Роман об одержимой страсти и нравственно неоднозначной любви; о порядочном семьянине из маленького городка в штате Индиана, который оказывается во власти страсти к мальчику.
ЧАСТЬ I
1. ДЕЙВ
Мама, папа и Трой чистят ковер в гостиной нашего старого дома. Я в одной из старых папиных футболок, в которой сплю, стою на диване и смотрю. Папа злится, потому что машина для чистки ковров, которую они взяли напрокат в магазине, производит слишком много пены. Белая пена брызжет на желто-зеленый ворс, а мама и Трой, соседский сын, который помогает папе передвинуть мебель, вдвоем смеются от волнения. Все еще в своей рабочей одежде, мой папа злится все больше и больше - низенький тощий парень, потеющий, с сигаретой во рту, держащийся за шланг машины.
Он смотрит на меня. Смотрит прямо на меня, выключая машину.
- Почему он не в кровати? - спрашивает папа.
Мама и Трой перестают смеяться. У мамы игривый голос после смеха.
- Ты сказал, что он может не спать, Пол.
- Заткнитесь, - говорит папа, по-прежнему глядя на меня.
Я чувствую, что меня застукали за чем-то, но все, что я делаю - стою на диване в папиной футболке и своих носках. Я просто смотрю, как продолжает выходить белая пена, как из насоса для мороженого в «Дэйри Квин», только больше.
Папа подходит ко мне.
- Убери свои чертовы ноги с моего чертова дивана, - говорит он.
Но если я спрыгну вниз, то попаду в пену. Он знает об этом. Он наблюдает за мной. Даже в свои шесть я понимаю, что он хочет, чтобы я прыгнул в эту пену, чтобы он мог надрать мне зад за то, что я попал на ковер, который он пытается почистить. Это подстава, говорит мой шестилетний мозг, и я смотрю на Троя. Он подходит к другой стороне большого дивана, где нет пены. Трой жестом зовет меня подойти к нему, и я подхожу. Он поднимает меня. Он не такой большой, но может поднять меня. Я чувствую запах пота от его черных волос и вижу родинки на шее.
Папа говорит:
- Правильно, уложи его спать.
Но я поднимаю глаза и вижу, что папа смотрит на маму, и говорит:
- Ну что? Что? Почему ты сейчас не смеешься?
Я смотрю на лицо папы, когда он снова включает эту дурацкую машину. Он выглядит так, будто его только что побили, но я ни в коем случае не чувствую, что это победа.
Трой ведет меня в спальню и целует с языком сразу после того, как захлопывается дверь. Он не улыбается. Я молча усаживаюсь на свою кровать, а он садится передо мной на колени и снова целует меня.
Затем он говорит.
- Он положил слишком много мыла в ту штуковину.
Он растирает мне руки.
- В эту штуковину следует класть мало мыла.
Я откидываюсь на спину. Все еще стоя на коленях, он наклоняется и легонько целует меня, как папа из телешоу. Типа, знаете, словно меня «пеленают». А затем он встает, худенький и немного выше папы, хотя ему всего шестнадцать. Воскресным утром, когда старик приезжает и забирает нас на церковном автобусе, мы с Троем оказываемся там первыми. Мы садимся вместе впереди, и у Троя есть Библия, которую он выиграл в Библейской школе на каникулах за то, что выучил наизусть семьдесят три стиха, и он зачесывал волосы назад, они блестят, как у маленького евангелиста.
А сейчас он говорит:
- Он никогда не соберет всю эту дурацкую пену.
Трой накрывает меня простыней. Я смотрю на него, чувствуя себя по-дурацки, думая о том, что мы делали. В гараже у его дома, на одной раскладушке мы лежим вместе в тишине, и он крепко держит меня, словно мы падаем с самолета. Крепко, и не отпустит, пока мы не упадем на землю, разбрызгавшись, как в мультике. Он говорит мне снова и снова, что любит меня, но если я кому-нибудь хоть что-то расскажу, ему придется убить меня, а затем и себя. Он прикасается ко мне, а я прикасаюсь к нему, и когда мы прикасаемся друг к другу, я замечаю птичье гнездо на стропилах гаража. Как будто кто-то установил его там только для того, чтобы я смог его увидеть, свитое из веток, кусочков пластмассы, травы и цветной пряжи. Птицы, свившие его, исчезли.
- Ну, мне лучше вернуться туда, - говорит Трой, еще раз поцеловав меня.
Я знаю, что он любит меня, но его любовь подобна тому птичьему гнезду, на которое я могу только смотреть, которое высоко-высоко, и то, что его любовь так высока и недосягаема, заставляет меня думать, что я ее не заслуживаю. Но я рад, что он посвятил меня в это. Я знаю, что он сумасшедший, даже в свои шесть лет, я чувствую это в нем, и часть меня хочет, чтобы он был счастлив, чтобы он не сошёл с ума окончательно и не навредил себе, или кому-нибудь ещё.
Трой машет рукой, выключая свет. Когда он открывает дверь, я слышу, как мой отец по-прежнему возится с той машиной, и моя мама кричит, перекрывая её звук:
- Давай отнесем ее обратно в магазин, Пол. Ну давай же. Сдавайся.
Иногда случается так, что я не сознаю, кто я (приходя на работу, которую можно счесть опасной, потому что я работаю учетчиком показаний на «Индиана Гэз». Я имею в виду, что хожу и проверяю, как люди пользуются газом, наблюдая за маленькими цифрами на счетчиках, похожих на роботов позади их домов. Так что я занимаюсь этим, и иногда весь день чувствую какое-то давление. Все цифры расплываются. Я иду и покупаю бутылочку водки, смешиваю ее с небольшим количеством апельсинового сока, сажусь в свой грузовик и выпиваю, почти на грани безумия.
Я мог бы винить Троя, если бы захотел. Конечно. Но он пропал. Может быть, мертв. Я мог бы винить маму или папу. Но она снова вышла замуж, а у него проблемы с желудком. Я мог бы винить в этом множество людей. Но дело не в том, чтобы обвинить кого-нибудь. Я понимаю это. Речь идет об том тошнотворном чувстве, появляющемся около полудня в пятницу, когда я потягиваю свою «отвертку» из старой чашки Венди, которая лежит в моем грузовике, и начинаю вспоминать Троя тем летом, меня и Троя, спускающихся вместе с горки в Медоу-Брук-парке, и я у него между ног, он цепляется за меня, пока мы спускаемся по этой извилистой горке, раскаленной от солнца, и мои ноги буквально горят. Потом мы вместе спрыгиваем вниз. Я смеюсь, но также понимаю.
Водка и апельсиновый сок обжигают мой желудок. Срабатывает рация в грузовике, хрипит голос диспетчера. Все эти дома, думаю я, расположены посреди красивого района; солнце светит сквозь деревья, отражаясь в чистых окнах. Я выключаю рацию, почти засыпая. Страх высвобождается после нескольких глотков, становится эластичным, превращаясь в герметик, заполняющем маленькие трещинки в моем черепе. Избавься от этого, Дэйв, говорю я себе, стряхни с себя это.
Я думаю о мальчике у церкви, и я думаю о том мальчике, что был в туалете «Уолмарта», и я думаю о мальчике на бейсбольной площадке в Шейдисайд-парке - у него были длинные ресницы, и когда я сказал, что люблю его, он спросил: «Почему?»
И я не знал, что ответить.
Бросаю пить, выплескиваю остатки на мостовую. Я возвращаюсь к работе, подделываю кое-какие цифры, снимаю показания счетчиков. Я возвращаюсь на грузовике в два часа, говорю на работе, что мне надо к дантисту. Еду домой, жду свою жену, Тару. У нас есть ребенок, которого она отвозит к своей маме, когда идет на работу в «Боб Эванс» на завтраки и обеды. Бриттани. У нас в гостиной повсюду развешаны фотографии: Брит в шляпе с подсолнухами, Брит в звездно-полосатом костюмчике, Брит у детского бассейна рядом с домом. Здесь у меня все в порядке. Здесь мой дом. Здесь все хорошо. В «Ла-Зет-Бой» я вспоминаю первый день рождения Брит, месяц назад. Я одолжил у Боба видеокамеру и два часа снимал Брит на заднем дворе. Тара разозлилась, но я хотел, чтобы это осталось для потомков. Ну, знаете: Брит, давящая пирожное в руках; Брит, плачущая от того, что хочет спать; Брит, таращащаяся на свои подарки с младенческим взглядом, не зная, что делать дальше.
- Топливный насос, - говорит Тара по телефону через час. - Клянусь Богом, Дэйв. Ты должен его починить. Можешь съездить к маме и забрать Бриттани? Маме нужно сделать рентген, врачи считают, что у нее могут быть кисты. Я говорила тебе. В любом случае, у нее нет времени на то, чтобы завезти Брит и вернуться назад.
- Конечно, — говорю я.
Я представляю ее в наряде «Боба Эванса», с мило вздутой прической, накрашенным лицом, разговаривающей по телефону у кассы.
- Тот парень на автостоянке сказал, что заказал насос, детка, - вру я.
Я еще не занимался этим.
- Ну, скажи ему, чтобы поторопился!
Я слегка посмеиваюсь над ней.
- Обязательно. Я приеду и заберу тебя после того, как заберу Брит.
- Ну, поторопись. Я чувствую себя такой усталой. Поторопись.
Но сразу после того, как повесил трубку, я понял, что мне нужно это. Мне нужно это сделать. Все как сегодня, только хуже, потому что я не на работе. Я всегда думал, что это любовь, но это неправильно. Однажды мне захотелось кому-нибудь рассказать об этом, и я пытался сообразить, кому именно, но в голову пришли только полиция или врач. Я вообразил, как говорю об этом вслух. И вижу, как у полицейского гаснут глаза. В моем воображении я видел это, словно перегорают два предохранителя - именно тогда, когда я говорю ему об этом. Сгоревшие предохранители врезались в мою память надолго, как запах дыма в одежде после похода в бар.
У железнодорожных путей есть общественный бассейн; я просто схожу посмотреть. Я схожу посмотреть, а потом заберу Брит, и заеду за Тарой в «Боб Эванс», и мы поедим, а потом вернемся домой и посмотрим телевизор.
Да. Так что я еду туда. Сегодня довольно жаркий день, и я думаю, как акула, зная это, я знаю, что сейчас думает акула, я делаю это, но все равно кажется, будто это не происходит. Я сижу в своей машине и смотрю на них через дорогу через сетчатый забор. У меня есть своя система категорий для тех, кто выглядит ангелочками; толстых, белых, как привидения и сидящих, словно старички, с опущенными в бассейн ногами; атлетичных, с почти пустыми лицами, как будто они формируются, пока я наблюдаю.
Затем я засекаю того, за кем тайно ухаживаю, ничего не делая. Держу пари, ему семь. На прошлой неделе мы с Брит ходили в парк через улицу и купили мороженое в киоске. И перед нами был он. У него не хватало денег на фруктовое мороженое, поэтому я полез за долларом для него, слегка встряхнув Брит. После этого, держа Брит спиной к себе, пока она делала глоток, я обернулся, а он оказался у мусорного бака. Я сказал: «Наслаждайся». Улыбаясь, и подмигнув. Тогда он был там совершенно один в своих плавках. Он выглядел совсем ребенком.
Сегодня на нем те же плавки. У него самые черные волосы, блестящие. И мне кажется, что это мое возвращение назад, и мне хочется, чтобы я был тем, что чувствую — вернулся и стал собой, и тогда я Трой, или я какой-то другой человек, который невиновен, но собирается сделать что-то плохое, за что люди попадают в ад.
Когда я захожу в раздевалку мальчиков, я чувствую, как моё прежнее «я» слетает, как старая одежда, и я обнажен, как звездный спортсмен, но не по-настоящему. Я свечусь золотом, как звезда, но не по-настоящему. Я осматриваюсь вокруг, ставлю ногу на скамейку, очень медленно развязываю шнурки. Просто пара мальчиков. Я знаю, что мне следует остановиться прямо сейчас, поехать за Брит, забрать Тару. Я представляю, как извиняюсь перед мамой Тары за опоздание. «Сейчас же идите на рентген», — приказываю я, пытаясь выглядеть сурово, чтобы продемонстрировать заботу.
А я не делаю этого. Я вдыхаю запахи мокрого бетона, пота, хлора, мочи. Я жду. Около часа. Часть времени я жду в кабинке, часть - на скамейке, завязывая и перешнуровывая ботинки. Я жду.
А потом, когда заходит он, в одиночестве, а я сижу там, снова зашнуровывая ботинки, и у меня заплетается язык.
Мне удается сказать: «Привет, Бад».
Ребенок вглядывается в меня. Кажется, он узнал меня. Это момент, когда наши взгляды встречаются, как будто он понимает, что именно его я ждал здесь так долго. Я ощущаю, что чувствую к нему, в глубине рта, в мышцах рук, в груди и промежности. Искры разлетаются по всему моему телу. Как будто моя кровь превращается в вспышки солнечного света, отражающегося от хромированной поверхности.
Затем он пытается игнорировать меня, занимаясь своими делами.
- Хорошо выглядишь, - говорю я, желая подойти к нему. Но подобное слишком трудно сделать здесь, на публике. У меня есть система. Я трясущимися руками вытаскиваю из бумажника десятидолларовую купюру.
- Сюда.
Его маленькая ручка берет деньги, и я знаю, что он хочет этих денег больше всего на свете. Я вижу, как крепко он сжимает их.
- Я хочу увидеть тебя снова. Где-нибудь в хорошем месте.
Входят другие, и я знаю, что больше ничего не смогу сделать. Даже несмотря на свое разочарование, я чувствую облегчение. Он убегает, и когда я еду за Брит, там никого нет. Я подъезжаю к «Бобу Эвансу», и дежурный менеджер говорит, что мама Тары приехала и забрала её. Я вижу старую машину, на которой ездит Тара, хреновый Эскорт 1987 года выпуска, припаркованный прямиком под вывеской «Боб Эванс». Мне хочется заплакать.
Я еду домой.
- Где ты был? - вопрошает Тара, в футболке и шортах, с зачесанными назад волосами. Без макияжа она выглядит маленькой девочкой, как Брит, и я пытаюсь сделать вид, что злюсь, но на самом деле я просто хочу сказать ей, что люблю её, вот и все.
- Мне позвонили с работы, - говорю я. - Какие-то трубы протекли на объездной. Я собирался съездить и проверить по-быстрому, а потом забрать Брит, но оказалось все сложнее.
Я вижу маму Тары, толстую пожилую даму с оранжевыми волосами в блестящих нейлоновых спортивных штанах, стаскивающую Брит с ее высокого стула на кухне.
- Существует такое изобретение, Дэвид, - говорит Тара, закуривая сигарету за обеденным столом. - Называется телефон.
Затем она шепчет:
- Маме пришлось отменить рентген.
- Прости, - шепчу я в ответ.
Тара только качает головой, глубоко затягиваясь.
Я стою там целую секунду, не зная, что еще сделать или подумать. Я не двигаюсь в течение этого времени. Я вообще не могу пошевелиться, застыв как статуя, ожидающая, когда ее снимут. Потом я замечаю, что Тара волнуется, и улыбаюсь.
- Что? - спрашиваю я.
- Ничего, - отвечает она.
Она продолжает курить, мурлыкая и раскладывая салфетки на столе.
Я иду на кухню. Мама Тары не говорит ничего, за исключением обращения к Брит:
- Вот твой папа.
Я подхожу и беру Брит на руки. Она кажется даже тяжелее, чем была сегодня утром, словно все время растет. Она причмокивает губами, и у нее большие удивленные глаза, как будто она хочет увидеть сразу все на свете. Я прижимаю ее к себе. Я обнимаю ее и вдыхаю запах ее головы, а потом целую прямиком в макушку.
2. ТРОЙ
Я представлял его космическим кораблем. То место, в гараже. Я старался не думать об этом часто, но когда думал, это был наш космический корабль. На самом деле, конечно, я постоянно думал об этом. Я не сказал об этом Дэвиду, как все себе представлял. Я продолжал говорить по минимуму, так как разговоры снижали эмоции. Разговоры, по сути, просто не имели особого смысла. Я был искушен для шестнадцатилетнего подростка.
И в тоже время я был погружен в Бога. Я по-прежнему таков, когда нуждаюсь в этом.
Космический корабль приземлился, и мы превратили его в наш клуб. Я поставил туда раскладушку, украденную с нашего чердака, у меня был восьмидорожечный магнитофон и фляга, наполняемая иногда лимонадом, а иногда простой водой из-под крана. Часто мы с Дэвидом играли в ресторан - за маленьким карточным столиком с двумя раскладными стульями и простыней вместо скатерти.
- Да, мы бы хотели два ваших фирменных блюда на голубых тарелках, - сказал я однажды днем невидимому официанту. У нас были свечи для освещения. Даже днем там было темно. Мой папа перед смертью закрасил окна в гараже так, чтобы никто не мог заглянуть внутрь.
Дэвид рассмеялся. Он хихикал над тем, что выдавало мое воображение. Я помню его идеально выглядящим ребенком, хотя большинству он казался невзрачным. Он был ребенком, на которого никто не обращал особого внимания. Это был его полный modus operandi. Я тоже был таким же ребенком. У которого всегда были цветные карандаши и который слишком много смотрел телевизор - ну, знаете, не совсем тотальный неженка, но и ни на что не годный, по крайней мере, в глазах большинства людей, большинства взрослых.
Однажды вечером, играя в ресторан, я заказал рыбу-меч вместо фирменного блюда на голубой тарелке. Помню, как Дэвид уставился на меня, как будто я только что заказал большой кусок Бога.
- Ты никогда не ел меч-рыбу, месье? - спросил я, улыбаясь, и он отрицательно покачал головой, широко раскрыв глаза.
- Разве она не порежет тебе рот? - спросил он. Он был очень серьезен.
Я коснулся его рта, привстав со складного стула. Я опустился рядом с ним на колени, на промасленный бетон. Здесь было много пауков, а также, я думаю, несколько мышей, и мне не нравилось стоять на коленях. Его лицо, однако, сияло, и я подумал, как невинен, как по-тупому невинен он был, все это было. Однажды, когда я жил на ранчо «Добрый самаритянин» до того, как меня усыновили, хозяйка этого места, Мередит, белокурая, толстая, постоянно курившая длинные женские сигареты, повела нас в модный ресторан. Владелец пожертвовал вечер с изысканным ужином милым мальчикам-сиротам из «Доброго самаритянина». Мы лакомились огромной синей рыбой-мечом с еще не отделенной головой: девять мальчиков, Мередит и двое рабочих, мы все разрезали эту большую синюю дохлую рыбу-меч. У нее даже не было носа, только длинное зазубренное лезвие, и тусклые глаза, как будто она пялилась в космос.
Я не стал рассказывать об этом Дэвиду. Нет. Я опустился на колени рядом с ним и поднес указательный палец к его губам. Помню, что меня била дрожь. Я коснулся его губ. Они были теплыми, почти сухими, но мягкими, словно дольки апельсина. Я провел по ним пальцем, глядя на него. Я сказал:
- Я бы никогда не позволил чему-либо поранить твой рот.
Он не знал, как это воспринять, поэтому я сказал ему, как это понимать.
- Улыбнись, - сказал я. - Давай. Улыбнись.
Мы с Дэвидом стриглись примерно каждые две недели. Его отец заботился о нас. Я думаю, что папа Дэвида пытался быть отцом для меня, потому что мои, оба моих отца - мой биологический, которого я никогда не знал, и тот, кто меня усыновил - оба были мертвы, а моя мама пила. Моя мама - та, что усыновила меня - была, однако, хорошей, разумной пьяницей. Она все время сидела дома, пила и вела себя по-настоящему тихо. Потом, когда она бросила пить, она сказала мне, что вся ее жизнь затуманилась из-за выпивки. Стала глупой и нечеткой, пока она не подумала, что просто выдумывает вещи, которые на самом деле не имеют значения. Это как пылесосить, сказала она. Раньше она пылесосила, когда была пьяна, но в то время, когда она пылесосила, ей просто казалось, что она пылесосит во сне. Я помню это: звук пылесоса, и ее пьяную толкотню этого пылесоса, торчащего к верху небесно-голубого пылесоса с цветастым мешком, раздувающимся, как зараженные легкие, каждый раз, когда его включали. Она постоянно включала эту штуковину, ударяясь им о столы и стулья. Она выдергивала вилку, временами отрывая настенную пластину розетки. Однажды утром я застал ее всхлипывающей, но пылесосящей. Толкая аппарат, она всхлипывала и рыдала. Я уверен, что она поступала так много раз.
Так о чем это я?
Мы с Дэвидом стриглись вместе. Это был 1972 год, когда многие родители и дети экспериментировали с новыми прическами, более длинными для мальчиков, но папа Дэвида согласился со мной, что короткие волосы — это то, что нужно. Я был погружен в Бога - если помните, мы с Дэвидом вместе посещали баптистскую церковь «Вера» практически каждый раз, когда открывались её двери. Мама и папа Дэвида не ходили туда. Казалось, они были рады тому, что я взял на себя смелость брать с собой Дэвида.
В парикмахерской стоял автомат с газировкой, у него имелась маленькая дверца, которую открывали, и газировка стояла в наручниках за этой дверцей. Вы вытаскивали свою любимую газировку из наручников, и она становилась вашей, заменяясь другой вращающейся бутылкой в наручниках. Дэвид, которому было шесть лет, находил весь этот процесс волшебным. Газировка тогда стоила всего пятнадцать центов, и мы оба ходили и доставали нашу газировку из этого старого автомата после стрижки — чистенькие, ухоженные джентльмены получали свою газировку. Все старики в парикмахерской смотрели на нас. Помню, я подумал, что они считают нас братьями. Что я был его старшим братом, каким я вроде как и был.
Я до сих пор помню запах той старой парикмахерской, которая, насколько мне известно, закрылась, как и большинство маленьких городков в центре Америки: горячий электрический запах от жужжащей машинки и спиртовой аромат лосьона после бритья, сливочно-лимонный запах средства для бритья, которым парикмахер Ред брил шеи, запах алкоголя и сигарет, слегка приторно-сладковатый запах помады и чего-то еще - может быть, так пахнут старики, когда они редко моются, почти фруктовый, почти нет. Однако мне все это нравилось.
Отец Давида, невысокий, слегка круглолицый, а в остальном худощавый, всегда в своём серо-зеленом рабочем комбинезоне, вечно платил за нас двоих.
Я помню, как однажды в парикмахерской папа Дэвида сказал:
- За этих двоих. Матта и Джеффа [Матт и Джефф - герои популярного американского комикса].
Я улыбнулся. Я сидел в одном кресле, Дэвид в другом. Рэд стриг Дэвида. Ассистент Рэда, его шурин по имени Том, занимался мной. Влажные ладони Тома касались моей шеи сзади. Я продолжал думать о том, как меня крестили несколько месяцев назад, как руки пастора легли на мой затылок, когда он толкнул меня сзади в воду в тазу за кафедрой, а все люди смотрели на это. Органная музыка, страшно красивая органная музыка. Парикмахер Том был грузным и не разговаривал, поэтому Рэд всегда оказывался тем, кто говорил, за исключением случаев, когда говорил отец Дэвида. Рэд, похоже, по-настоящему уважал отца Дэвида, которого звали Пол. Пол Брюер.
Рэд произнес, подрезая челку Дэвиду:
- Да, Пол, они выглядят, знаешь ли, как один и тот же человек, если спросить меня. Одному шесть лет, другому... сколько тебе лет, Трой?
Я внезапно испугался. Думаю, потому что мне нравились прикосновения рук Тома к моей шее. Я даже слегка подпрыгнул. Мужчины рассмеялись.
- Шестнадцать, - сказал я.
- Шестнадцать, - сказал Пол. - Неудивительно, что ты так нервничаешь.
Это вызвало ещё больший смех. Пол знал, как рассмешить людей. Это был его дар. Так говорили люди.
- Шестнадцать, - присвистнул Рэд. - Черт побери, вот это возраст.
Том хмыкнул:
- Угу.
Он стряхнул с меня волосы щеткой из конского волоса и развернул. Я увидел себя в большом зеркале парикмахерской. Я был худым, как жердь, с короткими чистыми черными волосами. Мои губы были очень красными, а щеки слегка ввалились. Мои глаза казались остекленевшими и одухотворенными; на самом деле это были не глаза взволнованного шестнадцатилетнего мальчика, а глаза человека, который знает что-то, чего другие люди не знают и не хотят знать. Я не хвастаюсь, потому что такие глаза чаще всего являются проклятием. Красивым проклятием, но все же проклятием. Я практиковался в этом взгляде перед зеркалом в маминой ванной, разглядывая себя, чтобы добиться идеального религиозного блеска. Взгляд, близкий к плачу, но без слез. У Иисуса были такие глаза. Не хочу показаться полным идиотом, поэтому остановлюсь на этом.
