеклась молодая, с грецкий орех, картошка, ему удавалось устроиться почти напротив Виталика! В первый раз это вышло нечаянно, и тогда, лишь только бросив скользящий взгляд, он обомлел от Виталькиных… как бы это сказать… Тот кое-чего не знал, но Миша решил не говорить ему, что, когда он вот так сидит, расставив ноги по-турецки, каждому видать изрядную часть того, что положено прикрывать шортам. Не в силах отвести глаза, Миша затаил дыхание и ощутил, как кровь отливает от лица, но тут же непроизвольно вздрогнул — он застеснялся того, что остальные видят то же, что и он, и как легко расшифровать его реакцию на увиденное.
Воодушевленный этой случайной эротикой, он всю ночь не спал, надергал свой многострадальный писюн до боли, а к утру сочинил длиннющий стих, в котором излил необычайный, возвышенной восторг перед обожаемым мальчиком. Глубокие сложные эмоции никогда раньше не беспокоили его. Теперь же кровь в нем бурлила и поднимала со дна души нечто неопределенное, мятущееся, обволакивающее, что распространяло по всему его существу нежность, страсть и жажду поклонения одновременно.
Так он и жил в то лето, скрывая от всех свое чувство и молчаливо страдая, с опасливым любопытством высматривая для себя каждый день обворожительные сюрпризы.
В начале августа ребятами завладела сногсшибательная идея — надо во что бы то ни стало построить плот! Их собственный корабль, что может быть лучше! Натащили из дедовских сараев пилы, топоры, молотки и рубанки и сообща принялись за дело.
У Миши, неприученного к ручному труду, все валилось из рук. Вдобавок он здорово рассадил ногу об корягу, пытаясь спилить молодую осинку. Терпя беззлобные подначки, он долго крепился, а после психанул: "Ну и плавайте сами на этом дурацком плоту, все равно у вас ничего не выйдет!" И гордо похромал прочь.
Из осинника плот у ребят и правда не вышел, но кто-то сообразил натаскать гладкие, уже обструганные доски с местной пилорамы, и дело пошло. Через два дня блестящий зеленой краской плот под азартные, торжествующие возгласы спустили на воду, привязали длинной бечевой к плакучей иве на другом берегу — чтобы не сносило течением.
Миша наблюдал за общей радостью издалека, корил себя за чванливость — Виталька был в числе новоявленных матросов.
На следующий день он вылез из-за пригорка, откуда следил за резвящимися ребятами и стал с равнодушным видом прогуливаться по берегу. Может быть, Миша и не чувствовал бы себя таким бесконечно несчастным, но ведь он не был рядом с Виталькой уже два дня! И еще все-таки очень хотелось играть вместе со всеми, вместо того чтобы сидеть дурак дураком в репейнике, ощущая собственную никчемность.
Друзья не помнили обид.
— Миха, греби сюда! — замахали ему с середины реки.
Миша неторопливо (пусть не слишком-то мнят о себе!) разделся и вошел в успевшую уже зацвести августовскую воду. Плыл он красиво, словно наблюдая за собой со стороны, — все-таки мучения в плавательной секции, в которую записал его папа, оказались не напрасны.
Все шестеро мальчишек отдыхали голышом, и глаза забегали, стараясь не задерживаться ни на ком в отдельности. Дима и Андрей, оба шестиклашки, непринужденно загорали, а долговязый Леха травил скабрезные анекдоты под их редкие ленивые смешки. Одиннадцатилетний Костян и его брат Женька распластались на воде возле плота, лежа на спине и слегка перебирая ногами. Рядом по-собачьи барахтался соседский Сашка, Мишин ровесник. Он только этим летом научился плавать.
Выбравшись из воды и отфыркавшись, Миша из солидарности стянул с себя мокрые трусы и собрался пристроиться на свободном месте. Доски приятно грели остуженные ступни.
— Возвращение блудного сына! — немедленно возвестил Леха. — Беглый индеец Миха по прозвищу "Скукоженные Яйца" вновь появляется в грозном племени апачей!
Это было не смешно, но сказано как острота, и Миша вежливо хмыкнул. Андрей с Димой громко рассмеялись, а Костян возле плота хохотнул и тут же, набрав полный рот воды, закашлялся и забил руками по воде.
— Ты что, тонешь, профессор? — снисходительно поддел его Миша. Костян носил очки, но сейчас отдал их Лехе на сохранение.
— Буду тонуть — дам тебе знать, — нахлебавшись, тот едва удерживался наплаву.
— Ну у меня-то уж точно скукожились, — в поддержку Мише пискнул маленький Женька. Он перешел в четвертый класс и, как все малыши, остро чувствовал несправедливость и болел за слабых.
— Ладно, я замерз уже, — бросил Костян брату, неуклюже перевернулся в воде и, уцепившись за протянутую руку Лехи, взобрался на плот. — А вы с этим скукоженным можете бултыхаться, пока не посинеете. — Он разлегся, отдуваясь.
— Не-е, я тоже греться, — выбил зубами Сашка и полез вслед за Костяном.
— А где Виталик? — спросил Миша.
— На станцию поехал, на велике, предков из Москвы встречать, — радостно объяснил Женька и тоже вскарабкался на доски; в одиночку купаться ему было скучно.
Миша зацепил взглядом мясистый Лехин член, в отличие от других весь обросший волосами, и, не выдавая неприязни, устроился поодаль. Животом кверху он лежал на теплых шершавых досках и глядел в высокое небо. Там таяли и бесследно растворялись в синеве ватные клочки облаков. От воды тянуло ряской, на душе было легко и свободно, все волнения и тревоги последних дней показались вдруг мелкими и незначительными.
— Дачник вон нарисовался, — оживились ребята. — Эй, дачник, брось задачник!
Когда плот качнулся, принимая на себя еще одного мальчишку, разнежившийся под солнышком Миша приподнял голову и лениво взглянул, кого это принесло. И точно окаменел.
Виталька нагишом вылезал из воды. Мелькнув ладной попкой с ямками, он самым непосредственным образом улегся рядышком, кивнул ему:
— Привет! Классный плот, да?
— Ага, — не удержавшись, Миша неловко потрепал Виталика по плечу.
Хотелось, так хотелось длить прикосновение, но он заставил себя отнять руку. Несколько обжигающе ледяных капелек упали Мише на грудь и раскаленный живот. Капельки всего лишь секунду назад соприкасались с Виталькой, скользили по его гладкой, коричневой от загара коже. Он был так близко, и его съежившийся от речной воды червячок медленно расправлялся под горячими солнечными лучами, светлел и обмякал над восхитительно бархатной мошонкой, по которой так и хотелось ласково провести пальцами. Наконец-то он во всем совершенстве увидел то, что с переменным успехом скрывали шорты!
Где-то внутри возникло смутное, но отнюдь не противное ощущение сродни щекотке, и вскоре Миша вынужден был повернуться на живот. Он лежал, чувствуя затвердевшим колышком тепло древесины и находясь в растерянности, граничащей с паникой: Виталька ниже пояса теперь пропал из поля зрения. "Я должен видеть. Видеть!" Кажется, он потерял всякую возможность рассуждать трезво; эмоции его спутались в такой клубок, что он почти полностью утратил способность к здравому восприятию действительности. Неуклюже, с настойчивостью одержимого елозил он на пузе, чтобы, изловчившись, наблюдать объект своего вожделения с наилучшего ракурса. Находясь в какой-то неуёмной эйфории, Миша уже не контролировал себя и позабыл о ребятах.
— Гляди-ка, у Мишеньки торчок! — с гнусной ухмылочкой пробасил вдруг Леха. — Эй, девчонка, нравится тебе дачник?
— Ха-ха, я тоже заметил, на что он уставился, — подал голос Сашка.
Слова хлестнули, будто ушат холодной воды в бане, опрокинутый на голову после парной. Миша окаменел от ужаса, что всем открылась стыдная правда. Он прятал глаза, боясь встретить презрительные, изучающие взгляды, в мгновение ока он стал парией, отверженным. Боком, боком, скрывая позор, соскользнул он с плота в воду и быстрыми отчаянными и злыми саженками поплыл к берегу.
Закатив ничего не понимающей маме истерику по телефону с переговорного пункта, на другой день Миша уже был в Москве.
Больше он в деревню не ездил.
Позже, золотой, но хмарой школьной осенью, он закрылся в своей комнате и, кусая от сосредоточенности губы, переписал красивыми буквами сочиненный летом стих в новенькую общую тетрадь. Лишь исправил его сообразно столь обескураживающей развязке.
Мой друг, мы дружим с давних пор,
Мы часто ссорились, мирились,
Порой болтали всякий вздор,
Вдвоем на великах носились.
Но детства шумная пора
Уж не вернется летним зноем,
Когда шальная детвора
Гоняла мяч веселым роем.
Я без тебя не мыслил свет,
Я знал: как только будет лето,
Приедешь ты, мой друг, сосед,
Мой брат (позволь мне слово это).
Ты до безумия красив —
Не той, не внешней красотою —
И я, любовь благословив,
Шагнул, как в омут, за тобою.
Искринки добрых светлых глаз,
Как две звезды в пути мне светят;
Холодным вечером не раз
Я вспоминал о жарком лете.
Мы не увидимся с тобой —
Судьба слепа и беспощадна.
Но вечно будет образ твой
Всплывать из памяти обратно.
Будь то палящий летний зной
Иль холод на дворе и лужи —
В далеком детстве ты со мной,
И больше мне никто не нужен.
Пусть я нашел и потерял,
Со мной останутся навечно
Души прекрасной идеал
И взгляд серьезный и беспечный.
Память, только память осталась его благосклонным соучастником. Михаил и сейчас помнил наизусть простодушные детские строки и время от времени тихо шептал их обветренными губами, ощущая себя в такие моменты наивным влюбленным подростком.
Удивительно, но ту сторону своей жизни, которая напоказ, он почти не вспоминал. Чего там вспоминать? Суматоха, вечная гонка: то за деньгами, то от кредиторов.
Но сколько он себя помнил, мальчики ему нравились всегда.
Нельзя сказать, что он был вовсе равнодушен к женскому полу. В юности он создал себе идеальный образ девушки, которую готов был полюбить, но ничего подобного так и не встретил. Такое случается почти с каждым, однако у большинства безболезненно проходит годам к 25-ти. А вот у Михаила процесс приобрел злокачественный характер, и многие вполне приличные, но не соответствующие вымышленному образу женщины, готовые составить его семейное счастье, отступали, поняв тщету своих усилий и чар.
Тем не менее была одна женщина, с которой он общался даже чаще, чем с некоторыми коллегами. Уже после института, когда устроился на работу в школу преподавателем физической культуры. Так официально записали в трудовой книжке.
Познакомились они случайно, и вопреки тому, что можно было бы предположить, — за стенами школы. Впрочем, обстоятельства знакомства слишком прозаичны и не стоят внимания. Важно другое. В женском педагогическом коллективе, где деньги, зависть, работа на износ и злые дети — неизменные привычные заботы, интересный молодой мужчина обречен всегда быть на виду. А отношения с Мариной являлись надежной ширмой и хранили от притязаний коллег-учительниц на его постель, оставляя им лишь возможность позлословить у него за спиной.
Будучи почти на десять лет его старше, Марина, причислявшая себя к миру богемы, отродясь никем и нигде не трудилась. Возможно, такой, не характерный для советского человека, эпикурейский образ бытия и стал причиной их сближения. В ней чувствовалась жизненная сила, это особенно привлекало мужчин, иначе, чем просто красота. У нее был муж, бо́льшую часть времени пропадавший в творческих командировках, вероятно, были и любовники, но ей не хватало друга. И он дарил ей свою дружбу в полной мере. А ее сыну отдавал всю свою любовь. К сожалению, тайную и платоническую.
Шло московское "олимпийское" лето, пышущее раскаленным асфальтом. Москвичи, наверное, впервые после нэповской лихорадки почувствовавшие, что такое настоящее изобилие, радовались сладкой жизни. Для прочих жителей Страны Советов город был закрыт. Обычно полупустые полки гастрономов ломились от невесть откуда взявшихся вдруг дефицитных яств. Появилась возможность попробовать "Пепси-колу" и некоторые другие буржуйские излишества. Конечно, кое-что из недоступных для скромного труженика товаров Михаил и раньше мог "достать по блату", но теперь даже просто зайти в универмаг и увидеть заполненные разнообразными упаковками витрины было приятно.
Радость чиновникам, обеспечившим на пару недель торжество развито́го социализма в отдельно взятом городе, изрядно смазала скоропостижная смерть Высоцкого. Но среди провожавших народного барда в последний путь Михаила не было. Так же как никто не нашел бы его на стадионах со скучными легкоатлетическими соревнованиями.
В то время он по-прежнему считал себя вполне обеспеченным человеком. Жизнь его была наполнена любимой работой, успехом, самоутверждением. В 25 лет все впереди, чего не совершил — то еще успеется. "Белеет мой парус, такой одинокий, на фоне стальных кораблей", — напевал Михаил, сидя за рулем безотказной "Волги". Едва ли не каждый день отправляясь за город, к Марине и ее одиннадцатилетнему сыну, он был почти счастлив.
Маленький Артемка с мягкими чертами лица и скрывающими уши, темными волнистыми волосами запал ему в сердце в первое же мгновение, лишь только он услыхал со двора Марининой дачи ликующий мальчишеский возглас. Минутой позже, уже зная, что принадлежит мальчику целиком, он увидел его воочию — это была любовь с первого крика.
Он играл с Темой, учил его водить машину, подкладывая подушку на водительское кресло; они болтали на тысячу разнообразных тем — словом, Михаил в качестве друга семьи практически исполнял обязанности отца по воспитанию ребенка. При этом он любовался им и пьянел от близости мальчика. Все те же короткие шортики — обычная одежда мальчишек времен брежневского правления — сводили его с ума. Десятки раз он лишь в последний момент удерживал себя, страшась, открыв свое истинное лицо, утратить уважение маленького друга. Мальчик за время общения возвел его на некий нравственный пьедестал, и Михаилу трудно было решиться с него сойти. Вдобавок ко всему простодушный Артемка рассказывал маме все без утайки, так что Михаил прекрасно отдавал себе отчет, как отреагирует Марина. При самом лучшем исходе ему с каменным лицом укажут на дверь. Он терпел эту сладкую муку, ибо был совершенно очарован чудесным ребенком и, наверное, потому еще, что в глубине души все же надеялся на случай.
Он дождался. Еще одно подтверждение известной истине, что терпение и труд все перетрут. Через два с лишним года, когда Теме уже исполнилось тринадцать, Михаил вынужденно задержался у Марины. Они часто засиживались далеко за полночь с бутылкой какого-нибудь дорогого ликера, а то и не одной. Поэтому ничего удивительного, что однажды Марина почувствовала себя плохо, а кроме ее матери (старой аристократичной карги) и мальчика в доме не было никого из близких, кто мог бы оказать необходимую помощь. Муж, как обычно, находился в отъезде — где-то за границей.
Вызвали скорую, но ее возмутительно долго не было — может, водитель петлял по темным, обезлюдевшим улицам дачного поселка, пытаясь отыскать нужный дом. Тема и Михаил отправились к главной дороге, встречать. Тема очень переживал.
— А с мамой ничего не будет? — в который раз спрашивал он своего надежного друга, выбирая слова, боясь произнести невозможное, страшное: "Не умрет?"
Михаил разговором пытался отвлечь мальчика от тяжких мыслей.
Наконец часа через два показался белый фургон в красных крестах. Они замахали руками как сумасшедшие.
Врачи измерили больной давление, температуру, сделали укол и укатили. Михаил подозревал, что у них на все случаи — один и тот же укол. Но через некоторое время Марине и впрямь стало лучше.
И тут его озарило. Конечно, он мог бы без труда поехать ночью в Москву, как делал уже не раз, — проблема алкотестера легко решалась дежурным червонцем. Однако…
— Ну куда же я теперь? — упавшим голосом произнес он. — Может, я уж как-нибудь у вас? В прихожей, на коврике.
Старая карга смерила его проницательным взглядом, не оценив шутку. Она всегда его подозревала во всех смертных грехах, эта ведьма!
— И где же тебе постелить? — Марина задумалась; она все еще лежала на софе, укрытая пледом. С одной стороны, следовало пойти навстречу, выразив признательность за проявленное участие, с другой — мужчина, ночью, в доме без мужа: что скажут, что подумают вездесущие соседи. — Разве что…
— Мам, ну не с бабушкой же ему спать! — обрадовался Тема. — Пусть ложится со мной!
— Ладно, — сдалась Марина. — Миша, ты не против? — Чувство такта у нее было врожденное. Потомственная дворянка, она умела скрывать свои мысли.
Вот он, миг торжества!
Не против ли он?! Да за все миллионы на свете Михаил не отказался бы от этой ночи!
Они долго разговаривали, лежа в одной постели. Тема был так близко, что Михаил чувствовал локтем его тепло. "Интересно, слышит ли он биение моего сердца?" Ему хватило духу удержаться и не прильнуть к мальчику, но отстраниться было выше его сил. Так он и лежал едва ли не вплотную к нему, совсем рядом. Он рассказывал Теме про школу, где преподавал, про плавательную секцию, куда ходил в детстве, про фильмы, которые успел посмотреть, — и все время, пока он говорил, мальчик не сводил с него глаз, лучащихся доверчивым любопытством. Никогда еще Михаил так много не говорил. Ему и самому это показалось странным. На него нашло что-то такое, отчего он вдруг почувствовал себя веселым и беззаботным, все ему стало нипочем, осталось только одно: вот эта замечательная ночь, широченная кровать и Тема с блестящими неподдельным восторгом глазами, лежащий рядом с ним.
Слова иссякли сами собой, Тема уснул, пробормотав напоследок: "Спокой-н-ночи". Михаил смотрел на мальчика с мучительной и сладостной болью, одновременно осознавая его близость и недоступность. Неужели и после этой ночи, подаренной ему судьбой, нечего будет вспомнить? Сколько еще ходить вокруг да около? Разве он не заслужил? И, в конце концов, не проще ли его раздеть, пока он спит?
Эта мысль, закравшись ему в голову, вызвала сразу два чувства: соблазн и испуг.
Михаил долго прислушивался к дыханию Темы, медленному и тихому, пока не уверился, что тот спит глубоким сладким сном. Из соседней комнаты сопела старуха, Марина отдыхала на первом этаже. Ничто не нарушало дремотную тишину дома. После недолгой внутренней борьбы он осторожно откинул с мирно спящего мальчика изрядный край одеяла. При тусклом свете ночных бра в детских трусиках с орнаментом из олимпийских мишек явственно угадывалась крепкая эрекция. Наверное, Теме снилось что-то приятное.
Затаив дыхание, он едва не по миллиметру сдвинул резинку. Боязнь, что мальчик проснется от жадных прикосновений его рук, заставляла гулко биться в тишине истомленное вожделением сердце. Что он ему скажет, чем оправдается, как объяснит, если тот проснется? Оставалось надеяться на импровизацию. Михаил трогал и гладил, ощупывал каждую клеточку, каждую складочку на коже ребенка. Он был как в лихорадке, он не знал, на каком он свете, наяву ли перед ним голый Тема или все это снится ему. Он весь обратился в слух, улавливая размеренное дыхание, готовый в любое мгновение остановиться…
Утро началось с настороженных взглядов: Михаил исподтишка наблюдал за проснувшимся Темой — ночью ему не единожды казалось, что у того подрагивали ресницы. Но если мальчик и почувствовал что-нибудь, то искусно не подавал виду. Все в его поведении было как обычно. Снулый после бессонной ночи, обеспокоенный, гладко ли все прошло, Михаил тем не менее испытывал необыкновенную, воодушевляющую окрыленность. Он с ужасом сознавал, что из-за своей маниакальной страсти был почти что на грани разоблачения, но он не мог бороться с тем пьянящим, непобедимым, возвышающим ликованием, которое сопутствует счастью. Мокрый от потоков спермы носовой платок покоился в кармане пиджака компрометирующим грузом. О, как восхитительна была эта ночь!
Не удержавшись, он с чувством не только животной благодарности за ту неожиданную радость, которую мальчик бессознательно дал ему, но и восторга, любви стал целовать его лицо, шею, животик, все упоительно пахнущее чем-то детским, мальчишеским.
Тема изумился:
— Ты чего? — нисколько не отстраняясь. Он принял его порыв за причуду.
— Настроение хорошее, — просто сказал Михаил. — Идем к маме?
Садясь за руль после раннего завтрака, он навсегда уносил в себе сладость этой необычайной близости. Самая лучшая для стремительно исчезающей под колесами дороги кассета с "To be or not?" Saint Preux в недавно установленной вместо простенького радио магнитоле вторила его душевному полету феерическим стаккато скрипок в обрамлении электронного оркестра.
Спустя годы, когда он вспоминал эту "историю ожидания", она представлялась ему смешной. Но тогда, по пути в Москву, на утреннем шоссе не было, наверное, человека счастливее него.
В характере Михаила имелась одна странная особенность, которая, порой, озадачивала его самого. Когда он чего-то добивался, даже сильно желаемого, то мгновенно терял к этому интерес. Так, он чуть не бросил на последнем семестре институт — ведь он, практически, уже достиг, чего хотел, доказал себе на что способен, а диплом под воздействием этой особенности казался не так уж важен. Так произошло с лотереями. Достигнутая цель теряла для него всякое значение и привлекательность.
После той бессонной ночи с Артемкой он не перестал любить его, он любил мальчика еще долгие годы, даже когда тот превратился в юношу, окруженного какими-то почти, хоть и не совсем, проститутками, но Тема уже не имел над ним власти, которая заставляла в любую погоду и непогоду мчаться за десятки километров, чтобы увидеть его приветливую улыбку.
А может, все к лучшему? Да, его сердце еще помнит Виталика, его руки помнят Артемку; когда он думает о них, ему становится радостно. Но радостно — с отчетливым горьковатым водочным привкусом. Может, нужно в себе это преодолеть? Возможно, он сумеет прожить без этой двусмысленной дружбы, сумеет прожить без этого вожделения. Новая жизнь откроется перед ним.
Приканчивая очередную бутылку, Михаил иронизировал над собой: велика победа — залезть к мальчику в трусы! Годы проходили в алкогольном дурмане и сомнениях, словно само его существование было недоразумением, и теперь он не понимал, кто же он такой на самом деле. Неужто нет от этого никакого лекарства?
Михаил не видел для себя будущего.
Уже во времена горбачевской "перестройки", когда стали появляться первые кооперативы, ему попались в частной газетёнке, которых расплодилось, что тараканов, строчки интригующего объявления:
"Вы не должны испытывать смущение или стыд. У всех есть проблемы, иногда посложнее Ваших! Доктор не интересуется Вашей нравственностью или этическими принципами, поэтому не считайте, что он Вас судит. Он лишь пытается помочь Вам стать здоровым и счастливым".
Михаил трезвел неделю, потом не спал всю ночь. Он прошел через множество самых разнородных мыслей и чувств. Его вдруг охватила надежда на какое-то счастливое разрешение всех его терзаний, на спасение, освобождение от них.
Приехав по указанному в объявлении адресу, он пешком поднялся на второй этаж современного, подавляющего своей громоздкостью здания, где помещалась коммерческая клиника. Он смертельно боялся сказать кокетливой медсестричке, что с ним, и потому испытал облегчение, быть может, с толикой разочарования, когда она ни о чем не спросила, а просто записала его на прием и выдала чек за принятый аванс. "А то некоторые сбегают", — с извиняющейся улыбкой объяснила она.
Очереди не наблюдалось, и Михаил прошел прямо в кабинет. И с удивлением обнаружил, что за дверью ждет не абстрактный врач со стандартно ободряющим выражением на лице. За новеньким, блестящим пластиком письменным столом восседал его бывший сокурсник, с которым они пятнадцать лет назад вместе проходили преддипломную практику.
— Ты?! — почти одновременно вырвалось у обоих.
Старый приятель поднялся из дорогого офисного кресла и дружески облапил его, звучно похлопывая по спине.
— Откуда ты здесь? — с недоумением спросил Михаил, испытывая неловкость оттого, что никак не может вспомнить имени. — Ты что, закончил психологический? Или что там, чтобы…
— Да брось ты! — рассмеялся тот. — Диплом теперь никого не интересует. С дипломом у нас Анюта, — он кивнул в сторону приемной, где сидела медсестричка. — А клиентура у меня, в основном, бабская. Помнишь ведь, как они за мной увивались. Уж тут я дока!
Самодовольно закурив сигарету, приятель предложил ему стул, сам же вернулся в кресло.
— Ну а ты-то как? Где?
— Учитель, — пожал плечами Михаил. — Ты же знаешь, я никогда не любил работать.
Доктор беззлобно рассмеялся.
Минут пять повспоминали былые институтские времена, чувствуя себя как-то не в своей тарелке, пока сокурсник наконец не встрепенулся:
— Так что тебя привело? Садо, мазо, гомо, лесби? — он вновь расхохотался, довольный собой.
Михаил скривил губы. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы рассказывать ему о себе. Но и просто так уходить не хотелось.
— Понимаешь, — доверительно сказал он, — специфика моей работы… В общем, последнее время я стал замечать, что меня привлекают… школьницы. — Перед внутренним взором возникли глаза влюбленной в него назойливой девятиклассницы, не умеющей превозмочь своего горячечного обожания. Одной из…
— Ну это совершенно нормально! — прямо-таки обрадовался приятель. — У них такие попки, дружище! — он аппетитно причмокнул: — Ммм! А грудки, а? Спелые персики! Сколько тебе, 36? Чем старше, брат мой, тем моложе объект, так сказать, сексуального интереса. Правда, обычно это приходит после пятидесяти, но ты же сам говоришь: "Специфика!.." Хех! — Щекастое лицо его озарилось широчайшей улыбкой. — Короче, не парься! Кофе будешь?
От кофе Михаил отказался и, выслушав пару напутственных "советов от профессионала", поспешил распрощаться.
— Анюта, верни Михал Аверьянычу аванс, — сыграл благородство сокурсник, проводив его до "предбанника".
— Какому Михалу? — с непередаваемо простодушной интонацией не поняла медсестричка.
Приятели дружно расхохотались.
"Ну, раз девочки — это норма, мальчики-то чем хуже?" — размышлял он, спускаясь по лестнице. Ноги сами несли его за поллитрой. Находить удовольствие в иллюзорном мире давно стало привычкой. Водка зальет сознание, как дождь — лобовое стекло машины, тогда все плохое размоется, а хорошее всплывет желанной фантазией. Мысленный взор упорно рисовал карабкающихся нагишом по канату шестиклашек; выполняющих отжимания, приседающих, прыгающих с разбегу через "козла", беспомощно болтающихся на перекладине… Он шел и с радостным удовольствием чувствовал, что не так уж и хочет избавляться от своих симпатий. Что будет с ним, если он лишится этой потребности? Жизнь потеряет смысл, содержание, весь вкус и остроту. Она станет бесконечно нудной.
И вот в эти дни, полные сомнений, раскаяния и поиска неизвестно чего в пораженной безверием и коррупцией стране внезапно грянул путч ГКЧПистов. В течение трех августовских дней столицу лихорадило, время от времени в разных точках Бульварного кольца возникали спонтанные митинги. Народ роился, словно пчелы в потревоженном улье.
Как-то раз, выйдя из метро (по городу стало проще передвигаться без машины), Михаил оказался в самой гуще ропчущей толпы. Выступающих с импровизированной трибуны ораторов слышно не было, но горячие тезисы передавались из уст в уста, вызывая в окружающих то гнев, то ликование: "Горбачев арестован!", "Язов ввел в город войска!", "Царя — на престол!", "Всем — к Белому дому!", "Ельцин — гарант демократии!"
Волнение в толпе нарастало. "Яйца! Яйца!" — возникший где-то в центре собрания странный слоган мгновенно разошелся волной. "Яйца! Яйца!" — все больше воодушевляясь скандировали митингующие.
— Что они кричат? — не веря своим ушам обратился Михаил к стоящему рядом мужчине с интеллигентным лицом.
— Мы против гарантированной нищеты! Мы требуем свободы! — напыщенно объяснил тот и подхватил тонким, писклявым голосом: "Ельцин! Ельцин!"
Никому из этих прекраснодушных идиотов было невдомек, что именно с воцарением Ельцина почти все они окажутся на грани нищеты, реальной, а не умозрительной. Монарх, к примеру, еще может оказаться порядочным человеком, политик — никогда.
Мелькнули на улицах танки, и путчистам пришел конец. Вслед за бездарной комедией исчезла и колоссальная империя, занимавшая на географической карте одну шестую часть суши. Разброд и шатание поселились в умах поместных князьков и простых граждан; многие моральные устои были отброшены, как пережиток системы советского крепостничества. По-прежнему работавший физруком Михаил, который до тех пор осмотрительно соблюдал мудрое мужское правило "не греби, где живешь; не живи, где гребешь", поддался всеобщей либеральной эйфории и увлекся собственным учеником.
Этот мальчик, как его… Дима, почему все его движения были так навязчиво сексуальны? Какой непостижимый сплав нежности и эротизма! Как просто было подойти к турнику и, взявшись за гладкие бедра, немного подтолкнуть мальчика вверх, помочь ему подтянуться еще один, дополнительный раз.
Среди юных сорванцов и шалопаев тринадцатилетний Дима, семиклассник с лицом Рафаэля Санти, старался ничем не выделяться, глубоко скрывая от окружающих, и в первую очередь от школьных товарищей, свои нетрадиционные предпочтения. В наружности его сказывалась натура утонченная, поэтическая. Мальчик каким-то шестым чувством определил тайные симпатии Михаила, наверное, потому, что сам оказался прирожденным гейчонком. Заметив повышенное к себе внимание, он стал неизменно задерживаться в раздевалке после урока физкультуры, который был в расписании последним, и будто случайно соблазнял учителя гибкой наготой собственного тела, проявляя при этом явные эксгибиционистские наклонности. Он штурмовал нравственную крепость взрослого преподавателя с коварством и настойчивостью древних греков, осаждавших многострадальную Трою.
"Я понравился мальчику? — недоумевал Михаил. — Значит, и такое возможно?!"
Семена искуса упали в благодатную почву. Он раскрыл объятия, чтобы принять в них ребенка, а комната хранения спорт.инвентаря словно специально была создана для уединения…
К сожалению, романтичный Дима вел дома дневник, который однажды был обнаружен и прочитан под валокордин любопытными родителями. Скандал вышел еще более феерическим, чем оргазмы, во всех подробностях описанные мальчиком и ставшие теперь достоянием общественности. В педагогическом коллективе вопиющий инцидент благополучно "замяли", но отныне Михаил был на веки вечные отлучен от работы с подрастающим поколением.
А все потому, что дети считаются экономическим достоянием родителей, негодовал Михаил. Кто-то вкладывает в их воспитание больше, кто-то меньше, но подсознательно все рассчитывают, что чадо непременно станет оказывать им помощь в преклонные годы. Частные собственники!
Конечно, неприятно было вспоминать об этой ужасающей истории, хотя несомненным ее плюсом стало то, что на амурном фронте он наконец поверил в себя. Жизнь тогда, казалось, подарила ему крылья. Так долго произраставший на ниве безответной любви комплекс неполноценности был выкорчеван и изничтожен, а горизонт для поиска вожделеющих юнцов ограничивался теперь лишь сектором обзора из давно проржавевшей "Волги". С этих пор деликатность и некоторая застенчивость в его характере стали странным образом трансформироваться в самоуверенность и даже наглость. Смелое допущение, что почти любой из бегающих по улицам мальчишек только и ждет от него приглашающего знака, без сомнения понятного им обоим, наполнял сердце Михаила радостным осознанием, что жизнь наконец-то раскрылась перед ним во всем своем чудесном многообразии.
К этому времени он уже проводил в последний путь обоих родителей, двухкомнатная квартира на северо-востоке столицы успешно превратилась в холостяцкое гнездышко. Удручало лишь то, что галопирующая инфляция как-то незаметно обесценила все его сбережения. Когда-то Михаил не считал денег, теперь же с азартом хищника бросал свою развалюху в крутой вираж, навстречу призывно вытянутой с обочины руке. Москву он знал хорошо.
Главным и наиболее очевидным признаком произошедших в стране перемен для него стали мальчишки, протиравшие у светофоров лобовые стекла автомашин. Вооруженные пенным спреем, а зачастую и без оного, они развозили пыль влажной тряпкой, стараясь успеть и дело сделать, пока не зажегся зеленый, и плату с водителя получить за свою навязчивую услугу. У аккуратных и расторопных получалось более-менее прилично, о результате труда прочих свидетельствовали грязные разводы по обеим сторонам стекла, куда не дотягивались "дворники". Мальчишки эти часто были из вполне приличных семей и, скорее всего, копили на игровую приставку или компьютер. Последние теперь сотнями тысяч ввозились из-за границы предприимчивыми дельцами (чаще всего бывшими функционерами приказавшего им долго жить комсомольского бюрократического аппарата) и стоили баснословных денег в сравнении с зарплатой простого труженика. Впрочем, сколько бы они ни стоили, все равно почти весь дневной заработок у пацанов уходил по большей части на сигареты, колу, сникерсы и прочую ерунду из неказистых коммерческих ларьков, выросших, как грибы после дождика, вокруг выходов из метро.
Другая категория маленьких мойщиков автомашин базировалась у рек, городских водоемов и уличных пожарных гидрантов, где имелась возможность при должном умении раздобыть несколько ведер воды. Мальчишки дежурили небольшими группами на обочинах дорог и мыли автомобиль по желанию владельца — снаружи, а то и внутри.
Много лет прошло, но те дни встают перед ним с поразительной ясностью. После обеда Михаил притормозил под одним из мостов на набережной Яузы. Он давно уже заприметил тут компанию с ведрами и разнокалиберными щетками, однако всякий раз проезжал мимо, не решаясь остановиться. Ребята обычно работали втроем, иногда вчетвером, но сегодня мальчишек было двое, и это придало ему смелости.
— Быстро-быстро, чисто-чисто! — подскочил к боковому окошку лопоухий, вполне прилично одетый пацаненок с, кажется, никогда не застегивавшейся молнией на мешковатых джинсах. По центру оранжевой футболки красовалась веселая рожица Микки-Мауса. Нет, конечно, может, мальчишка действительно целыми днями мыл машины, но Михаил цинично думал: было ли это единственным, чем занимался этот коротыш, — детский взгляд на жизнь не затуманен предрассудками и сантиментами. Увидев согласительный кивок, мальчик показал, куда лучше подрулить.
Выйдя из машины, Михаил отошел в сторонку, наблюдая, как сноровисто работают дети. Проникая взглядом под одежду и пытаясь собраться с духом, он не мог вымолвить ни слова от душившего его волнения. Пусть сначала закончат, решил Михаил, все откладывая простые, но труднопроизносимые слова.
Минут через десять "Волга" была отмыта от всегдашнего слоя пыли. Похожий на ангелочка светлокудрый мальчик, напарник первого, словно извиняясь, подошел к нему за деньгами.
— Все! — выдохнул "ангелочек" и деликатно вытер мокрые ладошки о покрытые пятнами темно-серые слаксы. — У вас найдется сигаретка, дяденька? Я курить страсть как хочу, день не курил.
— Молодцы, — по школьной привычке сказал Михаил, доставая золотисто-красную, едва начатую пачку "Dunhill" и вручая ее мальчику. — А с другом не побоитесь со мной прокатиться? — Собственный голос показался ему совершенно чужим: он был хриплым и глухим, а слова выговаривались с таким трудом, словно гортань не желала слушаться.
— Зачем? — удивился мальчик, пряча сигареты в нагрудный карман короткой зеленой рубашки навыпуск.
— Ну, неудобно как-то на улице, — Михаил щелкнул зажигалкой. Недавно он присмотрел одну трехэтажку еще сталинской постройки, цокольный этаж которой выглядел необитаемым.
Мальчик прикурил и с наслаждением выпустил облако дыма, прищурился, по-деловому предупредил:
— В жопу мы не ебёмся.
Уши у Михаила загорелись, как у провинившегося пацана.
— Правильно, и не надо, — словно робот произнес он, потерявши от такой прямоты весь свой апломб.
— А, — догадался малолетний коммерсант, — тут приезжает один, тоже такой... Славка! — он обернулся к приятелю, домывающему последний колпак на колесе, и когда тот поднял голову, показал на Михаила. — Он нас к себе зовет, как тот.
— Видал сосун? — непонятно спросил Славка.
— Ага, — быстро взглянув на Михаила, сказал "ангелочек".
Михаил нервно переступил с ноги на ногу и огляделся.
Улыбчивый Слава бросил щетку в ведерко, подошел и, облизнув губы, посмотрел ему прямо в глаза.
— Имейте в виду, нам не нужны неприятности, — серьезно заявил он.
Обескураженный такой прямотой, Михаил только кивнул. При этом он испытал огромное облегчение оттого, что в голосе мальчика не чувствовалось подвоха или скрытой насмешки, он даже не ожидал, что все будет так просто.
Дорога не заняла много времени. В машине мальчишки беспрерывно болтали, он даже улыбнулся пару раз, услыхав новые словечки из подросткового сленга. Однако, спускаясь за ним в полуподвал по старым каменным ступеням, пацаны настороженно притихли.
Взбудораженный предстоящим действом, Михаил тем не менее чутко уловил перемену настроения. Он обернулся к ребятам и виновато пожал плечами:
— Конечно я не здесь живу. Но мы же не пойдем сразу ко мне домой. — Сунув руку в карман пиджака, нащупал фонарик и две пары светлых леггинсов, представив, как вызывающе рельефно они будут выглядеть на мальчишках.
Все, что происходило дальше, стало воплощением его ночами вымечтанных прихотей. Он заставил испытать мальчиков то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было им и потому так возбуждало Михаила жалостью, нежностью, страстью… Между планок оконной рамы под потолком ничего не могло быть видно, но дети с опаской косились, слыша неразборчивый говор и шаги идущих мимо прохожих; и это еще сильнее увеличивало восторг развратности. О, как близко говорят и идут — никому и в голову не приходит, что делается на шаг от них, в этом полуподвале!
— С вас ровно тысяча. На двоих, — сказал Слава. — Вам колготки отдать? — Уголки его губ дрогнули, когда он, стягивая в луче фонарика леггинсы, бережно выуживал сквозь проделанную в них из озорства дырку свое хозяйство.
Михаил с удовольствием отметил, что мальчик прячет улыбку. Он взглянул на его приятеля, которого, как выяснилось, зовут Игорьком, на серьезную конопатую мордашку и полуприкрытые глаза, обращенные сейчас вниз, на занятую работой руку.
— Подходит уже… — будто извиняясь за задержку, прошептал тот.
А смог бы я так же, на его месте? — глядя на усердное мелькание, думал Михаил. — Перед посторонним…
Мальчик еще совершал последние, самые нужные движения, лицо его стало отрешенным, он весь сосредоточился на своих мыслях, тощее тело сжалось, как кулачок, и вскоре он расслабился, дрожа коленками, — присесть в подвале было не на что.
— Где тут посцать можно? — задал вопрос Слава, протягивая ему леггинсы. Он стоял перед ним голышом, как будто в бане, где стесняться не принято.
— Да где хочешь! — Михаил королевским жестом осветил фонариком покрытые коричневой пылью стены мрачного помещения. — Я к вам еще заеду?
— Хоть стул купи́те, — хмуро сказал Игорек.
— Евроремонт сделаю!
Ему казалось, что он понимает чувства мальчика, весь узел замешательства и стыда, и хотел лишь сгладить их остроту.
Все пело в душе после этого, самого настоящего, приключения. Адреналин бурлил в крови. Начались дни, похожие на сон, они представлялись ему сном и теперь, когда он вспоминал о них. Без любви, только с известной доброжелательностью Михаил приезжал за мальчишками каждую неделю. Водил их по новым коммерческим магазинам, покупал вкусности, дарил игрушки, брал с собой за город загорать и купаться, постоянно испытывая острое, дразнящее чувство чего-то запретного, доступного лишь избранным. Он любил их хрупкость и невинность, радостный блеск глаз и улыбок, их маленькие ладные тела, в каждом из которых ключом била жизнь, обнаженные, трепещущие в луче света; все остальное не имело никакого значения. Он чувствовал себя лунатиком, покоренным чьей-то посторонней волей, все быстрее и быстрее идущим к какой-то роковой, но неотразимо влекущей пропасти.
Прошла не одна неделя, прежде чем поунялись его первоначальное восхищение и энтузиазм. Крутя баранку, почти ежедневно участвуя в изнурительной гонке с конкурентами, призом в которой был очередной чванливый, или не очень, пассажир, Михаил все чаще предавался мечтам, еще более смелым, чем реальность. Но мечты эти были настолько тайными, что рассказать о них кому-либо просто не представлялось возможным.
Пачка денег в кармане. Полная свобода. Набережная, гремящая музыкой, залитая солнцем в контраст наступившей московской зиме, кафе, рестораны, игровые автоматы. И мальчики, мальчики, стайки загорелых, в коротких шортиках, веселых, хороших…
Он вечно ловил себя на остром желании поделиться с кем-нибудь своими победами и сомнениями. "Ведь не один же я такой на свете! — все настойчивее закрадывалась в голову вполне логичная мысль. — Не может быть, что я единственный, кто способен оценить эту чудесную, запретную мальчишескую красоту". По-видимому, невозможно нарушить закон и не похвастаться после кому-нибудь. Так же, как невозможно жить вне закона и нисколько не кичиться этим.
Между тем, однажды он был выведен из равновесия, когда, доставляя очередного клиента, вдруг услышал по одной из новомодных музыкальных радиостанций жизнерадостный голос диджея: "Вот представьте: едете вы в такси, — вещал тот. — Только вы и водитель, водитель и вы. И один из вас — латентный педофил. Всякое случается! — Чувствовалось, что диджей едва удерживается от хохота. — Для одного из вас мы ставим песню группы Criss-Cross "Jamp!" Наслаждайтесь!"
Из динамиков в салон ворвался хип-хоп хит с задорными возгласами негритят, а Михаил стиснул руль так, что побелели костяшки. Пассажир тоже, кажется, ощущал явную неловкость, позабыв даже до конца пути свое фамильярно-снисходительное обращение "шеф".
В ответ на осторожную просьбу Слава с Игорьком, по зимнему времени оставившие свои водные процедуры, познакомили его с тем, другим типом, который был до него. Или существовал параллельно с ним — мальчишки не очень-то распространялись на эту тему.
Петр был химиком, работающим в некой научной лаборатории, производящей опыты с чем-то там взрывоопасным. Подволакивающий правую ногу, неправильно сросшуюся в кости после давней аварии, весь неуклюже сгорбившийся, сморщенный и неказистый, лишь глаза на слегка одутловатом лице, свидетельствующем о склонности к порочному образу жизни, лучились по-детски наивной радостью и каким-то благостным светом. В остальном, на взгляд Михаила, он представлял собой сплошное недоразумение, ходячий комплекс неполноценности, несмотря на то что был на три года его моложе. Петр оказался добропорядочным, приличным и воспитанным человеком в самом худшем смысле этих качеств. Отзывчивость его напоминала угодничанье, искреннее стремление помочь граничило с назойливостью, даже пожелание "приятного аппетита" за столом в кафешке прозвучало в его устах излишне подобострастно и приторно.
Что у меня может быть общего с этим уродливым ничтожеством? —с ужасом удивлялся Михаил.
Неутешительный ответ напрашивался сам собой, хотя сравнивать себя с этим сморчком казалось попросту оскорбительно. Даже находиться с ним рядом, сидеть за одним столиком было неудобно перед окружающими. Воодушевление от общения с единомышленником напрочь затмевалось глубокой подсознательной неприязнью. Михаил принужденно поддерживал беседу, в то же время не позволяя Петру перейти "на ты", желая максимально дистанцироваться от собеседника. Но, в конце концов, как ни печально, он сам был инициатором этой встречи.
Неожиданно для него новый знакомый продемонстрировал ясность мысли, способность здраво рассуждать и объективно оценивать действительность. Он был на редкость простодушным человеком. Но простаком его назвать было нельзя.
Петр расслабленно сидел, попивал коньяк маленькими глотками и рассказывал о своей жизни. Так похожей в чем-то главном на его собственную, что Михаилу оставалось лишь согласительно усмехаться.
— Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особенных качеств, — говорил тот. — Исправно хожу на службу в лабораторию, регулярно езжу в отдаленный монастырь и помогаю там простым трудником. Так вот и проходил год за годом, одинаковые и серые, а я все спрашивал себя: зачем я живу? что я делаю? Уполз в нору и жую жвачку. Сколько можно сокрушаться о своей немочи и недоле? Долго ли еще это будет тянуться и чем кончится?
Потом, очередной бессонной ночью пришла мне в голову одна очень смелая мысль, от которой я уже не мог освободиться. Со временем она превратилась в своего рода иде-фикс: я постоянно ловил себя на остром желании… Вы ведь все это, наверно, знаете?
Михаил снисходительно кивнул и хорошенько приложился к бутылке.
Петр воспользовался паузой, чтобы похрустеть чипсами.
— И тут, я извиняюсь за невольный каламбур, встает вопрос: как познакомиться, как подружиться? Вроде, вот они, мальчишки, рядом, и в то же время словно на другой планете живут, в параллельном измерении. Я и заговорить-то с ними боялся.
Петр покрутил перед глазами вилку с засохшим яичным желтком между зубцами, поморщился.
— Как отшельник, прожил я немало
У ручья, что под горой струится.
Видел воду — и не смел напиться.
Пытки изощрённей не бывало! —
продекламировал он с патетическим пафосом.
— Про таких, как мы, — неожиданно для себя сказал Михаил, — говорят, что навсегда остались детьми. Мозги есть, а делать ничего толком не можем. Поэтому из нас только поэты с философами и выходят. Времени много. Лежишь себе на диване и думаешь, думаешь…
— Да можем, — возразил Петр. — Когда есть активная жизненная позиция, желанная цель и достаточно смелости, многого можно достичь. А если только ходить и смотреть, а потом лежать и думать — так и свихнуться недолго, правда ведь? — он спрятал глаза, будто застеснявшись своей категоричности. — В общем, попросить помочь вынести из квартиры накопившийся мусор и пустые бутылки показалось мне самым верным.
"Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особенных качеств, — объяснял я на другой день уже немного освоившемуся парнишке. — Люблю компьютерные игры, вкусно поесть, подрочить, посмотреть ужастик…"
Умолкнув на полуслове, Петр молчал, наверное, больше минуты. Поковырял пальцем колечко засохшего соуса на горлышке сосуда с кетчупом, сделанного в форме большого мясистого помидора.
— Павлуша оказался такой чудесный! Трудно поверить, я ведь до него ни одного мальчика даже за руку не держал. Говорю ему: "Попу приподними". И, представьте, выгибается, позволяя стянуть с себя трусики; а из них — как пружинка… У меня осталось видео, потом посмотрите… Он сперва так смущался, что все смотрел куда-то вдаль. Потом стал смелее… А под конец я не выдержал и в порыве еще неизведанного мной счастья обнял его. Это не было упоение страстью — лишь безграничная признательность. Я только тогда уяснил себе, на что мальчик пошел ради меня.
Петр замолчал и подпер подбородок левой рукой. Он сидел с таким видом, как будто вдруг разом устал от всего: от разговора, от истории, которую рассказывал, — вообще от жизни. А потом покачал головой, посмотрел на Михаила и сказал:
— Он так ко мне тянулся, а я даже ни разу ему не сказал, что люблю его. Знаете, когда он уходил домой, я чувствовал себя подавленным и одиноким. Его общество действовало на меня вдохновляюще. Хотя в мальчике не было ничего особенного.
Михаил подождал, поняв не сразу, что Петр покончил с откровенными воспоминаниями. Чувствуя неловкость от искреннего к себе доверия, запоздало спросил:
— У вас есть видеокамера? — Он удивился, что у этого заштатного химика имеется такая дорогая игрушка.
— Нет, коллега привез из Японии — я брал попользоваться. — Петр наполнил стаканы. — В каждом из нас живет несколько людей, совсем непохожих. Иногда они выходят из послушания и некоторое время распоряжаются нами, и тогда вдруг превращаешься в другого человека, которого никто не знал раньше. Но затем все становится прежним. Или нет?
— Вы не первый, кто это заметил.
— Да, да, Стивенсон, — согласился Петр. — Как теперь говорят в детском саду: "это банальность". Но я неверно выразился. Скорее так: вот живешь и чувствуешь, что постепенно становишься другим существом, у которого иные цели, вот в чем суть.
— То есть темное начало неизменно побеждает?
— Ну это с какой стороны смотреть. Темное, светлое… Так сказать, игра слов-с. А между тем, умопомрачительный восторг во мне сменялся муками совести и черт знает чем еще, и это раздвоение было невыносимо. Я поведал о своих терзаниях настоятелю…
"Боже, какой кретин!" — Михаил чуть не застонал от досады.
Гримаса его не укрылась от собеседника.
— Ну, что вы. Без подробностей, разумеется, а потом: там, можно сказать, вторая семья. Все друг к другу относятся как братья, все знают меня и уважают. Даже участковый, который регулярно заходит по своей работе, говорит…
— Куда заходит, в монастырь? — не понял Михаил.
— Да, да — для выявления беглых преступников…
— Постойте, я что-то окончательно запутался. Монастырь, милиция, преступники… Откуда им-то там взяться? — он чувствовал, что все дальше и дальше отклоняется от того, что ему перед этой встречей рисовало воображение.
— Понимаете, — искательно улыбнулся Петр, похоже, сокрушаясь, что недостаточно хорошо объясняет, — ведь монастыри, церкви — первое место, куда идет человек, у которого нелады с законом, сумбур в душе. Приходит, просится в трудники за стол и кров, а то и в послушники. Каждого нового пришедшего батюшка оставляет до утра в незапертой келье, предупредив прежде, что будут наводиться справки. Если человеку бояться нечего, он останется. Но есть и такие, что уходят. Ну ушел — и ушел. Это обычная практика, церковь не вмешивается в социальные проблемы общества. Кстати, слышали? Теперь вот маньяка ищут — убиенных отроков стали по лесам находить… — Странная усмешка, какая невольно просится, когда сообщаешь ничего не подозревающему человеку о скоропостижной кончине общего знакомого, на миг пробежала по его лицу.
— И? — в единственную букву Михаил вложил максимум своего любопытства.
— И настоятель посоветовал мне избегать уединенности. "Жениться вам надо, — сказал он. — Плохо жить одному, одиночество чудит с человеком".
На некоторое время я загорелся этой возможностью. Только представьте, с чем сравнить чувства отца, который несет в постель уснувшего сына! Но, видите ли, я всегда возводил женщин на некий пьедестал, что мешало мне общаться с ними на равных. Наверное, тут виноват какой-то залетевший из прошлого века псевдоромантизм. И к тому же, вы знаете, отношения, продиктованные необходимостью… Разве могут они избавить от бешенства фантазии, которая сушит кровь и заставляет просыпаться по утрам с горьким ощущением загубленной жизни?
Я рассказываю теперь и вижу, что это выглядит бессмысленным и противоречивым. Потому что я болен душой, но не подаю вида. Потому что с тех пор как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все, и умственные, и физические, и какие угодно силы. Вот оттого и скушен.
Михаил, потрясенный известием о маньяке, почти не слушал. Он сделал вялую попытку возразить, что, мол, вовсе нет, не скушен ни разу, но Петр лишь скептически повел рукой.
— Было ли у вас когда-нибудь ощущение — не важно по какому поводу, — что вся ваша жизнь своего рода прелюдия, словно все, что вы делали раньше, вело вас в одну точку, и вы почему-то знали, что однажды попадете туда? — вопрошал он. — Испытывали вы хоть раз искушение, идущее рука об руку с предвидением катастрофы, несущее обещание чувствам и угрозу рассудку; сложное чувство тревоги, порожденное страстным влечением и страхом? Если бы вы знали с самого начала, что будете какое-то время по-настоящему счастливы, но затем счастье изменит вам и это принесет много боли, выбрали бы вы это кратковременное счастье или предпочти бы жить спокойно, не ведая ни счастья, ни печали?
— Так что же маньяк? — не утерпел Михаил.
Петр встрепенулся, словно его против воли извлекли из интеллектуальных глубин. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, причем каждый, без сомнения, был уверен, что его собеседник — полный идиот.
— Как вам сказать… — с извиняющейся улыбочкой ответил Петр. Черты его вновь смягчились. — Это ведь… Если от человека скрыты различия между добром и злом, а значит и воля Божья, то ему нельзя вменять в вину, когда он выбирает плохое. Для таких нет разницы между одним и другим, они не свободны в выборе. А если нет свободы воли, то нет и греха. Так что не спешите судить людей, даже когда кто-то творит зло. Бог осудит. Бог накажет. Почему-то наши законы, расследования, судебные разбирательства ставят во главу угла вопрос о том, насколько преступно то или иное прегрешение, вместо того чтобы думать, насколько греховно то или иное преступление.
Или вот, скажем, в мой дом врывается грабитель и всаживает в меня нож. Выходит, так на роду написано. Все изначально предопределено. Нельзя противиться божественной воле. Сочувствие жертве означает осуждение палача. Но Бога осуждать нельзя. Так что, с точки зрения христианских догматов…
Михаил презрительно фыркнул, не удовлетворенный тем, что Петр все время уходит куда-то в сторону.
— Софистика! — вырвалось у него из желания непременно уесть собеседника. — Мы заключены в тиски нашей культуры и укоренившегося в сознании представления о том, как человек должен жить на этой планете. При этом никто не говорит правды, никто не чувствует себя счастливым, не чувствует себя в безопасности. Сама ваша вера происходит от неуверенности. Каждый чего-то боится, при этом считая себя справедливым. Но — страшно подумать! — наш рассудок не всегда является голосом справедливости. Суждение — нечто относительное. Справедливость — нечто безусловное. Поразмыслите, какая разница между судом и правосудием.
Все в мире так извращено, что нам остается только одно — выжить. Потому как будущее для нас с вами превратилось из надежды в угрозу. — Михаил сделал паузу, чтобы поймать взгляд Петра. — Именно поэтому такие, как вы, цепляются за всякие небылицы вроде того, что у нас есть душа, а на небесах сидит Бог, который о ней заботится.
Он с победным видом откинулся на стуле.
Петр залпом выпил из пластмассового стаканчика коньяк, резко запрокинув голову.
— Я стал много пить, — пожаловался он.
— Хотел бы я знать, кто сейчас пьет мало.
— Те, у кого нет денег? — пошутил Петр. — Несчастные люди.
— Это верно, — согласился Михаил.
— Не уверен, что до конца понял то, что вы сказали, — закусив салатом, осторожно проговорил Петр, — но почему-то одновременно хочу с вами согласиться и чувствую себя оскорбленным. Я хочу сказать, что, по-моему, вы чересчур все усложняете. Стабильно-эмоциональная эпоха темного матриархата — не слыхали такое определение?
— Похоже на что-то средневековое.
Петр усмехнулся.
— Вполне современное, к сожалению. Внимательнее читайте Лукьяненко, есть такой молодой, но очень многообещающий автор.
Смотрите: в современном нам мире ясли, детсады, школы, одним словом, все воспитательные институты, что оказывают влияние на становление личности, все эти чудовищные комитеты социальной помощи, которые относятся к ювенальной юстиции, а с ними и приюты, интернаты, детдома — вся педагогическая система переполнена женщинами, этакими жопастыми дуэньями. И культивируют они в детях не самостоятельность, не твердость в отстаивании собственного мнения — увы! Ценится лишь послушание, послушание и еще раз послушание. "Ах, какой послушный ребенок!" — восхищаемся мы вслед за ними. Где те времена, когда из мальчишек выходили настоящие разбойники?! Теперь это безвольные великовозрастные ягнята. Как просто ими управлять! Чувствуете, кому от этого выгода?
Глаза Петра сверкали выстраданным возмущением.
— И я ягненок, и вы, — он вперил указательный палец в Михаила, — боязливый, легковерный ягненок. — И заметив, как потемнел у того взгляд, немедленно стушевался. Голос его дрогнул, и он продолжил гораздо мягче: — А еще в нас таится особая разновидность гнева, которую мы приберегаем для тех, кто от всей души желает нам добра. Прочесть вам лекцию по психологии отрицания? — и не то растерянно, не то наоборот, ткнул вилкой в ветчину.
Чаша терпения Михаила переполнилась, раздражение захлестнуло волной. Он медленно поднялся из-за стола. К нему пришла необычайная ясность, что этот заскорузлый, с сальными волосами, хватающий мальчиков за мошонку и любящий отсосать умник не может быть таким уж эталоном благочестия. Жалкий фигляр, поди, делишек своих наобделывал — страх подумать!
— Куда же вы? — жалобно удивился Петр, глядя на него с тревогой и состраданием.
Михаил не ответил и решительным шагом направился к выходу. Дверь тяжело хлопнула, и теплое помещение кафе осталось позади. На лицо и открытую шею набросился пронзительный ветер, полный злых снежных колючек. В ушах засвистело. Каких-нибудь полчаса назад погода была спокойной. Теперь же в небесах что-то разбушевалось и вывалило на землю бесноватый снегопад.
Злость на Петра поднималась из самой глубины его существа и ярилась все больше от чувства вины: может, он не справедлив к этому блаженному? Такой чудесный человек, тихий, кроткий, даже веселый, несмотря на все, что ему пришлось пережить…
Через час с небольшим Михаил, в полном одиночестве, сидел, скорчившись над оттаявшими полосками бекона, вспоминал педофила, с которым довелось только что познакомиться воочию, и пил рюмку за рюмкой, понимая и признавая, что исправить в его жизни уже ничего нельзя, а можно только забыть, но не хочется. Новый альбом Within Temptation "Enter" погружал его в пучину готической нирваны, из которой не было смысла возвращаться.
Он засиделся тогда далеко за полночь, упиваясь своими эмоциями. Judas Priest, Yello, Rainbow… Кульминация "Stargazer" по-прежнему стискивала сердце, словно проводя по нему кровоточащую борозду. Смутно припоминалась злость, которую он испытывал по поводу… чего? Что Петр — такой же, как он сам? Смешно пенять на зеркало, хоть и кривое.
В конце концов им овладело какое-то безотчетное веселье. Каким он стал нервным! Ведь теперь, благодаря этому знакомству, его одиночество уже не казалось мучительным. Оно было окружено великой общей тайной.
Так и родились между ними отношения странного товарищества, которые на время освободили Михаила от горького затворничества среди пьяных радостей. Общение с Петром свелось к телефонным звонкам и редким непродолжительным свиданиям. Тот не принял близко к сердцу его бегство; во всяком случае, вел себя так, словно ничего не произошло.
— Вы слышали альбом с Игорем Веряскиным "Побег"? Непременно, непременно послушайте! Я запишу для вас кассету! — Как многие люди, он имел привычку громко говорить по телефону, так что трубку приходилось держать в отдалении от уха.
Еще недавно Михаил порадовался бы подобному совету. Петр всегда был осведомлен о последних "околотематических", по его выражению, новостях. Но в последнее время что-то надломилось. Раздражала ограниченность его назойливого приятеля. Сам-то он старался не отставать от жизни, гордясь про себя широтой собственного кругозора. А тот словно окостенел: если книги, то только Кинг и Крапивин, если музыка, то обязательно Кузнецов, если живопись — Отто Ломюллер. А все остальное, где не про мальчиков, — ерунда, не стоящая внимания. С ним действительно было скучно.
Правда, его совет приобрести домашний компьютер Михаил воспринял всерьез, долго копил на завораживающий тихим шумом умный железный ящик и впоследствии ни разу не пожалел о покупке. После корейской видеодвойки это было лучшее, что он приобрел, отказывая себе, порою, даже в полноценном питании. Кассеты с заграничным "ДП", неизменно поставляемые Петром, заняли уже целую полку в книжном шкафу. А появлялось уже и русское видео, которое теперь дожидалось оцифровки, — нужно было только еще немного подкопить на дополнительную плату видеомонтажа.
— Открыл нового автора — Дмитрий Бушуев! Нет, не детективщик, конечно! Непременно почитайте, он лучший, да! Лучший!
Ложиться спать приходилось поздно, а вставать рано. Самые доходные часы, когда люди добираются на работу или обратно. Дни походили один на другой своим изматывающим однообразием. Слава с Игорьком подросли и как-то сами собой незаметно устранились из его жизни. Михаил все понимал — у них уже девочки.
Как всегда по утрам соседка ругала своего сына, а он отвечал тоненьким голосом, невнятным, монотонным, иногда плакал, соседка распалялась еще больше и, наверное, била мальчишку.
Михаил прошел на кухню, засыпал в турку молотый кофе и, пока он доходил на плите, сидел, думал о том, что ничего не понимает в капитализме, и слушал голоса за стеной. Похоже было, что мальчик заперся в ванной и плачет там один, а мать кричит на него из-за двери, и уже отец вклинил свой бас, и только не ясно, кого он ругает — жену или сына, или, быть может, обоих.
Допивая кофе, Михаил подошел к окну, чтобы посмотреть, как мальчик выбегает на улицу, торопясь к автобусу. Он долго провожал взглядом маленькую фигурку с подпрыгивающим за плечами ранцем. Грустный, одинокий, мечтающий о любви. Когда-то он радовался, как ему повезло в жизни. А сейчас он всего лишь один из толпы тех несчастных, потерпевших поражение людей, которые за полгода начинают думать, где бы встретить Новый год, не будучи обузой хозяевам.
Михаил обвел взглядом старую мебель, аккуратно стер пыль с микроволновки, включил стоящий на ней приемник.
— По большому счету, наш народ всегда состоял из бедных людей, которым всю жизнь казалось, что из бедности можно как-нибудь вырваться… — сказало радио голосом известного политика.
После путча в 91-м, уже семь лет Михаил слушал только "Эхо Москвы".
Собеседники в далекой студии жизнерадостно заспорили.
Он не раз говорил себе, что должен начать жизнь заново, с чистого листа. Можно, конечно, устроиться менеджером или в охрану. Но терпеть начальство, склоки коллег в корпоративном духе… Шелуха это все, мелочь. Как говорится, красть — так миллион! Да и потом, как начинают новую жизнь? Молодым проще, они даже не задаются этим вопросом.
Собираясь на дешевый Черкизовский рынок, Михаил одел потертую дубленку, оглядел себя в зеркале: вполне еще представительный, сорока с небольшим, мужчина, намечающаяся лысина — пока не проблема. Он запер старую, с потускневшей обивкой дверь: когда-то мама гордилась "благородным" оттенком импортного материала. Давно пора установить дополнительную металлическую, да всегда есть траты поважнее. Деньги, деньги… Он бы сыграл сейчас в лотерею — старый, проверенный способ. Но все таблицы и вычисления куда-то задевались, может, были случайно выброшены родителями во время какой-нибудь генеральной уборки. Скрипящий тросами и шкивами лифт, заплеванный молодежью подъезд. И как из очаровательных мальчиков вырастают этакие тупоумные лоботрясы? С улицы дохнуло морозной свежестью.
Михаил прошел через завьюженный двор к метро. Кормилица его давно была на последнем издыхании, на ее ремонт каждый раз уходило больше недельного заработка. Сам он понимал в машинах только то, что им нужен бензин, которого древняя "Волга", кстати, пожирала чертову прорву. Надоело все до чертиков… Заняться чем-нибудь сто́ящим. Но чем? В голову не приходило ни одной сколько-нибудь оригинальной мысли. Думалось вяло, безрадостно. Накопившееся в душе отчаянье и чувство какой-то угрюмой безнадеги всколыхнули в нем желание мчаться на край света, чтобы обогнать ветер, обогнать себя, обогнать все годы своей жизни и вырваться, наконец, из затянувшейся петли.
В доме еда без изысков, ничего лишнего: яичница да вермишель или рис с сосисками. Михаил криво усмехнулся: говорят, именно голод придает пище особый вкус. Даже друзей пригласить — это тягостные, незапланированные расходы.
Драгоценные друзья! Один стал генеральным директором чего-то там сильно коммерческого, другой был успешным адвокатом, третьего даже можно было изредка увидеть в телевизоре. Еще с десяток знакомых с женами… Зачастую его хозяйственность принимали за скупость, хотя душа у него была широкая, а стремление к чрезмерной экономии происходило исключительно от бедности, которую он стеснялся показать.
Откуда ни возьмись подвернулся подросток с кипой газет, заныл, заканючил:
— Купите газетку, дяденька… Ну пожалуйста… Ну что вам стоит… Купити-и… Выручити-и…
"Бойкие выкрики мальчишек-газетчиков…" — с горькой иронией вспомнилось вдруг Михаилу что-то давнее, читанное чуть ли не в детстве.
— Про экономический кризис есть что-нибудь? — спросил он.
Парнишка недоверчиво уставился на Михаила.
— Про Кириенко, — нетерпеливо пояснил тот. — Про дефолт!
Парень и вовсе опешил.
— Ты газеты продаешь или милостыню просишь? — проскрежетал простуженным горлом Михаил. — Не знаешь, чем торгуешь? Хоть бы заголовки прочел!..
Мальчонка ошалело помигивая, секунды три смотрел на невменяемого дяденьку, потом поспешил отойти от греха подальше, сменить объект:
— Купите газетку, тетенька… Купити-и…
Гневно фыркнув, Михаил сошел в подземный переход, купил там у лоточников свежую газету и двинул через прозрачные двери-убийцы к кассам, где продавались пластмассовые жетоны, которые теперь скармливали турникетам вместо медных пятаков, давно вышедших из обращения.