У Дэвида были каштановые вьющиеся волосы, которые постоянно стригли машинкой. Мои стригли коротко, но не машинкой. Дэвиду случилось быть одним из любимчиков Рэда, потому что Дэвид был тихим.
- Не люблю, когда эти гиперактивные, приходят сюда и бегают повсюду, как будто у них нет манер, - сказал Ред. - Чертовы маленькие умственно отсталые дикари.
- Ага, - ответил отец Дэвида.
Он посмотрел на Дэвида, и Дэвид оглянулся. Я - третий человек в этом семейном треугольнике, подумал я, а потом подумал, что я люблю Дэвида так сильно, что временами хочу покончить с собой. Эта мысль пришла ко мне в мгновение ока, и мне пришлось отвести взгляд. Любовь случается именно так. Внезапно смущающее осознание.
- Ага, - заметил отец Дэвида, возможно, гордый. - Тот, что там, хорош.
Дэвид улыбнулся. Это была улыбка, которую я получал, заказав спагетти и мороженое у невидимого официанта. Робкая улыбка, но такая, что может разбить тебе сердце и заставить тебя упасть с лестницы в твоей голове.
Том сдернул с меня простыню, предварительно развязав верхние завязки. Он сбрасывал с меня волосы, как тореадор, пытающийся привлечь быка на арену. Отец Дэвида встал и достал бумажник. Это был один из тех моментов, когда требовалось выглядеть благодарным, не раскрывая рта, поэтому я уставился на папу Дэвида и попыталась улыбнуться той же робкой, невинной улыбкой, которой улыбался Дэвид. Я заметил, что папе Давида не понравилось, что я улыбаюсь, как его сын. Он сделал вид, что не заметил меня, отдал Тому его два доллара, отдал Рэду его деньги, а затем Рэд снял с Дэвида простыню. Неожиданно стало очень стыдно. Я знал, что Пол Брюер меня не любит. Я просто нравился ему, и этого было достаточно. Я увидел ноги Дэвида, маленькие ступни, не дотягивающиеся до подставки для ног и прикрытые полосатой парикмахерской накидкой. Ред стряхнул и сорвал ткань. Мне хотелось схватить несколько срезанных прядей, поднять с пола волосы, срезанные с головы Давида, но только не сейчас, не сейчас, и я покраснел, как свекла. Представляя, как стою на четвереньках, собирая его волосы, и вокруг смеющиеся мужчины, а кое-кто из них угрожает убить меня, поняв, кем я был на самом деле.
Пол поднял Дэвида и поставил его на пол, говоря:
- Давайте, вы двое. Пошли домой. Увидимся позже, Рэд.
Мы вышли наружу. Я смотрел на голову Дэвида. Белый скальп, выбритый до совершенства, словно врачом по скальпированию. Держу пари, что, когда Дэвид родился, он был лысым. Или так: белая кожа головы с пушком детских волос. Мой взгляд переключился с головы Дэвида на блеск машин на улице. В то время Андерсон по-прежнему был городом, в 1972 году оставаясь пережитком послевоенного развития. Парикмахерская Реда находилась по соседству с кинотеатром «Парамаунт», но я не могу вспомнить, что там в то время показывали, может быть, это был «Крестный отец». Тем не менее, там был огромный яркий шатер, а также большой китайский ресторан рядом.
Дэвид сидел между мной и мистером Брюером в большой «Импале». Мы проехали мимо «Делко-Реми», которая тогда еще занималась успешным бизнесом, производя детали для огромных роскошных автомобилей, еще одного пережитка пятидесятых в 1972 году. Мимо недостроенного торгового центра, туда, где начинались поля, мимо межштатной автомагистрали, а затем обратно к объездной дороге, где через три дома от нас жили Дэвид, его мама и папа. На одной стороне улицы была огромная стоянка подержанных автомобилей, самый длинный ряд сетчатого забора, который я когда-либо видел, а прямо через дорогу заправка, которой владел мой приемный отец, ныне закрытая.
Луи каждое утро вставал в четыре часа и шел на заправку пешком. Он умер от сердечного приступа во время такой прогулки одним апрельским утром. Я был тем, кто нашел его, и я помню, что, увидев его на гравии у тротуара, подумал, что он проснулся слишком рано, чертовски устал и просто потерял сознание. Потом все понял. Лысый и старый, и его лицо, хоть он и был мертв, по-прежнему было болезненно-алым из-за проблем с кожей. Я подошел и произнес: «Папа?» Помню, что спустя несколько мгновений подумал: люди решат - это я убил его. Когда я нашел его, было еще темно, я собирался пойти в гараж, где Дэвид и я проводили наше лето, занимаясь кое-какими секретными вещами, которые я делал тогда один.
Дэвид, я и его отец проехали мимо того места, где я нашел своего отца мертвым, а затем спустились на Скул-стрит, нашу улицу всего в семь домов. В одном доме жил хиппи, и у него на шесте во дворе развевался зеленый флаг мира вместо американского. Наш дом был из желтого кирпича с навесом для машины, с гаражом с закрашенными окнами за домом и подъездной дорожкой из гравия - ворота гаража не открывались, поэтому мы с Дэвидом всегда пользовались боковым входом. Дом Давида был белоснежным, с черными ставнями, и маленьким, с двумя спальнями, кухней, подсобным помещением, гостиной и ванной. Без гаража или чего-нибудь еще, даже почти без двора. Замощенного плиткой.
Отец Дэвида высадил меня, я глянул на Дэвида и сказал: «Увидимся позже». Он знал, что это значит. Это был второй год нашего романа, но и последнее лето, которое мы провели вместе. В то время я этого, конечно, не знал.
- Окей, - произнес его тихий голос.
Отец Дэвида сказал:
- Ты не против посидеть с детьми сегодня вечером? Его мама сегодня работает, а у меня профсоюзное собрание.
Мистер Брюер улыбался. Его улыбка не была любящей — это была просящая улыбка. Ты знаешь свое место, казалось, говорила эта улыбка: уродец-приемыш, мальчик, который слишком часто ходит в церковь, но который очень надежен, добр, любящий, но, может быть, слегка медлителен. Однако не настолько медлителен, чтобы быть опасным для других.
Я улыбнулся в ответ.
- Ну конечно, - сказал я.
- Три бакса, - сообщил мистер Брюер.
- Конечно, - сказал я.
Улыбка отца Дэвида стала больше. Он кивнул головой. Он и его сын подъехали к их дому.
* * *
Думаю, скажу вам, что я слегка солгал о своей маме. О моей маме, той женщине, усыновившей меня. Она была не такой уж и пьющей. Тогда она пила, потому что Луи умер всего несколько месяцев назад. Как я уже сказал, это был 1972 год. Ей было сорок семь лет. У нее остался только я, точно так же, как были она и Луи до того, как забрали меня с ранчо «Добрый самаритянин», когда мне было одиннадцать. Мередит, как я помню, продала меня им. Белым рабством это не было, но все же я был приемным ребенком до того, как Луи и моя мама сделали меня полноправным всего за год до смерти Луи. Я любил Луи, не поймите меня неправильно. Он был тихим, рассудительным парнем. Он любил меня, как и положено фермеру, строго и немного самодовольно. К тому же я был его тезкой. Кажется, именно поэтому меня и усыновили. Они хотели, чтобы кто-то носил фамилию Ветцель, но не хотели иметь дело с малышом. Так что они заставили меня, одиннадцатилетнего мальчика, носить их имя.
Нет, мама не была пьяницей все время. Она часто трезвела после смерти Луи. Ей пришлось протрезветь, чтобы пойти на работу в «Холидэй-Инн», в буфет для путешествующих бизнесменов. Мы ели то, что не съедали бизнесмены, и она приносила эту еду домой в старых контейнерах из-под творога и маргарина: стручковую фасоль, соусы, ростбифы, макароны с сыром и персиковый пирог. То, что мы не съедали, она убирала в холодильник. Она была трудолюбивой. Она верила в Бога, но не ходила в церковь так часто, как я. По воскресеньям она смотрела шоу Билли Грэма, Орала Робертса и Рекса Хунибарда. У нее была большая белая Библия, которую она исписала, как ученый, красными ручками.
Когда я вернулся домой после стрижки, она все еще была в своей белой униформе из полиэстера, из-за чего мне всегда думалось о ней как о медсестре. Она выкрасила волосы в красно-каштановый цвет, и они светились в свете, проникающем из-за задернутой шторы. Такие каштановые волосы светятся в определенное время дня, словно светятся изнутри. Этакие загробные волосы Пэтси Клайн. Внутри наш дом был обставлен в бело-трэшевом стиле домов Андерсона, штат Индиана, 1972 года: желтый рельефный ковролин и яркая тканевая мебель с цветочным принтом, и, может быть, виниловая скамеечка для ног и темные пластиковые панели «Формика» с текстурой под дерево, и ещё те пластиковые канделябры и рамы с золотой росписью, которые мама покупала на распродажах домашних интерьеров, на которые ходила с мамой Дэвида в разные дома «белого быдла» по всему Андерсону. В доме постоянно присутствовал запах буфета «Холидэй-Инн», смешанный с запахом моющего средства и мятным унынием нафталиновых шариков. Мама была большой сторонницей нафталиновых шариков. Она утверждала, что однажды в юности ее чуть не загрызла моль. Большая моль, сказала она.
Я очень любил ее.
- Посмотри на себя, - сказала она.
Рон Эли в роли Тарзана находился на экране большой телевизионной приставки, которая у нас была: проигрыватель с одной стороны, радио с другой, телевизор между ними. Динамики были покрыты жесткой зудящей тканью, к которой я однажды прикоснулся языком от скуки, когда по радио играла песня Элтона Джона «Don’t Let the Sun Go Down on Me».
- Отец Дэвида забрал нас, - сказал я.
- Тебя и Дэвида?
- Ага.
Я сел на диван, и она сказала:
- У меня есть лазанья. Хочешь лазанью?
- Ага, конечно.
Однако она не двинулась с места. Я глянул на маленький торшер рядом с ее креслом, к которому был прикреплен стеклянный столик. Там лежали брошюры Орала Робертса, пришедшие с почтой и стоял высокий стакан. Я знал, что если принюхаюсь, то учую водку, смешанной с «Фреска» [газированный напиток]. «Фреска» была цвета тумана. Смешанная с ней водка приобрела такой же цвет. Я не двинулся с места.
- Вы с Дэвидом проводите много времени вместе.
Тарзан шлепнулся в воду. Гигантские слоны издавали ужасные вопли. Мама закрыла Шара, нашего маленького игрушечного пуделя, в ванной. Шар лаял и царапался.
- Не так уж и много, - произнес я, пытаясь казаться скучающим.
- Он милый, - сказала она.
Она сделала глоток. Она сделала глоток, и мне иногда казалось, что она обвиняет меня в смерти Луи, потому что это я нашел его, когда тем апрельским утром топал в гараж за нашим домом, чтобы подрочить. Я был в пижаме. Я никогда не дрочил в нашем доме. Это, похоже, было мое единственное правило, которому я мог следовать и которое делало меня менее виноватым в нарушении всех остальных. Одиннадцатая заповедь: Ты Не Должен Дрочить В Твоем Собственном Доме, Думая о Маленьком Дэвиде, Живущем Через Дорогу. Как бы то ни было, я увидел Луи, лежащего на улице, как какой-то бродяга. Я подбежал к нему. По остальное вы уже знаете. Я постараюсь перестать говорить об этом снова и снова. Это лицо, красное и в пятнах, словно нарисованная маска, открытые глаза, которые были у него в смерти, не жуткие, не шокированные, но открытые глаза, из-за которых казалось, будто он понял, насколько невинным он может быть в самом конце.
Лед в мамином стакане звякнул о стенки. Это был звук каждого умирающего летнего дня: собака царапает дверь, звенит лед, из водопада воет Тарзан. Я закрыл глаза, словно в молитве. Я слышал, как мама встала и медленно пошла разогревать лазанью, которую принесла домой из гостиницы «Холидэй-Инн». Я слышал умирающий телевизор и собаку, и когда открыл глаза, то испугался, что мама подумала о Дэвиде и обо мне, подозревая, чем я занимаюсь с Дэвидом.
Я встал. Она перекладывала лазанью из контейнера на сковороду. Она склонилась. На ней были её очки.
- Сегодня вечером я сижу с детьми, - сказал я. - Три бакса.
- С Дэвидом?
- Да.
- С Дэвидом, - произнесла она, как будто задумавшись.
- Да, с Дэвидом.
Она включила плиту. Кухня была крошечной. На стене из фальшивого кирпича у плиты висели открытки с грибами и текст молитвы к Иисусу.
Она села за обеденный стол со своим стаканом водки и тумана.
- Думаю, я пойду спать. Ты поешь без меня, милый. Я иду спать.
Я слышал, как она выпустила Шара, а потом шепнула Шару, чтобы тот лег спать с ней, в дальней спальне с желтыми стенами, со швейной машинкой цвета жемчуга, с покрывалом из зеленых лоз и красных цветов, и с картинами на стенах, с ирисами и маргаритками, и с Луи в армии, и с комодом из резного дерева, покрытого старой униформой «Холидэй-Инн», бейджиками и баллончиками из-под лака для волос. Я видел это в своей голове, как будто запоминал для какого-то теста, как выглядит ее спальня. Услышал, как закрылась ее дверь.
Я съел только небольшую часть лазаньи. Всего дважды набив полный рот. Через час я собирался уйти.
Уйти туда, где я был нужен, дальше по улице.
Как я уже сказал, я не знал, что это будет наше последнее лето. Я не знал, что примерно через месяц я буду изгнан или как там это у вас называется. Тогда, возможно, я действительно чувствовал странный страх, который испытывают люди, подобные мне: страх перед тем, что то, что я делаю – что это неправильно в глазах людей, которые мало задумываются, и даже я знаю, что это неправильно, но все остальное тоже. Это плохая защита, и я провел свою жизнь после Скул-стрит, следуя такой логике, глупой логике извращенца. Это то, чем я являюсь, так что просто позвольте мне больше не говорить об этом. Сорокаоднолетний извращенец, живущий в Манси, штат Индиана, в тридцати шести милях от Скул-стрит. Тридцать шесть миль за двадцать пять лет.
Но я не хочу терзать себя, потому что устал от этого. Я не буду утомлять вас сейчас жалостью к себе. Теперь жизнь заключается в том, чтобы отработать второй трюк в доме престарелых «Солнечная гавань». Речь идет об этой маленькой квартире, о моем компьютере и моем новом образе жизни без извращенной части, лишь с остатками извращенности. Новый, чистый и в высшей степени продезинфицированный взгляд на жизнь и частичное её проживание. Я не католик, но прямо сейчас мог бы сравнить себя со священником или монахом. Выбор за вами. Поскольку моя новая жизнь заключается в том, чтобы очень медленно удалять себя, пока, наконец, все, что я есть, не станет запомнившейся версией меня - кем я был, кем я хотел быть и стал, - и чем больше я ухожу в тень, тем лучше становлюсь сейчас.
Я помогаю нуждающимся. Я ем недорогие продукты. Я затаился. Итак, я сижу здесь, пытаясь рассказать кому-нибудь, каким был мой 1972 год, то лето того последнего года, быть может, единственного года, когда я думал, что жил на самом деле.
3. ДЕЙВ
Боб, Стэнли и я собираемся поиграть в гольф в выходной в 7:15, на поле для гольфа Мидоубрук, примерно в шести милях от Скул-стрит – того места, где раньше жил я. Теперь мы живем на Резервуар-драйв, в довольно милом районе, построенном еще в пятидесятых для работяг из Delco. В любом случае, сегодня безоблачный день, и я проснулся, чувствуя себя прекрасно. Слегка кашлянув, глянул на Тару. На ней была красная полупрозрачная ночная сорочка. Она продавалась в торговом центре, в Victoria's Secret, и она заставила меня пойти с ней, когда покупала эту сорочку. Она сказала, что будет очень сексуально, если мы купим её вместе. Я ходил за ней от стойки к стойке, она примеряла разные, а я краснел, как рак. Тут, в постели, проснувшись и увидев ее в этой ночнушке, я ощутил что-то вроде щекотки, и вспомнил, как ей хотелось, чтобы я зашел с ней в примерочную, и мы чуть не подрались, когда я отказался.
Она стояла в Victoria’s Secret, нас окружали люди. На розовых стенах висели постеры с купидонами и большие плакаты с сексуальными женщинами в нижнем белье и с ангельскими крыльями. Запах новых ночных рубашек был подобен запаху новой комнаты без мебели.
- Ты пойдешь туда со мной, - настаивала Тара - она была в джинсах и толстовке, со стянутыми на затылке волосами. На губах - помада, но это был весь макияж. Это происходило недели три назад. До того мальчика, о котором я упоминал раньше. Мне было довольно хорошо в моей жизни.
Я рассмеялся.
- Я не могу туда войти, - сказал я.
Она тоже рассмеялась, прошептав слишком громко:
- Да, ты можешь, милый.
- Нет.
- Да, - она стала упрямой, игривой.
Я огляделся. Кое-кто улыбнулся, но большинство думало, что мы просто дрянные, хвастливые людишки. Мне все это не нравилось.
Поэтому, слишком громко, я сказал:
- Нет.
Тара ответила:
- Хорошо. Дэйв. Я просто пошутила. Боже, ты же такой глупый.
Да, я был глупым, я знал об этом. Я смотрел, как она возвращается в примерочную, и вышел в торговый центр. Я прошелся по торговому центру, постоял там и пообещал себе относиться ко всему добрее, иначе я потеряю ее. Там, в холле торгового центра находился дурацкий фонтан, старый зеленый фонтан с абстрактной скульптурой, капающей водой в бассейн, наполненный монетами; я вынул из кармана мелочь и загадал желание. Я хотел, чтобы я и Тара могли быть такими, как раньше.
Что ж, мое желание сбылось прошлой ночью. Я сделал вид, что полностью увлечен этим. Часть меня была увлечена. Это случилось в пятницу вечером, когда я солгал, почему не забрал Брит, заставив её маму пропустить рентген. Я вышел, купил курицу, вернулся, и мы все поели. Потом мама Тары ушла, и я уложил Брит спать. Удивительно, но она сразу же уснула. Мы с Тарой смотрели какой-то фильм, который она взяла напрокат накануне вечером, с участием Вупи Голдберг. Он оказался не так уж хорош, и она часто перематывала.
- Прости, что набросилась на тебя, - сказала она ни с того ни с сего.
Я чувствовал, что должен извиняться именно я - я всегда так чувствую себя с Тарой, но потом решил сорваться с крючка, потому что так было бы лучше для нее. Тогда я совсем не думал о мальчике. Я пообещал себе вернуться к обычному образу жизни. Нормальная жизнь - это звучало хорошо.
- Мне жаль, что я сделал то, что сделал, - вот что ответил я ей.
Она взяла меня за руку и повела в спальню, потом я разделся, а она надела ночнушку. Ту самую, на которую я смотрел сейчас, проснувшись. Красная, кружевная и полупрозрачная. Я не думал, что это будет настолько бредовым. Это походило на жизнь мужа и жены. Я помню, как прошлой ночью целовал её и закрывал глаза. Затем видел лицо и руки мальчика, его ребрышки, проступающие сквозь кожу, его ноги и плавки. Это был словно удар током, которого я не ожидал. Я пытался избавиться от его образа, и мне стало тяжело от этой борьбы. Я не стану вдаваться в подробности об этом. Однако она любила, любит меня, и это то, что мне требовалось знать в это субботнее утро.
Я посмотрел на Бриттани, которая совсем не спала, просто лежала в своей детской кроватке. Светлые волосы, только её личико. Я взял её на руки, и мы пошли на кухню. Я усадил ее на стул и приготовил хлопья. Мне хотелось уединённо и в тишине покормить её. Ничего подобного. Она шумела, пока я пил кофе и просматривал газету, которую мы получаем по утрам. Потом я оторвался от новостей и увидел Бриттани, которая плевала на поднос. Я дал ей еще поесть. Ей понравилось.
- Что за девочка! - произнес я.
Тогда я был совершенно чист. Идеально. Я должен был пойти на гольф, а после этого мы с Тарой, Брит, моим папой и ее мамой собирались поесть. А потом, на следующий день, в воскресенье, я и Тара, мама Тары и Брит и, возможно, даже мой папа собирались в церковь. Затем должен был наступить воскресный полдень, когда можно было просто побыть дома со своей семьей. Это то, чем занимается вся Америка, и участие в этом национальном времяпрепровождении: дневной сон после церкви, просмотр бейсбольного матча и поедание жаркого - все это давало мне эту чистоту. Словно я отменял телешоу в своей голове. То, в котором мальчик играет главную роль в раздевалке. Однако я мог слышать свой голос, говорящий с ним, говорящий глупости. Мой голос становится низким, как электрическая бритва. После чего мне вспоминался Трой и как он говорил со мной. Я тоже пытался его отменить. Трой склонялся ко мне, когда я лежал в постели, или в гараже на раскладушке, или, когда мы притворялись, что сидим в ресторане с зажженными свечами. Его голос в моей голове возвращается через его рот.
Брит принялась негромко плакать.
- Милая, что такое?
Она остановилась и уставилась на меня. Я понимаю, что она накакала в подгузник. Даже если это слегка вульгарно, это делает меня счастливым. Вошла Тара, поцеловала меня в губы, положила руку на голову Брит. У Тары идеальные ногти, окрашенные в морозно-розовый цвет.
- Суббота! - произнесла она, ее голос был все еще хриплым после недавнего пробуждения.
- Ага, - отозвался я.
- Кормишь её?
- Ага. Хлопьями.
- Отлично.
Мне нравится, когда Тара такая. Беззаботная. Она налила себе кофе и села за стол. Мы завели обычный разговор. Просто, знаете ли, обычная повседневная ерунда, которая дает вам смысл существования.
- Мама говорит, что хочет пойти в «Крекерную бочку».
- Хорошее место.
- Ага.
Она начинает кормить Брит.
Я встаю.
- Значит, «Крекерная бочка».
Тара смеется. На ней китайский халат. Мне всегда приходят в голову кинозвезды, когда она в этом халате.
- Твой папа захочет в «Пондерозу», ты же знаешь.
Я смеюсь. Папа всегда хочет туда. Считает, что это единственная забава в городе. Стейкхаус «Пондероза». Мне даже представляется, как он садится в кресло в своем трейлере, опускает ноги на подставку и говорит: «Ну, если вы все не хотите в «Пондерозу», тогда ладно. Я могу поесть и здесь. Я сам смогу себе приготовить».
Плюс его желудок. На прошлой неделе он узнал от одного из врачей, что ему придется съездить в Индианаполис, чтобы сделать кое-какие анализы. Звучит серьезно, но он говорит, что это просто язва. Папа не хочет говорить об этом, и мы тоже.
Сейчас я часто смеюсь над своим отцом. Раньше я просто игнорировал его, а до этого, будучи ребенком, боялся. Ему под шестьдесят, и его бросила мама, которая ныне живет в Огайо с мужем, который младше неё, и у них два видеомагазина. Папа остался в Андерсоне и рано вышел на пенсию, потому что не хотел, чтобы его уволили. Теперь он делает все то же самое, что и в те времена, когда работал, за исключением самой работы, даже носит униформу и ходит за кофе и пончиками в «Филиппс» в центре города с людьми, которые по-прежнему работают. Иногда он даже ходит на работу, чтобы просто потусоваться. Думаю, все это его не смущает. Это его жизнь.
- Ну, так или иначе, - говорю я ей.
- Кисты моей мамы и язва твоего папы, черт побери, - произносит Тара, вставая.
- Мне нужно пойти принять душ. Старт через полчаса.
- Ты и гольф, Дэйв.
Она снова целует меня. Я пытаюсь одарить ее сексуальной мужской улыбкой. Я представляю, что сексуальный мужчина улыбался бы лениво, как Кевин Костнер. Я улыбаюсь и отхожу, а Брит снова начинает плакать.
- Думаю, она покакала, - говорю я.
- А я-то подумала, что ты пошел и поменял ей подгузник, верно? - смеется Тара.
- Да, верно, - отвечаю я на её сарказм.
- Дэйв, ты настоящий работяга, милый.
Тара берет Брит и идет по коридору, чтобы переодеть ее. Я остаюсь на кухне ещё пару секунд, стыдясь себя. Это я должен был поменять Брит подгузник. Я понимаю это. Это я должен был сделать, - повторяю я себе снова и снова ещё некоторое время.
Боб и Стэнли пьют кофе из «Макдональдса» на стоянке. Это одна из открытых площадок для гольфа, за которой не очень хорошо следят. Однако нам не нужно платить большие взносы, и пару раз в год мы с приятелями приезжаем и занимаемся по-настоящему большим ремонтом, потому что Маку, хозяину этого места, семьдесят девять, и у него проблемы с костями помимо всего остального. Он нанимает подростка, чтобы тот постриг поле, а мы занимаемся более сложными вещами вроде высадки зелени и ландшафтного дизайна. В любом случае, тут всего девять лунок. Мы играем в восемнадцать, проходя дважды.
- Дэйв, Дэйв, машина для игры в гольф, - говорит Боб.
Он большой шутник. Этим утром он в гавайской рубашке, ярко-зеленых брюках и белых туфлях для гольфа. С его верхней губы свисают эффектные усы. Он худощав, с толстым лицом, что придает ему комичный вид.
- Боб уже приступил к делу, - говорит Стэнли.
Он отпивает свой кофе. Стэнли около пятидесяти пяти, и он ветеран и все такое, рубаха-парень. Скучный. Вроде как меня.
У Боба и Стэнли есть замысловатые двухколесные тележки, на которых они возят свои сумки. У меня же просто ремень. В таких местах картов для гольфа не бывает. Тут больше похоже на тренировку с клюшками в руках. Я уже чувствую приятный умиротворяющий запах травы с поля, мокрой росы и плесени. Темная грязь, приправленная небольшим количеством удобрений, издает запах грязной одежды, только приятный, потому что вы знаете, что на самом деле это не грязная одежда.
- Как оно, Дэйв? - подошел Боб.
Он допивает остатки кофе. Я тоже был бы не против. Я выпил чашку раньше, ещё дома, но сейчас меня слегка клонит в сон.
- О, оно просто отлично, чувак, - говорю я.
- Просто отлично, - усмехается Боб. - У тебя забавный способ излагать вещи. Просто отлично. А у меня долго. У меня зависает тяжело и надолго. Очень тяжело и надооолго.
Мы смеемся из вежливости. Парень не знает, когда надо остановиться. К концу дня мы будем, шутя, говорить ему, чтобы он заткнулся. И он получит свою долю раздражения, но потом посмеётся над этим.
Мы проходим мимо все еще закрытого клуба, потому что Мак обычно не встает до десяти утра. Он живет в клубе с кореянкой по имени Грета. Он всем говорит, что купил ее по почте, но мы-то знаем, что она встретила его на вечеринке в Центре ветеранов. Она вдвое моложе его, но ладит со всеми.
Клуб представляет собой длинное ветхое здание-трейлер, и под зданием-трейлер я подразумеваю то, что оно поначалу было трейлером, а затем Мак пристраивал к нему, пока оно не превратилось в этакий длинный туннель, заполненный игровыми автоматами, старыми трофеями, столами и стульями, а потом сзади появилась кухня, спальня и душевая с унитазом, который установил Мак. Окна пристроенной части не стеклянные, а из прозрачного зеленого стекловолокна, который обычно используют для дверей душевых.
Я и Стэн остаемся позади. Боб бежит впереди нас со своей тележкой, притворяясь Чеви Чейзом. Кто знает, что у этих парней в голове?
- Как Тара? - спрашивает Стэн.
- Довольно неплохо.
- Ага, она мне всегда нравилась, - говорит Стэн. - Ты счастливчик.
- Я знаю, - говорю я.
Мы идем дальше, больше не о чем говорить.
Боб по-прежнему впереди, а поле для гольфа, хотя маленькое и убогое, просто рай в этот момент - в пятнадцать минут седьмого, в субботу двенадцатого июля. Я продолжаю думать о небесах. Повсюду все зеленое, различные виды зеленого, зеленые деревья, зеленое неровное поле, зелень лужайки, зеленый фервей и зеленые пластиковые панели позади нас, зелень, окаймляющая лужайку, а затем все синее: просыпающееся небо и оранжевый свет на зеленой траве - солнце, глядящее на нас, как глазное яблоко, тщательно промытое в кабинете врача. В каком-то смысле, искрилось все и всюду. Мне нравилась эта зелень, это ощущение. Я всегда стараюсь получить это ощущение дома, и иногда, довольно часто, мне удается - этакое зеленое спокойствие. Мне даже нравится само словосочетание.
После того, как Боб производит первый удар, он произносит: «Ублюдок!» Он попал на неровное поле. Но что тут нового? Он привык идти длинным путем, а не бить прямо, совсем не изменяя своей клюшки 3-вуд.
- Эта игра превратит меня в проклятого серийного убийцу, - говорит он, пиная траву.
Мы смеемся.
Стэнли следующий. У него довольно хороший замах. Он замахивается, бьет, но ничего не говорит. Мяч приземляется прямо посередине. Это пар-четыре для начала, так что для него удар может принести немало хорошего.
Лучше начинать с действительно хорошего. Я думаю об этом, пока готовлюсь. Мужик, вот это ощущения. У меня в руках клюшка. Я смотрю вниз. В моем мозгу нет ничего, кроме этой серебряной клюшки, этого белого мяча и меня. Затем я бездумно пятюсь назад. Бог таков, всегда бездумен. Не думать! Я прохожу через это. Я замахиваюсь так, словно бью по всему, что меня пугает, от чего меня тошнит, все это выбивается мной, выбивается одним простым четким ударом. На выдохе, словно на бегу. Затем простое соединение клюшки с мячом, и мяч в небе.
Получился хороший отскок.
- Благодарю тебя, Иисус, - говорит Боб позади меня. Он свистит. - Хороший удар. Ты почти на чертовой лужайке.
Я стесняюсь, когда мне делают комплименты. Я смотрю вниз на траву.
Боб предлагает:
- Обменяемся ударами?
Я смеюсь, почти до слез. Я польщен и запыхался, хотя понимаю, что это дерьмовая площадка для гольфа, и всем наплевать, чем я здесь занимаюсь, и все же я переполнен эмоциями и по-прежнему думаю, что со мной все в порядке.
Мы играем до конца, и появляются люди, люди, которых мы все знаем, и это добавляет хорошего настроения. У меня сегодня чертовски трудный день. Три фола, четыре пара, только два богги. У Стэна дела обстоят немного хуже, а у Боба просто плохо. У него есть и двойные, и тройные богги. Он шутит, и от этого становится намного лучше. Мы возвращаемся в клуб около десяти утра, рассаживаемся снаружи на старых расшатанных шезлонгах. Выходит Грета, в ночной рубашке и халате, пьет кофе и курит длинную коричневую сигарету, кажется, они называется More.
- У вас все хорошо? - спрашивает она.
Боб отвечает:
- Дэйв был исключителен, Грета. Я не шучу.
Я просто сижу, впитывая это в себя. Я ощущаю запах собственного пота от своей одежды. Это не отталкивающий запах, потому что я использовал много дезодоранта.
- Он должен играть профессионально, - говорит Боб.
- Да, большой профессионал из Андерсона, штат Индиана, - произносит Стэн, глядя на меня.
Я смеюсь.
- Эй, Боб, я не настолько хорош, ясно?
Боб кивает головой и закуривает.
- Я буду твоим агентом или кем-нибудь еще, - говорит он.
Грета на миг замирает, а затем говорит, туша сигарету в ближайшей пепельнице:
- Замечательный день. Хороший.
У нее миловидные черты лица, нежные, почти как у Тары. Она уходит и возвращается, придвигая старый складной стул со своей пачкой сигарет к нашему столу.
- Так ты действительно хорошо сыграл? - спрашивает Грета, улыбаясь мне.
- Наверное, - говорю я.
Ее улыбка превращается из заинтересованной в сексуальную, и я чувствую от нее вибрации, пугающие меня и одновременно утомляющие. Утомляющие от того, что люди постоянно смотрят на меня.
Боб произносит:
- Черт возьми, супер-профессиональный игрок в гольф.
Он начинает хрипеть от слишком сильного смеха.
Грета подмигивает мне, одной рукой засовывая сигарету в рот, а другой нежно и игриво касается моего колена под столом. Автоматически, я делаю рывок в сторону, ударяя по дурацкому столу, издающему звук гонга. Я внезапно чувствую себя глупым и опустошенным.
- Черт, - говорит Боб, еще больше разряжаясь смехом от моей маленькой выходки.
Грета отдергивает руку.
- Извини. Я не знала, что ты такой нервный.
Я, покраснев, улыбаюсь, потираю колено:
- Нет, нет. Слишком много кофе.
Солнце припекает мне лоб, и я снова надеваю шляпу. Стэн возвращается с попкорном для всех нас. Он такой заботливый. Боб и Стэн заводят разговор о новой машине Греты, «Неоне», который стоит перед нами. Но я зацикливаюсь на том, как она касалась моего колена, на том ощущении, которое она пыталась вызвать у меня, и меня выбивает из колеи. Приводя прямиком к мысли о мальчике, за которым я следил. Это слишком большая тайна, чтобы думать о ней здесь, на людях, которых я знаю, и у меня холодеет в животе. Меня это пугает, но я должен держаться перед ними. Мне в голову приходит сцена из сериала, который я смотрел в детстве, «Невероятный Халк», момент, когда тот парень начал чувствовать, как его одежда срывается с его мышц, растущих и зеленеющих: я ощущаю почти то же самое, когда погружаюсь в видение того, что мальчик, которого я преследую, сильно пострадал в подвале. Я представляю, как спасаю его прямо перед смертью. Это придает мне такой прилив чувств, что я глохну и немею. Я спасаю его жизнь. Его никто не любит, но я спасаю ему жизнь. Внутри себя я становлюсь все сентиментальнее. Я представляю его со связанными за спиной руками и заклеенным ртом в подвале. Я никогда бы так с ним не поступил.
Мне вспомнилось, как однажды папа отхлестал меня возле нашего дома, прижав к дереву, хлыстом. Мне было десять или одиннадцать, и к тому времени мы уже жили ближе к окраине. Он застукал меня в тот момент, когда я брал деньги из маминого кошелька, а потом просто вывел меня на улицу, ничего не сказав, с очень ошеломленным и сердитым лицом. Он прижал меня к клену, словно полицейский, обыскивающий кого-то. Я оставался там, пока он сходил и купил хлыст. Просто оставался там. Я мог бы сбежать, но я этого не сделал. Он продолжал повторять: «Ах ты, чертов воришка», и его голос был полон отвращения. Я же брал из её кошелька деньги на обед. Вот на что были эти деньги. Я пытался сказать ему об этом, но потом заплакал. Когда я начал плакать, он толкнул меня к дереву. А потом я просто отключился, полностью растворившись в плаче. Я был в шортах. Он избил меня до синяков и небольшой крови. Я кричал. Мой язык и губы касались коры.
Вечером, когда мама пришла с работы, я сидел в своей спальне. Папа брился в ванной, потому что вечером собирался на профсоюзное собрание. Мама прошла мимо моей комнаты, и мне захотелось сказать ей, что папа пытался меня убить, соврать так, чтобы вышло подраматичнее. Но я знал, что, если бы я рассказал ей, что он отхлестал меня, она просто глянула бы на меня, измученная и уставшая от нас обоих. Она спросила бы: «Что ты сделал, ябеда?» и мне пришлось бы сказать ей, что я брал деньги на обед из ее сумочки (которую она не брала с собой на работу, потому что многие там были нечисты на руку). Мама сказала бы: «Я бы все равно дала бы их тебе, когда пришла бы домой». Как будто я сглупил, связавшись с папой. И я действительно сглупил.
Так что я просто не вышел из комнаты, а боль от рубцов постепенно ослабевала. Мама прошла мимо, а папа продолжал бриться. Понимая, что это глупо, мне все же хотелось сказать ей, что папа может меня убить.
Так что есть люди, которые скорее убьют этого мальчика, моего мальчика, чем полюбят его, думал я, сидя на солнышке у поля для гольфа. Мне хочется любить этого мальчика, такого маленького и прекрасного, и это казалось невероятно гнусным. Сегодня, во всяком случае. Смешиваясь с тем фактом, что я пообещал себе остановиться. Да. Я собираюсь остановиться.
- Дэйв?
Боб и Стэнли встали.
- А?
Они со своими клубными тележками и остальным.
- Пора начинать все сначала. Ты замечтался? - смеется Боб. - Мечтаешь настрелять берди?
- Мне не потребуется об этом мечтать, - говорю я, вовсю улыбаясь.
Боб и Стэн смеются, не ожидая, что я буду хвастаться.
Грета смотрит на меня.
- Ты сильно зазнаешься, - говорит она, ухмыляясь и закуривая еще одну сигарету.
* * *
После того, как мы закончили, Мак просматривает мою оценочную карточку. К его большому носу идет трубка от баллона с кислородом. Он лысый, невысокий и полон историй. Но он смотрит на мою карту и говорит:
- Позволь мне вставить её в рамку.
- Конечно, - отвечаю. я.
У меня там три берди, орел, и не одного богги. Я устал и чувствую себя очень хорошо.
Стэнли пришлось уйти, потому что у него вторая работа в каком-то супермаркете, охранником, чтобы платить за обучение дочерей в колледже. Итак, я, Боб и еще несколько человек, около половины второго. Грета переоделась в фиолетовый купальник из двух предметов и надела туфли на высоких каблуках, что заставляет задуматься, не работала ли она когда-то в индустрии экзотических танцев, а Мак стоит за прилавком у старомодной кассы, дыша кислородом.
- Я ещё не видел, чтобы кто-нибудь здесь справился лучше тебя, - говорит Мак, засовывая мою карточку с результатами в карман рубашки. - Хотите пива, ребята?
- Нет, - говорю я. - Надо домой.
- Подкаблучник, - произносит Боб.
Все смеются.
- Да, я подкаблучник, только и всего, - говорю я, улыбаясь, как будто я горжусь своим статусом подкаблучника, а, может, так оно и есть. Может быть, я хочу, чтобы они знали, что мне нравится моя жена, что я люблю свою жену и своего ребенка.
- Что ж, в следующий раз, когда ты будешь здесь, эта штука будет в рамке спереди, - сообщает Мак, касаясь кармана рубашки. На хлипких стенах висят всевозможные сертификаты, оценочные карточки и даже фотография Боба Хоупа с автографом, которого Мак видел в сороковых годах в «Парамаунте». Все в золотых рамках, словно какие-то артефакты.
- Увидимся позже, ребята, — говорю я; Грета стоит снаружи, когда я ухожу, и снова курит.
- У тебя есть планы на вечер? - спрашивает она.
- Сегодня вся семья собирается гулять, - говорю я, забрасывая сумку с клюшками для гольфа на плечо.
Она подходит на высоких каблуках. У нее очень черные волосы, и она смотрит на меня снизу верх, потому что мала ростом, даже на каблуках.
- Твоей жене повезло. У тебя есть ребенок?
Она улыбается, и тут я чувствую запах алкоголя, исходящий из ее рта, сладковатый запах.
- Да, маленькая девочка.
Я щурюсь.
- Малышка? Сколько ей?
- Годик.
Она облизывает губы и лениво улыбается.
- Маленькие девочки такие бесценные, - произносит она, а затем проходит мимо меня в клубный трейлер.
На мгновение я чувствую, что Грета снова коснулась меня, как будто снова хотела пофлиртовать. Сразу возвращается паника. Но потом я понимаю, потому, как она возвращается внутрь, что она поняла, что я мне этого не хочется. Я приятно, что она понимает: я однолюб. В смирительной рубашке и по уши в работе. Это был мой день - здесь я получил лучший результат за всю жизнь. И это было тогда, когда люди думали, что я хороший семьянин, хороший игрок в гольф и просто хороший американец. И это заставило Грету задуматься обо мне. Сейчас она думает обо мне. Думает обо мне и, может быть, фантазирует. Кто знает?
Я ухожу, сажусь в машину и еду домой.
4. ТАРА
Наконец-таки заправив постель в половине второго дня, я слышу, как мама в гостиной, сюсюкая, болтает с Брит; ее голос прокурен сигаретами с ментолом. Засовывая подушку в чехол, я думаю, как мне бросить курить. Неприятная привычка, которую я переняла от нее. Засовывая другую подушку в другой чехол, я вспоминаю, как раньше воровала мамины сигареты. Она спрашивала меня об этом, а я попросту лгала ей, как сивый мерин, пытаясь выглядеть невинной, как Маленькая Бо Пип.
Вот. Кровать застелена. Я выхожу, а мама обматывает измерительной лентой на шею Брит. У меня сверток грязных простыней.
- Шесть дюймов вокруг шеи, - сообщает мама.
Она настаивает, что следует выщипывать брови до тех пор, пока они не будут выглядеть нарисованными, а затем наносить тени для век цвета дезодорантного мыла Zest.
Я останавливаюсь и думаю, какой же я могу быть стервой.
- Шесть? - спрашиваю я, стараясь быть милой.
- Да, мэм.
Брит икает, лежа на диване.
Я все еще держу простыни. Мама измеряют руки Брит, склонившись над диваном, в еще одном из её знаменитых спортивных костюмов дикой расцветки. Они такие удобные, говорит она людям своим прокуренным голосом. Плюс волосы, рыжие, как у Рональда Макдональдса. Бог любит ее.
- Какой наряд ты собираешься ей сшить, мама?
- Помнишь ту маленькую девочку, которая была на PTL, ребенка Тома и Аниты? Там были золотая окантовка и складки.
Мама продолжает дальнейшие измерения. Я терпеть не могу этот кабельный канал «Хвала Господу». Слишком приторно-сладкий, и все хвастаются. Проповедники изнежены, а все женщины пытаются быть либо Кэти Ли Гиффорд, либо Барбарой Мэндрелл.
Я прохожу через кухню, спускаюсь в подвал. Только голая лампочка внизу по лестнице. Дэйв пообещал починить здесь внизу. Всё. Я кладу грязные простыни и наволочки и на миг чувствую от них запах наших тел. Там имеются и другие белки, поэтому я засовываю их, кладу мыло. Включаю. Старая стиралка мурлычет, как больной кот. В подвале стоит один из подвальных запахов, грязи и холодной воды. Однако в моем сознании Дэйв и мой запах возвращаются. Прошлой ночью я была в ночной рубашке. Боже! Я обещала себе все время, пока надевала ту штуку, не стыдиться. Вот какими могут быть здоровые отношения между мужем и женой. Мне по-прежнему было стыдно, сколько бы статей в Cosmopolitan я не прочла, и я немного злилась на него, пытаясь не стыдиться. Нам было нужно что-то. Я продолжала говорить себе, что в тот день, когда мы купили ночнушку в торговом центре, в тот день мы поссорились, потому что я навязывала свои сексуальные планы старине Дэйву. Иногда кажется, что он попросту хочет быть ребенком. Смотрит на мир так, словно потерял маму в супермаркете. Когда он смотрит на меня таким взглядом, я готова его убить.
Здесь, внизу, когда работает стиральная машина, у меня возникает ощущение, что я плохо обращаюсь с Дейвом, но также и то, что он хочет, чтобы я так поступала. Кто-то, кого ты любишь, хочет, чтобы ты причиняла ему боль, — худшее чувство в мире, если только ты не больной. Но прошлой ночью мы любили друг друга. Мы занимались этим. Это нельзя подделать. Его глаза закатились, когда он был внутри, целуя меня, как будто он пытался пройти в другой мир, где не нужно говорить, чтобы общаться. Я чувствовала, что была единственной и неповторимой. Но это было не из-за той ночнушки. Это все глупости. Боже, нет. Это была я. Он любил меня.
Когда я снова поднимаюсь по ступенькам, входит Дэйв со своей темно-бордовой сумкой для гольфа, держа в руках туфли с шипами.
- Чувиха, я сегодня покорил эту площадку, - говорит он, улыбаясь, как победитель.
Я слегка вздрагиваю, та ненависть возвращается. Брит на коленях у мамы. Мне нравится, когда он счастлив, мне нравится подобное, но сначала я должна перебороть это чувство.
- Это хорошо, Дэйв, - говорит мама.
Она, наверное, все еще злится из-за вчерашнего дня, из-за того, что пропустила рентген, но смотрит на него с широко раскрытыми глазами. Она любит говорить с ним свысока. Это доставляет ей тайное удовольствие.
- Ага, послушайте. Девять берди. Пять пар. И только три богги, мам.
Он кладет свою сумку для гольфа, выглядя загорелым и прекрасным. Настоящий американец — его волосы слегка редеют, и появился пивной животик, но в остальном он симпатичный мужчина. Большие глаза с темными ресницами и торчащими ушами ровно настолько, чтобы он выглядел настороже. Я помню, каким видела его в коридорах нашей средней школы, в футболке Rush, джинсах, походных ботинках, с длинными волосами и вот такими глазищами. Я тогда не знала, что буду здесь и сейчас, Бог знает, но все же я немного рада.
- Привет, детка, - говорит он, понизив голос.
Он подходит и целует меня в коридоре рядом с гостиной, затем отстраняется и садится рядом с мамой, проскальзывая внутрь. Мама передает ему Брит. Какой чертовски хороший папочка. В самом деле.
- Так это будет «Крекерная бочка»? — говорит он, поднимая Брит и дуя ей на живот.
- Определённо, - улыбается мама.
Ее улыбка слегка глуповата, потому что она никогда не любила Дэйва по-настоящему. Однажды, когда мы помолвились, и я училась в Институте профессиональной карьеры, чтобы стать стоматологом-гигиенистом (не получилось, слишком много открытых ртов, к тому же тот преподаватель имел на меня зуб), мама сказала мне перед тем, как он должен был забрать меня: «Он жуткий. Ты уверена, что он не умственно отсталый?» Я просто глянула на нее, как будто она была идиоткой, и она сказала: «Ну, так и есть». А я сказала: «Если ты скажешь ещё хоть слово, я просто убью тебя, вот и все».
И теперь она этакая Мисс Конгениальность с примесью мороженного. Я слышу, как стучит чертова стиральная машина.
- Мне понравился тот маленький деревенский магазин, - говорит мама. - Мне нужно купить подарок для «Женского братства», и это как раз то место, где можно купить подарок.
Дэйв говорит:
- Я скажу папе по телефону, - глядя на меня.
- Ты же знаешь, что он скажет, - говорю я.
Дэйв смеется, отдает Брит маме, идет на кухню.
- В котором часу? - говорит он оттуда.
- Полшестого, - говорю я. - Мы не станем спешить.
- Не знаю, буду ли я голодна в половине шестого, Тара, - серьезно сообщает мама.
Я хватаю Брит.
- Ты будешь, мама.
Мама хмыкает.
- У тебя такое отношение весь день.
Я игнорирую ее. Иногда приходится так поступать. Я веду Брит на кухню. Дэйв разговаривает по телефону со своим отцом, его голос пытается стать еще тише.
- А как насчет «Крекрно бочки»… Я имею в виду Креке...Я имею в виду...
Затем Дэйв смеется, как маленький мальчик, разговаривая по телефону со своим отцом, теряя самообладание.
Я держу Брит, но он смотрит на меня блестящими невинными глазами, и вдруг его неспособность правильно произнести: «Крекерная бочка» пугает меня. Я улыбаюсь и целую Брит в щеку.
- Крекл... Вот дерьмо.
Я слышу, как его отец кричит в трубку.
- Успокойся, пап, - говорит Дэйв. Он смотрит на меня и морщится. - Креке. Ерная. Боч. Ка. Там.
Он слушает.
Входит мама, шпионит.
- Нет. Нет... Папа.
Он кладет руку на телефон.
- Он хочет сами знаете чего.
Мама шепчет:
- Только не «Пондероза».
- Ага, - говорит Дэйв.
Мама закатывает глаза.
- Мужское слабоумие, мама, —- говорю я. И киваю Дэйву.
- Хорошо, папа. «Пондероза». Хорошо, заберу тебя.
Мама говорит, моя руки в раковине:
- Наверное, у них есть курица.
Это глубоко обеспокоенный шепот. Мы с Дэйвом смеемся над ней и его отцом. Он подходит, от него исходит запах гольфа: от травы, от кожи, высохшего пота. Я целую его теплые губы, а Брит между нами. Она плачет. Он берет её на руки.
Отец Дейва живет в трейлере, по другую сторону супермаркета «Марш»; трейлерный парк и стоянка разделены глубоким рвом, заполненным коричневыми камнями и водой. Это хороший крепкий трейлер. Несмотря на его вспыльчивость, отец Дейва может понравиться. Он один из тех людей, настолько застрявших в своей колее, что не в состоянии сходить даже в туалет за пределами своего дома. Он ездит на большие расстояния только ради разминки. Я с самого начала знала, что он даже не помышляет ни о чем из «Крекерной Бочки».