Из-под земли повеяло горячей резиной. Двигаясь вместе с эскалаторной лентой вниз, к поездам, и разглядывая вперемежку развешанные по стенам массивные стенды с крикливой рекламой очередного бездарного концертного шоу и Форекса, он кривил губы в едкой усмешке. "Уверенный путь к благополучию!" — очередной МММ, небось, приманка для олухов. Сходить, что ли, в театр? К искреннему своему удивлению, в последние годы он стал понимать оперу. "Риголетто" в фильме Жана-Пьера Поннеля мог пересматривать по кругу. Стыдно жить в столице и не побывать хоть раз в Большом, надо приобщаться, надо.
Этот самый Поннель, кстати, тоже, наверно, был не дурак насчет юных дарований — в постановке «Аиды» в 86-м году в Ковент-Гардене заменил привычных артистов балета на мальчиков. Правда, эта постановка была освистана и уже не возобновлялась. Михаил с горечью представил себе чувства ребят, готовившихся к ответственному выступлению, взволнованных, окрыленных — и… такое фиаско. Раз пять бы тех театралов!
На Преображенской площади, деловито попукивая гарью из выхлопной трубы, подполз автобус. Михаила притиснули к перилам возле заднего окна. Вонь большого города…
— О, Господи!
Горестный вскрик донесся из середины салона.
Михаил резко повернул голову: за стеклом светлым розовым пятном на скучном сером фоне мелькнула хозяйственная сумка, увлекаемая растрепанным мальчишкой без шапки.
— Люди добрые, всё… всё же… пенсионное, деньги… — тихо и беспомощно повторяла старушка.
"Люди добрые" стояли с лицами каменных истуканов, старательно напуская на себя отсутствующий вид. Впрочем, кто-то догадался нажать кнопку "по требованию". Автобус остановился с мягким шипением. Михаил выскочил в открывшуюся дверь.
Мальчишка бежал в глубь сквера и догнать его теперь смог бы разве что "Т-одна тысяча".
Сплюнув от досады, Михаил захлюпал осенними ботинками по раскисшему на асфальте снегу. Вот и остановка, хорошо — не далеко отъехали. В ожидании следующего автобуса пролистал газету. Снова реклама гала-супер-пупер-шоу "под фанеру", целая полоса частных объявлений, вроде: "Удовлетворяю любые сексуальные наклонности, исключая садизм", "Готов к любым половым извращениям. Детей не приводить", "Занимаюсь отпугиванием нечисти. Во всех ее формах. Возможно отпугивание на дому". Кругом потомственные гадалки и ясновидцы, экстрасенсы и колдуны в 12-м колене, статья про навязчивый Форекс — во весь разворот… Пир во время чумы.
В статье настоятельно рекомендовали попробовать стать миллионером — бесплатно! Требовалось всего лишь подключение к неведомому Интернету. Петр давно советовал. "Это ж весь мир в твоем кармане! — восторженно гаркая в трубку, убеждал он. — Отстаешь от прогресса!"
Надо приобщаться, надо.
К черту Черкизовский, ботинки подождут! Вестибюль метро вновь принял его как родного, заученно промелькнули переходы и станции.
Мастер-настройщик от всесильного Провайдера приехал в тот же день, и на столе рядом с монитором обосновалось загадочно подмигивающее серенькое устройство под названием "модем".
Скачав управляющую программу у дилера Форекса, Михаил долго, как зачарованный, наблюдал восходящие и нисходящие графики, движимые исполинским оборотом денежных потоков. Очень скоро он убедился, что это вовсе не лотерея, — курсы валют подчинялись старым как мир рыночным законам, и, в принципе, были предсказуемы. А основная идея Форекса, состоящая в автоматическом увеличении вложенной участником торгов суммы в сто, а то и в триста раз, этаком "рычаге", могла позволить ему, как новоявленному инвестору, получать вполне ощутимую прибыль от производимых им на бирже сделок.
Всю неделю Михаил находился в чрезвычайно приподнятом настроении — буквально за считанные дни он удвоил свой тренировочный капитал, и это был не предел! Открывались такие горизонты, что захватывало дух. Уже вспоминался некий китайский правитель, который, укладывая на каждое следующее поле шахматной доски в два раза больше семян, чем на предыдущее, обнаружил в итоге, что для последних клеток не хватит семян всей Поднебесной.
В ту ночь он долго лежал в постели и не мог заснуть. Михаил думал о себе, о своем положении и пришел к заключению, что все обстоит не так уж плохо. Квартиру — продать! Часть денег, примерно половина, составит капитал для торгов. А на оставшееся можно неплохо существовать, снимая жилье, пока он не разбогатеет, чтобы купить уже не одну квартиру. Да хоть целый микрорайон!
Михаил вдруг ощутил себя снова молодым, будто с души его стряхнули накопившуюся пыль, а мозг освободили от затянувшей его паутины. "Тот, кто в состоянии пожертвовать всем, может добиться всего, — повторял он услышанную где-то фразу. — Завтра же звоню риэлторам!"
От нетерпения он даже плохо спал, всю ночь ему снились деньги.
Так решения, принятые за считанные минуты, определяют всю дальнейшую жизнь.
Когда Михаил, претворяя свой амбициозный план, устроился на съемной квартире с кучей денег на трейдерском счете, разве мог он предположить, что уже через пару недель окажется банкротом? Рынок — такая подлая штука, в которой все научные и теоретические обоснования имеют значение лишь на пять, от силы десять процентов. Остальное — чистая психология.
Любой опытный трейдер знает, что, работая с абстрактными деньгами, легко преумножить за несколько дней, а то и часов, первоначальный капитал. Это получается почти у каждого. Технической разницы между демонстрационной, тренировочной торговлей на бирже и полноценной, на свои кровные, нет никакой. Правила игры не меняются ни на йоту. Но психологическое давление, испытываемое абсолютно любым человеком, когда он оперирует собственными деньгами, а не отвлеченными суммами с вереницей нулей, часто влияет на принимаемые им решения, трансформируя их в диаметрально противоположные, но выглядящие при этом абсолютно логичными.
Биржевая торговля щедра на психологические ловушки, чреватые крахом для дилетанта. Одна из них зовется "лесопилка". Интересно, что сам же неопытный трейдер выстраивает ее в своей голове себе на погибель.
Обычно график, отражающий изменения курса валюты или другого биржевого инструмента, в любом временно́м интервале напоминает собой кривую с верхними и нижними пи́ковыми значениями. Иными словами, курс никогда не замирает на одной цене, он всегда колеблется с большей или меньшей амплитудой.
Если торговая сделка открыта необдуманно, при отсутствии на рынке уверенного тренда, новичок, как правило, довольно скоро начинает со все возрастающей тревогой наблюдать, что курс на его глазах меняется на противоположный, и теперь он уже не зарабатывает, а постепенно теряет деньги. Поначалу горе-трейдер еще надеется, что это случайность, но каждая следующая минута, пожирая деньги, убеждает его в том, что он явно поторопился со входом в рынок — график-то уверенно движется теперь в обратную сторону! Скрепя сердце, но не мирясь с потерями, трейдер разворачивает свою позицию согласно ходу графика в надежде вернуть хотя бы то, что успел так глупо потерять. И тут — о, Боги! — курс опять меняет направление, и денежки вновь начинают утекать неторопливым ручейком. Однако выстраданное только что решение о смене позиции незадачливому трейдеру психологически уже не так просто признать ошибочным. Конечно, через некоторое время, потеряв очередную порцию торгового капитала, он созреет для нового "перевертыша". А график, словно издеваясь над ним, через считанные секунды вновь поменяет направление…
Можно подумать, что весь гигантский рынок, словно коварный недоброжелатель, подглядывает за действиями неудачника и намеренно меняет курс так, чтобы разорить его. Но есть ли дело мировому рынку до несчастного червяка, случайно раздавленного неумолимой титанической поступью?
Фиаско было настолько ошеломительным, что Михаил еще долгие дни отказывался поверить очевидному. Как же так? Возник перед ним сказочный за́мок — впору дотянуться рукой — и вдруг оказалось: то просто мираж.
Он еще пытался "отыграться" на оставшиеся крохи, открывая все более рискованные, но сулящие ощутимую прибыль сделки. Ночами его мучила бессонница, мерещились всякие ужасы, он молил неведомо кого: "Идет большая игра, я играю ва-банк. И прошу еще одну, последнюю, нужную карту!" Но рынок так же не признает фанатичное стремление к наживе, как и не продуманные действия, — он не признаёт жадность.
Казалось, он так и не осознал до конца свою потерю, неожиданно для себя продолжая жить, как во сне, — но во сне веселом, светлом. Крушение ослепительных надежд словно ввело его в бесшабашную ажитацию. Пропади оно все пропадом! Он как-то неестественно бодро ходил по весенним улицам в магазин, деликатесы дорогущие, пил, точно в последний раз, ловил радость от интернета с фотографиями беззастенчивых мальчишек, да от старой, еще с юности, музыки, оплачивал в банке счета за чужое, снятое на три месяца жилье. Будто всю оставшуюся жизнь хотел уместить в эти стремительные месяцы. Однако чувствовал, не умом, а сердцем обмирая, что надвигается беда, бездна, что падение неотвратимо, как закат солнца в пасмурный, серый, но все же пока еще день.
Деньги закончились неожиданно. Хотя он и понимал — но отодвигал от себя эту реальность, прятался от нее: непредставимо было остаться вовсе без гроша да со скарбом, который непонятно, куда девать. За бесценок ушла машина; труднее было расстаться с полками книг, читанных-перечитанных, оставшихся от родителей; последние, особенно дорогие для него вещи он успел еще отвезти к Петру, стесняясь обращаться к старым приятелям.
Теперь он боялся часто звонить друзьям, чтобы не распугать их своим отчаяньем. Все они его стоили, озабоченные лишь собственной жизнью. Не имеющие привычки рассчитывать на помощь, они и другим помощи не оказывали, считая такой порядок вещей совершенно справедливым. Несколько знакомых, у которых он по телефону просил взаймы, отказали под разными предлогами, не слишком утруждая себя вежливостью.
Но уже не на что было купить еду, а цены на общественный транспорт вдруг предстали перед ним в немыслимой очевидности. Все чаще Михаил оказывался перед выбором: ехать на метро или взять шаурму и добираться до нужного места пешком. Книжечки дорогущих автобусных талонов хватало всего на пару дней. Вчера он завтракал в одних гостях, сегодня будет обедать в других, завтра поужинает в третьих. И есть надо степенно, на закуски смотреть равнодушно, глотать не торопясь…
Продавать одежду? Нет, на это он пока еще не пойдет. Одежда — неотъемлемая и составная часть его самого. Продать замшевую куртку было для Михаила примерно тем же самым, что лишиться, к примеру, руки или ноги. Оставалось взяться за какую-нибудь халтуру. Но если тебе далеко за сорок, в отделах кадров уже не встречают с распростертыми объятиями. "Я, интеллектуал и эстет — в грузчики?!" Когда желудок начал прилипать к позвоночнику, он два или три дня стажировался как агент по распространению театральных билетов, но бросил, сочтя это занятие слишком трудозатратным и абсолютно бесперспективным.
Так вот она какая, нищета. Куда податься, к кому?
К апрелю сугробы изрядно похудели, на газонах появились проплешины земли с жухлой прошлогодней травой. От снежных куч тянулись тощие ручейки, неизменно замерзающие на ночь. Ветер из морозного стал влажным, но не менее пронизывающим. Не изменилась только жестяная банка, кем-то заботливо пристроенная на нижней ветке тополя, растущего возле входа в крохотное подсобное помещение, где он устроился истопником и там же жил, на пяти метрах свободного пространства, возле печки, которую по-деревенски приходилось топить углем.
За тонкой сплошной перегородкой без двери, в большой, наверно, комнате, работали какие-то бухгалтера или счетоводы-железнодорожники. Их-то и нужно было обогревать, не позволяя печке потухнуть, круглые сутки подкидывая топливо в ее раскаленный зев. Он и не думал, что осталось еще в Москве печное отопление, а про конурку эту вспомнил, ища приюта, — тут когда-то подрабатывал к стипендии его сокурсник-студент. Не зная, ее трудно было отыскать: длинная платформа для пассажирских поездов на Ленинградском вокзале, потом еще пару минут по тропинке — слева гравий и рельсовые пути, справа забор из бетонных плит — и вот оно, маленькое неказистое зданьице, издавна принадлежащее МПС. Работа сезонная, в мае зарплаты уже не будет, но все же свой угол.
Потом, летом, пришлось особенно тяжко. Все тянуло к родным местам, к дому, где жил. Там, почти рядом с метро шелестел фонтан, вокруг которого, как пчелки, носились на велосипедах малыши, а молодые мамы с достоинством катили перед собой коляски. До его слуха доносились обрывки их неторопливых, степенных разговоров — о новых квартирах, гарнитурах, о работе мужей, о кулинарных рецептах, о нарядах и модах… Он бродил с опаской, боясь встретить знакомых, смотрел по вечерам на синевато мерцающие окна: все у телевизоров, возле своих баб. Горько становилось от бессильной злости, почти ненависти к чужому, непонятному уютству.
Не сразу, не в одну неделю отвык, лишь к осени; смена времен года помогла — не до прогулок. И топил он снова свою печку, только зарплата нищенская, которой на водку и то не хватает, не скоро обещалась.
Голодный Михаил, в котором еще кипела обида на судьбу, тащился пешком по залитым солнцем улицам октябрьской Москвы. Беда с обувью, на глазах изнашивается. Ботинки, в которых он раньше проходил бы и год, и два, расползались теперь за пару месяцев. Что ж ему теперь, встать на углу, под водостоком, протянуть руку и просить милостыню? Изможденный, заросший бородой, со свалявшимися волосами, он был достаточно грязен и оборван, чтобы сойти за нищего, он это знал. Кем-то из другой, чужой жизни стал тот гордый таксист, который меньше года назад, усталый, но все же с пачкой денег в кармане, приходил с работы домой, где ждал его возбуждающий новыми откровениями компьютер.
Михаил коротко всхлипнул без слез.
Все было как в кошмарном сне. Когда ему было семь лет, в большом универсальном магазине он потерял свою мать; сперва он храбро пытался отыскать ее, но все лица, на которые он поднимал глаза, оказывались чужими; чужие женщины торопливо и равнодушно проходили мимо. Миша с огромным трудом сдерживал слезы, ведь его всегда учили, что мальчики не должны плакать. Он пошел к выходу и очутился на широченной улице, совершенно один в целом мире, в мире слепом и глухом. Никогда с тех пор не испытывал он подобной растерянности.
И вот теперь его охватило похожее чувство: он стоял на вокзальной площади и ощущал себя таким же одиноким, жалким и беспомощным, как 38 лет назад.
Неподалеку от вокзала, заполненного пассажирами, добиравшимися в близкие и далекие города, ноздри Михаила уловили принесенный ветром аппетитный запах жареного куриного мяса. Это был сладкий аромат гриля и нутряного жира, сдобренного специями. У Михаила стала обильно выделяться слюна и ему все время приходилось сглатывать ее, пока он шел туда, куда его вел нос. В закутке возле торгующих живыми и искусственными цветами бабулек запах просто захлестнул, дразня желудок, и он увидел мужчин и женщин, стоявших в очереди перед кургузым киоском с двумя маленькими окнами, над которыми синела неоновая реклама "Пепси".
Стены киоска были покрыты разводами известкового раствора. На жестяной вывеске, рядом с рекламой, красным по белому было выведено: "Ножки Буша". И ниже: "Социальный центр питания Центрального административного округа".
Михаил присоединился к очереди таких же, как он, бродяг в помятой со сна одежде и бессмысленными от отчаяния глазами. Один доходяга монотонно жаловался на несварение желудка. Очень худая женщина с грязными серыми волосами держалась очень прямо, с патетическим достоинством, показывая, что она выше этих людей, выше попрошайничества, которым занялась исключительно по рассеянности. Совсем молодой человек, бледнея лицом бывалого наркомана, с отчаянной силой втянул воздух ртом, продувая дырку в зубе.
Неожиданно Михаила подтолкнул локтем веселый оборванец, от которого за версту несло псиной.
— Ну че слыхать? — спросил он. Мотнув головой в ту сторону, откуда доносился жирный запах, оборванец ощерился: — Скоро дадут нам похрюкать!
Никто не улыбнулся. Молодая расплывшаяся женщина с волосами, похожими на расчесанную шерсть, презрительно бросила, обращаясь к скрюченному и опустившемуся азиату:
— Таких, как он, убивать надо. Видеть его не могу.
Жалкие бродяги.
Новым знакомым, с которыми его теперь сводила жизнь, Михаил свою историю не рассказывал: они круглосуточно находились под градусом и судьбой новоиспеченного бомжа интересовались мало. Чтобы выжить, он начал собирать бутылки и жестяные банки, он становился все больше похож на своих соседей. Михаил понимал, что с каждым днем он опускается все ниже, на дно, выбраться откуда будет уже невозможно. Он проваливался в бездну, по ту сторону жизни, за черту, перейдя которую, не возвращаются обратно. И он явно, всем сознанием своим чувствовал это как истину. В уме свербила только одна мысль: еще немного, и все кончено, и стоит ли так жить дальше? Просить о помощи было не у кого — люди обходили его стороной.
Рыжий человек в форме, но без головного убора, подбоченившись, появился в дверях здания, к которому прилепился киоск. Сочувственно оглядев очередь, он пробормотал: "Сор земли. Отбросы рода человеческого", после чего скомандовал:
— Внимание! Сейчас буду впускать! Не толкаться и не пихаться! Ни одна душа без пайки не останется, если в ком душа еще держится. Ну… Заходи!
Пихаясь и отталкивая друг друга, люди ринулись в столовую. Внутри, слева от входа, с черпаками над дымящимися бачками с рагу и противнями с окорочками стояли трое в "белых" поварских куртках. Там же поваренок в слишком большой для него форме гремел тускло поблескивавшими мисками и ложками. Самые голодные из очереди кричали друг на друга и истекали слюной, дожидаясь, когда им наполнят миски. Потом, прикрывая их грязными ладонями, словно крышками, они пробирались к стоящим рядом столам.
Комната наполнилась чавканьем, плеском и громким стуком ложек. Михаил, доведенный до умопомрачения запахом рагу, проглотил его за несколько секунд. Человек рядом с ним вылизывал опустевшую миску языком. Кто-то проглотил свою порцию с такой жадностью, что теперь его тошнило на пол.
— Пропало добро, бездарно пропало, черт бы его побрал! — громко жалел кто-то рядом.
— Искусство прожить полную жизнь заключается в умении наслаждаться каждой минутой, — с философской иронией изрек сосед Михаила.
Добавок здесь не полагалось. Возможности выскользнуть на улицу и снова встать в очередь тоже не было: подбоченившийся сотрудник социальной службы зорко наблюдал за дверью.
Поевшие выходили в дверь, расположенную по диагонали от входа, в противоположной стене, и попадали в тихий закрытый дворик. Здесь уже можно было жадно покурить у кого что было, перекинуться новостями и слухами на успокоенный желудок.
Он обернулся, ощутив на себе чей-то взгляд. Два пацана сидели метрах в десяти, в сторонке, подпирая спинами серую бетонную стену, и о чем-то перешептывались. Михаилу показалось, что они смотрели на него, но отвели глаза именно в тот момент, когда он оглянулся. За последние дни он уже не раз замечал их в окрестностях трех вокзалов. В одинаковых курточках, они напоминали братьев, но только по первому впечатлению. Один был симпатичный, с отросшим светлым чубчиком, который на лбу распадался на отдельные прядки, другой тоже ничего, коротко, под ежика, стриженый, темный. И как-то мало похожие друг на друга; если пацаны и были родственниками, то дальними, потому что принять их за просто приятелей не позволяли эти вот одинаковые куртки. Может, приютские?
— Школу прогуливаете? — подошел он на правах соседа-бедолаги, спрятав в карманы теплой, не по сезону, дубленки заскорузлые, пропитавшиеся угольной пылью руки.
— Вам-то что за дело? — с вызовом спросил светлоголовый.
"Своевольный мальчишка".
— Станете вот такими, как эти, — Михаил кивнул на бомжей, — узнаете. — Себя он причислить к "этим" постеснялся.
— Не бойтесь, не станем, — губы мальчика дрогнули в некоем подобии усмешки.
Михаил почувствовал себя неуютно в присутствии этого паренька. Он был очень серьезный какой-то. Глубокая задумчивость его серо-зеленых глаз, да еще быстрая насмешливая улыбка, которую он старался скрыть, выслушивая замечания. Такой скептической, осторожной и ироничной улыбки трудно ожидать от двенадцатилетнего мальчика.
— Верно, юноши, — твердо сказал Михаил. И благожелательно, с комплиментом, отметил: — Вы свое возьмете — другим на зависть.
Расцвели несмело мальчишеские лица, посветлели, и он посветлел, глядя на них, улыбнулся своему: ничего, с самого низа все пути ведут наверх! Так и денек выдался настолько погожий, что, казалось, все проблемы обязательно должны уладиться сами собой, и закончится эта маета, и будет еще у него уют, свой, другой уют, не чета чуждому, бабскому.
Открылась металлическая, надежная дверь, выпуская пообедавших бомжей из бетонной коробки. Подхватились, упорхнули мальчишки. Михаил проводил их взглядом, двинулся вслед. И заплакал. Остановился, отвернулся к стене.
Откуда, как они могли случиться, эти слезы? Он никогда не плакал, разве что в детстве, но и о детских своих слезах не вспоминал. Так жизнь катилась, что слезы в ней не требовались. Даже тогда, недавно, когда все сразу развалилось, когда было страшно, сухими оставались глаза. Он просто не умел плакать, никогда раньше не высекала жизнь в нем слезы, не звала к ним. И вдруг здесь, вдруг выбрызнулись… Но стыдно было перед самим собой и еще как-то странно было, будто эти слезы чем-то и одарили, принесли облегчение. Нельзя жить, сжавшись, а он так теперь жил, сжавшись, все время помня, что с ним стряслось, все время помня, ни на миг не высвобождала его память. Сейчас он разжался, будто сдался, самому себе сдался, на милость самого себя, — вот что это были за слезы.
Судорожно вздохнув, Михаил вытер ладонью глаза, стиснул зубы. "Мне бы только выкарабкаться. Только бы найти точку опоры. И я покажу всем вам, жалкие фигляры, на что способен настоящий интеллигент…"
Он повернулся, пошатнувшись, побрел вон из затхлого дворика. И снова открылся ему вокзал, зал ожидания, полный людских судеб и лиц изо всех городов и весей. Лица были разные, больше усталые, озлобленные, но мелькали на редкость интересные, углубленные во что-то. Многие просто читали.
Михаил отошел в угол зала, за колонну, где на ворохе узлов сидел краснорожий детина и уплетал колбасу, отламывая от батона огромные куски. Ел он так смачно, что у Михаила слюнки потекли, поэтому он не удивился, заметив еще одного наблюдателя — большеглазого, похожего на таджичёнка пацана, одетого бедно, но в аккуратно заштопанные и чистые портки и видавшую виды куртку, который во все глаза смотрел на пирующего.
Глядя, как он смотрит в рот краснорожего, Михаил судорожно сглотнул подступивший к горлу комок и хотел было намекнуть детине: поделись, мол, с ребенком, — но постеснялся. И тут краснорожий вдруг протянул руку и дал мальчишке подзатыльник, так что тот врезался головой в колонну.
— Иди отседова, ворюга!
Парень, однако, не заревел, хотя на глаза навернулись слезы. Завозился, вставая на ноги, и медленно побрел по залу, не оглядываясь. В душе Михаила что-то сгорело, жар хлынул к щекам, перехватило дыхание. Шагнув к детине, думая врезать ему по физиономии, он вдруг подумал: краснорожий его не поймет, что бы он ни сделал, и Михаил произнес тихо, но четко одно-единственное слово:
— Ублюдок!
Детина подхватился было с узлов, чтобы дать достойный ответ, но глянул в глаза Михаила, светящиеся ледяной синью, и в растерянности плюхнулся на свои пожитки.
Таджиченка Михаил нашел за киоском с вокзальным ширпотребом: парень сидел, съежившись на полу, плечи его вздрагивали. Михаил присел рядом на корточки, дотронулся до худенького плеча. Мальчишка вздрогнул, отодвинулся, оглянувшись на незнакомого дядю, и, видимо, что-то в лице Михаила поразило его, потому что он широко распахнул и без того огромные свои глаза, из которых брызнули слезы, и приоткрыл рот, готовый уйти, если прогонят.
— Что, досталось? — Михаил попробовал понимающе улыбнуться.
Мальчишка ощетинился, вспомнив обиду, резким движением смахнул на бок темную, косо срезанную челку, сказал сдавленным голосом:
— Я ничего ему не сделал… я не ворую… — Он показал измазанные ладошки. — Дядь, за что он меня, а?
— Он болен, — серьезно ответил Михаил. — Таких за версту надо обходить. Ты что же, кормишься здесь?
— Не, я бутылки собираю, а бабуля сдает.
— А мама твоя где?
— Нету мамки, сгорела она, похоронили в прошлом году.
— И папки тоже нету?
— Нету, он за границей сидит, я с бабулей живу. Да вы не думайте, я ей помогаю.
Михаил снова проглотил ком в горле, достал из кармана несколько измятых купюр — на бутылку все равно не хватало.
— Держи, пацан. Иди к бабуле, привет ей передай, купи чего-нибудь, хлеба там… А потом я еще принесу. Где живете-то?
— Тут рядом, — мальчик назвал адрес. Михаил знал этот дом рядом с трамвайной остановкой. — Только я денег не возьму, бабуля ругаться будет.
— Не будет. Скажешь, Михаил прислал, дальний родственник твоего папки. Смотри не потеряй, а по вокзалу не шастай. Тебя как зовут?
— Тарик.
— Ну вот и познакомились. Беги, я, как буду посвободнее, сразу зайду.
Мальчишка вытер слезы, вздохнул по-взрослому, виновато, снизу-вверх глянул на Михаила и двинулся к выходу из зала. Оглянулся у дверей, помахал рукой, робкая улыбка тронула его губы на худеньком лице, и соленая волна прихлынула к глазам Михаила, отозвавшись в сердце, в крови, в душе желанием догнать, обнять, прижать к себе и не отпускать.
Под вечер, когда яркий осенний день выцвел и превратился в бурые сумерки, с трепетом первоклассника приближался он, чисто выбритый и причесанный, к массивному серому дому на Каланчевке: как его, незнакомого человека, встретит наверняка мнительная старушка? Сейчас, без бороды, он выглядел удивительно молодо, с загорелого лица исчезло угрюмое выражение, даже кожа вокруг глаз, покрытая прежде сеткой мелких морщинок, теперь разгладилась. Правда, мешковатые брюки, запачканные угольной пылью, давно потеряли свой цвет, но вместо старой рубашки, которая совсем разлезлась, он нашел другую, по новее, а порванный на локтях пиджак сменил на синий джемпер, уже лопнувший по швам на плечах.
Квартира оказалась большая, прохладная и мрачная, с бурыми фотопортретами неизвестных чинных людей на стенах, и все они смотрели из тьмы веков тусклыми, слегка выпученными глазами на странных своих потомков. Тяжелые шторы на окнах четвертого высокого этажа, драное кресло, старинные буфет и стулья, большой квадратный стол посреди залы. Крепкая мебель точно вела хоровод вокруг Михаила, погружая его в глубокий уют.
— Тарик хороший мальчик, — потчуя новоявленного "родственника" нехитрым угощением, сообщила Людмила Сергеевна, сухонькая беленькая 70-летняя старушка, оказавшаяся прабабушкой мальчугана. — Добрый и ласковый, но очень замкнутый. Он только в теплую погоду подрабатывает, и то я его не заставляю, сам так решил. В школе учится неплохо, не отстает. Любит книжки читать. Мать у него русская, моя племянница была, Царство ей небесное, а отец оттуда, — она повела рукой в сторону, где, по ее мнению, находился юг. — Родные не захотели воспитывать "иностранца", вот и пришлось взять его к себе. Так я и рада помощнику.
— Какие же тебе нравятся книжки? — обратился Михаил к Тарику, который при упоминании о школе мучительно скривился в сторону.
— Фантастика, — объявил тот с набитым ртом. — Где на мечах дерутся и так… Вырасту, и сам буду…
— Драться, что ли?
— Не, слабых защищать.
— Ешь аккуратнее, защитник, — улыбалась Людмила Сергеевна.
Просто и недорого одетая, она целиком состояла из улыбки, радости и любви к окружающим, и было все это богатство таким нежным, мягким и ненавязчивым, что сопротивляться его силе оказывалось невозможно. Михаил вдруг почувствовал себя так свободно и легко, как когда-то дома в детстве, и от этого ему стало приятно и грустно.
А потом его определили на постой в зале, и он отключился, как только голова коснулась подушки на диване, таком же старом, как и всё в этой квартире.
За завтраком, когда Тарик, наскоро поклевав омлет, убежал в школу, Людмила Сергеевна с неизменным радушием домовитой хозяйки наблюдала за Михаилом.
— А теперь, — ставя перед ним пузатую чашку с чаем, произнесла она категорическим, "докторским" тоном, — расскажите мне, что у вас случилось.
— Начиная с какого момента? — поперхнулся Михаил.
— Я имею ввиду, что за проблема не дает вам покоя именно сейчас?
Михаил помолчал, в тайне обмирая оттого, что находится в обществе человека, который читает его мысли чуть ли не по выражению лица, а потом почти что прямо и честно начал рассказывать, как оказался там, где оказался, как жестоко обошлась с ним жизнь, — впрочем, справедливо: он все понимает, да, получил по заслугам. Со слабой улыбкой Михаил взглянул на Людмилу Сергеевну: он слишком многого не сказал ей в ответ.
Сдвинув гармошкой тонкие губы, та задумчиво сворачивала и вновь разворачивала, разглаживала перед собой на столе коричнево-желтый фантик от ириски, кивала.
— В тяжкую годину люди должны помогать друг другу, — сказала она. — Надеюсь, вы действительно все поняли, а я не ошиблась в вас; вот и Тарику вы по душе: Михалом вас прозвал, светлее стал. Пожалуй, вместе нам будет легче, согласны?
— Я не разочарую вас, — с трудом выговорил Михаил. — Обещаю.
— Идемте, я дам вам тапочки. В мое время говорили: когда мужчина заводит в доме тапочки, он наглеет, — усмехнулась она.
Михаил поспешил заверить:
— Это не обо мне.
Не раз он срывался в жизни, падал духом, терял себя и вновь чудесным образом возрождался, словно Феникс, благодаря мальчишкам. Поселившись с новой своей семьей, Михаил старался не быть им в тягость. До кочегарки было рукой подать, а потом и зарплата подоспела. Если не пропивать и ходить в магазин с заранее составленным списком самого необходимого, то жить можно. Бедно, конечно, но можно.
Да и Тарик оказался на удивление самостоятельным. Предпочитал сам варить немудреные супы, справлять мелкую работу по дому. Подобную внутреннюю цельность, независимость в оценках и суждениях, какие он проявлял словно бы походя, как нечто само собой разумеющееся, не часто встретишь и у зрелых людей, и это день ото дня приводило Михаила в какой-то детский, умилительно-наивный восторг.
— Понимаешь, Михал, ты мне нравишься, — смеялся Тарик в ответ на очередное его недоумение. — Но когда ты ведешь себя как ребенок, а сам совсем не ребенок, то что за удовольствие быть взрослым?
Наверное, он более видел в нем взрослого, чем Михаил чувствовал себя таким.
Говорят, каждый мужчина в своей жизни трижды возвышается до любви. Первая — подростково-юношеская, трепетно-стеснительная, другая приходит в молодые, всесильные годы, когда все кажется по плечу, а третья — в зрелом возрасте, ближе к закату, спокойная и основательная. Со странным чувством растерянности и радости обнаруживал в себе Михаил цепкие ростки этой любви, которые все более укреплялись от близости Тарика.
— Я ведь в Москву только в одиннадцать лет приехал, — рассказывал тот, лежа на кровати в своей просторной комнате и закинув руки за голову. В темноте Михаил видел его красивые, выразительные глаза на слегка освещенном луной лице. — А родился в маленьком таком городке — знаешь, стоит себе у железной дороги, раз в три дня поезд пройдет, и все. Тишина. Улицы грязные, по ним гуси ходят. Пьяных много. И все такое серое — зима, лето, не важно. Две фабрики, кинотеатр. Ну, парк еще — туда, понятно, лучше вообще было не соваться… Ох, забыл!.. — Тарик подскочил вдруг, выбежал в прихожую и тут же вернулся, хитро улыбаясь: — В какой руке-е?
— Господи, в немытой! — ответил Михаил, любуясь мальчишеским обликом в лунном свете.
— Ну, вообще-то они обе не очень, — сдался Тарик, протягивая ему целый сникерс.
— Значит, я угадал. — Сладости он давно не любил, но что бы не обидеть мальчика, принял конфету. Отломив на треть, вернул остальное.
— Тебе в кочегарку не пора? — подсказал Тарик. — А то потухнет. Давай, я с тобой?
— Пора мне уже работу менять на нормальную, — проворчал Михаил. — Ну одевайся.
Они вышли в темноту прихожей, Михаил щелкнул выключателем.
— Чегой-то бабуля все телек смотрит? — удивился он. — Второй час ночи.
Тарик тут же юркнул за дверь — выключить. Через минуту выглянул с круглыми, полными ужаса глазами.
— Михал, ой Михал!
Сердце нырнуло вниз.
— Что? — спросил он, уже догадываясь, страшась ответа.
— Она там лежит и, кажется, не дышит! — прошептал мальчик.
Михаил прошел в спальню, где на древней кровати с металлическими шариками обычно отдыхала Людмила Сергеевна. В этой сумрачной комнате, обставленной изысканными старинными шкафами, которые были заполнены красиво переплетенными книгами, наверняка ровесницами хозяйки, сейчас тяжело дышалось от спертого воздуха. Не надо было быть доктором, чтобы убедиться, что мальчик прав.
Медленно, очень медленно двинулся он к выходу, не зная, как повторить страшную правду. Страшную для них обоих.
Тарик сидел на корточках спиной к стене, закрыв глаза и обхватив колени тонкими руками.
— Бабуля… умерла? — дрогнувшим голосом спросил он.
Михаил кивнул, отводя взгляд.
Губы у мальчишки задрожали, на глаза навернулись слезы, но плакать он не стал, лишь трудно, с усилием сглотнул.
— И как мы будем жить, где? — растерянно проговорил Михаил. — У тебя нет родственников, друзей, чтоб взяли тебя?
— Нет… Только в деревне друзья были. Но у них родители… Кому нужен лишний рот?
Рассуждал Тарик, как большой, и Михаил вынужден был с ним согласиться.
— Ладно. Это потом. Кажется, теперь полагается вызвать медиков. Констатировать…
Он снял трубку и, набрав "03", объяснил все диспетчеру.
С этого момента время словно сорвалось с привязи, накрыв их круговоротом печальных хлопот. Опомнился Михаил лишь в крематории, где его и мальчика оттеснили от гроба невесть откуда взявшиеся близкие родственники. Один из них, полный мужчина в дорогом двубортном пиджаке, там же и намекнул более чем прозрачно, что в квартиру им возвращаться не стоит.
Обратился толстяк вежливо, но просьбы в его голосе было не больше, чем в команде, которую хозяин отдает собаке. О чем тут было говорить? Тоска и злость смешались и подкатили к горлу от такой дикой несправедливости. Михаил почувствовал, как крепко Тарик сжал его ладонь.
Кочегарка с печкой стала их единственным прибежищем. Темно было в этой давно просящей ремонта каморке, с ободранными стенами, облупившимся потолком, на котором видна была крестообразная дранка, с крохотными окошками, заполнявшимися по ночам звездными блестками, в каморке, где мужчина и мальчик, слив неистовый стук своих сердец, спасали друг друга от отчаяния. Темно было, а потому не было этих жалких стен, а были звезды в окошках и мечты.
— Должно же случиться что-то хорошее, раз мы встретились! — убеждал его Тарик. — Бабуля говорила, что квартиру свою мне завещает, а ты чтоб опекун. Может, проверить? Обратиться там, куда надо, а?
— Вряд ли она успела. А потом, знаешь, сколько потребуется денег, чтобы судиться с этими? — сомневался Михаил. — Волокита не на один год.
Тарик понимающе кивал.
И тут судьба нанесла Михаилу последний удар, который, по сути, и ударом-то не назовешь, — так, легкий толчок для кого другого, — но в его положении он был катастрофическим. Где тонко, там и рвется, говорят. А у Михаила теперь везде было "тонко", кругом непрочно.
Весь штат вечно замерзавших счетоводов, которым он давал тепло, в спешном порядке начал готовиться к переезду в новый шикарный офис. "Истопник нам больше не требуется, — объяснили ему в отделе кадров, вручая трудовую книжку. — Пожалуйста, не забудьте сдать ключи от помещения завхозу".
И тогда он впервые ощутил себя по-настоящему старым — старым в том смысле, что у него никогда больше не достанет сил на то, чтобы что-то исправить, уладить, подняться с колен, на смелый и решительный поступок, способный перевернуть всю его жизнь. Он так навсегда и останется никчемным человеком, человеком без будущего… и даже без настоящего.
Сломленный голодом и отчаяньем, Михаил забрал Тарика из кочегарки и двинулся с ним пешком на северо-восток, по бесконечному проспекту Мира, к давно известному подвалу, с которым было связано столько приятных воспоминаний. Этот исход, этот путь, который раньше занял бы не более сорока минут на транспорте, отнял теперь едва ли не половину дня. О себе он как-то не думал в эти последние тревожные дни. Иногда ловил себя на мысли, что смотрит на собственную персону как на готового покойника.
Обмирая от страха, что дверь может оказаться запертой, он вслед за мальчиком вошел в старый подъезд. Им пришлось постоять, чтобы глаза привыкли к сумраку. С верхних пролетов, золотясь и вспыхивая, опускались пылинки, и внизу их съедала темнота. Под лестницей она загустевала, и туда-то шагнул Михаил. С запозданием вспомнил, что нет у него теперь при себе фонарика.
Однако фонарик и не понадобился. Ближняя комната подвала имела вид неожиданно обитаемый, и тот (вернее, те — судя по количеству стульев и табуреток), кто здесь обитал, позаботились об электрическом свете.
Дальние помещения по-прежнему выглядели заброшенными, там и решено было обустроить временное пристанище.
"Нет ничего более постоянного, чем временное", горько усмехнулся Михаил.
Из-за высоких зарешеченных окошек под потолком, вроде фрамуг, грохнул шум настоящего осеннего ливня, шипучего и сердитого. Торопливо прочмокали по размокшей ноябрьской грязи изящные лакированные ботиночки на скошенных каблуках, неся свою владелицу к домашним уютным хлопотам. Потом вальяжно и неслышно прошествовали четыре мохнатые лапы, с чувством высокомерного достоинства влекущие за собой пару растоптанных грязных сапог. Были и другие ноги, в ботинках и туфлях, в кроссовках и сапожках. В брюках, джинсах, колготках. Одни проходили далеко, другие совсем близко. Все торопились домой, к теплу, к еде, к остаткам телевизионных радостей.
Михаил отошел от окна и посмотрел на Тарика, пинающего ногой свой потрепанный рюкзак со сменой белья и документами: как ему новые "хоромы"?
У того было непонятное лицо: хмурое, но не очень расстроенное. Он словно тревожился о чем-то и чего-то ждал. А может быть, просто крепился, чтобы не показать уныние. Мальчишка глянул на него снизу-вверх, брови его разошлись:
— Ну ты чего? Ты держись, ладно?
Это был какой-то другой Тарик. Без всякой смешинки в своих темных глазах, будто похудевший и подросший. Парнишка шагнул вплотную к Михаилу и лбом прислонился к его плечу. Тот неловко обнял друга и долго не отпускал, сгорая от стыда, что не способен дать мальчику простой, элементарный уют.
— Хорошо — до дождя успели. Пойдем, что ли, устраиваться.
Тарик отыскал в углу пару длинных свечей и пыльную бутылку из-под шампанского, а Михаил на свой страх и риск позаимствовал у неизвестных хозяев хлипкий топчан, чувствуя необходимость прилечь после долгого путешествия через пол-Москвы.
— Спать, наверно, придется по очереди, — посетовал он, с трудом устроившись на топчане, и только теперь почувствовал, как гудят натруженные ноги.
— Ты, Михал, спи. Я подежурю, и может, еще чего полезное найду. — Тарик накрыл его дубленкой как одеялом. — Потом что-нибудь придумаем. Главное, тут не холодно, — подбодрил он. — Ничего, отвоюем место под солнцем.
Было видно, что мальчику тяжело от этих внезапных перемен, от дальней дороги, и держится он тоже из последних сил. "Наверно, надо было сначала ему…" С этой мыслью Михаил и забылся тревожным, беспокойным сном.
15
По всем признакам наше с Реми путешествие по дорогам Франции стало подходить к концу наутро, после двух ночей казавшейся уже нескончаемой тряски. Остающиеся в дилижансе редкие пассажиры, утратившие за время совместной поездки свою первоначальную чопорность, под мерзкое хрюканье никуда не годных рессор переговаривались между собой, со знанием дела делясь сведениями о торговых конторах, ценах на товары и жилье. Мы же больше молчали. Лишь однажды мальчик, любивший поговорить, начал занятную повесть о прошлогодней рыбалке… Но упомянул меньшого братишку и смолк, не кончив рассказа.
Пейзаж за окном почти не менялся, но дома и мелкие поперечные каналы стали попадаться чаще. Потом слева начался лес. Марсель подкрадывался исподволь, ибо не был укрепленным городом, в который входят через ворота. Было тепло и пасмурно. Нудный ночной дождик давно прекратился, но по небу ползли тяжелые косматые облака, наполняя воздух соленым дыханием моря.
Мы обогнули возвышенность с восточной стороны города. Здесь от берега отходили пристани. Паруса, такелаж, реи и мачты сплетались в огромный гордиев узел, словно буквы на странице в глазах неграмотного крестьянина. От порывов ветра парусники на рейде вздрагивали и прядали, точно нервные кони при звуке далеких пушек. Неравномерные волны били в дощатые корпуса, по которым ползали, конопатя и смоля щели, босоногие матросы.
Дилижанс повернул, следуя направлению дороги, и море осталось за спиной. Подъезжая к Марселю мимо огородов, исходящих паром от еще теплого городского дерьма, мы увидели почтовую станцию, как две капли воды похожую на ту, с которой началось наше путешествие. Через минуту вагон остановился, скрипя всеми частями как несмазанная телега.
Пассажиры переглянулись. Вид у всех был жалкий, измученный. У пожилого солдата открылась рана на ноге, дочери торговца уже который час чихали и кашляли. Да и я не отказалась бы от теплой постели и горячего завтрака.
Реми последним спрыгнул со ступенек в грязь и, не мешкая, налету подхватил сброшенный помощником возницы дорожный узел с нашими нехитрыми пожитками. Мне он предоставил выбираться самостоятельно, так как странно бы и нелепо выглядело, если б один подросток галантно подал руку другому, не являвшемуся его господином.
Я незаметно нащупала на поясе свой кошелек с ливрами, раздобытыми в Лионе, и выбралась из дилижанса; разбитая и одуревшая от запаха плесени в вагоне, отошла в сторону и, морщась, растирала уставшие, одеревеневшие мышцы, попутно отыскивая взглядом, где бы отлить. Отсутствие на привычном месте пениса давно перестало вызывать панику, когда приспичивало в туалет.
— Вот, — сказал Реми, устраивая мешок у себя за спиной, — а ты боялась.
— Ничего я не боялась, — буркнула я, косясь на возницу и его помощника: к счастью, они не обращали на нас внимания, занятые спором, кто из пассажиров позабыл среди багажа тяжеленный куль неизвестно с чем.
Опроставшись за конюшней, мы отправились на розыски дедова кузена Кристобаля. И с первых же минут стало ясно, что отыскать его будет нелегко. Весь город напоминал собой один сплошной базар, где, казалось, любой норовит объегорить своего ближнего и, если афера не удалась, считает день прожитым напрасно.
Движение на улицах было сумасшедшим. В сплошном потоке фиакров виднелись повозки, запряженные волами, а также ручные тележки, развозившие экзотические фрукты и кисло-сладкий лимонад. На каждом шагу попадались фокусники, акробаты, хироманты и сутенеры. При этом улицы были захламлены до предела. Из верхних окон домов то и дело без предупреждения выбрасывали всякую дрянь, на тротуарах и даже на мостовой громоздились кучи отбросов, в которых пировали жирные бесстрашные крысы.
Но что в первую очередь бросалось в глаза, так это невероятное число покалеченных и больных нищих, демонстрировавших всевозможные болезни, увечья и прочие напасти. Они толклись в дверях ресторанов и магазинов, вылавливали на улице, донимая профессионально отработанными жалобными причитаниями. Однако, пробираясь вслед за Реми сквозь толпу, я обратила внимание на другую, не столь уродливую сторону их жизни. В дверях одного из домов группа нищих играла в карты; какой-то слепой уплетал в компании друзей рыбу с ячменем; детишки, громко смеясь, по очереди катались вместе с безногим бедняком на его тележке.
Едва волоча ноги от усталости, долго и, казалось, безнадежно кружили мы по городу в поисках указанного на конверте адреса и не решаясь обратиться за помощью к снующим вокруг пройдохам, когда Реми вдруг радостно завопил, тыча пальцем в неприметную вывеску на углу, ту самую. Предвкушая окончание наших скитаний, мы прошли сначала по одной стороне улицы, потом по другой и наконец отыскали нужный нам дом.
На парадном крыльце некий господин в украшенных цветными лентами панталонах и тяжеленном на вид камзоле вставлял в замок кованый ключ причудливой формы.
— Это вы, почтенный, мсье Кристобаль Роше? — спросил его Реми.
Мужчина выпрямился, несколько удивленный тем, что к нему обращается ребенок.
— Я — он.
— Мсье, вам письмо из Лиона. От вашего кузена.
Оставив ключ в замке, господин принял конверт и, вскрыв его, прочел несколько красивых, витиевато написанных рукой Луи строк. Женщина с бочонком чернил за спиной, заметив интерес Кристобаля к письменным документам, тут же обратилась к нему с деловым предложением. Не успел тот отказаться, как появилась другая, с чернилами куда лучше и притом много дешевле. Торговки заспорили; господин Кристобаль проскользнул в дом, движением больших карих глаз велев нам следовать за собой.
Первым делом он провел меня и Реми в просторную гостиную. Судя по окружающей обстановке, хозяин был гедонистом — человеком, стремящимся взять от жизни самое лучшее, извлекая его, словно изюм из булки. Потолки в гостевой зале расписные, в цветах и серафимах, лавки покрыты бархатом. Прислуга уже торопливо накрывала к обеду, посуда была из чистого серебра. Предложив нам сесть, Кристобаль устроился напротив и принялся с нескрываемым любопытством рассматривать нас. Мы, в свою очередь, не упустили возможности заняться тем же.
У хозяина было пухлое лицо и светлые курчавые волосы — в детстве он, вероятно, выглядел ангелочком. С возрастом скулы (и некоторые другие части тела) увеличились, став не такими ангельскими. А вот улыбка осталась той же — открытой и с первого мгновения обезоруживающей собеседника — свойственной, похоже, всему роду Роше.
Лишь только накрыли стол, Кристобаль жестом пригласил нас отдать должное яствам, которые ожидаемо оказались весьма изысканными. Суп-пюре с мукой и яйцами, китайская брокколи со сладким горошком, шпинат с сыром и чесноком и лепешки из соевого творога обогатили мои скромные познания в кулинарии. Впрочем, мне сейчас было все равно, что есть. Лишь бы была еда, да к тому же горячая.
Кристобаль справился у Реми о здоровье его родителей, братца и дедушки с бабушкой и остался доволен тем, что в семье все более-менее благополучно (мальчик предпочел не упоминать об обстоятельствах, сопутствующих нашему поспешному отъезду).
— А вы, мсье Роше? Дедушка говорил, вы женаты и у вас двое детей, — спросил в свою очередь Реми.
Тень пробежала по лицу Кристобаля.
— Лаура умерла в том году. Долгое время она страдала от чахотки, мы часто выезжали на воды, но организм ее был слишком ослаблен недомоганием. Пьер и Этьен, проводив мать в последний путь, отправились в Париж в надежде, благодаря некоторым связям, устроиться при дворе. Сыновья так быстро растут, — он вздохнул. — Мы были счастливой семьей, а теперь дом опустел.
Реми смутился:
— Простите, я не хотел затрагивать такую грустную тему.
— Любой человек с мало-мальским характером рано или поздно свыкается с утратами.
За столом я так же поведала Кристобалю нашу историю. Он ни разу не прервал меня, но внимательно наблюдал за мною, и в глазах его светилась улыбка, отражавшая огонь, который горел в моих. Казалось, ему было не менее интересно наблюдать за тем, как я рассказываю, выслушивая при этом сам рассказ.
— Ты одаренная девочка, Луиза, — с явным участием сказал он, когда я замолчала, — и некоторые из твоих дарований, за которые тебя в Париже лишь повесят не до полного удушения, выпотрошат и четвертуют, сделали бы тебя видной гражданкой в Америках — или, по крайней мере, распахнули бы перед тобой двери гостиных.
— Возможно, вы и правы, мсье, но пока что в моих планах значится Португалия, — не удержалась я от того чтобы похвастаться.
Кристобаль удивленно приподнял бровь.
— Я не спрашиваю, зачем тебе это нужно, не мое это дело, — сказал он через минуту. — Но, вероятно, я мог бы вам помочь. Случай, как говорится, на вашей стороне. Недавно меня посетил один голландец, владеющий средних размеров судном, способным дойти не только до Португалии, но и пересечь Атлантику. Я без промедления зафрахтовал его "Ганимеда", испытанный в походах двухмарсельный бриг, — Кристобаль внимательно взглянул на Реми: — Ты хоть понимаешь, что это значит?
— Что он имеет и прямые, и косые паруса, а посему может как идти с попутным пассатом, так и лавировать против изменчивых прибрежных ветров? — предположил мальчик.
Кристобаль кивнул, удовлетворенный ответом:
— Oui. В каботажном плавании ему нет равных.
— А для чего вам такое судно?
— Я наметил торговую операцию с товаром, который по некоторым причинам выгоднее реализовать в Новом свете, чем здесь, в Христианском мире.
— Контрабанда?! — глаза у Реми загорелись.
— Почти все грузовые перевозки так или иначе связаны с контрабандой, — пожал плечами Кристобаль.
Внутренний голос тихонько предупредил меня об опасности — как это часто бывает, когда что-нибудь исключительно гадкое, чего мы никак не ожидаем, подкрадывается к нам и готовится к прыжку. Судьба предпочитает победить нас в справедливой схватке и дает сигнал предупреждения, который мы слышим, но неизменно игнорируем. Вот и сейчас слабый этот голос заглушило внезапное озарение:
— Так вы торговец! Не знаком ли вам, мсье, некий Винченцо? Купец, по всей вероятности.
— Мне знаком лишь один человек с таким именем, и он действительно купец. Винченцо Феличиани, давний мой друг, а с некоторых пор деловой партнер. Но теперь меня больше интересует, откуда его знаешь ты?
— Случайная встреча в Лионе, — уклонилась я от ответа. — Где я могу его найти?
— По какому же вопросу, позволь полюбопытствовать?
— Совершенно случайно у Винченцо оказалась принадлежащая мне вещь; это недоразумение, которое, надеюсь, мы сможем разрешить.
Брови Кристобаля удивленно взлетели.
— Что ж… У него несколько кораблей. Феличиани можно в разное время увидеть то на одном, то на другом. К примеру, вчера он отбыл на своей "Вечерней заре" к берегам Гвинеи. Без сомнения, за новой партией товара. — Кристобаль проследил за моим изменившимся лицом: последняя надежда отыскать пирамидку скрылась за морем. — Мне жаль, если я тебя расстроил, девочка.
Подали десерт: крошево из сыра, лимона и сладких красных яблок, которое полагалось есть маленькими серебряными ложечками.
— Ваше судно по пути зайдет в порт Лиссабона? — упавшим голосом спросила я.
— Это легко устроить. Я отдам необходимые распоряжения капитану.
Следующие три дня мы провели в Марселе — долгие дни ожидания, вызванного чересчур неторопливой, на мой взгляд, погрузкой на "Ганимед". Тюки со стеклянными бусами Кристобаль намеревался обменять у берегов Африки на другой товар. Когда же погрузка наконец закончилась, неблагоприятный ветер не давал парусникам выйти в море.
Я негодовала — времени для поисков шкатулки оставалось все меньше и меньше, а еще нужно было доплыть до Португалии. Случись заминка в пути, и без пирамидки я даже не смогу переместиться туда мгновенно. Тогда вся моя затея пойдет прахом. Отыскать же проклятый телепортатор я и вовсе уже не чаяла и понемногу, пока что краем сознания, примиряла себя с мыслью, что останусь в этом мире до конца своих дней.
С утра до вечера мы с Реми бродили по городу, словно барчуки-приятели, удивляясь царившей в нем рыночной атмосфере, пьянея от охватившего нас духа свободы и какой-то залихватской беспечности обреченных. Один раз мы добрались до портового района, уворачиваясь от нетвердых на ногах пьянчуг и вежливо отказывая потаскухам. Но даже набережная представляла собой вытянутую, окаймленную высоченными кипарисами площадь, где едва ли не круглые сутки велась торговля.
По большей части то были продавцы, предлагавшие peaux de lapins (связки кроличьих шкурок), корзины (у этих были огромные короба, наполненные плетушками поменьше), шляпы всевозможных фасонов и расцветок (срубленные деревца с надетыми на ветки шляпками). Белошвейки, обвешанные шарфами и кружевом. Медники с котлами и сковородками для корабельных камбузов. Продавцы уксуса с бочками на колесах, музыканты с волынками и лютнями, пироженщики с плоскими подносами, от которых шел такой дух, что кружилась голова.
Поодаль от торговцев толклись люди с тяжелыми звенящими кошельками, все они пытались набрать на корабли матросов. Один тип, светловолосый и широкоплечий как Тарзан, демонстрируя свои накачанные мышцы, нанимался на "Ганимед".
—Только на один рейс, — предупредил он сухопарого господина, отсчитавшего ему аванс, после чего скрылся в ближайшей таверне.
— И вы ему поверили? — удивился Реми, ощутивший некоторую сопричастность к происходящему.
— Это ж Генри Крюк, в прошлом известный приватир, на его слово можно положиться, — ответил за сухопарого его сосед.
В бухте под защитой форта стояли корабли и суденышки поменьше. Большинство судов были надежно зачалены за швартовые столбы, называемые кнехтами. Другие поднимались и опускались и снова поднимались с волнами, удерживаемые на месте якорными цепями. Прилив обрушивал высокие набухшие волны на камни набережной, наполняя воздух запахом йода и водорослей. Тут и там взметнувшиеся пенистые гребешки перелетали на последнем издыхании через парапет. Неугомонные мальчишки обегали их стороной или со смехом проскакивали сквозь фонтан брызг, внезапно возникавший на их пути.
— А который здесь "Ганимед"? — поинтересовалась я, глядя на сплетения снастей и такелажа беспорядочно, точно стадо овец, толкущихся у пристани парусников. Я была бесконечно далека от предметов, относящихся к морскому делу. Все эти ванты, выбленки, бей-футы и бык-гордени, кнехты и кабаляринги навевали на меня отчаянную скуку.
— Вон туда смотри, — снизошел до ответа сухопарый, при этом оценивающе глядя на Реми. Поначалу меня удивляло, теперь просто злило, что некоторые мужчины тоже подмечают его миловидность: я не сомневалась в их побуждениях, на этот раз совершенно отличных в своей греховности от моих собственных. Впрочем, с не меньшим интересом они глазели и на меня.
В указанном вербовщиком направлении тяжело покачивался на волнах трехмачтовый бриг. Поскольку я плохо разбиралась в кораблях, для меня он мало чем отличался от прочих парусников, но даже фермер увидел бы, что у этого на корме несколько кают с большими окнами и что за их закрытыми ставнями горит свет.
— Не хочешь перекусить? — спросил Реми, когда нам надоело пялиться на акваторию.
И вслед за Генри Крюком мы нырнули в низкую дверь таверны.
Внутри было людно и душно, пожалуй, даже чересчур. Сквозь клубы табачного дыма, который не успевал выветриваться в маленькие оконца, можно было рассмотреть некое подобие подмостков, на которых восседал, судя по одежде, странствующий менестрель. Заинтересовавшись, мы пристроились в уголке, поглощая свиные колбаски, пожаренные прямо при нас толстым усатым увальнем.
Кто-то подал менестрелю новые струны. Тот поблагодарил, театральным жестом приложив руку к сердцу, после чего уложил свою лютню на колени, словно напроказившего мальчишку, которого собирался выпороть, и обвязал несколько жил вокруг грифа в качестве ладов — старые совсем истерлись. Последовала получасовая настройка (новые струны постоянно растягивались), и наконец мы услышали песню, настолько заунывную и тоскливую, что хотелось застонать в унисон с исполнителем, от стыда за него накрепко зажмурив глаза.
Откуда зна-а-ать, быть может, будет ша-а-анс?
Придет внеза-а-апно, как гроза ночна-а-ая.
И вновь я бу-у-уду жить и видеть Ва-а-ас,
И снова Вы-ы, моей судьбой игра-а-ая,
Смеясь над и-искалеченным рабо-о-ом,
Преграды взгро-о-омоздите роковы-ы-ые.
И вновь запля-а-шут ведьмы, домовы-ы-ые;
Пожар и гро-о-ом — и в пропасть кувырко-о-ом.
Пустынной у-улицей уже в который ра-а-аз
Расхристанны-ы-ый, убитый Вашей ме-е-естью,
Пройду я, в мы-ы-ыслях только с Вами вме-е-есте,
Лишь Вас любя-а-а и думая о Ва-а-ас.
Публика глухо зароптала, а мы с Реми переглянулись в недоумении. Певец, между тем, степенно вылакал внушительных размеров кружку с чем-то темно-коричневым и, обтерев усы, вновь ударил по струнам.
Случайная встреча-а под музыку града,
И мне ничего в э-этом мире не надо.
Лишь свет и тепло, и-и твое отраженье —
Спокойствие взгляда-а как опроверженье
Того, что когда-то-о — нет-нет, не случилось —
Нам эта нелепо-о-ость конечно приснилась:
Любовь и измена-а, и горечь утраты,
Тогда, как сегодня-а, под града раскаты.
Шум в таверне нарастал.
— Брось завывать, Шарло, — раздался чей-то голос, резкий и насмешливый. — Лучше мускулатуру укрепляй!
Не удостоив критика и взглядом, менестрель закусил поджаренными колбасками и вывел нараспев:
Подари мне надежду, просил я тогда,
Мне не надо любви навсегда.
Дай мне день, дай один летний вечер с тобой,
Дай один поцелуй под холодной звездой,
А потом я уйду в никуда.
В неизвестность, в туман предрассветных полей.
Там, где день, словно ночь, и не счесть этих дней,
Где не светит звезда над судьбою моей,
Где кружится и падает пух тополей
На скрипучий сапог, умирая под ним.
Без меня будь с другим, без меня будь с другим.
Стань последним аккордом потерянных лет,
Ты очнешься в краю, где грядущего нет,
А о прошлом звенят лишь бокалы вина.
Ты не будешь одна, ты не будешь одна…
Уже на третьем куплете горе-исполнитель был освистан, избит и вытолкан из таверны взашей. Сунув деньги под тарелку, я выскочила следом за ним, Реми — за мной.
— Всем плевать на высокие чувства, — кряхтя и отряхиваясь пожаловался менестрель. — Куда катится мир!
Он придирчиво осмотрел лютню, пристроил ее за спиной и похромал к морю с таким видом, будто решил утопиться. Реми громко расхохотался, и я тоже, не в силах сдержаться, — уж очень комично выглядел этот человек словно не от мира сего. После я неизменно корила себя за жестокосердие, вспоминая этот случай.
Наконец ветер сменился, и ранним-ранним утром мсье Кристобаль отправился с нами на пристань. Светало, и свет еще не погашенных фонарей был уже не нужен и неприятен. Луна быстро выцветала, на другом краю неба было видно беловатое пятнышко какой-то утренней звезды. В окнах домов, что стояли вдоль гавани еще играло пламя светильников, и танцующие тени мелькали по одиночке и парами, сливаясь и разделяясь в высоких оконных проемах. Вечеринка у них явно затянулась.
В ожидании шлюпки мы заглянули в кафешантан. Обычные питейные заведения должны были бы закрыться часов шесть назад, однако таверны на набережной обслуживали сомнительную публику в сомнительные часы; время здесь определяли по приливам, а не по солнцу. Как на корабле, когда усталые матросы спускаются с вантов и падают в гамаки, еще теплые от тех, кто сменил их на вахте, так и здесь ночные гуляки, пошатываясь, выходили вон, а освободившиеся места занимали люди, так или иначе профессионально связанные с морем, заглянувшие выпить и перекусить.
— Et bien, mes amis[Ну что же, друзья мои (фр.)], — усевшись за столиком напротив нас с Реми, начал Кристобаль напутственную речь, — не стану вас разубеждать — вы сами знаете, зачем вам это понадобилось. — Он отпил из бокала превосходного бургундского, закусил сыром и, словно решившись, продолжил: — Так вот, раз уж вас не отговорить, я думаю, было бы неплохо… Одним словом, вы сделаете мне большое одолжение, если приглядите за моим грузом — само собой за весьма достойное вознаграждение — и случись что…
— Почему мы? — спросил вдруг Реми.
Кристобаль пожал плечами.
— Наверное потому, что вы единственные близкие мне люди на этом корабле… Все мы знаем, что любой путь полон превратностей. Теперь моря полнятся пиратами — рисковыми людьми, что нападают на купцов и отбирают товар, а их самих продают в рабство в дальних городах… Случись что-нибудь непредвиденное, вы, я надеюсь, найдете способ сообщить мне об этом по возможности немедленно. Ибо я не совсем уверен в ван Флейте, капитане судна. Он превосходный мореход, но кажется мне слабовольным человеком.
— Тогда я не удивляюсь, что вы доверили ему такой бесполезный груз, — засмеялся Реми.
Кристобаль был уязвлен подобной дефиницией, что и продемонстрировал поднятием бровей.
— Стеклянные бусы — универсальное товарообменное средство, — наставительно заметил он. — И, как любой груз, бусы, конечно, застрахованы, но все же лучше, если они дойдут в целости. Луиза, я буду ждать от вас подробное письмо из Лиссабона. И давайте-ка выпьем за Фортуну!
Потом меня и Реми посадили в шлюпку с четырьмя дюжими неулыбчивыми матросами. Я поглубже нахлобучила треуголку, ибо ветер был такой сильный, что легко можно было лишиться головного убора. Солнце вдребезги разбивалось о воду, и его сверкающие, как хрусталь, осколки пускали во все стороны солнечные зайчики, которые плясали на волнах. Огненные птицы кружили стаями на фоне рассветного неба, и все как одна плавно разворачивались в полете, напоминая полощущие на ветру шелковые знамена.
Парусника мы достигли в молчании, а после я натерпелась страху взбираясь по сброшенному с борта зыбкому веревочному трапу, все время норовящему ускользнуть из-под ног. Подъем оказался неожиданно трудным: лестницу мотало над водой, приходилось изо всех сил цепляться за веревки и перекладины. Вдобавок трап шлепнуло о деревянную обшивку корпуса, и я до крови ободрала незащищенные пальцы.
Тем временем на палубе показался ван Флейт. На голландце был наряд флотского человека, не сильно отличающийся от обычного дворянского: узкие панталоны, тяжелый камзол. Парик и треуголка украшали его круглую голову; невысокий ростом, он напоминал собой бочонок на тоненьких ножках, смешные усики, словно две запятые, были вмурованы в верхнюю губу.
На сносном французском капитан приветствовал нас. Думаю, он и ожидал увидеть двух подростков, однако при виде меня неожиданно оторопел. Я, смеясь, сказала ему об этом.
— Это не оторопь, — возразил ван Флейт, — а нечто совершенно иное. Вы, mademoiselle, наблюдали такое состояние у мужчин тысячу раз, но сойдете в могилу, так и не поняв, в чем оно состоит. — Добродушное лицо ван Флейта отражало, казалось, все его мысли и чувства, да и сам он был открытым, как десятилетний мальчуган, и мне это понравилось.
— Кто знает… — отозвалась я загадочно и огляделась по сторонам, ловя на себе любопытные взгляды. Кое-кто из матросов поглядывал на мои сапоги и новый камзол, другие словно бы пытались взглядом снять с меня одежду. — Однако, как вы, мсье, определили, что я не мальчик? — Может, ему сообщил Кристобаль? Так или иначе, но Флейт ушел от прямого ответа.
— Не беспокойтесь, ваш секрет останется между нами, — сказал он мягко. — Вы же слышали об этих глупых матросских предрассудках: женщина на корабле и прочее… Извольте, я покажу вашу каюту.
Пошла вторая неделя плавания, дни сменялись незаметно, однообразные, скучные. Я сидела в одном из кресел, расставленных на корме в "творческом" беспорядке, и пыталась читать дневники Эроара, придворного лекаря Людовика XIII, взятые накануне в скромной библиотечке ван Флейта. Посмеялась над описанием сценки, в которой дофин, играя с сестрицами, сравнивал свой напрягшийся мальчишеский столбик с подъемным мостом пред воротами замка. Однако мысли мои были далеко.
Я и прежде-то не питала иллюзий по поводу тягот и лишений моряцкого быта, теперь же получила возможность самолично убедиться в том, что корабль мало чем отличается от общежития самого худшего пошиба. Наша с Реми каюта, именуемая гостевой, капитанская и офицерская были еще ничего, а три-четыре десятка матросов ютились в ужасающих условиях — их жилищем служили темные кубрики, пропахшие потом и вчерашней едой, где, кажется, и мертвому стало бы не по себе.
Однако палубы были надраены, ветер трепал белоснежные паруса, и в ласковых лучах весеннего солнца на душе становилось легко и вольготно. Впервые за двадцать дней моего пребывания во Франции.
Через неделю я окажусь в Лиссабоне и раздобуду наконец злополучную шкатулку, тем самым сохранив жизнь маленькому Эниаку, который резвится сейчас с соплеменниками в далеких лесах Нового Света, не подозревая о нависшей над ним опасности.
Так я предавалась мечтам, наблюдая за чернокрылыми чайками, которые кружили вслед кораблю, ловя восходящие потоки теплого воздуха. Берег тянулся по правому борту, частично скрытый туманным маревом. Реми к этому времени успел излазать все закутки парусника, надоедая матросам, и теперь приставал с морскими вопросами к молодому боцману, бородатому, добродушного вида черногорцу со шрамом через весь лоб, которого звали Владо Петрич. Боцман поднялся на свежий воздух, чтобы сделать серию отжиманий. Он был одет в просторные шаровары; рубаха навыпуск и длинный стеганый жилет без рукавов совершенно не стесняли его движений. Минуту спустя на палубе показался Генри Крюк, вышедший покурить свою короткую трубку, раздобытую в каком-то из его прошлых каперских приключений, и Реми немедленно переключился на него. Кажется, мальчишка уже сдружился с каждым из членов команды и каждого знал по прозвищу, а то и по имени. В первые дни он восторженно таращил глаза на огромные, наполненные ветром паруса, которые действительно с непривычки приковывали взгляд всякого неискушенного человека, теперь же подросток имел вид бывалого морехода и откликался на обращение "Эй, юнга!", воспринимая его как должное.
Закончивший свои физкультурные упражнения Владо, заприметив меня, направился на корму.
— Некоторые думают, что ты, Этьен, прилежный ученик, штудирующий священные тексты, — сказал он приблизившись. Дать мне мужское имя, поскольку я была одета как мальчик, было идеей Реми.
Я тотчас закрыла книгу и встала, чтобы поприветствовать черногорца. Большие светло-голубые глаза смотрели на меня добродушно, а вздернутый нос придавал его лицу лукавое выражение, несколько смягчавшееся пухлыми губами, которые легко и часто улыбались, обнажая ряд блестящих белых зубов.
Владо взял мою руку и заключил ее в свои ладони, бормоча шепотом благословения. Потом заставил меня вернуться в кресло и сам присел рядом.
— Чтение на моей родине воспринимается как нечто таинственное, вызывающее страх и служащее почвой для суеверий, — сказал он, потирая рукой осунувшееся, коричневое от загара лицо.
— Где ты научился так хорошо говорить по-французски? — спросила я.
— Меня обучал один замечательный человек, полиглот, знавший множество языков, — ответил Владо, улыбнувшись. Лицо его разгладилось от теплых воспоминаний. — Мой отец был главой клана. Он был суровым, но справедливым и мудрым. В Черногории лидерами становятся благодаря личным достоинствам — хорошие ораторы, те, кто умеет распоряжаться деньгами, а также храбрецы, когда необходимо сражаться. Право лидерства не передается по наследству, и если сын вождя лишен мудрости, мужества или умения говорить с людьми — это право будет отдано другому, обладающему этими качествами. Мой отец очень хотел, чтобы я последовал его примеру и продолжил дело его жизни — вывести наш народ из мрака невежества и обеспечить его благосостояние. Бродячий мистик, старик, почитавшийся святым в наших краях, сказал отцу, как только я родился, что, когда вырасту, стану сияющей звездой в истории моего народа. Мой отец верил в это всем сердцем, но, к сожалению, я не проявил ни способностей лидера, ни интереса к приобретению этих навыков. Короче говоря, я стал для него горьким разочарованием. Он отправил меня в Крушево в Македонии. И мой дядя, преуспевающий торговец, отдал меня на попечение англичанина, ставшего моим наставником.
— Сколько же тебе было лет тогда?
— Десять, когда я покинул родной Никшич, и в течение пяти лет был учеником Винсента Феннери, сквайра.
Я удивленно вскинула брови, услыхав имя достопамятного авантюриста.
— Должно быть, учеником ты оказался прилежным, — постаралась я не выдать своего волнения.
— Наверно, так оно и было, — сказал он задумчиво. — Безусловно, сквайр Феннери был очень хорошим учителем. С тех пор, как мы с ним расстались, мне не раз приходилось слышать, что англичане славятся мрачностью и суровостью. Люди говорили, что англичане — пессимисты, предпочитающие прогуливаться по теневой стороне освещенной солнцем улицы. Полагаю, если тут и есть доля истины, это вовсе не значит, что люди из Англии находят темную сторону вещей очень смешной. Мой сквайр Феннери был человеком, глаза которого всегда смеялись, даже когда он был весьма суров со мной. Каждый раз, думая о нем, я вспоминал эти веселые искорки в его глазах. И ему очень нравилось в Македонии: он любил горы и холодный воздух зимой. Казалось, его сильные ноги словно созданы, чтобы взбираться по горным тропам, и не было такой недели, чтобы он не бродил по холмам. Нередко я единственный составлял ему компанию. Феннери был счастливым человеком, умевшим смеяться, и великим учителем. Он как-то сказал: "Счастье — когда счастливы те, кого любишь. И когда они есть — те, кого ты любишь. Запомни это, мой мальчик". Я запомнил его слова на всю жизнь.
— А что случилось, когда обучение закончилось? — спросила я. — Ты вернулся в Никшич?
— Да, но то не было радостное возвращение, о чем так мечтал мой отец. Дело в том, что через день после того, как мой дорогой сквайр Феннери покинул Македонию, я убил человека на базаре, рядом со складом, принадлежавшим моему дяде.
— Тебе тогда было пятнадцать?
— В пятнадцать лет я в первый раз убил человека.
Он погрузился в молчание, а я получила возможность взвесить и оценить эту фразу. "В первый раз…"
— Случившееся не имело какой-то реальной причины. — Игра случая: драка, возникшая безо всякого повода. Человек бил ребенка — собственного ребенка, — и мне не следовало вмешиваться. Но он колотил его очень жестоко, и я не мог вынести этого зрелища. Преисполненный ощущения собственной значимости — ведь я был сыном главы деревенского клана и племянником одного из самых преуспевающих купцов в Крушево, — я приказал человеку прекратить избиение. Немудрено, что он обиделся. Возникла перебранка, которая вылилась в драку. И вот он уже мертв: грудь его пронзил принадлежащий ему кинжал, которым он пытался заколоть меня.
— Это была самооборона.
— Да. И свидетелей оказалось немало. Это случилось в главном базарном ряду. Мой дядя, весьма влиятельный человек, заступился за меня перед властями, и мне в конце концов разрешили вернуться в Черногорию. К несчастью, семья человека, которого я убил, отказалась принять от моего дяди виру и отправила в Никшич двух человек, чтобы разыскать меня. Получив предупреждение от дяди, я решил нанести удар первым и убил их обоих, застрелив из видавшего виды дядиного ружья.
На какое-то время он вновь замолчал, устремив взгляд на палубу под ногами.
— Кровная вражда, начавшаяся после этих смертей, и попытки меня убить разрушили обе семьи, — без видимых эмоций подвел итог сказанному Владо. Вид у него был мрачный: он говорил, и казалось, жизненная сила незаметно вытекает из его опущенных долу глаз. — Двое убитых с их стороны, один — с нашей. Потом двое у нас, один у них. Мой отец много раз пытался положить конец вражде, но это было невозможно. Словно демон овладел мужчинами: каждый из них как будто обезумел, охваченный жаждой убийства. Я хотел покинуть дом, поскольку стал причиной этой междоусобицы, но отец не отпускал меня, а я не мог ему противиться. Вражда и смерти не прекращались долгие годы. Я потерял двоих братьев, были убиты оба моих дяди — братья отца. Когда же отец подвергся нападению, был тяжело ранен и поэтому не мог мне помешать, я распорядился, чтобы родственники распустили слух, что меня уже нет в живых. И я покинул родной дом. Через некоторое время кровавая междоусобица прекратилась, между двумя семьями воцарился мир. Но я теперь мертв для моих близких, ведь я поклялся матери, что не вернусь никогда.
Прохладный легкий ветерок, доселе наполнявший паруса, внезапно стал холодным. Я смотрела на худое выразительное лицо Владо, не зная, что сказать. Молчал и он.
— Как ты попал из Черногории в Марсель? — наконец спросила я, опасаясь, что скорее продолжительное молчание, чем мои вопросы, заставит его оскорбиться.
Он повернулся ко мне:
— Покинув свой дом в Никшиче, я оказался в Италии, совершив переход через море. В Бари я некоторое время работал в доках, пока не завербовался на "Ганимед" простым матросом, и вот уже два года скитаюсь по свету, как и тысячи других, ищущих знака судьбы, чтобы вернуться. А может, судьба ждет знака от меня…
— Когда судьба устает ждать, остается надеяться только на везение, — проговорила я.
Лицо Владо Петрича озарилось неожиданной улыбкой, и он рассмеялся.
— Известна ли дальнейшая судьба сквайра Феннери? — поинтересовалась я с как можно более равнодушным видом.
— Он мечтал отправиться через Атлантику, в Вест-Индию, но ни разу не сказал об этом прямо. Наверное, и сам не был уверен.
— И что ты думаешь делать? Не век же болтаться по морям-океанам.
Похоже, мой вопрос пришелся Владо не по душе. Он промолчал, взглядом дав мне понять, что и так поведал более чем достаточно, а после, извинившись, отошел и принялся распекать недостаточно расторопных, по его мнению, матросов. Я почувствовала себя неловко, меньше всего мне хотелось быть с ним неделикатной.
К полудню солнце палило нещадно: от бликов, скачущих по воде, болели глаза. Я спустилась в каюту и прилегла в гамак. Среди монотонных будней морского путешествия моя тревога по поводу того, что я могу не успеть раздобыть и уничтожить лиссабонскую шкатулку до тех пор, как она окажется у дракона, была, к сожалению, не единственной.
"А ведь у меня задержка", — однажды внезапно осознала я. И теперь, уже несколько дней, просыпалась по утрам, опасаясь ощутить незнакомую мне, но привычную организму Луизы боль внизу живота. Однако ничего не происходило. Насколько я "помнила", последние месячные недомогания были в начале апреля, а сейчас пошла последняя декада мая. Следовало ли из этого делать выводы?
Конечно, можно было, успокаивая себя, вспомнить, что я давно испытывала сомнения насчет того, что со мной по женской части все в порядке. К тому же задержки у Луизы Шафто случались и раньше.
Но ведь именно сегодня я почувствовала тошноту. Легкую, но достаточно отчетливую. И я никак не могла связать ее с "морской болезнью", ибо с первого дня плавания не испытывала по этому поводу дискомфорта.
Мурашки забегали у меня по спине. Если догадки верны, то я знаю, кто "виновник". Брике и Реми можно было не брать в расчет, но вот Жюстин был вполне развит для своего возраста, и я помнила свое удивление, когда погладила ладонью мошонку подростка с неожиданно крупными яичками. А в начале проведенной с ним ночи я четко ощутила бьющую внутрь меня вязкую струю.
При одном предположении, что я, возможно, беременна от Жюстина, я покрылась холодным потом. Как сказать об этом Реми? Я даже представить себе не могла, какова будет реакция мальчика, когда он узнает, что я понесла чужого ребенка.
С этими невеселыми мыслями мне, наконец, удалось заснуть. И уже сквозь сон я слышала, как вернулся Реми и, стараясь не шуметь, устроился в своем гамаке.
Проснулась я от неясного грохота и поначалу не поняла его причины, пока с ужасом не увидела, как ожили вещи, как чей-то скарб, которым наполовину была забита наша с Реми каюта, шевелится, и летят с места на место корзины и сундучки. Я вскочила и метнулась к окну: в море, с утра таком ровном, шли горы из воды и ветра, горы качались, летели, — вот-вот они обрушатся и накроют корабль. Море сошло с ума и лепило эти горы из воды и ямы из воды, и возникший в дверях ван Флейт что-то кричал, а подбежавший Реми больно схватил меня за локоть, и у него было какое-то не свое, чужое, напряженное лицо. А я говорила им, что со мной все в порядке и мне не нужна помощь, и хотела выбежать из каюты, но пол перевернулся и полез куда-то в сторону, и все смешалось, нельзя было определить, где верх, где низ, и я схватилась за подвернувшуюся веревку, да так крепко, что конец веревки так и остался у меня в руке, и везде все трещало, и Реми, стукнувшийся о полку головой, лежал как мертвец, а у меня самой было состояние, похожее на то, которое я испытала когда-то давно, мне казалось, что я угорела, и в ушах у меня был звон, и мне хотелось поскорее выбраться и ощутить под ногами твердь.
В это время все затрещало особенно громко, казалось, корабль раскололся на две части, и в дверь влетела волна, ударилась о стену и отскочила. Словно куклу, меня сбило с ног, понесло, и стало темно. Во внезапно наступившей тьме показалось, что и барабанный шум дождя, который я принимала за перекатывающиеся в трюме стеклянные бусы, и удары грома зазвучали сильнее, чем прежде. Я услышала стон. Мне показалось, что стонал Реми, и я на четвереньках поползла на звук. И в этот момент ван Флейт защелкал кресалом, — мальчик лежал и хватал ртом переполненный влагой воздух.
— Скорее! Наверх! — закричал голландец. — На корму!
Не успел он выговорить эти слова, как судно вновь резко качнуло, и капитану, чтобы устоять, пришлось выпустить кресало и схватиться обеими руками за края привинченного к полу стола, иначе его с силой швырнуло бы о переборку. Вслед за тем я услышала, как он подхватил беспомощного Реми и, кряхтя от натуги, потащил его вон из каюты по скользким от потоков воды ступеням лестницы, ведущей на верхнюю палубу. Я, с трудом удерживаясь на ногах, наощупь двигалась вслед за ними.
Наверху ветер выл словно целая стая демонов, вырвавшихся из ада. Небо сделалось безобразным и страшным. Ничего подобного этим крутящимся черным тучам, пронизанным молниями, мне видеть не приходилось. Это была одна из тех ночей, когда грань между небом и морем стирается напрочь и две стихии, слившись в хаосе, тщетно силятся одолеть одна другую.
Чуть не задохнувшись от мощного порыва ветра, будто щитом ударившего в лицо, я низко пригнула голову и поскорее укрылась за основанием мачты. Только теперь я смогла отдышаться и оглядеться.
Дождь лил сплошным потоком. Намокшие паруса, туго натянутые ветром, рвались с канатов. Часть канатов следовало обрубить, и самые отчаянные из матросов, каждую секунду рискуя сорваться вниз, карабкались по вантам, словно большие обезьяны. Очень скоро стало ясно, что меня может накрыть парусом и унести с корабля, как былинку. Грозя обрушиться, мачта зловеще трещала. Но лишь только я шагнула из-за укрытия, меня вновь хлестнуло порывом ветра, и я едва устояла на ногах.
Пробираясь к корме между людьми, я видела, как одни занимались полученными ссадинами, а другие просто сидели, опустив голову, — будто кони, в изнуряющей гонке достигшие цели на пределе сил. Палуба под моими ногами неистово скрипела и ходила ходуном. Я испугалась, что корпус брига вот-вот развалится на части. Из-за ливня все вокруг было текуче-расплывчатым, как будто наблюдаемое сквозь прозрачную пленку. Казалось, само море падает с небес. Порывы ветра кидались на нас, как свора кусачих диких собак.
— А мачты-то держат! — заорала я изо всех сил, пытаясь перекричать треск и грохот бури.
— Час-два, можа, и продержут, — прокричал в ответ вахтенный помощник, скрючившийся неподалеку. — А как, едрена корень, сломятся, тут нам и разец!
Похоже, он был пессимистом.
Могучие валы вздымались прямо по носу, один круче другого. Единственный способ уцелеть на такой волне, объяснил ван Флейт, к этому времени устроивший меня и Реми в относительно безопасном месте, — управлять рулем и штормовыми парусами, чтобы волны никогда не ударяли корабль в борт. Лучше бы я об этом не знала. В следующие сорок восемь часов все на "Ганимеде" только об этом и думали. Иногда нас возносило на гребень, с которого открывался великолепный обзор, в другой миг бросало вниз, где ничего не было видно, кроме двух казавшихся вертикальными водяных стен с носа и кормы.
После тридцатичасового бодрствования я начала видеть то, чего нет. По большей части это было лучше, чем видеть то, что есть. Каждый новый вал был опасен и каждый надо было встречать со свежей энергией и смекалкой. И за каждым преодоленным накатывал следующий. Способность корабля выдерживать бури зависит от голодных, мокрых, напуганных людей, выполняющих некие простые действия, когда мозг их давно отключился. Все на "Ганимеде" практически утратили рассудок и боролись за жизнь лишь по привычке бороться.
Ветер еще гонял нас по морю, когда я очнулась на палубе. В той же позе, в какой отключилась часы назад. В глаза бил яркий свет, но меня сотрясало от лютого холода.
— 35° 12' 27", — прохрипел откуда-то сверху ван Флейт, опуская квадрант, — если только я не ошибся числом — одному богу известно, сколько дней нас болтало. — Тут капитан заметил, что я пришла в себя. — Луиза… хвала Господу, все закончилось. Шторм был не из самых сильных и лишь потрепал бриг.
Он часто замолкал, чтобы тяжело перевести дух, как будто каждое слово требовало неимоверных усилий.
Реми, распластавшийся рядом на животе, застонал и перекатился на спину. Руки он, похоже, отлежал так, что совершенно их не чувствовал.
— А какое, по-вашему, сегодня число? — спросила я.
— Если шторм длился всего два дня, то мне стыдно, что я такой неженка. Двухдневный шторм не должен выматывать капитана до полусмерти.
— До полусмерти? Да я мертв по меньшей мере на три четверти! — пожаловался Реми.
— Есть и другие свидетельства, что шторм длился больше двух суток. С другой стороны, четырех таких дней мы бы не пережили.
Разговор этот произошел на рассвете. Неуправляемый, полузатопленный бриг, с обвислыми рваными парусами теперь скорее походил на неказистую, бесформенную громадину. Только к полудню удалось вновь поставить стеньги, и лишь ближе к вечеру "Ганимед" двинулся дальше курсом зюйд-зюйд-вест. Все были заняты починкой судна; тех, кто не умел плотничать или плести веревки, отправили в трюм откачивать воду ручными помпами и выгребать разбитые стеклянные бусы.
Следующим утром мы завтракали как обычно в капитанской каюте. Повсюду на мебели посреди лужиц застывшего воска торчали огарки свечей. Накануне, во время шторма, я впервые увидела ван Флейта без парика. Голландцу давно перевалило за сорок. Первый снег седины уже припорошил его темную курчавую шевелюру, но мягкий свет голубых глаз придавал ему неожиданно юный и в то же время беспутный вид: озорной мальчишка все еще скрывался под оболочкой стареющего, потасканного мужчины, этакого селадона. Представители сильного пола часто до преклонных годов остаются малыми детьми. Зато почти в каждой девочке-подлеточке уже готова хитрющая взрослая баба.
После еды капитан решительно поднялся из-за стола, отбросив салфетку.
— Найдется у вас время, молодые люди? — сказал он.
Прозвучало это отнюдь не как просьба.
Реми взглянул на меня. И хотя я чувствовала нешуточный озноб, все же кивнула, и мы втроем поднялись на верхнюю палубу.
Попутные струи ветра несли свежесть среди жаркого дня, во все стороны простиралось бирюзовое море. Далеко справа незнакомый остров поблескивал, как драгоценность, посреди спокойных вод.
Ван Флейт облокотился на борт и заглянул вниз:
— Ага, вот он где!
Прямо под нами летела продолговатая тень, чуть больше человеческого роста, — дельфин, играющий с волной у носа корабля. На мгновение он высунулся из воды: стало видно, что он стар, вся передняя часть головы покрыта шрамами. Дельфин словно бы улыбался ван Флейту.
— Он со вчерашнего дня здесь, — объяснил тот. — Не уходит, старина.
— Похож на Петрича, — сказала я. — Тоже со шрамом.
Ван Флейт рассмеялся.
— А ведь верно! — голландец посмотрел на меня и посерьезнел. — Гляжу, ты много времени проводишь с боцманом, — сказал он, помолчав.
— Он интересный человек, — я пожала плечами, не понимая, к чему мне оправдываться.
— И добрый друг, — добавил Реми.
— И хладнокровный убийца, каких мало, — закончил капитан. — Я бы предостерег от…
— Думаю, если раскрыть абсолютно всю правду о любом человеке, всегда найдется что-нибудь, за что его можно невзлюбить, — резко сказала я.
Дельфин высоко подпрыгнул, сверкнув над водой глянцевым телом, и нырнул прямо впереди корабля. Через миг его тень снова скользила под нами, в отходящей от судна волне.
— Как вы определяете, является ли что-либо добром или злом? — спросил ван Флейт.
— Просто знаем, — рассмеялся Реми.
— Тогда ответь мне, почему нельзя убивать?
— Я, вообще-то считаю, что бывают случаи, когда можно, — сказала я.
— Вот как?.. — задумчиво произнес ван Флейт. На его губах застыла ироничная усмешка.
— Убивать нельзя тогда, когда это противозаконно, — подсказал Реми.
— То есть против какого закона?
— Закона данного общества, страны, — ответила я, чувствуя в вопросе какой-то подвох.
— А кто устанавливает эти законы? — вкрадчиво спросил ван Флейт.
— Непосредственно их устанавливают властьимущие. Но нормы уголовного права были выработаны в ходе развития… цивилизации, а запрет на убийство унаследован, я думаю, еще с пещерных времен.
— А почему этот запрет появился тогда?
— Ну… наверное, потому, что у человека только одна жизнь, только одна попытка, если можно так сказать, и лишать его этой попытки слишком жестоко, — предположил Реми.
— Смерть от удара молнии тоже, пожалуй, жестока. Но можно ли назвать молнию злом?
— Нет, конечно, — ответила я чуть раздраженно. — Я не совсем понимаю, зачем нам докапываться до корней этого закона. И так ясно, что, поскольку у нас одна жизнь, отнимать ее без достаточных оснований нельзя.
— А почему нельзя?
— Нельзя и всё.
— Ну что ж, любой дал бы точно такой же ответ, — заключил Флейт серьезным тоном. — Если спросить человека, почему убийство или какое-нибудь иное преступление недопустимо, он скажет, что это запрещает закон, или Библия, или Упанишады, или Коран, или Буддизм с его "путем спасения", или его собственные родители, или другое авторитетное лицо. Но почему это недопустимо, он не знает. То, что они утверждают, верно, но почему это верно, они не могут сказать. Чтобы понять любое действие, или его мотив, или последствия, нужно прежде всего задать себе вопрос: что произойдет, если все будут делать то же самое?
Он сделал паузу, потому что в этот момент подошел стюард с черным чаем в высоких стаканах и соблазнительными сладостями на серебряном подносе. Когда он удалился, Флейт продолжил:
— Возьмем убийство. Что произойдет, если все станут убивать друг друга? Будет это способствовать развитию человеческого вида или препятствовать?
— Безусловно — второе.
— Да. Мы, человеческие существа, — самый сложный пример организации материи из известных нам. Но мы не предел развития Вселенной. Мы будем и дальше изменяться вместе с ней. А если мы истребим друг друга, то прекратим этот процесс. Вся эволюция, длившаяся миллионы и миллиарды лет, пропадет впустую. А как с воровством? Если все станут красть, к чему это приведет?
— Тут тоже вроде бы понятно, — ответила я. — Если все начнут красть друг у друга, то зациклятся на этом и будут тратить на это столько времени и денег, что развитие затормозится.
— Именно поэтому убийство и воровство являются злом, — подвел итог Флейт, глотнув чая сквозь кусок сахара. Не потому, что так утверждает какое-либо учение, или закон, или духовный лидер, а потому, что в случае, если все начнут заниматься этим, эволюция остановится. Точно так же верно и обратное. Почему любовь — добро? Что случится, если все люди будут любить всех других? Будет это способствовать развитию?
— Да, — сказала я, удивляясь тому, как ловко он подвел меня к этому выводу.
— Конечно, — сказал Реми. — Всеобщая любовь здорово ускорила бы развитие человеческого вида. Любовь — это добро, как и покровительство, дружба, верность, честность, свобода. Мы всегда знали, что все это хорошо, — так говорили нам и наши сердца, и наши учителя.
— И лишь найденное нами определение добра и зла, — сказал Флейт, — позволяет нам сказать, почему это хорошо.
— Но иногда, мне кажется, бывают и исключения, — заметила я. — Как расценивать, например, убийство из самозащиты?
— Да, это важный момент. Возьмем еще более наглядный пример. Предположим, ты стоишь в комнате, а на другом ее конце находится твоя мать, и какой-то злодей держит нож у ее горла, собираясь ее зарезать. Ты можешь убить злодея одним лишь своим словом, и если ты пожелаешь, злодей умрет, а мать будет спасена, если же нет — он убьет твою мать. Третьего не дано. Как ты поступишь?
— Убью злодея, разумеется.
— Разумеется, — вздохнул он, возможно, сожалея, что я нисколько не раздумывала, приняв это решение. — И как по-твоему, убив злодея и спасши тем самым свою мать, ты поступила правильно или нет?
— Конечно правильно, — ответила я не колеблясь.
— Нет, Луиза, боюсь, что неправильно, — нахмурился Флейт. — Мы только что видели, что в свете найденного нами объективного определения добра и зла убийство всегда зло, поскольку препятствует прогрессу. Но ты в данном случае действовала из лучших побуждений и, действуя так, совершила зло.
Позже я часто повторяла про себя эти слова: "Совершить зло из лучших побуждений…" Они звучали у меня в голове, как индульгенция, как шепот судьбы, старающейся оградить меня от самобичевания.
Дельфин подпрыгивал и нырял, играя со струей от корабля.
Когда ван Флейт ушел по своим капитанским делам, я взяла мальчика за руку:
— Зря я втянула тебя в эту авантюру, Реми. Бессмысленное путешествие неизвестно зачем и куда. Нужно было думать, что делаю.
— Да ты что! — возразил парнишка с жаром. — Ты думаешь, мне было бы лучше сидючи в Лионе? Да я наконец-то почувствовал себя человеком, способным на что-то большее, чем продавать дурацкие газетенки! — Он сделал попытку обиженно отвернуться, но тут уголки его губ дрогнули: — Это Большое Приключение, как ты не понимаешь! Нам нужно лишь немного удачи, чтобы успеть за этой твоей драгоценной шкатулкой. Осталось ведь всего несколько дней?
Мой внутренний голос настаивал, что я должна сказать ему, кто я на самом деле. Он имел право узнать правду. И я к тому же хотела сказать это ему: какое-то чувство, которое я и сама не вполне понимала, — возможно, зависть к тому, что он так беспорочен и так верит в меня, — побуждало меня выкрикнуть ему правду, встряхнуть его, причинить боль. Но я не смогла этого сделать. Я лишь кивнула ему, не отводя взгляда:
— Да, кажется, — надеясь, что он не расслышит огорчения в моем голосе, — время действительно на исходе. Идем вниз, что-то мне нехорошо после шторма, как бы переохлаждение не обернулось лихорадкой.
Балеарское море незаметно перешло в Альборанское, которое, в свою очередь сменилось Гибралтарским проливом.
У маленького островка с поэтичным названием Элирия нас взяли на абордаж испанцы, которые лишь посмеялись над бесполезным грузом и, немного пограбив для порядка, отпустили с миром. Однако один из приватиров, покидая "Ганимед", подошел к ван Флейту. Флейт втянул голову в плечи, и в ответ на трусливый жест, больше чем на что-либо еще, испанец отвесил капитану такую пощечину, что тот рухнул на палубу.
Даже в нынешнем полубреду я понимала, что эта оплеуха повредила нам больше, чем если бы капер дал по бригу бортовой залп. Матросы обнаглели, а господин Флейт теперь большую часть времени проводил, запершись в каюте. От мятежа нас спас Владо — он стал истинным капитаном корабля, вменив ван Флейту в обязанность прокладывать курс.
Следуя в прибрежных водах, мы миновали Кадисский залив, затем двинулись западным курсом и через день увидели португальское побережье. Я не разделяла всеобщих волнений, поскольку находилась без памяти, и понятие времени совершенно для меня не существовало. Приступы горячечного бреда перемежались бесконечными кровопусканиями, которыми корабельный цирюльник пытался привести меня в чувство. Реми падал от усталости, ухаживая за мной, меняя горшки и влажные тряпки. Я представления не имела, где мы находимся, а порою и вовсе не помнила, что я — на корабле. Господин Флейт отказывался покидать каюту и, вероятно, правильно делал, поскольку у части команды под неформальным лидерством Генри Крюка крепло желание выбросить его за борт. Однако лишь ван Флейт на корабле знал навигацию. Я валялась в каюте, день за днем глядя на синие иголки света между досками над головой и слыша, как весело перекатываются стеклянные бусы всякий раз, как волна поднимает и опускает бриг.
Но наступил день, когда все вдруг закончилось, затихло — и бешеные ознобы, терзающие меня, и невыносимый кашель с вязкой мокротой, и невероятная горячка, от которой, казалось, легко могла свернуться кровь. Странный покой охватил тело. Я пошевелила рукой, потом пальцами. Да, я жива. Только вот тело стало таким легким, невесомым, почти бесплотным, я ужасно плохо ощущала его.
Когда я наконец сумела выбраться на палубу, там было очень жарко, а солнце стояло так высоко, как я еще никогда не видела. Реми с прискорбием сообщил, что бриг некоторое время назад, пополнив трюмы припасами, оставил за кормой берега Португалии, и теперь мы движемся на юг. Ибо наш груз предназначен для обмена на чернокожих рабов, с тем чтобы доставить их к берегам Америки. Мое разочарование оттого, что я пропустила Лиссабон, оказалось меньше, чем я ожидала. Все поглотила совершенная апатия, полное равнодушие к происходящему.
Согласно господину Флейту, который бесконечно брал замеры квадрантом и выполнял бесчисленные расчеты, корабль давно оставил за кормой Гибралтар, соответственно, земля, которую мы иногда видели по левому борту, была Африка, однако от невольничьего берега далеко-далеко на юге нас отделяли долгие недели пути.
Впрочем, тут я ошибалась. В тот же день из вороньего гнезда донеслось:
— Парус! Парус!
Эти истошные крики разбудили задремавшего было Владо Петрича. Заполошно вскочив, он уставился в указанном впередсмотрящим направлении. Действительно, на самой окраине серой морской глади гордо реяли шафрановые паруса.
— И чего разорался, — проворчал Владо.
— Парус! — опять прокричал вахтенный.
— Заткнись, и так видим, — взорвался боцман, грозя сидящему на самой маковке мачты турчонку, выкупленному им в прошлом году с невольничьей галеры.
— Все три видно? — поразился турчонок.
— Три? — опешил Владо и отправился за ван Флейтом с его подзорной трубой.
Взобравшись на ют (теперь я уже знала, как тут что называется), мы с Реми увидели, что слева и с кормы к нам приближаются три странных судна, — казалось, они скользят, по паучьи перебирая бесчисленными лапками. То были галеры — типичные боевые корабли берберийских корсаров. Господин Флейт некоторое время изучал их в подзорную трубу, делая на грифельной доске какие-то геометрические расчеты, потом его затошнило, и он удалился в каюту. Владо Петрич открыл несколько сундуков и принялся раздавать ржавые абордажные сабли и мушкетоны.
— При боковом ветре и на потрепанном корабле нам от них не уйти.
— Зачем биться за бусы? — задал вопрос Генри Крюк. — Будет как с испанским капером у Элирии.
— Ура, я стану пиратом! — сияя глазами прошептал Реми.
— Их интересует не наш груз, — ответил Петрич. — Думаете, свободные люди станут так грести?
Наблюдавший за приготовлениями Крюк не первым на бриге поставил под сомнение разумность лозунга "стоять до конца!"; Реми же, когда понял, что пираты могут обратить нас в галерных рабов, резко переменил взгляды. Команда тем временем распалась на кучки — явный зародыш мятежа.
Превозмогая слабость, я взобралась на шлюпку, принайтовленную к палубе, а с нее — на навигационную рубку сразу за фок-мачтой. С этой высоты я обозрела "Ганимед" и в который раз подивилась узости судна. И все же бриг, как все европейские корабли, казался неповоротливым боровом в сравнении с галерами, которые скользили по волнам, как лезвия по шелковой материи. Их влекли не только весла, но и огромные треугольные паруса; теперь они приближались в кильватерном строю строго с кормы, дабы жалкие пушечки "Ганимеда" не могли дать по ним бортовой залп. Единственный фальконет на корме мог бы запулить в передовую галеру парочкой ядер размером с мандарин, но ближайшие матросы спорили, а не заряжали пушку.
— Что за мир! — крикнул Владо Петрич, наблюдая бестолковое брожение на палубе.
Почти все подняли к нему головы.
— Год за годом мы в родных краях рубим дрова, таскаем воду из колодца, ходим в церковь и не видим никаких развлечений, а стоит выйти в море и пройти под парусами несколько дней — и на тебе! Получай берберийских корсаров у берегов Африки! У господина Флейта, как я погляжу, отсутствует вкус к приключениям. — Все рассмеялись. — Что до меня, я лучше сражусь с корсарами, чем буду грести на галере! Итак, я за драку! — Владо выхватил янычарскую саблю, и она ярко блеснула на солнце, он отбросил ножны; те, вращаясь, отлетели к борту, на мгновение зависли в воздухе и отвесно вошли в воду. — Вот всё, что получат корсары от Владо Петрича!
Речь вызвала одобрительные крики со стороны той части команды, которая так и так собиралась драться. Вторая половина, лидером которой вполне ожидаемо стал Генри Крюк, только ухмылялась.
— Тебе легко — все знают, что дома тебя ждет кинжал в бок, — крикнул бывалый приватир, до сей поры состоявший с черногорцем во вполне приятельских отношениях. Похоже, для себя он решил переметнуться к пиратам.
С ятаганом в руке Владо двинулся на Крюка.
— Погибнуть от руки христианина сейчас или от руки мавра десятью минутами позже — мне всё одно, — прорычал он. — Но если ты решил сделаться галерным рабом, твоя жизнь никчемная, и я сброшу тебя в океан, как кусок дерьма.
— Ладно, я буду сражаться, — пообещал Крюк.
Все явственно видели, что он лжет. Однако сейчас к ним было приковано внимание не только команды "Ганимеда", но и неожиданно большого числа вооруженных людей, высыпавших на палубы галер. Поэтому Владо демонстративно двинулся назад по бушприту с намерением развернуться и зарубить Генри Крюка, буде тот нападет сзади.
Тут кто-то из матросов взмахнул саблей и рассек трос, державший тупой угол бом-кливера. Владо успел пригнуться и ухватился за какую-то снасть, а парус с громким металлическим хлопком обвил Крюка словно саваном, подержал мгновение и сбросил в море, где того сразу затянуло под несущийся вперед корпус. Он вынырнул минуту спустя за кормой, еще живой, освежеванный теркой моллюсков, наросших на бриг за долгие морские странствия.
Владо сам едва не слетел в воду, поскольку повис, одной рукой цепляясь за снасть, а другой сжимая ятаган, однако чья-то рука ухватила его за локоть и втащила в безопасность.
Если это можно было назвать безопасностью. Две галеры из трех, шедшие до сих пор в линию, за время происшествия с Крюком разделились, чтобы одновременно подойти к бригу с боков. До слуха уже доносилось слабое многоголосое пение гребцов-невольников. Когда галеры разошлись, песня зазвучала быстрее; и поскольку весла входили в воду на каждый такт, то и гребля ускорилась вместе с ней. Расстояние между носом первой галеры и кормой "Ганимеда" сокращалось на глазах.
Разбойники пели и гребли самозабвенно. Галеры легко настигли бриг и шли теперь по бокам так близко, чтобы только не задевать его веслами. Даже не считая невидимых гребцов, число людей на них превосходило всякое вероятие: как будто на каждой галере столпилось по целому пиратскому городу.
Левая галера первой поравнялась с бригом: снасти и паруса убраны для атаки, на борту и на юте видимо-невидимо головорезов. Многие размахивали абордажными крючьями на веревках или держали абордажные лестницы, тоже с крючьями на концах. Вскоре обе галеры на полкорпуса опередили наш обреченный бриг. По сигналу обе разом подняли весла и развернулись, чтобы сойтись с ним бортами. Гребцы замертво рухнули на весла и не попадали со скамей потому лишь, что в такой тесноте падать им было некуда.
Стоявшая до сей минуты невероятная, почти безмятежная тишина сменилась нестройным грохотом: пираты дали залп. И снова стало тихо — ни у кого не было времени перезаряжать. На какое-то время все окуталось дымом. А когда дым развеялся, палуба "Ганимеда" стонала под тяжестью множества ног, — всё сплошь пиратских. Корабль был полон захватчиками, и никто, кроме Владо Петрича не поднял на них оружие, да и тот был спелёнут по рукам и ногам в первые же мгновения схватки.
Пираты в считанные минуты перерыли трюмы "Ганимеда" и явно не соблазнились стекляшками. Из пленных на галеры не перевели только ван Флейта. Его вытащили из гальюна, куда он схоронился с самого начала, раздели и привязали к бочке. Теперь дюжий негр энергично насиловал его в задницу. За негром понемногу выстраивалась очередь, и стало ясно, что телесное надругательство над бывшим капитаном завершится не скоро. Бочка с господином Флейтом от толчков медленно продвигалась по палубе "Ганимеда", пока не уперлась в борт, где и осталась стоять, гудя как барабан.
Всем захваченным в плен на бриге пираты приказали раздеться. Два надсмотрщика считали пленных, придирчиво осматривали на предмет физических увечий и записывали их имена на длинных свитках, третий собирал у них ценности, у кого что было, и вел свой список. После этого новоявленных рабов загоняли в затхлое нутро трюма, из которого разило мочой, кислым вином и тухлым мясом.
Руки мои ходили ходуном, когда я понемногу стаскивала с себя дорогие одежды, стиснутая со всех сторон глухо матерящимися мужланами. Один запутался в штанине, неловко прыгая на одной ноге, и при этом больно заехал мне локтем в бок. В ушах шумело, и резкие отрывистые окрики пиратов доносились будто сквозь густую пелену. Голый Реми переминался рядом с ноги на ногу, прикрывая ладонью срам, и, точно затравленный волчонок, бросал вокруг опасливые взгляды.
Но сколько я не тянула время, надеясь на чудо, — все было тщетно. Кружевная нижняя рубаха упала на грязную палубу галеры, и вслед за наступившей вдруг предательской тишиной воздух потряс негодующе-восторженный вопль множества глоток. Мне стоило огромного труда не прикрыться, как какая-нибудь шлюха. Кожа на ветру сразу покрылась мурашками. Жадные глаза, разинутые рты, вздыбленные члены всевозможных форм и размеров закружились вокруг бешеным, похотливым хороводом.
— Слышь, братуха, а салага-то оказался чертовой девахой! — донесся из хоровода изумленный возглас.
— Мальчик, девочка… какая в жопу разница, — задумчиво проговорил тот, к кому обращались, кряжистый боров с мутным взглядом, и почесал свою клочковатую бороду.
Реми испуганно вцепился в мою руку. Я сжала кулаки, вонзила ногти в ладони. Грязное мужичьё! Я так просто не дамся!
В этот миг один из надсмотрщиков заметил необычное оживление. Вооруженный одною лишь длинной бамбуковой палкой он направился в нашу сторону, и столько властности и уверенности было в его движениях и взоре, что окружившие нас с Реми жалкие ничтожества трусливо попятились. Хлесткими сухими ударами он быстро расшвырял взбудораженных пленников.
Я стояла, настороженно опустив голову, и исподлобья следила за пиратом. Длинные черные волосы, точно змеи, обрамляли его молодое безусое лицо.
Он оглядел меня с ног до головы.
— Которые тут твои вещи?
Пока я дрожащими руками сгребала в кучу детали своего наряда, подошел другой надсмотрщик, постарше, и отвесил еще пару оплеух какому-то особо ретивому голодранцу:
— Я вырежу твою печенку и поджарю ее с луком. Уверен, адмиралу понравится, — осклабился он.
Реми кинулся в ноги молодому:
— Меня тоже заберите, я ее брат! — и был грубо отброшен в сторону.
Пират, убедившись, что я готова, цепко взял меня за локоть.
— Зачем я вам? — проговорила я севшим голосом.
— Помалкивай, знай иди.
— Без брата не пойду.
— Мелких у нас хоть отбавляй. Шлюхины дети, дурачки, сбежавшие из дому, юнги, утешные, от которых духами за милю разит. — Надсмотрщик не сбавлял хода, помахивая своей палкой, словно стеком.
Я встала как вкопанная.
— Не пойду!
Он остановился, кивнул на толпу возбужденных мужланов, спросил с кривой усмешкой:
— Хочешь остаться?
Обернувшись, я увидела, что все так и пожирают глазами мою нагую фигурку. Ужас и отвращение сжали мне горло. Я посмотрела на Реми и мне стало не по себе от выражения лица моего друга: на нем читались удивление и растерянность, мальчишка крепился из последних сил, чтобы не расплакаться. Как хотела я, чтобы Реми заметил в моем взгляде обещание не забыть про него! Долго сдерживаемые слезы обожгли щеки, словно кислота. Прижимая к себе ворох с одеждой, я пустилась бежать вслед за молодым пиратом.
* * *
В это самое время парфюмер двора пятилетнего короля Португалии Его Величества Себастьяна I Желанного Фернандо Мендес закончил смазывать ядом собственного приготовления острие неприметного металлического шипа. С чувством хорошо проделанной работы он захлопнул хитроумный механизм старой, но еще крепкой шкатулки, после чего вернул ее ладному, представительного вида мальчику лет тринадцати, одетому в национальный костюм кабальеро, прекрасно говорящему по-португальски, и тем не менее явно неместному на его наметанный глаз. "Надо же, какие юные пошли шпионы", — пересчитывая после ухода необычного клиента полновесные золотые дублоны невообразимо старинной чеканки, подумал Фернандо, однако из предосторожности решил не подавать доношение о странном визитере в тайную канцелярию.
16
Спал он не больше минуты, так ему показалось, когда услыхал заполошный шепот Тарика:
— Михал, Михал, у нас гости!
— Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева, — машинально проговорил Михаил, поднимаясь и напяливая на себя дубленку — лучше быть ко всему готовым, если придется уносить ноги.
— Я буду в засаде, — Тарик кивнул на тонувший во мгле угол комнаты. — Если что, заору, а дальше — как пойдет. Понял ли?
Михаил махнул рукой, мол, давай, действуй. Ну хочется мальчику приключений. Он уселся на топчане и стал ждать. Тихие шаги гостей (или хозяев — непонятно пока было, кем их считать) приближались.
Когда в дверном проеме появились двое мальчишек в знакомых уже курточках, это мало что прояснило, скорее — наоборот.
Михаил машинально закурил.
— Здорово, пацаны, — сказал он и скривил губы, побуждая их к улыбке.
— Ёк-карный бабай, — с чувством выдохнул Макс. — Я чуть сердце не высрал от страха.
— Здрасьте, давно не виделись, — буркнул Денис.
Между прочим, за бабая можно и схлопотать, — выступил на свет из своего угла Тарик.
Но ребята ничем не выдали своего удивления.
— Ты что, телепортировался? — хладнокровно поинтересовался Денис у Тарика.
А Максим презрительно выпятил нижнюю губу, мол, это ты при взрослом такой смелый, и с воинственным видом откинул в сторону резинку, которую до этого сжимал в руке.
— Какими судьбами? — перехватил инициативу Михаил, стремясь погасить нарождающийся межнациональный конфликт. — Неужто три вокзала переехали в этот подвал?
Так они и познакомились.
История Михаила и Тарика привела Макса в негодование:
— Вот же сволочи, квартиру отхапали, ребенка — на улицу. Ну это люди, а?
Денис спросил, прищурившись:
— А что, правда много лет судиться нужно?
— Да я не знаю толком. Просто слышал, что такие дела могут подолгу тянуться. — Михаил отбросил окурок и почесал бороду. — Да и налог там большой, на наследство. Сотни тыщ, наверно. Вообще-то надо к нотариусу сходить, выяснить.
— Выясните обязательно, — убежденно сказал Денис. — Не Тарику же по учреждениям ходить. С ним и разговаривать никто не станет.
Михаил покивал задумчиво: со стороны и впрямь виднее. Действительно, если есть хоть ничтожный шанс… Только вот не в старье же этом ходить по инстанциям. Он оглядел свою одежду и поднял взгляд на Тарика. Тот смотрел на него, не моргая. Никогда до этого не видел Михаил глаз, в которых была бы такая отчаянная надежда.
— Сотни тысяч?! — обалдел Макс, переварив количество нулей. — Неизвестно кому? За свое же? — Он возмущенно покрутил головой. — Да если б мне такие деньжищи…
Михаил усмехался, примеряя к себе Максовы фантазии. Рано или поздно, в один роковой миг в детскую душу вселяется жажда обогащения. Является разрушительная идея денег. Если прислушаться, дети часто говорят о деньгах. Они их копят, собирают, ищут на тротуарах. Они вдруг начинают понимать, что за деньги можно приобрести почти все на свете. И многие детские мечты из-за отсутствия денег так и остались навсегда мечтами, терзая душу своей несбыточностью. С деньгами связано все самое возвышенное и все самое низменное, и корни тех или иных поступков взрослых берут начало в исполнившихся или нет детских мечтах.
— А стоит ли квартира сотни тысяч? — усомнился Максим.
— Она миллионы стоит, — авторитетно заявил Денис.
Тарик сидел, переводя взгляд с одного брата на другого.
— Нам бы на кусок хлеба раздобыть, — хмуро сказал он.
Те переглянулись, словно опомнившись.
— Хлеба мы принесем, — легко пообещал Макс и хлопнул по плечу Дениса: — Пошли, что ли? Мать уже, наверно… — Он хотел сказать "обед сготовила", но осекся и с неловкостью вымучил: — … домой вернулась.
Когда Денис с Максимом выбрались из подвала, дождь уже перестал.
— С парнями не трудно договориться, они нормальные, — напоследок успокоил Михаила Макс, имея ввиду собиравшихся в подвале подростков.
Теперь он вышагивал рядом с Денисом серьезный и сосредоточенный, шевелил губами, будто подсчитывал что-то в уме. Наконец выдал итог:
— После обеда на вокзалы сгоняем. Потом возьмем сигарет, хлеба с кефиром и по мороженому им.
— Или торт? — предложил Денис.
— Можно и торт, — согласился Максим. — Тогда и чаю надо. Или спрайт?
— Или пива?
— Ха-ха, торт с пивом! Ну ты гурман! Тебе в "Смаке" выступать.
Так, беспрестанно подкалывая друг друга, они добрались до подземного перехода с одиноким саксофонистом. Того уже не было, вместо него на том же самом месте, у стены с отбитой кафельной плиткой блаженно растянулся на полу прилично одетый гражданин, от которого за версту разило алкогольным духом. Неподалеку сиротливо валялся вишневого цвета "дипломат" с золотистыми кодовыми замками[В своей рукописи автор утверждает, что это реальный случай (прим. редактора).].
— О, не донес! — проходя мимо, хохотнул Максим и вдруг остановился как вкопанный. — Слушай, а что если… — Он недвусмысленно показал глазами на кейс.
— Ты что! — ахнул Денис.
— А что? — Макс пожал плечами, будто поежился. — Не мы, так другой кто-нибудь оприходует. Этот-то, похоже, не скоро еще проснется.
— Может, милицию вызвать?
Макс посмотрел на Дениса, как на безнадежно больного.
— Ну разбудить тогда…
— Иди буди. Проползет пару метров и снова отключится, батарейки сели. — И чтобы преодолеть нерешительность брата, прошептал отчаянно: — Ну давай же, хватай!
— А ты?
— А я на атасе!
С этими словами он помчался на угол, к ступенькам на улицу.
За секунду в голове Дениса распутался целый клубок мыслей, не последней из которых было собственное бестолковое житье-бытье и Михал с Тариком где-то на заднем плане.
Он стрельнул глазами по сторонам, и непонятно, чего ему больше хотелось: чтобы никого не было хоть минуточку или чтобы хоть кто-нибудь появился, избавив его от опасного искушения.
Переход был пуст.
Денис торопливо задергал пуговки куртки, сорвал с себя и набросил на "дипломат". Стиснув зубы, чуть не запищав от хлынувшего в кровь адреналина, сгреб бесформенную кучу в охапку, пристроил под мышкой. Он отметил краем глаза, что брат вытянул руку с оттопыренным вверх большим пальцем, и неторопливо, как человек, который не имеет отношения к окружающему, чтобы тут ни происходило, зашагал к другому выходу из перехода.
Дух он перевел уже на ступеньках. Ноги вдруг ослабели от сладкого ощущения первого воровства. Лицо и уши стали горячими. Денис безвольно отдал догнавшему его Максу криминальный груз и шумно выдохнул воздух, который, оказывается, все это время, не дыша, держал в легких.
— Уф-ф…
— Не бзди, братан, прорвемся, — возбужденно выпалил Макс. — Ого, тяжёленький.
Словно индейцы на вражеской территории, озираясь и оглядываясь, издали отмечая фуражки с красными околышами или тренированных людей в пятнистой форме, протолкались они через оптовый рынок и оказались на своей улице, неподалеку от дома.
Дом манил, как безопасное убежище, но на подходе Денис споткнулся, будто перед непреодолимой преградой: возле их подъезда стоял милицейский фургон.
— Не может быть, — озвучил мысль, которая мелькнула у обоих, Макс. — Этого просто не может быть. Это не к нам.
— Все равно домой лучше не соваться, — подал голос Денис. — Там твоя мама.
— Вопрос, где спрятать…
— Может, за гаражами? Земля еще не замерзла. Закопаем?
— Чем, руками? — Максим начал нервничать. — Что я тебе, крот?
— У дворников лопата есть в подсобке, прямо у входа стоит, — напомнил Денис. — Две минуты — и мы там.
— Братан, ты гений!
— Пошли, я замерз уже.
Ни один мальчишка не оставит найденный чемодан запертым, разве что его оттащить насильно. После безуспешных попыток подобрать код, Денис отыскал в подсобке напильник, подал его брату:
— На, курочь.
Напильник соскользнул с гладкой поверхности. Максим пососал палец и длинно, умело выругался.
— Черт, хоть прыгай на нем!
— Не спеши, давай еще раз.
Через несколько минут зловредный кейс все же не выдержал и поддался их объединенным усилиям.
— Ну ни фига ж себе, — только и смог выговорить Максим, увидав плотно уложенные пачки купюр, растрепанных, видавших виды, различного достоинства. Венчала композицию денежных знаков плоская бутылка какого-то импортного алкоголя со смешным старичком на этикетке. — Миллионер Максим Огурцов! Звучит, а? — И поймав скептический взгляд, уткнулся в недра кейса, стал перебирать пачки. — Интересно, откуда такие деньжищи?
— С оптового рынка? — предположил Денис. — Да какая разница… — Ему вдруг стало мучительно стыдно. — Мужика жалко.
— Чего его жалеть, буржуя? — отрезал Макс. — Он себе еще нахапает, в тыщу раз больше.
Денис поджал губы.
— Да… наверное. И что теперь с ними делать… Давай отдадим Михалу с Тариком? — оживился он.
Максим чуть не подпрыгнул от неожиданности.
— С ума посходил?
— Почему? Ну, себе возьмем, сколько надо, а остальное как раз им…
— Самим пригодится, — категорично заявил Макс. — И вообще, чего это ты моими деньгами распоряжаешься?
— Как твоими? — растерялся Денис.
В ответ брат разъяснил, криво усмехаясь, что если бы не его сообразительность, Денис бы так и прочапал мимо, как дурак, и ничегошеньки не заметил. А если б даже заметил, то до сих пор будил бы того алкаша, чтобы деликатно напомнить тому про деньги.
Денис прищурился и как бы между прочим напомнил, что денежки-то украл он, Денис, а любезный братец в это время маячил в другом конце перехода якобы на атасе, а на самом деле потому, что засцал.
На столь вопиющее своей несправедливостью предположение Максим возмутился и отметил, что благородный вор Денис полз с несчастным чемоданом, будто тот весит полторы тонны, и если б он его не догнал да не привел в чувство, то там бы их обоих и сцапали.
Братья вскочили на ноги и уже готовы были ринуться в бой за обладание свалившимся на них богатством, но в этот момент дверь распахнулась, и с улицы в полумрак дворницкой ввалилась гурьба веселых улыбчивых таджиков с метлами и граблями.
Максим не растерялся, он быстро захлопнул ногой крышку "дипломата" и, прикрыв его Денисовой курточкой, бочком, бочком выбрался наружу. Прихватив на всякий случай лопату, Денис протиснулся вслед за ним.
Макс подошел к детским качелям и уселся, пристроив драгоценный ворох у себя на коленях.
— Ну и что делать будем? — спросил, глядя в сторону, на соседа с пятого этажа, который как раз выгуливал кудлатого озорного пуделя со странной кличкой Эдик.
— Мир? — уточнил Денис.
— Ладно, — грубовато сказал Максим с какой-то неловкой улыбкой. — Поделим поровну, и девай свою половину, куда захочешь.
— Может, возьмем сейчас, ну… по тысяче, на карманные расходы?
— А остальное закопаем пока что, — согласился брат.
Деловито и сумрачно продирались они лопатой сквозь битые кирпичи и суглинок. Потом пошел рассыпчатый грунт, и копать стало легче. Здесь, позади гаражей, никогда не ходили люди, разве только забредет какой-нибудь алкаш по естественной надобности, но все равно трудно было избавиться от ощущения, что за их работой следят десятки любопытных глаз.
Когда все было кончено, они стали уже совсем помирившиеся. Денис нарочито небрежно разровнял на месте клада кирпичную крошку, нашел ржавый шуруп и пропахал на металлической стенке гаража длинную вертикальную полосу.
— Ты бы еще стрелку нарисовал и подписал: "Тут не копать!" — хмыкнул Максим.
— Не все же такие умные. Ну, идем, что ли? Есть ужас как хочется.
Они вернули лопату таджикам и на подходе к своему подъезду с опаской обошли все еще стоящий перед ним фургон с синей полосой.
В квартире оказалось неожиданно людно — на вешалке висело чужое пальто, с кухни доносились голоса, — и сердце Дениса тут же бухнулось куда-то вниз, в область пустого желудка.
Они сунулись в комнату.
— А вот и Максим! — из-за стола, отложив журнал, поднялась худая как щепка, но симпатичная женщина. Слащаво улыбаясь, она двинулась им навстречу. — А я в школе тебя искала, — с укором сказала она.
— Это кто? — спросил Денис, не заботясь о том, что это не слишком вежливо.
— Инспекторша ПДН, — с тоской ответил Макс. — Сергеева. — На его лице застыло такое выражение, будто он только что провел вилкой по стеклу.
— Что же ты, Огурцов, опять занятия пропускаешь? Ты ведь обещал мне, разве нет? Обещал, что будешь учиться?
— Ну обещал, — пробубнил Макс, медленно отступая в прихожую. — У меня справка, вот. — Он вытянул из кармана спасительный листок.
Денис тоже сделал шаг к двери, но тут из кухни появились еще два незнакомца с по-деловому строгими лицами. Оба были в джинсах и коротких кожаных куртках, только разного цвета — один в черной, другой в светло-коричневой. Вслед за ними вышла теть Света с Ириской на руках и в изрядном уже подпитии. Можно сказать, что на маме Максима лица не было вовсе — оно казалось каким-то потерянно-расплывчатым, бесцветным.
— Сынок, вот товарищи приехали на детский праздник нас пригласить, — сказала она вымученно-жизнерадостно. — Представление, а потом концерт.
Было ясно, что ни ей, ни детям, по ее мнению, все эти официальные мероприятия совершенно не нужны, а нужно лишь одно — чтобы представители властей поскорее отвязались и оставили их в покое.
— Вы, если хотите, тоже съездите с нами, — снимая с вешалки пальто, напомнила Сергеева. — Государство заботится о ваших детях, Светлана Николаевна.
Максим заметно расслабился.
— Праздник, видишь, — словно извиняясь, стал объяснять он Денису. — Поедешь со мной?
— Конечно поедет! — обрадовалась Сергеева. — Как же тебя зовут? — обратилась она к Денису и, когда тот назвал свое имя, располагающе улыбнулась: — Ты ведь съездишь с Максимом, Денис? Это ненадолго. И конечно потом тебя домой отвезут, не волнуйся. Вот, сотрудники и доставят. Ты где живешь? — Сергеева будто вцепилась в него взглядом.
Смутное подозрение шевельнулось внутри, Денис оглянулся на мужчин, стоящих у входной двери, и открыл рот, совершенно не зная, как ответить. Словно кролик перед коброй.
— Это племяш мой, — вступилась за Дениса теть Света. — Тут с нами и живет. Отца у него…
— Ну вот и хорошо, — перебила ее Сергеева. — Ребята, карета подана! Давайте, Светлана Николаевна, я возьму Ирочку. Ей тоже будет очень интересно. Может быть, все-таки съездите с нами?
Та отрицательно качнула головой, отдавая девочку. Ириска тихонько захныкала.
— Я дома побуду, дел невпроворот. Вы ведь говорите, это ненадолго? — безвольно и слегка просяще сказала теть Света.
"Тоже как загипнотизированная", — подумал Денис.
Все сразу как-то заторопились.
— Даже пообедать не успели, — пробурчал Максим, спускаясь по лестнице вслед за Сергеевой.
— Вас покормят, обязательно, — успокоила она.
Дети с одним из сотрудников свободно разместились на старых, протертых до поролона сиденьях в провонявшем бензином фургоне. С громким скрежетом захлопнулась задняя дверца. Денис сходу черканул рукой об какую-то железяку и сидел, сосредоточенно зализывая царапину. От едкого запаха сразу же разболелась голова.
Другой сотрудник оказался водителем, Сергеева тоже уселась в кабине, обернулась в маленькое окошко без стекла:
— Всем удобно?
— Поехали, Любовь Михайловна, — весело сказал тот, что уселся рядом с Денисом.
Фургон завелся не сразу. Медленно, переваливаясь на разбитом асфальте, начал выезжать со двора. Даже на такой скорости подбрасывало так, что Денису пришлось уцепиться обеими руками за какие-то скобки, чтоб не впечататься макушкой в железную крышу. Ириска разревелась окончательно, и Максим поставил ее перед собой, придерживая рукой и коленками, стал успокаивать. На повороте кинуло вбок, и он едва успел подхватить сестренку.
— И вправду карета, — сказал Денис, клацая зубами от тряски.
Казалось, изнурительной поездке не будет конца, однако машина, заложив еще несколько крутых виражей, встала. Снова лязгнула допотопная дверца. Показалась Сергеева с картонной папкой в руках.
— Мальчики, это медпункт. Врач быстренько проверит, не болеете ли вы. Так надо, чтобы не заразить других детей. Согласны?
Смиряясь с необходимостью, они прошли положенные медицинские процедуры. Говорить не хотелось, все мысли словно вытряхнуло из гудящей головы еще по дороге. Даже Ириска притихла и только целеустремленно держалась за рукав Максовой курточки.
Конечным пунктом путешествия стал детский приют — старое двухэтажное здание с полукруглыми окнами, стоящее за витой чугунной оградой маслянисто-черного цвета.
У Максима уже после медосмотра не осталось сомнений, куда их везут.
— Хорошо, хоть всех вместе, — обреченно прошептал он, когда машина остановилась, — а то раскидали бы по разным местам. Запомни, братан: никогда не верь ментам.
Будь Максим один — только бы его и видели. Но как побежишь с Ириской на руках? Выбравшись наружу, он презрительно сплюнул под ноги Сергеевой и коротко выругался, вложив в единственное слово все, что о ней думает.
Денис сунулся было следом, но его крепко придержал за локоть сидевший рядом сотрудник, от улыбчивой веселости которого после выходки Макса не осталось и следа.
— Сидеть! — властно приказал он, и Денис неловко плюхнулся обратно.
Он еще успел увидеть растерянные глаза брата, когда дверца вновь грохнула. А потом машина завелась (с первого раза!), заскакала по колдобинам, и уже невозможно стало думать ни о чем, кроме как только бы не скатиться на грязный пол или не взлететь под потолок.
В районном отделении милиции, куда его привезли, никто ничего не объяснял. Беспокойство скребло, как голодная мышь, и в голове проносились десятки мыслей, одна другой безрадостнее. Денис долго сидел запертым в маленьком кабинете с двумя письменными столами и тремя стульями, пока не появился грузный мент с отвислыми щеками на круглом лице.
— Ты кто? — озабоченно спросил мент, преодолевая одышку.
— Меня тут оставили, подождать. — как можно неопределеннее ответил Денис.
— А-а. Ну-ну, — толстяк втиснулся за стол и начал со страдальческим видом писать какие-то свои бумаги.
Денис сидел и тайком от мента теребил в кармане тысячную купюру, мечтая о Макдональдсе. От голода мягко кружилась голова.
"А как же там Тарик с Михалом? Закрыли тут, блин, как арестанта…"
Саднило царапину на ладони и ранку на безымянном пальце, из которой брали кровь на анализ. Кроме того, как обычно не кстати, приспичило "по-маленькому".
Денис лизнул палец и сказал:
— Мне в туалет надо.
Мент посмотрел на него с удивлением, как будто впервые увидел.
— Направо по коридору, дверь слева, — и снова уткнулся в разложенные на столе документы.
Денис отыскал туалет и, по-быстрому сделав свои дела, направился к выходу из отделения. Нужно было пройти мимо дежурной части, где за толстым стеклом сидели два милиционера. Он шел и думал, что выскользнуть незаметно вряд ли получится. Но вдруг повезет, и они на что-нибудь отвлекутся? Всякое бывает. Денис шел по длинному коридору мимо одинаковых серых дверей, обмирая от страха и надеясь только на чудо.
И в этот момент спасительная дверь в конце коридора, к которой он так стремился, открылась, и из нее появились инспектор по делам несовершеннолетних Сергеева и какой-то высокий тип в черных брюках и клетчатом пиджаке. Они разговаривали и смеялись.
— Денис? — удивилась Сергеева. — Ты что здесь?
— Вас жду, — нашелся Денис. — Вы обещали меня домой отвезти.
— Да ты давно должен быть дома! Ну задам я этим охламонам!
Клетчатый тип остановился перед ним, пригляделся с высоты своего роста.
— Как ты сказала? — спросил он Сергееву. — Денис?
— Племянник одной моей подопечной. Неблагополучная семья, — объяснила та.
— Парень, а фамилия твоя не Ключников, часом?
Денис сделал головой неопределенное движение, не утвердительное, не отрицающее, да вдобавок еще и подвигал плечами, будто спина зачесалась.
— Идем-ка, друг мой ситный, — клетчатый взял его за руку. Он гигантскими шагами протащил Дениса в один из кабинетов и усадил за стол перед работающим компьютером. Склонившись через его плечо, потыкал кнопки, и в мониторе на весь экран выскочила Денисова фотография.
— Узнаёшь? — спросил он. — Ты или не ты?
— Ну, вроде я, — сказал Денис. — А что?
— А то, братец ты мой, что ты у нас числишься в розыске аж по двум уголовным делам, — он с сухим шелестом потер ладони, будто моет их с мылом. — Вот такие пироги, дружок!
17
Мне чудилось, будто я сплю у реки, прильнув к матери. Ее грудь тихо вздымается в такт дыханию, рядом журчит вода, кто-то говорит на французском, несносно грассируя…
Я понимала, что проснулась, но еще некоторое время тихо лежала, не желая покидать дремотную негу. Казалось, что ничего не может быть у меня общего с прошлым Луизы Шафто, что оно отделено от меня, словно непроницаемым барьером. Но, оказывается, во снах ее личность подспудно, исподтишка проникала в мою, навечно оставляя глубокие рубцы в моем сознании.
Между тем, плеск воды и покачивание продолжались наяву. Я лежала на клочковатом тюфяке в носовом помещении галеры, головой в угол. Дальше каморка чуть расширялась: в ногах, где кончалась постель, я поместилась бы поперек. Высоты потолка едва хватало на то, чтобы сесть. Никаких окон, тусклый свет проникает сверху в щели между досками.
Волны с шумом бьются о борт, но гребного распева не слышно — наверное идем под парусом. На палубе кто-то переговаривается, слышатся смешки — пираты опять завели спор о достоинствах напитков и раскрепощенных девиц в портовых кабаках, а капитан воспринимает их проблемы с должной иронией. Недовольно ворчит штурман, жалуясь боцману на нерадивость некоторых оглоедов — не будем показывать пальцем, — которые осмеливаются приходить на вахту в подпитии.
Обычный умиротворяющий шум. Треп. Трескотня ни о чем.
Но даже это не может меня успокоить.
Рядом с постелью я нашла бурдюк воды и жадно к нему припала. В последний раз мне довелось напиться на закате, а сейчас у нас… что? То есть, когда?