Серебристо-белые трейлеры с тонированными стеклами, шлакоблоки в качестве ступенек под дверьми. Внутри трейлер забит мебелью из старого дома. Мама Дейва ничего с собой не взяла. Она ушла от отца Дэйва сразу после того, как Дэйв окончил среднюю школу, сняла квартиру на другом конце Андерсона, напротив Дейва и отца Дэйва. Словно, как только Дейв повзрослел, ей пришла пора оставить его, хотя они по-прежнему жили в одном городе и все такое. Дейва немного раздражает то, как она избегает его, какая она неприятная. Она познакомилась с Джерри, своим нынешним мужем, на работе, в «Сити Билдинг», почти семь лет назад, когда временно работала секретаршей в отделе канализации. Этот был высокий парень по имени Джерри Форкхеймер - его полное имя - из Колумбуса, штат Огайо, который пришел пожаловаться на своего отца, слишком болевшего.
Дейв и я поднимаемся к двери, чтобы позвать отца Дейва. Мама и Брит остаются в машине. Дэйв успевает стукнуть всего только раз, и отец Дейва выходит за дверь, проходя мимо нас, как будто поджидал за дверью. На нем пара классических брюк из полиэстера, бежевая классическая рубашка и белые классические туфли, которые он, кажется, почти не носит. Он в наряде я-ем-в-Пондерозе. Его глаза выглядят странно, усталые, но дикие. Он сильно похудел. Можно заметить, как затянут его белый пояс, конец которого свисает с последней петли, как собачий язык у пса, которому жарко.
- Готов, - говорит он, опережая нас.
Мы с Дэйвом смотрим друг на друга, как мы смотрели, когда мама мыла руки в доме, как бы говоря: посмотрите, какими стали наши родители, просто посмотрите на это. Затем Дэйв хватает меня за руку. На обратном пути мы видим отца Дэйва, мою маму и Брит в своем детском кресле на заднем сиденье нашей машины; папа Дэйва и моя мама как бы съежились, их лица выглядят злыми, но они пытаются поладить.
Дэйв по-прежнему держит меня за руку. Такое ощущение, что гравий под ногами проникает сквозь подошвы, а небо яркое и горячее, обрушивающееся на нас. Дейв говорит, прежде чем отпустить мою руку:
- Семья.
Это шутка, или у него просто дрогнул голос?
Мама говорит, как только мы возвращаемся к машине:
- Вы, словно двое влюбленных, держитесь за руки.
Я просто улыбаюсь.
- П-посмотри на них, Пол, - говорит мама. - Вы видели, как они держались за руки?
- Почему бы и нет, Мисс Марта.
У папы Дэйва надтреснутый голос, в его тоне легкая грусть и немного надменности.
Дэйв стартует. Мы уходим по дуге. Запах маминых White Diamonds вызывает у меня тошноту, а Брит, возможно, покакала. Я слушаю, как мама и папа Дейва жалуются на то, что они стары для такого жаркого дня, как этот. Мы проезжаем мимо мусорной свалки - горы высотой с великие египетские пирамиды, сладковатый запах перезревшего мусора проникает через вентиляцию кондиционера. Дэйв включает радио на кантри.
На полпути нас останавливает поезд. Брит автоматически начинает скулить и возиться. Дэйв выглядит вспотевшим, когда поезд проносится мимо. Через дорогу сияет общественный бассейн, дети плещутся в воде и вылезают из нее. Я не позволю Брит оказаться в одном из таких бассейнов. Люди писают туда и все такое, и прошу меня извинить, но никакое количество хлора не сможет очистить это.
Отец Дейва спрашивает:
- Эй, Дэйв, у тебя всё в порядке в «Индиана Гэс?»
Дэйв не отвечает. Он наблюдает, как мимо проносится поезд. Кажется, что поезд движется к этому бассейну, как ад на колесах. Кантри-музыка переходит в рекламу.
- Дэйв, твой отец что-то сказал тебе, — говорю я и вижу, как он приходит в себя. Он сигналит, может быть, случайно.
- Вы, ребята, - начинает Дэйв. - Вы, ребята, не хотите ли пойти в кино после того, как мы поедим?
- Брит может закапризничать, Дэйв, - говорю я.
Но мне кажется, что я порчу ему настроение, поэтому добавляю:
- Но она может и поспать. Никогда не знаешь наперёд. Брит иногда может крепко спать.
Дэйв улыбается. Поезд продолжает идти. Дети плюхаются в воду и выходят из неё.
Отец Дэйва кашляет:
- Черт возьми, я спросил, как твоя работа, сынок?
- Замечательно, - отвечает Дэйв. - Замечательно.
Как только мы видим, что поезд заканчиваются, Дейв трогается, очень медленно подъезжая к парню впереди нас. Это «Эскорт», такой же кусок дерьма, как и мой, на котором я езжу на работу.
- Ты сказал тому парню о топливном насосе? - спрашиваю я.
Дэйв продолжает приближаться к машине впереди.
- Да, - отвечает Дэйв.
- Ну и?
- Он починит его на следующей неделе.
- Значит, эта чертова машина будет стоять там всю неделю?
- Я отбуксирую его, Тара.
Его голос срывается.
- Как угодно, - говорю я, заканчивая с этим.
Папа Дейва встревает с заднего сиденья:
- Какой топливный насос? Ты ничего не понимаешь в топливных насосах, Дэйв. Может быть, я смогу помочь тебе в этом.
Голос отца Дэйва звучит осуждающе, как будто он знает, что, черт возьми, что Дейв не сможет починить эту машину. Дэйв почти натыкается на машину парня спереди, но тот тоже начинает двигаться. Мы переезжаем рельсы. «Пондероза» находится примерно шестью или семью кварталами дальше.
- Что за топливный насос? - повторяет отец Дейва.
- Все просто заткнитесь! - говорит Дэйв в ярости.
Когда он так злится, мне попросту хочется его убить. Я имею в виду, что это вроде как на пустом месте, но я тоже вроде как понимаю. Отец Дэйва лупил его. Он был хорошим отцом, говорит Дэйв, но он бил его. Тогда так было принято.
Я смотрю в зеркало заднего вида. Отец Дэйва смотрит на Брит. Он касается ее подбородка, и, кажется, ей это почти нравится.
У Дейва на лице пустая маска. Он едет слишком быстро.
Мама говорит:
- Помедленнее.
Я говорю:
- Мама, успокойся. Просто будь спокойной.
Я выключаю радио. Дэйв подъезжает к «Пондерозе». Кусты снаружи опалены, а на блестящей гудроном стоянке повсюду мусор. Это одна из тех старых «Пондероз» со зданием в форме амбара и большой табличкой перед входом, которая гласит: «Бесплатное путешествие на Марс за каждый бифштекс на косточке». Дэйв выходит и открывает мамину дверь, она выбирается из машины очень медленно, как будто ей больно двигаться. Или как будто она пытается досадить Дэйву за то, что он так нас отругал. Я не знаю, на кого я злюсь больше. Отец Дэйва, выходя из машины, выглядит злым, но грустным. Боже, я могла вырвать себе волосы. Почему семья - это так тяжело? Мне хочется спросить об этом кого-нибудь умного. Эйнштейна или кого-то такого же. Я отстегиваю Брит. Слава Богу за маленькие благословения: она не обгадилась.
Дэйв уже внутри. Я представляю, как он не хочет, чтобы мы были здесь, как он хочет, чтобы мы были где-то в другом месте. Что ж, извини, Дэйв.
Длинный коричневый туннель выводит к передней части, где стоят подносы, и воздух здесь пахнет затхлым и горелым. Брит хочет поднять шум. Мама и папа Дейва подходят и берут свои подносы, а какая-то толстая девушка в зеленом джемпере принимает их заказ. Дейв заказывает бифштекс на косточке, а мама, конечно же, курицу. Отец Дейва заказывает бифштекс на косточке. Я же выбираю их гранд-буфет и мороженое для нас с Брит.
- Она может есть с моей тарелки, - почти шепчу я толстушке с красивыми кошачьими глазами.
- У нас есть детское питание, - говорит она, сопя.
Я игнорирую. Сейчас я готова мириться только со своей собственной позицией.
Дейв получает большой кусок пирога на десерт, и отец Дейва тоже.
- Я плачу, - говорит всем нам Дэйв.
Папа Дейва встревает:
- Давай, я оплачу своё.
Его челюсти плотно сжаты.
Конечно же, мою маму не слышно.
- Папа, - говорит Дэйв. Его голос серьезен, как будто он говорит в суде. - Позволь это сделать мне.
После того, как я достаю высокий стульчик для Брит, мы все садимся за стол у салат-бара, затем идем и наполняем наши тарелки. Брит, по крайней мере, кажется счастливой, ни о чем не заботясь. Я кормлю ее яблочным пюре. Я думаю, Бог именно поэтому создал детей, чтобы вы могли смотреть на их рты, поедающие яблочное пюре, которым вы их кормите, забывая о всякой ерунде.
- Что они подразумевают под бесплатным полетом на Марс? - спрашивает отец Дэйва с полным ртом. Пытаясь быть милым.
- Это шутка, папа, - смеясь, говорит Дэйв, намазывая булку маслом. Такой превосходный. О, как превосходен этот Дэйв.
- Ты же знаешь. Та шутка про ту посадку на Марсе с грузовиком, который отправляет фотографии?
- О, - произносит отец Дэйва.
Все, что он смотрит по телевизору, это Corner Pyle, «Колесо фортуны и «Опасность». А затем он сам подкалывает:
- Не умничай.
Мама выглядит несчастной, но ест. Я продолжаю кормить Брит. Приносят стейки и курицу. Я продолжаю возиться с Брит. Вытираю ей рот и даю желе, пудинг и немного супа. Стены здесь покрыты декорациями в ковбойском и западном стиле, и во всем этом чувствуется пыльная заброшенность, как будто никто на самом деле не знает, что там есть: пара парней, кнуты, старинные наручники, пистолеты и кобуры. «Пондероза» в Манси новее, там есть зеленые и лиловые кабинки, а на кремовых стенах - изображения пляжей и дождливых дней. Здесь же просто дерьмово. Но Дэйв часто отмечал тут свои дни рождения. О чем сейчас и говорит отец Дэйва.
- Член? Тебе было десять, и мы привели тебя и твоего друга сюда, купили торт в магазине и свечи, принесли всё сюда и устроили вечеринку…
- Ага, - говорит Дейв.
Он не улыбается. Боже мой, папа просто хочет вспомнить твой десятый день рождения, Дейв. Потом опять все в порядке. Дейв смягчается, становится похожим на мальчика. Мои мысли приобретают мечтательный оттенок, как будто превращение Дейва в мальчика заставляет меня превратиться в девочку. Мама поднимается и приносит немного свежих фруктов. Людей становится больше.
- Что он получил на день рождения, когда ему исполнилось десять, Пол? - говорю я.
Пол выглядит больным. Мне жаль, но сейчас я должна сказать, что всё по-настоящему. Он говорит, что его стало рвать намного чаще. Мы не хотим об этом говорить, но красное мясо — это последнее, что нужно больному желудку. Как бы то ни было, Пол продолжает есть, словно пытается забыть, как неприятно есть.
- Велосипед с десятью скоростями, - говорит он.
- Ты не привез его сюда?
Брит срыгивает. Я вытираю.
- Да, мэм, мы, конечно же, привезли, - гордо улыбается Пол. - Я вышел к грузовику и привёз его сюда. Люди пялились, но как же он был удивлён!
Пол смеется.
Он умирает? Я имею в виду, он сильно похудел, и я могу сказать, что у него пепельная кожа. Дэйв не хочет об этом говорить, но прямо сейчас, когда Пол улыбается, можно лицезреть его череп, как в фильме ужасов. Можно почти увидеть, каков он без кожи, голоса, волос и манер.
- Я объехал на этой штуке весь Андерсон, - говорит Дэйв, копаясь в своем торте.
Он счастлив, вспоминая о своем велосипеде. Я стаскиваю Брит со стульчика и держу ее. Она хорошо себя ведет. Мама возвращается с мускусной дыней, а затем говорит:
- Курица была превосходна.
Она в своём спортивном костюме. Я люблю ее. Она хочет подержать Брит. Дэйв и Пол рассказывают о том, как велосипед развалился на части.
- Он был не так уж и дешев. - говорит отец Дэйва, угрюмо или, может быть, просто притворяясь угрюмым.
- Папа, эта чертова штука была из «Кей-марта» [сеть розничных магазинов в США], - смеется Дэйв.
- Нет, она была не из проклятого «Кей-марта», Дэйв. Я купил её в «Сирс». Почему бы тебе не привести все эти проклятые факты в порядок?
Дэйв только подсвистывает и смеется, как будто это безумие - то, что миг назад вылетело изо рта его отца. Папа Дейва слегка морщится, оглядываясь по сторонам. Я встаю, по-прежнему мечтательная, люди за столиками обсуждают свои личные дела. Я беру стаканчик для мороженого. Машина оживает, когда я тяну ручку вниз. Мороженое выливается в мой стаканчик изящной струёй. Я думаю о Дэйве, едущем на своей десятискоростной машине, и думаю о смерти Пола. Это рак, не так ли? Должно быть. Никто ничего не говорит, но... Я думаю о себе в красной ночнушке, и думаю о том, что не засунула простыни из стиральной машины в сушилку, и мне интересно, пойдет ли Брит в колледж, и я думаю, действительно ли Дэйв любит меня или мы просто слишком отчаянно хотим видеть...
Мороженое на вкус как мыло, но тает во рту. Дэйв потягивает кофе, рассказывая отцу о своей игре в гольф. Мама играет в поцелуи с Брит. Я поднимаю глаза и вижу, что зал теперь полностью заполнен, ни одного свободного столика или кабинки.
Как по волшебству, все остальные люди просто внезапно появились, не было ничего и вдруг всё.
Как рак, как велосипеды на день рождения, или как младенцы.
Дэйв решил, что Брит может понравиться Геркулес, какой-то из мультфильмов Диснея, но она просто заплакала. Я знала еще до того, как мы приехали в кинотеатр, что мне придется выйти сюда, в вестибюль, качать и носить её. Она не останавливалась целых три минуты. Однако, наконец, ее припадок закончился, и затем я хожу, разглядывая леденцы и постеры фильмов. Брит начинает гукать, приятно пахнув порошком, когда я переодеваю ее. Субботний вечер, почти девять часов. Мне хочется домой, уложить её в постель, закинуть простыни в сушилку и лечь спать самой. На одном плакате гигантский монстр-ящерица находится в позе эмбриона на лице какого-то мужчины. На другом большая пушка неоново-фиолетового цвета. На ещё одном тот парень, Мартин Шорт, словно идиот, с прической, как у гиперактивной девочки из класса воскресной школы, в котором я когда-то помогала. Я никогда не преподавала, миссис Мэлони занималась этим, но я помогала поддерживать порядок — до работы в «Бобе Эвансе», и теперь я часто работаю по воскресеньям, вынуждена, это ресторанный бизнес.
Когда фильм заканчивается, Дэйв выходит улыбающимся. Сияющим.
- Это классика, - говорит он, указывая на зал. - Там есть всё.
Мама говорит, широко раскрыв глаза и вполне искренне:
- Меня это загипнотизировало.
Пол выглядит очень усталым. Он не собирается затевать сейчас никаких боев. Он не совсем в себе, как будто только что его избил Геракл. Он пытается улыбаться.
- Неплохо для мультфильма, - шепчет он.
Мы все идем к машине. Сначала Дэйв завозит домой отца.
- Надеюсь, тебе понравилась «Пондероза», папа, - смеется Дэйв.
Папа Дейва кряхтит, выходя наружу. Я вижу, что Дэйву больно из-за того, что его отец не поблагодарил его или что-то в этом роде, но челюсти Дейва сжимаются также и от того, будто он все равно ждал, что его отец поступит так. Отец Дейва просто стоит снаружи, пока мы отъезжаем. Стоит возле собственного трейлера, как чужак. Интересно, не вырвет ли его? Можно сказать, что в кино он спал. Он просто стоит там на гравии, и я думаю, что нам следовало предложить ему переночевать у нас. В этом трейлере может быть страшно и одиноко, но просить об этом невозможно, потому что у отца Дэйва есть своя гордость, а Дэйв все равно не захотел бы, чтобы он ночевал у нас, я это знаю. Но всё же, когда Дэйв отъезжает, его отец кажется мне оленем на гравии, одним из тех глупых животных, кого сбивают машиной, но он не умирает, а просто убегает в лес, чтобы пропасть там.
5. ДЭЙВ
Я забыл солнцезащитные очки, и эта штука у меня в горле, как слюна, как молния. Последние двое детей уселись посреди автобуса, на одном сиденье, близнецы, две девочки в грязных платьях. Их мать пьяница, от которой они удирают каждый день. Воскресным утром в домашнем халате, а близнецы с растрёпанными головами и ртами, измазанными джемом. Я протискиваюсь мимо торгового центра и выезжаю в центр города со старыми зданиями. Девочки хихикают. Становится одиноко после того, когда выходят последние дети. Как будто я вожу трейлер, словно холостяк в своем доме на колесах или что-то в этом роде. Он выкрашен в действительно уродливый золотой цвет с блестками, этот старый школьный автобус, Золотая Колесница. По образцу той, что вернула пророка Еноха обратно на небеса. Сейчас у нас есть единственная работающая баптистская церковь, та, что на Норрис-роуд.
Девочки вскакивают, в предвкушении. Они живут в маленьком грязном доме на задворках Уивер, сразу за теми складами с черными окнами. Похоже, этот дом из шлакоблоков и дерева, без утепления, без сайдинга. Кто-то говорил, что их мама - стриптизерша в «Тосте».
- Садитесь, девчонки, - говорю я, видя в зеркале заднего вида их нетерпеливые лица. Интересно, зачем им вообще хотеть домой, в это противное место, но они хотят. Стар и Лиза. Я удивляюсь, почему у них не рифмующиеся имена. Кажется, если бы у стриптизерши были близнецы, она дала бы им милые рифмующиеся имена.
Я останавливаюсь в их районе. Тут буквально ощущается запах бедности. Похоже на запах барбекю, смешанный с запахом грязных волос и старой машины, о салоне которой не заботились. Сегодня жарко и ясно. Они поднимаются на цыпочках, а я распахиваю двери и хватаю мешочек с присосками с большой зеленой приборной доски.
Их крошечные ручки тянутся внутрь, одна за другой. Картина их маленьких ручек, сгребающих конфеты перед тем, как вернуться в свой грязный дом, длиться всё то время, пока я еду назад. Она имеет религиозное значение. Маленькие ручки, тянущиеся к полиэтиленовому пакету. В поисках чего-то. Я выезжаю на улицу, еду по переулку, где находятся комиссионный магазин и старое заведение, которое раньше называлось «Кентукки Фрид», а ныне превратилось в просто безымянную куриную забегаловку, потому что они потеряли франшизу, кому бы та ни принадлежала. Говорили, что кто-то засунул крысу в панировке вместе с их экстра-хрустящей корочкой, и тот магазин закрыли. Я еду по раскаленным солнцем улицам, мимо стоянок подержанных автомобилей, закрытых магазинов и домов, которые выглядят так, будто в них могут жить только летучие мыши-вампиры и наркоманы. Городской упадок.
Автобус весь дребезжит, у него большой дизель, хотя я езжу на нём довольно часто. По воскресеньям, утром и вечером, когда я за рулем, мне всегда кажется, что он слишком стар и вот-вот развалится, чтобы ездить на нем. Или что в нем есть призраки, которые хотят, чтобы я разбился. Дети-призраки с ужасными лицами. Я когда-то читал книгу Стивена Кинга о маленьком мальчике, который мог двигать вещи своим мозгом, или же это была история о мальчике, который вернулся из могилы, серокожий и дьявольский?
А теперь этот чёртов бассейн. Сегодня поезда нет. Да. Он там. Плавает. В голубой воде, как в кино. Я помню прошлый вечер, когда меня остановил поезд, когда мне хотелось умереть: обещание, которое я дал самому себе, оно проваливалось в канализацию, я это чувствовал, в канализацию, которая была связана через мой позвоночник с моей головой, и это обещание стекло вниз. Меня клонит ко сну. Я миную бассейн. Мальчик этого не знает. Мальчик остается. Я думаю о Таре, которая прошлой ночью занималась этим со мной в спальне в своей ночной рубашке. Вспоминаю лицо Брит, надувающей щёки, похожей на цветок, растущий в быстром движении как в какой-то телепередаче о природе. Мальчик чем-то занимается. Я же плыву, а затем расцветаю в собственном теле. Я думаю о Христе.
- Христос Иисус, - говорит пастор Льюис в своей проповеди, меняя обычный способ произнесения этих слов. - Христос Иисус взойдёт на небо. Будет плавать там, простирая руки к спасенным, рожденным заново, присоединившимся к Нему. Машины будут разбиваться на супермагистралях, а тела станут поднимаются и поднимаются.
Пастор Льюис расплакался, сказав это сегодня. Он большой парень и весь в Армагеддоне. Некоторые говорят, что толстый - у него вьющиеся волосы с начинающимися залысинами, зачесанные назад, он в черном костюме и с красным ртом. Его жена совсем маленькая.
Я уезжаю от того места, где живу, потому что, если я сейчас поеду домой, я буду совершенно раздражён. Еду мимо кукурузных полей, мимо старого фермерского дома, где стоит собака, большая дворняга на цепи, которая выглядит так, будто смеется, но на самом деле ей попросту очень жарко. Дорожные происшествия случаются повсюду. Что, если этот ребенок бросил меня? Но он даже не со мной. Хотя, в каком-то смысле, он всегда со мной. Если бы этот ребенок бросил меня, возможно, вся моя жизнь стала бы бесполезной, потому что мне нужен этот ребенок в моем сознании, чтобы избавить меня от скуки моей повседневной жизни. Думать о таком, мягко говоря, неприятно.
Я заезжаю на длинную подъездную дорожку и останавливаюсь. Это старый двухэтажный дом, заброшенный и горевший, но все еще стоящий, находится сразу за гравийной дорогой. Я смотрю на него секунду и думаю о нем как о доме, в котором мы с ним могли бы жить. Маленький старый сгоревший домик в прерии, в глуши. У меня будет один дом с Брит и Тарой, а этот с ним. Мы бы его красиво покрасили, но все равно там не было бы ни электричества, ни воды. Я бы приносил в молочных кувшинах свежего воду из дома, и мы пользовались бы батарейками, и я кормил бы его едой, конфетами и водой, и я вижу его в дверях, когда собираюсь уезжать. Мальчик такой грустный. Я понимаю, что этот дом был бы похож на тюрьму. Без меня. Так что я возвращаюсь, и мы остаемся вместе еще немного.
Я возвращаюсь домой, а он по-прежнему внутри меня.
Я вхожу в наш красивый домик. Белобокий, с черными ставнями, с хорошим двором. Тара выглядывает в окно в гостиной.
- Ты припарковал этот автобус так, что никто не сможет его обойти, - говорит она.
Я приезжаю на Золотой Колеснице домой по воскресеньям, потому что забираю людей на воскресную вечернюю службу.
- Смогут, если попытаются, - говорю я.
- Ты невозможен.
Я иду на кухню. Поездка на автобусе отзывается на моей коже мурашками. Я вижу этот сгоревший старый дом, я вижу его, стоящего в дверях. Когда я один, тогда всё это и происходит. Затем я понимаю, что этот старый дом на самом деле гараж Троя. Трой снимает рубашку в гараже. Трой снимает трусы. Его штуковина просто висит там, как рука без кисти. Я смотрю на неё. Я на той раскладушке на коленях, а Трой стоит и не говорит ни слова, кроме как: «он для тебя», и я смотрю на это. Я должен смотреть на это.
Гуси на бумажных полотенцах. Подсолнухи на шторах. Линолеум задрался у задней двери, как отщелушивающаяся кожа после загара. Телефон, не совсем белый. На стене рядом с мусорным баком большое жирное пятно. Я вижу, как вчера ударил по мячу, ударил далеко, отдача от моего удара вибрирует в моих ладонях, будто электричество.
- Почему ты стоишь там? - спрашивает Тара в дверях кухни.
- Я голоден, - говорю я.
- Я приготовила соус для спагетти, но еще не вскипятила воду, потому что не знала, когда ты вернешься.
Она идет, достает большую кастрюлю и начинает наполнять ее в раковине.
- Где Брит?
- Угадай, у кого?
- Твои мама забрала её?
- Ага.
Тара ставит кастрюлю на огонь. Я ухожу. Не могу смотреть на нее. Больше не могу смотреть. Поэтому я иду и закрываюсь в ванной. Я делаю тот защип, задираю рубашку и очень, очень сильно щиплю свой белый живот, оставляя на нём след.
Я был хорош. Я был очень хорош. Я делал обычные вещи. Я водил церковный автобус. Я великолепно сыграл в гольф. Сводил свою семью на обед и в кино. Мирился с папиным бредом. Ходил в церковь. Наша церковь белобокая, с маленькой часовней, с гравийной площадкой, с едва ли очень большой комнатой, где есть вешалка для пальто и шляп, и с большой картой Святой Земли и столом, с которого по пути на выход можно взять брошюры о спасении. И с красной ковровой дорожкой.
От щипков выступает кровь. Я стираю её. Спагетти готовы. Я и Тара садимся есть.
- Брит любит маму, - говорит она.
- Ага. Передай мне пармезан.
Она передает. Я не смотрю на нее. Стол шатается. Думаю, что нужно подсунуть спичечный коробок под короткую ножку. Я думаю о папе, потому что именно это он и делал: подсовывал стопку спичек под ножку, чтобы та не шаталась. Прошлой ночью он выглядел мёртвым, как будто у него кончились идеи. Я помню, когда он привез в «Пондерозу» тот десятискоростной велик на мой день рождения, когда мне исполнилось десять, он подумал, как это здорово, потому что он сделал это. В тот момент я как бы ненавидел его. За неделю или две до этого он шесть раз подряд за один вечер впечатал меня в стену, сказав, что я недостаточно делаю по дому. Пока мама работает, мне нужно было вытирать пыль с мебели, делать то и это, и я заявил ему своим писклявым голоском: «Отстань, папа». А он подходил ко мне, сначала шутя, потом серьезно, снова и снова толкая меня в стену. Притворялся, что боксирует со мной, пока я не начал реветь как идиот. Он остановился, стыдясь, что я не смог этого вынести. «Боже, ты такая маленькая плакса». А есть ещё те десять скоростей в «Пондерозе» на мой день рождения, где я и Тодд, мой друг, стоим в кабинке с мамой, а папа катит велик. Вокруг смеются люди, а потом он давит на меня, чтобы я был благодарен, когда меня тошнит от одного вида того, что он делает мне что-то подобное. Мама сидит там со своей чашкой кофе, пытаясь улыбаться, глядит на меня, похоже, как всегда не желая встревать в ту чушь между мной и папой. Попивая кофе в «Пондерозе», она говорит, когда папа ставит велик на подножку посреди зала: «Видишь? Он купил тебе велосипед».
Я ем, пью «Кул-Эйд» и закусываю кусочком персикового пирога с замороженным йогуртом. Тара убирает посуду.
- Сегодня я работаю, - говорит она из кухни. - Молли звонила. Я уйду в два и вернусь в шесть. Такая короткая смена. Молли сказала что-то о том, что машина по-прежнему там.
Я сажусь, затем снова встаю.
- Что? - спрашиваю я.
- Нам нужно отбуксировать этот «Эскорт», Дэйв.
Она вытирает руки о рубашку.
- Я отвезу тебя на работу и посмотрю, не смогу ли я сделать так, чтобы он завелся, и отгоню его.
Тара злится.
- Дэвид, он сдох.
- Я знаю, - говорю я, подходя к ней. Я хватаю ее, и она пытается оттолкнуть меня, но я начинаю смеяться и тыкаться носом в ее шею, которая пахнет потом и помидорами.
- Слезь с меня, - говорит она.
Но я всё целую и целую её в шею. Я невидимым образом хороню так свои печали. Это любовь, думаю я. Любовь хоронит твою печаль на милой шее твоей жены. Это похоже на любовь. Я снова целую. Целую и целую.
- Перестань! - говорит она, смеясь еще больше.
Мы подходим к дивану, и я целую её грудь. Я целую её, потом её пальцы, каждый. Внутри меня горит огонь. Я снова ощущаю церковный автобус, его вибрацию и тягу. «Эскорт» я мог бы завести, открыв крышку карбюратора и обманув его глотком бензина. Папа так делал.
Мы встаём. У Тары красное лицо. Она потерянно осматривается вокруг себя. Когда мы идем в спальню, мы тихи, как в церкви, два человека, занимающиеся естественными делами. Любовь делает это естественным образом. Мы не должны полностью раздеваться под одеялом. Хотя мне не сложно. Тара хватает мою штуковину, дергает её. В моих закрытых глазах мальчик плавает голышом. Штуковина Троя в моей крошечной руке. Я ощущаю её, как дубинку, сделанную из теплой глины. Я чувствую, как он дрожит, словно вылезает из кожи. Мальчик подплывает и выходит на бетон. Мокрый и голый мальчик смотрит на меня, и я голый, и мы выглядим как марсиане в ином мире. Он пытается убежать от меня, но я не могу ему этого позволить.
И, наконец, она. Тара. Я вижу её лицо. У неё лицо ангела, усердно трудящегося, как и мы. Любовь ярка, здесь, в естественном мире, и когда я часто погружаюсь в неё, я вижу, как мои те штуки подплывают к её яйцеклетке, как в мультике о сексуальном воспитании, но это по-прежнему свято, и я благодарю Бога за неё.
Приняв душ, она надевает свой наряд из Боба Эванса. Тот похож на униформу танцовщицы. Я надеваю трусы и прочее, и думаю о том, чтобы сменить одежду на шорты и футболку, но это только добавит грязного белья, поэтому я снова надеваю рубашку, брюки и даже свой галстук для церкви. Натягиваю одежду, я вспоминаю свои щипки, и рад, что она не заметила их. Теперь она смотрит на меня, снова надевая серьги.
- Зачем ты надел свой галстук, милый?
Она так смеется, будто иногда не может мне поверить.
- Не знаю, - говорю я, притворяясь тупицей.
- Мужчины, - говорит она, по-прежнему смеясь. Мне нравится, когда меня так оценивают, нравится её смех. Я сделал всё хорошо. ХОРОШО. Снаружи по-прежнему жарко и ясно, солнечный свет в ветвях деревьев почти цвета расплавленного железа и меда, смешанных вместе. Она садится в «Гран-при», и я отъезжаю, минуя большой золотой автобус, который припарковал в конце квартала.
- Она может остаться на всю ночь с мамой, я даже не знаю. Ты говорил со своим отцом со вчерашнего вечера?
Мы выезжаем на главный перекресток, прежде чем я отвечаю.
- Нет. Он не пришел в церковь.
- Он выглядел довольно плохо, - она наносит немного помады на губы мизинцем.
Мы больше не разговариваем. Не о чём. Вот старый «Эскорт», стоит под вывеской «Боб Эванс». Я паркуюсь, и она говорит, все еще злясь из-за всей этой проблемы с «Эскортом»:
- Он сдох.
Это шепот. Она перебрасывает сумочку через плечо и уходит. Я выхожу, понимая, что забыл захватить чертов газовый баллончик, но думаю, что должен попытаться завести его.
Чертовщина начинается сразу. Как будто ничего и не было. Это заставляет меня рассмеяться вслух. Чистая магия. Я резко нажимаю на газ, еду, пахнет горелым, но все равно машина едет, большой триумф. Я чувствую себя сильным, моя голова больше не болит, и я сижу на водительском сиденье, позволяя машине тарахтеть, из выхлопной трубы валит сизый дым. Я полностью сбросил газ, а «Эскорт» по-прежнему едет. Я захожу и говорю Таре. Она на кассе, прищёлкивает бейдж со своим именем.
- Ты шутишь, — говорит она. Потом выглядит испуганной и смущенной, как будто я злюсь на неё, потому что это случилось. Я вовсе не злюсь, хочу это сказать.
- Клянусь Богом, Дэйв, он был мертв.
- Мне подфартило, - говорю я. Не хвастаюсь, просто шучу, правда.
Она смеется надо мной, и вдруг я просто тот парень, который чинит машины, сидя в них.
- В тебе что-то есть, - говорит Тара.
Я улыбаюсь и говорю ей, что она может вернуться на «Гран-при» домой.
- Я постараюсь успеть на воскресную вечернюю службу, — говорит она, но я знаю, что она не успеет.
Снаружи чертова машина все еще работает, а затем я уезжаю с ощущением, что мне следовало бы принять душ. Все рестораны здесь, и шоссе I69. Плюс ипподром с автомобилями повсюду. Я еду к бассейну, потому что я счастлив. Я веду туда этот дерьмовый «Эскорт», останавливаюсь перед бассейном, останавливаюсь там. Я подтягиваю узел галстука, затягиваю его.
Я торжествую. Бассейн испускает серебряное излучение словно космический корабль. У меня возникает видение, когда я смотрю на брызги и кожу, большой металлической космической станции, только что севшей на землю.
Потом я вижу мальчика. Он идет по траве, прямо у забора. Выключаю двигатель. Встаю, как будто под гипнозом. Мой рот наполняется слюной. Нет слов, что он делает со мной. Я думаю о Втором пришествии Иисуса, об Иисусе, плывущем по небу, о голубом дыме и о маленьком мальчике, тощем, как ершик для чистки труб, хрупком, как нечто прекрасное, выдуманное в твоей голове, именно так. Возвращение Иисуса не пугает меня, потому что Он остановил бы мир прямо тогда, и Он остановил бы меня. Как это было, когда сбросили бомбу на Хиросиму, а люди просто находились на улицах. Их тела разорвало ядерной бомбой, но их тени остались выжженными на земле. Мы видели это в фильме в старших классах школы.
Мальчик идет к раздевалке, а там я, поблизости от входа. У него порез на ноге. Я вижу, как тот сочится кровью. Подумав при этом, что я призрак, которого вернул в реальную жизнь запах его крови. Но, с другой стороны, я всегда был с ним, даже когда он этого не знал. Я следовал за ним, шел сквозь стены, чтобы добраться до него.
Я в одежде для церкви стою там. Он смотрит на меня. Я смотрю на его ногу.
Я говорю:
- О Боже. Ты порезался, приятель. О, нет.
Я понижаю голос, чтобы доказать ему, что он для меня что-то значит.
- Я знаю, - говорит он также неторопливо.
- Что случилось? - спрашиваю я; люди кричат и плещутся позади.
Он смотрит на меня, а потом понимает, что я действительно хочу знать. Никто кроме меня не хочет. И он подводит меня к разбитой бутылке в траве у забора, на другой стороне бассейна.
- Вот что сделало, - говорит он мило и серьезно.
Малыш просто шел по траве, потому что цемент слишком нагрелся, и обжигал ноги. И он порезал ногу о ту стеклянную бутылку, блестевшую на солнце. Маленькие капли крови на бетоне.
- Я возьму тебя и попробую починить, приятель.
Несмотря на то, что я, казалось, напугал его, мальчик улыбнулся и позволил мне поднять его. В бассейне могли подумать, что я был его отцом. Сначала я зашёл с ним в раздевалку и приложил к его ноге туалетную бумагу. Кровь просвечивает сквозь белую туалетную бумагу. Я несу его к машине. Это справедливость того, что я сдерживал себя, потому что, когда я сдерживаю себя, я могу сдаться и получить то, что хочу: его, с порезанной ногой, в машине со мной. Вот почему я говорю себе сдерживаться, чтобы в конце концов сдаться.
Машина заводится, как будто знает - если не заведется, я могу расколоться на части, и моя кровь автоматически превратится в огонь.
Я иду в аптеку «Супер Икс» и покупаю перекись, вату и бинты. Улыбаюсь старику-кассиру с бородой. Думаю, что он считает меня милым человеком, покупающем нужные вещи.
Затем дама из «Морел 6», которая смотрит на меня так, будто я торговец наркотиками или сексуальный извращенец. На ней бейсболка, вместо ресниц паучьи лапки. Она берет мою кредитку, говоря что-то о багаже. Есть ли багаж? Я не знаю, что говорю в ответ. Но ухожу с ключом.
Мальчик ждет в машине, пока я все это делаю, после чего я иду туда, где находится комната, а затем тайно проношу его в номер мотеля.
Сначала я отвожу его в зелено-белую ванную. Начинайте мыть ему ноги, особенно ту, что с порезом. Я очень тщательно промываю порез. Я промываю порез и пальцы ног мыльной водой при белом свете, он стоит на раковине, пальцами ног ко мне. Вот мы и в зеркале, и это совсем не странно.
Это картина о нас в музее. Я думаю, что на самом деле ему очень нравится то, что я делаю. Я достаточно осторожен, чтобы ему это понравилось. Я осознаю, что в этом присутствует аспект Иисуса. Я взбиваю мыльную пену. Мальчик тих. Тише, чем облако, или прищепки для белья, или приборная панель автомобиля зимой.
- Да, - говорю я. - О да. Мы тебя починим.
Перекись, после того, как я немного накапал, пузырится вокруг пореза, пузырится и пенится. У меня так стоит, что мне кажется: я могу отрезать себя от него, и он мягко приземлится на подушку, мечтательная сама по себе штуковина. Я не могу позволить ему прикоснуться к ней.
Я несколько раз называю его милым. Оказавшись в номере мотеля, я начинаю называть его так, а не приятелем. Получается очень естественно. Милый это и милый то. В спальне включен телевизор. Что-то на HBO с Сильвестром Сталлоне. Я оставляю комнату в темноте, но это не ад, нет.
Я перевязываю его порез, а он по-прежнему в плавках. В последний раз смотрю на него в зеркале после того, как вытираю ему ноги. Его лицо безмятежно, его черные волосы всё ещё немного влажные, его кожа светится наполовину красным, наполовину коричневым от пребывания на солнце.
Мы с ним выходим из ванной и садимся на край кровати.
- Меня зовут Дэйв, - шепчу я, глядя, как стреляют в людей.
- Натан, - говорит он.
- Натан, - говорю я. - Вот какое имя.
Я не касаюсь его. Кондиционер работает на всю. Натан - самое милое имя. Оно почти такое же, если писать задом наперёд, и это несколько раз проносится у меня в голове: «Натан» и «Натан» [Nathan и Nahtan]. Это так просто - сидеть под кондиционером. тусоваться с ним, в тишине; идет фильм, я перефразирую его имя, пока оно не становится каким-то образом моим, как «Натан», написанное наоборот, так и мое имя, написанное правильно. Мы сидим и смотрим на взрывы. Я вспоминаю, как в своё время мы с Троем сидели также и смотрели телевизор.
- Что ты купил на десятку? - спрашиваю я.
- Я купил водяной пистолет «Узи», — говорит он, не отрывая глаз от экрана.
- Вау, - говорю я, одновременно смеясь и плача. - Ты из него стреляешь в людей?
- Только водой, - говорит он.
- Как твоя нога, милый? - спрашиваю я.
- Хорошо, - говорит он мне.
Он очень мило поддерживает её.
После взрыва большого здания сразу идут титры. Встаю, плачу, но улыбаюсь. Плач его немного пугает. Взрослые в его мире плачут только в телевизоре. Это напоминает ему, я уверен, насколько серьезны ситуации, подобные этой. Но опять же, «серьезный» — это не то, о чем идет речь. Это должно быть весело, должно быть о том, как мы, наконец, с ним узнаем друг друга.
Я говорю, стоя перед ним:
- Милый, я хочу, чтобы ты встал на кровать, как большой мальчик.
Видеть его, его ребра, просвечивающие сквозь кожу, его, сидящего так, как будто он в библиотеке без света, так хорошо держащегося, с перебинтованной ногой, прекрасно. Несмотря на то, что я плачу очень тихо, мой голос по-прежнему низок. Думаю, я притворялся ветераном бейсбола. Я не знаю. Но потом, как только я попросил, он задвигался. Прямо как моя марионетка. Он встал на кровати.
- Да, - сказал я, словно выдыхая воздух, который сдерживал весь день.
В комнате становится темно, когда я тянусь назад и выключаю телевизор. Я отхожу в сторону и вежливо спрашиваю его, не возражает ли он снять свои плавки.
Натан спрашивает:
- Зачем?
Выражение его лица не меняется. Он просто хочет получить прямой ответ на этот вопрос.
Через меня что-то проходит. Мое сердце сжимается в очень маленький камень. Я смотрю на него в темноте, его лицо светится, как паутина, освещенная фонариком.
- Не знаю, - говорю я. И я не знаю, зачем. Знаю или знаю, но в то время это не могло быть выражено реальными словами. Итак, я смотрю на лицо Натана, а он смотрит на меня. Мой плач прекращается. У него маленький нос и густые брови, и, кажется, ему больше не нравится здесь находиться.
Я смеюсь, чтобы отвлечься от серьезности.
- Не делай этого, - говорю я.
Я начинаю смеяться все сильнее и сильнее. Возьми себя в руки, Дэйв. Но я чувствую, что голос в моей голове просто шутит надо мной, и такие шутки сбивают меня с толку, как будто я обманываю себя снова и снова, бесконечно мучаю себя своим собственным голосом. Можно ли продолжать так издеваться над собой и оставаться в здравом уме?
- Не смей этого делать, - говорю я.
Что сделал с ним мой смех? Я не знаю. Я думаю, он испугал его, я думаю, он заставило его задуматься о том, как смех и плач часто могут идти рука об руку в этом сумасшедшем мире. Я помню, как Трой не плакал при мне в гараже, а как бы мычал, стоя на коленях, как будто молился богу пчел, и это мычание через какое-то время становилось нутроподобным, словно звук его голоса на самом деле был звуком крови, текущей по его венам.
Затем я беру Натана и держу его, как маленького ребенка, мои руки слегка болят.
- Ты, - говорю я, смеясь еще больше.
Затем я ставлю его на пол. Он смотрит на меня.
- Я хочу уйти, - говорит он.
- Ну, я не виню тебя за это, - говорю я. - Вовсе нет, милый.
Я подхожу и разглаживаю покрывало на том месте, где он стоял на нем. Разглаживаю его обеими руками, закрыв глаза. Материал похож на сатин, но имеет много зацепок. Он идет и снова включает телевизор, садится с другой стороны кровати. Я открываю глаза и перестаю разглаживать покрывало, глядя на силуэт лица Натана в свете телевизора. Я думаю о том, что находится внутри этой головы, и о том, что я за человек, который в потемках своего разума ходит и заглаживает его следы после него. Словно он никогда не вспомнит, где он был, потому что я сделал это.
- Ну, милый, ты просто хочешь остаться и посмотреть телевизор?
После чего смеюсь. Мягче. Сажусь рядом с ним. Он смотрит на меня, его губы медленно приоткрываются.
- Нет, - говорит он, но похоже, он пытается быть милым, потому что не двигается. Я медленно беру его руку в свою. Мы недолго держимся за руки, смотрим HBO.
Вскоре после этого я вывожу его из комнаты. На обратном пути мы оба ведем себя очень тихо. Натан просто сидит рядом со мной, и тут я понимаю, что могу делать с этим маленьким ребенком все, что захочу. Все, что угодно. Глубоко внутри меня пугает знание того, какой силой я могу обладать, пугает страхом типа боязни крыс, змей, высоких мест и утопления в глубоких водах.
Конечно же, как только Натан выходит из машины, я тоже выхожу и иду к нему. На этот раз это двадцатидолларовая купюра.
- Купи что-нибудь хорошее, - говорю я. - Только не водяные пистолеты, а?
Я смеюсь:
- Эй, приятель.
Люди проходят мимо, не обращая внимания. Я его отец, который высаживает или забирает.
- Эй, - говорю я, наклоняясь к нему. - Ты знаешь свой адрес?
- Ага.
- Ты не против сказать его мне?
У него в руке двадцатка. Зажата. Вот что важно, должно быть, думает он. Двадцатка для бедного парня - это как целый мир. Он должен сообщить мне свой адрес, чтобы не иметь проблем и не потерять эту двадцатку. Эта двадцатка принадлежит ему.
- Хэмпшир Драйв 14-75, квартира двенадцать, - говорит он.
- О да, я знаю это место, - говорю я.
Я встаю.
- Да, это вон там, у банка, в который я хожу. Правильно?
Он кивает.
- Что ж, приятель, думаю, мы еще увидимся.
Улыбаясь, я отступаю к своей машине. Он знает, что я вернусь, чтобы забрать его. Я могу сказать это по выражению его лица. Он знает это, и с двадцатидолларовой купюрой в руке садится на свой маленький велосипед и едет в одиночестве домой.
Потом я тоже остаюсь в одиночестве. В своей машине перед общественным бассейном я чувствую себя расстроенным. Моя штуковина мокрая. Я оглядываюсь на внешний мир, сияющий летним днем. Мусор блестит на старых столах для пикника и в мусорных баках у бассейна. Дети прыгают в воду и вылезают из нее, словно сама вода одних принимает, а других отвергает.
Возвращаюсь домой. Иду в душ. Сразу. Вода очень горячая.
В душе я тот, кем всегда был: я мужчина в душе, в Андерсоне, штат Индиана. Мыло в мыльнице, прикрепленной к стене, разбито на две части, мягкое и липкое, цвета ванильного мороженого, когда оно растает до вкусного супа, который можно пить из миски или отправлять ложкой прямиком в рот.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
6. ТРОЙ
Дэвиду свойственна доброта. Быть добрым шестилетним мальчиком странно и прекрасно, это словно быть бабочкой из изысканного мультфильма, говорящей чрезвычайно ласковым и высоким голосом. В его лице есть нежность. Я не собираюсь быть совершенно тошнотворным, так что, пожалуйста, потерпите меня. Он ест со своей матерью в этот вечер субботы. Он передает ей соль. Я сижу, не ем, так как несколько минут назад меня стошнило лазаньей из «Холидей Инн». Я просто жду, когда начнётся моя работа няней.
Его мама костлявая, высокая, с угловатым лицом. Она загадочная и правильная, но в то же время симпатичная и приземленная. Она работает клерком в мотеле на межштатной автомагистрали, но одевается как секретарь по правовым вопросам. Моя мама сказала мне, что она ходила в школу секретарей. Несмотря на всё это, у нее есть дрянные привычки: она курит, не следит за чистотой в ванной и временами хихикает. Мы с ней часто хихикаем вместе, словно я её подружка с соседней улицы, хотя я не думаю, что веду себя как-то женоподобно. Особенно рядом с Полом, несмотря ни на что, мы хихикаем. Он же всегда злится. К тому же она постоянно подшучивает надо мной по поводу религиозности. Я улыбаюсь, как будто это не больно.
Дэвид сейчас тих. Он ест нарезанный хот-дог, макая каждый кусочек в кетчуп.
Его мама спрашивает:
- Ты точно не голоден, Трой? Тут много.
- Нет, - говорю я. - Но всё равно спасибо.
Она смеется.
- Ты слишком худой, милый.
Я улыбаюсь, глядя на Дэвида. Он перестаёт есть. Так случилось, что это мальчик, которого я люблю; я представляю, как рассказываю об этом его маме. почти как в шутку. Я представляю, как у нее отвисает челюсть. Но что, если Дэвид рассказал ей? Сделает ли она что-нибудь? Когда я вижу их троих вместе, обычно говорит только Пол. Она замыкается, замыкается даже для Дэвида, как будто ей слишком тяжело находиться рядом с ними одновременно. Дэвид сейчас сидит на коленях, и я улыбаюсь, вспоминая нашу банку со светлячками, наш игровой ресторан, наше художество в гостиной в прошлый раз, когда я был няней - когда мы смотрели «Сэнфорд и сын» и «Гавайи 5-0».
Его мама говорит мне:
- Пусть он не ложится спать допоздна, если хочешь.
- Нет, - говорю я. - Завтра нужно в церковь.
Она снова смеется. Я неожиданно начинаю её ненавидеть. Интересно, считает ли она меня настоящим неженкой, мирянином? Меня так называли на ранчо «Добрый самаритянин», но это не имело большого значения. Мы все были эльфами. Мередит это не нравилось. Она хотела, чтобы мы спали по ночам. Однако не получится держать девять мальчишек, живущих вместе, как-то порознь — не получится удержать их руки от исследований; это природа. Я не стану говорить об этом. Никто не захочет слушать подобное, такое не для каждого. Я сижу здесь, за этим богом забытым компьютером, и печатаю всё это, буква за буквой. Часть меня печатает о двух мальчишках, один целует мою «писечку» (так мы их называли), другой - попку, мне одиннадцать, и я красавчик, им тринадцать и пятнадцать. Безликие, конечно, как ангелочки, и временами четверо из нас занимались делишками у озера на прогулке, в тот раз в вонючих ванных с туалетами, полными дерьма и синего антисептика; я и еще трое других, совершенно развратных. Я собираюсь, прямо сейчас, сидя здесь, изложить это вам, проверив орфографию. Я проверяю орфографию: 1. Мы целуемся, вчетвером, везде 2. Мы неловко трахаемся, в манере испуганной кошки, маленькие письки растут, пальцы и языки, и всё такое, в том сыром и зассаном месте 3. Мы смеемся и хрюкаем, смеемся и кричим. 4. Мы не останавливаемся. Мы не можем.