Со всей возможной ясностью я осознала, что время, отведенное для поисков шкатулки, упущено, а путешествие мое закончилось хуже, чем безрезультатно. В это мгновение я мысленно ощутила крах всего, чего сумела достичь. Плен, рабство, Реми, прикованный к веслу на пиратской галере. К этим невеселым размышлениям примешивалась тревога за собственную участь, которая меня ожидала. Постепенно и с коварной неуклонностью тревога перерастала в неосознанный, но от этого не менее острый страх. Страх, вызванный полным пониманием ситуации. Неопровержимая истина, которая четко фиксировалась моим подсознанием, но которую я упрямо отвергала, сопровождая усилия ругательством, начинающимся с буквы "M", слова, известного каждому французу любого сословия и пола чуть ли не с рождения и хранимое в уголке памяти про запас, для того, чтобы выразить в критические моменты все свое раздражение.
Признание неудачи, констатация бедственной, действительно безнадежной ситуации, протест против злосчастной судьбы и скрытый упрек в собственной глупости, заставляющий бить себя в грудь, и считать себя дурой, — все содержалось в этом слове, коротком и одновременно символическом, в этом крике позора, бессилия, но и неистового бунта против неба и людей, и, повторив его несколько раз, я почувствовала себя лучше.
Я плеснула воды на лицо и руки, изнанкой покрывала утерлась, а затем, призвав на помощь всю свою отвагу, выбралась наружу.
Земля лежала на горизонте позади нас; грозовые тучи, клубясь на ветру, стремительно надвигались на море. Тем же ветром полнился наш парус — однотонное шафрановое полотнище. Весла были втянуты, отверстия закрыты плотно пригнанными досками, чтобы вода, бьющая о борт, не попадала внутрь. Галера, рассекая носом белую морскую пену, неслась через волны впереди грозы.
Я окинула взглядом корабль: он был значительно меньше тех, которые накануне захватили "Ганимед". Десятка два обнаженных мужчин на скамьях для гребцов, их лица, обращенные к небу, не выражают ничего, кроме тупого смирения и покорности судьбе, ноги по щиколотку тонут в зловонной жиже. Взгляд мой остановился на неуклюжем рабе с короткими руками, явно неприспособленными для грубой работы; серый налет страдания старил и искажал дородное лицо, некогда пухлое да румяное. Недолго неудачнику осталось быть прикованным тяжелой цепью, и скоро тело его примет одно из морских течений — отменный корм для рыб.
Мне вдруг стало совестно смотреть на раба, показалось, будто меня застали за чем-нибудь нехорошим, и я поспешно отвернулась. На задней палубе, более широкой и длинной, чем передняя, — кормчий у руля. Тот самый надсмотрщик с длинными черными волосами. Он невысок и смугл, выглядит легким и сильным. Пираты зовут его Рауль.
Под сальные шуточки неотесанного отребья, составляющего экипаж, я прошла через весь корабль к корме.
— Как себя чувствуешь, морская нимфа?
— Мне лучше. И не обязательно звать меня нимфой.
Он кивнул, чуть передвигая правило вслед за изменившимся ветром.
— Куда мы направляемся?
— Вон туда. — Кормчий оторвал одну руку от правила и указал вперед. — Видишь пятно на горизонте? Там остров.
— Ясно. Как твое имя?
— Разве ты не знаешь? — улыбнулся он краешком губ.
— Интересно знать, как бы ты хотел, чтобы тебя называла я.
— Зови, как все, тебе еще рановато быть исключением.
— Как ты стал пиратом, Рауль?
— Почему ты спрашиваешь?
— Чтобы убить время.
— Я из семьи рыбака. Мы… — он запнулся и снова двинул правило. — Впрочем, это долгая история. — Ты-то как оказалась в море?
Я задумалась.
— Наверное, это еще более долгая история.
— Вот и поговорили, — рассмеялся Рауль.
— А вон тот, толстый и лысый, как сюда попал?
— Винченцо? Жалкий итальяшка, слабое сердце, — Рауль отвернулся. — Ему дали неделю, чтобы подумать, как внести за себя выкуп. — Кормчий посмотрел вперед. Мы еще не вышли на одну линию с островом, но он видел больше, чем я.
"Винченцо!"
Мне стоило труда напустить на себя личину равнодушия.
— Разобрать весла! К парусу! — прокричал боцман.
Пираты на палубе кинулись по местам. Невольники отодвинули доски и вставили весла в отверстия.
— Спустить парус!
Огромное полотнище обрушилось вниз, двое стоявших под мачтой изо всех сил удерживали его канатами. Галера сразу замедлила ход.
— Левый борт на три счета!
Внизу среди гребцов, чей-то голос начал ритмичный распев. Все весла по левому борту взлетели вперед и ударили как одно, мелькнули в воздухе лопасти. Галера точным движением повернула вправо.
— Правый борт… вступай!
Левые весла, выйдя из воды, ударили снова, к ним присоединились правые. Галера пошла прямо — мы повернули ровно на четверть круга от прежнего курса.
Рауль взглянул на меня и улыбнулся.
— Не укачало?
— А должно было?
Галера подошла уже к самому острову — холмистому, поросшему высокими деревьями. Мы вползали в закрытую от ветра живописную лагуну. Стоящий на якоре огромный пиратский корабль под черным флагом внезапно открылся всего в сорока туазах от нас. Выглядел он зловеще и убедительно.
— Гляди, какая красавица! — вырвался у Рауля восторженный возглас. — самая быстроходная баркентина из всех, что я видел.
— Так здесь и обитает ваш адмирал? — небрежно поинтересовалась я.
Волны ударялись о берег и нехотя отбегали назад. Корабль поскрипывал с каждым ударом прибоя. Форштевень был украшен здоровенным изваянием древнего индийского божества — многорукого Шивы с плотоядным выражением на одутловатом лице. При виде зловещей носовой фигуры меня охватил озноб. "Все будет хорошо", — шептала я про себя, и слова эти в моем сознании продирались сквозь густой туман тщетной надежды. Я понимала, что произношу их как своего рода заклинание.
— Советую быть с ним полюбезнее, — пират сочувственно взглянул на меня и отвел глаза. В сущности, он был неплохим парнем, этот Рауль.
— Позаботься о моем брате. Обещай мне.
Он кивнул, и в этот момент с борта пиратского флагмана упал, разматываясь в воздухе, веревочный трап. Тут же один из пиратов принялся расковывать итальянца. Я засомневалась, удастся ли толстяку самостоятельно забраться наверх. Обнаженный, он выглядел жалко и был до крайности изнурен непривычным ему физическим трудом. Интересно, кому из многочисленной пиратской публики досталась моя пирамидка? Вряд ли Винченцо об этом известно. Что для него какая-то несчастная стекляшка по сравнению с потерей собственного судна и свободы.
А вдруг корабль его потоплен, а с ним и телепортатор?! — при этой мысли я вздрогнула, дыхание перехватило, будто я получила удар под дых. Потому что у меня уже начал созревать план, замечательный план, как переместиться подальше отсюда, а заодно и завладеть-таки отравленной шкатулкой. План, основанный пока что лишь на слабенькой надежде отыскать наконец свой пирамидальный телепортатор. Я только удивлялась, как этот простой до совершенства план не пришел мне в голову раньше. Скольких мытарств я избежала бы, а главное, не было бы теперешних моих злоключений!
Через час с горем пополам мы поднялись на борт адмиральского судна: сначала Винченцо, потом я, за нами Рауль. Винченцо карабкался долго, с пыхтением и причитаниями, а напоследок пиратам пришлось тащить его на веревке с петлёй, пропущенной под мышками. Так что мне не представилось случая выяснить судьбу "Вечерней зари". А еще через пару часов купец уже прохаживался по палубе баркентины, одетый в роскошный камзол, правда, с чужого плеча. Он свысока поглядывал на простых пиратов, отпускающих в его адрес едкие реплики, но взгляд его был задумчив, а густые темные брови часто сходились к переносице, выдавая крайнюю взволнованность.
— Синьор Феличиани, — подошла я к нему, — известный вам Кристобаль Роше без сомнения будет обеспокоен участью вашего судна. Надеюсь, "Вечерняя заря" не потоплена?
Черт меня дернул выказать свою осведомленность!
— А вы-то сами, синьорина, позвольте спросить, каким боком имеете ко всему этому отношение? — надвинулся он на меня.
— Синьор Феличиани, — проговорила я, ошеломленная его натиском, — не забывайтесь. Я сочувствую вашей беде, имейте же и вы каплю сострадания.
— Кому же мне, по-вашему, следует сострадать, принимая во внимание мое собственное плачевное положение? — возмутился толстяк.
— И тем не менее, я полагаю, в ваших силах оказать помощь еще одному несчастному, оказавшемуся, как и вы, прикованным к веслу на галере.
Ядовитая ирония не заставила себя ждать:
— О! Спасать чужих любовников — благочестивое дело, без сомнения… Милочка, не в твоем возрасте…
— Речь не о любовнике…
Он смерил меня взглядом.
— Да хоть о святом Августине! Вот только я не святой, чтобы помогать всяким…
— Синьор Феличиани!
— Jamais! — вскричал Винченцо. — Никогда! Никогда Винченцо Феличиани не принимал на себя обязательств, особенно, когда не чувствовал уверенности в завтрашнем дне.
— Даже если этот несчастный — малолетний племянник Кристобаля Роше?
Глаза Винченцо округлились.
— Он-то как сюда попал… Сколько сейчас мальчику, десять… двенадцать лет?
— Тринадцать. Его зовут Реми. Реми Роше.
— D'accord, — закивал купец. — Верно. Кем же вы приходитесь Реми, синьорина, что принимаете столь непосредственное участие в его судьбе?
— Я Луиза Шафто. Реми… мне больше, чем друг.
— Хорошо. — После минутного раздумья Винченцо хлопнул ладонью по лееру. — Луиза, если вам удастся выбраться из этой переделки прежде меня, передайте мсье Кристобалю о моих… затруднениях. Я со своей стороны сделаю все от меня зависящее. Хотя, видит Бог, зависит от меня теперь, — он сокрушенно развел руками, — не многое. Не говоря уже о том, что "Вечерняя заря" стала пиратским судном, есть еще одна проблема — как мне самому остаться в целости. Вы понимаете, да?
— Вас ведь отпустили, разве не так? Видимо, вам удалось договориться.
— Удалось… — Винченцо вновь нахмурился. — Но какой ценой… Я был вынужден оставить в залог их "адмиралу" предмет необычайной важности!
Я сразу смекнула, о чем ведет речь купец, но взглянула на него вопросительно, рассчитывая, что он выскажется подробнее. Одно то, что Винченцо заявил о большой ценности пирамидки, наводило на размышления.
— Навряд ли вам будет это интересно, Луиза. Предмет сей — артефакт из области непознанного, атрибут древних культов. Судя по описаниям, оставленным в манускриптах тысячелетней давности, он обладает великой магической силой! — начав рассказ, Винченцо все более воодушевлялся. — Возможности артефакта известны лишь посвященным, и, на счастье или на беду, наш пиратский вожак — один из таких людей. Он посвященный, можно даже сказать одержимый. Пират прекрасно понимает, насколько важен этот предмет, поэтому именно его оставил в качестве залога, пока ему не доставят выкуп за "Вечернюю зарю". Так что сейчас эта, на первый взгляд простая вещица — гарантия моей безопасности, а теперь и гарантия благополучия Реми: его, как я понимаю, тоже придется выкупа́ть.
— Сомневаюсь, что когда вы привезете деньги, пират оставит вас в живых, — сказала я.
— Прежде всего, конечно же, выкуп привезу не я, ноги моей тут больше не будет! А затем, я обращусь к магистрам, надеюсь, уж они-то имеют на него влияние…
Я понимающе кивнула.
— Выходит, вы "посвященный". Что же это значит?
— О да! — воскликнул Винченцо. — Как человек, чрезвычайно увлеченный определенной идеей, он раскраснелся и широко жестикулировал. — Мне посчастливилось прикоснуться к величайшей тайне, когда-либо существовавшей в нашем мире! Собрав воедино все имевшиеся материалы, старинные и современные, я обнаружил гораздо более тесное переплетение древних мифов с принадлежавшим мне артефактом. До недавних пор наше братство довольствовалось лишь описанием и изображениями этого удивительного предмета. Только подумайте, что я испытал, увидев в руках паршивого бродяги бесценный артефакт, предмет поисков всей моей жизни!
— Думаю, это невозможно передать словами, — поддакнула я.
— Вот именно! А суть в том, что мы не первые разумные существа на Терре. Да, да! Некоторые из прежних хозяев планеты прилетали сюда с далеких звезд — истоки их цивилизаций теряются в глубинах космоса; другие зарождались в земных условиях. Но большая часть легенд связана с одной сравнительно поздно появившейся расой, представители которой, внешне резко отличавшиеся от всех известных нашей науке форм жизни, населяли Терру за 150 миллионов лет до человека. Эта раса была величайшей из всех, ибо она одна смогла овладеть секретом времени.
— Секретом времени? — сыграла я удивление.
— Да, да! Время есть мера движения, синьорина, и его направление для нас не величина, а абсолютное условие. Имея дело с пространством, мы явственно ощущаем его трехмерность, не понимая, что единственная кривая, способная отобразить время в виде линии, есть спираль, то есть оно тоже трехмерно.
Трехмерность есть функция наших внешних чувств, а время представляет собой их границу.
Шестимерное пространство — это реальность, мир, какой он есть. Его мы воспринимаем сквозь узкую щель внешних чувств, главным образом зрения и осязания, то есть любое шестимерное тело становится для большинства из нас трехмерным, существующим во времени, свойства пятого и шестого измерений остаются нашему восприятию недоступны.
Купец излагал так складно, что я даже заподозрила в нем такого же, как я, пришельца. Пришельца из более далекого времени, чем мое собственное.
— Научившись проецировать свое сознание через миллионы лет в прошлое и будущее, Великая Раса — назовем их Предтечи — смогла узнать все, что когда-либо было известно, и все, что еще только будет известно прочим цивилизациям нашей планеты за все время ее существования. Вмешательством этой расы в жизнь ее предшественников и последователей и объясняются все легенды о прорицателях и ясновидцах, в том числе и те, что вошли в мифологию человечества.
Из этого громадного объема информации Предтечи выбирали и заимствовали те идеи, творения искусства и технические новшества, которые казались им подходящими к их собственным условиям жизни.
Я стояла и слушала, затаив дыхание. Конечно рассуждения итальянца нуждались в известной доле скептицизма в противовес его восторженности, но я надеялась получить из его рассказа некоторые крупицы знания, дополняющие мои собственные сведения о драконах.
— Синьор Феличиани, галера к берегам Старого света отправится через пять дней. Тогда же вас заберет шлюпка, — объявил некстати подошедший к нам Рауль. — А до тех пор отдыхайте, рекомендую осмотреть вашу каюту. Кроме того, вы можете сейчас же перекусить. Я распорядился, чтобы для вас приготовили знатный обед.
— Минуту, молодой человек, — сказал ему Винченцо и вновь повернулся ко мне. — Я прочел огромное количество редких старинных книг, Луиза, в том числе содержащих и рассказанные мною только что легенды; я также неоднократно встречался с членами разных тайных обществ и сект. И я сделал вывод, что Великая Раса при всем своем интеллектуальном могуществе, вырождается физически.
В древних манускриптах я нашел упоминание, что эти загадочные Предтечи, овладев всеми возможными знаниями и секретами Вселенной, однажды принялись спешно подыскивать себе новую планету и новую разумную расу, телесную форму которой они могли бы захватить массовым броском многих сознаний через пространство и время. Такая раса нашлась — это были неуклюжие рептилии-долгожители, царившие на Терре десятки миллионов лет назад. Разумеется, это превосходит любые представления о времени в его человеческом понимании.
Но рано или поздно должен был наступить срок, когда Предтечи в нынешнем физическом облике, облике рептилий, тоже начнут вырождаться, после чего неизбежно встанет вопрос о новой массовой миграции их самых выдающихся умов в тела другой расы, молодой и сильной, имеющей лучшие перспективы физического развития. Поиск подходящих тел они вели всегда.
Вы догадываетесь, синьорина, кого могут выбрать эксперты Великой Расы в качестве новой физической оболочки для разумов своей цивилизации?
— А в чем же все-таки уникальность найденного вами артефакта? — спросила я, ошеломленная его теорией.
— В древних трактатах сказано, что сей артефакт служит своего рода маяком для…
— Синьор Феличиани! — раздраженно перебил его Рауль.
Винченцо развел руками, мол, ничего не поделаешь, и вслед за пиратом скрылся в недрах корабля, махнув мне на прощанье.
Насколько всерьез следует относиться к необыкновенному рассказу итальянского купца? — размышляла я, оставшись в одиночестве. — Какая страшная реальность могла скрываться за фасадом старинных легенд о могущественной расе таинственных существ? Мысли мои путались.
Кроме того, меня ждало еще одно испытание.
Через минуту Рауль вернулся, чтобы сопроводить меня в капитанскую каюту. Я шла, не чуя под собой ног. Одна моя догадка о том, что может понадобиться от меня вожаку пиратов, сменялась другой, и не знаю, какая из них была хуже. Всю дорогу я обливалась холодным потом и никак не могла унять нервную дрожь.
"Адмирал" сидел в деревянном кресле, положив на пуфик длинные ноги в щегольских ботфортах. Он долго вглядывался в мое лицо своими широко расставленными глазами, большими и такими бархатно-черными, что это заставляло задуматься о его восточном происхождении. Прямой нос с развитыми нервными ноздрями совершенно не гармонировал со ртом, почти женским. Толстые чувственные губы, пожалуй, были самыми притягательными в его лице. Да еще ресницы — такие длинные, что бросали тень на щеки. На вид ему было лет тридцать пять. Но наверняка черный платок, которым была повязана его голова, — платок корсара, и узел над самыми бровями, делали его чуть старше.
Под взглядом вожака пиратов я почувствовала себя ничтожной, как муха. Даже ничтожнее мухи.
— Хм, какая тонкая шея, — услышала я как во сне злой насмешливый голос. — И нашли же такую лупоглазую фиалку… Прическа под мальчика, м-да. Ты что же, немая? — Лихорадочно блестящие глаза придавали ему облик почти демонический.
— Я младшая дочь маркиза де Лувуа, — выдавила я, посчитав, что эта ложь предохранит меня от неприятностей. Может быть, он захочет и за меня получить выкуп, а заложникам обычно не причиняют вреда без крайней необходимости. Я же, пока суд да дело, что-нибудь придумаю.
— А я виконт де Маргадель, — напыщенно произнес он. — И что же?
Он и бровью не повел, услышав, что я дворянского сословия, и я была слегка сбита с толку. Все-таки мое имя должно было прозвучать неожиданно и произвести определенное впечатление. А смуглое лицо пирата оставалось странно застывшим, будто каменным.
Внезапно виконт расхохотался так зло и оглушительно, что я подумала, не сошел ли он с ума. Затем в два прыжка преодолел расстояние между нами, его руки сомкнулись на моей шее и сдавили ее не на шутку. Меня окатила волна ужаса, я не могла произнести ни слова. Он что, всерьез собирается меня задушить?
— Ах ты мерзавка!
Я чувствовала, как глаза заволакивает ярко-красный туман. Отчаянно не хватало воздуха. Захрипев, я начала вырываться.
— Оставьте меня, — хрипела я. — Иначе я сейчас умру!
Руки его разжались.
— Сначала ты скажешь мне, как ты здесь оказалась и какое у тебя было задание.
— Я Луиза де Лувуа. И я не замышляла против вас ничего дурного. До сего дня я и не подозревала о вашем существовании.
Он рассмеялся, затем резко прервал свой смех и снова склонился надо мной.
— Ты вздумала меня дурачить? Стерва! Да я задушу тебя, если ты сразу же не скажешь, кто тебя подослал… Поняла? Ну?.. Кто же? Кателино? Или, может быть, добряк Бошан? Они все сговорились сжить меня со свету!
— Вы меня слышали? — проговорила я испуганно. — Я сказала вам правду. Я не выполняла ничьего задания.
Маргадель видел, что я совершенно без сил, и, видимо, успокоился. Даже отошел и сел обратно в кресло, задрав ноги на стол.
И в этот момент я увидела прозрачный кристалл пирамидки! Им был прижат один из углов разложенной на столе карты — кажется, африканского побережья. Другой ее угол держала початая винная бутыль.
Опасаясь, что злодей заподозрит неладное, я быстро отвела взгляд.
— Виконт де Маргадель, — сказала я. — Я аристократка, и поэтому полагала, что вы, как человек, принадлежащий к нашему сословию, согласитесь мне помочь.
— Ну и чего же ты хочешь? — спросил он насмешливо.
Я трудно сглотнула, во рту было сухо. Я не могла понять, какое впечатление произвели на него мои слова, но я заметила, что он продолжает называть меня на "ты", хотя и слышал уже мое имя. "Да он такой же виконт, как я дочь маркиза!"
— Я полагаю, мой отец будет вам весьма благодарен, если вы поможете мне воссоединиться с ним. Ведь я его любимая дочь, — сказала я, сама поражаясь легкости и гладкости своей лжи.
— Почему?
— Почему? — переспросила я удивленно.
— Да. — Маргадель теперь казался очень спокойным, но левое веко у него конвульсивно дергалось. — Почему ты так полагаешь?
Я совсем утратила нить разговора. Он что — болван?
— Признаться, виконт, я не знаю, что вам ответить. Взаимопомощь обычно считается благородным делом. И если только вы дворянин… Я считала вас способным на благородные поступки.
— Ты ошибалась.
Кровь прилила мне к лицу. Страха больше не было, вместо него нахлынула злость: этот безапелляционный тон, это "ты", это более чем странное поведение… Я, конечно, предполагала, что он — свинья. Но не до такой же степени.
— Почему вы, собственно, говорите мне "ты", виконт? Возможно, я и ошибалась, но это никак не объясняет…
— Объясняет, — прервал он меня. — Я всем женщинам говорю "ты". На земле нет такой женщины, которая удостоилась бы от меня "вы". Даже королева.
— Для аристократа у вас довольно странные привычки.
— Не тебе их обсуждать.
Я замолчала, сознавая, что таким же образом он будет отвечать на все мои слова. Чего еще ожидать от такого негодяя.
— Хорошо, — произнес он. — Ты много тут наболтала. Я тебя очень терпеливо выслушал. Допустим, что я даже поверил твоим бредням. Но главное, что я понял, так это то, что ты до крайности глупа. Иначе как ты могла подумать, что я сделаю хоть что-нибудь просто так для какой-то миниатюрной пустышки?
— Что значит "просто так"? — спросила я настороженно. — Вы хотите денег за услугу, о которой я вас прошу? Должна вам признаться, денег у меня нет. Жалкие полтысячи ливров, что оставались при мне, прихватил кто-то из ваших людей. Но можете быть уверены, что, как только я вернусь к отцу, вам хорошо заплатят.
Маргадель снова разразился уже знакомым мне оглушительным смехом — прямо-таки гоготом, не иначе; вскочил на ноги, перегнулся через стол ко мне:
— Ну и дура же ты! Что ты тут болтаешь? Да я палец о палец ради тебя не ударю. — И взглянул на меня так презрительно, словно ничтожнее существа, чем я, ему и встречать не приходилось.
Я стояла, тяжело дыша, и кусала губы от злости, я боролась с яростью, так и кипевшей во мне. Самые площадные ругательства готовы были сорваться у меня с языка, но я сдерживалась, сознавая, что в подобном случае этому мерзавцу, пожалуй, ничего не будет стоить избить меня до полусмерти.
Если б мне хоть на полминутки остаться одной в его каюте, я бы воспользовалась пирамидкой. Но трудно было даже представить, что может заставить Маргаделя отвлечься. Значит, надо действовать хитростью. Но как? Несмотря на бешенство, изрядно мешающее думать трезво, я все же успела подсознательно уяснить, что Маргадель — очень твердый орешек. Возможно, мне его даже не раскусить. Но ведь должны же быть у него какие-то слабости, которые можно использовать.
— Со мной, неженка, надо разговаривать без грубостей, — разглагольствовал тем временем негодяй. — Твой главный недостаток в том, что ты слишком большая гордячка. А я этого не люблю. Тебе ведь волей-неволей приходится считаться с моими вкусами, не так ли?
Я стояла молча, ощупывая ладонью шею, будто стирая с нее следы его мерзких пальцев.
— Ты много намолола чепухи, а теперь послушай меня. За время разговора я тебя достаточно разглядел. Ты глупа, но недурна собой. Так вот что, имя твоего папаши и его деньги меня совершенно не волнуют. Но вот ты… Ты можешь быть весьма соблазнительной наградой. Именно ты.
— Что вы имеете ввиду? — прошептала я, догадываясь о смысле его требований, но все же питая какую-то тайную надежду на то, что не так его поняла.
Маргадель коснулся рукой широченной серебряной бляхи на портупее, словно бы убеждаясь, что она на месте, потом извлек из нагрудного кармана трубку, неторопливо набил ее табаком из табакерки, придерживающей еще один угол карты, и закурил, выпустив вверх густое кольцо дыма.
— Есть в меру древний, но, уверяю тебя, правдивый анекдот о прейскуранте на дверях некоего парижского борделя, — сказал он. — Вряд ли ты его слыхала. Суть там в том, что за обыкновенное соитие с посетителя брали плату в пять ливров. Наблюдение же за соитием со стороны стоило клиенту уже пятьдесят ливров, а наблюдение за наблюдением — все пятьсот монет. — Он расхохотался. — Вот так-то, моя глупышка! Чем изысканнее удовольствие, тем оно дороже. — Пират встал с кресла и подошел ко мне. Его шершавая рука погладила меня по подбородку, зарылась в мои волосы. — Лично я в данном случае предпочту простое наблюдение.
Я была как каменная и в ту минуту почти не чувствовала его прикосновений.
Вернувшись к столу, "адмирал" взял колокольчик и дважды позвонил.
Через минуту в стене, на которой был изображен красками морской бой и висели рапиры, открылась едва заметная дверь. В каюте появился голый до пояса мальчик-эфиоп лет двенадцати. На нем были узкие штанишки в сине-белую полоску, красные шерстяные чулки и тупоносые башмаки с медными застежками.
— Слушаю, хозяин, — почтительно кланяясь, пролепетал он.
— Патрик, надеюсь, ты знаешь, что делать.
— Да, хозяин, — ответил маленький арап и стал сноровисто расстегивать одну за другой костяные пуговки на штанах. Через мгновение они остались на полу, негритенок же, низко склонив коротко остриженную курчавую голову, начал трогать свое хозяйство, возбуждая его.
Определенно, орган, для мальчика его возраста, был невероятной длины; похоже, у Маргаделя было, из кого выбирать. В другое время я бы не отказалась лечь с Патриком, но не в теперешнем моем состоянии и уж никак не в присутствии этого чудовища в человеческом обличье.
Тем временем арапченок устроился задом на сброшенных на пол штанах, скрестил по-турецки ноги и, скрючившись в три погибели, впился в собственного головастика толстыми, как улитки, губами.
Я словно оцепенела, вытаращив глаза на невиданное зрелище.
— Нет, дружище, — поморщился Маргадель. — Сегодня тебя ждет настоящее удовольствие.
Мальчишка поднял голову и взглянул на меня с любопытством.
— Если ты не закроешь рот, туда кто-нибудь залетит, — облизнувшись, сказал он и озорно подмигнул.
Я судорожно сглотнула. Опьянение, которое я почувствовала, увидев его лоснящуюся от слюны шоколадно-розовую игрушку, почти парализовало меня. Я была не в состоянии ни пошевелиться, ни что-либо ответить. Огонь страсти раздирал все мое естество.
Арапченок медленно поднялся с пола и двинулся ко мне, но улыбка, в которую сложились его пухлые губы, была какая-то неуверенно-просящая.
Она и помогла мне опомниться.
— Нет! — крикнула я исступленно. — Нет! Не будет этого!
Едва сдержав желание плюнуть в лицо пирату, я выскочила из каюты, но, раньше, чем огляделась вокруг, чьи-то руки грубо схватили меня, зажали рот и куда-то поволокли. Я слышала смех Маргаделя, доносившийся за моей спиной, и он казался мне сатанинским.
Меня протащили узким коридором и бросили в какую-то вонючую камо́ру (да, да, именно камору — как я поняла, это было нечто среднее между каморкой и камерой), где оказалось темно хоть глаз выколи. Очутившись в этом месте заключения, я несколько минут просто стояла, отдуваясь и приходя в себя. Я была не испугана, а ошеломлена; я не могла поверить, что все только что произошедшее мне не приснилось. Мальчишка-эфиоп, отсасывающий сам у себя, "адмирал", подлец и мерзавец, тесный чулан, в котором я — почти что рабыня для сексуальных утех.
Совсем машинально я стала ощупывать все стены и углы, определяя пределы окружающего меня пространства. В одном из углов, третьем по счету, наткнулась на нужное ведро, хорошо хоть с крышкой. Больше ничего в каморе не было, только сено, устилавшее доски.
Если бы расспросить эти стены и половицы, верно, они бы немало порассказали об отроках, в разное время, как и я, коротавших здесь ночи, отведенные на раздумья. Вот и я теперь лежала на сухой соломе, слушая унылый частый шелест дождя по верхней палубе, и старалась привести свои растрепанные мысли в порядок.
Стало быть, я должна смириться?
Меня сразу замутило, едва я подумала об этом. Нет ничего хуже, чем подчиниться человеку, которого глубоко презираешь и к которому чувствуешь одно лишь отвращение.
Но ясно, что иного выхода у меня нет.
Впрочем… Если хорошенько поразмыслить — это и есть мой единственный путь к спасению. Только, какой ценой?
Винченцо Феличиани и Реми Роше так и останутся в руках пиратов, если я исчезну вместе с пирамидкой, залогом их освобождения. Не говоря уже о настоящей Луизе Шафто, которая, как только я покину ее сознание, обнаружит себя во власти извращенца в самый разгар сексуальной оргии, а потом вдобавок выяснит, что уже беременна неизвестно от кого.
Но я отчетливо понимала, что если я упущу этот шанс спасти юного индейца Эниака, то вся моя дальнейшая жизнь превратится в сплошной кошмар, приправленный муками совести. Шанс переместиться с помощью пирамидки на окраину Бузиака, и, если повезет, — в тело хозяина постоялого двора, где уже стоит на комоде в 9-м номере завернутая в оберточную бумагу треклятая шкатулка.
Подменить ее, а дальше будь что будет! Это пришло мне в голову на галере и теперь окончательно оформилось, дополненное мелкими деталями. К примеру, с сургучной печатью и упаковкой, чтобы они выглядели нетронутыми, мне поможет справиться непоседа Тим. Я была уверена, что ловкий мальчишка проделает всё так, что комар носа не подточит.
Я долго сидела в углу своей маленькой камеры. Очень хотелось есть, голод выворачивал пустой желудок. В голове тупо стучало чем-то тяжелым. Несмотря на это, я старалась думать трезво и рассудочно. Как бы я ни поступила сейчас, я все равно кого-нибудь да предавала.
Вспомнился несчастный ван Флейт.
"Знай, — настойчиво говорил голландец, держа меня за руку, чтобы придать больший вес своим словам, — иногда приходится совершать дурные поступки ради высоких целей. Главное — быть уверенным, что наши цели правильные, а когда творим зло, признавать это честно, не лгать самим себе, не пытаться убедить себя в правильности своих действий".
Я словно воочию видела удивленные чистые глаза Реми.
Дурные поступки ради высоких целей…
Так просидев уже довольно долго, я начала чувствовать, что становится невыносимо холодно; через здоровенные щели в углах ощутимо сквозило. Съежившись, я решила, что со стороны Маргаделя отправить меня сюда было величайшей подлостью.
И вдруг лязгнул замок. На пороге возникла фигура Рауля. По моим подсчетам, было около полуночи. Неужели все решится прямо сейчас?
— Я принес тебе кое-что, — проговорил молодой пират. — Удивленная, я смотрела на него — он выложил у двери походное одеяло, большой кусок хлеба и фонарь. — Чтобы отгонять крыс, — пояснил он хмуро. — А без одеяла здесь можно отдать богу душу. Днем сущее пекло, а ночи студеные.
— Это от тебя или от вашего адмирала? — спросила я.
Рауль не ответил, дверь закрылась. О чем я спрашиваю! Разве мог такой мерзавец, как Маргадель, совершить хоть один человеческий поступок!
— Спасибо! — крикнула я вслед Раулю, понимая, что он позаботился обо мне по собственному почину.
Вокруг меня снова воцарилась тишина. Правда, мрак теперь слегка разгонялся слабым светом фонаря. Его свечи хватит до утра. Я съела кусок хлеба, укуталась в одеяло и, подобрав под себя ноги, уснула.
Мне можно было спать — я уже всё обдумала.
Меня разбудили ужасный холод и нескончаемый писк. Еще не совсем проснувшись, я почувствовала, как что-то противно-теплое скользнуло у меня по ноге, и с воплем омерзения вскочила, перевернув спасительный фонарь, который тут же и потух. Сердце колотилось как бешеное, пока я соображала, где нахожусь.
Я потеряла ощущение времени — день сейчас или все еще ночь? — и забившись в угол, подоткнув под себя одеяло где только могла, стала ждать. Зубы мои выбивали чечетку, и было немного дурно — то ли от голода, то ли от присутствия в каморе крыс, которые никуда не делись и смело шебаршили в соломе.
Не знаю, как долго я так просидела, когда увидела сверху едва заметный свет. Значит, наступило утро. От вчерашнего эмоционального запала не осталось и следа, и чувствовала я себя просто беспомощной пленницей, ни на что не годной и без воли к сопротивлению.
Все тело затекло. Я поднялась и, морщась, ходила из угла в угол, поглядывая на светлеющую щель в потолке, когда в замке повернулся ключ. Снова появился Рауль, благодаря которому я этой ночью не умерла от холода.
— А, так он меня снова зовет, — произнесла я, обнаружив, что голос у меня звучит неожиданно звонко.
— Уже восемь утра, — объявил Рауль и сунул мне в руку шероховатый фрукт, похожий на персик. — На, съешь.
— И что, ваш господин уже проснулся?
Он не ответил и закрыл дверь. Вновь стало темно.
Самое ужасное в заключении — ощущение полной неизвестности и невозможности хоть как-то повлиять на происходящее. Меня вдруг стала одолевать паническая дрожь, от внутреннего тремора мерзко сосало под ложечкой; казалось, нервы мои разодраны в клочья.
Как уменьшить волнение перед испытанием? Бесполезно повторять "соберись, соберись", точно заклинание. Будет только хуже. А нужно всего лишь понизить значимость предстоящего события, вспомнила я, внушить себе, к примеру, что никого комичнее этого заштатного "адмирала" мне еще видеть не доводилось.
— Сегодня она будет посговорчивее, — донеслось снаружи вместе с приближающимися шагами, и еще один клоун в пиратском облачении распахнул передо мной дверь.
В эту минуту абсолютного спокойствия моя вера в реальность того, что я задумала, была полной и безоговорочной.
Не стоит описывать все, что пришлось проделать мне и Патрику, исполняя извращенные фантазии его хозяина. Скажу лишь, что в какой-то момент мне удалось завладеть телепортатором под обезволенным, пылающим взглядом Маргаделя. Желание все больше охватывало и покоряло его тело, на губах играла бессмысленная, сумасшедшая улыбка. Вот где было его слабое место!
На самом деле я не воспринимала всерьез своей решимости. То, что я ощущала, было похоже на галлюцинацию. "Ах, какой чудесный подарочек!" — нагло проворковала я, взяв пирамидку в руки, и только тогда с ужасом подумала, как бездарно, непростительно переигрываю. Но "адмирал" не учуял фальши. "У тебя будет миллион подобных", — не своим голосом пообещал он.
Трудно представить, какое огромное испытала я облегчение, какой душевный подъем руководил всеми моими дальнейшими действиями. В особенно затейливой позе соития я незаметно активировала прибор. Выставить нужные координаты на проявившемся дисплее было делом считанных секунд. Патрик при этом пыхтел и трудился без устали со скоростью швейной машинки.
Неожиданным стало другое.
После быстрого и нереально красочного перемещения в Бузиак, мне довелось обнаружить, что я нахожусь на ферме тетушки Эммы, которая располагалась неподалеку от постоялого двора, и лишь тогда я испытала оргазм, третий по счету за время спектакля для одного зрителя. Но и это в какой-то мере было вполне объяснимо. Думаю, там, у берегов Африки, Луиза Шафто ощутила нечто похожее, вынырнув из глубин, в которых обреталось ее подавленное сознание.
Я выглянула в окно и увидела прямые стволы сосен, а за ними — вьющуюся по долине речку. После африканской жары все выглядело удивительно зеленым и дышало свежестью. В ящиках на подоконнике алела герань, а штакетник, окружавший двор, был недавно покрашен. Однако все предметы обстановки вокруг меня выглядели непривычно большими в сравнении с моим ростом. Взаимопроникновение моей и Луизы сущностей все же сыграло свою фатальную роль!
— Кристя! Кристя, иди полдничать!
Сунув пирамидку в кармашек, я осторожно выглянула из комнаты.
— Ну что же ты? Горячие пирожки с рисом и яичками — твои любимые! — тетушка Эмма стояла у очага и вытирала руки о передник.
— Бабуля! — я кинулась ей на шею, прижимаясь, дрожа всем телом, будто вырвалась из объятий кошмарного сновидения.
— Ну, будет тебе, будет, — довольно проворковала тетушка Эмма. — Что с тобой такое? Садись кушать, егоза.
Пирожки и впрямь оказались необыкновенно вкусными.
В распахнутые окна врывалось безмятежное лето; в нем пели птицы и шелестели кроны деревьев, заслонявшие солнце; легкий ветерок доносил в комнату запах жасмина. И только тогда я по-настоящему осознала, что все ужасы неволи остались где-то далеко-далеко и больше не смогут меня коснуться.
— Бабуль, у тебя же есть шкатулка со всякими нитками и пуговками, — сказала я, съезжая попой с высокого стула. — Можно мне ее взять?
— Да на что она тебе?
— Надо, — важно заявила я.
Оставалось еще обольстить моего дружка Тима, чтобы вместе с ним тайком проникнуть в 9-й номер.
— Не забудь про наших покупателей, детка, — тетушка Эмма аккуратно подала мне крынку с еще теплым коровьим молоком.
Через минуту мои ноги в маленьких лакированных башмачках вышагивали по тропинке к знакомому постоялому двору. На душе было тревожно и весело в предвкушении возможной встречи с другим собой.
18
Третье послание, отправленное ковенским Агутиным
«Стук не прекращался, как будто долбили, не переставая, весь месяц, который длилось мое путешествие. Мне до сих пор странно, почему я сразу не понял, что пирамидка вернет меня ровно в то время и место, откуда я так поспешно сбежал. И до сих пор у меня сжимается сердце, когда я вспоминаю тот день и что произошло потом. Даже случайные обстоятельства складывались так, что все они, как лучи, отраженные от вогнутого зеркала, собирались в одном зловещем фокусе, и в фокусе том была неизбежность.
Когда я отступил назад, открыв дверь, прямо напротив меня решительно шагнул худощавый, высокий человек в черной кожаной куртке. За ним ввалились еще какие-то люди, но я их не видел. Такие вещи всегда происходят только с другими, к ним трудно подготовиться. Я как зачарованный смотрел на самоуверенное загорелое лицо высокого с острыми чертами и пронзительным взглядом.
Тот быстро огляделся и вновь уставился прямо на меня серо-прозрачными, почти бесцветными глазами человека, способного на любую подлость.
— Господин Агутин, — с утвердительной интонацией произнес он, — Антон Петрович.
— Д-да, — пытаясь сохранить достоинство с трудом выдавил я.
— Следователь Григорьев, убойный отдел, — высокий провел удостоверением у меня под носом. — У нас к вам несколько вопросов… — он подождал ответа, но я промолчал, — как к свидетелю. Если не возражаете, — закончил Григорьев.
Остальные как-то незаметно рассредоточились по комнате. Один уже с интересом крутил в руках купленный мною цифровой фотоаппарат:
— Фотографией увлекаетесь, Антон Петрович?
И тут я вспомнил про снимки Дениса, сделанные накануне. Они до сих пор оставались на флэш-карте.
Во рту мгновенно стало липко. Я опустился на стул возле компьютера и залпом осушил стакан, из которого Аэрик в ходе нашей с ним перепалки хлестал свою минеральную шипучку, краем сознания удивляясь тому, что он полон до краев. Я был уверен, что дракон тогда вылакал все до последней капли.
— Сергеич, дуй за понятыми, — взглянув на фотографии, сказал высокий соратнику. — Будем оформлять.
Я вновь промолчал. О суровых карательных мерах я только слышал. Ужасно, когда нами распоряжается неведомый нам закон. Можно сохранять присутствие духа при всяких обстоятельствах и все-таки растеряться перед лицом правосудия. Потому что человеческое правосудие — потемки. Я лишь сознавал, что нахожусь во власти откровенного произвола, и боялся раздражать тех, от кого я теперь всецело зависел.
За окном видна заплатка неба,
Город замер в клетчатом убранстве.
Несмотря на замкнутость пространства,
Никогда я так свободен не был.
Ибо только лишившись всего можно обрести подлинную свободу. Потеряв все, находишь себя, а это гораздо больше, чем кажется. Так сказали мудрые, но мне до них, похоже, далеко. Мне ближе горько-ироническое: свобода — это просто другое слово для определения состояния, когда нечего уже больше терять.
Но даже тогда, в тесной переполненной камере, я гордился достигнутым прежде. Хотел и смог! Самоутверждение?.. Тщеславие перед собой, перед другими, как зрителями? О боже — и наедине с собой, силясь быть честным, — насколько трудно, если вообще возможно, отделаться от роли, которую играешь перед собой же.
И все-таки. При постоянном дискомфорте, при отсутствии возможности делать что и когда захочешь, вплоть до самых естественных и привычных потребностей и желаний, тем не менее приятно осознавать, что не сожалеешь ни об одном мгновении, за которое сюда попал. С этим осознанием приходит душевное равновесие, становишься спокойнее и сильнее. Как и любое другое, столь редкое в тех условиях положительное чувство, оно служит якорем, не дающим сорваться в бездну неуправляемой депрессии, при которой уже впору и отпевать.
De profundis clamavi ad te, Domine… Из глубин я воззвал к тебе, Господи…
Был я и там. Тускнеют глаза, опускаются руки и вянет душа, обращенная к воле. Погруженный в депрессию, открываешь, что все мелкие насущные дела требуют веры в Завтра. И каждое из них — просто злая шутка, потому что никакого Завтра, разумеется, больше не существует.
Я тщательно исследовал свою душу и ничего в ней не находил. Она была пустой и голой, как разоренная церковь. Я не обзавелся ни женой, ни детьми, — собственно, не самоутвердился даже в такой малости, как рождение сына. Я вожделел к мальчикам, однако в этом тесном и смрадном застенке со всей ясностью осознал, что они, в общем-то, не питали ко мне ни ответной страсти, ни особого расположения, считая меня, в лучшем случае, великовозрастным чудаком. Я не сделал ничего выдающегося, потому что был посредственностью.
Можно было бы нацарапать что-нибудь на тюремной стене — хоть какой-то след в жизни, но это приравняло бы меня к прочим глупцам, собранным тут вопреки их желанию. Надо видеть, каким праведным гневом загораются при виде меня глаза этих паразитов — воришек, грабителей, разбойников, убийц и наркоманов; сколько фанатичного пафоса вкладывают они в свои обличительно-страстные тирады.
Но, положим, я родил бы дюжину детей, написал сотню книг, а потом попал в жернова исправительной системы, где другие узники забьют меня до смерти за сексуальное насилие (по их мнению) над ребенком. Что изменилось бы? Все это означало бы лишь лживую спесь, пустой блеск, мнимое утешение.
В ком-то ясное понимание даже самых трагических обстоятельств всегда побуждает инстинкт самосохранения, порождает сопротивление злой воле, вызывает к жизни скрытые силы и стремление вырваться из беды. Меня же осознание своего ужасного положения привело лишь к апатии и ощущению собственного бессилия. Будь, что будет, думал я.
Чувствуя себя жертвой собственной мнительности, я снова и снова вспоминал прощальные слова дракона и не уставал корить себя за глупость. "Разбилась бы ваза, если б я тебе об этом не сказала?" — так, кажется, говорила Пифия.
…По пути к прогулочному дворику — маленькой каменной коробке с зарешеченным верхом, что на крыше тюрьмы, — в рекреации между третьим и четвертым этажами есть окно с видом на футбольное поле. Можно на мгновение задержаться, проходя мимо, чтобы бросить торопливый, жадный взгляд за тюремную ограду. Несмотря на начало ноября, на поле ярко-зеленая трава и выглядит оно отсюда, издалека, как нарисованное. Не иначе — искусственное.
На поле три мальчишеских фигурки. Двое по очереди расстреливают мячом ворота, обороняемые третьим. Сейчас они наиграются, разойдутся по домам обедать, после уткнутся в дисплеи, в контакты, в скайпы… Становится больно от этой мимолетной картинки в окне, острейшей иглой скользнувшей внутрь и коснувшейся своим жалом давно уснувших чувств.
Так по-обычному это выглядит, и так далека эта обыденность, что в тоске отступает надежда, а разум балансирует на грани между привычным напускным безразличием и отчаяньем. Разум отказывается поверить, что бетонные стены вокруг — надолго, а сроки, про которые так буднично говорят окружающие — два года, четыре года, шесть лет — представляются немыслимыми.
Не оставляет ощущение неустроенности и нестабильности при внешнем однообразии и незыблемости окружающего — от тебя ровным счетом ничего не зависит, ты лишь игрушка в злых руках власть предержащих.
Но я не хочу писать тебе о тяготах тюрьмы. Достаточно будет сказать, что само это место настолько чуждо человеческой природе, что трудно представить нечто более несовместимое со мной, с тобой, с кем-либо еще.
Так почему я не покончил с собой, когда в течение нескольких месяцев пугали меня сроком от 12-ти лет до 20-ти и почти убедили в этом? Незачем. Прошлое взвешено, отмечено, отрезано… Подбита черта. Что под ней? Заключение, потеря свободы и репутации — нет, не дорогая цена за годы счастья.
Что же такое есть счастье? Соответствие условий жизни твоим истинным потребностям… Я жаждал и получил. Единственное: так ли? Ведь если был счастлив и потерял все — зачем остался жить?
А просто с каждым серьезным поступком меняешься ты, и меняется мир для тебя. Поэтому ты никогда не получаешь именно то, чего добивался. В самом лучшем случае — получаешь близкое. В собственном восприятии, разумеется, а не как нечто объективное.
Но поскольку любовь, ценность духовная, субъективна, именно здесь цель менее всего оправдывает средства. Платишь дорого — можешь возненавидеть, разочароваться, добившись; платишь дешево — можешь охладеть. Добившись желаемого, перестаешь быть собой!
Поразмыслив, не стало у меня ощущения свершившейся катастрофы. Естественность и закономерность. Пережил заранее?.. Только не раскаяние. Глупцы каются. Человек всегда поступает единственно возможным именно для него во всей совокупности данных обстоятельств образом. Кающийся не адекватен совершающему поступок: свидетельство изменения и свидетельство забывчивости и не понимания человеческой природы, в первую очередь собственной. Если есть хорошая память, развитое воображение и честность с собой — сознаешь абсолютную неизбежность прошлого.
Между тем я открывал, что это прошлое служит желанным и надежным убежищем от угрюмой однообразности нынешних будней. Счастье, когда его переживаешь, никогда не бывает полным, только воспоминание делает его таким.
Вот мальчишки. Почему одни такие, а другие… Этот все время на поверхности, ловит первый солнечный луч, слышит дыхание ветра. Другой питается романтикой сумерек и выбирает фиолетовый цвет в одежде. Третий такой крутой, такой сосредоточенный и спокойный, и все-таки его взгляд остается прикованным к горизонту. Кажется, ты знаешь все, что вообще можно знать про них, уже в первый миг после знакомства, но все, что ты знаешь, — это неправильно. И вроде бы у них все в порядке, и не то чтобы они отказались передернуть в ванной или прихватить призывно выставленную торгашом вещицу с прилавка, но все они добрые и пылкие, имеют сердца чистые, способные чувствовать наслаждения невинности.
Много их, разных. Одно их присутствие рядом заставляет нас становиться лучше, возрождаться из пепла прожитых лет для света и надежды.
Мне трудно что-нибудь сказать…
Когда хотя б на миг не знать,
Откуда происходят чувства, —
Отвагой счел бы безрассудство
С прелестным отроком дружить.
Но, к счастью, не дано забыть
Мне даже тень того желанья.
Ей-богу, будь к тому призванье, —
Я приказал бы их любить!
Не важно, скольким с этим жить,
Не важно, скольким в это верить,
В сомненьях циркулями мерить
И под свечами ворожить.
Не верным было бы пенять,
Не удосужившись понять,
Иль прочитать потехи ради
Слова в потрепанной тетради.
Они написаны, подчас,
Чураясь любопытных глаз,
Ночными краткими часами.
Понять их можно — вы и сами
Писали при луне не раз,
И стройность откровенных фраз
Не вызывала удивленья,
И то же сладкое волненье
С надеждой пробуждалось в вас.
Любовью оскорбить нельзя!
Так что же давние друзья,
Не утруждаясь на сомненья,
Слепы в безмолвном отреченьи?
Покров иллюзии долой!
Так мы прощаемся с былой,
Но неосознанной утратой,
Поняв, что к ней уж нет возврата
В преддверии судьбы иной.
И в ясной свежести ночной,
Приняв согласные решенья,
Мы обретаем утешенье
Под снисходительной луной.
Безумцы, длите ваш полет,
Вкушая тот чудесный плод,
Ценой домашнего покоя,
Ценой свободы, а порою
Ценою жизни (будь крепка
С гуманным лезвием рука!) —
Наперекор пристрастным взглядам,
Речам, кипящим желчным ядом,
И звездам, бдящим свысока.
Однако ж в прошлые века
Любовь в угоду лжеморали
Законы не порабощали
Для вящей славы вожака.
Чужой наивностью он всласть
Свою напитывает власть,
Из ночи в ночь латая пьяно
Ущербной совести изъяны.
И вестником его побед
Вновь занимается рассвет.
С рассветами, сочтя утраты,
Перемежаются закаты.
К ним так привык седой аскет.
Он у ручья уж много лет
День ото дня страдал от жажды,
Напившись вдоволь лишь однажды.
"Не навреди!" — его обет.
Тропой сомнений и надежд,
Отринув домыслы невежд,
Пройдут всё новые изгои.
В них есть предчувствие благое,
Что непорочна их стезя.
Над ними дождик, морося,
Окрасит радугой полсвета
И пол любви и сгинет где-то,
С собой сомненья унося.
По кромке катета скользя,
Они ведомы древним правом,
Что далеко не всем по нраву, —
Любовью оскорбить нельзя!
Трудолюбивее минут
Природы гармоничный труд,
И в пирамиде мирозданья
Есть место всякому созданью.
Жрецы лукавые давно
Науки чтут, и все равно
Постичь лежащее за гранью
Матриархального сознанья
Рабам традиций не дано.
Традиции священны, но
Любое вольное влеченье
Имеет смысл и назначенье —
Природой все предрешено.
К сожалению, то, что выше понимания, невозможно преодолеть.
Я рожден, чтобы быть виновным, иначе я не был бы здесь. Вы судили меня за любовь. Вы присвоили себе это право. Главная претензия — я нарушаю ваши законы. Но если уж я и связан законами, то гораздо более древними и явно не вашего сочинения, и считаю, что это мое право — выбирать, чему и как подчиняться. А вы не в силах разрешить себе это. Ваш разум, даже когда ваше тело свободно, связан вашими законами и предрассудками, вашими собственными измышлениями об общественных и семейных обязанностях. Но чтобы не выглядеть в собственных глазах идиотами, вы сами себя уверяете, что существование таких, как я, может вам навредить.
И я понял, что больше не хочу ничего отрицать. Я не стыдился своих убеждений и словно бы радовался возможности рассказать о них этим людям. Что двигало мной? Стремление доказать свою точку зрения или же это случай для психиатра — подсознательное чувство вины заставляет преступника желать, чтобы преступление было раскрыто; желание чистосердечно обо всем рассказать, при этом оправдывая себя.
Я был спокоен, я думал пробудить в них хотя бы искру сомнения в собственной твердолобой непогрешимости, и предстоящее наказание меня совершенно не удручало. Это было ошибкой. Следовало всего лишь перестать оправдываться и отдавать отчет о своих действиях тем, кто взял на себя наглость меня судить. Нужно было прекратить защищать себя и доказывать свою правоту. Так я стал бы от них по-настоящему независим. Но тогда, в тот момент, до понимания этого было еще далеко.
После этой судебной комедии наказание виделось почти облегчением.»
19
Сентябрь нормальный месяц, особенно если не учиться. Дни стоят тихие, как задумчивая сказка, безветренные, невысокое солнце будто рассыпает по крышам и тополям золотистый порошок; редкие пожелтевшие листья, что попадаются под ногами — это всего лишь досадное недоразумение, и кажется, что лето продлится еще долго-долго, до самого Нового года.
С утра так оно и было, но к обеду небо затянуло серыми клочковатыми облаками, и за окном как назло посыпал мелкий и нудный дождик. Как назло — ибо, когда Денис, а за ним и Михаил, проснулись окончательно, выяснилось, что в холодильнике шаром покати, и хочешь-не хочешь, а придется топать в магазин.
— А все потому, что кто-то полюбил по ночам тоннами хомячить бутерброды с кофе, — изрек Михаил, расталкивая Тарика, который дремал на надувном матрасе так безмятежно, будто ничем другим в эту ночь и не занимался.
Матрасы и маленький холодильник решено было купить, как только к ним присоединился Денис. Между мальчиками сразу завязалась не то чтобы дружба — и Тарик, и Денис были теперь очень осторожны в своих привязанностях, — но спокойная симпатия. Все вместе они навели чистоту в своей секции подвала, причем Михаил, по словам ребят, только мешался, все время попадаясь под веник. Тумбочку, стол и пару шатких стульев притащили со свалки, и на столе круглосуточно мерцал монитор нового компьютера, к которому даже удалось подвести выделенную линию интернета. Приехавший от местного провайдера настройщик, похоже, видывал и не такое, потому что ни слова не сказал по поводу столь необычного для точки подключения места и спартанской обстановки, тем более что пластиковый абажур, пристроенный под потолком, светился мягким рассеянным светом, создавая какое-то подобие уюта. Конечно оставались полчища мышей, с которыми подобранный на улице кот Матвей вел беспощадную борьбу, и раз за разом появлялись вуали паутины в темных углах, но все равно они были рады собственному жилью!
При этом тяжба за квартиру на Каланчевке длилась уже почти год. Несмотря на то что квартира целиком и полностью оказалась завещана Тарику, прямым наследникам удалось отвоевать четверть жилплощади. Теперь, чтобы поделить спорную недвижимость, ее предстояло вначале продать, потому что компенсация, которую зловредные родственнички предлагали Тарику за его законные три четвертых была смехотворно мала по сравнению с реальной рыночной ценой. А продать квартиру не было никакой возможности, пока прописанный в ней Тарик не станет совершеннолетним и сам не решит, что же ему с ней делать.
Тарик тем временем проснулся и тоже успел убедиться, что в холодильнике, по его выражению, "мышь повесилась", а Михаил, с кряхтением поднявшись с матраса, уже с минуту рылся в ящике тумбочки, искал нитки, чтобы зашить дырку на носке. "Рвутся и рвутся, — бурчал Михаил себе под нос. — На одних носках обанкротишься".
— Где вы девали нитки? — наконец спросил он с плохо скрываемым раздражением.
— А ниток нету, — пожал плечами Тарик, набирая из пластмассового ведерка воду в электрический чайник.
Вид у него был до того невинный, что Михаил заподозрил неладное.
— Как нету? — возмутился он. — Позавчера же покупали, как нету?
— Это как "есть", только наоборот, — подал голос из-за компьютера Денис. Не объяснять же, что вся катушка нечаянно улетела вслед за китайским воздушным змеем, которого они запускали с крыши соседней девятиэтажки.
Михаил помолчал, переваривая услышанное, и мрачно резюмировал:
— Выпороть бы вас, голошмыги, как в старые добрые времена, бамбуком по пяткам.
— Ой, не бейте меня, дядечка, — закривлялся Тарик. — Я вам еще пригожусь!
Денис снова оторвался от компа:
— Где это ты вычитал про бамбук?
— Со школы помню, — ответил Михаил, натягивая дырявый носок. — Включи "Эхо Москвы", хоть новости узнаем.
— Это вы на каком же уроке проходили, на ОБЖ, что ли?
— Бамбука у нас нету, он в Бамбукистане растет, — уверенно сказал Тарик, наливая молоко коту. — Я читал. И термиты там водятся плотоядные, их напускают на пленных Михалов, целую кучу; Михалы для них — самое лакомство.
— Не, это в Термитляндии, ты все перепутал, — сказал Денис. — Там еще эти, как их… пампасы.
— Не пампасы, а тамплиеровцы, орден такой, рыцарский. — заспорил Тарик. — Они там Святой грааль ищут.
— Короче, хватит мне зубы заговаривать. Давайте, рыцари, одевайтесь, и марш в магазин, — не выдержал Михаил. — И ниток купите!
— "Фиг вам, фиг вам!" закричали индейцы, — сказал Денис, передавая ход компьютеру. Он резался в "Цивилизацию" за Ацтеков и уже двести лет отбивался от конкистадоров. Конкистадоры были китайскими, но от этого не менее настырными.
— Да успеется, глянь, что на улице, — демонстративно повернувшись спиной, Тарик принялся делить по кружкам остатки растворимого кофе и кубики сахара. — День, если тебе как обычно восемь, то Михалу не хватит, — предупредил он.
Михаил сдавленно застонал:
— Три мужика в доме — это сплошные анархия и разорение!
Как единственный среди них взрослый, он отвечал за деньги, которые принес сбежавший из приюта Денис, и переживал за каждый бесполезно потраченный рубль. Все-таки рублей этих было не так уж много. Не мало, конечно, да и сюрприз для них с Тариком был неожиданным, но до тех пор, пока будет реализована Тарикова жилплощадь, хотелось пожить спокойно, не собирая бутылки и не гадая перед сном, где раздобыть еду на завтрак.
В целом Михаил уже давненько подумывал, как оформить опеку над ребятами, но все упиралось в отсутствие жилья и стабильной работы. А после продажи квартиры на Каланчевке можно было приобрести неплохую "трешку" здесь, на окраине, да и с Денисом рассчитаться, отдать ему так кстати пришедшиеся деньги. Правда, Денис с негодованием от денег отказывался, обещая при первой же попытке Михаила вернуть долг, засунуть их ему в задницу, тем более что они с Тариком успеют достаточно ее для этого разработать в перерывах между хождениями по девочкам. "Ничего, — усмехался на это Михаил, — подрастешь — возьмешь. Когда поумнеешь".
На девочек, 14-15 летних проституток, он насмотрелся еще в ту пору, когда обитал в кочегарке у трех вокзалов. Впрочем, по закону, установившему "возраст согласия" с 14-ти лет, не усматривалось в действиях их клиентов ничего криминального, так что и малолетками Михаил считал этих "жриц любви" только в сравнении с собственным возрастом, приближавшимся к полувеку.
Тарик с Денисом одно время стали приводить подруг в подвал, такой на них стих напал: в плотской любви пацаны вдруг открыли для себя смысл жизни. И тогда Михаил начал подмечать, что, если приглядеться, во внешности и характере каждой женщины можно отыскать мальчишеские черты. Их не много находилось, но больше, чем он думал, много больше. "Научиться находить эти черточки, полюбить их, — обмирая, думал Михаил, — и я полюблю женщин так, как всегда любил мальчишек. Вот она, панацея, вот лекарство, которое я когда-то искал!"
Это открытие удивило и странным образом обрадовало его. "Может быть, я наконец начинаю чувствовать, как все остальные, как вон Тарик с Денисом?" Когда на надувных матрасах начиналась сексуальная возня с очередными путанами, Михаил в тайне завидовал "нормальности" пацанов и радовался за них, ставших уже до того самостоятельными, что лечь с проституткой для них такая же обыденность, как для иного зрелого мужчины.
Он часто думал, что бы они с Тариком делали без Дениса, так чудесно возникшего в их жизни. Выкарабкались бы конечно, но… Тяготы нищенского существования уже начинали прокладывать маленькие, пока незаметные трещинки в их дружбе.
Денис появился в подвале восемь с лишним месяцев назад, накануне Нового года, и скромно положил перед Михаилом пакет с пачками купюр, которые были заботливо перехвачены тонкими разноцветными резиночками. Мальчик выглядел заметно расстроенным, рассказывая историю происхождения этих денег, о том, как они с Максимом закопали "дипломат", и как, откопав его недавно, Денис обнаружил в нем лишь несколько вот этих самых пачек и записку от брата: мол, извини, беру взаймы из твоей доли, верну, когда ограблю банк.
Рассовав остатки богатства по карманам, Денис зашел к теть Свете, чтобы проведать ее и сообщить, что они с Максимом оказались в разных приютах — Макс где-то неподалеку, а он — в Подмосковье. Про детей пьяненькая теть Света знала, навещала Ириску, а Максим сам домой иногда заглядывал, говорил, что после школы. Денису она обрадовалась, как родному — о его судьбе даже инспектор ПДН Сергеева знала лишь приблизительно.
"Вот бюрократы!" — вырвалось у него.
После того как удостоверили его личность, Дениса заперли в одном из милиционерских кабинетов. Старый продавленный диван, на столе выключенный компьютер и фигурная решетка на окне — не сбежишь. Хорошо, что хоть вечером, когда в здании стало заметно тише, дежурный принес литровую бутылку кефира и две сладковатые сдобы.
— Есть-то, небось, хочешь, арестант?
Денис молча покосился: все они такие, только на вид добренькие.
А на другой день, после позднего завтрака из чая с тонюсеньким бутербродом, понаехали опера. Первые двое зашли в кабинет вместе с Сергеевой, излишне официально представились, будто Денис был невесть какой важности персоной, и стали расспрашивать и выяснять, где он был во время убийства отца, что делал, что видел, кого запомнил. Сняли отпечатки пальцев (черная маслянистая краска упорно не хотела потом отмываться, сколько Денис ни тер ее губкой). Он все ждал, когда начнут допытываться про денежный чемоданчик, но те все писали, писали на разлинованных бланках протоколов, потом дали ему и Сергеевой поставить внизу подписи и наконец ушли.
Сергеева заботливо спросила:
— Ты не устал?
— Устал, — мрачно ответил Денис. Воспоминания о том роковом дне придавливали к дивану пудовым грузом.
— Ну ничего, ты потерпи. Сейчас еще один сотрудник тебя поспрашивает, и пойдем обедать.
Денис повел плечами, мол, делайте, что хотите, мне уже все равно.
Сотрудник появился: молодой, в сером костюме, с черной кожаной папкой, которую небрежно плюхнул на стол.
— Меня зовут Яскин Андрей Николаевич, следователь, — представился он и окинул Дениса заинтересованным взглядом; устроившись за компьютером, ловко вставил в гнездо принесенную с собой флэшку. Поманил его к монитору.
Не понимая, что еще ему приготовили, Денис ожидал любой неприятности. Десятки собственных неблаговидных поступков проносились в его памяти: от торговки наркоманскими пакетиками на трех вокзалах до прочих проказ в компании Макса. Не говоря уже о треклятом чемоданчике с деньгами. Каждый брошенный на тротуар окурок виделся ему преступлением, за которое его ждет наказание.
Но Денис никак не ожидал увидеть на экране монитора свои фотки, сделанные Антоном. От волнения у него мгновенно пересохло в горле.
— Могу я взглянуть? — подошла Сергеева.
Глаза ее округлились.
— Ну и что? — с вызовом спросил Денис, глядя на сменяющие друг дружку кадры. Он вдруг почувствовал себя так, будто с него сорвали всю одежду и выставили на посмешище.
— Ты конечно не хотел так фотографироваться? — спросил Яскин. — Ты ведь не занимался такими вещами, противозаконными?
— Н-нет…
— Ну вот, ты не волнуйся. Сядь, Денис. Хорошее имя — Денис. Оно происходит от Диониса. Сядь и успокойся.
Денис вернулся на диван. Жгучий стыд боролся в нем со все усиливающейся обидой. "Эх, Антон, Антон. А я ему верил… предателю", — билась и не находила выхода единственная мысль.
— Значит, так и напишем, — следователь достал из папки бланк, вооружился ручкой. — "Я познакомился с Антоном Петровичем Агутиным при следующих обстоятельствах…" — проговаривая вслух, застрочил он крупным, но убористым почерком. — Ты говори, говори. Как познакомились, кто еще там был из твоих друзей.
— Друзей не было, — соврал Денис и стал рассказывать, оцепенев от обиды; следователь время от времени уточнял, Сергеева вернулась к окну и задумчиво глядела на серый милицейский двор с синеполосыми "Фордами".
"Но ведь Антон не заставлял меня, — думал Денис, когда показания дошли до стыдных подробностей. — Или заставлял… а я не заметил? Но как это можно не заметить, когда заставляют? Вон он уже про какой-то ремень пишет, которого я будто бы испугался, и что я пиво пил с Антоном… пиво пил, да. И вообще, так ему и надо, предателю!" Он уже успел крепко пожалеть, что позволял Антону себя фотографировать. Теперь вот какие-то посторонние люди грубо врываются в его личную жизнь и считают себя в праве задавать вопросы, с напускным равнодушием разглядывая откровенные снимки.
"Угрозы были не явными, но я все равно их почувствовал и испугался…" — Шариковая ручка жизнерадостно порхала по строчкам. — Ухищрённым способом преодолев мое сопротивление…", "Воспользовавшись моим беспомощным состоянием…"
Обычные вроде бы слова превращали всегда смешливо-ироничного Антона в какого-то маниакального злодея.