Я иногда не могу остановиться. Не хочу. Не обязан этого делать. Это то, кем я являюсь. Это мир умирающего сломленного растлителя. А еще у меня есть воображение. От этого нельзя избавиться, если не прибегнуть к электрошоку. Вот как я рос, понимая, что то, что ты делаешь, и то, что думаешь, должно быть полностью отделено, иначе ты потеряешь всё. Однако тогда, в шестнадцать, я был набожным. Я надеялся, что набожность и христианская чистота защитят меня, помогут отделить то, что я делал, от того, что я думал. Нет. Я ошибался. Однако без непорочности я просто набросился бы на Дэвида, словно волк. Благодаря ей, с набожностью осиротевшего подростка-фрика, который заучивает наизусть библейские стихи и не может заснуть и/или поесть, не прочитав предварительно молитву, я сиял и светился изнутри. Давид любил моего Иисуса, мой свет, и он любил меня, а я любил его. Вот и всё.
Честно говоря, он оказался единственным человеком, которого я когда-либо по-настоящему любил.
Дэвид заканчивает есть и выходит в гостиную, чтобы досмотреть оставшуюся часть «Кошкиного дома». Его мама на кухне, она слишком величественная, чтобы мыть посуду, но всё же моет. Я понимаю, что она не сказала Дэвиду ни слова во время еды, разговаривая только со мной. Я вхожу и встаю позади неё, наблюдая за Дэвидом в гостиной, наслаждающимся телевизором, и за его матерью в юбке, с руками в жирной пене. Я нахожусь между ними и чувствую, что я единственная вещь, которая может сделать их обоих одновременно счастливыми, как будто в конце концов все, что останется - это я, он и она, отголосок того чувства, которое я уже испытал раньше, в парикмахерской с Дэвидом и его отцом, который уже уехал на своё профсоюзное собрание. Мама Дэвида говорит мне сейчас, что это просто предлог для Пола, чтобы пойти куда-нибудь, на профсоюзное собрание, чтобы пойти и потусоваться со своими приятелями.
- Профсоюзное собрание, - говорит она, обернувшись и найдя меня. - Ха. Только он и еще два дурака пьют в каком-то дерьмовом баре.
Она вытирает руки бумажным полотенцем, затем подходит к сумочке у выключателя на стойке.
- Меня не будет дома до утра, - говорит она.
Я стою посреди кухни, заложив руки за спину, в длинных штанах и футболке, которую носил мой отец, с надписью STP. Мои волосы совершенны, и я знаю об этом. Я так рад быть здесь. Жители округа Корнфилд приветствуют родной город Хойта Экстона [американский певец, автор песен, гитарист и актёр]. Салют!
- Значит, ты останешься на всю ночь? Пол будет всю ночь пьянствовать вне дома.
Она достает пудреницу. Оглядывает себя. Для белой швали она очень профессиональна. Я тоже белая шваль, только очень чистый и организованный. Пытаюсь быть грамматически корректным. Люди думают так: если у вас низкий доход, вы автоматически становитесь дрянью. Я помню, как меня назвала белой швалью какая-то приемная сука, которая была у меня до Мередит. Эта большая толстая злобная дама, угощавшая соцработников «Хостесс капкейтс» и чаем со льдом, и любившая свой чек больше, чем людей. Меня, кстати, нашли в прачечной, когда мне исполнился годик. Брошенного какой-то другой толстой дамой, которая, как я думаю, являлась моей биологической матерью. Младенец на оранжевом пластиковом стуле в прачечной, ближе к вечеру. Представьте работающие сушилки, всю ту жевательную резинку, что застряла под раскладными столиками, послеполуденный солнечный свет, падающий на линолеумный пол.
- Я могу остаться на всю ночь.
Я улыбаюсь. Она смеется.
- Что делает тебя таким хорошим, Трой?
Она захлопывает пудреницу, смотрит на меня.
Я смущенно уставляюсь в пол.
- Ну, что ж, тогда увидимся завтра. Я вернусь домой до того, как вы пойдете в церковь.
Кэрол Бернетт [Carol Creighton Burnett, р.1933, американская актриса, комедиантка и певица, наиболее известная благодаря «Шоу Кэрол Бернетт»] с черными волосами - вот какая она. Комичная, дружелюбная и слегка бестолковая, но при всём этом ещё и печально-застенчивая. Она целует меня в лоб. Мы оба выходим в гостиную, и я сажусь рядом с Дэвидом на диван. В телевизоре четверо толстяков в комбинезонах стоят рядом с тюками сена и поют «Удивительная благодать». Мама Дэвида опускается на колени, чтобы поцеловать Дэвида, по-прежнему ничего не говоря. Дэвид тихо смеется, очень мило, когда она что-то шепчет. Я тоже смеюсь, хотя и не слышу.
В дверях мама Дэвида выглядит встревоженной, но затем разворачивается и все равно уходит, будто она собиралась сказать мне, чтобы я не обижал Дэвида или не любил его. Заметила ли она мое экстремальное счастье? Уверен, то была моя нечистая совесть. Я имею в виду, что у меня тогда она была очень нечистой, должно быть, хорошо замаскированной Иоанном 3:16 и добрыми делами, а также тишиной в гараже. Как и отец Дэвида, его мама, вероятно, чувствовала исходящее от меня нечто жуткое, ту жажду оставаться с ним наедине. Однако о некоторых вещах просто не хочется думать. Некоторые вещи игнорируют, потому что они могут испортить всю вашу жизнь.
В ту ночь я собирался быть хорошим. Милым, добрым и хорошим. Его мама закрыла дверь, и мы остались одни. Он смотрит на меня и улыбается.
- Сегодня вечером ты выглядишь особенно мило, - говорю я ему, когда выходит Мэри Тайлер Мур [американская актриса, комедиантка, певица и продюсер, неоднократная обладательница премий «Эмми» и «Золотой глобус»]. Тема её песни заставляет меня почувствовать себя пьяным. В субботнем вечернем телевидении 1972 года есть нечто особенное. Тупое волнение, как перед началом занятий в школе, и эта песня вызывает у меня такие эмоции, и я думаю о завтрашнем утре, когда стану одевать Дэвида в его спальне. Мы оба проснемся голыми в гараже, где окажемся вне зависимости от того, каким милым, добрым и хорошим я обещаю себе быть: в конце концов у тебя всё получится... Печально-пьяное ощущение, и я падаю на диван после того, как встал только для того, чтобы упасть, моя голова устраивается на коленях Дэвида. В гостиной становится темно. Его спокойствие означает, что все в порядке. Это моя интерпретация. Чем тише он становится, тем более нормальным кажется все, что я делаю.
Я закрываю глаза.
- Я хочу поиграть в прятки, - говорю я.
- Окей, - говорит он.
Мы оставляем телевизор включенным. Я медленно поднимаю голову.
- Иди прятаться. В доме.
Мой голос становится певучим.
- Но ты должен раздеться.
Я улыбаюсь.
Не думаю, что вам не хотелось бы увидеть это. Окей, и еще одна вещь о бесшабашных подвигах одиннадцатилетнего развратного мальчишки с ранчо «Добрый Самаритянин». Я солгал. Это было всего пару раз, и совсем не сексуально. Это было глупо, неловко и страшно. В ванной, когда Мередит спала. Мне нравилось это, но не из-за интереса сорокаоднолетнего извращенца ко всему больному и мерзкому. Мне нравилось это, потому что это был я, каким я был, каким я был с другим ребенком: испуганным, ни о чем не думающим и почти плачущим. Облапанным. С крошечным пальчиком у меня во рту. Боящегося чего-то в своей заднице, кровотечения, глухого тупого шепота старшего мальчика: «Заткнись. Молчи».
Ничто не погребено здесь, в нежной грязи моего воображения. Все это лежит там, ничем не прикрытое. Мои воспоминания отвратительны. Я вижу и ощущаю их больше, чем вижу и ощущаю настоящее, большую часть времени. Я вижу тех идиотов на «20/20», которые внезапно - БУМ - обнаруживают, что ими «злоупотребляли». Ерунда. Они цепляются за эти воспоминания. Они нужны им, чтобы напоминать себе, какими живыми они когда-то были. Их грустные, бледные личики, когда они признаются Барбаре Вава [Барбара Уолтерс, 1929 - 2022, американская телеведущая, журналистка и писательница, ведущая вечерних новостей 20/20], что однажды, когда они гуляли в лесу, все это вернулось к ним бам-бани-бам-спасибо-вам-мадам. Воспоминания уходят, а потом просто возвращаются, потому что вы почувствовали запах осенних листьев. Они становятся тобой. Они превращаются в кожу, в глаза, в желудок, и...
Воспоминания не прячутся. Они ищут и находят, превращая вас в человека, которым вы должны быть.
Наподобие этого: и это не ложь. Дэвид снимает пижаму. Я должен описать его. Голый мальчик в свете телевизора. Держится там. Костлявый и миниатюрный. Я тоже голый.
- Давай. Я буду считать до двадцати.
Он бежит по темному коридору из гостиной. Я закрываю входную дверь. Здесь чертовски жарко. Я ни о чем не думаю, только об этой игре. В то время в процессе моего преследования я также всего лишь маленький ребенок, в конце концов, не осознающий, но есть часть, которая шипит и начинает работать, как машина. Та часть, которая знает, как я разрушаю детство Дэвида. Я стою и считаю в темноте, светящийся телевизор знойно мерцает. Считаю до двадцати, как и обещал. Затем в путь. Быть голым в доме — это всё равно что быть инопланетянином, исследующим новую планету. Ноги ощущают текстуру пола, все типы пола, по которому ходишь: маленькие крупинки грязи на прохладном пресмыкающемся линолеуме, медвежью шкуру ковра. Кожа осязает разный воздух в каждой комнате: открытое окно на кухне, сырость коридора без окон.
Это небольшой дом, так что тут не так уж много мест, где можно спрятаться. Я зову его. Сейчас нет печали. Это его дом, но я нахожу его в нём, как голого младенца, брошенного в лесу. Ребенок, который не знает, что он голый, но которому нравится знать, что кто-то его ищет. Я не включаю свет. Я иду в комнату его мамы и папы, открываю дверь шкафа. Запах надушенной одежды его матери, груда туфель, странная рыбная вонь откуда-то. Над штангой, на которой висят вешалки, есть полка. Я вижу движение на этой полке.
Он, должно быть, забрался туда, обезьянка. Я скидываю униформу его отца со старого обеденного стула, который у них здесь стоит, отношу стул к шкафу и встаю на него. Я молча стаскиваю одеяло, обувную коробку с бигуди и старый веер. Я вижу его позади, свернувшегося калачиком на правом боку. Мне приходит на ум детеныш кенгуру в сумке. Дэвид улыбается, будучи пойманным, он поднимает лицо. Я неуклюже забираюсь в маленькое пространство, втискиваюсь в него, как нелегал в закуток. Наши тела соприкасаются, моему больно из-за того, что я так согнут.
Я закрываю дверцу пальцами ног, очень медленно. Мы в темноте, тут жарко, мы касаемся друг друга. Мы так и лежим. Мне представляется, как по дому ходят нацисты с фонариками. Дэвид пытается заговорить. Я прикрываю ему рот, переплетаясь с ним, потея и удерживая его, в чреве кита; в космическом корабле, вращающемся вокруг Солнца; в коробке, которую отправляют в место, которое никто из нас не знает.
* * * *
Мама, конечно, не ожидает нас в половине одиннадцатого, Дэвид несет сумку со своими вещами, которую я помог ему собрать. Она встала и смотрит телевизор после того, как попыталась заснуть, приготовила себе немного всемирно известной лазаньи из «Холидей Инн»». Всегда обслуживающая допоздна, она в домашнем халате, сидит в кресле. Шар рядом с ней. Мы заходим в дом. Я за ним, подталкивая.
- Что вы, мальчики, делаете посреди ночи? - спрашивает мама.
Она ставит тарелку на пол, и Шар автоматически тянется к ней, но мама этого не замечает. Она выглядит взволнованной, как будто я буду тем, кто в конце концов попадет в беду, что бы ни случилось. Как будто она что-то знает. Может быть, она действительно знает. Насколько знаю я, может быть, она знала это в то время, хотя весь тот ад разразился позже тем летом. Прямо сейчас она подозревает меня в том, что я фрик, но не хочет признавать это, потому что любит меня. Она всегда меня любила. Я знал это в глубине души.
- Мама, мы собирались сегодня переночевать в гараже, - говорю я.
- О, - говорит она. Шар слизывает лазанью, как будто это самое чудесное, что есть на Земле.
- Ладно, да? - спрашиваю я.
Она смотрит на меня, глаза в глаза. Ее беспокойство, кажется, усиливается, когда она видит меня стоящим рядом с Дэвидом в её гостиной. Дэвид — маленький солдат-христианин со своей дорожной сумкой. Его волосы коротко острижены, взъерошены, придавая ему вид ребенка, который не знал ничего хорошего. Я думаю о том, как всего двадцать минут назад мы с Дэвидом были переплетены на верхней полке шкафа его родителей, как будто это была единственная вещь, которой мы могли заниматься. Иногда мне казалось, что это он ведет меня за собой.
- Ладно, - говорит мама, наконец заметив, что Шар ест лазанью на полу. - Ты поедешь на церковном автобусе?
Она берет тарелку и поднимает её, ничего не говоря насчет этого.
- Ага.
- Тогда все в порядке.
Шар вскакивает и неторопливо идет к Дэвиду. Шар смотрит, обнюхивая сумку, вероятно, думая, что там ещё есть еда. Любопытная робкая сука, лающая сильнее, чем кусающаяся, Шар стоит и жалко принюхивается, а Дэвид слегка наклоняется, чтобы погладить её. Шар реально балдеет от этого.
- У тебя всё отлично, Дэвид? - спрашивает мама, держа вылизанную собакой тарелку.
Дэвид поднимает глаза.
- Ага, - он продолжает гладить Шар.
Всё в порядке. Мама светлеет. Ее лицо, кажется, впитало часть естественной милоты Дэвида.
- Ты тоже сегодня постригся, не так ли? - спрашивает мама.
- Ага, - отвечает Дэвид.
Мама идет на кухню и достает нам обоим «Тутси Роллс» [ириски со вкусом шоколада] из формы для кексов, которую она держит на холодильнике, и о которой, как она думает, никто, кроме неё, не знает. Ее волосы в беспорядке. Она похожа на Ширли Маклейн после торнадо, только с большим животом и без какой-либо корректирующей операции. Она берёт конфеты двумя руками, раскрывает ладони, и вот они. Она улыбается и, может быть, пьяна. Она мне нравится такой.
Я помню, когда мама заболела, примерно через десять лет после этого, в 1982 году, когда у нее появились первые признаки рака, она становилась все уродливее и безобразнее, и это стало поводом для шуток для нас. Мама никогда не была самовлюбленной, и, хотя она и располнела, сгорбилась, и словно бы покрылась чешуей, начав терять волосы, но всегда отпускала шуточки. И я был рядом чтобы отвечать на них. Таковы были наши отношения. С 1984 года она то и дело попадала в больницы, а затем, в 1992 году, она умерла в доме престарелых, в котором сейчас я работаю. Работа там позволяет мне поддерживать с ней связь. Не спрашивайте. Сейчас я не знаю, стоит ли мне вообще вдаваться в это или нет. Я имею в виду, что я начал работать там, в Саннихейвенском доме для престарелых, когда она еще находилась там. Устроился на работу, чтобы быть рядом с ней, к тому же у нас не было денег. Теперь я ветеран с пятилетним стажем. Работая там, я растворяюсь. Ныне это моя тенденция - просто растворяться в счастливом пациенте, молчаливом, как какой-нибудь новый ангел из книги. Старые люди не огорчают меня, так как они полны потребностей, которые не могут скрыть, и на этой территории я расцветаю. Никто, ни один не прячется от меня, и на самом деле большую часть времени люди ищут меня в Саннихейвене, просят меня поработать дополнительные смены, просят сменить им одежду, спрашивают, не могу ли я прочитать им статью в «Ридерз Дайджест», потому что они где-то оставили свои очки. Я захожу и просто бросаюсь в это, навстречу людям, как будто они хотят меня съесть. Я купаю людей, кормлю их, подтираю им задницы и держу их, всех моих пациентов, держу их в чистоте и комфорте, и я даже унаследовал от своей мамы способность к остротам, развывшуюся у неё по мере приближения к смерти. Я буду работать и подойду к кому-нибудь, скажем, к мистеру Муру, девяносто трёх летнему старику с эмфиземой, у которого даже детей не осталось, но со всякого рода жалкими проблемами. Я подойду к нему, и, пока буду делать его «Обеспечение» через гастростомическую трубку, я спрошу: «Встряхнуть или перемешать, мсье? С оливкой? Без?»
Окей.
Подождите.
«Тутси Роллс»
Дэвид жует «Тутси Роллс» и гладит Шар на нашей кухне образца 1972 года. Да. Потом ко мне подходит мама.
- Это нормально, если он останется с тобой на всю ночь?
Вид встревоженный, но милый. Вы не представляете, как сильно я ненавидел подобное беспокойство. Хотя, однако, беспокойство заземляло меня и удерживало от полного полета фантазии. Я знал её, и она знала меня, и, может быть, как я уже сказал, уже тогда она знала, кто я такой - как я уже сказал. Может быть.
- Да, мама. Его мама работает по ночам, а отец выпивает.
Я сказал об выпивке, чтобы заставить её почувствовать себя виноватой за то, что она пьет, и чтобы она просто заткнулась.
- О, - говорит она.
- К тому же я оставил записку, на всякий случай, - говорю я.
Мой голос становится слегка плаксивым.
В записке говорится:
Мы с Дэвидом будем спать в моем доме. Так мы сможем сесть на церковный автобус. Он вернется завтра после церкви. Я взял его зубную щетку и все такое. Увидимся завтра около часу дня.
Я подписался: С уважением, Трой Ветцель.
Мама снова произносит «О», глядя на Дэвида. Тот до сих пор гладит уши Шар. Он останавливается и смотрит вверх, жуя конфету, коричневая слюна собирается в уголках его рта.
- Тебе нравится оставаться в этом гараже? - спрашивает она.
Я ощущаю, как в моем теле проявляется защитная реакция, формируя резкие слова в моем мозгу, но я удерживаю всё внутри себя. Я всегда обнаруживаю, что хочу ответить за него, даже когда он не в том же месте, что и я, словно обладаю экстрасенсорными способностями, постоянно скармливая ему его реплики в школьном спектакле, куда бы он ни пошел. Что бы он ни делал.
- Да, - отвечает Дэвид.
Получается вежливо, мало, красиво.
- Ну ладно, - говорит мама.
Она стоит там секунду. Затем она подходит и подхватывает Шар.
- Увидимся утром, - говорит она, направляясь к своему креслу с собакой.
Мы с Дэвидом выходим на задний двор, пахнущая арбузами трава покрыта росой, наши ноги промокают. Как только мы входим в гараж, я хорошенько запираю дверь на висячий замок, он подходит и садится на раскладушку, по-прежнему жуя конфету. Это заставляет меня задуматься, когда я вижу, как он это делает: был ли он когда-нибудь вежливым, маленьким и красивым, или же я просто делаю его таким, чтобы превратить его в подобного маленького святого. Он когда-нибудь говорил мне «нет»? Думаю, что говорил. Думаю, чтобы довести его до этого момента, ушло около года. Когда мы начинали, он колебался и ныл, и мне приходилось напоминать ему, что произойдет, если он не прекратит это нытье. Это включало причинение ему боли, пока он не умрёт, а затем и мою смерть. Это звучит гораздо зловеще, чем было на самом деле.
Это была очень серьезная игра. Когда он испугался меня, но потом пошел дальше и все равно делал то, что я ему говорил, я понял - он сообразил, что это была игра. Смертельно серьезная, да, но он мог сбежать в любой момент, когда захочет. Но он был шестилетним ребенком, скажите вы. Шестилетний ребенок, которым я манипулировал. Я знаю. Хотя мне было шестнадцать. Ну и что, черт возьми? Мне было шестнадцать, и я во всём разобрался, включая комментированные вехи Иисуса.
Это не имеет значения, сэр.
Я знаю. Или, может быть, ваше мышление слегка искажено? В любом случае, я сдаюсь. Я давно сдался. Обсуждение морали в этот момент просто прерывает мою сюжетную линию.
Когда я впервые увидел его, я захотел его, и в тот первый раз, когда я отвел его в гараж тем летом, мне было пятнадцать, а ему пять - когда я преподнёс ему, чем я буду заниматься, и он всё время пытался отстраниться от меня, а я держал его за маленькую ручку; он хотел уйти, и я заливался слезами, и, наконец, ухватился за него, а он закричал, и я закрыл ему рот в гараже.
- Заткнись, или я сделаю тебе больно, окей? - моим голосом, голос больной личности. Я держал его, прижимая к себе и уговаривая, что люблю его, и превратил его в своего маленького любовника. Я сломил его. Но, может быть, даже сейчас я слышу свои мысли в своей квартире: а может быть, ему нужно было оказаться сломленным?
Итак, Трой, в этот момент шестнадцатилетний растлитель – это я. Я зажигаю свечи, потом щелкаю фонариком, который принес. В свете свечи Дэвид выглядит так, будто я его выдумал. Есть что-то слащавое в его призрачной внешности, как будто он ангел из светящегося в темноте сахара, если подобное вообще существует. Ангел на коробке хлопьев со светящимся в темноте призом внутри. Светящаяся в темноте свистулька.
Я не подхожу к нему.
Я встаю и зажигаю еще свечи. Я подхожу к своему восьмидорожечному проигрывателю. Я нахожу нужную ленту. Это «Белый Альбом» Beatles. Я украл его у какого-то хлопчика в «Добром Самаритянине». У него были все эти записи, и я получил от него «Белый Альбом» и «Револьвер». И ныне церемонно втыкаю выбранную бобину и включаю нашу специальную песню. Номер четыре на второй стороне. Её называют «Сын Матери Природы». Я немного раскачиваюсь, когда она начинает звучать, глядя на Дэвида, который сидит и не шевелится, но потом встает, подходит к нашему столику и садится.
Послушный, он распознаёт муштру.
Я подхожу и отдаю ему свой «Тутси Роллс», играет песня. Он берет конфету. В этой песне такая милая и завораживающая мелодия. Я только что встал и включил её, чтобы продолжить свою нескончаемую историю. Я и сейчас слушаю её, слушал её тогда, слушаю это во веки веков, аминь. Это приторно-сладкая мелодия Маккартни; тем не менее, в ней есть ужасающая прелесть. Я пытаюсь запихнуть все чувства обратно в особый конверт, но такие маленькие песни, как эта, заставляют меня разрывать этот конверт, как будто в ожидании увидеть внутри чек на миллион долларов. Маленькие песни возвращают всё это назад. Я чувствую, как волна ностальгии или чего-то ещё очищает меня, может быть, духовность, и вот Дэвид ест конфеты за столом, где мы играем в ресторан, где мы раскрашивали ведьм в книжке-раскраске «Спящая красавица», вот Дэвид с пустым лицом, Дэвид вежливый и маленький и красивый, сын людей, которых я на самом деле не знаю - но может быть, как и я, Дэвида усыновили, что бы всё имело смысл - почему мы связаны таким образом, может быть, он тоже был брошен, может быть, нас обоих бросила в лесу Мать Природа после того, как изгнала нас, не в какую-то грязную прачечную (бедный бедный жалкий я) или на ступеньки здания суда, а посреди леса где-то в ночи, в теплую и страшную ночь - вот что может сделать с вами такая музыка.
Я подхожу к Дэвиду, сидящему за столом. Я направляю его обратно к раскладушке. Я раздеваюсь перед этим ребёнком. Я не говорю ни слова, кроме одной этой фразы, когда произношу:
- Это для тебя.
Пожилая дама в церкви вырезала фигурки из фетра, изображающие истории об Иисусе. Все дети, прежде чем отправиться в соответствующие возрастные классы воскресной школы, должны явиться в универсальную комнату в задней части здания, в открытое для всех помещение из шлакоблоков со складными стульями и подиумом - место, где дамы из церкви проводят свои ужины и празднества.
Мы все, дети, сидим там в то воскресное утро, наблюдая, как толстая пожилая дама при помощи фетровых фигурок готовится рассказывать нам свою особую историю.
Дэвид не сидит рядом со мной. Мы в своих возрастных группах. Всего шестнадцать или семнадцать детей. Церковь, которую мы посещаем, разваливается, все жалуются, что у пастора, парня по имени Джон Грин, похожего на Боба Ньюхарта [американский актёр и комедиант, лауреат премий «Грэмми», «Золотой глобус» и «Эмми»], нет харизмы. Вскоре он может нас покинуть. В любом случае, мы все сидим и ждем, пока леди установит свой мольберт с войлочным фоном и свою коробку с фетровыми фигурками. Я рядом с девушкой по имени Терри Филипс и мальчиком по имени Даррелл Хьюстон. Даррелл пахнет лосьоном после бритья, хотя в действительности он не бреется, а на Терри грязное платье. Это дети бедняков рядом со мной, они даже беднее меня - дети, которых пастор и дьяконы находят возле Клубов Мальчиков Америки, в парках или библиотеках, спрашивая, не хотят ли те присоединиться к церкви и узнать о Господе нашем Иисусе Христе, а затем получить пакет с конфетами за то, что пришли. Я чувствую себя намного выше этих подражателей. Дэвид напротив меня с двумя другими мальчиками.
Дэвид выглядит усталым, бедняжка. На нем галстук-бабочка, который я повязал ему. Он выглядит как любой маленький мальчик, которому когда-либо суждено попасть на обложку книги библейских рассказов: молящийся с закрытыми глазами, благочестивый и тихий.
У дамы высокая прическа, завитая в архитектурном стиле. Здесь нет окон, только бледно-желтые стены из шлакоблоков, блестящий линолеумный пол, серые складные стулья; на нас падает флуоресцентный свет. Большое черное пианино сбоку и доски объявлений на стенах - на одной до сих пор материалы, посвященные Четвертому июля (картонная вырезка дяди Сэма и Иисуса, ведущих горожан на параде в честь Рождества нации и, возможно, победы Христа над коммунистами). На двух других досках имена людей, которые больше не приходят, и большое изображение Иисуса в день Восхищение Церкви, парящего в небе в облаках, и людей, взбирающихся по невидимой лестнице, пытающихся добраться до него, чтобы избежать хаоса, изображенного внизу на Земле со взрывающимися машинами, мародерами и животными, убегающими из зоопарка.
Эта дама по имени Клодетт Каннингхем начинает со слов: «Успокойтесь, дети».
У нее южный акцент, и она работает в этой церкви с тех пор, как двадцать шесть лет назад переехала в Индиану из Алабамы. Она всем это говорит. Ее платье синего цвета, как у тёти Би, которую играет Энди Гриффит [американский актёр, телевизионный продюсер и сценарист].
- У меня есть библейская история для всех вас.
Она фальшивая старая кошелка, я знаю это - даже тогда я был достаточно проницателен, чтобы почувствовать в ней такое, но мы же в церкви, а в церкви, по крайней мере, можно притворяться цивилизованными. Это оказывается Милостью Божией.
- Это история о маленьком человечке, который очень сильно хотел увидеть Иисуса. Он был коротышкой.
Миссис Каннингхем смеется, кладя фетровое дерево на сине-зеленый фон мольберта. Дерево черное и выглядит почти страшно. Она кладет фетрового человечка в платье рядом с деревом, затем следует Иисус и толпа людей, следующих за Иисусом.
- Так вот, этого маленького человека звали Закхак, и он был так взволнован приходом Иисуса в его маленький городок, что люди подумали, будто он сумасшедший. И...
Миссис Каннингхем отодвигает Закхака назад, к толпе и продолжает:
- И он не смог увидеть Иисуса, ему просто не везло. Он пытался взобраться на людей, но они все больше и больше злились на него за то, что он такой упрямый, поэтому этот человек, в конце концов, просто сдался.
Её лицо стало печальным, а затем она резко улыбнулась, напугав некоторых из младших. Она умела это делать. Шоу-бизнес был у нее в крови.
- И тогда его осенило. Закхака осенило, что он мог, по крайней мере, увидеть Святого Спасителя с этой старой смоковницы. Закхак начал взбираться на старую смоковницу. Он лез, лез, лез, и лез.
Дети засмеялись. Рядом со мной Терри застонала, как будто обладала сарказмом, и будто это было недостаточно хорошо для неё. Мне захотелось сказать ей кое-что. Что эта милая старушка, хоть и была немного глуповатой, ходила в эту церковь почти три десятка лет. Она заслуживает уважения. Тогда я был лишен чувства юмора. Я был пойман пустотой Христа и добрых намерений, не позволявших мне видеть юмор в вещах. Даже сейчас мне нравятся хорошие библейские истории.
Миссис Каннингхем показала, как фетровый Закхак карабкается, взбирается и карабкается по дереву, а потом сказала:
- Он взобрался на вершину, дети, и увидел, как Иисус, сияя и блистая, проповедует собравшимся. Это была красивая проповедь. Иисус не говорил некрасиво. Конечно. Но это была просто замечательная вдохновляющая проповедь, и Закхак полностью увлекся ею, и так увлекся, что ветка, на которую он опирался, начала ломаться, а он и не услышал.
Она толкнула фетровую фигурку к краю дерева.
- Мужчина упал на землю. Прямо перед Иисусом. Было стыдно, скажу я вам. Люди смеялись и надсмехались над Закхаком, хотя тот физически не пострадал. Закхак был эмоционально смущён. Но вы знаете, что сделал Иисус, дети? Знаете?
Последовало несколько «нет» от детей. Я был одним из них, единственным из подростковой секции.
- Иисус поднял Закхака на руки. И сказал, чтобы окружающие его люди успокоились. Он посмотрел на Закхака, и Закхак посмотрел на него.
Она заставила фигурки из фетра выглядеть хотя бы примерно так, как говорила.
- И сказал Иисус Закхаку: «Чтобы увидеть меня, ты рисковал жизнью и здоровьем. Ты прекрасен и полон духа. Я надеюсь, что все верующие будут такими, как ты». И это заставило Закхака засветиться от гордости. Просто засиять.
Миссис Каннингхем слегка улыбнулась. Затем она сказала:
- А теперь, мораль этой истории, которую я только что рассказала вам, дети, заключается в том, чтобы всегда сохранять это волнение по поводу Иисуса. Это волнение от того, что вы живые, дети. Всегда взбирайтесь на ту старую смоковницу, чтобы увидеть его. Обладайте этим духом.
Она снова улыбнулась. Я заулыбался. Я засиял. Я смотрел на фетровые фигурки и думал о прошлой ночи, когда мы с Дэвидом были на верхней полке чулана, а потом в гараже при свете свечей. Я завоевал Дэвида после года прекрасной борьбы, безнадежности, восхождений, восхождений и восхождений. Я увидел святое сияние этой истории с фетровой доски, нашей истории, рассказанной подобным образом, с маленькими фигурками - Дэвида и меня - вырезанными из фетра, перед глазами детей. Я воспринял нашу историю как библейскую, рассказанную пожилой дамой с высокой прической. Я впустил святость в свою кровь, как будто находился на наркотиках святости. Знание того, что что-то не так, не имело значения, когда видишь это залитым светом Божьем, когда переживаешь это в невинности церкви. Можно направить свои мысли и чувства к особой цели очищения — превратить то, что делаешь, чтобы помочь себе чувствовать себя хорошо, в нечто потустороннее, в деятельность ангелов.
Я посмотрел на Дэвида. У него было пустое лицо - маска ребенка, сбитого с толку и отупевшего от боли, той боли, которую я причинил ему. Это лицо тоже было связано со мной через любовь. Лицо, душа. Как хотите, так и называйте. Дэвид встал, но тут мальчик рядом с ним схватил его за руку, так как всем детям было приказано держаться за руки, когда они пойдут в свои классы воскресной школы. Подросткам не приходилось этого делать. Когда мальчик схватил его за руку, Дэвид выглядел так, будто испугался. Возможно, боялся, что я могу приревновать. Но потом я улыбнулся и кивнул головой. Это было нормально. Держать другого мальчика за руку в церкви было нормально.
Я представил, будто его ведут в наше место, словно его ведут обратно ко мне, обратно ко мне, которому он принадлежал.
7. ДЭЙВ
Мне требовалось отвезти папу в больницу в Индианаполисе, чтобы сделать анализы его желудка. Он не смог бы вести машину, потому что ему дали бы какие-то вещества, чтобы заставить мышцы его живота делать то или иное действие. Извините, я не могу быть более конкретным. Папа держит всё в строжайшем секрете. Только вчера он попросил меня, чтобы я отвёз его сегодня. Я испугался, не зная, позволят ли мне взять отгул. Позволили. У меня в главном офисе есть довольно хорошие начальники. Понимающие.
Но я испугался также из-за того, что папа попросил меня. Я подумал, что он, должно быть, тоже испугался. Это заставило меня почувствовать, что я каким-то образом знаю больше, чем он, хотя я не знал абсолютно ничего.
Однако, вернемся к тому, что у меня есть боссы, обычные парни в галстуках. Я, Боб и другие все время называем их Галстуками, потому что они выходят посмотреть, что происходит в магазине, и пытаются починить сломанный грузовик с болтающимися галстуками. Тот, кто контролирует почти все счетчики - это Кент, и он собирается уйти на пенсию. Он все время спрашивает меня о папе. Они знают друг друга со старшей школы. Кент был тем, которого я попросил об отгуле в его маленькой кабинке в главном офисе.
- Так он совсем плох, Дэйв? - спросил он вчера утром, когда я попросил его об отгуле.
- Я не знаю. Я не знаю. Он ничего нам не говорит. Ни слова, но на этот раз, когда я поеду, я расспрошу врачей, понимаете? Даже если он скажет, чтобы я не делал этого.
Я улыбнулся. Кент тоже улыбнулся.
- Он упрямый старик, да?
Толстый, с короткой стрижкой, Кента держал на столе блокнот. Он сверял то, что было в блокноте, с тем, что было на экране его компьютера. Может быть, проверяет меня, кто знает? Поэтому я вел себя так, будто не замечал того, что было на экране. Но подумал: если бы папа знал, чем я занимаюсь - жульничаю в документах, выпиваю на работе. Гоняюсь за мальчиком в рабочие часы. Только мысль об этом заставила меня разозлиться на папу, заставила желать как-то причинить ему боль, физическую или ментальную, даже когда я испугался, словно маленький ребенок, своего отца.
- Довольно упрямый, - говорю я с пустотой в желудке.
- Ну, - говорит Кент, отводя глаза и кладя блокнот поверх своего настольного календаря, - ты этому научишься. Как только достигнешь определенного возраста, Дэйв, упрямство просто возьмёт своё. Как сужение артерий.
Кент рассмеялся. Однако его смех был не очень дружелюбным. Это был смех типа «не мог бы ты оставить меня в покое». Я немного постоял в дверях его кабинки, а он встал и открыл жалюзи на единственном окне, к которому у него был доступ. Его кабинка была довольно маленькой, со стенами из старых гипсокартонных листов, покрытых мешковиной, на шаткой основе. На одной у него висел плакат с изображением бульдога с розой в зубах.
- Ну, значит, мне можно отвезти его? - спросил я.
Кент потрясённо посмотрел на меня. Потрясенно и, может быть, слегка взбешённо.
- Ах, да. Я думал, что мы закончили. Тебе не нужно мое разрешение, чтобы отвезти собственного отца на лечение. У тебя больничный. Ступай.
Я кивнул, вышел, тоже немного взбешённый, сел в свой грузовик со своей ежедневной компьютерной распечаткой счетчиков, требовавших проверки.
Мне показалось, что Кент был груб. Но я пропустил это мимо ушей, вспоминая прошлую пятницу, когда я сделал всё по-быстрому и ушел рано, вроде как проведя день с мальчиком.
Затем было воскресенье, когда я привез его в мотель. Мальчика. Натана. У меня только что было три дня хорошей жизни, когда я просто отключился от собственной головы и выполнял свою чертову рутину. Но теперь, после моей небольшой стычки с Кентом, ко мне вернулось это чувство, которое я автоматически подавлял. Я принялся усердно выполнять свою работу. Я считывал счётчик за счётчиком, пока у меня не закружилась голова от маленьких чёрных цифр на белом фоне. Я глянул на часы после своего путешествия по округе и выполнения своей работы. Было только одиннадцать, и я сделал почти все, что мне поручили.
Теперь я находился в действительно шикарном районе, оглядывая окрестности вокруг своего пикапа. Я купил пачку сигарет в воскресенье вечером после церкви. Знаю, что не должен, но я курю здесь, в этом новом шикарном районе, прямо напротив того места, где только что открыли гоночную трассу рядом с межштатной автомагистралью. Это сияющая сторона Андерсона, РАЙСКИЕ ХОЛМЫ, как говорится на больших кирпичных воротах. Тут хорошо понадрывали свои задницы. Повсюду сбитые на дорогах животные, потому что бульдозерами валили лес, а опоссумам, енотам и скунсам некуда было деться, кроме как на дорогу. Все дома похожи на замки, но сделаны из новейших материалов - кирпича и этого новомодного винилового сайдинга, с земляными дворами и «Хондами» почти на каждой подъездной дорожке. «Хондами» или теми минивэнами, которые больше всего напоминают легковые автомобили. И с бассейнами, как встроенными, так и наземными, мерцающими тем же цветом, что и плавательный бассейн. Мой с Тарой дом слишком мал, и меня это задевает. Он слишком маленький. Я зарабатываю около двадцати тысяч в год, и мы экономим. Мы вернули две, с её работой и прочим. Однако мы никогда не мечтали жить здесь, потому что тут все слишком ново. Слишком антисептично, понимаете? И выглядит хлипковатым из-за того, что это такое новое. Мне хочется большой красивый дом, только старый, викторианский, требующий ремонта. Представьте, что вы возвращаетесь домой после работы и вам нужно провести трубы или отшлифовать полы, что-то покрасить, отремонтировать и так далее. Вы просто погружаетесь в эту постоянную работу с вознаграждением в конце: отличное место для жизни, в которое вы сами вложили все свое тело и душу. Этот дом и ты, и твоя жена, и ребенок, все вы каким-то образом на одной волне, счастливы и уживаетесь друг с другом, по-старомодному. По-моему, звучит довольно неплохо.
Тут же всё выглядит так, как будто никто ни о чем не мечтает внутри этих домов. Там просто сидят там под палящим солнцем, как в ещё не открывшихся ресторанах. Я курю, и мне видится наш старый дом. Потом я думаю о папе в его трейлере. Как он стоял снаружи в прошлую субботу после того, как мы поели вне дома и посмотрели «Геркулеса» - словно он не хотел заходить внутрь. Когда он умрет - если он умрет - он оставит после себя только этот трейлер. Мы продали дом на Скул-стрит, когда мне было восемь, а затем переехали в тот самый дом посреди фермы. А тот продали после развода. Спустя три года после того, как мы продали тот дом на Скул-стрит, он взорвался. Утечка газа. Эта штуковина взорвалась. Ничего не осталось, даже тлеющего медвежонка, только фундамент из бетонных плит. В то время там никто не жил.
Я учуял где-то сбитое животное, скунса. Я возвращаюсь в свой пикап, включаю кондиционер, продолжаю курить, кондиционер включен на полную мощность.
Остаток дня я типа катаюсь по округе, и ни о чём ничего серьезном не думаю. Выпиваю немного «отвертки», чтобы поддержать нервы. Я пью за рулем, но никто не замечает.
Мальчик не появляетсявесь день, совсем, и я возвращаюсь домой пораньше.
Сейчас я езжу на работу на «Экскорте», потому что не хочу, чтобы Тара где-нибудь застряла. Как только я заруливаю на подъездную дорожку и глушу двигатель, я думаю о мальчике рядом со собой в прошлое воскресенье в этой самой машине и о том, как узнал его адрес. Я рассказал пастору Льюису об этом - об адресе, а не о мальчике - однажды вечером, когда я, он и еще трое пошли на Посещения. Пастор Льюис называет это Работой с Населением, но когда я впервые начал ходить в церковь, это называлось Посещением, и это название запало мне в душу. Посещение - это когда люди из церкви ходят по окрестностям и просто стучат в двери, пытаясь заставить людей пойти в церковь. Требовалось быть дружелюбным, требовалось быть энергичным, требовалось продать церковь этим людям. Я рассказал об этом пастору, когда мы шли по тротуару в бедном квартале, где половина домов выглядела заброшенной.
- Я думаю, что знаю кое-кого, кто мог бы откликнуться на нашу работу с населением, - сказал я. - Семья, которая живет в «Хэмпшир Апартментс».
- Ага, хорошо. Это далеко отсюда. Может, в следующий раз, а?
Я кивнул головой. В этот момент пастор Льюис тяжело дышал. Жирный, как многие ирландцы, но все же он был очень серьезным, и как только вы его слышали, вы забыли о толстяке и обращали внимание на человека. Услышав этот голос, можно было забыть обо всем на свете, и это было главной причиной, по которой он нравился людям. Он всегда ходил со мной на Работу с Населением. Он сказал, что ему нравится подбрасывать мне идеи. Мы встречались в церкви, люди выходили на улицу, а затем делились на команды по два человека. Каждая команда выезжала на одной машине в окрестности Андерсона, словно миссионеры. Пастор Льюис все время говорил, что ему нравится мой напористый настрой. Мое серьезное отношение. Моя преданность. Я имею в виду, что вожу церковный автобус с двадцати лет.
Но, в любом случае, на нашей подъездной дорожке в машине рядом со мной сидит призрак Натана, и на секунду я чувствую, как он умоляет меня остановиться. Сегодня среда, церковный вечер, но я думаю, что не пойду. Я думаю, что не смогу пойти куда-нибудь прямо сейчас. Просьба остановиться сбивает меня с толку, слишком меня пугает.
Я ничего ему не сделал. Я только помог ему. Я помог ему. Я помог ему предотвратить заражение в номере мотеля. И я остановил себя.
Итак, я выхожу и замечаю, что весь двор в выжженной траве и мусоре, жара ныне походит на лихорадку, охватившую вселенную. Дома тишина. Я заправляю нашу постель, потому что у Тары не было времени этим утром. Потом я иду на кухню и начинаю мыть посуду. Просьба, его мольба, подтолкнула меня.
Чёрт возьми, нет. Не умоляй меня остановиться, приятель. Я не хочу тебя. Я просто дурачусь, приятель. Я даже не хотел знать твоё имя, Натан, милый мой. Я никогда не причиню тебе вреда. Ни за миллион лет.
Лицо Натана, которое мне представилось - лицо мальчика, умоляющего меня остановиться - заставило меня почувствовать слабость и ощутить тошноту.
Я иду за Бриттани к сами-знаете-к-кому. У мамы Тары Бриттани в каком-то новом платье, которое та ей сшила, из золотистой материи, похожее на цирковой костюм маленькой девочки.
- Что, черт возьми, на ней такое? - смеюсь я.
- Я шью для нее по мотивам той девчонки с канала ПТЛ [PTL -американская евангелистская христианская телевизионная сеть], - говорит мама Тары.
Зрительный контакт со мной, должно быть, попросту выводит маму Тары из себя. Я списываю это на отношения между тещами и зятьями по всей Америке. Я забираю у неё её деточку, понимаете ли.
- Мама, это похоже… это похоже на то, что вы пытаетесь заставить ее повзрослеть слишком быстро, при помощи этой вещи, - говорю я, смеясь еще больше. Но мой голос срывается, и я чувствую, как на моих глазах выступают слёзы.
Мама Тары смеется надо мной.
- В чем дело?
Она по-прежнему не смотрит на меня, но наблюдает краем глаза. Как будто хочет застукать меня за чем-то.
- Вытащите её из этой штуки, - шепчу я.
- Что?
Мама Тары уходит, потрясённая. Может она меня услышала, может быть, нет, и в любом случае она не хочет валять дурака со мной.
И тогда я отступаю. Чувство, или как бы вы могли это назвать, сдувается, словно проколотая шина. Брит просто лежит, задрав ноги. Кряхтя, мама Тары вытаскивает её из этого наряда и снова надевает её игровую одежду, а я беру ее на руки, нюхаю её.
- Тебе лучше обратиться за помощью, чтобы ты мог справляться со своими эмоциями, — говорит мама Тары, но это похоже на шутку.
- Что? - вопрошаю я, смеясь. - Вы думаете, что я сумасшедший, мама? Сумасшедший, я?
Я смеюсь, как притворяющийся сумасшедший, держа Брит. Брит гукает.
- Проваливай отсюда, - говорит мама Тараса, смеясь себе под нос.
Когда я возвращаюсь, Тара уже дома. Мы едим. Она рада, что я заправил постель и помыл посуду, и что мне не хочется идти на вечернюю службу в среду. Она не любит куда-нибудь ходить, поэтому у нее на лице написано спокойствие, и она в своем удобном спортивном костюме. Сейчас просто нормально быть семьей. Нам нелегко, но мы справимся. Мы едим и разговариваем о разных вещах. Типа «почему бы и нет»? Почему мы не можем делать так постоянно?
Сразу после ужина мы смотрим одно из тех ток-шоу, где люди ссорятся друг с другом. Там есть гей, одевающийся как женщина ради своей карьеры и влюбленный в другого гея. Они вдвоем участвуют в шоу - держатся за руки, в то время как сестра того, кто одевается как женщина, кричит на них.
- Боже мой, - посмеиваясь, произносит Тара.
Кричат все трое, и люди в зале кричат, а ведущая, какая-то светловолосая дама с микрофоном, кажется, потеряла контроль над собственным шоу.
- Я люблю Гэри! - говорит тот, кто переодевается, - Гэри — мой муж.
Сейчас он одет не как женщина, но выглядит как неженка в блузке с оборками, его лицо очень бледное. Его тощий бойфренд Гэри сидит рядом с ним, выглядя обычным, ежедневно унижаемым гомосексуалом, рыжеволосым, в клетчатой рубашке и вельветовых брюках.
- Меня от этого тошнит! - произносит толстая сестра с гнилыми зубами.
Публика снова приходит в неистовство.
- Это просто извращение, - говорит Тара, недоверчиво посмеиваясь, сидя на диване, поджав под себя ноги. - Я имею в виду, зачем идти на национальное телевидение и так унижаться там? Боже мой. Это треш.
Тара замолкает, прислушиваясь, слегка встряхивает волосы. Брит в своём манеже с какой-то игрушкой, издающей визгливые звуки.
- Я понимаю, что ты имеешь в виду, - говорю я, и я не испорчу того, что между нами сегодня вечером было, даже приблизившись к тому, что я делаю, что я думаю о том, чтобы сделать с Натаном. Думая о том, будто выступаю по национальному телевидению со своей собственной нездоровой маленькой историей, я не свожу глаз с экрана, где этот бабец начинает щелкать пальцами перед лицом своей толстой сестры. После чего его толстая сестра просто протягивает руку и влепляет ему пощёчину. Я отключаюсь. И слышу в своей голове проповедь пастора Льюиса от прошлого апреля или мая о том, как геи хотят разграбить наши школы. Он надеется открыть христианскую частную школу в Андерсоне, чтобы у родителей по крайней мере был выбор помимо государственных школ, после чего показывает нам на экране (это была вечерняя проповедь в среду, и они более непринужденны, и он обычно использует наглядные пособия, как будто ведет урок) статистику о том, сколько гомосексуалистов умерло от СПИДа за последнее десятилетие.
- Смерть порождает смерть, - объявил пастор Льюис, и люди закивали. Люди кашляли и кивали. Послышалось несколько «аминь».
Позже на той же службе, так как это была по-настоящему горячая тема, пастор Льюис показал видеокассету, сделанную Христианами во имя Лучшего Завтра. Речь там шла о том, как гомосексуалы захватывают политику и образование. Там показывали гомосексуальные гей-парады. Эти люди были настоящими фриками, извините. У них были кожаные ремни вокруг интимных мест и кольца, продетые в их штуковины, а мужчины были одеты как женщины, женщины - как мужчины. У некоторых женщин были отвисшие сиськи и бритые головы. Пастор остановил запись и извинился в микрофон за сиськи.
- Я сожалею, что это было так откровенно, - сказал он, его голос звучал сожалеюще и с придыханием.
Пастор Льюис снова включил кассету, а потом последовал целый раздел об организации под названием Североамериканская ассоциация любви мужчин и мальчиков [North American Man/Boy Love Association (NAMBLA)]. Я помню это. Кое-кто из них тоже маршировал. Мужчины с мальчиками маршировали по солнечной улице с радужными флагами. Мужчины, держащиеся за руки мальчиков, маршировали к концу этой солнечной улицы.