"А ведь его тоже арестовали! — с отчетливой ясностью понял вдруг Денис. После того, как поселился у теть Светы, он звонил на сотовый Антона не один раз, но слышал в ответ только металлический голос, сообщавший о том, что абонент не абонент. — Но нафига ему было надо про всё рассказывать?!"
— Ну, вот и готово, — выдохнул Яскин. — Тут, внизу, укажи: "С моих слов записано верно, мною прочитано". И распишись. И вы, Любовь… э-э…
— Михайловна, — подсказала Сергеева. — Ставь свою подпись, Денис, и пойдем обедать.
Желудок жалобно подпрыгнул от упоминания о еде. Денис взял протянутую ему авторучку и замер с ней, склонившись над исписанными листами. Все время, пока мент сочинял свою писанину, в нем боролись обида и протест. Несмотря на вероломство Антона, невозможно было так вот запросто взять и оболгать его в ответ. Он знал, что не простит себе потом этой подленькой мести с помощью милиции, всегда будет думать, что добил уже поверженного, попавшего в лапы ментов человека.
"Не верь ментам!", — сверкнули предупреждающим маяком вчерашние, последние слова брата. И за истекшие сутки ему не раз пришлось в этом убедиться.
— Я не могу это подписать, — словно со стороны услышал он свой напряженный голос. И, будто извиняясь, посмотрел в глаза милиционера.
— Почему? — с каким-то даже удивлением спросил тот, огорошенный внезапным и непонятным препятствием.
— Потому что это неправда.
Денис упрямо мотнул головой, словно подтверждая сказанное. И испытал странное облегчение.
— Х-хорошо, — сказал Яскин с нажимом. — Любовь… Михайловна, вы слышали, что утверждал ваш подопечный… Ты же не сам предложил себя сфотографировать? — спросил он, обращаясь уже к Денису. Голос его стал жестче. — Или сам? Тогда это статья и срок за соучастие в изготовлении порнографии, детская колония для малолетних преступников, а там… Знаешь, что с тобой там будет, девочка?
— Мне было тринадцать, — тихо сказал Денис. — А детей у нас, по-моему, пока еще не судят?
— Не судят, это верно, — поморщившись, согласился следователь. — Зато судят педофилов. А гражданин Агутин — педофил, который очень любит фотографировать маленьких глупых мальчиков, вроде тебя.
Денис отвернулся и стал смотреть в окно мимо силуэта Сергеевой. Было до жути тоскливо и как-то очень пусто. Будто следователь своими словами грубо разбил что-то хорошее, прятавшееся до сих пор глубоко внутри. На глаза навернулись слезы. "Только бы не разреветься, — испугался он, — при этих…"
Яскин доверительно придвинулся.
— Денис, ты ведь, наверное, уже догадался, что я веду это дело. Так вот, на допросе Антон Агутин сильно переживал — потому что потерпевшему, тебе, всего тринадцать лет. Он сейчас в тюрьме, в камере, а таких, как он, там очень не любят. Ты понимаешь, да?
Не поворачивая головы, Денис еле заметно кивнул.
— Между нами говоря, Антон просил ему помочь, — сказал следователь. — И у нас с тобой есть такая возможность. — Заметив, что Денис прислушивается, Яскин объяснил: — Мы с тобой напишем, что ты при знакомстве с ним сказал, будто тебе пятнадцать. Хотел казаться старше, для мальчишек это естественно, так ведь? А пятнадцать лет — это уже не маленький ребенок, и к Антону Агутину среди заключенных будет совсем другое отношение. Не скажу, что уважительное, но хотя бы терпимое.
Денис повернулся к следователю, не понимая, к чему тот клонит.
— Да, мы поможем твоему Антону, — подтвердил Яскин. — Но услуга за услугу. Тогда надо писать и про ремень. — И, словно сокрушаясь, Яскин развел руками. — Такая вот шахматная комбинация, приятель. Проигрываешь в малом, выигрываешь в большом. Ну как, согласен?
Обмякший, выжатый как лимон противоречивыми эмоциями Денис уже готов был кисло кивнуть, но в этот момент Сергеева резко оттолкнулась руками от подоконника.
— Андрей Николаевич, мне кажется, мальчик устал.
— Но Любовь… э-э…
— Мальчик устал, вы продолжите после обеда, — она твердо взяла Дениса за руку и вывела из кабинета.
После обеда следователь Яскин не вспоминал про свои "комбинации". Он заново переписал показания Дениса, и, внимательно их прочитав, тот поставил свою подпись.
— …по громче! — окрик вывел Дениса из задумчивости.
— А? — он непонимающе уставился на Михаила.
— По громче, говорю, сделай, ты спишь, что ли?!
Денис передвинул курсором бегунок.
— …количество погибших уточняется, — закончил фразу встревоженный голос диктора. — Наши корреспонденты находятся на месте событий. По предварительным данным, дома, рухнувшие сегодня в Москве, были заминированы взрывчатым веществом "гексоген", которое было завезено в подвалы под видом мешков с сахарным песком.
Домовые комитеты и кондоминиумы повсеместно приступили к формированию групп активистов для проверки и последующего опечатывания всех городских подвалов и чердаков. На двери подъездов будут установлены кодовые замки и домофоны, московская мэрия на экстренном заседании уже выделила для этих целей необходимые средства. Специально созданные из добровольцев отряды охраны составляют круглосуточные графики дежурств для предотвращения проникновений в подвалы и на чердаки зданий посторонних лиц.
Оставайтесь с нами. Радио "Эхо Москвы".
Ребята переглянулись и посмотрели на Михаила. Тот сидел угрюмый, точно обессилевший.
— Ну дела-а, — растерянно протянул Тарик.
— Теперь выгонят, — озвучил его мысль Денис. — Михал, у тебя кофе остывает.
Михаил взял из его рук исходящую паром кружку, отхлебнул осторожно.
— Террористы, активисты… Ни дня без песни, — сварливо сказал он. — Ладно, война войной, а обед по расписанию. Идите уже… купите там, как обычно…
Денис глянул в окно: дождь все еще моросил. Он сохранил игру и вслед за Тариком принялся одеваться.
— Как бы меня обратно в приют не вернули со всей этой петрушкой, — поделился он опасениями, когда они вышли на улицу.
— Ты ж говорил, там не так уж плохо.
— Да нормально, — Денис поморщился. — Кормят пять раз в день, вкусно. Только очень всё по режиму. Подъем, отход ко сну, тихий час. Как в лагере. У ребят спальня на первом этаже, у девчонок — на втором.
— Воспитки надоедают?
— Там нянечки, круглосуточно дежурят. Так-то они добрые, но… — он поджал губы, помолчал. И все-таки решился рассказать, то и дело соскальзывая в спасительную иронию.
В тот же день, когда морока с допросами закончилась, Дениса усадили в обычную легковушку. Ему сразу сказали, что везут в приют, и он, по крайней мере, не волновался от неизвестности; хотелось, чтобы вся эта тянучка хоть как-то наконец разрешилась. Машина долго шла по загородному шоссе, за окошком мелькали скучные деревни, деревянные домики за покосившимся штакетником. К концу пути он уже еле сидел, так приспичило в туалет. Но на все просьбы сопровождавший его мент механически повторял: "Потерпи, не положено, скоро приедем". От этого "скоро приедем" "на клапан давило" только сильнее.
Так что знакомство Дениса с приютом началось с туалета. С ребристыми продолговатыми унитазами вдоль стены напротив входа, вмурованными прямо в пол. Враскорячку нависая над ними белыми задницами, четверо местных обитателей восседали в ряд и курили. Дым клубами плыл наверх, к черному от сырости потолку. Отдельных кабинок не наблюдалось.
— Здоро́во, пацаны, — маскируя смущение, излишне бодро сказал Денис, ибо принадлежность сидящих к мужскому племени была очевидной.
Словно в ответ ему, кто-то перднул. Резко и звучно.
— Здоровей видали, — отозвался второй слева шкет, наверно самый вежливый.
— Бог в помощь, — не растерялся Денис и подался к ближайшему писсуару на боковой стене, покрытой синей кафельной плиткой с выбоинами. Он застеснялся вот так при всех садиться, но повернуться и выйти показалось ему еще более глупым.
И тут случилось неожиданное. Такое настойчивое недавно желание облегчиться исчезло напрочь, и сколько он ни пытался, не смог выдавить из себя ни капельки. А ведь перед тем как зайти сюда, едва не напрудил в штаны, точно дошкольник. Наверное, целую минуту, чувствуя направленные на него изучающие взгляды, Денис панически мял в пальцах свой, ставший вдруг бесполезным, краник. Лицо заливало жаркой краской стыда. Кажется, это называется "синдром робкого мочевого пузыря", но раньше он не страдал никакими идиотскими синдромами!
Ноги сами вынесли его из этого ужасного места к ожидавшему у двери "конвоиру".
— Ну что, сделал свои дела? Скорей идем, еще директора найти надо.
Денис помотал головой. Оказавшись в коридоре, он вновь почувствовал предательское давление.
— Там занято, — жалобно пискнул он, и даже собственный голос показался ему каким-то чужим.
Мент решительно открыл соседнюю дверь "для девочек", проверил.
— Никого. Давай, делай быстрее, я погляжу, чтоб никто…
Денис "сделал". И все было бы хорошо, но выскочив из запретного девчонского заведения, он нос к носу столкнулся с парнишкой из той четверки. Размахивая руками, тот объяснял менту, где находится директорский кабинет.
Уголок рта у мальчишки при виде Дениса ехидно пополз к оттопыренному уху, рожа стала до невозможности шкодливой. Пацан развернулся и бегом припустил к одной из дверей в конце коридора. Через несколько мгновений оттуда раздался взрыв хохота, который произвели, наверно, не меньше десятка мальчишеских глоток.
— Ну, готов?
Мент подтолкнул его вверх по лестнице на второй этаж.
После оформления документов Игнатия Львовна, так звали пожилую директрису, отвела Дениса в спальню мальчиков, ту самую комнату, где скрылся ехидный шкодник, свидетель его позора.
Спальня была светлая, просторная, с железными кроватями, на которых сидели или лежали ребята. Все разного возраста, от дошколенка, забравшегося с ногами на подоконник и пускающего зайчики круглым карманным зеркальцем, до великовозрастного подростка с тонкой полоской усиков под носом и таким скептическим взглядом, будто он все на свете повидал, попробовал и пришел к выводу, что оно того не стоит. Один мальчик лет двенадцати на вид, светленький, бледный и астматичный, рисовал в тетрадке, устроившись за прикроватной тумбочкой, двое ребят на табуретке между кроватями играли в шашки. Некоторые мальчишки валялись поверх одеял, листая комиксы.
— Знакомьтесь, юноши, это ваш новый товарищ, его зовут Денис, — объявила Игнатия Львовна. — Пока что он будет числиться в карантине, но там ремонт, поэтому — выбирай кровать, Денис. Я уверена, вы подружитесь.
Когда она вышла, ободряюще ему улыбнувшись, Денис спросил:
— И где тут свободно?
— Спальня девчонок там, — обрадовался его появлению усатик и показал пальцем на потолок. Он был и повыше и покрепче остальных, сразу видно — старшак.
— Святик, — позвал сидящий рядом с ним на кровати шкодник, которого Денис успел про себя прозвать "Егозой".
— А? — светленький поднял голову от тетрадки.
— Морковку на! К тебе подружка пришла.
Мальчишка дернулся, как от тычка и растянул губы в жалкой улыбке.
Снова раздался смех, на этот раз сдержанный — в предвкушении продолжения спектакля.
Денис вскипел: дважды сегодня его обозвали девчонкой! И если взрослому следователю он не мог ничего сделать — даже в голову такое не пришло, — то сейчас все накопившееся за день напряжение вылилось в один стремительный рывок. Денис, точно тигр, скользнул к "Егозе" и со всей силы залепил ему ладонью в ухо.
Тот и среагировать не успел, не ожидая от новичка такой прыти. А просто от удара врезался макушкой в скулу усатика.
Несколько мальчишек как по команде повскакали со своих кроватей. Они повалили Дениса, прижали руки-ноги к полу. Да так крепко, что он тщетно напрягал мускулы, пытаясь вывернуться.
"Как лягушонка!" — пронеслось в голове.
— Ой, Андрюха, я нечаянно, — заканючил "Егоза", ошарашенно держась за ухо.
— Ну хорош, — велел усатый Андрюха. — Слазьте с него. И кто еще раз обзовет его девчонкой, будет иметь дело со мной. — Он первый подал Денису руку, помог подняться. — Ты нормальный пацан, не то что этот, — потерев скулу, кивнул он на Святика, отложившего свою тетрадку и с интересом уставившегося на кучу-малу.
— А что с ним? — спросил Денис, только чтоб не молчать, и обнаружил, что голос противно дрожит. Его еще потряхивало от кипящего в крови адреналина.
Андрюха осклабился.
— Расскажи, Тёмыч, — попросил он одного из мальчишек, оставившего игру в шашки. — Наш Святослав — это талант! Самородок! И мы тут все его талантом время от времени пользуемся. Ведь талант нельзя зарывать в землю, правда, Святик?
Святослав поджал губы, вновь вымучивая улыбку.
— Ничего, ничего, — успокоил его "Егоза". — Скромность украшает.
Мальчик, которого назвали Тёмычем, коротко хохотнул:
— Верно, Серый!.. Ну и вот, — повернулся он к Денису. — Решил наш Святик заработать много денег. Чтобы купить мопед, ему как раз предложили за полторы тыщи. А у них на районе жил педофил, который у пацанов отсасывал. Его там все знали, кому надо. Вот и наш Святик разузнал, где тот живет, и в один прекрасный вечер заявляется к нему чуть ли не с цветами.
— Не было цветов, — буркнул Святослав.
— Ну ладно. Заявляется, значит, наш Святик к тому педофилу один и без цветов. И педофил его без разговоров к себе впускает. Не удивляется, что незнакомый, кормит вкусными плюшками, усаживает за комп, игры там какие-то…
Святик всё ждёт, когда же тот приставать станет. А педофил чё-та не пристает, просто сидит и разговоры разговаривает.
"Может, я ему не понравился?" — пугается Святик и на другой вечер на диване рядом с педофилом устраивается, под бочок к нему прилег и ждет. А мужик опять хоть бы хны, ноль эмоций, прикинь? — Артем расхохотался, предвкушая неожиданную для Дениса развязку.
— На третий вечер наш Святик все-таки дождался! Педофил начал его поглаживать ласково так, потом в трусы залез, пощупал там, удивился, что у Святика уже стоит…
— У него, небось, так все эти три дня и стоял! — вставил "Егоза", который Серый.
— Ха-ха! Святик ему: "Вы сами-то тоже штаны снимайте!" И заглотил у мужика по самые гланды!
— Он еще со старшим братом научился миньеты делать, — опять пояснил Серый.
Святослав сидел и, глядя в одну точку, хмуро улыбался. А что делать, не на кого обижаться, если сам все рассказал, как было, Серому, лучшему другу. Думал, что другу.
— Ну педофил, понятно, в шоке от неожиданности, — продолжал ёрничать Артем. — А Святик и предлагает, когда тот кончил: "Хотите, дяденька, я у вас каждый день отсасывать буду, за немножко денег?" Представь себе реакцию мужика! И тут…
Артем даже на подушку откинулся в изнеможении от смеха. Он ржал так заразительно, что Денис тоже расхохотался, хотя поначалу лишь внимательно слушал историю и ему было вовсе не смешно.
— И тут педофил этот снимает очки, смотрит так на Святика беспомощно и… и говорит: "Но как же так, мальчик, разве можно за деньги, ведь мы же друзья…" А-ха-ха-ха-ха! "Друзья!" И вот сидит наш Святик с волосатым членом в руке и думает: "И нафига мне такая бесплатная дружба, плакал теперь мой мопед!"
Под конец рассказа заходилась от смеха уже вся спальня; вместе с простодушным Святиком, к которому Денис ощутил что-то щемящее, покровительственное.
Дверь открылась, и в комнату заглянула кудрявая девочка в домашнем платьице.
— Андрей, — с укоризной глядя на усатика, сказала она, — ты занят?
Тот сразу как-то подобрался, посерьезнел.
— Погоди, сестренка, щас иду.
Он уже не напоминал собой вожака дикого мальчишеского племени, в один миг преобразившись в любящего и заботливого брата.
— А что вы сидите, там уже полдником кормят! — удивилась девочка и исчезла в коридоре.
…Дождик все-таки перестал. Денис с Тариком остановились у перехода, дожидаясь зеленого. Через дорогу пестрело здание супермаркета.
— Так что в приюте ничего, жить можно, — сказал Денис, — и даже не скучно, скорее наоборот. Телек на каждом этаже, школа через две улицы в том же поселке, артисты приезжают, игры всякие, массажный кабинет — два раза в неделю массаж делали. А еще я там познакомился с Маринкой, моей первой…
— Ты говорил, — рассеянно кивнул Тарик, переваривая рассказанное про Святика.
— Но, понимаешь, когда успел почувствовать вкус вольной жизни, без надсмотрщиков и воспитателей, трудно усидеть на одном месте.
— Да, тебя даже на три вокзала первое время тянуло. Помнишь, там тебя тоже чуть такой вот любитель мальчиков не сцапал? Нормально ты тогда бомжонка сыграл.
— А, — рассмеялся Денис, — ну тот вообще лошара, я от него запросто смылся. Он потом долго на улице топтался, поджидал. Мы с пацанами даже поспорили, на сколько его хватит.
— Педофилы такие. Смотрят на тебя, как на новую игрушку, — сказал Тарик, не замечая, что несколько голов тут же повернулись в их сторону, и ступил на "зебру", когда толпа пешеходов потекла туда-сюда через улицу. — Удобную игрушку, с которой можно забавляться и проделывать всякие отвратительные штуки.
— А Михал не проделывает штуки? — поспевая за Тариком, с подковыркой спросил Денис.
— Михал другой, — ответил тот и поймал ироничный взгляд. — Он дружить умеет, — упрямо сказал Тарик и помрачнел: — Что теперь с нами будет… Вот как опечатают подвал — и всё.
— Можно квартиру снять, — рассудительно сказал Денис. — Денег хватит, пока твою не продадут. Михал просто слишком прижимистый.
— Он говорил, что в молодости вообще не считал денег, жил, как миллионер, целыми днями в потолок плевал.
— Чтобы плевать в потолок, нужно иметь как минимум крышу над головой.
Мимо шкафчиков, где покупатели обычно оставляют свою поклажу, они вошли в просторное и светлое нутро супермаркета.
Вообще-то, Михаил был не так уж не прав, ограничивая расходы. Ребятам постоянно приходилось балансировать на грани доступного, выбирая: взять чипсов или соленых орешков вместо лишней пачки макарон или взамен пары кило картошки съесть еще по мороженому. Блуждая меж стеллажей с товаром, они тоскливо поглядывали на ряды призывно блестящих глянцем упаковок.
Уже у кассы, когда молоденькая и приветливая кассирша предложила на сдачу "Орбит" с дынным привкусом, Тарик сглотнул:
— Дыньку бы, а?
— Сам потащишь, — мгновенно предупредил Денис, прикидывая, как воспримет покупку их взрослый сожитель и казначей. Небось, и сам соскучился по дыням-то…
После он не раз с мистическим трепетом вспоминал, к худу или к добру случилось то, что случилось, и как простое желание отведать дыни способно повернуть жизнь и пустить ее течение по другому руслу. А может, следует смотреть глубже, и во всем виновата та молоденькая кассирша, сунувшая им дынный "Орбит"? Фатализм, одним словом.
Как бы то ни было, Тарик покорно пыхтел с пакетами, один из которых теперь оттягивала вожделенная южная "колхозница". Денис, решивший, что позволит приятелю помучиться только до светофора, а потом честно отберет половину груза, вышагивал рядом. Здание крытого рынка, расположенное по соседству с супермаркетом, полнилось гомоном озабоченных покупателей и тысячей съедобных запахов, исходящих от даров природы. Ребята уже приближались к выходу, когда устойчивую какофонию звуков нарушил древний, как мир, вопль.
— Держи вора! — завыл сиреной бочкообразный усатый азербайджанец, наполовину скрытый прилавком с горами тропических фруктов. Его толстый, как сосиска, палец указывал на кого-то позади Дениса.
Мимо них мелькнул стремительной тенью неприметный шкет в бейсболке, а шедшая рядом с ребятами дородная тетка с двойным подбородком, решила на всякий случай проверить свою сумку. Обнаружив в ней аккуратную прореху, она завизжала как резаная: "Украли! Кошелек, кошелек украли! Ироды!"
Всё вокруг мгновенно пришло в движение, кто-то из мужчин, молодой, спортивный, сорвался на бег и кинулся за шкетом, а над самым ухом Дениса переливисто взрезала воздух трель милицейского свистка. Тарик, повинуясь привычке беспризорника держаться подальше от любых неприятностей, заорал оглушенному Денису: "Что стоишь, бежим скорее!" И втопил к створкам ворот. Хлипкие ручки пакета с дыней от ускорения не выдержали, и та смачно хряснулась об каменный пол. Денис присел, разглядывая, что там теперь внутри, собрался подхватить пакет и в ту же секунду почувствовал, как его плечо, точно клещами, сжали чужие пальцы.
— Это не я, — сказал он, еще не веря происходящему.
— Разберемся, — словно во сне, прозвучал голос сверху.
Словно во сне, шел он рядом с ментом, слыша вслед сочувственные реплики: "Да не тот это малец, лейтенант, не тот, тот другой был". Словно во сне, возник вдруг из ниоткуда давнишний любитель мальчиков с трех вокзалов и, словно во сне, к крайнему удивлению Дениса, лейтенант по-приятельски поздоровался с этим типом и передал его тому, погрозив на прощанье пальцем.
"Да подворовывают тут по мелочи…" — "Давай малого мне, я и родителей его знаю…"
Его вели, за него решали, а он, напуганный едва не случившимся арестом и возвращением в приют, инстинктивно покорялся меньшему из двух зол. В такие моменты, на жизненном междупутье, сама судьба как будто берет на себя бразды правления и ведет растерянного человека за руку, отключая волю, лишая способности к сопротивлению, милостиво позволяя только смотреть и запоминать.[Речь идет о событиях, описанных в рассказе Антика "Денек".]
И снова была машина, мчащаяся по загородному шоссе, но на этот раз подальше от милиции, — но и подальше от Тарика с Михаилом. И не знал он еще, что не видать ему больше ни Михаила, ни Тарика, не отыскать квартиру, которую они по его же совету снимут, изгнанные из подвала, а только надеялся, что вновь получится обвести вокруг пальца этого, сидящего за рулем, сентиментального, самонадеянного типа.
На дороге не было ни единого встречного автомобиля, и лицо того выглядело спокойным, разве что капельки холодного пота чуть поблескивали на висках да прочно утвердившаяся на плотно сжатых губах печать хмурой целеустремленности контрастировала с лихорадочно сияющим взглядом глубоко синих, как у киноартиста, глаз. Проносились мелькающие за обочиной указатели с названиями населенных пунктов, четко впечатываясь в подсознание, в тот отдел памяти, который, как у компьютера, запоминает все вокруг, но захочешь потом вспомнить — и не сможешь, лишь случайно когда-нибудь всплывет ни к селу ни к городу.
А потом они въехали в дачный поселок с потасканным названием "Сосновка"; попетляв по безлюдным осенним улицам, остановились возле ворот с калиткой, к которой крепились жестяная, местами поржавевшая табличка с адресом и почтовый ящик.
Попав во двор, Денис поразился его обширности: границы, кое-где обозначенные забором, терялись в густой зелени кустарника. И он сразу же отправился исследовать практически заброшенную территорию с заросшими травой цветочными клумбами, увитой плющом неухоженной беседкой, старым яблоневым садом с корявыми деревьями, всем своим видом демонстрируя независимость, показывая: несмотря ни на что, он все равно будет поступать так, как ему хочется.
В глубине участка, за давно не крашеным деревянным домом обнаружился малинник, и он надолго застрял, поедая перезрелые уже, темно-красные сочные ягоды. Осматриваясь по сторонам, Денис до поры до времени решил мириться с назойливым вниманием хозяина. Тот уже загнал машину в гараж и все кружил вокруг да около, тянул сигарету за сигаретой и поглядывал на него с каким-то робким, жалостливым вожделением, будто не решался поверить своему "счастью". Возможно, он, сам того не понимая, уже перешагнул грань между мечтой и безумием, с таким надо быть начеку, подумал Денис.
Ночь тем не менее прошла спокойно. Он по привычке проснулся рано, странный хозяин еще спал — в кресле у его кровати. Не понятно, зачем вообще завез в эту глухомань.
Пошарив в холодильнике, Денис стал готовить завтрак (себе и ему, так уж и быть; похоже, он не такой уж плохой, этот мужик), когда на глаза попалась лежащая на столе трубка сотового телефона.
Мысли разбежались: звонить в милицию глупо, а единственный номер, кроме бывшего папиного, который он помнил наизусть, был номером Антона. Денис весь год звонил ему, сначала с надеждой, потом, кипя праведным гневом, а последнее время уже просто из любопытства: вдруг да ответит. Но результат всегда был одним и тем же.
К немалому его удивлению, Антон отозвался почти что сразу. Далекий голос, такой знакомый, чуть смешливый, почти родной, будто вернул Дениса в прошлое, когда все еще было хорошо. С радостным возбуждением он принялся рассказывать, объяснять про себя, про то, что случилось, стремясь вместить в торопливые фразы всю полноту охвативших его чувств. А когда Антон, непонятно холодно хмыкнув, пообещал приехать, его нетерпение уже достигло высшей точки…
Звук мотора Денис услышал издалека. Он выскочил на приземистое крыльцо и будто прирос к нему, не зная, как вести себя. Он словно воочию увидел разделявшее их с Антоном время, все эти тревожные месяцы, когда каждый из них принимал от судьбы испытания, и любое из испытаний вынуждало их меняться, отдаляясь друг от друга. Тот ли это Антон, которого он помнит, тот ли мужчина, которому он позволял прикасаться к себе, тот ли это друг, что раньше?
Денис увидел его, решительным шагом вошедшего через калитку, узнал знакомую, чуть ироничную улыбку, и сомнения исчезли, он лишь почувствовал, что ноги сами влекут его ставшее почти невесомым тело вперед, а из груди вырывается ликующий вопль.
Они укрылись в машине, точно в крепости, отделившей их от других, оставив за бортом то чужое, что так настойчиво пыталось их разделить. Денис молчал, повернув голову, прижимаясь щекой к телу мужчины, с закрытыми глазами. Рубашка мужчины вкусно пахла табаком. Мужчина, который прижимал его к себе, однажды предал его, и у Дениса не было уверенности, что это не повторится. Однако на текущий момент его все устраивало. В душе царил покой и в истерзанном сердце — мир. Ему не хотелось ничего другого, кроме как прижиматься к этому мужчине и чувствовать, что мужчина прижимает его к себе.
Не хотелось ничего другого, кроме как сидеть с закрытыми глазами и думать: "Вот все и кончилось".
20
Четвертое послание
«Господство общественного мнения тягостно, так как, предоставляя свободу, оно вмешивается в то, что его ни с какой стороны не касается, например, в частную жизнь.
Отбыв за развратные действия остаток срока в колонии-поселении[До декабря 2003 года наказание по ст.135 УК РФ (развратные действия без применения насилия, совершенные лицом, достигшим 18-летнего возраста, в отношении лица, заведомо для обвиняемого не достигшего 14-летнего возраста) составляло от 0 до 3 лет лишения свободы. То же, но с применением насилия — по ст.132 УК РФ от 8 до 15 лет лишения свободы, а от 14-ти и выше — от 4-х до 10-ти лет л.с.], я вышел на волю ровно через год после своего нелепого ареста. Был солнечный августовский день, и, как ни банально это звучит, мне казалось, что сама природа радуется моему освобождению. Оценить это способен лишь тот, кто был обречен в течение долгого времени не оставаться ни на минуту в одиночестве, находиться в постоянном общении с окружающими, часть которых примитивна, а большинство нестерпимо.
И лишь одно не давало мне покоя.
Георгий, отец Дениса… Вряд ли я много сильнее желал ему бед, чем любой другой ближнему. Редко ли люди, сочувствуя словами и лицом, да и поступками, и переживая искренне, — в глубине души испытывают удовлетворение от неудач и несчастий ближнего: тем удачливее и значительнее воспринимают они собственное существование. Инстинкт самоутверждения или одно из проявлений комплекса неполноценности?
Возможно, я просто низкий завистник. Элементарный подлец. Как искренне он делился своими успехами! Как подкупающе, заразительно полагал, что я тоже должен радоваться его радостям. Откуда эта близорукость, откуда этот животный эгоцентризм успешных людей? Понимал ли он, что главный успех его жизни и главная его радость — сын Денис? А может, понимал, но не выставлял напоказ?
Когда я убил его, — а я несомненно убил его своим бездействием, — как-то сместилась система ценностей. Если прежде он был лишь препятствием, то теперь я его ненавидел — за то, что ребенок, оказывается, все равно оставался его, а он, даже исчезнув, оставался его отцом. Я чувствовал себя обманутым и униженным — он вынудил убить себя! Но я не мог поступить иначе — от чего в силах отказаться, того не любил по-настоящему.
Но вот незадача — я не торопился в том, ради чего убил, и не мог объяснить себе причину этой неторопливости. Изменилось что-то, сдвинулось. Конечно, имеющему судимость никто ребенка из приюта не отдаст, но существовал вполне жизнеспособный вариант оформить опеку над ним на его московскую тетку, а после забрать жить к себе. Так полагал я тогда. Однако, так или иначе, совместная жизнь с Денисом уже не представлялась мне обязательной. Более того, временами мне и вовсе не хотелось искать его по приютам.
Короче — я воспринимал Дениса как чужого. Не как вожделенного, ради которого совершил непоправимое. На черта я все заварил, пытал я себя. Что за помрачение на меня нашло, что за сумасшествие?
Или сладко лишь запретное? Удовлетворенное самолюбие успокаивается? Я и сейчас не могу толком разобраться. Сместилось что-то во мне… Или в мире для меня. Или сам я сместился в мире. Что-то сместилось.
Возможно, я не желал видеть Дениса — виновника убийства мной человека; подсознательно мучился сделанным — и настраивался против него. Благодаря этой истории, я был теперь для органов человек с прошлым. И нечего позволять мальчику осложнять еще и мое будущее.
И тут события приняли наилучший для меня оборот — наилучший для меня бывшего и совершенно не нужный для меня нынешнего. И месяца не прошло после освобождения, когда Денис вдруг позвонил, долго и путано объяснял, что он у какого-то алкаша, и как его найти, а потом попросился жить со мной.
Я почувствовал себя полновластным хозяином положения. Но в то же время почувствовал себя жертвой, жертвой собственного воплощенного плана, который теперь диктовал мне мое настоящее и будущее. Теперь уже Денис вынуждал меня к действию. И неприязнь моя усиливалась.
Отчуждение и нежелание взваливать обузу — и жалость, остатки чувственной привязанности, комплекс вины, просто физическое влечение. С такой гаммой эмоций я не знал, как взглянуть ему в глаза.
Я приехал в подмосковный осенний поселок на своем стареньком "Святогоре", и вот он передо мной, Дениска: и коленки, и шорты у него зеленые от травы, пальцы исцарапаны, а на локтях корки от подсохших ссадин. Черты его обострились за то время, которое он провел в беспризорничестве. Он стал худощав и от этого еще более миловиден, а из его детских глаз лучилось прежнее радостное ожидание.
Когда я неловко обнимал его, запрыгнувшего с разбегу, перед старой, такой основательной дачей, в которой не страшно было бы пережить и зиму, на крыльце возник потрепанный жизнью индивидуум в роговых "пенсионерских" очках. Тип из тех, кто через пару часов знакомства смущенно попросит: "Слушай, можно мне просто подержать твоего мальчика у себя на коленях?" Вид он имел бледный, интеллигентно-виноватый, что ли. Индивидуум окинул нас каким-то растерянным взглядом и, ничего не сказав, скрылся в доме.
Я покосился на Дениску: он был так беззащитен, что трудно было не потянуться к нему, не обнять, не успокоить. Но я понял, что больше не люблю его, в сердце у меня был холод. Та беспомощная, мечтательная любовь, которая позволяла воспарять к небесам и проваливаться в бездну, прошла. И в этот миг… холодного обожания — наверное, так это следовало назвать — я почувствовал, что власть, которую имел надо мной этот мальчик, тоже канула в прошлое.
Уже из машины он рванул за забытой курточкой, вернулся запыхавшийся, посмотрел, будто извиняясь. Не за курточку — за звонок.
Эх, дружок, не тебе извиняться, подумал я и спросил: "Ну ты как?.." — чувствуя бессмысленность и даже оскорбительность своего вопроса.
Его взгляд обшарил мое лицо, словно ища знакомые ориентиры, за которые можно было бы зацепиться. В глазах промелькнул намек на прежнее озорство.
— Я давно… давно хотел тебе сказать… я очень любил тебя, знаешь… — ответил он наконец, перебирая капроновую ткань капюшона. — Ты сделал мое детство куда счастливее, чем оно могло оказаться.
Ну что за неуместная искренность! Я отвернулся, испытывая досадный стыд. И поспешил сменить тему:
— Он ничего с тобой не вытворил?
— Не-е. Я у него всего один денёк был.
— Эх ты, Денёк…
Наверное, мне многое надо было сказать ему. Вместо этого я прижал его к себе и долго не отпускал, прикоснулся к тонким волосам. Светлым шёлком они показались моим пальцам.»
Часть IV. AVEN
…Крыжовник, от дождя рябой,
Немного страсти, много лени.
И столбенею в удивленьи:
Любовь!
Гляди-ка ты! — любовь…
(Томас Биннори (Г.Л.Олди) "Я не умею о любви")
9
…Толпа густела с каждой секундой. Со всех улиц на площадь стекались люди, и я с большим трудом пробился к внешнему оцеплению. Передо мною бесстрастные лица стражников под железными шлемами. Настороженные глаза ощупывают собравшихся горожан, пытаясь насквозь просветить каждого и нагнать страху на всех. Но это излишне — страшно и так. Правда, не всем. Многие пришли, чтобы позабавиться, вдоволь поорать и продемонстрировать свою преданность Пресветлому. Я не из тех. Я уже не с ними; и страха тоже не испытываю. Холодок в груди и подрагивание коленей — это от нетерпения. У меня и у моих новых друзей.
Смотрю вправо и при этом стараюсь сохранить на лице выражение любопытства и недовольства. Кажется, удается. Я добропорядочный горожанин, пришел поглазеть на забавную штуку, а меня толкают и пытаются оттеснить. В нескольких шагах маячит внушительная фигура Лаккада одноглазого. Его единственное око, заметив меня, сверкнуло, но тут же погасло. Могучий бас великана, перекрыв гомон толпы затрубил:
— Назад, скоты парноглазые! Не видна-а-а!!!
Толпа зароптала, но связываться с человеком, похожим на дьявола, не решилась. Стражники снисходительно посмеиваются — им тоже потеха.
Слева вижу хрупкого Родерика. Молодец, подобрался вплотную. Бледный аристократический профиль, курчавые волосы, томный скучающий взгляд. Ни дать ни взять мальчик из приличной семьи, уважает законы, стишки пописывает. Знали бы законники, как этот сорванец с кинжалом обращается! Ничего, скоро узнают.
Я намечаю себе двух здоровенных битюгов. Уж больно у них рожи противные — сытые, красные, довольные. Но глаза подозрительные. Их я убью сразу. Потом… Третий или четвертый стражник может запросто убить меня.
На мне одежда сына лавочника. Надо и вести себя соответственно. Подпрыгиваю на месте и кричу дурным голосом:
— Огня! Огня!
Толпа подхватывает.
Приметил еще нескольких наших. Первый заслон мы одолеем. Со вторым как бог даст, а третий не в счет — белые сутаны мастера лишь на обедни да на молитвы.
Внезапно толпа притихла. Взгляды людей прикованы к штабелю дров в центре площади. Наверху столб, и там человек. Верховный маг.
Выходит глашатай с желтым свитком. Меркуцио. Сколько раз мы пили в таверне неподалеку, а после шли развлекаться в комнаты наверху. Он разворачивает свиток, начинает читать. Тишина могильная. Одновременно подходят две белые сутаны с зажженными факелами.
В горле у меня пересыхает, шея деревенеет, и я весь обращаюсь в слух.
— …нарушив указ Святой Церкви, преступник совершил тяжкий грех…
Облизнув губы, делаю шаг вперед. В грудь упирается острие меча. Я отшатываюсь, не забыв угодливо улыбнуться, — не слышно, мол.
На лбу у меня выступает пот, а сердце клокочет так, что я весь содрогаюсь от его ударов. Незаметно нащупываю рукоятку ножа.
— …дабы поступить с ним кротко и без пролития крови.
Меркуцио умолк, скатал свиток в трубочку и замер. Белые сутаны опустили факелы.
В этот миг воздух содрогнулся от грохота, и с неба обрушились битые стекла, щепки, обломки камней, смрад и клубы дыма. Толпа всколыхнулась, и над площадью пронесся стон ужаса. Многие, вероятно, решили, что Господь сам покарал отступника и теперь примется за остальных. Я не стал объяснять, что это взорвался пороховой склад и Бог здесь ни при чем. У меня не было ни времени, ни желания.
Двое битюгов остались лежать позади, а я, подхватив меч, бегу вперед. Опасения насчет третьего и четвертого стражников оказались напрасными — они не причинили мне вреда. Белые фигурки монахов разбегаются в стороны, как прусаки, ослепленные светом. Путаются в длинных одеждах, падают, вопят, вскакивают и снова падают. Мне не до них. Отбрасываю меч, прыгаю и карабкаюсь по штабелю дров. Бревна уже горят, но так лучше — дым укрывает Данкена от арбалетчиков.
И вот я наверху. Данкен смотрит на меня с испугом и удивлением, пытается что-то произнести разбитыми, вспухшими губами, но я не слушаю. Тесаком перерубаю веревки, и маг валится мне на руки. В этот момент над краем штабеля появляется голова Лаккада. Весь в копоти и крови, он страшен, но более симпатичной физиономии я не видывал.
У каждого из нас на поясе моток веревки. Лаккад сматывает свою, и мы обвязываем мага — сам он от слабости не в состоянии спуститься. Затем перекидываем свободный конец вокруг столба, и я начинаю спуск. Лаккад страхует, упершись ногами в штабель и осторожно выдавая веревку.
Внизу — ад. В побоище втянулись десятки случайных людей, остальные пытаются выбраться из кровавого месива, но впечатление такое, будто дерутся все. На чьей стороне перевес — не понятно. Пока нам везет. Чудо в том, что мы до сих пор живы.
Меня и Данкена подхватывают руки друзей. Мы рычим, как загнанные в западню звери, и пробиваемся в сторону базарной площади. Путь к отступлению подготовлен, но если стражники успеют раньше…
Наконец мы оказываемся на узкой улочке между двумя рядами высоких стен. Переводим дух и спешим дальше. Я заглядываю в лицо Данкену. Тряска на носилках из кожаных ремней причиняет ему боль, но он силится улыбнуться. Внезапно в глазах испуг. Тут же ощущаю толчок в предплечье и вскрикиваю от боли. Успеваю заметить стрелу, насквозь пробившую мою руку, и начинаю проваливаться в темноту…
Данкен отчаянным движением рук вливает в меня силы, бормочет:
— Арбалетчик… сзади…
Лаккад обламывает наконечник стрелы и дергает за оперение. На перевязку нет времени, и он туго стягивает мою руку ремнем. Удивляюсь, что одноглазый не отстал. С ним спокойнее, он счастливый. Говорят, заговоренный и слово знает.
Догоняем наших. Они уже возле дракона. На его спине укреплена вместительная клеть. Данкена, а там и меня впихивают следом. Лаккад влезает третьим, за ним щуплый Родерик. Поднимаемся в воздух, и я замечаю, как ребята, прикрывавшие наше отступление, рассеиваются в толпе. Зловеще пылает костер, мечутся стражники, но мы уже над крышами домов. Дракон быстро набирает высоту — ему все равно, кто платит, лишь бы чистым золотом.
Антон сложил листы вчетверо и спрятал в карман. "Небось, из инета скачал, хитрец, подумал он. А как же сиротка?.. Эх, мальчишки, если уж спасать, так королевство!"
Намедни, завидев возможность без помех жить вместе с Дениской, Антон впал в безотчетную нирвану. Трудно описать его состояние в те долгие часы, когда он стоял перед выбором.
Он не упивался собственной властью изменить участь стольких людей, тем, что держит в руках их судьбы, тем, что его решение значит так много. Не заботило его и то, что подумают о нем другие, — сочтут ли злодеем и предателем, если он поступит так-то, или слабаком, если поступит иначе. Антон искал наилучший выход, и слишком ясно видел: выбор прост. Ибо во всякой этической ситуации то, что менее всего хочется делать, и есть, вероятно, самое правильное решение.
Денискин папа зашел за телефоном, который забыл его сын, еще до обеда.
— Георгий, он же Жора, он же Гоша, он же Гога? — приветствовал его Антон, приглашая в дом.
— Здравствуй, здравствуй, Петрович! Как, стоит еще хибара, камин не дымит? — Вопросы были риторическими, и Антон посторонился в дверях, пропуская гостя. — Если что — обращайся. Есть у меня интернациональная бригада на этот случай. Все — маэстры своего дела.
— Благодарю, Гога. Всё-то ты в делах, в заботах, аки пчела. А я ведь, Гога, не просто так, я ведь хочу тебя, Гога, вытащить на рыбалку. Махнем на Белые камни, а? Что думаешь? Отсидим вечернюю зорьку…
— Нет, с ночевкой не поеду, — в тон ему отвечал Георгий. — Боюсь застудить… свой геморрой. Давай-ка лучше к Черной скале и на шашлык.
Оба рассмеялись.
А поутру Георгий вместе с сыном и незнакомой Антону женщиной, одетой неброско, почти по-деревенски, в какой-то бесформенный сарафан, заехал к нему домой. Денис, улучив минутку, пока папа со своей знакомой задержались у машины, с недовольной физиономией вернул тетрадку.
— И что же, они так вот и разъедутся? — спросил он. — Куаро с твоим Наблюдателем и остальные…
— Почему бы и нет, ведь и так все ясно.
— Ничего не ясно, а как же акавои? Они же догонят Говарда с пацанами!
— Может, и не догонят, — подначил Антон мальчика.
Денис возмущенно взмахнул рукой, будто отгоняя муху.
— Короче, ты должен написать продолжение! И так, чтоб хорошо кончалось.
— Кому? — не удержался от двусмысленности Антон.
Денис смерил его критическим взглядом, мол, нашел время шутки шутить.
— Да есть продолжение. — Прокрутив в голове индейскую историю, Антон с опаской прикинул, как воспримет ее финал избалованный обилием затейливых приключенческих сюжетов современный школьник. К тому же он немного волновался, что некоторые сцены покажутся мальчику излишне натуралистичными. В конце концов, порывшись в столе, он вынул другую тетрадь. — Вот держи. А это кто с папой?
— Секретарша, что ли, — пожал плечами Денис. — Его школьного друга. Кажется, хочет стать моей новой мамой, — особой радости в его голосе не наблюдалось.
— Папе твоему нужна жена, не будет же он всю жизнь один…
— У него есть я!
— Ну… тебе виднее. Но ты все-таки подумай. Вырастешь, женишься, будете в гости туда-сюда ездить, вы к ним, они — к вам.
А тем временем Георгий со спутницей уже топали в сенях.
— Знакомься, сосед. Ан Пална, моя хорошая знакомая. Вот, думаю, что ей в городе сидеть.
— Рад знакомству, — поддержал его попытку представить их друг другу Антон. Взглянул на женщину, — конечно, зачем в городе.
— Зовите меня Аня, — она просто подала руку, чтобы обменяться легким пожатием. — А мы с вами заочно знакомы, это ведь я звонила, Антон. Тогда, вечером.
— Давай, Антоха, свои пакеты! — распорядился Георгий. — Дэн, помогай грузить.
Возле реки царил беспорядок — августовские отпуска в самом разгаре. Горожане оставляли свои тесные, лишенные воздуха обиталища и выбирались за город, где только и можно было вздохнуть свободно. Антон прикинул, что еще с десяток лет назад на этом месте можно было уединиться, будто в первобытные времена. Но с ростом благосостояния "рассея́н" берега подмосковных водоемов все меньше годились для отдыха.
Когда выгрузились на более-менее свободном пятачке, всех четверых захватила обычная пред-шашлычная суета. Тут же оказалось, что как обычно взяли не всё, кое-что забыли, и мужчины поехали к магазину докупать необходимое.
Не обращая внимания на папину подругу, Денис собрал мангал, потом разделся и, распластавшись на покрывале, стал жадно читать взятое с собой продолжение про индейцев.
Анна Павловна прошлась по берегу, постояла на ветхих дощатых мостках; раскинув в стороны руки, подставила лицо солнцу, зажмурилась.
Денис исподтишка покосился на женщину.
— Что это ты читаешь? — вдруг спросила она.
Словно застигнутый на месте преступления, Денис быстро отвел глаза.
— Фантазии о прошлом, — буркнул он и снова уткнулся в тетрадку.
Немного погодя рядом расположились соседи Антона — Анохины; муж с женой и дочка их, ровесница Дениса, Кира, которая сразу устроилась загорать, нахлобучив на голову наушники плеера. Распахнувшись кверху пузом на расстеленном одеяле и выставив на всеобщее обозрение все свои уже вполне оформившиеся выпуклости, она приковывала к себе внимание окружающих мужчин. Кира была задавакой, и дружить с ней мог только ненормальный, но наблюдать украдкой за симпатичной девочкой в купальнике было приятно.
Показалась машина — вернулись папа и Антон. С веселым звоном выгрузили пакеты.
— Слыхали по новостям? — завел вынужденный разговор глава анохинского семейства. — Только что произошла очередная бандитская разборка на Южном рынке. Восемь убитых! И главарь их известный, Карагач, полёг.
— Да плевать на этих бандюков! — нервно взвизгнула его дебелая супруга, отмахиваясь от приставучего слепня. — Скорей бы уж друг дружку поизвели. Житья от них не стало. А вот у меня, представьте, белье с участка пропадает. На днях сушиться повесила — и как корова языком слизнула. Ну вы подумайте, такой спокойный поселок, все приличные, вроде, люди… Помню, у Расторгуевых сценический мексиканский костюм уперли, а это реквизит, между прочим! — Она прихлопнула наконец назойливое насекомое и полезла в сумку за снедью, зашуршала пакетами.
— Безобразие, — скрывая сардоническую усмешку, откликнулся Георгий. — Дров собери, Дэн, — тихо приказал он сыну.
Мальчик покраснел: отец заметил, как он пялился на Киру. Он согнулся, поднял кусок расщепленной доски, вынесенный на берег течением.
Анна Павловна деликатно вытряхнула невидимую пыль из оставленного Денисом покрывала и перестелила его подальше от беспокойных соседей.
— Бери повыше, там много сушняка, — посоветовал Антон, и Денис с облегчением полез вверх по склону.
Любопытный ветерок небрежно зашуршал страницами упавшей в траву тетрадки.
Антон проводил глазами смущенного мальчика. Треугольные оранжевые плавки в пестрых попугайчиках поневоле приковывали взгляд.
Анна Павловна, не утерпев, полезла пробовать воду. От реки донесся восторженный визг.
— Раньше, когда вы с моим сыном ходили на шашлыки, обо мне обычно забывали, — сказал Георгий и, обернувшись, помахал подруге. — Что изменилось?
— Просто ты вечно занят, — попробовал вывернуться Антон.
— Я ведь, сосед, не слепой, все вижу, — он сделал успокаивающий жест собравшемуся было возразить Антону, — все понимаю. Денис у тебя с утра до вечера… Избалован он, — произнес Георгий почти доверительно. — Соседи жалуются, по чужим дачам лазит. Что делать, я старался в меру сил воспитывать его работящим, но жена баловала и позволяла всё. В этих случаях ребенок всегда выбирает то, что легче и приятнее.
— Нужно, — спросил Антон, только чтобы что-то сказать, — обоим родителям воспитывать одними и теми же словами?
— Да, — убежденно ответил отец Дениса, — но и это спасает редко. Улица и приятели почти всегда сильнее родительского влияния. Там свобода, бунтарский дух против родительского произвола, романтика неподчинения вообще всему на свете.
Антон сказал с кривой усмешкой:
— То-то мне родители говорили в моем детстве: с этим мальчиком не дружи, он плохой, с этой девочкой тоже…
— У тебя мудрые родители, — сказал Георгий. — И окружение тебе подбирали правильное. Завидую им белой завистью. У нас не получилось…
— У них тоже не получилось, да и не могло.
— И друзья у него такие, всех бы утопил, и мать… идеалистка. В общем, шансов практически не было. Я уже смирился, но тут вдруг футбольная секция, книги читать начал… я уж и не думал, что он в самом деле способен заняться чем-то серьезным.
— Человек ты хороший, но твердый. Может, в этом причина?
Георгий развел руками.
— Вообще-то ты прав. Я обычно средства не очень-то выбираю. Потому вот и говорю тебе прямо, как мужик мужику: ты моего сына не обижай.
— Само собой, — машинально выдохнул Антон, постепенно осознавая слова Георгий, и принимая их, как индульгенцию.
— Мужчины! Хватит на солнце жариться, идите уже купаться! — заголосила из воды Ан Пална.
Вернулся Денис с кучей хвороста для костра, потребовал у папы спички.
Антон поднял с травы тетрадку. Усевшись на изъеденный древоточцами чурбак, закурил. Настроение было немножко грустное, но в то же время безмятежное.
Бог весть, о чем размышлял этот человек, наблюдая, как довольный мальчишка сноровисто разжигает уложенные в мангал сухие ветки. Уже скоро ноздри защекотали запахи древесного дыма и жареного мяса.
Начинался еще один хороший день.
10
Наблюдатель: К сокровищам Маноа
— Человек не оставляет следов на хвое. Но взрытая копытами лошадей, хвоя недвусмысленно укажет путь всадников, — сказал я Куаро.
Испанец на минуту задумался и выдал не самое бесспорное, но, наверно, единственно верное в тех обстоятельствах решение. Он предложил воротиться к лодке, вывести ее из укрытия на стрежень и на виду у индейцев сплавляться вниз по течению, привлекая к себе их внимание.
Через полчаса утомительно неспешного преследования, когда я уже устал чувствовать себя мишенью для стрел, посылаемых с берега, акавои наконец поняли, что убить или пленить нас не удастся, и повернули коней. Но цель наша была достигнута — теперь Говард с детьми имели приличную фору, и за их жизни можно было не опасаться.
Солнце уже стояло в зените, когда мы добрались до смолокурни.
Я без сил упал на ветхий топчан, застеленный чем-то похожим на соломенные циновки, и почти мгновенно отключился. События этого безумного утра, бегство по реке, недомогание да общая слабость давали о себе знать, и я чувствовал себя эмоционально опустошенным. Обычно, когда я преклонял голову к подушке, приятно было вспомнить яркие моменты дня и подумать, как можно в дальнейшем обернуть то или иное обстоятельство к собственной пользе. Теперь же я провалился в сон, точно в пропасть, и краем меркнущего сознания был рад этому, предоставив Куаро самостоятельно заняться благоустройством нашего убежища, зная, что он все сделает наилучшим образом.
До рассвета я неплохо выспался и, проснувшись, чувствовал себя довольно бодро, во всяком случае жар прошел, и докучал мне лишь волчий голод.
С протяжным скрипом отворилась тяжелая дверь, и в помещение протиснулся Куаро с котелком исходящей паром еды — как нельзя кстати.
— Ну, как мы себя чувствуем? — тоном заправского эскулапа поинтересовался он и водрузил котелок на основательный деревянный стол в углу комнаты.
— Думаю, что неплохо, — отвечал я. — Даже голова уже не болит.
— Хорошая голова болеть не будет, — пробубнил знахарь, извлекая пучки пахучих трав из своей котомки.
— Я должен поблагодарить тебя, Куаро.
— Выглядишь ты по бодрее, а для меня это лучшая благодарность. Есть-то хочешь, наверно?
Он накрошил и тщательно перемещал свои травы с бульоном, налил его в глиняную миску. Покидал туда же отделенные от костей куски нежного мяса, по виду — кролика. Нашлись у него и зачерствевшие лепешки.
Запах похлебки сводил с ума, и я не заметил, как уже сидел за столом и уплетал ароматное варево с хлебом, нахваливая лекаря. Потом спохватился:
— А ты, Куаро?
— Я уже поел. Пока ты спал, — ответил испанец. — Каковы же планы, Тони? — когда я немного насытился, спросил он. — Честно говоря, я бы не отказался отправиться в твоей компании к месту, указанному на моей карте. Не подумай, что я альтруист, но боюсь, что самому мне туда не добраться — по джунглям не ходят в одиночку, — а добыча представляется настолько непомерной, что я с удовольствием разделю ее с тобой.
— Завидую твоей энергии. Лично я еще вчера не был уверен, что доживу до сегодня. Так что планы у меня довольно прозаичные — свыкнуться с мыслью, что до сих пор жив.
— Тогда устроим себе денек отдыха, — объявил Куаро.
Одним днем не обошлось, но к вечеру второго мы уже точно знали, что будем делать дальше. У индейцев из племени масатеков, обитающих в деревне неподалеку, решено было раздобыть легкую двухместную пирогу или каноэ; и следовало взять проводника, хотя бы из тех же масатеков. Заплатить, сколько попросят — товары на обмен у меня еще оставались: свечи, капканы на мелкого зверя и еще всякая полезная и не очень мелочевка. Карта картой, а без знания местных рек, лесных троп и водоразделов нечего было и думать преодолеть гигантские пространства дикой природы.
На третий день утром, собрав расставленные на ночь по лесу силки и капканы, я обнаружил подле нашего убежища необычное оживление. В стороне от просеки щипали траву лошади. Куаро с неким щегольски одетым франтом, в котором я издали не сразу признал Говарда, ибо лицо его было скрыто тенью от роскошной треуголки, из-под которой сзади выгибалась короткая крепкая косица, о чем-то беседовали, сидя возле костра. Тогда только я понял, что лошади — те самые, коих я видел три дня назад.
И еще я увидел бегущего мне навстречу мальчика, худенького, вихрастого и удивительно знакомого. Он едва не свалил меня наземь, запрыгнув с разбегу и заключив в жаркие объятия.
— Не ожидал, Энтони? — воскликнул он и сам же ответил: — Не ожидал!
Хомяк был обряжен, словно маленький лорд, выехавший поохотиться. Не доставало, пожалуй, только лайковых перчаток, свиты предупредительных лакеев и собачьей своры, беснующейся поодаль. Все в нем дышало чистотой и свежестью.
— Что же это? Откуда ты? — спросил я, отпуская его.
— Упросил маму, и вот мы здесь, — принялся восторженно рассказывать Хомяк. — Вон дядя Говард, — мальчик поморщился, как видно, он не перестал сердиться на родственника, — а мама в домике. Ты же рад? Рад. — Заключил он с удовольствием.
В первые минуты встречи я поприветствовал Говарда и отдал Куаро свежевать двух пойманных агутов[Порода зайцев в Центральной Америке.].
— Вы сегодня без меча, — сказал я ирландцу, не скрывая иронии.
— Я редко ношу с собой оружие больше кинжала, — объяснил он добродушно. — Довольно обременительно, когда на боку у тебя болтается несколько футов стали, цепляется за все подряд кусты, бьет по чему ни попадя и путается под ногами. Я люблю бой на мечах и прошел хорошую школу. Просто мне не нравится носить с собой такой неудобный предмет постоянно.
С такими доводами трудно было не согласиться.
— Мне следует без промедления представить вас моей сестре, — заявил Говард, поднимаясь на ноги и выпрямляясь во весь свой немалый рост. На нем оказались не замеченные мною прежде высокие сапоги из мягкой, искусно выделанной кожи, широкий пояс с серебряными вставками, плечи его покрывал плащ из болотно-зеленой и явно недешевой ткани. — Я полагаю, вы убедитесь, что Диана без сомнения стоит того, чтобы отправиться за ней на край света, — улыбнулся ирландец и, пройдя вперед, открыл дверь смолокурни.
— Ах, вот и вы, наконец! — услыхал я раньше, чем увидел, как женщина, отдыхавшая сидя на табурете у окна, повернула голову, поднялась и пошла нам навтречу.
Я узнал бы ее, даже если бы Говард не назвал ее имени — сходство с ней ее сына было несомненным, но то, что идет мальчикам, не всегда хорошо для женщин. Этот большой покатый лоб, подобные светлым крыльям полукружья волос на висках, широко расставленные карие глаза. Ее строгий костюм для верховой езды, плотно облегающий фигуру, подчеркивал совершенство форм и безукоризненную аристократичность в выражении лица. Как у большинства англичанок, оно поражало скорее своей оригинальностью, чем красотой. Да и во всем облике ее было что-то средневековое, какая-то пугающая чистота и невинность, которая, как подумал я, куда опасней утонченной распущенности.
— Диана, дорогая, я уже рассказывал тебе о досточтимом мастере Джексоне, выручившем меня однажды из весьма затруднительного положения, в котором я оказался во время поездки за Квентином, — взяв сестру за локоть, представил меня Говард.
Когда она заговорила, в ее голосе были непринужденная живость и простота.
— Этот добрый господин проявил также положительную заинтересованность в судьбе мальчика, и мы, полагаю, должны быть ему благодарны за столь благородное участие, — сказала Диана, улыбнувшись уголком рта.
Утонченная двусмысленность фразы повергла меня в опасливое восхищение. Какое-то время я стоял, не двигаясь, и внимательно разглядывал ее. Однако в моем взгляде не было ничего, что позволило бы заподозрить меня в неделикатном любопытстве — в нем присутствовал один лишь искренний интерес.
— Оно того стоило, хотя бы ради удовольствия быть представленным вам, миледи, — резонно отметил я.
Она слегка сдвинула брови, лоб ее прорезала морщина, но тотчас же он снова стал безупречно ясным.
— Нужно было прожить два года среди дикарей, — сказала она, — чтобы обрести силы говорить так, как я сейчас говорю с вами. Не понимаю, как я еще жива, как я могла перенести все муки того крушения, самого ужасного в жизни женщины. Несчастье многому меня научило. Сперва я обвиняла, но теперь я готова признать, что есть законы природы, которым человек вроде вас подвластен.
— Моя сестра, мастер Джексон, с настойчивостью, присущей женщинам нашего рода, пожелала принять участие в путешествии к известной вам цели, — объявил Говард. — Я приложил все усилия, чтобы отговорить ее от этой затеи, но… — он картинно развел руками и вдруг улыбнулся открытой, подкупающей улыбкой доброго малого, свойского парня: — Что ж, давайте займемся вашими агутами, а то у меня уже в животе урчит.
— Прошу меня извинить, миледи, — сдержанно поклонился я.
Она кивнула в ответ, и мы с ее братом покинули комнату.
Простодушие ирландца меня озадачило. Я уже знал, что доверять ему не следует.
— Говард, мне кажется, ты хитрее, чем я думал. А я-то считал тебя простаком, — сказал я напрямик.
— Еще бы, — самодовольно заявил он. — Вот если бы ты мог себя видеть, как вижу тебя я, а я мог себя видеть, как видишь меня ты, все было бы куда понятнее, правда? — и он рассмеялся собственной шутке.
Масатеки извинялись, оправдывались, но наотрез отказались дать нам проводника, ссылаясь на древнее проклятие, издавна довлеющее над землями, куда лежал наш путь. Тем не менее удалось выменять у них за лошадей три каноэ и запас продовольствия. Лодки были необычайно легкие — всего лишь каркас из дерева, обтянутый шкурами. На каждой имелось по две банки, чтобы сидеть, и мы впятером решили, что в третьей лодке отправится кто-нибудь один из нас и с ним побольше поклажи.
Когда Квентин увидел лодки, он рассмеялся:
— Пойдем посмотрим, как ты управляешься с каноэ, — позвал он меня, предвкушая, по-видимому, немалое развлечение.
Но я-то в детстве неплохо управлялся с байдаркой, поэтому смело принял вызов. И совершенно напрасно. Потому что для начала оно опрокинулось. Конструкция суденышка была превосходно продумана, однако требовала не только уверенного владения веслом, но и тщательного размещения груза. Я разделся, чтобы не промочить одежду, и, как оказалось, не зря. В то утро нам поневоле пришлось принять несколько холодных ванн и много раз вытаскивать перевернутое каноэ на берег.
Однодневной практики было явно недостаточно для такой коварной реки, в которую превратилась Вируни в ее нижнем течении, но задерживаться было еще опаснее — лазутчики воинственных акавоев беспрестанно рыскали по округе, и масатеки уже не раз видели их близ своей деревни. Мы решили отплыть на следующий день. Капитаном, разумеется, был Говард.
— Удивляюсь этому прохвосту, — сказал Куаро между делом, когда мы укладывали вещи. — Ему каким-то образом удалось срисовать карту. Может быть, пока ты лежал в горячке — он ведь знал, как открывать шкатулку. И он уже намеревался собрать целую экспедицию за древними сокровищами. Фактически, неуемный ирландец поставил меня перед выбором: либо он идет с нами, либо отправится с более многочисленной группой и при поддержке местных английских властей. Я думаю, делиться с властями его самого не очень-то устраивает, но, если бы я отказался, он без сомнения пошел бы и на это. Кроме того, у него Игнасио, которого он, по его словам, оставил у знакомых. Такие вот дела. Как говорят у вас в России, незваный гость хуже татарина… Кстати, а кто такой татарин?
— Ну это тоже вроде как переселенец, — подумав, ответил я.
Вероломство Говарда меня уже не удивляло. Но в качестве организатора он был незаменим — энергичный и деятельный, он, казалось, был во всех местах одновременно и везде успевал.
Диана упаковала всю одежду и показала нам свое произведение: набедренные повязки — пояса, с которых свисали полосы легкой ситцевой ткани. Она явно использовала для них одно из своих платьев. Этого было достаточно, чтобы соблюсти приличия, и в то же время позволяло сберечь нашу одежду от речной воды и дождей, сезон которых уже начинался.
— Диана прекрасно выглядит, — отметил я.
— О, да! Набедренная повязка ей к лицу.
Куаро сдержанно улыбнулся.
— Не пойму, зачем же Говард потащил за собой сестру и, уж тем более, ее сына? — поделился я сомнением. — Столь трудный и полный опасностей путь…
— О, ты не знаешь эту женщину, Тони. Сущий кремень! — воскликнул Куаро. — Твердь и пламень! Вдобавок, она влюблена.
— Уж не в вас ли? — уточнил я, постаравшись не усмехнуться.
Испанец пожал плечами.
— Больше всего, полагаю, любят не красивых и добрых — от добра добра не жди, — а сильных, способных дать сильное горе и сильное счастье…
Возможно, это многое объясняло. Безусловно, Куаро был чрезвычайно харизматичной личностью и мало кто оставался равнодушным после общения с ним.
— Кроме того, индейцы лояльно относятся к мирным путешественникам с детьми, — сказал он. — Думаю, ирландец учел и это. Присутствие детей льстит самолюбию индейцев, даже самых отъявленных дикарей, поскольку говорит им, что к ним не испытывают страха и относятся как к равным.
Я кивнул, соглашаясь:
— Тогда нас действительно не будет сопровождать постоянный страх от ожидания жестокой гибели у какого-нибудь пыточного столба…
Позже, познакомившись с Дианой поближе, я узнал, что с детских лет она проявляла полную независимость; ей свойственная была смелость, граничащая с безрассудством, — едва ли можно было ожидать, что она посчитается с обычаями своей среды.
Может быть, она еще не зашла так далеко, чтобы влюбиться. Я так не думал. Но, конечно, в ней вспыхнул какой-то странный интерес к этому удивительному человеку, с которым она познакомилась при таких трагических обстоятельствах и который так сильно отличался от заурядных людей, ранее составлявших ее общество. И этот интерес, вызванный словом, взглядом, жестом, вместо того чтобы погаснуть от пренебрежения, день ото дня становился все больше. Бедность и незначительность испанца не смогли бы послужить преградой если не для неравного брака, то, по крайней мере, для опрометчивых поступков.
Мы пустились в путь в нетерпеливом возбуждении, и поначалу все шло совсем неплохо. Быстро поймав течение, не торопясь плыли мы, следуя руслу реки, на север. Работали веслами лишь когда возникала необходимость обогнуть препятствие или мель. Мы понятия не имели с какой скоростью движемся, но река была спокойной, погода солнечной, и все радовались жизни.
Однако хорошая погода продержалась лишь два дня, а потом по небу покатились валы густых облаков, и зарядил нескончаемый теплый дождь. Он был бы даже приятным, если б не был таким продолжительным. Пришлось пристать к берегу и, устроив у самого толстого дерева навес из покрывал, ждать, пока пройдет ненастье.
На сотни миль простиралась земля, накрытая одеялом комариных туч, взрезанная реками, раздираемая оврагами, затопляемая болотами, пораженная лихорадками, зловонными морами и насморком.
Расставшись с легкомысленными повязками, мы вновь переоделись в свою цивильную одежду. Квентин с неохотой натянул узкие английские бриджи, мягкие шевровые сапожки, плотную рубашку и короткую замшевую курточку. Хоть он и бурчал себе под нос, однако такой наряд позволял не бояться змей и был наиболее удобен в лесу.
Куаро занялся приготовлением мази от комаров по индейскому рецепту. Я уверен, что без нее мы очень скоро посходили бы с ума, одолеваемые звенящими полчищами кровопийц.
Воздух насыщен был нестерпимым, просто одуряющим зловонием прелых листьев и гниющих корней. Полоса прибрежной растительности была сравнительно неширокой, всего каких-нибудь тридцать или сорок шагов в глубину, но из ее чащи доносились невероятные, душераздирающие звуки! Там что-то щелкало, верещало, квакало, вякало, стонало и вопило, но более всего вселяло ужас, заставляя стыть в жилах кровь, свирепое шипение. Казалось, разверзлись врата ада и страшные чудища, вырвавшись на свободу, предавались теперь дикому разгулу на этом крошечном клочке джунглей.
Лишь только стемнело, намаявшись от вынужденного безделья, мы с облегчением легли спать под надоедливый однообразный ритм нескончаемых лягушачьих воплей. Удивительна эта человеческая способность — однажды мне легко удалось уснуть под оглушительный грохот молота по наковальне.
Внезапно среди ночи меня разбудило предчувствие какой-то опасности. Вскочив, я увидел, что тростники ярдах в десяти от нас зловеще шевелятся. Я разбудил остальных, и все приготовили к бою оружие, кому что попало под руку, однако то, что шевелилось в тростниках, встревожилось и исчезло.
Поутру от реки тянуло сыростью. К тому же скудные запасы провизии угрожающе таяли. Правда, Куаро с Квентином отыскали несколько яблонь, но прожить на одних яблоках было невозможно. Разумеется, мы могли охотиться, но болотистая местность и слишком мокрая земля не позволяли разложить костер, и добычу пришлось бы есть сырой.
Квентин оказался необычайно изобретателен. Насадив дождевых червей на тонкие лозы, он затопил их на мелководье, пригрузил небольшими камнями и, разувшись, неподвижно стоял по бедра в воде, сжимая в руке заточенную острогу и пристально глядя в мутный поток. Внезапное, неуловимо быстрое движение — и острога появлялась из воды с бьющейся на ее конце крупной рыбой. Говард, при любой возможности старавшийся наладить отношения с племянником, попробовал проделать то же самое и едва не проткнул себе ногу.
— Прежде всего ты неправильно надеваешь червяков, — стал учить мальчик дядю, завидев его тщетные усилия. — Червяк должен быть живой, а ты скомячил его и тем придушил. Думаешь, рыбы идиоты?
Уязвленный ирландец лишь проворчал в ответ что-то насчет острого глаза и твердой руки, которые в любой ситуации важнее прочего.
Выловленную таким хитрым способом рыбу Диана выпотрошила с помощью кинжала, но есть ее пришлось сырой, и я обнаружил, что меня это нисколько не заботит, хотя еще недавно содрогнулся бы от одной лишь мысли об этом. Я менялся с каждым днем и не просто свыкся с обновленным и крепким своим телом: перемены происходили и на более глубоком уровне. Прежде всего я перестал видеть сны о прошлом; на смену им пришли простые сновидения: строительство хижины, охота, любовь… Мир, из которого я пришел сюда, казался холодным, чужим и почему-то не просто нереальным, но не желанным. С каждым днем прежняя жизнь становилась все более невообразимой и призрачной. Даже дождь и грязь уже не так докучали мне, как прежде.
— Скажи, изменился ли я за последние дни? — спросил я Куаро, не совсем понимая, почему это так меня беспокоит.
— Нет, — ответил он. — А ты чувствуешь, что изменился?
— Я… мои мысли полны тумана. Мне трудно вспоминать.
— Что вспоминать?
— Свое прошлое, свои знания, свою работу. Даже мальчишки уже стали забываться.
— Какие мальчишки?.. — монотонно переспросил он.
Что-то холодное, словно струйка тумана, вползло мне в душу.
Куаро вдруг резко вскочил.
— Поднимайтесь! Мы должны немедленно плыть дальше.
— Плыть?.. Куда? Зачем? — устало спросила Диана.
— Именно поэтому! Пошевеливайтесь! Скорее!
Каждое движение отнимало уйму сил, но в конце концов мы нагрузили каноэ и столкнули их в воду. Дождь был мелкий, но частый, и мы тут же основательно промокли. Скоростью еще можно было пренебречь, но туман и вздувшаяся река представляли серьезную опасность.
Ядовитые испарения, объяснил позже Куаро, застали нас врасплох, и только благодаря опыту удалось распознать угрозу, но и то с опозданием.
Течение медленно несло лодки сквозь пронизывающий дождь. Мы окончательно пришли в себя только на следующий день.
Река все чаще бурлила меж валунов и плыть стало нелегко: приходилось часто вылезать из каноэ, переводить их через малые пороги. Но некоторое время спустя мы вошли в крохотное озерко. И словно для того чтобы совсем нас развеселить, небеса прояснились. Вскорости уже пылал костер, варилось вдоволь рыбы, которой предстояло унять урчание в пустых желудках. Приободрившись, мы продолжали наш путь, подгоняемые попутным ветерком.
Мы только еще вошли в залив, в который впадала река, как вдруг Говард поднял весло.
— Слушайте, — сказал он. — Что это?
Мы напрягли слух: откуда-то доносился низкий, приглушенный рокот, точно вдалеке ворчал летний гром.
— Пороги или водопад, — осторожно предположил Квентин.
Оробевшие и притихшие, мы налегли на весла. Чем ближе к концу залива, тем громче становился рокот. Причалив к ближайшему мысу, мы вытащили лодки на берег и поднялись на невысокий холм — всем хотелось увидеть, что ждет нас впереди.
Картина, представшая нашим глазам, могла поколебать уверенность самых отважных гребцов. Мы стояли словно на приподнятом краю гигантской чаши. У нее не было ясно очерченных берегов. Вода переливалась через край чаши и с ревом неслась по каменистому склону.
— Может, лучше назад? — с сомнением произнес Говард.
— Назад нам нельзя, — возразил Куаро. — От стоянки мы плыли больше пяти часов. А с какой скорость — забыл? Чтобы вернуться назад, надо тридцать, а то и сорок миль тащить каноэ против течения. На это уйдет много дней, и в таких болотистых местах это еще куда опасней.
— Куаро верно говорит, назад пути нет, — сказали я и Диана почти одновременно. — Надо двигаться дальше… Но как?
Испанец посмотрел на наши озадаченные лица и в глазах его блеснул озорной огонек.
— Я слышал, на этих лодках индейцы проделывали и не такое.
Он подмигнул Квентину, молча столкнул каноэ на воду и, подхватив весло, помчался прямо в пенный водоворот.
Диана приглушенно вскрикнула, но тут же прикусила язык, затаив дыхание.
Каноэ взметнулся на шестифутовую волну, помедлил мгновение на гребне, точно птица, готовая взлететь, и скрылся за белой водяной завесой. Еще несколько мгновений — и мы вновь его увидели: лодчонка летела стрелой, и Куаро так яростно работал веслом, что вокруг головы его образовался смутный ореол света, отраженного от широкой лопасти. Лодка вырвалась из нижнего водоворота и замерла, вызывающе покачиваясь в тихой заводи. Куаро помахал нам, приглашая последовать за ним.
Говард не поверил своим глазам.
— Вот уж не думал, что такая жалкая скорлупка — и останется цела! — заявил он.
Не слишком-то охотно мы вчетвером расселись в лодках.
Диана заняла место рулевого на корме одного каноэ с братом, а Квентин разместился вместе со мной. Мы приближались к порогам с превеликой осторожностью, табанили изо всех сил, но вот течение подхватило, и пришлось отдаться во власть реки.
Каноэ влетели в скользкую воронку — начало первой стремнины, и гребцы подобрались, напряглись. Во рту у меня пересохло, глаза впились в быстрину. Лодка вышла на стрежень, нас неудержимо повлекло к первому порогу, и, похоже, всеми завладел настоящий азарт. В головном каноэ Говард отчаянно работал веслом, мгновенно повинуясь командам Дианы. Сам же он, всегда такой сдержанный, скоро уже кричал и вопил, точно индеец, а юркая маленькая лодчонка металась меж водоворотами. Мы с Квентином не отставали, светлые вихры мальчика развевались по ветру, он быстрыми, как у белки глазами всматривался в буруны, стараясь вовремя угадать верное направление и не налететь на камни.
Пустившись в эту кроговерть, остановиться было уже невозможно. Лодки несло вперед, казалось, долгие часы, а на самом деле всего минут пять. Но вот поток круто повернул, и мы влетели в небольшое озерцо, где нас с улыбкой дожидался испанец.
— Мы не задели ни одного камешка! — закричал Квентин.
Еще несколько часов мы все так же мчались вниз по течению. Стремительные пенистые потоки иногда сменялись маленькими озерками, но даже в них скорость течения была две-три мили в час.
К концу дня все здорово устали, и когда Говард уловил, что рев впереди становится басовитей, грозней, он круто повернул к берегу. Мы обрадовались случаю передохнуть.
Оказалось, что причалили как раз вовремя.
Когда мы вскарабкались на берег, чтобы размяться и заодно набрать хворосту для костра, то увидели перед собой чудовищный водопад; по сравнению с ним все прежние пороги были легкой рябью на мирном ручейке.
До сих пор Вируни только играла с нами. Теперь она показала зубы. Впереди, сколько хватал глаз, воды было не видно — одна лишь кипящая пена, из которой там и сям торчали темные лоснящиеся валуны. Казалось, река выплеснулась из своего русла и, точно взбесясь, мчится на северо-запад по круто уходящему вниз склону.
От недавнего радостного возбуждения не осталось и следа.
— Это уже не порог, — пробормотал Квентин. — Не знаю, как это назвать, но только… Только ни на какой лодке там не пройти.
Никто из нас не возразил. Мы молча с трепетом глядели на низвергающийся водный поток.
— Остается одно, — сказал Говард. — Пойдем пешком. Каноэ легкие. Справимся, а?
— Другого выхода нет, — согласился я. — Только давайте здесь переночуем. На сегодня с меня хватит этой безумной реки.
Утром мы плотно позавтракали, доев все, что у нас было из снеди, чтобы поменьше нести, и зашагали вслед за Куаро — он мастерски умел находить проход в самых густых зарослях. Идти пришлось не так долго, как мы боялись. Милях в пяти от начала бешеного водопада река успокоилась и показалось довольно большое озеро.
— Сумасшедший край, — высказался Квентин, опускаясь на землю. — Один день несемся, делаем чуть не по сорок миль, а назавтра ползем как черепахи. Ну и пускай, когда-нибудь ведь доберемся… Наверное, доберемся.
За озером мы в первый раз встретили маноа.
Становище туземцев оказалось скромной деревенькой в три-четыре десятка хижин, поставленных на отвоеванной у леса обширной поляне. Все хижины строились на один манер: закругленные тростниковые стены венчали конусовидные крыши.
Даже при первом взгляде на местных жителей стало ясно, что здесь сохраняется чуть ли не первобытно-общинный строй, и они давным-давно не видели других людей. Обнаженные мужчины и женщины настороженно разглядывали нашу экспедицию, дети прятались за спинами взрослых.
— Ну, вот они, эти маноа, — не без сарказма заявил Говард, разглядывая стоящих перед нами женщин, стариков и немногочисленных воинов с копьями. — Судя по карте. И что вы думаете об этом, Куаро?
— Весь мой предыдущий опыт предостерегает от слишком быстрых оценок. Однако, я полагаю, они настоящие люди, — в тон ему ответил испанец.
Говард громко рассмеялся под настороженными взглядами аборигенов.
Вперед выступил вожак, всей одеждой которого можно было считать лишь ожерелье из пожелтевших кривых зубов какого-то лесного монстра на шее. Лицо его, похожее на обветренную скалу, было жестким и грозным. Он весь зарос коричневым волосом, густым, как шерсть. Между ногами раскачивались длинные и тяжелые признаки мужества, не оставлявшие сомнений, чем этот верзила завоевал свой авторитет.
Глаза Дианы едва не полезли на лоб, и она поспешно задвинула Квентина к себе за спину, откуда он теперь ежесекундно норовил высунуться.
— Вот это мужчина, — вырвалось у нее. — Да этим можно орехи колоть!
Сверкнув глазами, вожак гортанно произнес несколько слов. Мы переглянулись, а Куаро покачал головой, показывая, что не понимает наречия, на котором изъясняется дикарь.
И тогда из-за спин взрослых осторожно протиснулась худенькая взъерошенная девочка. По виду, ровесница Квентина, со взглядом затравленной лани, она неожиданно для нас, запинаясь, произнесла приветственную фразу на французском языке.
Диана радостно закивала в ответ и так же ответила девочке приветствием по-французски, а затем обратилась к ней на английском, и та дала понять, что ей немного знаком и этот язык. Общение было налажено.
Решив, что мы вряд ли представляем собой какую-либо угрозу, вождь при посредничестве находчивой девчонки весьма развязно поинтересовался, что нам нужно на их земле. Куаро тут же пустился в объяснения, но они, похоже, не слишком удовлетворили этого альфа-самца, и он жестом приказал испанцу замолчать и следовать за собой.
Вместе с девочкой они скрылись в одной из отдаленных хижин.
Через минуту вожак маноа вышел и направился к своим соплеменникам. Куаро с девочкой появились немного погодя и теперь, оживленно жестикулируя, беседовали. Наконец знахарь махнул рукой, призывая нас подойти.
Он объяснил, что успел в двух словах поведать девочке о причине нашего появления. Он так же рассказал, что юная наша помощница — старшая дочь пленной креолки, скончавшейся при родах полгода назад, и теперь девочка вовсе не против под каким-нибудь благовидным предлогом покинуть этот дикий край. Куаро сообщил, что зовут ее Тара.
Квентин с нескрываемым любопытством разглядывал Тару, на долю которой уже в первые годы жизни выпало такое суровое испытание, как жизнь в джунглях среди дикарей. Без сомнения, общность судеб должна была сблизить этих детей.
Девочка была голая, загорелая, зеленоглазая, и глаза ее часто выражали недоумение от множества непонятных ей слов, содержащихся в нашей речи. Иногда она поправляла спутанные пряди своих густых каштановых волос, обрамлявшие приветливое, с острым подбородком, личико, и тогда в фигуре ее угадывалась скрытая грация.
Поманив меня и Говарда в хижину, Куаро сказал, что маленькая креолка взяла на себя труд помочь нам объясниться с жирным стариком, который сидел в светлом углу на груде шкур. Складки его живота тестообразной массой покоились на тощих бедрах, и я поспешил отвести взгляд от этой неприглядной картины.
— Кто этот старик? — спросил Куаро у Тары, скорее для того, чтобы мы тоже были в курсе.
— Сеуоти, — ответила девочка. — Старей всех маноа. Шаман знаменитый. Со многим духи говорит, много историй знает, — пояснила она.
Заслышав свое имя, старик кивнул и пронзительно поглядел на нас маленькими и черными, как уголь, глазками, упрятанными в складки морщинистой кожи. Он что-то сказал девочке, та долго ему отвечала, потом, объяснила нам, о чем речь:
— Он спросил, зачем вы пришли наша земля. Я сказала про город, сказала, вы желаете знать. Ему не нравится. Может, захочет останавливать вас. Говорит, город маноа заколдован. Теперь погодите, буду узнавать.
Тара опять заговорила на наречии маноа, старик кивал, но ничего не отвечал. Казалось, мы зашли в тупик, но тут меня осенило.
В котомке у меня было несколько плиток прессованного табака, и вот теперь я достал одну, степенно подал старику.
Похожая на клешню рука молниеносно, точно нападающая змея, метнулась к плитке, схватила и сунула под край шкуры. Сеуоти пробуравил меня зоркими глазками и, кажется, на что-то решился. Встал на колени, принялся шарить в большом бамбуковом коробе, стоящем у него за спиной, и наконец вытащил оттуда изрядно помятый, но начищенный до блеска железный шишак.
— Испанская каска времен конкистадоров! — изумился Говард. — Но ведь они были в ходу сотню лет назад. Откуда она у старика, Тара?
Девочка перевела старику вопрос, выслушала его и ответила:
— Говорит, нашел, когда был совсем молодой, в каменном кромлехе на Гибельных пустошах. Говорит, может рассказать, если хотим.
— А вдруг это связано с затерянным городом? — предположил Куаро. — Пусть он расскажет, Тара. Попроси его, пожалуйста!
Тара повернулась к шаману, перевела.
Сеуоти поднял глаза, уставился куда-то поверх наших голов. Казалось, он смотрит сквозь стену хижины в непостижимую даль, куда нам не дано проникнуть. Долго он молчал. Но вот в исполненной ожидания тишине раздался его голос.
Время от времени Тара оборачивалась к нам и коротко пересказывала, о чем идет речь. Рассказ шамана был пространный, но вкратце сводился к следующему:
— Давний-давний время, — перевела девочка, — маноа жили еще дальше на северо-запад, за большим озером Каддо. Он не знать, живут ли теперь там маноа, потому что его род ушел оттуда. Их деревня большой был, наверно двести хижин. И еще другой деревня был, и еще. Когда шаман Сеуоти совсем ребенка был, железный люди приплыл на огромный такой лодка, итауба, а в деревне пошел большой болезнь. Почти все помер.
— Какая жаль… — разочарованно протянул Куаро. — Тьфу ты! По-моему, старый лис темнит.
— Но мы этого не узнаем, — подытожил Говард. — Пойдемте отсюда.
На несколько дней вернулось ненастье и остановило нас. Липкие и душные туманы стояли в низовьях у реки. Мы соорудили подальше от деревни две хибары — одну для мужчин, другая же предназначалась Диане и детям.
Куаро подтвердил, что затерянный город должен быть расположен на исконных территориях маноа, откуда родом шаман. После того, что мы услыхали от старика, нам еще сильней захотелось добраться до этого таинственного города, и ждать становилось тягостно.
Заметив нескромное внимание сына, Диана смастерила девочке элегантную юбку из льняной ткани. Я удивлялся стойкости и жизнелюбию этой удивительной женщины. Время, проведенное среди индейцев, не прошло для нее даром, наделив скрупулезной практичностью в бытовых мелочах и придирчивым отношением к личной гигиене каждого, кто ее окружал.
Всю свою жизнь привыкшая к лидерству, созданному и культивируемому ее красотой и умом, привыкшая ко всеобщему поклонению, Диана и теперь пыталась показать, что не зависит ни от кого и ни от чего и всегда способна принять самостоятельное решение, сделать так, как хочет сама.
Хомяк много времени проводил с Тарой и старался хоть немного научиться языку маноа. Было видно, что он испытывает симпатию к юной креолке, да и Таре белый мальчик особенно пришелся по душе.
Диана не препятствовала их тесному общению. Многим совместная жизнь детей показалась бы как минимум неприличной, однако Диана с прагматизмом матери понимала, что такой опыт сыну необходим. Когда-то было сказано, что человек, получивший здоровое воспитание, может принять всё. Осуждать то, что естественно, могут лишь люди духовно бесстыдные, изощренные похабники, оценивающие других по себе.
В один из дней после бесполезного разговора с шаманом я в сопровождении Тары и Квентина отправился на охоту. Конечно охотник из меня был никудышный, и охотились в основном дети, да многого нам и не требовалось.
В том месте, где тропа уходила в чащобу леса, мы встали как вкопанные. Поперек тропинки, будто преграждая нам путь, лежали несколько небольших и грубо исполненных, словно вылепленных детской рукой, глиняных фигурок. Едва завидев их, Тара замерла на месте и резким движением остановила нас, не пуская дальше. Напуганный поведением девочки, Квентин издалека разглядывал нелепые фигурки. Величиной не больше пальца, они изображали разных зверей: маленькую ящерицу, лягушку, змееныша, какого-то четвероногого зверька, птицу и даже скорпиона. Все фигурки были уложены головами в нашу сторону, а приглядевшись внимательнее, я заметил, что на каждой из них была обезображена какая-нибудь часть тела: сплющена голова, оторвана лапа, выедена спина, выколоты глаза.
— Не подходите близко! — взволнованно прошептала Тара.
— Колдовство? — предположил я с усмешкой. В подобную магию я, само собой, не верил, но сам факт был тревожным.
— Да это чепуха, Тара, — стал разубеждать ее Квентин.
— Нет, Квенти, — возразила она серьезно. — Это не чепуха. Если человек замышляет кого-то уничтожить, то кладет у него на пути такие заколдованные фигурки.
— Зачем?
— Чтобы ослабить его волю, размягчить сердце, замутить рассудок…
— А я растопчу эти чары! — в запальчивости заявил мальчик.
— Не делай этого! — встревоженно запротестовала Тара. — Они могут быть отравлены, и яд войдет через сапоги в твое тело.
Тогда Квентин отыскал толстый сук и принялся изо всех сил колотить по фигуркам, пока не превратил их в пыль, которую потом старательно смёл с тропинки в сторону.
Обойдя это место, словно оно и впрямь было смертельно опасным, мы пошли дальше.
Когда спустя пару часов мы возвращались с трофеями той же дорогой, нас ждала новая неожиданность. И только благодаря Квентину никто из нас не пострадал. Мальчик вовремя заметил привязанную к ветке ядовитую змею. Пройди мы рядом, взбешенная, она точно укусила бы. Крохотные глазки ее светились яростью. Значит поблизости от наших хижин бродит кто-то чужой, враждебный. Я схватил палку и с омерзением ударил змею по голове раз, потом другой, и она испустила дух. Лесная чаща, окружавшая нас стеной, надежно укрывала мрачную тайну, и в этих непроходимых дебрях мы были беспомощны.
Вернувшись, мы рассказали остальным о странных происшествиях. Позже я удивлялся, с какой беспечностью мы отнеслись к ним, недооценив серьезность нашего положения.
— Дикари! — презрительно бросил Говард.
— Которых вы истребляете, точно звери! — неожиданно взвился Куаро. Давно копившееся раздражение, которое вызывал в нем самоуверенный ирландец, наконец нашло выход. — Я видел, как уничтожали стойбища варраулов, Говард. Детей отстреливали в упор. Женщин, которые просили пощады, убивали с особым шиком — саблей в шею, хладнокровно, элегантно. — Он сплюнул. — Полковник запретил брать пленных, солдаты опьянели от крови. Они после боя застрелили проводника-метиса, просто подошли и застрелили… Троих детишек специально пощадили, чтобы в городе выставить напоказ. Голых и не кормленных, их демонстрировали в театре и брали плату за вход… Когда меня уносили из уничтоженного индейского лагеря, мне казалось, что я тоже умер, что вся жизнь умерла. Я лишился ощущений. Я видел, как солдаты вырезали у одной индеанки ножом тело между ног, затем один из них натянул эту мякоть на луку седла… Помню не родившегося ребеночка, который вывалился из распоротой саблей беременной женщины…
— Куаро, — остановился напротив него Говард. — Я попробую объяснить тебе кое-что.
Вот я солдат по доброй воле. Никогда меня не принуждали силой надеть мундир. Я солдат и выполняю свой долг. Я может быть младше тебя, но крови повидал не меньше твоего, клянусь честью. Это вовсе не означает, что мне по вкусу все, что задумывает правительство. Но я научился смотреть правде в глаза. Не криви презрительно лицо. Не так это просто. Ты вот не сможешь отдать себя добровольно в руки истории, черт возьми. Ты предпочитаешь смерть минимальной зависимости от кого-либо. Но время таких людей подходит к концу. Ты и тебе подобные погибнете в бесплодной борьбе за мифическую свободу. Так погибли все, кто жил в стороне от эволюции общества и от прогресса. Вам только кажется, что вы можете прожить без цивилизации… Я солдат, я отдаю себе отчет, что занимаюсь грязной работой. Но я готовлю землю для будущей жизни. Я не сомневаюсь, что нельзя убивать детей и женщин, но я вынужден делать так, чтобы краснокожие опасались за жизнь своих семей, уводили племена прочь. Они должны остерегаться нас. Возможно, мы перестали быть джентльменами в этой стране, но ведь тут ласковыми словами не обойтись. Такова официальная политика, и я добровольно стал ее служителем.
Лично я не испытываю неприязни к индейцам. Мне все равно. Это доисторические люди. Они понимают, когда подкармливаешь их, они понимают, когда хлещешь их. Да, мы убиваем дичь без нужды. Но мы должны лишить дикарей возможности жить так, как они жили раньше. В конце концов цивилизация складывается из того, что мы запрещаем, а не из того, что мы допускаем.
Краснокожие должны приобщиться к цивилизации, чтобы она не стерла их с лица земли. Другого выбора нет… Попробуй осознать, что я сказал тебе, Куаро. С историей надо смириться. Мы всего лишь маленькие фигурки, которые переставляет властная рука. И это даже не рука правительства, не рука истории. Это рука Бога. Нет смысла противиться ей, мой славный враг.
Куаро стоял, в нетерпении кусая ус, сдерживая себя, чтобы не перебить Говарда, дать высказаться ему до конца.
— Цивилизация ваша, — сказал он ирландцу, когда тот умолк, — приводит лишь к бесчисленным и всё возрастающим жертвам во имя самой себя. Вы, присвоив себе право судить о нравственности и прогрессе, пытаетесь прикрыть цивилизованностью свои звериные инстинкты, которые никуда не делись и которые ничем не отличаются от инстинктов тех же дикарей. Обратите внимание, виконт, джентльменами вы перестали быть при первой же возможности, ибо природа человеческая во все времена одинакова: отыскать повод и звериной стаей преследовать и уничтожать неугодных, оправдываясь для самоуспокоения идеями гуманизма или очередной великой миссией.
— Все мы одними нитками шиты, — махнул рукой Говард, отгоняя надоевший разговор. — От любого из нас немного отдает дерьмом и кровью.
Они разошлись недовольные друг другом.
Знахарь потом долго сидел у костра и глядел в огонь, изредка поправляя поленья. Лицо Куаро было таким сосредоточенным и хмурым, что я не решился потревожить испанца, предоставив прошлому липкими паутинными касаниями теснить его сердце.
На вторую или третью ночь после истории со зловещими фигурками я плохо спал, а проснувшись, никак не мог заснуть. Сон не шел, и в голове моей бродили разные мыли.
Вдруг весь я обратился в слух. Я лежал у самой стены на ложе из елового лапника, прикрытого одеялом. И вот прямо над собой я услыхал какие-то странные звуки, показавшиеся мне не похожими на привычные ночные шорохи. Раздался то ли треск, то ли шуршание осторожно раздвигаемого тростника. Скоро у меня уже не оставалось сомнений: кто-то, стоя снаружи, пытается проделать отверстие в стене хижины. Я хотел было вскочить и выбежать, чтобы застать таинственного гостя врасплох, как вдруг что-то упало мне на живот, и я застыл в неподвижности. Какое счастье, что я не поддался испугу и не пошевелился, — это была змея!
Судя по ощущениям, не очень большая, длиной, наверно, фута полтора, упав, она притаилась и продолжала неподвижно лежать на моем теле, словно не зная, что делать дальше. Я боялся дышать, хотя сердце у меня колотилось как бешеное. За последнее время я хорошо изучил повадки этих тварей и прекрасно сознавал, что стоит мне хоть чуть шевельнуться, как раздраженная гадина не замедлит вонзить в меня свой ядовитый зуб.
Спустя минуту, показавшуюся мне вечностью, змея медленно распрямилась и поползла. Я чувствовал гладкое ее тело даже через рубашку и напрягал всю силу воли, чтобы не вздрогнуть. Наконец змея сползла с живота, но не отдалилась, а медленно двинулась вдоль моего тела, потом обвилась вокруг ноги у щиколотки и так замерла на несколько минут. Я выдержал и это, и ползучая гадина все-таки соскользнула с моего ложа.
Можно было перевести дух. Холодный пот струился по всему телу. Прошло немало времени, прежде чем снова стала нормально пульсировать кровь и ко мне вернулась способность здраво мыслить.
Все это происходило в кромешной тьме. Непосредственная опасность мне уже не грозила, но я знал, что еще не избавился от нее. Змея находилась где-то рядом, быть может притаилась в нескольких дюймах от меня. Я все еще не отваживался не только пошевельнуться, но даже окликнуть Куаро и Говарда, спавших в гамаках, которые они не поленились для себя сплести.
Так в полной неподвижности я провел несколько часов, пока не наступил рассвет. Когда первые проблески стали проникать сквозь щели, рассеивая тьму, я внимательно осмотрелся по сторонам. Змеи нигде не было видно. Я разбудил спутников и рассказал им о случившемся.
Обыскав в хижине все углы, мы наконец нашли ее. Укрылась она не далеко — среди сложенных в кучу дорожных сумок. Это оказалась на редкость ядовитая и злобная змея. Едва мы ее обнаружили, она бросилась на нас. Потребовался мгновенный и точный удар палкой, чтобы ее обезвредить.
Над моим ложем в тростниковой стене виднелась дыра — красноречивая улика. Все теперь поняли опасность и необходимость более решительной защиты.
— Я стану караулить по ночам! — сразу вызвался Квентин.
— Ты будешь спать! — резко осадил его Говард и посмотрел на нас с Куаро. — Дежурим по очереди.
Вечером Говард первым остался в карауле. Все было спокойно, но никто из нас не мог заснуть. Около полуночи послышался предостерегающий шепот ирландца, он тряс меня за ногу:
— Я вижу его!
Мы с Куаро мгновенно выбрались из хижины и залегли рядом с ним.
— Вон там, — показал рукой Говард. — Лежите тихо!
Перед чернеющей стеной леса, освещаемая полной луной, лежала более светлая поляна. Вдруг мне показалось, что на ее фоне сдвинулось какое-то темное пятно. Словно кто-то передвигался, постепенно приближаясь к нашему жилью. Иррациональность происходящего была настолько мистической, что ужас сковал меня по рукам и ногам.
— Он! — возбужденно шепнул Куаро. — Пришел…
Лазутчик крадучись пробирался к нашим хижинам. Вскоре его тонкий приземистый силуэт притаился прямо за углом, футах в двенадцати от нас.
Говард вытащил кинжал. Куаро быстро схватил его за руку.
— Берем его живым!
— Живым? — в голосе ирландца слышалось разочарование и протест. — Зачем это?
— Только живым и не вздумай иначе!
Говард стряхнул его ладонь и прыгнул вперед. Прыгнул с таким непостижимым проворством, какого я никогда в нем не предполагал. От цели его отделяло четыре-пять шагов. Но противника то ли что-то насторожило, то ли он услышал наш шепот. Он вдруг отпрыгнул в сторону, рука Говарда соскользнула с его плеча. Тень метнулась к лесу.
Но уйти лазутчику не удалось. Куаро проворно бросился наперерез и палкой нанес ему удар по голове. Удар был слабым: пришелец зашатался, казалось, вот-вот упадет, но не упал и рванулся было вперед, но тут же попал в объятия Говарда. Оба покатились по земле.
— Держи его крепче! — вскричал Куаро.
— Не могу схватить! — прохрипел Говард. — Он весь скользкий.
Противник продолжал бешено вырываться. В какой-то момент в руке его сверкнул нож, чиркнул ирландца по предплечью, но ему уже ничто не могло помочь. Обеими руками я обхватил его за шею и крепко сжал, Говард же выхватил у него нож и заломил ему руки так, что хрустнули суставы. Пленник тонко завыл. Он был совершенно гол, лишь со шнурком на талии, и весь натерт жиром, чтобы легче ускользнуть.
Подбежала Диана с веревкой, и мы связали его.
— Он был один? — спросила она.
— Черт его знает, больше никого не видели, — отозвался Говард.
Выскочивших вслед за Дианой детей отправили за свечами, и когда их свет упал на лицо пленника, мы оторопели: это был парнишка лет пятнадцати, чуть постарше Квентина. Отбивался он от нас как звереныш и даже прихватил с собой нож, зато теперь, связанный, лежа на земле, притих, и душа его, судя по всему, ушла в пятки. Видя над собой перекошенные от бешенства лица, он решил, что наступил его последний час.
В какой-то миг Тара подскочила к мальчишке и хотела выцарапать ему глаза.
— Ублюдок! — неистовствовала она. — Чудовище!
Я с трудом оторвал ее от него.
Тем временем Диана перевязала Говарду рану на руке. Ирландец велел разжечь поблизости костер. Когда это было сделано, стало достаточно светло, и можно было лучше рассмотреть пленника.
В первые минуты после того, как он был схвачен, лицо его, еще по-детски глазастое и округлое, не выражало ничего, кроме безумного ужаса, но лишь только он заметил, что немедленная смерть ему не грозит, губы его упрямо сжались, во взгляде мелькнуло коварство, которое неожиданным образом преобразило его миловидные черты.
Пленник лежал в неестественной позе, боком прижавшись к земле, а когда его повернули на спину, он тут же переменил положение, приняв прежнюю неудобную позу. Произошло это, быть может, случайно, а возможно, и нет, но во всяком случае привлекло мое внимание. Не пытается ли он что-то укрыть от наших глаз?
— Надо его обыскать, — предложил я.
Куаро окинул лежащего скептическим взглядом:
— Думаешь, он держит змею в заднице?
Мальчишке, совершенного нагому, и впрямь негде было укрыть что-либо. Ничего не было у него и в руках.
— Паршивец точно что-то прячет, — поделился я догадкой, на которую натолкнули меня странные движения пленника.
У Куаро вспыхнули глаза. Он подошел к мальчишке, схватил его под мышки и рывком поставил на ноги.
— Вон оно! — вскрикнул Квентин.
И мы все увидели: на шнурке, опоясывающем живот юнца, справа висел отрезок бамбука.
— Что у тебя в этой трубке? — рявкнул Говард. Тара тут же перевела его вопрос.
Пленник стоял с равнодушным лицом, будто и не понял, что к нему обращаются.
Говард подскочил к нему, сорвал с пояса бамбук, вынул из него затычку и на глазах у всех вытряхнул содержимое себе на ладонь, позабыв в запальчивости о всякой осторожности.
— Кумарава! — взвизгнула Тара, увидав несколько смятых листьев. — Бросай сейчас же!
— Что это еще за чертовщина? — ирландец брезгливо тряхнул рукой.
— Когда маноа идет на войну, стрелы его не всегда отравлены ядом кураре — не всегда он есть в лесу. Приходится покупать его у далекого племени макуши и дорого платить бездельникам. Но в наших лесах растет свой яд, кумарава, хотя и не такой сильный, как кураре. Мы берем его, он тоже убивает.
— Говори яснее, девочка.
— Я и говорю: кумарава тоже убивает. Коснешься их раз рукой, сразу образуется волдырь и бредишь как пьяный, коснешься их несколько раз — умрешь. Подлые листья…
Говард с размаху ударил мальчишку по лицу и опрокинул его наземь.
— Не надо его бить, — вступилась Диана.
— Надо. Он должен сказать нам все, что знает. Диана, уходи. И уведи Квентина.
— Почему? — возмущенно выкрикнул тот.
— Тебе рано смотреть на то, что здесь будет.
Хомяк двинулся к хижине, пробурчав, чтоб было слышно:
— Подумаешь, я и не такое видал.
Ирландец срезал лозу с растущего неподалеку куста и склонился к злоумышленнику. Тот задрожал, глаза его едва не выскакивали из орбит, но губы в немом упрямстве сжались еще плотнее.
— Тара, тебе придется остаться. Чтобы переводить, — сказал Говард и, дождавшись, когда Диана с сыном скроются в хижине, стал охаживать пленника прутом такими размеренными и выверенными движениями, точно ему приходилось проделывать подобное десятки раз. Действовал он с патологической изощренностью.
Темными струйками потекла кровь.
— Пусть говорит что знает, скажи ему, девочка.
Парнишка истово дергался от каждого удара, но не издавал ни звука. Он не отрываясь смотрел на Тару. Его жалко телепавшийся из стороны в сторону мужской орган на глазах стал наливаться тяжестью и наконец крепко вытянулся до самого пупка.
— Чего это он? — озадаченно произнес Говард, заметив произошедшую метаморфозу.
— Анестезия, — пояснил Куаро. — Ты никогда не видел, как раненые индейские воины превозмогают боль? Возбуждение облегчает страдания.
— Облегчает, значит? Ну сейчас этот "воин" у меня пожалеет, что родился на белый свет… мужчиной, — закончил Говард с присущим ему черным юмором. — Тара, переведи: я оставлю ему на память кисет для табака из его причиндалов.
Я отшатнулся, увидев, каким безумным огнем загорелся взгляд девочки.
Достав кинжал, ирландец делал безуспешные попытки ухватить в ладонь склизкую мошонку пленника.
— Ты выложишь все, собачий сын!
Глаза индейца округлились, теперь это был не строптивый лазутчик. Это был жалкий, чуть не до беспамятства перепуганный мальчишка, дрожавший от волнения и страха. Он ежился, безуспешно пытаясь отодвинуться от Говарда, лицо его стало серым. И вдруг он заревел, взахлеб, по-детски, уткнув лицо в связанные руки.
— Говори! — гаркнул Говард.
И пленник что-то залопотал, скользя взглядом по нашим лицам.
— Его послал Сеуоти, — перевела Тара. — Фигурки, змеи и листья кумаравы — это все проделки старика. Шаман сказал: если он хорошо сделает эта работа — станет его учеником.
— Спроси его, какую работу.
— Убить вас троих. Потом забрать громкие палки. Женщина и ребенок должны остаться в племени.
В этот момент юнец вновь разразился судорожными рыданиями. Впрочем, он и так сказал достаточно.
— Пусть гуляет, — сказал Куаро, и вместе с Говардом они развязали пленника.
Увидев, что больше он никого не интересует, мальчишка побрел в сторону деревни.
Я подошел к Говарду:
— Где ты этого набрался?
— А согласитесь, действует безотказно, — самодовольно ухмыльнулся тот. — Признаться, было желание довести дело до конца, ибо я не привык оставаться в долгу. — Он поправил повязку на руке.
Тара сдавленно выдохнула. Я взял ее за плечо. И тут же отпрянул. Мне показалось, что я дотронулся до камня, — настолько твердыми были ее мышцы.
— Почему ты его ненавидишь?
На мой вопрос она так и не ответила.
Скверная погода уже изрядно надоела. Дождь лил целыми днями, отдыхая лишь по ночам, предоставляя луне освещать раскисшую землю. Наконец через неделю после того, как мы прибыли в деревню, восточный край неба начал светлеть. Тучи понемногу рассеивались, и новый день обещал быть погожим и ясным. Говард объявил, что река успокаивается, и теперь можно плыть дальше. Куаро договорился с вождем, что Тара пойдет с нами проводником; это стоило мне еще пяти плиток табака.
На рассвете следующего дня все было готово к отплытию. На берегу собрались только друзья и подруги девочки. Женщины принесли нам в дорогу вяленого мяса.
И вдруг с холма, что возвышался над берегом, донесся хриплый крик. Все обернулись: на фоне рассветного неба четко вырисовывался черный зловещий силуэт Сеуоти со сверкающим шишаком на голове, одетого в длинную шаманскую хламиду, украшенную перьями и волосами. Несколько мгновений он оставался недвижим. Но вот он занес правую руку, в которой сжимал неровный посох, яростно потряс им, будто грозя, и злобно прокаркал что-то своим старческим надтреснутым голосом.
Провожавшие нас индейцы испуганно забормотали и уже готовы были разбежаться. Но тут вперед выскочила Тара, погрозила старому шаману кулаком, с вызовом прокричала несколько коротких и злых слов ему в ответ. Старик еще мгновение помедлил и скрылся из виду.
Тара повернулась к нам, лицо ее было мрачно.
— Шаман нас проклял, — отрывисто бросила она, — а я ему сказала: когда с вами случись беда, тогда буду брать нож, буду пропороть ему жирный бок. Пошли, пора в дорога.
Течение было такое стремительное, что мы всего за полдня доплыли до порогов, за которыми по обеим сторонам реки лежала большая равнина. Тара повела нашу флотилию к берегу. Мы вытащили каноэ и пошли пешком. По дороге Квентин и Тара оживленно переговаривались. Мальчик рассказывал, как мы преодолевали пороги на быстрой Вируни, и хвастался, какой он умелый и ловкий, чем задел девочку за живое.
— Вы, может, недовольный, что мы пороги не переплываем? — буркнула она. — Думаете, индейцы трусы? Только белый храбрый может плыть такой большой пороги?
Креолка так долго прожила среди маноа, что и себя, похоже причисляла к их племени.
— Брось, Тара, — опомнился Хомяк. — Мы были бы не храбрые, а просто дураки.
— Скромный стали! Вот пойдем дальше, может, вы бедный индейский девчонка тоже покажете, как плавать сквозь большой пороги. Я быстро научусь, честный слово.
Они наверно еще долго бы препирались, но их прервал Куаро. Они с Дианой первыми поднялись на высокую гряду, и теперь он показывал рукой куда-то вдаль. Мы скопом, пыхтя, взобрались к нему, остановились и молча смотрели на каменистый холм, что поднимался в туманной дымке по ту сторону расстилающейся перед нами затопленной после дождей долины: на вершине холма высилось массивное сооружение из камня.
То была первая примета из отмеченных на карте Куаро — загадочный кромлех, о котором упоминал и шаман.
Мы пересекли широкую болотистую долину, причем кое-где пришлось идти по колено в воде, и стали взбираться по усыпанному камнями склону холма. Чем ближе мы подходили, тем величественнее становилось каменное сооружение на вершине, и под конец стало казаться, что оно возвышается надо всем окрест. Но это только казалось, на самом деле оно было не выше пятнадцати футов. Такой обман зрения вполне понятен: ведь в здешних краях не видно никаких следов человека и оттого единственное творение рук человеческих стало главной вехой в море запустения.
Перелезли через острые валуны, которые преграждали путь к сооружению, и снова стало не по себе: будто перенеслись в чуждый мир бесконечно далекого прошлого.
Кромлех напоминал Стоунхендж — стоящие вертикально глыбы образовывали правильный круг, в который мы и вошли. Громадные гранитные исполины стояли вокруг нас в сером сумраке, словно закутанные в саваны призраки допотопных гигантов. В самом центре, на более низких столбах, лежала плоская гранитная плита, когда-то служившая, должно быть, жертвенным камнем. Все пространство подле нее было усеяно выветренными камнями помельче, наваленными в беспорядке.
— И чего мы сюда перлись, — проворчал Квентин разочарованно.
Тара подобрала маленький серый камушек, своей формой удивительно похожий на волчью голову. Девочка обрадовалась:
— Атук, волк — мой дружеский дух. У каждый маноа есть какой-нибудь зверь — дружеский дух. Камень будет мой талисман.
Квентин посмотрел на нее озадаченно, но смолчал.
Тара подошла к нему и заговорила чуть ли не умоляющим голосом:
— Ты, может, думаешь, это все глупости, но только все равно не смейся. Пожалуйста, не смейся.
— Да мне и не охота смеяться, — серьезно сказал Квентин.
Туман исчезал на глазах. Возле нас его уже не было вовсе, и внизу и вдали молочная мгла проседала и протаивала, сквозь нее прорастали округлые щетинистые вершины холмов, и между холмами кое-где виднелась уже рябая поверхность прокисшего болота, покрытая реденьким заморенным лозняком, а на горизонте, за холмами, ярко-желтым вспыхнули вершины далеких гор, и небо над горами было ясное и голубое.
Квентин оглянулся через плечо и восхищенно вскрикнул.
Мы не стали долее задерживаться у кромлеха и, подхватив по двое над головами наши каноэ с пожитками, двинулись дальше через болотистую долину, рассчитывая выйти, как сказала Тара, к озеру Каддо, а за ним к одному из притоков реки Карони. Той самой Карони.
Пролегший перед нами водораздел мы преодолели к вечеру и достигли быстрой неширокой реки. Судя по карте Куаро, отсюда до озера по прямой было около двенадцати миль через дикий непроходимый лес. Но мы должны были идти по рекам и речушкам, а потому описывали широкую петлю.
Впервые за много дней мы разожгли в тот вечер большой и жаркий костер и блаженствовали, сидя подле весело пляшущего пламени.
Наутро мы пустились в путь в отличном настроении. Обнаруженный нами накануне кромлех подтверждал, что карта Куаро была верной, а не являлась выдумкой какого-нибудь пройдохи или весельчака. Квентин даже осмелился слегка пошутить насчет проклятий шамана, хотя меж ним и Тарой существовало молчаливое соглашение об этом не заговаривать. Каноэ миновали небольшой порог, обогнули мыс, и мальчик дружелюбно сказал:
— Вроде счастье начинает нам улыбаться, Тара. Мы ушли так далеко, что, похоже, колдовство Сеуоти уже не действует.
Но юная креолка все еще не склонна была относиться к этому так легкомысленно.
— Мы еще не приехал, — отрезала она. — Лучше молчи, гляди оба глаза.
А на реке и в самом деле надо было смотреть в оба: плавание все больше напоминало слалом. В этот день пороги встречались все чаще, и от одного до другого удавалось передохнуть всего несколько минут, но мы уже приноровились и двигались так быстро, что делать привал не хотелось, и мы неслись вниз по течению до самого полудня.
Лодка Говарда и Квентина шла первой, когда река вдруг круто повернула, сузилась, и они очутились на грохочущей стремнине. Порог предстоял трудный, и прежде следовало бы задержаться и разведать его, но они, похоже, были уверены в себе и предпочли взять его штурмом.
Зато уж им и досталось: как раз посреди реки, за порогом возник невысокий мыс; вода, откатываясь от него, встала дыбом. Их каноэ благополучно проскочил сквозь эту водяную стену, хотя оба основательно промокли. За мысом была заводь, и там они задержали свою лодку, дожидаясь остальных.
Следующими перед бурлящей стеной оказались Куаро и Диана. Увидев эту стену, Куаро вдруг решил изменить курс и попытался отвернуть влево, где водное препятствие не казалось таким неудобным. На моих глазах их лодку развернуло бортом. Еще миг, и она вышла из повиновения — плашмя ее кинуло на волну.
В ужасе, не в силах ничем помочь, мы с Тарой, летящие следом за ними, смотрели, как лодка исчезла в кипящей пене. Через миг она вынырнула за мысом, но уже вверх дном, да и оно едва выступало из воды. С безмерным облегчением я увидел, что и Диана, и Куаро держатся за свою потерпевшую крушение посудину.
Мы с Тарой, успешно проскочив порог, в два счета оказались подле затопленного суденышка, ухватили его за нос и потащили к берегу, подальше от водоворота. Куаро с Дианой, тяжело дыша и чертыхаясь, выбрались на сушу. Все вчетвером мы подтянули их лодку и выволокли ее из воды. За исключением кинжалов, которые Куаро и Говард держали при себе, все наше оружие кануло на дно реки.
Даже те из нас, кто проскочил порог успешно, были мокрые с головы до пят, так же, как и поклажа в лодках. Говард и Диана возле самой воды разбирали вещи, которые удалось выловить, пока их не унесло течением, раскладывали на траве, чтобы просушить, тем более что солнце, к счастью, уже здорово припекало.
Берег в этом месте был весь утыкан треугольными камнями. Они стояли в правильном порядке, точно надгробия.
— Похоже, мы не первые, кто потерпел здесь крушение, — озираясь, сказал Куаро.
Квентин хохотнул и, отвернувшись к одному из камней, стал затейливо поливать его, как это умеют делать все мальчишки.
Собиравшая валежник Тара заприметила, как он с облегчением стряхивал над плитой последние капельки. Она решительно подошла к мальчику:
— Нельзя так делать, Квенти, запомни это!
— Что нельзя? — удивился тот. — А-а. Да твои мертвые давно на небесах, Тара, что им сделается?
В ответ девочка запустила руку ему под набедренную повязку.
— Ты умеешь радовать меня эта штука много раз, Квенти. Но только не смей смеяться над мертвый, иначе мертвый посмеется над тобой. — Она коротко пхнула его кулачком в живот, и мальчик, сдавленно охнув, опустился наземь у ее ног. От боли и обиды у него на глазах выступили слезы.
Тара окинула его суровым взглядом и отправилась дальше собирать хворост для костра.
Когда она удалилась, Квентин откинул материю и принялся сосредоточенно изучать свое естество. Лицо его при этом было до смешного серьезным. Мальчик поглядел на нас с Куаро, из последних сил сдерживающихся, чтобы не рассмеяться.
— Вот чертова дикарка, — с досадой сообщил он, будто извиняясь за подружку. — Хрен ей после этого, а не удовольствие.
Испанец все-таки расхохотался.
— А девчонка-то огонь! — выдохнул он, смахивая проступившие от смеха слезы.
Квентин возмущенно повернулся к нам спиной.
Возню с кремнем, огнивом и трутом можно заметно сократить, если вместо трута взять щепотку пороха. Вскоре костер весело потрескивал, а в котелке уже бурлила вода. Куаро принес запасы провизии, и Диана замесила пресное тесто. На обед мы лакомились подмокшим вяленым мясом и горьковатыми лепешками, запивая их горячим душистым чаем из трав, и расспрашивали Тару про края, по которым лежал наш путь.
— Сейчас мы в Земля мертвых, так место зовут. Видите камни? Это могилы предков. Тут они повсюду.
Ближние деревья на опушке леса буйно клубились зеленью в двадцати шагах от нашего бивака. Солнце хотя и клонилось к западу, но все еще пекло нещадно, и целые тучи дневных насекомых жужжали вокруг. Яркие бабочки, словно желтые и голубые звезды, кружили над головами, а из зарослей неслось предвечернее пение и щебет птиц.
Скрывшись после обеда за растянутым, словно ширма, одеялом, Квентин и Тара помирились, а теперь, довольные друг другом, пытались смастерить себе луки взамен утонувших мушкетов. Говард с сестрой что-то тихо обсуждали меж собой.
Подкрепившись, я извлек трубку; она была из глины и тянула горячо и крепко. Ею я разжился еще у патамонов, хотя местный "горлодер" курил редко. Куаро сделал то же. Раскурив, мы некоторое время молча потягивали дым.
— Куаро, мне не дает покоя сказанное вами однажды, — обратился я к нему. — Вы как-то упомянули о морали, которая основывается на запрете. Не сочтите за труд объяснить, что вы имели ввиду.
Знахарь помедлил, вроде как собираясь с мыслями и, усмехнувшись чему-то, ответил:
— Начнем с того, что мораль, основанная на запрете, мистер Джексон, так же вредна, как и распущенность. А самоограничение так же вредит, как и потакание собственным страстям. Ограничивая себя, мы заставляем себя верить, что совершаем нечто значительное, чуть ли не подвиг, а в действительности только еще больше углубляемся в любование собой, давая пищу самолюбию и чувству собственной важности. Отказаться от чего-то или заставить себя перестать что-то делать — не есть проявление добродетели.
К примеру, стать отшельником — значит потакать себе, своей слабости. Отшельник отрекается от искушений, принуждает себя к затворничеству и тем самым бежит от трудностей, полагая, что это спасет его от разрушительного действия сил жизни и судьбы. Но это, как вы понимаете, самообман.
Значение имеют только упорство и твердость характера. И только осознание собственного предназначения может дать человеку основания, достаточные для того, чтобы принуждать себя к чему бы то ни было, равно как и для того, чтобы ни от чего не отказываться.
В чем же, например, мое, именно мое предназначение, спросишь ты.
Есть разные инстинкты. Самосохранения, размножения. Необыкновенно сильные инстинкты. Но надо всем доминирует один: инстинкт сохранения вида. Защитить, сохранить, обучить новое поколение важнее, чем выжить самому или произвести на свет еще пару отпрысков. Вид — важнее! Поэтому так естественно жертвовать собой ради потомства. А чтобы жертвовать собой — надо любить, ибо без любви нет самопожертвования. Природа, брат, рациональна: любовь — мощнейший катализатор, она удесятеряет силы. Любящий будет защищать любимого, покуда жив сам. Благополучие любимого значит для любящего больше его собственного. Он существует ради него.
Там, — он обернулся на восток, — дома, в христианском мире, в условиях лживой, искусственной морали, я не имел возможности выполнять свое предназначение. А когда человек не может исполнить свое предназначение, у него высыхает сердце.
Куаро одним глотком допил остывший чай и вновь наполнил кружку из котелка.
— Вы никогда не задумывались, почему доминантная культура говорит то, что говорит? — риторически вопросил он. — То есть внушает вам какую-то совершенную несуразицу. А просто мораль и философия недопотребления и самоограничения существенно необходимы во времена недопроизводства. Вот и все ваше хваленое христианство по сути своей. Фальшь этой морали очевидна для всякого думающего человека, но это не мешает ей процветать и по нынешний день.
Мораль, основанная на запрете, мистер Джексон, вводит понятия возвышенного и низменного, подменяет природу человека неким искусственным идеологическим символом. Заставляет пугаться собственных побуждений, наделяет человека сознанием собственной ничтожности и подвластности обстоятельствам. И в результате человек всю свою жизнь страдает, пребывая в драматической уверенности собственной порочности и бессилия.
У человека же отвергающего подобную мораль самоограничения, у человека, осознавшего свое предназначение, есть только одна поддержка — сила его решений. Он должен быть, так сказать, мастером своего выбора. Он должен понимать, что он сам целиком отвечает за свой выбор и что если он однажды сделал его, то у него нет больше времени для сожалений и упреков в свой адрес. Его решения окончательны просто потому, что его предназначение не дает ему отвлечься, распыляя себя в глупых мыслях о том, как воспримут его поступки окружающие.
И таким образом, с осознанием своего предназначения и силы своих решений человек размечает свою жизнь стратегически. Знание предназначения ведет его, а сила его окончательных решений делает его способным выбирать без сожалений, и то, что он выбирает, стратегически всегда самое лучшее.
Например, моя жизнь ни в коем случае не может быть холодной, одинокой или лишенной чувств, — заключил Куаро, — потому что она основывается на любви, преданности и посвящении тем, кого я люблю.
Знахарь докурил и принялся аккуратно выбивать трубку.
Меж тем наступил короткий в южных широтах переход от яркого дня к непроглядной ночи. Небо из голубого стало золотисто-изумрудным, неожиданно громко вдруг заквакали лягушки в неподвижном, отливающем черной зеленью затоне.
— Куаро, задача, которую вы описали, отнимет всю жизнь, — подумав, сказал я.
— Но это жизнь, наполненная спокойствием и удовлетворением от правильности личного выбора, сделанного, быть может, даже наперекор окружающему миру, — ясность и умиротворение поселятся в твоей душе. В этом весь секрет счастья и добродетели: люби то, что тебе предназначено.
Холодало. С наступлением сумерек нестерпимо зазвенели комары. Каркали вороны, густо кружащие в отдалении над какой-то неприятной кучей. Запахло сыростью и тленом.
Подошел Говард.
— Что-то я уже запутался, — посетовал он. — Вода, вода, кругом вода…
— Тут всякий запутается, — откликнулась Тара. — Не горюй. Вон, влезай на холм. Может, тогда все понимаешь.
Квентин остался помогать маме отмывать посуду, а Тара, Говард, Куаро, и я с ними — стали подниматься по крутому склону венчающего оконечность мыса холма, покрытого внушительного размера валунами. Добрались до вершины, огляделись по сторонам.
Странное то было место. Ровная низина, нечеткая, извилистая линия берега — не разберешь, где кончается вода и где начинается суша. Казалось, все сливается в смутный, бесформенный, неправдоподобный мир дурных снов. На горизонте в туманной дымке угадывались очертания гор. Я глядел на плоские однотонные просторы затопленных земель и меня пробирала дрожь.
— Пошли, — сказал я. — Завтра мы должны выбраться отсюда. — И первым двинулся к нашему крохотному костру, который тускло алел внизу, подле темнеющих вод.
Спали плохо, а Тара всю ночь напролет беспокойно бормотала и всхлипывала под боком у Квентина, словно во сне ее тревожил дух запустения, что обитал в этом краю.
Следующий день был удачнее. Мы отплыли на рассвете, и через час-полтора перед нами до самого горизонта распростерлось огромное, миль двадцать в длину, озеро Каддо. Ветра в этот день почти не было, и воды озера оставались спокойными. Все утро мы гребли на север, придерживаясь берега.
Из озера вытекала, устремляясь дальше на северо-запад, довольно широкая река. Сверившись с картой, Куаро предположил, что это и есть золотоносная Карони либо один из ее притоков. Наша маленькая флотилия легко шла по течению, порогов не было, и плыли мы безо всяких приключений.
— Вот здорово! — крикнул Хомяк сидящей на корме соседней лодки Таре. — Если так пойдет, мы доберемся уже к вечеру.
— Хороший река, Квенти. Посади маленький ребенка в мокасин — и то могут плавать, — ответила девочка со смехом.
— Ты ночью так расшумелась, мертвых и то могла разбудить, — не удержался тот. — С чего это ты, а?
— Плохой шутка, Квенти, — рассудительно сказала Тара. — Не говори про будить мертвый. Прошлой ночью я, наверно, слышала Сеуоти. Он говорил, наши кости останется с кости индейцев, который давний время здесь умирал.
Квентин вспылил:
— Ой, Тара, не болтай чепуху! — угрюмые эти места угнетали и его.
Мы приближались к вырастающим горам, за которыми, как утверждал Куаро, расположен был древний город маноа. Местность менялась на глазах. Мшистые болота по берегам сменились буйной растительностью, а та, в свою очередь, сошла на нет, уступив место голой, выжженной солнцем равнине с почвой красноватого цвета.
Чувствуя приближение заветной цели, мы напрягали последние силы. Громадные горы надвинулись, подавляя собой все окружающее пространство.
— Теперь опасность нет, — молвила Тара, — но только талисман Атук помог, удача. Очень сильный талисман. Сеуоти его не перешибить. Земля мертвых позади, — с облегчением вырвалось у нее.
Квентин глянул на девочку, но не нашлось у него насмешливых слов, какими он возразил бы прежде.
За озером, в выгнувшейся полумесяцем живописной долине, защищенной с юга и севера почти перпендикулярными горной гряде отрогами, располагалось большое селение маноа, окруженное новеньким высоким частоколом. Обтесанные стволы еще источали терпкий аромат древесных соков. Множество ручейков звенело в долине среди пестреющих яркими красками цветов и вливалось в прозрачную реку, по которой мы приплыли.
Смуглые лица появившихся на берегу жителей, с правильными чертами и выразительными большими глазами, лучились жизнью и здоровьем. Чувствовалось, что эти туземцы действительно являются прямыми потомками некогда могучего племени, обитавшего на этих землях с незапамятных времен. В каждом их движении видна была уверенность в себе и ловкость прирожденных воинов. Проницательные, но сдержанные взгляды, горделивое выражение лиц, полная достоинства осанка. Золотые серьги, белые матерчатые повязки на предплечье и под коленом, а также черные полосы на лицах, нанесенные краской от уха к носу и к губам, являлись, как видно, племенным знаком. Все были в полном боевом вооружении: у каждого лук со стрелами, копье, палица и щит, обтянутый звериной шкурой. Они носили свое оружие столь ловко, что оно ничуть не мешало их движениям. Военная их выправка невольно вызывала уважение.
Среди мужчин, вышедших нам навстречу, особенно выделялся великолепием один индеец. Он был молод, очень высок и широкоплеч, с приятным лицом и орлиным взором. Весь его властный облик был преисполнен величия. Тело индейца прикрывал настоящий золотой панцирь, на плечи был наброшен плащ, искусно сшитый из ярких перьев. Голову его украшал золотой шлем, увенчанный царским символом орла, раздирающего золотую змею, инкрустированную драгоценными камнями. Похоже, этот воин был большим щеголем. На руках выше локтей и на ногах под коленями он носил золотые обручи с самоцветами, а в руке у него было длинное копье с медным наконечником.
Я впервые видел индейца в полном парадном облачении. Спутники же мои при виде этого великолепия не могли прийти в себя от восхищения, граничащего с завистью.
К двум десяткам туземцев неуверенно присоединились женщины, а затем со всех сторон высыпали и малые дети, стремительные и юркие, как агуты. Самый смелый мальчишка, лет шести, встал на своих тонких ножках перед Говардом, обросшим за время нашего путешествия рыжей бородой, осмотрел его с ног до головы, завертелся на месте, рассмеялся счастливым смехом, а потом прокричал пронзительным голосом что-то такое, от чего развеселились все окружающие.
— Что он сказал? — нахмурился Говард.
— Я не совсем поняла, — ответила Тара. — Они иначе говорить, не так, как моя деревня. Но, кажется, он сказал, что ты самый большой зверь, какой он видеть в жизни!
Говард рассмеялся вместе со всеми, сгреб малыша в охапку и завертел над головой под аккомпанемент восторженного детского визга, после чего осторожно опустил его наземь и, шлепнув по голому заду, отправил к обалдевшим ровесникам.
Недоверие было сломлено.
С понятным волнением расспрашивали индейцы, как живут теперь их сородичи на реке Вируни. Куаро и Тара поспешили заверить, что у тех все в порядке и они ни в чем не знают нужды.
Не вдаваясь в подробности, Куаро объяснил молодому вождю, что мы мирные путешественники, направляемся на север, дабы покинуть необитаемые земли, в которых оказались по чистой случайности, и выразил надежду, что нам не откажут в проводнике. А когда всеобщее любопытство было удовлетворено, испанец попросил отвести нас к местному шаману, чтобы порадовать того скромными подношениями.
— Может, удастся что-нибудь выведать, — сказал он нам. — Диана, останьтесь с Квентином возле лодок — как бы малышня наши вещи не растащила на сувениры.
Один из индейцев без промедления подал знак следовать за ним. Он провел нас по длинной улице с деревянными домами по обеим сторонам. У порога крайнего дома без окон, сложенного из камня, наш спутник остановился.
Куаро первым ступил за крепкую дубовую дверь с искусно вырезанными по ее поверхности мордами фантастических чудовищ.
Слабые огоньки масляных светильников то вспыхивали, то затухали, словно им было не под силу бороться с наползающим из углов кумирни густым мраком. Тени метались по стенам. Красноватые блики падали на чуть видное в темноте монструозное изваяние. В такие моменты костяная статуя как бы оживала. Халцедоновые глаза поблескивали, а непомерно вытянутые челюсти будто шевелились.
— Кралоу, бог вечного сна, — прошептала Тара в благоговении.
У ног Кралоу, коротких и толстопалых, с круглыми выпуклыми когтями, сидел на войлочном коврике высохший как мумия шаман. Его поза по возможности точно копировала позу статуи.
Прикрыв глаза, старик то ли рассказывал, то ли декламировал о чем-то монотонно перед двумя десятками ребятишек, которые расположились на шкурах и циновках, устилавших дощатый пол. Дети, кажется, вовсе его не слушали.
Мальчишки самого разного возраста были заняты важными делами: один мастерил нечто, похожее на деревянную свистульку, двое других теребили писюны, еще двое увлеченно разрисовывали друг дружке лица и тела угольной пылью. Какой-то проказник пытался незаметно стянуть курительную трубку у старика из-под носа. Остальные перемигивались с девочками, которые сидели стайкой, шептались между собой и строили глазки своим избранникам, изредка прыская в кулачки.
— Тогда нашему народу останется только дожидаться, когда само время пойдет по очередному кругу, — тихонько переводила Тара слова шамана. — Все в мире идет по кругу, воздух и вода, Солнце и Луна, то же самое и время. Если мы дождемся повторения удобного момента, мы сможем вернуть свое былое величие… Мы сделались слишком нерадивы в наших молитвах, и народ наш утрачивает свою силу. Обратитесь к священной трубке и молитвам…
Эта самая трубка, которая, видимо, и почиталась священной, под тихие смешки уже пошла по рукам, и кто-то из пацанов успел звонко залепить ею по лбу своему соседу. От резкого звука старик приоткрыл один глаз и тут заметил нас.
Куаро низко поклонился и при помощи девочки обратился к хозяину.
— О, светоч разума! — заговорил испанец с расстановкой. — Прими, мудрейший, скромные дары от тех, кто идет к мертвому городу в надежде на просветление.
Почтительно склонившись, он подошел к шаману и положил перед ним три плитки табака и несколько цветных стеклянных шариков.
Среди ребятишек пробежал шепот. Старик шикнул и приказал детям выйти; помещение мгновенно освободилось. Глаза шамана при виде табака на миг оживились, но он тут же опустил веки и жестом предложил нам сесть.
Мы опустились на кошму у боковой стены. Я заметил, что шаман не такой уж безразличный и невозмутимый, каким хочет казаться. Из-под полуопущенных век он внимательно рассматривал нас. Некоторое время никто не нарушал тишину. Затем раздался его негромкий хриплый голос. По индейскому обычаю старик начал спрашивать: не устали ли мы, не испытываем ли жажды, удачна ли наша охота.
Куаро отвечал не спеша, степенно. Когда с этим обязательным ритуалом было покончено, старый шаман по нашей просьбе стал рассказывать о Лу-Хото — так он именовал мертвый город. Тара тут же вполголоса переводила.
Из слов шамана мы узнали, что к древним строениям путь нелегкий и опасный, что охраняется он Кралоу Дремлющим в камне, что в Лу-Хото обитают души погибших от гнева Кралоу, и встреча с ними не сулит ничего хорошего.
Когда же Куаро спросил, далеко ли отсюда до Дремлющего в камне бога и как туда попасть, старик пришел в сильное возбуждение. Тревожить покой Великого Кралоу — страшное святотатство! Каждый, кто попытается это сделать, неминуемо погибнет и навлечет несчастья на весь свой род. Из-за гор еще никто не возвращался живым.
— Сие великая тайна есть, — шепелявил старец. — Город настолько засекречен, что мы и сами забываем туда дорогу. Вот прямо так ходим мимо и в упор не видим!..
Шаман так разволновался, что отказался разговаривать на эту тему.
Испанец задал еще несколько вопросов, но узнал только, что становище, в котором мы находимся, называется Афаллон и что оно является центральным среди прочих многочисленных деревень. Шаман определил его население в пять сотен человек, а всех индейцев маноа — многие тысячи, но точнее сказать не мог. Без сомнения, он намеренно преувеличивал.
Поняв, что расспрашивать шамана о других подробностях легенды уже бесполезно, Говард предложил Куаро распрощаться со стариком.
— О, мудрейший! Прими нашу благодарность за то, что ты снизошел и поведал о трудностях, предостерегающих нас в пути, — проговорил испанец и поднялся на ноги. — А теперь, о тень Кралоу на земле, разреши нам, недостойным, удалиться.
Он незаметно подтолкнул меня, потом молитвенно сложил руки ладонями внутрь и с полусогнутой спиной попятился к выходу.
— Фу, какая там духотища! — выйдя из кумирни, еле выговорил Говард. — Что вы думаете о разговоре с шаманом, Джексон?
Я пожал плечами.
— Что тут сказать… То ли старик действительно верит во всю эту чертовщину, то ли хочет нас запугать.
— Вы вот что, особенно не распространяйтесь о болтовне шамана, — предупредил Куаро. — Скажем Диане, что он ничего толком не знает… Да так оно и есть на самом деле.
Мы встали лагерем за пределами деревни. Поначалу настроение было приподнятое. Огромные пространства сельвы оставались позади и казалось, что до цели нашего путешествия подать рукой. Разведя костер, мы подкрепились чаем и вчерашними лепешками.
Куаро извлек карту из-за пазухи, расправил на колене. Я впервые увидел ее вблизи. Выполнена карта была прекрасно: с извергающими пламя драконами по углам и массой топографических деталей. Но там, где начинались горы, эти подробности исчезали, и карта становилась больше похожей на эскиз: вместо названий мест на ней появились маленькие рисунки с изображениями животных. Впрочем, из разговора с шаманом и руководствуясь собственным чувством ориентации, мы постепенно составили себе представление о том, где находимся. Непонятным было лишь одно: как преодолеть горную цепь, нависавшую, казалось, прямо над нашими головами. Оставалось только следовать вдоль нее в надежде, что рано или поздно проход отыщется.
Через некоторое время небольшими группами стали появляться индейцы. Они издалека молча наблюдали за нами, и в таком поведении виделось что-то угрожающее.
— Не нравится мне это, — проговорил Куаро, поглядывая в их сторону. — Похоже, надо сниматься и уходить. Не иначе, это происки старика.
В этот момент от группы туземцев отделился мужчина и направился прямо к нашему костру. Когда он приблизился, я узнал в нем индейца, ранее указавшего нам дом фанатичного шамана. Индеец был сама любезность. Пожелав нам приятного отдыха и доброй еды, он сообщил, что его зовут Рой, и он укажет нам путь, которым можно выйти к поселениям белых людей.
— Вождь их настолько добрый, что даст нам лошади. До тех пор, пока не достигнем границы земель племени, — перевела Тара слова Роя.
— Вы чересчур мнительны, Куаро, — рассмеялась Диана, когда тот ушел. — Не лучше ли нам всем отдохнуть и хорошенько выспаться, ибо завтра предстоит день не менее трудный.
11
Под ворчание испанца, намеревающегося бдить, охраняя сон столь легкомысленных, по его мнению, спутников, я дотянулся до своей изрядно похудевшей торбы и пошарил по дну в поисках полотенца, чтоб положить его на глаза и вздремнуть, когда наткнулся рукой на мягкий кожаный переплет дневника Винсента. В бесконечных странствиях мне было не до него, а теперь, кажется, выдалась подходящая минутка для того, чтобы ознакомиться с записями этой одиозной личности.
Вытащив дневник из торбы, я с ужасом обнаружил, что многие страницы подмокли за время путешествия и стали совершенно нечитаемы. На внутренней стороне обложки можно было различить заглавные буквы, выведенные аккуратным, почти каллиграфическим почерком: «Жизнеописание Винсента Феннери, сквайра[Мелкопоместный дворянин]». Первые листы были безнадежно испорчены, и я с сожалением пролистнул их до тех пор, пока хоть что-то стало возможным разобрать, не теряя при этом смысла написанного.
* * *
«Как я уже сказал, семья наша была бедной, в детстве я не знал развлечений, и кабы не уродился мальчиком, мне бы и вовсе нечем было заняться. Когда достиг я отроческого возраста, меня стали отпускать по праздничным дням в Портсмут. Ходил я туда пешком, а иногда дядя седлал своего мерина и вез меня, усадив перед собою.
Сами эти поездки, вопреки тому, что вы могли бы предположить, отнюдь не доставляли мне удовольствия. Мои ноги оказывались накрепко зажаты между коленями дяди и лошадиными ребрами, к тому же всю дорогу я чувствовал спиной твердое свидетельство дядиной противоестественной страсти, которую он скрывал ото всех, кроме, конечно же, меня. Одежда моя по прибытии в город становилась сзади мокрой и липкой, и, уверяю вас, совсем не от пота. Тем не менее я относился к его слабости снисходительно, искренне полагая недостойным сетовать на человека доброго нрава из-за такой ерунды, как пятно на рубахе.
На подходе к городу вдоль дороги торчали серо-седые от непогоды виселицы, а казненные, либо их части — руки, ноги, отделенные от тел, почерневшие срамные грозди и усохшие раковины ушей — болтались в воздухе, служа пищей воронью, или были прибиты к заостренным кольям с напяленными на них голыми черепами. Всюду стоял сладковатый запах гниющей плоти.
— Обычные воры и насильники, ответившие за мирские преступления, — морщась, прокомментировал увязавшийся с нами викарий, когда я впервые увидал эту устрашающую картину.
Однажды нам с дядей не повезло. То, что происходило, напоминало священнодействие. Когда мы подъехали, петля уже легла на седые волосы словно царский венец. Палач потянул ее вниз, и голова женщины раздвинула петлю, как голова младенца — родовые пути. Миновав самое широкое место, веревка упала на плечи. Колени оттопырили передник, юбки сложились под оседающим телом. Палач одной рукой поддерживал женщину словно учитель танцев, другой поправляя узел, покуда председатель церковного суда зачитывал смертный приговор, убаюкивающий, как соглашение аренды. Зрители почесывались и переминались с ноги на ногу. Тут не Лондон, так что развлечений никаких — ни улюлюканья, ни ярмарочных фигляров, ни карманников, покачал головой дядя. На дальней стороне прилегающего к городской стене луга солдаты в красных мундирах отрабатывали строевой шаг у подножия холма, на вершине которого расположился каменный пороховой склад.
Мы приехали не для того, чтобы смотреть расправу над ведьмой, но повернуть в сторону было бы нехорошо. Прозвучала барабанная дробь и наступила внезапная неловкая тишина. Дядя решил, что это не худшее повешение, которое ему доводилось видеть: женщина не брыкалась, не корчилась, веревка не развязалась и не порвалась. Короче, на редкость справная работа.
Когда обмякшую ведьму стали срезать с виселицы, надо всем пронесся порыв северного ветра. Хриплый проповедник под виселицей, чувствуя ветер, сообщил, что сам сатана явился по ведьмину душу. Однако толпа восприняла хриплые разглагольствования проповедника не как призыв объединить усилия супротив происков сатаны, а как сигнал расходиться по домам.
— Бог даст, — сказал кто-то, — это последняя.
— Последняя ведьма, сэр? — поинтересовался дядя.
— Я хотел сказать, последняя казнь.
Обычно я ходил один или с дядей по улицам города, оглядываясь кругом и дивясь невиданным еще мною предметам. Я глазел на городские рвы и стены, выглядевшие так, будто солдаты на протяжении столетий пытались подмыть их основание струями мочи, на ворота, подле которых стояли строгие часовые. Мне нравилась бесконечно длинная Верхняя улица. Вдоль нее тянулись правительственные здания и слышались треск барабанов и гуденье военных труб. Эти звуки заставляли сильнее биться мое маленькое сердце.
В Портсмуте было на что поглядеть, кроме улиц и городских укреплений. Здесь находилась первая во всем королевстве после Чатема верфь, в которой то и дело спускались на воду новые военные корабли. Иногда в Спитхеде появлялась целая эскадра, и город кишел в таких случаях матросами. Лица у матросов были темные, как красное дерево, а косы у них были прямые и жесткие и торчали наподобие кортиков.
Я ужасно любил наблюдать матросов: ходили они по городу, раскачиваясь во все стороны, говорили странным, смешным языком и рассказывали интересные вещи о своих войнах в Голландии и других странах. Иногда, будучи без дяди, я смешивался с группой матросов и бродил с ними до вечера, кочуя из таверны в таверну, слушая увлекательные истории. Мне пришлось выучиться множеству наречий разных народов, чтобы понимать их.
Рассказывая о своем отрочестве, я не могу не упомянуть об одном случае, так как тогда он был самым важным событием в моей жизни.
Однажды какой-то матрос пристал ко мне, чтобы я выпил стакан канарийского вина. Я выпил. Тогда он заставил меня, вероятно шутки ради, выпить и другой стакан. В результате я лишился дара слова и был найден при лунном свете все тем же местным викарием в совершенно неприглядном виде лежащим на обочине без штанов и с любовно отхоженным задом.
Сердобольный викарий немедля отвез меня на своей бричке обратно в деревню. Увидев своего сына в таком плачевном состоянии, отец рассердился гораздо меньше, нежели можно было ожидать. Он напомнил расстроенной матери о Ное, который, подобно мне, сделался жертвой предательского действия виноградного сока. По поводу прочих несчастий он лишь философски буркнул "один раз — не пидорас" и усмехнулся в свои густые усы.
Немного погодя прискакал на своем мерине дядя с выражением праведного ужаса на физиономии, как у проповедника, который увидел, что служка дрочит в исповедальне, — кто-то из крестьян успел донести ему о печальном состоянии зада дорогого племянника. Лицезрея последствия приключившейся со мной столь незавидной коллизии, он впал в несвойственную для него неописуемую ажитацию. Потрясая в воздухе стеком, дядя долго грозил кому-то бесплотному неисчислимыми карами, а после испросил разрешения забрать меня к себе в дом для наилучшего лечения. Отец отпустил меня с легким сердцем, свято веря, что уж этот-то достойный человек наставит меня на путь праведности.
Сразу по приезде в усадьбу дядя, озабоченный моей чрезмерной бледностью, распорядился накормить меня до отвала. Хотя, по моему скромному мнению, его представления об обильной трапезе были несколько преувеличены. Обед был как обед: мертвечина, приготовленная и приправленная соусами так, чтобы не поняли, сколь долго она пролежала мертвой. Немного ранних овощей: впрочем, зима выдалась долгая, весна запоздала, и на огородах еще почти ничего не поспело.
Я сидел за столом напротив дяди, стараясь не встречаться с ним взглядом и ведя свои наблюдения вроде как исподтишка.
Рискуя показаться читателю излишне назойливым, я должен сознаться, что все в моем дяде возбуждало мое любопытство. Он всегда казался мне человеком более утонченных вкусов, для того чтобы якшаться и чаевничать с бедными родственниками, коими приходилась ему наша семья. Многократно и каждый раз безрезультатно я пытался проникнуть в тайну, которой он окружал себя. В качестве единственного оправдания моего чрезмерного интереса я должен сослаться на то, что в детские годы моя собственная жизнь была лишена всякого смысла. У меня не было ни друзей, ни знакомых равного сословия и одних со мной лет, которые могли бы навестить меня и оживить тем самым однообразное течение дней и часов, становившихся для меня все тягостнее. Так что нет ничего удивительного в том, что я с жадностью набросился на представившуюся мне возможность приподнять завесу таинственности, за которой скрывался мой обеспеченный родственник.
Вся прислуга в его усадьбе состояла из ярко-рыжего конюшонка-шотландца и пары черномазых юнцов-эфиопов, совмещавших все возможные обязанности по дому. Поэтому несомненным для меня стало одно: женщины дядю не интересуют. Однажды я прямо спросил его об этом, и он с сардонической усмешкой на устах подтвердил мое предположение.
"Любовь и верность способны противоречить интересам общества. — сказал дядя. — Когда такое происходит, к чертям общество!"
"Уверен, — подумал я в тот момент, — никто не станет столь доброжелательно дружить с отроком вроде меня, не имея определенной цели".
Но больше я не буду отклоняться от главного предмета; как подумаю, сколько мне нужно всего сказать, аж страшно делается: когда человек рассказывает только о своей жизни, то и это отнимает у него кучу времени; но когда он принимал участие в таких разных событиях, о каких я буду говорить, то задача и вовсе делается непосильной, особенно с непривычки. Но, слава богу, у меня хорошая память, и я постараюсь поведать решительно обо всем.»
* * *
В общем, это нельзя было назвать дневником в обычном понимании. Не было проставлено дат, не было отчетов о том, что сделано за день. Вместо этого там содержались воспоминания с собственными к ним комментариями и критическими замечаниями, словно я держал в руках работу над ошибками. Постепенно воспоминания добрались до зрелых лет. Человек вырос, избавился от многих иллюзий, изменилось его мировоззрение, сформировались сексуальные предпочтения.
Углубившись в чтение, я скоро обнаружил, что повествование изобилует столь сокровенными подробностями, что вряд ли мне удастся привести его дословно без ущерба для чьей бы то ни было нравственности. Записки отличались своеобразием изложения, а у букв стал какой-то особенно резкий наклон, откровенность фраз граничила с грубостью, хотя трудно было представить, кого автор хотел оскорбить — разве что самого себя.
* * *
«Дома в Хармонте стояли по большей части деревянные, церкви — тоже. Испанцы воздвигли бы один огромный собор — каменный снаружи, позолоченный внутри, — но колонисты ни в чем не могут прийти к согласию. Множество церковок, не отличимых от сараев, и в каждой, без сомнения, учат, что остальные заблуждаются.
— Вы из Европы?
Я чувствовал, что кто-то за мной идет, но, оборачиваясь, никого не видел. Теперь я понял почему: моя тень — мальчонка, подвижный как солнечный зайчик, который невозможно придавить пальцем. На вид ему около десяти. Тут мальчуган решил улыбнуться и раздвинул губы. Из ямок в розовых деснах лезут коренные зубы, молочные качаются, как вывеска таверны на кожаных петлях. Нет, на самом деле ему ближе к восьми, просто на треске и кукурузе он не по годам вымахал — во всяком случае по сравнению с лондонскими сверстниками.
Я мог бы ответить: "Да, я из Европы, где дети обращаются к старшим "сэр", если вообще обращаются. Но я не смог пройти мимо его обаятельной улыбки.
— Значит, вы зовете то место Европой? — спросил я. — Там обычно говорят о себе "христианский мир".
— Здесь тоже живут христиане. К примеру, я из Шотландии.
Я улыбнулся в ответ и протянул руку:
— Отведешь меня к гостинице?
— Надеюсь, у вас есть серебро?
— О да, серебро у меня есть.
— Гостиницу я вам покажу, но если вы согласитесь пройти со мной к моему отцу, у него для вас будет предложение поинтереснее.
…Я бежал из Англии, едва успев продать дядино поместье, которое тот завещал мне за неимением собственных отпрысков. Я любил дядю. Несчастливые сыновья, как правило, имеют двух отцов: первый дает им жизнь, но не в состоянии дать любовь, а второго они находят сердцем, прежде не знавшим отцовской любви. Буквально в последнюю секунду вскочил я на борт отходящего торгового судна, ибо опасался слежки. Кажется, все полицейские ищейки христианского мира ополчились на меня, полагая, что имеют к тому основание.
Долгое время я скитался по Европе, но только прибыв в Новый свет, по-настоящему с облегчением вздохнул. Хармонт был свободным городом, пьяняще свободным. Куда ни взгляни, во всем чувствовался непринужденный, ничем не скованный дух, и я невольно откликался на него всем сердцем. Конечно я пребывал в некоторой растерянности среди этого переплетения разнонаправленных интересов, на карнавале нуждающихся и алчущих; бесцеремонное попрошайничество и плутовство приводили меня в замешательство. Я не понимал многих языков, которые слышал, хотя ранее думал, что знаю их все. Мне были незнакомы культуры, представленные разнообразными одеяниями. Я будто смотрел экстравагантную постановку какой-то замысловатой пьесы, не имея понятия о ее содержании. Удивительные и загадочные уличные сценки мелькали у меня перед глазами, кровь волновали новые надежды и перспективы. Но хотя все окружающее было непривычным и смущало, оно вместе с тем вызывало у меня непроизвольную радостную улыбку. За мою голову было назначено вознаграждение, за мной гнались, но я испытывал ощущение, что я оторвался от погони, что в данный момент я свободен. Ни один человек в том мире, который я оставил позади, не знал, где я нахожусь. Ни один человек в Хармонте не знал, кто я такой. Когда ты спасаешься от преследования, каждый день для тебя — целая жизнь. Каждая минута свободы — это отдельная история со счастливым концом.»
* * *
Я лежал и сонно перебирал страницы, содержащие описания похождений незнакомого мне Винсента Феннери, когда взгляд мой сфокусировался на моей собственной фамилии, абсолютно немыслимой в данном контексте, а затем мне бросилось в глаза слово "дракон", так же совершенно неуместное здесь. Я перечел фразу целиком. Помотал головой и перечел еще раз: "И тогда дракон сказал, что я смогу не только узнать о будущем, но и побывать в нем. Он сказал…", и на лбу у меня выступила испарина. Это казалось невероятным, невозможным. Этого просто не могло быть. Но это было.
Дракон был.
Я стал лихорадочно листать предыдущие страницы, отыскивая, где берут начало упоминания Винсента о драконе.
Вот!
* * *
«Новый мой дом, купленный в прошлом году на окраине Хармонта, был укрыт от людских глаз лиственным подлеском. Поэтому я не пренебрег приличиями, когда вышел на опушку позади него и разоблачился, зная, что любопытный Даниэль О'Коннери непременно будет наблюдать за мной, и позволяя ему во всех подробностях рассмотреть мое обнаженное тело. Мальчику следовало привыкнуть и не стесняться меня в дальнейшем. Я объяснил Дэнни, что называю эту процедуру воздушными ваннами.
Молния ударила слева от меня, точно какой-то чудовищный фейерверк. Я услыхал, как с продолжительным шумом и треском рухнуло дерево. Вслед за этим последовала канонада громовых раскатов. Потом, словно молния разорвала небесные хляби, хлынул ливень. Сильный ветер сносил струи воды, и они проливались хлесткими косыми потоками. Холодный ливень стегал меня по щекам, плечам и ничем не защищенной спине. Кожа покраснела и мгновенно стала гусиной; сотни крошечных пупырышек покрыли меня от шеи до пят. Я стал судорожно ловить ртом воздух, когда краем глаза заметил какое-то движение. Из пелены дождя ко мне приближался силуэт, в котором через минуту стало возможным узнать незнакомого мне подростка.
На вид ему было лет двенадцать. Может, чуть старше, просто мелковат от природы. Загорелое тело выгодно отличалось от моего пропорциональным сложением. Короткая прическа темных волос не скрывала чистый лоб. Забавная мордашка скорее принадлежала шельмецу, чем ангелочку. Довершали картину легкомысленно сидящие на вздернутом носу очки, что само по себе являлось вызывающим нарушением приличий и проявлением неуважения к окружающим. Впрочем, кроме двоих голых людей и бледного, в обрамлении белокурых волос, лица Даниэля, следящего за нами из окна, вокруг никого больше не было.
Возникший из ниоткуда чертенок бессовестно взирал на меня через круглые стекла, в свете молний глаза его лучились небывалым, неземным светом.
— Диавол! — воскликнул я. — Изыди!
— Строго говоря, — поправив пальцем свои возмутительные очочки, авторитетно заявил мальчишка, — вера в существование дьявола и темных сил является плодом логической ошибки и невежества, соединенного с больной фантазией. — Он повернулся вбок и поймал тремя пальцами мокрый светлокожий пенис: струйка стекающей с него дождевой воды сменила цвет и направление.
Доброжелательный тон чертенка и мягкий, нездешний выговор неожиданно быстро остепенили меня, прогнав страх и оставив в душе лишь заинтересованность чудесным возникновением маленького путника и странным его облачением, вернее полным отсутствием оного. Пока он журчал, я собрал свою ранее сброшенную одёжу и наскоро отжал ее. Потом ухватил его за руку и увлек под дырявую крышу старой коновязи. Со стрехи лило ручьем, вокруг разбрызгивались крупные грязноватые капли, оставлявшие разводы на икрах ног.
Поведение мальчика было несколько необычным, каким-то настороженно-призывным. Меня это взволновало и не позволяло сосредоточиться. В окружавшем нас романтическом антураже природного катаклизма я не задумываясь пустил бы в ход все подходящие случаю средства обольщения из моего богатого арсенала, но меня останавливал его взгляд — покровительственный, смущенный и оценивающий одновременно. Вот именно, оценивающий… Так мне показалось.
Таково было мое знакомство с драконом. Он поселился с моем доме, подружился с Дэнни, и я часто с благорасположением наблюдал за их мальчишескими играми. Постепенно в ходе нашего общения он поведал мне о себе, некоем тайном ордене, верхушка коего именовала себя Советом Видящих, и о цели своего визита.
"Мы хотим, чтобы люди начали изменяться, развиваясь по более духовной линии, — рассказывал дракон. — Мы не собираемся докучать людям, мы стремимся лишь подготовить их, пока еще не поздно. Мир не может продолжать жить той жизнью, какой жил раньше. Иначе он разрушит самого себя. Если это произойдет, никто не сможет дотянуться до новых открытий, совершенных в далеком будущем, в том числе и мы. Невообразимый парадокс! Поэтому прежде всего до́лжно развеять темную тучу теологии, зависшую между человечеством и Творцом.
Скоро придет день, когда истина станет ясна, и все эти извращенные Церкви будут сметены с лица земли вместе со своими жестокими доктринами и карикатурами на Бога, каковые они распространяют. Любовь! — это и все, что требуется. Какое значение, во что вы верите, если только вы сами добры, кротки и бескорыстны.
Ваша жизнь более всего походит на морское плавание, совершаемое при задраенных люках в темном душном трюме корабля, в коем единственным светом, доступным взору путешественника, будет одно только мерцанье свечи, и вот представь, будто такому путешественнику вдруг позволили великолепной звездной ночью выйти на палубу и впервые увидеть величественное зрелище свода небесного, пылающего мириадами огней во славу Творца.
Вот чего мы хотим — огня энтузиазма, который будет разожжен на алтарях Знания и Воображения. Многие люди пытаются быть энтузиастами, помогая нам, используя свое воображение, но не знают того, что воображение — лишь врата познаний. Церкви дано право учить людей, но она не может осуществить его. Духовенство ограничено в своих идеях и повязано системой, которая, на наш взгляд, давно устарела. Воздействовать на людей устаревшими взглядами — это все равно что пытаться накормить их вчерашним обедом".
Такая позиция пришлась мне по вкусу.
— Знаешь, почему я пришел? — однажды спросил дракон. Я взглянул на него вопросительно. Сам я не решался требовать от него объяснений. — Тут все дело в мальчике.
— В мальчике? — Это понравилось мне еще больше. — Но при чем тут я?
— У тебя есть способности, которых не имеют другие. Иначе говоря, требуется неординарный человек, умеющий любить до самопожертвования, имеющий, если угодно, острый разум авантюриста, отчаянного до безрассудства.
— Как наставник и учитель я и впрямь имею некоторый опыт. — Самолюбие мое зарделось. — Но кто же твой протеже?
— Ты узнаешь его сразу, как только увидишь. Однако проблема состоит в другом. Есть один бывший семинарист…
— Неужто попик? — я удивленно воззрился на него. — Где я — и где церковь!
Дракон поморщился.
— Теперь он середнячок. Обычный служащий.
— Клерк?
— Да. По фамилии Агутин.
— Чудна́я фамилия.
— Он русский. У них это нормально.
— Россия, значит. — Мне представилась холодная таежная чащоба, водка и медведи в валенках… — Так что же?
— Возникла необходимость заблокировать его сознание, ибо с какого-то момента Агутин стал опасно непредсказуем. Чересчур своеволен. Он умудрился так набедокурить… Пришлось потом двоих французских подростков вызволять из рабства, в которое они угодили благодаря необдуманным действиям этого субъекта, — глаза дракона яростно вспыхнули. — Агутин живет в далеком будущем и…
— Будущее неведомо никому, — возразил я категорично.
И тогда дракон сказал, что я смогу не только узнать о будущем, но и побывать в нем. Он сказал: "Ты станешь им".
Через неделю я вернул Дэнни его отцу-полковнику, велев передать на словах, что обучение мальчика приостановлено для лучшего усвоения научного материала. Полагаю, О'Коннери вполне устроило это объяснение. Дракон, правда, утверждал, что вернет меня в то же место и время, откуда начнется мое необычное путешествие, но жизненный опыт заставлял меня отнестись к его словам с известной долей скептицизма. Не всегда все выходит так, как мы задумали.
И опыт мой подтвердился спустя несколько дней, когда я увидел на дверях таверны листок со своей физиономией. Моя былая уверенность в себе растаяла и стекла куда-то в область коленей, мышцы с костями превратились в какую-то аморфную массу. Ноги налились свинцом, я буквально волочил их, возвращаясь домой. Меня потряс не сам факт того, что я обнаружен. Просто слишком уж неожиданно рухнули те искусственные подпорки, на которых я поспешил водрузить свое мнимое благополучие.
Я был уверен, что мальчик проговориться не мог. Значит, полицейская служба Англии, лучшая в мире, еще раз продемонстрировала свое могущество, отыскав меня на самом краю света. Впрочем, Даниэль так юн и так очевидно бесхитростен… Образ города, сложившийся у меня в течение последних месяцев, с его базарами, ресторанами, новыми маленькими друзьями, сгорел дотла в огне человеческой ненависти.
И именно в тот момент, когда я пережил это потрясение, я вспомнил о предложении шотландских переселенцев присоединиться к ним для освоения долины Луизианы, которое они сделали год назад, как только я приехал в Хармонт.
Когда все дела мои были улажены должным образом, мы встретились с драконом возле моего нового дома в окрестностях Бузиака.
— Метаморфоза непростая, — предупредил он. — Перемещение произойдет в два этапа. Сначала по времени (не пугайся грозы, впрочем, скорее всего, ты будешь без сознания), затем в пространстве. Ну, готов?
Сглотнув подступивший к горлу комок, я кивнул.
Он взял меня за руку и…
Я обнаружил себя в ужасающе вонючей железной коробке, утробно тарахтящей и заходящейся мелкой дрожью. Рядом сидел русоволосый мальчик, глядевший на меня отнюдь не с испугом, но с такой любовью и отчаянной надеждой, что я сразу понял: что бы ни случилось, я буду заботиться о нем как о собственном сыне, которого у меня никогда не было.
Наверное, мне многое надо было сказать ему. Вместо этого я прижал его к себе и долго не отпускал; прикоснулся к тонким волосам. Светлым шелком они показались моим пальцам.»
* * *
Похолодевшими руками я убрал дневник обратно в торбу. Ситуации, упомянутой Винсентом, в моей жизни никогда не было, но это не значит, что ее не могло случиться в будущем. Я представил, как что-то безжалостное, непреклонное, непреодолимое стирает меня, мою личность. Или — хуже того — оставляет ее где-то на дне души биться и орать в бессильном ужасе…
В голову мою и прежде закрадывались сомнения, вернет ли меня Аэрик обратно. "Не всегда все выходит так, как мы задумали", справедливо написал Феннери, не доверяясь ему.
Я решил никогда, никому и ничего не говорить о прочитанном. Врагов следует держать в неведении. Если они не до конца понимают, что ты знаешь и чего хочешь, они никогда не угадают твой следующий шаг. Драконы вели свою игру, я же по мере возможности поведу свою. Ибо кто предупрежден, тот вооружен, а действуя не так, как от тебя ждут, получаешь огромное преимущество.
12
Спозаранку, оставив каноэ туземцам, мы навьючили лошадей своими нехитрыми пожитками. Лошадей было пять, а Квентину достался мышастый пони; Диана с девочкой ехали вместе. В тот день и в следующий мы двигались дальше, пока не случились новые события, которые заставили меня позабыть о прежних трудностях и о многом другом. Мог ли я тогда знать, что проклятие Сеуоти сбудется, и наш маленький отряд очень скоро развеет в разные стороны, словно листья на ветру. И успеют ли, смогут ли спасти свои жизни раненые, а кто-то, возможно, и вовсе закончит свои дни в безжалостной прерии, — знать мне тогда это было, конечно же, не дано.
Да, за северными отрогами гор начиналась то ли степь, то ли пустыня, называемая здесь прерией. Никогда еще не видел я такой коварной местности, как эти бесконечные голые пространства, где росли только редкие колючки агавы да прочие кактусы самых фантастических видов, ибо только они и могли выжить на песчаной безводной почве.
Поистине, удивительная страна! Три совершенно различные по климату области уживаются в ней бок о бок, и рядом с великолепием тропиков лежат смрадные болота и бескрайняя мертвая пустошь.
В прерию я попал впервые. При ближайшем рассмотрении равнина оказалась не такая безжизненная, как я думал. В низинах ютились высыхающие на корню травы. Чуть выше, у подножия земляных бугров, разлапились колючие кусты. Кочки, образованные их корнями, были испещрены норками сусликов и песчанок. Высоко в небе одиноко стоял беркут, распластав крылья и словно покоясь на воздушном столбе. Небо было великолепного глубоко синего цвета — словно бездонное озеро с ключевой водой, скрывающееся в густой тени берегов. Не помню, приходилось ли мне когда-либо раньше видеть небеса такого сочного цвета. У самого горизонта серели причудливой формы облака, бледная горбушка ущербной луны сходила за горы. Стояла тишина, которую не нарушали никакие звуки, кроме тех, что производили мы сами. Удивительная, всепоглощающая тишина.
Солнце еще не успело подняться высоко, и воздух, настоенный на травах, был прохладен и душист. По левую руку громоздилась сьерра — горная гряда без единого просвета, который мы беспрестанно высматривали, надеясь отыскать проход. Рой с неодобрением следил за нашими беспокойными взглядами.
И все же после полудня все основательно раскисли. Ставшая изнурительной жара и непрерывное покачивание в седле сделали свое дело. Меня, Диану и Тару укачало до тошноты. Куаро с Квентином еще крепились, но по их пожелтевшим измученным физиономиям было видно, что держатся они из последних сил. Только Рою и Говарду все было ни по чем.
Я вытер пот со лба и отряхнул пыль с рубашки на груди и рукавах, отчего ладони тут же стали грязными. Говорить было слишком жарко: губы пересохли до того, что потеряли всякую упругость, а язык, точно тряпка, прилип к гортани. Я знаками попросил Роя сделать привал. Тот кивнул и показал, что скоро должен быть родник.
На пути начали попадаться извилистые тропы. Рой свернул на одну из них. По всем признакам обещанный родник был уже близко. Повсюду виднелись следы копыт и свежий помет. Объехав очередной бугор, мы увидели озерцо чистой воды и двинулись к нему, чтобы напиться и наполнить фляги.
В несколько минут багаж был снят, лошади расседланы, костер разведен. Из озера принесли чистой воды и напоили лошадей — Рой сказал, что не следует давать им сразу много пить, — после чего животных стреножили и пустили пастись вдоль берега.
— Отдохнем часок-другой от запахов пота и седельной кожи, — сказал Куаро, укладываясь в зыбкой тени чахлого дерева, — А там, глядишь, до вечера что-нибудь да прояснится.
Дети уже отдыхали, закинув руки за головы и разглядывая проплывающие над нами облака.
— А вон там морда дракона! — восторженно заявил Квентин. — Смотри-смотри, раскрывает пасть!.. Тара, посмотри, какой гребень!
Девочка испуганно вскрикнула:
— Он гонится за овечкой!
— Какой овечкой? — не понял мальчишка.
— Да вон там, смотри! — Тара ткнула пальцем. — Видишь? Ну а теперь видишь?
Я проследил за лицом мальчика и понял по вспыхнувшим глазам, что он в самом деле увидел и овечку, бегущую по синему небу, и медленно догоняющего ее дракона, и вообще чудесное необыкновенное небо, что и не небо вовсе, а дивный заснеженный край, где между белых гор летают, скачут, прыгают и прячутся дивные звери, птицы, чудовища.
На миг кольнуло острое сожаление, что вот я уже давно не вижу, даже не могу увидеть ни воздушных замков, ни драконов, ни даже снежных гор, а только конденсированный пар, что медленно сгущается, и могу сказать, когда прольется дождем. И где прольется. И даже сколько будет проливаться, после чего небо всего лишь очистится.
Рою удалось подстрелить из лука косулю у водопоя. Впервые за много дней мы сытно поели. Все сидели и уплетали поджаренное, истекающее соком нежное мясо, как внезапно Говард истошно заорал и подпрыгнул как укушенный. Он неистово охаживал себя руками по голове и плечам, будто старался стряхнуть с себя нечто до невозможности омерзительное. И действительно: на землю упала ядовито-желтая фаланга и, угрожающе выгнув вверх свой, в сегментах, как у скорпиона, хвост, оскорбленно поковыляла прочь.
Диана внимательно осмотрела брата, но следов укуса не нашла.
Фаланга интересовалась не Говардом, а водопоем, и, насытив жажду, постепенно убралась, просочилась в растрескавшуюся землю.
— Повезло тебе, — сказал Рой. — Мертвый быть хуже, чем живой.
Куаро, пользуясь передышкой, поинтересовался у нашего проводника о причинах столь сдержанной гостеприимности маноа. И Рой рассказал, как буквально неделю тому назад индейцам уже довелось повстречаться с белыми людьми, и ничего хорошего из этой встречи не вышло.
— Они пришли к ним утомленные и голодные и поначалу притворились, что друзья, — переводила Тара. — А когда настало им время уйти, захватили троих женщин из деревни. Индейцы бросились на выручку, но белые люди отогнали их своими громкими палками.
Это известие чрезвычайно встревожило нас. Кем бы ни были чужаки, они, по словам Роя, оказались вероломными бандитами и могли представлять для нашего немногочисленного и безоружного отряда реальную опасность.
До вечера прохода в сьерре так и не обнаружилось. Лишь обозначилась впереди выступающая вершина, очертаниями напоминающая голову волка. Она отчетливо выделялась на фоне розовеющего закатного неба и казалась совсем близкой, однако Куаро наметанным взглядом определил, что до нее еще не менее десяти миль.
— Она есть на карте! — шепнул он мне.
Измотанные долгими дневными переходами и непрерывной тряской в седле, мы улеглись спать и долго ворочались с боку на бок, прежде чем уснули, — мышцы ног сводило от боли и постоянного напряжения. Ночью же было так холодно, что никто толком так и не выспался, и в путь отправились еще до восхода, вялые и разбитые, порешив остановиться на привал как только потеплеет.
Часа через два в непрерывной цепи гор наметилось свободное пространство, оканчивающееся, впрочем, тупиком. Куаро, несмотря на протестующие окрики индейца, направил туда лошадь. Мы последовали за ним.
Картина, открывшаяся моему взору, была поистине прекрасна. Темное ущелье, погруженное в сонливую тьму, стало постепенно оживать, преображаясь и представая перед нами в своем ином качестве, наполняясь яркими утренними красками.
Лишь только вершин утесов коснулся первый луч, растущие на откосах темно-зеленые сосны словно зашевелились. Их верхушки начали медленно розоветь, наливаясь краснотой, и затем стали оранжевыми, а нижняя половина была по-прежнему зеленая, погруженная во тьму.
Внезапно на голове "волка" появилась ослепительно золотая корона. Вспышка сверкнула настолько ярко, что я зажмурился. Затем "волк" прикрыл правый глаз, метнув на нас взгляд лучом света.
— Смотрите! — заорал Говард.
Луч из глаза "волка" медленно пополз по краю противоположного обрыва, по утесам, заваленным каменными глыбами, поросшими мхом, и, упершись в одну из скал, словно остановился.
О, боже! Мы все четко и ясно увидели, как часть скалы стала медленно отодвигаться, открывая доселе скрытый от постороннего взора вход в зияющую дыру пещеры. Какими гениальными инженерами древности было создано это чудо?
Все разом пришпорили лошадей и понеслись наверх по узкой козьей тропе, догоняя солнечный луч. Из-под копыт полетели вниз мелкие камни. Вскоре весь склон уже был освещен, пещера скрылась из глаз, но эту большую, похожую на домик с высокой крышей скалу я приметил и хорошо запомнил, пока мчался к ней, так что отыскать ее не составило ровным счетом никакого труда.
Вход в пещеру оказался довольно обширен, три-четыре фута в поперечнике, но потом он начинал сужаться, превращаясь в узкий, извилистый и темный шкуродер.
Стреножив навьюченных лошадей, мы пустили их пастись на расположенном поблизости травянистом плато и принялись заготавливать факелы, когда плита, ранее приоткрывшая вход, вдруг тронулась с места и со скрежетом поползла обратно. Мы переглянулись и не раздумывая ринулись внутрь пещеры. Утробный гул внутри горы нарастал, и через считанные мгновения все пространство вокруг нас поглотила кромешная тьма.
— Что бы вы без меня делали, — сказал Куаро, щелкая огнивом. Вскоре факел, один из немногих, которые он успел прихватить с собой, горел ровным пламенем.
Куаро первым полез по узкому лазу, освещая дорогу и попутно описывая свой путь. Преодолев самый узкий участок, он крикнул "Эва!", и мы стали просачиваться следом за ним.
Мне довелось ползти последним. Я встал на четвереньки и пополз по шкурнику, обдирая локти об острые камни, бодаясь с нависавшим надо мной неровным сводом, отчего набил немало шишек.
Пройдя через этот крысиный лаз, мы попали в большой и просторный штрек, при свете факела походивший на подземелье старинного замка. Пляшущие и дрожащие на стенах тени создавали иллюзию присутствия мистических существ, трясущимися лапками указывающих дорогу и нелепо гримасничающих и дразнящих нас своими мерзкими рожами. Я был одновременно заворожен и насторожен. Ожидая внезапного появления каких-нибудь ведьм или привидений, я следовал по пятам за Говардом, буквально натыкаясь на его широкую спину.
Внимательно осматривая стены, мы обнаружили проход и, осветив его, увидели, что тоннель ведет вниз. Дальше — свет терялся во мраке.
— Пошли! — решился Куаро и начал спускаться.
Не успели мы сделать и нескольких шагов, как по пещере прокатился глухой грохот. Все замерли на полушаге. Еще некоторое время слышался шорох скатывающихся камней и щебенки, потом все стихло.
— Обвал! — вскричал Говард и ринулся обратно. С бьющимся сердцем я бросился вслед за ним.
Выскочив из туннеля, мы бежали к выходу. Узкая щель, через которую мы пролезли в пещеру, была плотно завалена каменными глыбами.
— Проклятый индеец, — мрачно сказал Куаро и кинулся разбирать завал, но крепко стиснутые камни не поддавались. Не помогла и сила Говарда.
— Виконт, вот здесь, кажется, мягкая порода, попробуйте кинжалом, мой остался снаружи.
— Поздравляю вас, мой тоже! Когда делали факелы, — проворчал ирландец.
Диана отчаянно, ломая ногти, попыталась расшатать, хоть немножко сдвинуть груду, но ничего не вышло. Наоборот, снаружи донесся гул нового обвала. Куча чуть шелохнулась навстречу, принимая на себя еще большую тяжесть.
Провозившись какое-то время и убедившись в полной бесплодности наших усилий, мы отступились.
Становилось трудно дышать, горящий факел быстро поглощал кислород.
Я недоумевал, как же все мы, поддавшись азарту, совершенно позабыли о нашем проводнике!
Шумно вдохнув воздух, Говард обтер рукавом вспотевшее лицо.
Дети стояли, растерянно глядя на нас.
— Надо искать другой выход, — выразила Диана общую мысль.
И мы снова пошли в понижающийся проход, из которого недавно бежали, заслышав грохот обвала. Медленно спускаясь навстречу неведомому, часто останавливались и прислушивались, опасаясь нового обвала или других козней индейца. В моем воображении возникали картины одна мрачнее другой.
Квентин шел рядом с Куаро, крепко держась за его руку. Это его успокаивало.
Спуск становился все более пологим, свод приподнялся, и Говард смог выпрямиться во весь рост. Туннель расширился.
Ирландец прошептал:
— Стойте здесь. — А сам шагнул вперед. Он подозревал, что в следующем гроте может поджидать опасность, и не хотел подвергать всех риску.
— Не спеши! — удержал его Куаро.
Они сторожко приблизились ко входу и тщательно обшарили светом факелов каждую щель, каждый выступ в пределах видимости.
— Идите, никого нет!
В мечущемся свете искрились вкрапленные в породу кристаллы. Изредка на стенах грота встречались изображения людей, животных и непонятные знаки. В другое время я никогда бы не прошел мимо этих памятников древней культуры, но сейчас нечего было и думать задерживаться — у нас не было пищи и воды, кроме той, что плескалась во флягах.
Грот окончился вырубленной в стене высокой аркой. Две колонны поддерживали узорчатый, словно сотканный из каменных кружев свод. Тонкая работа изумляла своим изяществом.
Мы остановились, с восхищением рассматривая уникальное сооружение. Потом прошли под арку и попали в небольшую пещеру.
— Ай! — вскрикнула Тара и метнулась ко мне.
Факелы осветили разинутую пасть доисторического чудовища. На высоте десяти футов из стены выдавалась лицевая часть черепа гигантского ящера. Вставленные в глазницы кристаллы красноватого цвета отсвечивали кровавым блеском. Острые, как кинжалы, клыки поражали своими размерами. Ниже черепа от стены к полу вытянулись две окаменевшие лапы скелета.
— Могила Великого Кралоу! — с дрожью в голосе произнесла Тара, цепляясь за мою руку.
Убедившись, что ничего угрожающего нет, Говард с интересом потрогал кости. В этот момент в углу пещеры раздался низкий, похожий на стон звук. Ирландец в ужасе отдернул руку. Стон прокатился по гроту и, перекликаясь отзвуками эха, замер где-то в отдалении.
У меня мороз по коже прошел.
— Да что за чертовщина! — ругнулся Говард, освещая угол факелом. Там чернела большая круглая нора. Из нее все еще доносилось чуть слышное завывание.
Мы тщательно обследовали пещеру и убедились, что единственный выход отсюда — через нору. Выбора не было.
— Придется лезть. — Я подошел к отверстию, опустился на четвереньки, прокряхтел: — Попробую. — И, сунув голову, стал протискиваться плечами.
Проход местами суживался настолько, что приходилось ползти на животе, а кое-где расширялся, и образовывались пустоты, позволявшие выпрямиться во весь рост. Более того, лаз все время разветвлялся, и мы часто упирались в глухие тупики, после чего происходила неразбериха и мы пятились в обратном порядке, пока не находили новую каверну или коридор. Так я оказывался то позади, то снова впереди остальных.
Наконец выбрались в обширный грот. Таинственный стон, так напугавший нас прежде, не повторялся, и теперь слышен был только робкий шорох наших шагов и скудные слова, которыми мы обменивались, раздробленные запинающимся о сталактиты эхом. Но в звучании этой пещеры было что-то непривычное. Даже я ясно ощущал замкнутость пространства, будто мы через горлышко вошли в стеклянную бутылку.
— Тут закрыто, — донесся глухой голос Куаро.
Свет его факела первым нащупал тупик: впереди проступала каменная дверь. Тут же были навалены старые доски, изломанные, вернее, изрубленные сухие ветки и головешки, точно кто-то давно жег здесь костер. В углу лежала куча какой-то ветоши, старые, обглоданные до блеска кости, заржавленный меч и обгорелый свиток пергамента. Кости были человеческими.
— А-а-а-а! — испуганно пискнула Тара.
Из того же угла на нас смотрел сероватый череп в обрамлении копны волос, тусклых и безжизненных. Они выглядели естественным напоминанием о том, что когда-то эту голову наполняла жизнь.
Не от увиденного, а, скорее, от тариного писка я почувствовал жуткое ощущение: будто зашевелились волосы у меня на затылке. Да и остальным было явно не по себе, словно каждый увидел то, что его ожидает.
Через минуту, справившись с собой, Диана приблизилась к омерзительной груде, взяла в руки свиток и осторожно развернула его. При свете факелов можно было разобрать несколько уцелевших от огня надписей.
— Куаро, нужна ваша помощь, тут по-испански.
Она передала пергамент Куаро, и тот стал читать вслух, сразу переводя, чтобы всем было понятно:
«День седьмой.
…Тогда я понял коварный план Мортимера, чистенького и всегда аккуратного моего братца, этого вкрадчивого сладкоежки! Порох был рассыпан так, чтоб мы взорвали сами себя, проползая к выходу. Кто-нибудь из нас обязательно бы зацепил его факелом. А если нет, то у него был пистолет наготове! Одна лишь мысль успокаивает меня и придает мне сил: сокровища я перепрятал, и Мортимеру их никогда не найти!
День десятый.
…Так просидел я много часов, один в темноте, жестоко страдая от голода и холода. У меня помутился рассудок и начались видения. И в ту минуту, когда я стал впадать в беспамятство, передо мной явился ангел, который сказал мне: "Стань крысой! Следуй повсюду за крысиным хвостом".
В это мгновение я ощутил, как чьи-то миленькие приятные пушистые мордочки тыкаются мне в лицо влажными носиками и попискивают от любопытства. Они щекотали мне уши, пытались влезть за шиворот, в рукава и за пазуху. Мне было щекотно, смешно и забавно наблюдать за ними. Писк усиливался, я с трудом запалил факел и долго полз за серыми комочками на четвереньках. Мне показалось — несколько часов.
Время от времени я ставил факел в расщелину меж камнями, чтобы расчистить себе путь, отодвинув ту или иную глыбу или прокапывая мечом проход под скалой.
Вдруг пламя факела затанцевало, я ощутил слабое дуновение, пыльный и сухой воздух пещеры стал наполняться лесной свежестью, впереди чуть забрезжил свет. Обаятельные и симпатичные в полутьме, при дневном свете крысы выглядели ужасными монстрами, готовыми разорвать любого, кто попадется им в зубы. Прощайте, "милашки"!
День десятый, вечер.
Любое горе и разочарование — ничто по сравнению с моими обманутыми надеждами. К несчастью, отверстие в камне оказалось такое узкое, что и собаке не пролезть. Я смог увидеть сквозь него Потерянный город! Однако при всем желании я не мог стать крысой, чтобы протиснуться к столь близкой свободе.
День двенадцатый.
Я считаю дни по тому, как темнеет и освещается пролом в высоком своде одного из каменных чертогов. Обойдя все залы и туннели огромной пещеры, мне так и не удалось найти из нее выход. Порой мне кажется, что нужно только пересечь вот этот грот, преодолеть тот коридор… Нельзя допустить, чтобы все закончилось, когда в моих руках сосредоточились наконец богатство и слава! Возможно, за следующим поворотом, в другом проходе или в том, что за ним…
Меня окружают чудеса… я полон сомнений и страхов… на ум мне приходят странные вещи, в которых я не посмею признаться и духовнику. Храни меня, Боже, хотя бы ради тех, кто дорог мне!
День… или ночь?
Передайте, пожалуйста, маме, что это не я разбил ту банку с варе…»
Куаро отбросил свиток.
— Печальная история, — сказал Говард. — Как бы и нам здесь в крыс не превратиться. Давайте-ка выбираться отсюда.
Мы долго ползли, карабкались и протискивались через этот подземный лабиринт, так что совсем потеряли представление о времени. Наконец, измученные, исцарапанные об острые выступы, увидели следующий зал и с наслаждением вздохнули. Воздух показался удивительно свежим. Этот грот был завален каменными глыбами, и требовалось прямо-таки акробатическое искусство, чтобы пробраться через их нагромождения.
Неожиданно из щелей и трещин, избороздивших стены грота, из боковых лазов и каверн стали выпрыгивать десятки шелестящих крыльями отвратительных маленьких тварей. Вид их был воистину страшен и любого поверг бы в ужас — безобразная пародия на лошадиную морду с волчьими зубами, огромными ушами и выпуклыми, хищно нацеленными на нас злыми глазками. Выпрыгивая изо всех углов целыми стаями, они пикировали и внезапно набрасывались, пища и визгливо вскрикивая, страшно пугая и задевая нас своими липкими крыльями, садились на голову, на плечи, вцеплялись в шею.
Эти омерзительные порождения тьмы плясали и метались меж нами, Диана в истерике отбивалась руками, дети визжали от ужаса, да и Куаро с Говардом приходилось несладко, они отмахивались чадящими факелами до тех пор, пока не разогнали, наконец, кровожадных монстров.
Куаро поведал позже, что эти маленькие злобные существа — коварные летучие мыши-вампиры, ночью они, набрасываясь стаями, нападают на путешественников и выпивают их кровь.
Следующим оказался величественный грот с белыми известковыми потеками, благородно украшавшими убранство подземного зала, меньшую часть которого занимало спокойное и прозрачное озерцо. С потолка причудливо свешивались сталактиты, с них, долго собираясь, нехотя, медленно падали крупные капли. Гулкое эхо от удара капли о ровную водную гладь отражалось от стен. На некоторых сталагмитах, тянущихся к верху, сидели давешние нетопыри и корчили нам отвратительные рожи, подмигивая и словно насмехаясь.
Пройдя по периферии подземного водоема, я остановился, заметив вдруг исходящее из его глубины теплое свечение — что-то отражало свет факела. Сияние играло на все лады и переливалось всеми цветами радуги. От увиденного у меня перехватило дыхание, и я потерял дар речи.
— Ну, Говард, пришла тебе пора намочить ноги! — воскликнул Куаро.
Золотые короны, диадемы, ожерелья с рубинами, изумрудами и сапфирами, бесчисленные золотые статуэтки лежали россыпью на дне озера.
Мы с вожделением взирали на несметные сокровища.
— Боже, — прошептал Говард. — Да тут хватит на тысячу жизней! Боже, — повторял он, — Боже, — и опустился на колени. Стоя по пояс в воде, принялся шарить и хватать драгоценные россыпи, безо всякой работы мысли, как ребенок, пускающий пузыри из мыльной пены.
Было бы ложью сказать, что нас не охватила такая же безумная лихорадка, глаза наши пылали алчным огнем.
Унести с собой сокровище было попросту невозможно.
Куаро первым догадался скинуть штаны и стал таскать со дна водоема пригоршни золотых монет и самоцветов. Образовалась изрядная куча, которую он сноровисто запихал в штанины, предварительно завязав снизу на каждой из них по узлу. Все, кто как мог, последовали его примеру. Даже Тара нагребла увесистый узелок, использовав чью-то рубашку.
Собрав драгоценности в кули, мокрые и дрожащие от холода, вылезли мы из воды и потянулись к факелам, дарящим слабое тепло.
Куча сокровищ в озере почти не уменьшилась.
— А где же Квентин? — раздался взволнованный голос Дианы.
Все огляделись по сторонам: Квентина не было.
— Квентин! Квентин, где же ты, черт побери? — начал звать Говард, и тут мальчик, застегивая штаны, появился из-за сталагмита с лицом, на котором явственно читалось: "Господи, ни секунды покоя!"
— Мне нужно было в туалет, — сказал он Говарду. — Я между прочим целый день терпел.
Ирландец, с рубашки которого все еще стекала вода, подбежал к нему. От гнева брови его сошлись на переносице.
— Никогда больше так не делай! Никогда!
— Да вы, наверно, сговорились с Тарой! — возмутился мальчик. — Что мне теперь, не писать, что ли?
— Просто не убегай.
— Я и не убегал. Я вон там был. — Квентин показал на известковый столб, из-за которого только что вышел.
— Все равно! Тут могут подкарауливать любые опасности. — У Говарда отлегло от сердца. И лицо его смягчилось. — Послушай, Квентин, мы должны быть очень осторожны и постоянно находиться на виду друг у друга.
— И в туалет тоже? — спросил мальчик. — Хорошо, хорошо. Я вовсе не собирался…
— Ну и ладно. Давай-ка поглядим, что мы тут набрали. — И Говард принялся сортировать драгоценности по штанинам.
Квентин подошел и приподнял один из узлов.
— Ну и тяжелющие же мешки, — удивился он. — Мам, тут хватит, чтобы отдать ваши долги?
Мы рассмеялись.
— Я все думаю, как же попали сокровища в пещеру? — сказал я.
— Наверно их спрятали во время какого-нибудь вражеского нашествия, — предположила Диана.
— А может, здесь замешаны тот неудачливый идальго и его братец-сладкоежка Мортимер, — улыбнулся Говард.
— Пора бы уже подумать, как отсюда выбираться, — произнес Куаро, озираясь по сторонам. — Последние факелы скоро догорят.
— Я вот что скажу, — сказал я и сказал: — В предыдущем гроте, где вампоглоты, воздух был не в пример чище, чем прежде. Возможно, там и отыщется выход.
Мы вернулись и обошли по кругу всю обширную залу — не было даже намека на выход. По завалам влезли на широченную каменную плиту, где можно было свободно разместиться и передохнуть.
— Сейчас бы кусочек лепешки, — донесся жалобный голос Тары.
— Хорошо, хоть воды много, — попробовал ее успокоить Квентин.
Говард без особой надежды пошарил в котомке и, не найдя ничего съестного, огорченно выругался.
— Я сейчас съел бы и ту фалангу, что на меня прыгнула, — нашел он в себе силы пошутить, но мрачный юмор остался без ответа. Мы настолько измучились, что было не до шуток.
— Наверно уже ночь, нужно хотя бы немного вздремнуть, — вяло проговорила Диана.
Принялись устраиваться на ночлег. Несмотря на мокрую одежду и холод, исходящий от каменной поверхности, Куаро тут же захрапел. Говард пододвинулся к сестре и, бережно приподняв ее голову, подложил свою руку. Дети согревали друг друга. Я долго крутился с боку на бок, но сон все же сморил и меня.
Проснулся я от необычных звуков. Окружающие скалы и весь воздух пещеры гудели и, казалось, вибрировали. Низкий звук то усиливался, то затихал и на каком-то тяжелом вздохе оборвался. Наступила тишина.
Пробудился не я один. Изумленные и перепуганные непонятным явлением, мы огляделись и заметили смутные очертания скальных нагромождений — откуда-то проникал свет. Взглянув наверх, я увидел, что высокий, как у готического храма, свод грота рассекает трещина. Сквозь нее виднелось утреннее голубое небо.
По гроту пронеслось легкое дуновение и снова раздался гул.
— Так вот в чем дело! — понял я происхождение таинственного звука. — Это в трещине под сводом воет ветер, как в трубе, а в тех коридорах и пещерах мы слышали отголоски.
— Здесь сквозняк, — сделала вывод Диана. — нужно найти, откуда тянет воздух.
Окрыленные надеждой, мы повскакивали со своих мест, растолкали Тару с Квентином, которые до сих пор сладко спали, и принялись дотошно обшаривать пещеру.
— Вон из той щели дует! — радостно закричал Квентин, показывая на чернеющую в стене на высоте футов двенадцати от пола дыру.
— Полезай, вытянешь остальных, — сказал Куаро Говарду, и мы, кряхтя и ругаясь, подсадили тяжелого ирландца. Тот подтянулся и исчез в каверне.
— Тяга есть?
— Да такая, что как бы не сдуло! Тут целый коридор, сейчас разведаю.
Через минуту он вернулся.
— Поднимайте детей, Диану и нашу добычу!
В какой-то момент я вдруг подумал, что Говард оставит меня и Куаро на произвол судьбы, однако, вытащив наверх всех остальных, он так же легко втянул и нас, одного за другим.
Петляя, узкий проход вел на подъем. Где на четвереньках, где ползком мы пробирались по извилистому туннелю. Сложнее всех приходилось Говарду. Широкоплечий воин с трудом протискивался там, где другие проползали совершенно свободно. Пути, казалось, не будет конца. Мы все чаще и чаще останавливались и отдыхали лежа. Потом снова упорно ползли, толкая перед собой тюки с золотом, разрывая в клочья остатки одежды, уже не обращая внимания на ушибы и ссадины. Текущий навстречу воздушный поток придавал нам сил.
Наконец я последним протиснулся под нависшим каменным выступом и увидел яркий свет, точно бритвой полоснувший по отвыкшим глазам. Перед нами была длинная, прямая галерея, выводящая наружу.
— Вышли… — выдохнул я, выпрямляясь во весь рост, и вскрикнул. Все мышцы болели, словно меня беспощадно избили, ноги дрожали, икры сводило судорогами.
Состояние прочих было не лучше, но желание скорее выбраться из каменного склепа было так непреодолимо, что все тут же чуть ли не на карачках устремились к выходу. Легче всего, кажется, было Квентину и Таре, им все было ни по чем.
Галерея окончилась плоским выступом на скальной стене, шириной около пяти футов. Точно карниз, выступ уходил в обе стороны и, похоже, опоясывал гору по периметру. С идеально ровной поверхностью, он оказался словно вырезан в теле скалы. Никаким людям такое не под силу: камень блестел полировкой, будто его как масло резали каким-то сверхмощным ножом.
Квентин опустился на корточки, положил ладони перед собой и осторожно подполз к кромке, чтобы выглянуть за край карниза.
— Ну ни хрена себе, — пробормотал он и зашипел, поглаживая голую коленку, в которую впился мелкий камушек.
Я тоже подался вперед и то, что увидел, несказанно поразило меня. Без сомнения, тут приложил руку человек, или какое-то разумное существо изменило природу в своих целях. Потому что по крутому утесу сходила настоящая лестница. Выветренные, покрытые мхом ступени вели вниз, в обширную долину. А на скальных стенах вдоль лестницы пестрели углубления и выпуклости — резьба, тоже сильно выветренная и покрытая мхом и лишайником. Вероятно, по этой лестнице на карниз поднимались дозорные. До подножия было не менее двадцати ярдов головоломного, почти отвесного спуска.
В котловине, окруженной со всех сторон горами, в ярком солнечном свете отчетливо виден был древний город. В центре его возвышалось массивное сверкающее сооружение правильной пирамидальной формы. Можно было подумать, что оно все, с верху до низу, покрыто золотом. Однако мне доводилось читать о цетеине: будто эта кристаллическая порода желтого цвета отражает лучи солнца ярким свечением, подобно настоящему золоту, вводя в заблуждение неискушенного наблюдателя. Приглядевшись, я рассмотрел уступы и террасы, расположенные по сторонам пирамиды и украшенные рядами каменных черепов.
Напротив величественной пирамиды был расположен дворец с бесчисленными изваяниями стилизованных змеев и гнусно ухмыляющихся идолов. Рядом теснились здания поменьше, облицованные великолепным белым камнем, названия которого я не знал. Он сверкал на солнце, как серебро. Сквозь густую листву гигантских деревьев местами проглядывали голубовато-серые стены жилых домов, видневшиеся то там, то сям, что создавало впечатление довольно большого поселения. Но инстинкт подсказывал: в городе что-то не ладно.
Спустя минуту я понял в чем дело. Здесь не было заметно ни движения, ни дыма от очагов, ни других признаков людей.
Деревья, превосходившие по величине самые крепкие дубы, опутывали лианы, свешиваясь с верхних ветвей, и между ними виднелись пышные цветы, растущие прямо на древесной коре словно мох на стенах. Хриплоголосые птицы с ярким оперением порхали в листве, обезьяны трещали и бормотали, встревоженные приближением большого черного кугуара.
В нашем бедственном положении, без оружия и припасов, нечего было и думать о том, чтобы ступить на эту дикую, враждебную территорию.
Куаро не отрывал глаз от древнего поселения и улыбался чему-то, понятному лишь ему одному.
— Ну, посмотрели? — немного погодя с горечью сказал он. — La Ciudad Perdida, Потерянный Город... Испанцам следовало бы назвать его La Ciudad Muerte, Город Смерти.
— По крайней мере мы убедились, что это не сказки, — ответил Говард.
И мы с осторожностью двинулись по карнизу вдоль скальной стены и вскоре оказались с противоположной стороны горы, откуда вчера и началось наше путешествие в подгорное царство. Заваленный теперь камнями, вход в пещеру находился ниже. В отдалении паслись стреноженные лошади. Попав из мрачного подземелья в океан света и тепла, мы долго отдыхали, с наслаждением впитывая всей кожей щедрые солнечные лучи, на площадке, с которой открывался живописный вид на залитую полуденным солнцем прерию и причудливые, изглоданные ветрами тысячелетий скалы.
Немного придя в себя, Диана оглядела нас критически:
— Ну и хороши же мы!
В грязи, копоти и гари от факелов, в синяках и кровоподтеках, наш отряд выглядел сродни дикарям самого худшего пошиба.
Квентин лег животом на прогретый солнцем каменный карниз.
— И как теперь слезать? — с опаской заглянув через край, поинтересовался он.
— Придется делать веревку, — сказал Куаро. — Раздевайтесь.
— Если вам будет угодно... — пожала плечами Диана. — Однако, как вы могли заметить, я и так до неприличия голая.
Одетый, как и все, в одну лишь изодранную рубашку, Квентин с иронией поглядел на испанца.
Тот понял, что сморозил глупость и глубокомысленно изрек:
— У нас есть выбор, господа: либо помереть тут со штанами, полными сокровищ, либо остаться и без штанов, и без сокровищ, с большим пальцем в заднице и глупой улыбкой на лице. Но живыми.
— Я богатство не брошу, — категорически заявила Тара.
Говард усмехнулся.
— Веревку мы сделаем, — сказал он, — и первый, кто спустится, возьмет из седельных сумок одеяла. В них мы переправим вниз нашу добычу.
Было нелегко без ножа раздирать штаны и рубашки на узкие лоскуты, используя лишь острую кромку поясной пряжки Говарда. Мы крепко скручивали их, и постепенно узловатая, не слишком надежная на вид снасть была готова. Говард опустил ее с обрыва, обвязав конец за каменный выступ.
— Эх, не хватает немного, — сокрушенно проговорил он.
Я подполз к краю и тоже глянул вниз. С верху казалось, что тонкая скрутка, свисавшая вдоль отвесной бурой скалы, кончается чуть ниже ее середины. Дальше тянулся шероховатый, блестевший влажными пятнами утес, кое-где торчали зеленые пучки травы, но не видно было ни одного хорошего выступа или расселины, чтобы поставить ногу. Далеко у земли щетинились зубчатые камни, черные и грозные.
— Ничего себе "немного", — сказал я. — Впрочем, можно еще косицу твою прибавить.
Ирландец предельно доступно выразил свое мнение на этот счет.
— Спускаться буду я, ты слишком тяжелый, — сказала Диана брату.
— Сначала мы! — наперебой запротестовали Квентин и Тара. — Если вы оборветесь, мы и вовсе не сможем отсюда слезть. Тони, скажи им, что ты молчишь!
Я одобряюще улыбнулся.
Несмотря на привычку не пускать детей вперед из-за возможной опасности, в этот раз взрослым пришлось уступить.
К скрутке прикрепили мягкий кожаный пояс Говарда, заботливо обвязали им Хомяка вокруг груди, и мальчик подошел к обрыву.
— Пока! — помахал он нам.
Миг — и ладная фигурка скрылась из виду.
Понемногу отпуская скрутку, мы напряженно следили, как, цепляясь за каждый выступ, мальчишка спускается по головокружительной круче. Ощупью отыскивая точки опоры, похожий на Маугли, Хомяк слезал все ниже, ниже, и вот веревка кончилась, и он закачался в воздухе. С минуту он ничего не предпринимал, осматриваясь, ища под ногами малейшую опору, пока взгляд его не остановился на длинной зубчатой трещине, которая начиналась футах в четырех выше него. Мальчик поднялся, подбирая за собой скрутку, и ухватился пальцами за края трещины. Тогда он отвязал скрутку и прильнул к скале. Цепляясь за острые края, он то повисал на руках всей тяжестью тела, то, обнаружив какой-нибудь крохотный выступ или пучок травы, опирался на него ногой. Он не осмеливался посмотреть вниз, только медленно полз лицом к стене утеса, не разжимая пальцев, шаря ногами в поисках зацепки. Каждая неровность, каждое углубление на поверхности скалы, казавшееся с верху всего лишь темным пятном, служило ему опорой. Наконец он нащупал широкую площадку и отважился взглянуть вниз. Слава богу! Он добрался до первого из камней, лежащих грудой у подножия.
Квентин с трудом оторвал пальцы от скалы и, быстро перескакивая с камня на камень, достиг земли.
Лошади флегматично пощипывали траву неподалеку, и, отыскав крепкую и длинную веревку в переметной сумке у Куаро, мальчик пустился в обратный путь вверх по крутому склону.
Мы затаив дыхание смотрели, как он добрался до нашей самодельной скрутки и, балансируя и опираясь на ременную петлю, связал ее с веревкой. После этого Хомяк легко соскользнул вниз.
Я с облегчением выдохнул.
Мальчик опять сбегал к лошадям и вернулся с ворохом одеял. Скоро они оказались у нас вместе с надежной веревкой.
Следующей спускалась Тара, и стоящий внизу Хомяк с нескрываемым интересом наблюдал, как ловко она отталкивается от скальных выступов. Когда девочка оказалась на земле, он освободил ее от пояса, охватывавшего подмышки, снова махнул нам, и так, по очереди, мы опустили наш драгоценный груз и спустились сами.
Вечерело. Куаро поймал лошадь Роя, подвел и наших лошадей и из седельных сумок извлекли оставшиеся у нас запасы провизии и одежды. Лишнее платье оказалось только у Дианы, прочим пришлось довольствоваться уже не раз выручавшими нас набедренными повязками. Кажется, я начинал понимать индейцев с их неприязнью к излишним, с их точки зрения, облачениям, создающим лишь дополнительные проблемы.
Лагерь решили разбить там же в ущелье, под скалой.
— Отчего же коварный индеец не забрал лошадей? — недоумевал Говард, разглядывая заваленный валунами вход в пещеру.
— Смотрите! Вон там! — вскрикнула Диана, указывая на край завала. Из-под камней торчала смуглая скрюченная рука, которую я до того принимал за ветку дерева.
Кое-как разбросав камни, мы вытащили Роя. Тускло глядели не прикрытые веками остекленевшие глаза. Наш проводник уже не дышал.
— Вот он, виновник наших бед, — сказал Говард и сплюнул.
Диана вынула платок и накрыла им лицо мертвого проводника.
— Как же его задавило? — вполголоса произнесла она.
Куаро взглянул наверх.
— Кто ж его знает. На круче камней много, чуть шевельни — и покатятся. Он, видно, хотел нас похоронить, но похоронился сам. Валуны поползли вниз и его с собой прихватили.
— Зачем это было нужно? — спросил Квентин. — Что плохого мы ему сделали?
Я неопределенно пожал плечами:
— Испугался, наверно, что мы оскверним святыню этого их Кралоу, и решил помешать нам любыми средствами. Вот, пожалуй…
— Что-то мне есть расхотелось, — сказала Тара.
Наскоро забросав тело индейца камнями, мы решили перенести бивак в другое место. Говард подпалил свисавший хвост веревки и дождался, пока она истлеет до самого верха. Как только отъехали, Квентин осторожно спросил у Куаро:
— Как думаешь, они найдут его? — имея ввиду индейцев.
— Когда Рой не вернется в деревню — обязательно. И я догадываюсь, что подумают.
Мальчик кивнул. Ему хотелось поскорее избавиться от мысли, что позади осталось тело горе-проводника.
— И пустятся за нами в погоню? — предположил он.
Испанец промолчал.
Хомяк сидел в седле перед Говардом. Они скакали первыми, а тихоходного пони пришлось оставить. За ними следовали Диана с Тарой. Мы с Куаро ехали в хвосте, то и дело останавливаясь и внимательно прислушиваясь — нет ли погони. Говард своими большими ладонями поддерживал мальчика, который почти сразу же, как только оказался в седле, погрузился в глубокий, столь необходимый ему сейчас сон.
— Старайся ехать так, чтобы солнце оставалось за спиной, — Крикнул Куаро Говарду.
Ирландец кивнул и двинул коня в бока пятками.
Обретя сокровища, каждый из моих спутников замкнулся в себе, вероятно, прикидывая так и эдак как лучше с умом распорядиться богатой добычей. Ни один не желал делиться сокровенными мыслями с компаньонами, так что процессия наша вполне могла сойти за траурную. Лишь ярко блестевшие глаза выдавали скрытое волнение, будоражащее кровь, и нетерпение, с которым мы стремились вырваться из этих забытых богом земель.
Уже два дня двигались мы вдоль нескончаемой горной гряды по прерии, где только любопытный костлявый гриф сопровождал нас, паря кругами в глубокой синеве неба, когда увидели за очередным ущельем признаки возможного перевала. Говард надеялся, что, перейдя через сьерру, удастся покинуть наконец бесплодную равнину.
Мы повернули коней и у подножия заснеженного хребта пересекли долину, защищенную горами, всю в пламени диких маков, а позднее в тот же день прошли через поляну с дикими абрикосовыми деревьями; их аромат покалывал изнутри, как пена искристого вина.
Сухой горячий ветер овевал мое лицо, и сердце наполнялось радостью быстрой бесшабашной езды.
Затем начался крутой подъем из лощины. И здесь же мы повстречали троих индеанок. Изможденные и подавленные, они брели нам навстречу и, казалось, не замечали ничего вокруг, все во власти своего отчаяния.
Тара окликнула женщин и долго о чем-то с ними беседовала.
— Главарь решил: "Идите домой", — объяснила девочка позже. — Еще они предупредили, что с лошадьми мы там не пройдем.
Тропа вилась по косогору узкой лентой, всюду виднелись следы оползней. Как мы ни сожалели, но лошадей пришлось оставить. Зато радости индеанок не было предела, ибо они не чаяли пешком добраться до родной деревни.
После этой встречи Диана сказала:
— Я все думаю про тех белых людей, которые похитили, а затем почему-то отпустили индейских женщин.
— Провинции кишат бродячими шайками дезертиров всех мастей, — ответил Говард. — Чтобы их извести, скоро, похоже, придется отряжать регулярные части.
— Вот поэтому я считаю, что нам следует теперь быть предельно осторожными. А добычу лучше всего припрятать. За ней вернемся позже, — рассудила его сестра.
Индеанки на лошадях скоро скрылись из виду. Долина с ее маками и абрикосовыми деревьями уходила все глубже в туман; впереди все тот же хребет, близкий — рукой дотянуться, далекий — никак не дойти, снизу — темный и хмурый, выше — бело-лиловый, с огромными зубцами, грубо выломанными в небесной синеве.
Узенькая тропинка прилепилась к обрыву и побежала над бездной, вдоль гибельного уступа шириною в три фута; нас окружало густое марево — ничего не видно, словно земля вдруг вывернулась из-под ног, встала боком, и теперь на ней можно было висеть, уцепившись за этот уступ.
Обрывом шли часа два, тропа постепенно раздвинулась, стала шире, страшная бездна отошла вправо и уже не кружила головы своей белесой притягивающей мглой — земля вернулась к нам под ноги.
Подъем был долгим. С каждым шагом вверх становилось все холоднее. Ветер на перевале будто сделался живым существом. Он то выл рядом, как койот в прерии, то срывался неизвестно куда, словно пытаясь обмануть нас тишиной. Звезды здесь стали яснее, чем на равнине, они были настолько близки, что я, казалось, мог бы потрогать их, а огромный рогатый месяц плыл по чистой черноте неба. Ночью мы лежали под укрытием скалы, слушая свист ветра в глубоком ущелье и грохот воды от таяния снегов. Голые утесы и нагие склоны напрасно завидовали нам, кутающимся в походные одеяла, — волглая байка ничуть не спасала от всепроникающего холода. Днем сверкающая белизна горных вершин жгла нам глаза. Разреженный ледяной воздух с болью входил в легкие.
На другой день мы обнаружили темнеющий зев каверны, расположенной в десятке футов над тропой. Говард подсадил Куаро и передал ему одеяло Роя, в которое мы завернули добытые сокровища. Через минуту испанец с нашей помощью слез обратно.
— Хорошо хоть укрыл? — ревниво спросила Диана.
— В углу. И заложил камнями.
После полудня мы перешли вершину горного хребта — замерзший хаос ледников и скал — и наконец начали спускаться. Перевал вывел на широкое зеленое плато, ниже линии снегов незаметно переходящее в округлые холмы. Слева виднелся неглубокий грот, в котором мы и остановились для отдыха. Прямо перед нами, крутясь и кипя, мчался ледяной поток, перемешавший в своем тесном русле водовороты, пену, камни, что с глухим подводным гулом катились по его дну. Быстрая горная река шумно сбегала вниз, словно пробуя свою силу. Если б знал я тогда, что мне еще предстоит испытать силу, подобную этой, на собственной шкуре!
Солнце уже склонялось к слепящим верхушкам гор, окаймлявших узкую долину. Говард, будто вожак первобытного племени, двигался во главе нашего небольшого отряда, когда мы увидели на изгибе дороги около двадцати фигур в серо-синих и бурых, засаленных от грязи мундирах, которые приближались, поднимая клубы медленно оседающей белой пыли. По покрытой тенью горе, вытянувшаяся извилистой линией, шла еще дюжина солдат.
Единственный конный среди них — молодой человек в фуражке — выглядел начальником; это подчеркивалось капральской повязкой, съехавшей на обшлаг рукава. Он, — будто сомневаясь: а стоит ли? — придержал своего коня и спросил:
— Кто вы такие?
— Мы миссионеры, — не раздумывая ответил Говард и широким жестом забросил на плечо край одеяла на манер римской тоги. — Спасаем заблудшие души бедных туземцев. Во славу Господа и именем Его!
Капрал критически оглядел нас.
— И куда идете?
— Возвращаемся в Анахейм, — ирландец назвал ближайший, по его представлениям, город на освоенных белыми переселенцами местных территориях.
Мы уже почти миновали грязных, изумленно глазевших на нас людей, когда колебавшийся до этого капрал вдруг объявил:
— Боюсь, что не могу отпустить вас, господа. Вы должны идти с нами!
— Мы всего только миссионеры, — настойчиво запротестовал Куаро. — У нас ничего нет.
— Вы пойдете с нами к нашему предводителю, — как само собой разумеющееся, отчеканил капрал.
— Но уверяю вас…
— Куаро, — с достоинством произнесла Диана, — вы лишь сделаете хуже. Не тратьте слова понапрасну.
По знаку капрала пятеро солдат окружили нас, сбили в кучу и, грубо подталкивая, повели обратно по дороге, которой только что следовали сами. Мы прошли около двух миль, потом молодой офицер повернул к северу, в старое сухое русло реки, извилистое и каменистое. В начале глубокого оврага мы остановились.
Здесь, развалившись в самых непринужденных позах с сотню солдат курили, искали вшей под мышками и выковыривали комочки грязи, застрявшей между пальцами босых ног. В знойном вечернем воздухе звенели полчища насекомых.
На плоском камне, скрестив ноги и прислонившись спиной к дереву, ужинал их главарь. Огромный и толстобрюхий, он казался неповоротливым увальнем, и эта его неуклюжесть выглядела зловеще. Длинные черные волосы были разделены посередине пробором, оставляя чистым постоянно нахмуренный лоб.
Квентин и Тара жались друг к дружке и беспокойно переглядывались, да и нам, взрослым, стало не по себе.
Главарь наконец соизволил обратить внимание в нашу сторону. Он облизал испачканные жиром пальцы, в то время как цепкий взгляд его немного раскосых глаз ощупал каждого из нас в отдельности. С неряшливыми бородами, в цивильной обуви и набедренных повязках вид наш был, наверное, донельзя комичным.
— Что за клоуны? — спросил он у пленившего нас капрала.
— Миссионеры. Говорят, что направляются в Анахейм.
— Ха! Погляди на этого детину, — кивнул главарь на Говарда, — он, вероятно, не менее свят, чем я! — разразился он хохотом.
Говард спокойно стоял и оценивающе оглядывал толстобрюхого.
— Я настоятельница монастыря Святого Патрика в Дублине, — а это мой брат с приемным сыном. Сей же благочестивый идальго и его достойный товарищ, — она указала на нас с Куаро, — проповедовали среди туземцев и присоединились к нам в нашей нелегкой миссии.
— Монашек мне только не хватало с пидорасами, — проворчал главарь. — Ты их хорошо обыскал? — спросил он капрала.
Тот вспыхнул и потупился, точно девица.
— Вот дурень, — резюмировал увалень.
— К несчастью, большая часть церковной утвари и вся одежда сгинули в непроходимых топях, через которые пролегал наш путь, — поспешила объяснить Диана.
— Вот что, господа хорошие, вашу поклажу прошу сюда, — сказал главарь. — И побыстрее.
Под конвоем двоих дюжих молодчиков мы принесли и сложили перед ним котомки, и я оторопел, увидев в руках Тары ее узелок с золотом, прежде, похоже, завернутый в одеяло. Мысли мои заметались. Что заставило девочку оставить его при себе? Может, она позабыла о нем, когда мы прятали драгоценную добычу? Вряд ли. Она ведь и у пещеры категорически отказалась с ним расстаться. Как видно, маленькая креолка, никому не доверяя, понадеялась на авось.
Капрал тем временем дотошно перетряхивал наши пожитки, стараясь излишним рвением загладить собственный промах. На землю летели одеяла, сыпалась походная утварь. Я с отчаяньем ожидал, когда дело дойдет до Тариного узелка.
Офицер наконец добрался и до него, с размаху высыпал содержимое. Драгоценные камни, золотые монеты и статуэтки рассыпались с призывным звоном. Наступила тишина.
Немую сцену прервал один из конвоиров, высоченный верзила с опухшей от пьянства ряхой.
— Клянусь твоей треуголкой, Стивенс, — воскликнул он, — эти святоши ухитрились обчистить проклятых индейцев раньше нас!
Его приятель, бородатый обладатель щегольской треуголки, при виде сокровища издал лишь нечленораздельное мычание.
— Пора мне, видно, в миссионеры, — задумчиво проговорил главарь. — Ибо воистину. Эй, Стивенс, — велел он бородатому, — сопроводи-ка господ в каменную келью, да Томаса с собой прихвати. И глаз с них не спускать обоим!
— О чем тут толковать, Донахью! — возбужденно вскричал напарник Стивенса, которого, оказывается, звали Томасом. — Это же чертова уйма золота! Дай мне пять минут и эту леди, — он плотоядно зыркнул на Диану, — она мне, прям, по доброй воле выложит, откуда у них это.
— Давненько я не имел монашку, — заржал тип в треуголке.
Диана отпрянула к Куаро, задрожав при этих словах бородатого мерзавца.
— Делай что велено! — рявкнул Донахью, сверкнув глазищами. — И если хоть волосок упадет с головы наших дорогих гостей, ты об этом сильно пожалеешь!
— Вам совершенно не выгодно делать нас своими гостями, — возразил Говард дрожащим от негодования голосом. — Вы же убедились, что у нас нет с собой никакого имущества, а пожертвования эти принадлежат миссии. Я бы не советовал…
— Пожертвования дикарей теперь принадлежат нашему братству, — перебил его главарь. — Не заблуждайтесь на этот счет, любезнейший. Женщина, и девчонка с ней, отправятся завтра в вашу распрекрасную миссию в Анахейм. Одежду для них я найду. Поприличнее. Мне здесь не нужны проблемы из-за женщин, хватило уже… — буркнул он. — Леди уведомит ваших друзей, что вы временно находитесь на моем, кхм… попечении. За такое гостеприимство обычно приносят дары от чистого сердца. Через три дня, в полдень, двое моих людей будут ждать ее… там, где укажут. И на вашем месте я бы воззвал к Господу, чтобы он посодействовал ей принести эти добровольные дары. За каждого человека нужно внести по пятьсот гиней, только и всего.
Сумма была умопомрачительной. Достаточно сказать, что жалованье Говарда вряд ли составляло больше ста пятидесяти гиней в год.
После этого ультиматума нас связали длинной грубой пеньковой веревкой и долгое время вели, пока мы не оказались на берегу какой-то широкой реки. Весь берег был расцвечен кострами, от которых исходил запах жареного мяса. Еще с треть мили прошли мы, прежде чем в сгустившихся сумерках увидели темный проем приземистого грота.
— Эй, придурок, а ну вылазь! — рыкнул Томас, и из входного отверстия выполз на карачках невыносимо смердящий человечек. Он быстро огляделся, задержавшись взглядом на Говарде, и подобострастно склонился перед нашим бородатым конвоиром.
— Возвращайся к хозяину, — сказал ему тот. — Он найдет для тебя занятие по душе — будешь дерьмо разгребать, цветовод, — и смачно сплюнул ему под ноги.
Мы по очереди протиснулись в узкий лаз. Внутри уже можно было разогнуться в полный рост. Говард тут же принялся тереть веревку о свою заточенную пряжку и скоро освободился от пут, после чего развязал остальных.
Я повалился на устеленный прелой соломой пол, уставший физически, но больше изнуренный нервным потрясением. Куаро, так же усевшийся на подобие подстилки, обнял одной рукой плачущую девочку. Приглушенные рыдания стали слабее, потом совсем затихли. Мы долго молчали, говорить не хотелось.
Квентин сидел у стены, время от времени бросая взгляд туда, где стояла его мать. Вид у Дианы был испуганный, хотя стоило только ей заметить, что сын смотрит в ее сторону, как лицо женщины моментально принимало выражение, которое она, полагаю, хотела выдать за ободряющее.
— Эй! Мы были бы благодарны за что-нибудь съедобное, — крикнул Куаро охранявшим нас бандитам, но те поленились даже ответить.
Уныло было как в могиле. Измученные постигшим нас несчастьем, мы растянулись на полу и очень скоро заснули.
Нас разбудил грубый окрик. Сквозь тесный лаз в пещеру пробивались солнечные лучи. Затем свет заслонил с кряхтеньем пролезший внутрь вчерашний вонючка. Он принес утреннюю маисовую кашу в котелке, кувшин с водой и хлебные лепешки из муки грубого помола.
— Пратчетт… — удивленно прошептал Говард. — Уильям Пратчетт, ты ли это? Узнаёшь ли ты меня, своего лейтенанта?
— Я узнал вас, сэр, — ответил тот. — И не скажу, что очень рад нашей встрече.
— Простите, виконт, — вмешался Куаро, — мне кажется, вы говорили однажды, что велели повесить этого молодца.
Говард повернулся к нему, и я увидел недовольную гримасу, что медленно перетекла в задумчивое выражение.
— Уильям, а ведь я и впрямь велел тебя вздернуть. Было дело. Видишь, как оно вышло-то. Правду говорят: пути Господни неисповедимы. Вернусь в нашу миссию в Анахейме — поставлю свечку тебе за здравие. Но как же ты тогда вывернулся?
— Благодарение Господу! Сержант Барретт — вы ведь помните его, сэр? —так вот Барретт, мой земляк, не исполнил тот бесчеловечный приказ и отпустил меня на все четыре стороны. Иначе, сэр, болтаться бы мне на веревке по вашей милости, — пояснил дезертир.
— Что было, то прошло, Уильям, — панибратствовал Говард. — Жизнь потрепала и тебя, и меня. Я кое-что понял и теперь на многие вещи смотрю иначе. Признаю, я был не очень справедлив к тебе. Но поверь, я от всей души счастлив, что ты не отправился тогда к праотцам.
— Боюсь, сэр, что радость ваша происходит вследствие не совсем обычных обстоятельств.
— Твоя правда, Уильям, попали мы в переделку.
— Так вот, сэр, чтобы вы поняли, что добро всегда остается добром, я помогу вам и вашим спутникам из нее выбраться. Вы ведь этого желаете теперь всей душой, я прав?
— Пратчетт! Моя благодарность не заставит себя ждать, — соловьем заливался ирландец. — Сегодня ты вытянул свой счастливый билет!
— Да? — усомнился наш возможный спаситель. — А мне кажется, все обстоит с точностью до наоборот, сэр.
— Ну-ну, — Говард хлопнул его по плечу. — Будь по-твоему. У тебя есть план?
— План-то есть, сэр, я давно все обдумал, да случая не было. Мы спустимся вниз по реке в лодке. Но тут вот что следует иметь ввиду… — Пратчетт замялся.
— Продолжай, — сказал Говард. — Мы всегда с удовольствием выслушаем свежие неприятности.
— Весло, к сожалению, одно, кормовое. Остальные весла эти мерзавцы давно поломали друг об дружку.
— Как-нибудь справимся, главное — выбраться из этой чертовой мышеловки, — одобрил его ирландец. — Теперь самый важный вопрос: когда?
— Всему свое время, сэр. Следует дождаться темноты и…
— Эй, пес шелудивый, ты там уснул, что ли? — донесся ленивый окрик охранника, и Пратчетт опрометью кинулся к выходу.
Диана с укоризной поглядела на брата.
— Что ж, — развел он руками. — Все средства хороши, когда терять нечего.
У нас появилась надежда, но время словно остановилось.
До полудня Говард успел перебрать с десяток причин, почему Пратчетт больше не появится. Он ругмя ругал дезертира, которому, по его словам, не доверял ни на грош, подозревал его в сговоре с Донахью с целью побольше вызнать у нас о происхождении золота, в непостоянстве, в необязательности, в легкомыслии и безответственности, а также в целой куче смертных и не очень грехов. Своим нервическим словоблудием он вывел из себя даже всегда сдержанную Диану.
— Если ты можешь тревожиться подозрениями, братец, — высказала она ему, — значит, тебе не о чем тревожиться по-настоящему. Хочешь, я перечислю настоящие поводы?
Вскоре Диану с Тарой увели. Им предстояло в сопровождении разбойников отправиться за выкупом в Анахейм. И, к счастью, они могли теперь полагать, что требуемый главарем выкуп скорее всего не понадобится. Поэтому покидали нас, оставшихся в каменной темнице, если не с легким сердцем, то, по крайней мере, окрыленные надеждой.
— Куаро, маленький Игнасио находится в безопасности у моей подруги и ни в чем не нуждается, — сказала Диана, прощаясь с испанцем, и дважды повторила ему адрес в Хармонте, чтобы тот знал, где отыскать сына и ничего не напутал.
Весь день мы с нетерпением ждали, когда же сядет солнце. Наконец через лаз совсем перестал пробиваться дневной свет. Внезапно снаружи послышались звуки борьбы, глухие удары и сдавленный стон.
— Теперь все будет хорошо, — прошептал Куаро, скорее для того, чтобы успокоить Квентина.
Что-то в лице мальчика практически всегда заставляло смягчаться и лицо каталонца. Куаро, когда смотрел на Квентина, не становился красавцем, но в чертах его лица проявлялось чувство, которого обычно не было. Я полагал, что это взгляд любви. И надежды на будущее.
Пратчетт просунулся в пещеру, окликнул, и мы стали осторожно выбираться наружу. Возле входа неподвижно лежали оба охранника. От горящих вдоль берега редких костров был слышен смех и тихие голоса.
— Я с другом, и мы уйдем с вами, — сказал Пратчетт. — Лодка ждет.
Они провели нас вниз по тропе. Старая лодка, привязанная за носовое кольцо короткой веревкой, качалась на воде, как качаются лодки даже при полном безветрии. Трехместная, она оказалась перегружена вдвое, основательно просев под нашим весом. По дну были в беспорядке разбросаны наши пожитки и еще какие-то тряпки.
— Мы прихватили для вас кое-что из одежды, — объяснил Пратчетт.
Квентин проворно забрался на нос и принялся отвязывать причальную веревку. Куаро, оказавшись в лодке, схватил короткое кормовое весло и держал его наготове, собираясь оттолкнуться от дощатого настила, служившего пристанью.
Вдруг раздался крик, за ним другой, послышался топот бегущих ног. Поднялась суматоха, потом в темноте наверху вспыхнули два факела и стали быстро спускаться к реке. Движение их сопровождалось пронзительными отборными ругательствами.
Квентин все еще возился с узлом. Губы мои зашевелились, тело же застыло в мучительной неподвижности. Мальчик, который неумело вертел и тянул запутанную веревку, сам знал о грозящей нам опасности. Незачем было еще больше приводить его в замешательство бесполезными указаниями.
Наконец, задыхающийся от исступленных усилий, он высвободил веревку и повалился назад, на обрешёченное тонкими планками дно лодки. Куаро мгновенно почувствовал, что лодка плывет свободно и погнал ее в течение. Толку от неумелых манипуляций с коротким веслом было не много. Выйдя из затона, едва не черпая воду бортами, лодка бесцельно закрутилась на месте и лишь потом медленно заскользила вниз по реке.
Прогремел одинокий выстрел, потом еще один и еще, и вскоре посыпался град пуль, которые звучно зашлепали по воде. В ярких вспышках света на берегу теперь стали видны фигуры бегущих людей. Лодка все быстрее скользила по течению. Мы были уже почти вне пределов досягаемости.
Сидевший на корме Куаро оглядывался на зловещее мелькание вспышек выстрелов, когда вдруг среди беспорядочной стрельбы словно что-то очень тяжелое нанесло ему удар из темноты. От этого удара испанец покачнулся и с глухим стоном повалился на спину Пратчетта.
Квентин замер в ужасе, потом громко закричал:
— Куаро!
С кошачьей ловкостью перебрался он на корму, едва не утопив лодку, и приподнял голову друга стараясь уловить его дыхание. Слезы брызнули из глаз мальчика, вызванные яростью против тех, кто совершил это злодеяние.
— Он дышит, дышит, — сказал Пратчетт. — Ранен в ключицу. Похоже, серьезно.
На берегу мельтешили факелы, но стрельба постепенно стихала.
Больше никто не пострадал.
Русло реки сузилось, замкнутое каменистыми берегами. Течение понесло нас вперед с устрашающей быстротой. Говард заявил, что ежели так пойдет дальше, то к утру мы будем в безопасности. Он склонился к Куаро и проверил пульс. Испанец все еще оставался без сознания.
— Мне очень жаль, что так вышло, — произнес товарищ Пратчетта, которого звали Микаэлем. — Однако, могу тебя успокоить, мальчик. У него есть шанс выкарабкаться, у нас в полку и не таких ставили на ноги.
Квентин сидел на дне лодки, обхватив колени руками и дрожал. Он поднял голову и с надеждой посмотрел на дезертира.
— Конечно, до Анахейма миль тридцать, а то и все сорок, но скоро будет изгиб реки, а оттуда рукой подать до Арройо Секо. Это ближайшее поселение белых, и до него пара часов ходу, не больше, — поспешил объяснить Микаэль. — Мы с Уильямом намерены отправиться туда, и если сделать носилки…
— Мы не так далеко ушли, — возразил я. — Как бы не было погони.
— Погони не будет. Вся братва во главе с Донахью отправилась к индейцам. За золотом. Остались одни лишь больные да увечные, — успокоил Пратчетт. — Иначе бы нам не удалось так легко смыться.
— Уильям, а нет ли в том вашем селении старой доброй таверны? — спросил Говард.
— Как не быть.
— Я вам обязан и не привык оставаться в долгу. Так что если вы будете ждать меня в таверне в течение, скажем, двух недель, то мы уладим этот вопрос к обоюдному удовлетворению. Тем более что, как я понимаю, средства вам понадобятся, — добавил ирландец.
— Мы дождемся вас, сэр, — ответил Пратчетт.
Меж тем русло реки действительно сделало крутой поворот, после чего Уильям начал править к берегу. Днище шоркнуло, лодка прошла еще немного и стала.
Говард выскочил на подмытый берег и, когда в лодке остались лишь Куаро с мальчиком, с натугой вытянул ее на отмель.
— А скажи-ка мне, дружище, как отсюда добраться до проклятого перевала, где я стал пленником твоих бывших собратьев? — поинтересовался он у Пратчетта.
— Перевал Кахуэнга? — удивился тот. — Вы вольны, конечно, вернуться, но…
— Нет, нет. Может, есть другой путь?
— Это не так просто, сэр, — принялся объяснять Уильям. — Два дня вам придется обходить по прерии вон ту горную гряду. Там будет река, которая пересекает прерию, спускаясь с гор. Вы перейдете ее вброд, а затем, по ту сторону гряды еще пару дней проведете в прерии, прежде чем доберетесь до перевала с той стороны.
— Что ж… это подходит. Теперь, братцы, давайте-ка займемся носилками.
На меня Говард не смотрел, и мне это совсем не понравилось. Когда он начинал фамильярничать с собеседником, можно было с уверенностью сказать, что в голове у него завелась какая-то чертовщина. Поначалу я хотел сопровождать Куаро и убедиться, что с ним все будет в порядке. Но теперь я вновь вспомнил, что доверять ирландцу не следует. Все же в известной нам каверне было припрятано состояние, достойное самого Монте-Кристо.
Куаро очнулся, когда его стали переносить из лодки на берег. И даже смог подняться на ноги, опершись на мое плечо.
— Долго я так не протяну, — сказал он, кривясь от боли. — Пулю надо извлечь. Да и жар начинается, верный признак воспаления. Энтони, возьмите травы у меня в сумке. Я укажу какие и сколько. Надо сделать компресс, чтоб рана не загноилась. И вскипятите воды.
Пока Говард с Микаэлем и Уильямом мастерили носилки, я выбрал из вороха одежды, прихваченного дезертирами, более-менее приличную рубашку. Штаны тоже нашлись, но такие заношенные и лоснящиеся от грязи, что вначале я побрезговал к ним прикоснуться. Позже я все-таки решился выстирать их, а сохли они уже на мне. Для Квентина одежки по размеру не было, и он напялил на себя большую рубаху и широченные шаровары, которые ему приходилось постоянно поддергивать. Намучившись, он догадался подпоясаться ярко-синим кушаком, выуженным со дна лодки, после чего стал похож на малолетнего пирата. Одевшись, мы с мальчиком занялись костром.
У Пратчетта нашелся походный котелок, и, пока кипятилась вода, я поделился с Куаро своими опасениями насчет Говарда.
— Не сомневаюсь, что этот вероломный ирландец способен перерезать тебе глотку, лишь бы завладеть нашей долей сокровищ, — подумав, сказал знахарь. — Будь очень осторожен, Энтони. Эх, как некстати я подставился… — Поморщившись, он вытащил из сумки маленькую склянку. — Вот… Это яд, и если что-то пойдет не так…
Я принял склянку из его рук.
Скоро носилки были готовы, и испанца аккуратно разместили в них, избегая тревожить рану под повязкой, наложенной до этого Квентином.
Глаза мальчика наполнились слезами. Он подошел к знахарю и, опустившись на колени, взял его за руку.
— Куаро, я разыщу тебя. Обязательно разыщу!
Они простились.
— Ну, счастливо, Тони, — прошептал мне Куаро. — Надеюсь, еще встретимся. Похоже, я надолго застряну в этом pueblos[Деревня, населенный пункт (исп.)], куда меня собираются доставить наши друзья.
— Счастливого пути! — помахал я рукой, с опозданием осознавая, что сейчас это не самые подходящие слова.
Пратчетт с Микаэлем дружно подхватили носилки и двинулись через равнину в известном им направлении. Я глядел им вслед, и воодушевление постепенно сменялось тоской. Я чувствовал, что мы с Куаро никогда больше не встретимся.
Как только дезертиры, нагруженные носилками с Куаро, скрылись за косогором, Говард внимательно посмотрел на меня.
— Мистер Джексон, вы уверены, что не хотите присоединиться к вашим друзьям?
Я расплылся в улыбке:
— Не могу отказать себе в удовольствии доставить Куаро его часть добычи.
— Что ж… Идем, Квентин! — он повернулся и пошел не оглядываясь, быстрым и размеренным шагом.
Сьерра справа тянулась до самого горизонта, но, как уверял Пратчетт, через пару дней темная и неприветливая цепь гор должна была закончиться. Квентин окинул ее взглядом и вопросительно взглянул на меня.
— Надеюсь, больше не будет никаких неожиданностей, — сказал я мальчику, закидывая на плечо свою многострадальную торбу, и мы двинулись вслед за его дядей.
Как и предсказывали наши спасители, сьерра сошла на нет через два дня торопливой ходьбы. Нас выручали оставшиеся у меня капканы и умение Квентина ставить силки на мелкую дичь. Говард разделывал добытые тушки ножом, которые дал ему Пратчетт. Впрочем, суслики оказались не самой лучшей пищей, их жесткое мясо явственно отдавало горечью.
Во вторую ночь пронесся шальной ураган, от которого мы укрылись в надвинувшемся по левую руку подлеске, а на третий день, не успело отзвучать утреннее пение птиц, как мы уже преодолели последнюю гряду во все понижающейся череде гор и холмов и вышли к реке.
Здесь Говард повернул вниз по течению в поисках переправы.
Мне эта река сразу не понравилась: она оказалась быстрой и глубокой, к тому же высокая после непогоды вода несла сломанные ветви и даже небольшие деревья.
Постепенно добрались до места, где русло, плавно расширялось, а течение было чуть медленнее. Над водой то там, то сям выступали верхушки камней, из чего можно было заключить, что река здесь не особенно глубока.
Говард, очевидно, пришел к тем же выводам. За все время он обмолвился со мной едва ли парой фраз. У брода ирландец решительно повернулся ко мне явно недовольный моим назойливым присутствием. Он словно недоумевал, что я до сих пор тут.
— Мистер Джексон, дальше вы не пойдете, — твердо сказал Говард и подошел ближе. Будто случайно, рука его коснулась заткнутого за пояс ножа.
— Как же ваша хваленая щепетильность, лейтенант, офицерская честь, совесть и прочее? — теперь я пожалел, что так и не решился использовать яд Куаро.
— Для настоящего мужчины совесть не помеха, — рассмеялся он. — Но одну минуту, Джексон, одно слово, прежде чем мы расстанемся. Надо думать, вы совершили весьма счастливое путешествие по волшебной стране грез, полное героических приключений, розовых надежд и несбыточных мечтаний. Так вот, советую вам: забудьте все это, Тони. И даю вам слово, — добавил он, — что я, в свою очередь, буду помнить только оказанные вами услуги и забуду, о какой непостижимой награде вы, заблуждаясь в своей наивности, имели смелость мечтать.
— Господин виконт, — сказал я с негодованием. — Когда мне понадобится ваш совет, я сам его спрошу. Когда я буду нуждаться в вашей помощи, тогда будет время оказать мне ее или отказать в ней. И когда я стану дорожить вашим мнением обо мне, вы всегда успеете его высказать.
Квентин подошел и взял мою руку, недвусмысленно давая понять, что принимает мою сторону. Может быть, это и стало спасением.
Мгновение Говард взирал на нас, будто в сомнении, затем разразился каким-то лающим смехом. Когда он совладал со своим весельем, то положил руку на плечо мальчика и сказал с теплотой в голосе:
— Ладно, черт побери, будь по-вашему. Квентин, ступай прямо за мной.
Он сразу вошел в воду и с осторожностью двинулся к противоположному берегу. Сначала вода плескалась у его лодыжек, но к середине реки дошла ему до бедер, после чего дно снова стало повышаться.
Мы с Квентином последовали за Говардом, когда тот уже почти выбрался на подмытый быстрой водой берег. Ирландец стал знаками показывать мальчику, куда ему следует ставить ноги, чтобы не попасть в яму.
Ледяная вода бесновалась, толкала меня под колени, норовила опрокинуть, а ведь идущему впереди Хомяку приходилось намного тяжелее, и я старался поддерживать его то одной, то другой рукой. К тому времени как мы добрались до середины, ноги мои совершенно окоченели и потеряли чувствительность. Неистовое течение упорно толкало вбок, норовя утянуть на стремнину. В довершение всех неприятностей левую ногу начала сводить судорога.
Как раз в это время я увидел, что Говард отчаянно машет обеими руками, показывая, что мы должны принять правее. Мальчик послушно шагнул в нужную сторону и вскоре благополучно добрался до берега. Я следовал за Квентином шаг в шаг, но, когда уже хотел выбраться вслед за ним, подняв глаза от воды, увидел бешеный взгляд Говарда. Ирландец сделал неуловимо резкое движение и оттолкнул меня обратно. Я окунулся с головой и, вынырнув, увидел, как Квентин бросился на дядю с кулаками, поскользнулся на травянистом косогоре и тоже кувырнулся в воду. А потом неумолимое течение равнодушно подхватило нас и понесло прочь.
Несколько раз перевернувшись, я ударился о каменистое дно и снова оказался на поверхности. Торба моя сразу уплыла или утонула. Жадно хватая ртом воздух, я искал взглядом мальчика, но увидел лишь Говарда, отчаянно бегущего по берегу. Через минуту стремительное течение унесло меня уже так далеко, что Говард казался крохотной точкой. Потом вода вновь закружила, потянула на дно, и я беспомощно забарахтался, не зная, где верх, где низ. Легкие пылали, отшлифованные водой камни с силой ударяли то по спине, то по голове. Наконец, ослепший и оглушенный, я почувствовал, что лицо оказалось над поверхностью, и, широко открыв рот, втянул в себя как можно больше живительного воздуха, проглотив заодно изрядное количество воды. Я из последних сил поплыл к берегу, надеясь добраться до мелкого места и еще раз попытаться разглядеть Квентина в пенных бурунах, покрывающих всю поверхность реки. Увы, река хотя и сделалась у́же, течение стало таким быстрым, что все мои усилия уходили на то, чтобы держать голову над водой, к берегу же я не приближался.
В голове моей мелькали мысли об опасностях, которыми мог грозить разбушевавшийся поток. Правда, я пока не представлял, что именно подстерегает ниже по течению, однако не сомневался, что рано или поздно меня либо швырнет на выступающие из реки камни, либо затянет в водоворот. Впрочем, судя по характерному шуму, который я уже научился узнавать, впереди меня ждало нечто более грозное — водопад.
Действительно, не успел я подумать о такой возможности, как до слуха донесся грозный рев низвергающейся воды. Течение еще ускорилось, теперь берега проносились мимо меня быстрее, чем бежал бы испуганный олень. Все чаще и чаще попадались небольшие водовороты, пытавшиеся снова затянуть меня на дно, оскалившееся острыми камнями. Впереди сверкнула радуга — это свет солнца преломлялся в мириадах брызг, которые поднимались в воздух после того, как водяные струи вдребезги разбивались о камни, служившие как бы преддверием водопада.
"Ну утону, с кем не бывает, — мелькнуло в голове. — Интересно, что тогда будет со мной настоящим?" И все-таки так вот, нелепо и беспомощно, погибать не хотелось.
Перед самыми валунами река слегка изгибалась. В излучине застряло несколько бревен и веток, и я, борясь с течением, повернул в их сторону. Несколько взмахов руками, и последний отчаянный рывок позволил мне ухватиться за сук застрявшего между камнями дерева сначала одной, а потом и другой рукой.
Отдышавшись и оглядевшись, я увидел, что невдалеке от меня за одно из плавучих бревен из последних сил цепляется Хомяк. Бревно все время выскальзывало из-под его руки, вращаясь вокруг своей оси, и его неуклонно влекло на стремнину.
К несчастью, и мое дерево держалось недостаточно прочно. Во всяком случае, моего веса и инерции хватило, чтобы стронуть его с места. Несколько веток с треском переломились, ствол отделился от берега и понесся по течению вместе со мной. Взбесившийся поток швырял меня то на один, то на другой камень, но бревно приняло на себя бо́льшую часть этих страшных ударов. Я то выныривал из пенных бурунов, то снова погружался с головой, думая только о том, как бы не выпустить спасительный древесный кряж. Водопад ревел все громче, и вскоре я уже не слышал ничего, кроме грозного гула падающей в пропасть воды.
В нескольких ярдах впереди меня Квентин пытался уцепиться за выступавший из воды камень в тот момент, когда его бревно остановилось, попав между двумя огромными валунами. Жадно хватая ртом воздух, мальчишка выбрался из воды чтобы усесться на бревно верхом. Он уже уперся в него коленом, но ствол дерева снова повернулся, вырвался из щели между камнями и тут же наткнулся на другой валун. От толчка Квентин потерял равновесие и снова полетел в воду.
Теперь нас окружала только вода и плывущие по ней клочья пены. Берега превратились в отвесные каменные стены, а впереди вставал гул водопада — осязаемый и твердый, словно гранит. Тщетно я размахивал руками в надежде уцепиться хоть за что-нибудь, вода заливалась в нос, в горло, в глаза, и я, полузадохнувшийся и ослепший, сделал единственное, что мне оставалось: свернулся в комок, прикрывая руками и локтями голову и лицо.
Потом я ощутил полет. Река швырнула меня в воздух, и я почувствовал, как холодит мокрую кожу ветер. Я еще успел открыть рот и, выплюнув воду, глотнуть ледяного воздуха, который обжег мое измученное горло.
В следующее мгновение я снова ударился о воду, да с такой силой, что весь воздух с шумом вырвался из легких. Сначала показалось, что я все еще лечу, но я стремительно скользил по каменному желобу, прорезанному потоком в скалах. Примерно двадцать ярдов крутого склона я преодолел в мгновение ока. Я мчался вниз в облаке брызг и пены и уже приготовился к страшному удару, с ужасом думая, что сейчас он придется на копчик, но вместо острых скал внизу оказался довольно глубокий бассейн. И все равно скорость была так велика, что я сильно ударился ногами о дно. Тут же машинально оттолкнулся и рванулся обратно к поверхности. Мне уже казалось, что я не выплыву, когда водная пелена спала. Глотнув воздуха, я из последних сил заработал неподъемными уже, непослушными руками, стремясь уплыть подальше от низвергающейся воды, и увидел тело Квентина, плывущее лицом вниз.
"О, Господи! — взмолился я, как взмолился бы любой другой человек во всякое время, окажись он на моем месте. — Не дай мне потерять еще и его!" Отчаянными взмахами рук я разгребал густую, неподатливую воду, стараясь скорее добраться до мальчика. Ноги снова коснулись дна, и я обнаружил, что могу стоять. Колени у меня подгибались от слабости, когда я нес тело ребенка к берегу, зеленевшему в нескольких шагах впереди.
Выбравшись по мокрому песку на твердую землю, я дрожащими от усталости руками уложил его на спину. Наверно десятки раз видел я, как делают искусственное дыхание, но сам столкнулся с этим впервые. Я исступленно надавливал ладонями на казавшуюся такой хрупкой грудь, боясь что-нибудь повредить и стараясь выдерживать четкий ритм. Раздвинув губы Хомяка руками, я пробовал через рот вдохнуть воздух в легкие мальчика. Наконец через какое-то время, показавшееся мне вечностью, Хом закашлялся. Перевалившись на бок, он стал отрыгивать воду.
Я в изнеможении рухнул в траву и несколько минут просто лежал, поначалу судорожно глотая ртом колючий воздух, словно рыба, выброшенная на берег. Хомяк вроде пришел в себя, затих. Я повернул голову посмотреть, чем он занят, и невольно остановился взглядом на сморщенном комочке, в который превратился его писюн.
— П-портки уп-плыли, — стуча зубами от холода, подтвердил Хомяк. — Ох, что это у тебя?
Приподнявшись на локте, я увидел под разорванной штаниной, что из икры буквально вырван кусок мышцы. Рана была величиной с грецкий орех, а вся нога ниже нее стала липкой от крови. По всей видимости я все-таки зацепился в воде за острый камень или обломанный сук. Икра сразу начала пульсировать болью, будто до сих пор незнание о ране мой мозг принимал за ее отсутствие.
Я с трудом стянул с себя мокрые штаны и, оторвав рукав и так уже нещадно изодранной рубашки, как мог крепко обвязал ногу. Повязка мгновенно напиталась кровью. Голова закружилась, и в глазах замелькали черные точки. Я всегда боялся вида крови, не важно, чужой или своей собственной, и теперь постарался не смотреть на рану.
Хомяк попытался встать, но жестокая судорога свела его бедра, и он с криком боли повалился на траву. Я склонился над ним и стал массировать одеревеневшие мышцы. Вся спина и попа мальчика были покрыты длинными вспухшими царапинами, будто его с удовольствием отходили хворостиной. Кожа на локтях и коленках была содрана.
Наконец он поднялся и с любопытством огляделся, стараясь понять, где мы оказались.
Река за водопадом вела себя уже намного спокойнее. Плавно изгибаясь, она медленно текла между отлогими берегами, поросшими высокими лиственными деревьями.
Я посмотрел на вершину утеса, откуда с грохотом срывались тонны воды, и понял, как нам несказанно повезло. Кабы не наклонный желоб, который вода проточила в отвесной каменной стене, мы сейчас были бы мертвы или жестоко изувечены. Но мы с Квентином съехали с огромной высоты точно на санках и попали в бассейн, на дне которого не было скальных выступов и валунов и который оказался достаточно глубок.
Хомяк уселся на корточки и стал прикидывать, как соорудить из остатков своей рубахи хоть какую набедренную повязку.
— Я думал всё, приплыли, — выдохнул он, имея ввиду самое худшее. Несмотря на жару, мальчик, как и я, дрожал от холода, все тело его покрылось крупными мурашками.
Я поднялся, ибо не видел смысла рассиживаться тут, развесил сушить штаны и пошел по берегу, хромая и отыскивая глазами тропу, которая вела бы обратно на вершину утеса. Тропа нашлась, но была такой крутой, что пришлось карабкаться по ней буквально на четвереньках. Впрочем, это упражнение помогло согреться, и я быстро позабыл об ознобе.
Примерно на половине пути к вершине я сообразил, что следовало подниматься наверх с другой стороны водопада, иначе снова придется переходить речку вброд.
Квентин внизу, глядя на меня, забеспокоился, приставил ладони ко рту и что-то крикнул. Из-за шума воды слов было не разобрать. Я показал рукой через реку и, ругая себя за тупость, начал спускаться обратно.
Мы повалялись немного на траве, отдыхая и согреваясь на солнце, прежде чем решились переплыть на другой берег. Вода была по-настоящему ледяной и, пока мы плыли, я успел раз десять поклясться себе и Хомяку, что больше в эту реку мы не полезем что бы ни случилось, хоть потоп, хоть наводнение. А когда уже выбрались из воды и принялись карабкаться по склону, вдруг услышали голос. Он доносился не сверху, откуда мог бы появиться Говард, а с той стороны реки, которую мы только что покинули, из зарослей ниже по течению. И даже не голос, а голоса: громко разговаривали несколько мужчин, но в тени деревьев не было видно ни единой живой души.
Не имея под рукой ничего, что могло бы сойти за оружие, мы стали торопливо подниматься по склону, одновременно оценивая местность, подмечая кусты и ложбины: где бы спрятаться. Я даже хотел взобраться на дерево, зная, что обычно люди смотрят вверх не так внимательно, как следовало бы, однако руки и ноги так дрожали от слабости, что я быстро отказался от этой мысли и предпочел расселину в скалах у самой воды. Забившись в нее как можно глубже, мы постарались замаскировать свое убежище несколькими подобранными по дороге ветками.
Сидели тихо, обнявшись и согревая друг друга, когда услышали, как снизу донесся негромкий возглас удивления, и я мгновенно понял в чем дело. Штаны, которые я развесил сушиться, а после позабыл о них, и следы! Мы оставили на берегу реки немало отпечатков.
Прошло несколько томительных мгновений, и на другой стороне реки выехали из подлеска несколько конных индейцев. Спешившись, они принялись внимательно изучать тропу, и я догадался, что они ошибаются в своих выводах, приняв мою первую попытку подняться наверх за настоящий путь. Двое уже громко выясняли, кому из них будут принадлежать мои портки.
Показавшийся мне главным среди них индеец внезапно остановился и, выпрямившись, посмотрел через реку прямо на то место, где мы сидели в укрытии. Его взгляд был таким пристальным и внимательным, что у меня непроизвольно засвербела кожа между лопатками. Я в панике подумал, что разумнее было бы со всех ног побежать вдоль реки подальше отсюда, пусть даже нас при этом заметят, но не оставаться в этой норе, где индейцам, если они нас обнаружат, будет очень легко нас захватить.
— Ну что там? — шепнул Хомяк мне прямо в ухо.
И тут над самыми нашими головами раздались шаги. Кто-то осторожно ступал по камням в обуви на твердой подошве.
Мы затаили дыхание.
Индейский вожак положил руку на рукоять томагавка и вышел из кустарника на открытое место. Невидимый нам человек, стоящий прямо над нами, что-то крикнул, и я узнал голос Говарда. Через мгновение до меня дошел смысл его слов: он взволнованно спрашивал у индейца, где мальчик, который упал в реку. Возможно, Говард даже рассмотрел на берегу мои штаны. Индеец что-то ответил, и оба ожесточенно заспорили. Друг друга они, похоже, не понимали. Я услышал, как Говард в гневе топнул ногой по камням. Его собеседник на противоположной стороне реки прокричал в ответ что-то сердитое и показал рукой на свой томагавк, потом на Говарда.
Остальные индейцы подошли ближе и обступили своего начальника. Всего их было пятеро, и по блестевшим в ушах золотым серьгам я узнал охотников из племени маноа.
Над головой снова послышался шум — Говард прыгал с камня на камень, но он не спускался, а поднимался. Индеец махнул рукой в его сторону, зычно вскрикнул, и вся компания бросилась вплавь через реку, преследуя ирландца. Я уже не мог их видеть, но через несколько минут над нами прозвучал шорох быстрых ног.
Дело для Говарда принимало скверный оборот. Может быть, ему даже предстояло расстаться с жизнью, казня себя за возможную гибель племянника. Для нас же с Квентином все пока складывалось удачно. Я уже положил глаз на коней, которых индейцы вынуждены были оставить внизу, у подножия скалы. Они мирно паслись за рекой, равнодушные к происходящему.
Медлить было нельзя. Неизвестно, сколько продлится погоня, но чем раньше покинем мы это место, тем больше будет шансов спастись. Как только затихли голоса, я потянул сжавшегося от напряжения Хомяка за руку:
— Идем потихоньку.
Ладонь мальчика казалась ледяной: действительно, в расселине было холодно и сыро.
Убедившись, что поблизости никого не осталось, мы выбрались из укрытия. Меня опять бил озноб, и даже жаркое полуденное солнце не могло согреть и умерить дрожь. Спускаясь к реке вслед за Хомяком, я хромал все сильней, боль от раны отдавалась во всем теле.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы продолжать двигаться к сокровищам, припрятанным на перевале. Подраненный, без еды и оружия, без огня, да еще с мальчишкой… Просто выжить и выйти к людям уже было бы большим везением.
Поэтому мы вновь переплыли реку и, как следует напившись, направились к коням. Они в испуге захрапели, однако мальчик погладил нос одного, и тот успокоился. Взобравшись на жеребца, я протянул руку Квентину и усадил его перед собой. Следовало углубиться как можно дальше в лес и отыскать надежное убежище, где можно было отлежаться хотя бы до сумерек.
Так, беспрестанно понукая животное, мы двигались несколько часов. Признаков погони не было, но к тому моменту, как я решил, что мы уже в безопасности, лихорадка трепала меня вовсю. Я механически заставлял коня двигаться дальше, но теперь он устало шагал, время от времени останавливаясь, принимался обдирать листья с низких веток, пока я снова не дергал за поводья или не шлепал его по крупу. И я был так поглощен этим занятием, что не заметил, как мальчик задремал.
Мы спешились у быстрого лесного ручья. Понемногу отмачивая водой, я размотал повязку на ноге и осторожно омыл рану. Кожа вокруг нее сильно покраснела, а из-под засохшей корочки сочился гной. Кривясь и скрипя зубами от боли, я как мог вычистил рану при помощи сучка и снова промыл водой.
Квентин сидел рядом на корточках и наблюдал за моими действиями с таким лицом, словно это в его теле я ковырялся острой деревяшкой.
— Я… могу я что-нибудь сделать? — спросил он.
— Можешь набрать тысячелистника?
Через несколько минут мальчик принес целую охапку кустиков, похожих с виду на тысячелистник, растер часть из них в едкую кашицу и наложил на рану. Ногу обожгло, словно приложили раскаленный прут.
Я охнул.
— Терпи уж, — сказал Хомяк, после чего помог мне при помощи другого рукава рубашки соорудить новую повязку.
Покончив с этим медицинским мазохизмом, я поднялся на ноги. Пора было найти какое-нибудь прибежище для отдыха.
Невдалеке от ручья виднелся холм, при ближайшем рассмотрении оказавшийся полуразрушенным дольменом. Снизу он густо порос мхом и ядовитыми грибами на тонких прозрачных ножках. Я сунулся внутрь, думая расположиться в нем на ночлег, но внутри оказалось слишком сыро и нестерпимо пахло плесенью. Поэтому я вылез обратно и только тут увидел на вершине дольмена необычный камень.
Заинтересовавшись находкой, я взобрался наверх. Камень был холодным, гладким наощупь и отличался от обычных валунов особым, матово-белым цветом с голубоватыми прожилками. В тех местах, где камень выглядывал из травы, его поверхность будто светилась, и мне захотелось рассмотреть его как следует. Оборвав траву и вьюнки, заплетшие камень сверху, я увидел на нем стилизованное изображение змея, произведенное с чрезвычайной искусностью.
— Что это? — спросил из-за моего плеча Квентин.
— Уроборос. Змей, кусающий собственный хвост.
— Арунак с легкостью дотягивался ртом до собственной елды, он тоже уроборос? — рассмеялся Хомяк.
Я долго смотрел на камень, раздумывая, какой погибшей цивилизации принадлежал этот реликт.
От ручья уходить не следовало. Еще побродив вокруг, мы наткнулись на широченное старое дерево, вся сердцевина которого выгнила за долгие годы, а может, десятилетия. В глубине обнаружилась груда орехов, запасенных белкой или бурундуком, и наконец удалось хоть немного утолить терзавший нас голод.
Квентин привязал коня. Мы протиснулись внутрь дерева, улеглись на толстом слое гнилушек, и, как-то ловко свернувшись, мальчик сонно засопел. Он очень устал за этот суматошный день.
Мне тоже страшно хотелось спать, но от пережитых волнений сон не шел. Время от времени все же удавалось задремать, и тогда я видел тревожные лихорадочные видения. Чудились чьи-то странные фигуры и чужие голоса, которые звали меня по имени, ставшему далеким и вроде как уже не моим. Потом показалось, что чьи-то острые зубы вгрызаются в мои кости и плоть, отрывая маленькие кусочки. Десятки и сотни крошечных когтистых пальцев стучали и скребли по стенам убежища, их хозяева настойчиво упрашивали пустить их внутрь.
Когда я открыл глаза, снаружи было темно. Моросил мелкий дождь. Какая-то небольшая мохнатая тварь с горящими красными глазами просунулась было в дупло, но я отогнал ее. Когда я взмахнул рукой, тварь раздвоилась и превратилась сначала в две твари, потом — в четыре. Только тут я понял, что это и есть те самые, порожденные болезнью звери, которые глодали мою пышущую жаром плоть изнутри и снаружи, и атаковал врага с мужеством обреченного. Я схватил палку, удары так и сыпались, но число красноглазых монстров не уменьшилось. Звучащие у меня в голове голоса превратились в визгливую скороговорку, они дразнили и насмехались надо мной.
А потом все прекратилось. Красноглазые исчезли, стихли голоса, липкий, жаркий кошмар рассеялся, и я погрузился в благодатные глубины крепкого сна без сновидений.
Проснувшись, я обнаружил, что Квентина рядом нет. Мои волосы были мокры от пота и липли к лицу, в горле горчил привкус плесени и прели, а все мышцы болели как после тяжелой работы. Я почти не отдохнул, но это меня не удивило — с тех пор как мы забрались в дупло, прошло совсем немного времени и солнце еще не успело закатиться. Не сразу я сообразил, что это утреннее солнце, что наступил новый день и меня угораздило проваляться в беспамятстве весь вечер и ночь.
С улицы неожиданно просунулась чумазая мордашка Хомяка.
— Ну ты и со-оня, — протянул он. — Я вон орехов уже набрал.
Приличная горсть лесных орехов была рассыпана на рубашке, которую он для этого снял с пояса.
— Спасибо, дружище.
Я вылез из недр дерева и опустился на траву, прислонившись спиной к нагретой солнцем шершавой коре. Мальчик уселся рядом, по-турецки скрестив ноги. Окружающий лес звенел птичьими голосами, ручей нежно подпевал птицам.
— Тони, — ловко щелкая орехи, немного погодя сказал Хомяк. — Я вот подумал: ты, Куаро… вы так не похожи на моего дядю, на других взрослых, которых я встречал прежде… Мне не понятно, почему они командуют нами, все время указывают, что нужно, что можно, чего нельзя. А ведь они вечно притворяются не тем, что они есть на самом деле. Они хуже нас, а еще учат… — мальчик нахмурился. — Клянусь Богом, мне бы не хотелось стать таким, как они.
Он проговорил это с таким простодушием, что я смутился. Мне всегда становилось не по себе в моменты чужой откровенности.
— Я буду рад, если ты никогда не забудешь того, что сейчас сказал, — ответил я, аккуратно подбирая слова. — Мы действительно другие, Квентин. Мы умеем дружить и совсем не стремимся к власти, чтобы командовать кем-то. Хоть некоторые и боятся этого. Это все выдумки ограниченных людей, хитрых и коварных хищников, меряющих других по себе и наивно полагающих, будто бы дети — их собственность. Мы стараемся держаться подальше от них и поближе к своим, и чем злее нас преследуют, тем больше нас становится. И, прежде разобщенные, мы делаемся сплоченней и дружнее — таков закон природы, который никому не изменить. "Все, что нас не убивает, делает нас сильнее", помнишь?
Я подумал: а сам-то я верю в то, что говорю? Верю ли я в то, что возможен иной мир, свободный от людской агрессивности и вражды, от лжи и притворства или это лишь грезы.
— Может, в грезах нам удастся увидеть, как наладить все по-другому. Поверь, — сказал я мальчику, — жизнь кончается, но мечта никогда не исчезнет.
Хом кивнул.
— А мы найдем маму?
— Этим мы и займемся, когда выберемся отсюда, — ответил я.
Поедая собранные Квентином сладкие орехи, я раздумывал, как быть дальше. Мысли о сиротливо лежащих сокровищах не отпускали, но было ясно, что вернувшись к водопаду мы рискуем снова наткнуться на вчерашних индейских охотников. К тому же нам придется оставить коня, как это сделали маноа, ибо с ним не взобраться на кручу. Может быть, попробовать выйти к перевалу Кахуэнга, где спрятано золото, вновь переплыв реку? Имея коня, мы вполне можем добраться до того места, где повстречали индеанок. Конечно, велик риск столкнуться с проклятым ирландцем, если он еще жив, или с бандой дезертиров во главе с Донахью. Но и тогда жеребца придется оставить перед перевалом, да и замерзнем мы там к чертям без одежды и одеял.
А нога пульсировала нездоровой болью. Вернув мальчику рубашку, я дохромал к ручью, напился и долго отдирал присохшую повязку. Рана гноилась ничуть не меньше, чем вчера. Ниже колена все опухло. С мучениями я вновь вычистил гнойник и сделал компресс из свежего тысячелистника. Сами усилия, которые я должен был прилагать, чтобы противостоять боли, казались мне проявлением решительности и мужества, а сознание внутренней силы, помогавшей мне преодолевать все препятствия, было для меня своего рода почетной наградой.
Чувствовал я себя ослабевшим и был сильно увлечен врачеванием своей раны, поэтому не сразу заметил вмятины на грунте возле воды. Когда я пригляделся, сердце ухнуло вниз — следы оставил явно не мальчик. Отпечатки человеческой стопы были слишком крупными и отчетливыми. Неужто индейцы выследили нас? Но тогда почему не тронули…
Я прислушался, но кроме монотонного стрекота насекомых и естественного шелеста деревьев не услышал звуков, которые могли бы показаться подозрительными. Какое-то шебаршение доносилось из кустов на противоположном берегу, но их вполне могли издавать потревоженные звери или птицы. Кто-то возился в листве, кажется, еж. Однако ощущение тревоги не отпускало, только усилилось. Теперь мне казалось, что опасность подстерегает со всех сторон.
— Хреновая у тебя рана, Тони, — заметил присевший рядом Хомяк. — Что делать-то будем?
— Будем искать хороших людей, — сказал я. — Ты отдохнул?
Мальчишка вскочил, показывая, что готов.
Индейцы или нет, но нужно как можно скорее выбираться к людям, иначе я останусь без ноги. Следовало выйти к излучине той реки, где мы расстались с Куаро, Пратчеттом и Микаэлем. Оттуда, как уверяли дезертиры, до Арройо Секо, поселения белых, было всего с десяток миль. К водопаду возвращаться не будем, а обойдем его по широкой дуге, чтобы выйти к прерии через лес. Может быть даже, по пути встретится кто-нибудь, способный оказать помощь или хотя бы имеющий огниво, — в крайнем случае рану можно прижечь.
Меня передернуло от этой мысли.
Вскоре я убедился, что пешком нам вряд ли удалось бы преодолеть даже десятую часть пройденного верхом на коне расстояния. К тому же Хомяк, не стесняясь, напомнил мне об индейском способе преодолевать боль, что стало немалым утешением в этом наполненном отчаяньем странствии.
Мы питались дикими плодами, ягодами и орехами. Потом мальчик палкой убил выхухоль, которая неосторожно высунулась из норы под берегом лесного пруда. Но ее нечем было освежевать, да и огня не было. А мы еще не дошли до того, чтобы есть мясо сырым. Зато мы то и дело натыкались на дичь, которую и в сытое время посчитали бы деликатесом. Индюки и косули как будто чувствовали, что им нечего бояться. Они даже подпускали нас достаточно близко и только потом нехотя убегали.
Скоро лес сменился глухой чащобой. Мы вынуждены были спешиться и вести жеребца в поводу. Вокруг стояла полнейшая, гнетущая тишина — ни дуновения ветерка не опускалось до земли, а шум шагов проглатывался плотным травяным покровом. Свет сюда не добирался — внизу царили спокойные сумерки и нежная прохлада. Это было приятно. А неприятным являлось то, что деревья росли так часто, что их тяжелые корявые ветви переплетались между собой и почти касались земли. Нам приходилось постоянно петлять, выискивая места, где можно провести коня. Порою, мы с Хомяком давали довольно большие круги, обходя наиболее непролазные буреломы. Редкие прогалины на поверку оказывались или мокрыми ямами, или выступами скальной породы, поднимающимися из земли.
Так мы потеряли не один час, пока не покинули это царство мрака.
У Хомяка появились первые признаки лихорадки: испарина на лбу, которую ему постоянно приходилось вытирать, и взгляд, безразличный ко всему окружающему. Даже улыбка, если он вдруг улыбался, казалась равнодушной, какой-то отрешенной. Купание в ледяной воде давало о себе знать.
— Как-то мне не очень… будто знобит, — сказал он, когда мы немного проехали после очередного отдыха. — Мы можем целыми днями кружить на месте, как твой уроборос…
— Он не мой, он…
— Неважно. Но факт в том, что мы-то хотим оказаться отсюда подальше.
После мрачной чащобы яркий свет резал глаза. Я, прищурившись, взглянул на небо и поискал солнце, чтобы определить время и сориентироваться. И увидел над деревьями струйку дыма. Наверняка то были те самые люди, чьи следы я видел у ручья, — и совсем близко, всего в одной миле или около того. Или все-таки индейцы? Возможно, они даже остановились на той же поляне, где мы недавно отдыхали… Оглядев макушки деревьев, я заметил справа и слева такой же дым от костров.
— Они выследили нас, — сказал я. — И даже не прячутся.
Квентин кивнул с таким видом, словно именно этого и ожидал:
— Я думал, ты знаешь.
Остановив коня, я тронул мальчика за плечо.
— Что знаю?
— Что маноа идут за нами почти что от самого водопада. Загоняют.
— А чего нас загонять? Бери голыми руками.
— Скучно им. К тому же у любых индейцев есть правило: если противник покажет себя сильным духом и находчивым, то лишь тогда он достоин почетной смерти. А если сдастся на их милость, отказавшись от борьбы, то смерти он точно не достоин — станет пленным рабом и самым презираемым существом в деревне.
Я в досаде хлопнул себя по лбу. Будь у меня больше опыта, я бы давно понял, что нас обложили со всех сторон и ведут, будто диких зверей, не торопясь, наслаждаясь нашим предполагаемым страхом; что для индейских охотников это своего рода развлечение. Образно говоря, я все время проходил подле расставленных ловушек и ступал мимо взведенных капканов, не замечая их в своей беспечности.
А мальчишка, значит, решил, что я знаю, что делаю, а его просто не хочу волновать по пустякам…
Лес поредел и сменился подлеском. Подлесок постепенно перешел во всхолмленную возвышенность, а потом зелень закончилась, исчезла совершенно, и под безжалостным солнцем пеклась однообразная нетореная и безмолвная степь, напоминавшая некий чуждый мир, никогда не знавший поступи человека.
Позади раздались гортанные возгласы, дружно слившиеся в высокий, звучный и грозный боевой клич воинственного племени, дикий и протяжный. Маноа приступили к финальному акту своей потешной охоты.
Хомяк ощутимо напружинился, быстро обернулся и, вытянув шею, заглянул мне через плечо. Потом посмотрел на меня, но промолчал. Мягкий усталый взгляд карих глаз был полон тревоги. Мальчик был слишком утомлен, чтобы скрывать подавленность.
Ноги мои горели, любое движение коня причиняло резкую боль. Я был истощен усталостью, голодом, жаждой и невыносимо страдал от раны. Казалось, что кусок кости или что-то острое воткнулось мне в ногу и свербит, не переставая, точно сверло. Воздух был горяч и удушлив. Бедный жеребец едва дышал, но мы не могли остановиться, чтобы дать ему отдых. Мы должны были двигаться вперед, пока в нас теплилась хотя бы искра жизни. Каждую минуту я ожидал, что плечи мои обовьет шершавая петля аркана.
Давно пройдя зенит, солнце клонилось к западу, но голую кожу жгло не меньше. Горло драло от сухой пыли. Вдали по светлому небу чудно пролетели, почти проплыли какие-то дурные пернатые. Их темные силуэты прошли, как тени, на фоне багрового шара, замедленные, нереальные, взмахивающие крыльями словно бы просто так, а несет их иная сила, иная загадочная мощь.
Я обернулся, устав от напряженного ожидания, и с удивлением обнаружил, что индейцы нерешительно сбились в кучу и ожесточенно жестикулируют, указывая на небо впереди нас. Конечно, краснокожие отличались фантастической зоркостью, но, всмотревшись в даль слезящимися от рези глазами, я не заметил ничего необычного. Однако сомневаться не приходилось: они явно увидели некую угрозу. С тоской оглядывая бескрайнюю равнину, я искал причину, заставившую индейцев оставить преследование.
Конь бежал сонно. У камней удлинились тени, они протягивались все дальше. Нас окружал монотонный пейзаж, по большей части желтого и бурого цвета, с редкими вкраплениями красного. Временами желтый и бурый светлели — кое-где в прерии скудно росла трава.
Хомяка укачало и, наверное, приснилась ему река, прекрасная, широкая и светлая река, каких он немало повидал в этом краю.
Жеребец заржал и замедлил ход. На горизонте, чернея сердцевиной, появилось густое облако. Теперь и я отчетливо видел — небо над ним вспыхивало короткими зарницами. Ниже — аркой охватила безучастную равнину, рождаясь в далеком мареве, двойная гигантская радуга.
— Гроза будет, — сказал мальчик, проснувшись. Волосы его взъерошило свежим ветерком.
— Будет, — кивнул я. И улыбнулся.
* * *
Этот паззл окончательно был сложен Антиком к 2019 году.""