Конечно, меня это задело. Я не собираюсь говорить, что это не так. Я не настолько глуп. Хотя в то время я ничего такого не делал. В прошлом мае или апреле, или когда бы то ни было, я был чист. Я добродетельно проживал свою жизнь, и поэтому в прошлом участвовал, но только не сегодня. Вот как ты должен жить, Дэйв. — говорил я себе, стараясь не видеть того, что показывали по телевизору, но все равно видел. Чтобы выжить, Дейв, нужно забыть обо всем. И я забывал. Я имею в виду, что в глубине души я знал то, что помню, но сидя в темной церкви и смотря то видео с пугающей музыкой и теми людьми на тех парадах (и это всё, что те люди занимались - все время устраивали парады?), я разозлился на них. У меня возникли порочные мысли о наказании, которого они заслуживают, хотя я понимал, что направляю свой гнев на себя, против себя и их. Я и они вместе в каком-то нездоровом параде, но даже это в каком-то смысле приносило утешение. Маршируя по улице в Андерсоне, штат Индиана, я - какой-то голый урод, улыбающийся, как крокодил, кричащий, держащий мальчика за руку, и мальчик тоже оказывался голым, и все же я понимал, что все кончено, и мы, все мы отправляемся туда, куда заставляют идти таких уродов, как мы.
Я помню, что после церкви в тот вечер люди были в смятении. У нас был дьякон по имени Кэл Джейкобс, худощавый высокий парень, владеющий скобяным магазином, большой человек в нашей церкви, похожий на одного из Братьев Статлер [The Statler Brothers — американская мужская музыкальная группа, активная в жанрах кантри и госпел], и он сказал после того, как я, пастор и он оказались снаружи, ну, понимаете, разговаривали после церкви, как это бывает, и он сказал: «Мужик, пастор, что за видео».
Пастор рассмеялся.
- Я знаю, довольно откровенно, но иногда нас нужно шокировать.
- Я в шоке, - сказал Кэл.
Я кивнул.
Кэл произнёс:
- Я просто хотел, чтобы вы знали…
Кэл ударил кулаком по ладони, и пастор рассмеялся, и я тоже. Мы смеялись, как будто если бы сейчас поблизости от нас были гомосексуалы, мы должны были бы преподать им урок. Может быть, именно этого пастор и хотел, показывая ту кассету: разбудить нас, чтобы мы продолжали приходить снова и снова, потому что он знал, что это так воздействует на нас. То, что он показал нам, каким-то образом заставило нас полюбить его, пастора.
- Мужик, - продолжил Кэл, качая головой.
Он, я и некоторые другие играли в баскетбол будними зимними вечерами в старом спортзале начальной школы. Кэл всегда ходил голым по раздевалке, как будто демонстрируя нам свои причиндалы, чтобы мы знали, что он вот такой большой парень. Но его следовало уважать. Он владел собственным бизнесом. У него было довольно хорошее чувство юмора. Он всегда вызывался первым добровольцем, а я вторым. Но мы никогда по-настоящему не разговаривали друг с другом или вообще ни о чем вне церкви.
- Мужик, - продолжил он.
- Я знаю, - сказал пастор.
- Я знаю, - сказал я, глядя на траву, на гравий. Ни о чём конкретно.
Всего было четыре мальчика. Четверо. Четыре маленьких мальчика. Ну, пять, если считать того, когда я был подростком. Конечно, я больше никого из них не вижу. Но когда я их вижу, я так счастлив, что печаль, с которой мне приходится жить сейчас, становится похожа на слабое облачко, эта печаль видится как заброшенная ферма, которую едва можно разглядеть с межштатной автомагистрали. Счастье берет верх, радость от того, что я становлюсь самим собой, сознавая, насколько это отвратительно, но это в любом случае это счастье, радость. Я думаю о толстяках, которые едят посреди ночи, или о наркоманах, принимающих свою дурь в глухом переулке - вот такая улыбка появляется на моем лице, освещая мой мир ярче, чем реальность.
Никаких оправданий, но, когда вы это делаете это, вам они не нужны.
Трое из них были незнакомцами, а четвертый мальчик уехал с мамой прошлой весной. Он могли рассказать. Рассказать мог любой из них. Я подумал, что если они это сделают, то я просто разберусь с этим. Я, наверное, покончу с собой.
Но я сказал им обо всём этом. Что я покончу с собой. И это будет их вина. Сказал им тем же голосом, которым говорил им, что люблю их больше, чем жизнь.
Брит сейчас там, в телевизоре, плачет, чтобы ее мама помогла ей убрать глазурь с лица. Тара наклоняется в кадре и вытирает, говоря мне за камеру:
- Выключи эту штуку. Иди в дом и принеси мне бумажные полотенца. Найди себе занятие.
Она смеётся, но я делаю, как мне было сказано.
Тара смеется прямо сейчас, прямо у меня за спиной, вживую, лично.
- В чем дело? Ты не можешь заснуть? Из-за отца? - говорит она хриплым от пробуждения голосом. Она трет глаза.
- Ага, - отвечаю я, выключая телевизор. Я встаю и зеваю.
Тара подходит ко мне.
- Это просто язва, - шепчет она.
- Я знаю. Я не знаю. Иногда мне просто не хочется долго находиться с ним в машине.
Я смеюсь, как будто это была по-настоящему хорошая шутка.
Тара смотрит на меня так, будто хочет призвать меня к ответу. Например, прополоскать мне рот с мылом. Конечно, я рассказал ей, что он делал со мной в детстве. Побои, крики. Я пытаюсь сделать так, чтобы это звучало так, словно я не виню его ни за что, потому что теперь у меня всё в порядке, но все же, говоря ей об этом, я испытываю чувство, будто хочу, чтобы меня пожалели. А Тара просто не проявляет жалости, простите.
- Ни у кого нет идеальных родителей, Дэвид, - говорит она, философски и одновременно раздраженно.
Я киваю. Тара подходит, достает видеозапись Брит из аппарата и защелкивает ее обратно в черный футляр. Она засовывает футляр на полку развлекательного центра.
- Значит, он не был Майком Брейди [«Семейка Брейди» (The Brady Bunch) — американский комедийный телесериал, транслировавшийся на канале ABC с 26 сентября 1969 по 8 марта 1974 года, в котором рассказывалось об овдовевшем отце с тремя сыновьями, который женится на вдове с тремя дочерьми], извини, - говорит она, подходя ко мне. Я медленно киваю.
Встань, не думай об отце так сильно, как о мальчиках, которые у тебя были. Папа и те мальчики, и Натан, и даже Трой смешиваются, как сталкивающиеся каналы в телевизоре. Проблема с кабелем. Я вижу в своей голове кабель, который я выдергиваю из стены, я все тяну и тяну тонкий черный кабель, но он никак не выходит из стены.
- Давай вернемся в постель, Дэйв, - говорит Тара.
Тот, что из «Уолмарта». Он был блондином. Он смотрел на меня так, будто я собирался его убить. Все, что я сделал - только поцеловал его. Там, стоя на коленях, поцеловал. А тот, с которым я был церковном туалете, должно быть, делал это раньше, потому что он целовал мою штучку, а мне не хотелось, чтобы он это делал. Он поцеловал его. Все девять дюймов. Он не улыбался, но сделал это. Я иногда удивляюсь миру.
Затем я думаю о гомосексуалистах на параде, гордящихся своей порочностью. Это фраза пастора Льюиса: «гордятся своей порочностью». Однажды она засела у меня в голове, словно заезженная пластинка. Я думаю о Трое, его черных волосах, родинках на шее, и я помню, как мы с ним ехали в ту церковь на автобусе; та церковь, в которую мы ходили, распалась много лет назад, а её здание превратили в детский сад. Я помню всё то лето, когда были только я и он. Я и Трой, и гараж, и всё это лето он любил меня. В тот раз мы поехали на Индиана-Бич в Монтиселло. Там был грязно-коричневый песчаный пляж, на котором вдалеке загорали люди. Толстяки «Хузерс» в отпуске. Аллея аттракционов с её невзрачными глупыми аттракционами. Трой, папа, мама, и мама Троя. Мы все впятером. Я думаю об этой поездке до того, проваливаюсь в сон рядом с Тарой: вижу меня и Троя, держащихся за руки на тех шумных старых американских горках, построенных из спичек.
Сверху открывается вид на весь тот влажный полдень, коричневую воду, плещущуюся у маленького коричневого пляжа, и всех тех людей, заболевших раком кожи, а я и Трой наверху, на вершине, собираемся спускаться вниз.
Никто не кричал громче, чем Трой.
В Индианаполис я еду на «Гран-При», потому что сильно боюсь за «Эскорт». Выезжаю на межштатное шоссе. Папа слушает кантри, не говоря ни слова, слегка покашливая, одетый в черные штаны из полиэстера и бежевую классическую рубашку, в которой он был в «Пондерозе», а я в джинсах и футболке с Гартом Бруксом. Он слегка ворчит, переключая станции. Папа проваливается в глубокий сон с широко открытым ртом. Солнце бьет в его лысую голову и, кажется, проникает в его мысли, потому что он как бы разговаривает вслух во сне. Я должен разбудить его, когда мы доберемся до больницы. Она огромная. Большой белый бетонный фасад с раздвижными стеклянными дверьми.
- Эй, папа. Я высажу тебя здесь, у входа.
Он откидывается на спинке сиденья. Его глаза медленно открываются, а затем он как бы дергается.
- Я заснул, - говорит он.
- Ты не шутишь, - говорю я. И смеюсь, скрывая свою нервозность. Теперь, когда он проснулся, он выглядит ещё болезненнее, просто из-за, что вздремнул в машине. Может потому, что кожа его лица как-то прижимается к черепу.
Он выходит из машины и дезориентировано входит внутрь. Раздвижные стеклянные двери открываются. Он заходит. Как будто это большой супермаркет, и он совершенно не знает, куда пойти за галлоном молока. Я припарковался в гараже, зашел и обнаружил его сидящим на диване внутри, в коридоре.
На этот раз я замечаю у него кровь в уголках рта, прямо на губах.
- Папа, - говорю я. Как будто я злюсь на него, как будто меня смущает эта кровь на его губах. Быстрее, стереть её, пока никто не увидел.
Я оглядываюсь вокруг, людей нет, только пустое место между главным залом ожидания и стойкой регистрации, диван и стул рядом с телефоном-автоматом. Должно быть, он пришел сюда, боясь заговорить с кем-нибудь, возможно, стыдясь.
Кровь начинает вытекать изо рта вместе со слюной.
- О Боже, папа, - шепчу я.
Я не знаю, что делать. Он совсем теряет сознание. Его тело истекает кровью внутри. Я вижу это так, как это мог бы видеть врач: кровь, текущая идеально внутри здорового человека, и кровь, вспыхивающая, как пламя, внутри больного.
Я иду к карликого вида медсестре, которая стоит у входа, и говорю ей, и это удивительно, что он зашел так далеко, не так ли? Что ему снилось? Угасание? В моей машине дремал, пока я вез его в больницу. Может быть, ему снилась мама, когда они любили друг друга, может быть, ещё до моего рождения; или Скул-стрит, или я, когда я занял третье место на соревнованиях по легкой атлетике, пробежав сто ярдов как юниор, но я забросил это в следующем году, потому что стеснялся занимался спортом, плюс у меня появилась девушка, хотевшая, чтобы я был рядом с ней, плюс я был влюблен в её младшего брата, и все мои мысли были перепутаны и просто (извините за мой французский) «опрокинуты».
Папа на каталке в лифте. Он молчит. Не двигается.
Это случилось. Это. Я чувствую, что мог бы уйти, но по-прежнему здесь, в лифте, с невысокой медсестрой и этим интерном по имени доктор Калусинкинг - из Индии, полагаю. Он темнокожий и молодой, а его голос одновременно грустный и настойчивый, как у компьютера для слепых.
- Он приехал сделать анализы, - говорю я в лифте.
- Какие конкретно? - спрашивает доктор.
- Из-за проблем с желудком.
- Да, - говорит доктор. - Сейчас он без сознания. Он потерял много крови.
- Да, - говорю я.
- Много, - говорит доктор.
Всё продолжается.
Я заполняю бумаги, и папа исчезает в больнице, в её тайных лабиринтах. Я сижу в кресле, окруженный белыми стенами, с планшетом, заполняю бумаги. Как будто я потерял его, не помог ему на входе. Мне следовало просто припарковаться, а затем войти с ним. Сопровождать, держа за локоть, указывая дорогу, хотя я сам никогда здесь не был. Затем я снова вижу его окровавленный рот, как будто кто-то его ударил. Кровь поднимается к его горлу и окрашивает рот изнутри. Я представляю его, когда он был в моем возрасте, чистил ковер, и повсюду была пена. Я представляю, как он косит газон, а я выдергиваю сорняки вокруг дома. Он заставлял меня ходить без рубашки, и я каждый раз обгорал на солнце.
Я заполняю все, что могу, и отношу это к другой медсестре, секретарше или кому-то еще, и она опрашивает меня.
- Я думаю, что у него есть страховка на случай выхода на пенсию. Полтора года назад он досрочно вышел на пенсию. Поступил так, чтобы не оказаться уволенным.
Дама беременна. У нее медово-русые волосы. Ее ногти идеально накрашены.
- Хорошо, - говорит она. - У него есть подтверждение этой страховки?
- Думаю, что оно в его бумажнике. Да, послушайте, мы приехали сюда только ради анализов, но потом у него началось внутреннее кровотечение.
- Хорошо, - говорит женщина, на этот раз вбивая что-то в компьютер.
- Хорошо, - снова говорит она, продолжая вбивать. И смотрит, щурясь, на свой экран. Я же просто сижу там.
А затем я совсем в другом месте.
Бездумно поднимаюсь и спускаюсь на лифте, чтобы найти еще одну панораму большой больницы. Пытаюсь добраться до папы.
Но потом я снова маленький мальчик. Я потерялся в торговом центре. Вспоминаю это ощущение: зимняя ночь в торговом центре, в который мы иногда ходили в Индианаполисе, мама куда-то уходила, и дети играли на той большой цементной черепахе, а я устал играть на ней, и в больших окнах снаружи темно и мамы нет рядом. Первое, о чем я думаю, это Трой, но это после того Трой исчез, зимой после того лета, когда мне было шесть, а ему шестнадцать. Я подумал: мама оставила меня здесь из-за того, что я занимался этим с Троем, они узнали, и Трой мертв, и я умру, потому что мой папа убьет меня, потому что папа тоже знает. Это были мои детские мысли. У меня все срабатывало так, как у маленького ребенка вроде меня.
Я начинаю бежать по торговому центру, из моих глаз текут слезы. Уже поздно. Я не могу перестать плакать. Наконец я вхожу в «ДжейСи-Пенни» и перестаю плакать. Глядя на платья, развешанные на безголовых женщинах.
Прямо передо мной какой-то крупный мужчина спрашивает:
- Что случилось, сынок?
У него усы. Он высокий, как Эйфелева башня.
- Я потерялся, - объясняю я.
Он поднимает меня. Мне интересно, поцелует ли он меня.
- Ну, а как тебя зовут?
- Дэвид.
- Дэвид что?
- Дэвид Брюер.
Он поднимает меня на лифте, а затем заводит в офис. Там женщина за столом.
- Этот маленький парень потерялся, - говорит он.
Я киваю.
У дамы есть микрофон, который она достает из стола. У нее птичье гнездо вместо волос. Её платье ярко-красное.
- Как тебя зовут, милый?
- Дэвид Брюэр.
Внезапно из динамиков на потолке раздается мое имя, словно Бог вызывает меня женским голосом. Ее голос звучит и у меня в ушах, потому что я перед ней, и у меня в голове - из динамиков. Она говорит маме, где я. Я жду, мужчина тоже ждет. Он улыбается мне, ничего не говоря. Рядом со мной стоит большое искусственное растение. Я держусь за один из больших листьев.
- Нечего не бойся, - говорит мужчина. Он закуривает сигарету и оглядывается. - Твоя мамочка придет.
Он курит и оглядывается. Я не хочу, чтобы он уходил, хотя я его не знаю; я хочу, чтобы он остался со мной, пожалуйста.
Поэтому я хватаю за его ногу, и он потрясенно смеется.
- Эй, там, - говорит он. - Эй, тигр, ты делаешь мне больно.
Он продолжает смеяться. Женщина за столом смотрит на меня, забавляясь.
Затем я вижу, как моя мама выходит из лифта, выглядя рассерженной, но в то же время счастливой. Ее лицо сияет для меня и только для меня, и я примерно на три секунды понимаю, что такое настоящая любовь, и какой она может быть. И что значит быть спасённым. Когда твоя мама выходит из лифта и спасает тебя.
- Дэвид, - громко говорит она. - Дэвид, милый, я же говорила тебе быть рядом с черепахой, милый.
Она оглядывается, явно смущенная переполохом, поднятым мной. Глупо улыбается и мило касаться своего горла, её нервная привычка.
Впрочем, увидев её, я сразу же начинаю рыдать. Я ничего не могу с собой поделать. Ничего не могу поделать. Это моя первая реакция.
8. ПОЛ
Они подключили меня здесь к чему-то хорошему. Ну, и всё окей. Всё просто отлично. Подключен к большому мешку с морфином, текущем по трубке, которая словно телефонный провод, ведет прямиком в мои вены. Плюс ещё несколько трубок. Я весь в трубках. Машины и трубки, современная больница.
Воскресенье, думаю, и читаю какой-то автомобильный журнал. На самом деле не читаю. Его трудно держать, поэтому я сунул его на подставку перед своим лицом. Морфин вызывает у меня адскую сонливость. Сон подобен стеклу, которое раскаляется и превращается в патоку, попадающую мне в голову сверху: морфин и сон. Мне дают питательные вещества через отверстие в моём кишечнике. Как белое молоко в пакетике, только это не молоко, а гуще. Входит крупная медсестра по имени Донна, да благословит ее Бог, такая милая, как все тут, и наполняет меня тем белым веществом. Иногда я могу отрыгнуть его, но оно не жжёт. Я пялюсь на журнал, и ощущаю внутри себя что-то вроде осиного гнезда, но потом ничего, сон. А затем ничего больше. Это рак.
О, тот день. Тот день, тот день. Дэйв привёз меня сюда. Господь Бог. Я испытал такую боль, от которой теряешь сознание. Вам не захочется знать. У меня что-то не так в голове. Я думал о всякой ерунде, например, об Айрин, моей бывшей, и о том, что будет с маленьким Дейвом, если я умру. Было так, словно я мысленно вернулся в то время, когда у меня появились камни в почках, а Дэйв был ещё очень-очень маленьким, и я испытывал такую боль, что буквально терял сознание от этих камней прямо возле моего члена, желающих выйти наружу. Я заставил Айрин отвезти меня в больницу. Я сказал ей, что не нужно платить за эту чертову скорую помощь, вот что я сказал. Весь день на работе я чувствовал, как нечто движется внутри меня, но сдерживался. Дэйв сидел на заднем сиденье, и я помню, что он был напуган моими криками. Я кричал, говоря Айрин, чтобы она ехала быстрее.
- Езжай на этот чёртов красный свет, пизда! - кричал я.
Обычно я не матерюсь, но боль была такая...
Я засыпаю, думая об этом: как я кричу «пизда» и плачу. Мое лицо прижимается к панели салона «Импалы», мои ноги упираются в пол. Потный, как свинья. Совершенно ничего не соображаю. А сзади плачет Дэйв.
На этот раз меня заставили сесть в постели.
Я чувствую себя чертовой грязной тряпкой для посуды, высохшей на краю раковины. Я едва открыл глаза. Интересно, который сейчас час? Воскресенье ли ещё. Не хочу никого спрашивать. Донна только что покормила меня. Она пахнет коричными духами и сигаретами. Такая леди. Моя медсестра. Какая же она леди.
- Папа?
И там все они: Тара и Бриттани, и Дэйв, и мама Тары, мисс Марта.
- Папа?
Голос Дэйва такой тихий, что мне кажется: иногда он не слышит самого себя, как будто он что-то говорит себе и другим, но держу пари, он или они ничего не слышат. Мой желудок не горит. Просто чешется. Врач сказал, что придется удалять. Вырвут мне весь чертов желудок. Это как шутка. Типа, отрубить кому-то голову.
- Папа, ты проснулся?
После чего я улыбаюсь.
- Черт, да, - на это больно смотреть.
- Привет, мистер Брюэр, - говорит Тара.
Я всегда думал, что она хорошая. У нее очень трудолюбивый характер.
Я не могу вести светскую беседу. Извините. Такое ощущение, что я умер на прошлой неделе, а это как будто какой-то выдуманный сон, который приснился кому-то другому. Но в короткие моменты времени все в порядке, например, я вижу пальчики Брит, маленькие, как махонькие червячки, или вижу, как солнце освещает крашеные рыжие волосы старой мисс Марты, или вижу Тару, вижу, как морщится её подбородок, когда она мило говорит.
- Сегодня ты выглядишь лучше, я давно тебя такого не видел, - произносит Дэйв.
Он похудел, в черном костюме, белой рубашке и красном галстуке. Его волосы немного длинноваты.
- Медсестра сказала, что я могу привести её, привести Брит сюда, Брит, чтобы вы могли её увидеть, но теперь она начинает ерзать, конечно.
Тара смеется и снова поднимает Брит к себе на плечо. Она поворачивает Бриттани, и Бриттани одновременно улыбается и плачет. Такое вот лицо. Но опять же, мне не хочется этого видеть.
- Вы хотите подержать ее, Пол? - спрашивает мама Тары.
Я качаю головой, нет.
- Слишком много трубок.
Дэйв сейчас у окна.
- Ну у тебя и вид, а? - говорит он, поворачиваясь и улыбаясь.
Он не хочет знать, что я почти мертв. Мне страшно думать об этом, но теперь я позволяю себе знать об этом, и это тоже хорошо. Раньше, черт возьми, в одиночестве в трейлере, сидя там, ощущая это, вставая, чтобы пойти и выблевать свои чертовы кишки - я не знал и не хотел знать, не мог. Но не сейчас. Все кончено, не так ли? Однажды придется удалить часть тебя, однажды на тебя начнут смотреть так, будто ты особенный, однажды позволят привести детишек в больничную палату. Вот так... Мне интересно. Как это будет? Я мог бы спросить у Бога, но даже сейчас я не могу собраться с силами, чтобы поверить в него. Дэйв всегда был верующим в нашей семье, но я знаю, что делать - верить. Я так и делаю. Я так думаю.
Бриттани, в конце концов, разразилась полноценным капризным детским плачем.
- Извините, мистер Брюэр, - говорит Тара.
Она уходит с ребенком, а затем подходит мама Тары с маленькой коробкой в обёртке.
- Держи, Пол, - шепчет она. - Я сделала рентген. У меня все в порядке, но я знаю, через что проходишь ты. У моего брата была простата.
Она улыбается так, будто это должно заставить меня почувствовать себя лучше. Дэйв по-прежнему у окна. Птицы взлетают и парят так, словно знают его. Я разворачиваю подарок. Медленно-медленно. Любое движение вызывает боль. Оказывается, это наручные часы с ночной подсветкой «Индигло». Они очень невзрачные. Я достаю их из коробки, и мисс Марта помогает мне надеть их. Снимет ли гробовщик часы? Они кажутся тяжелыми. Что, черт возьми, мне делать с часами?
- Дэйв сказал, что тебе нужны часы, - шепчет мисс Марта.
- Ага.
Дэйв оборачивается и возвращается к моей кровати.
- Мама может приехать из Огайо, - говорит он. - На твою операцию.
- Это будет к лучшему для неё, - говорю я.
Дэйв смеется.
- Она хочет, во всяком случае.
Я любил её, как только мог, но этого было недостаточно, так что черт с ней. Она хочет приехать, чтобы извиниться, да? Извиниться, пока я на своем чертовом смертном одре. Позволить ей извиниться. Я позволю ей извиниться.
Мисс Марта восхищается моим аппаратом.
- Похоже, тебя подключили ко всем трубкам и устройствам, какие только можно было выдумать, - говорит она и улыбается.
Как будто это действительно смешно.
- Я почти умираю, - выдыхаю я.
Это затыкает ее. Мисс Марта, извините за такое отношение. И снова мне просто хочется спать. Уходите. Отправляйтесь в отпуск. Льётся горячее стекло. Настолько горячее, что становится холодно: это сон, а не смерть, но чертовски близкий к ней.
- Я скоро умру, - говорю я, может быть, почти напевно, черт возьми, я не знаю.
Плевать на Красных, на телевидение и на мои новые часы. Просто моя жизнь в том виде, в каком она сейчас, она связана с этим чувством незнания, куда идти дальше. Я имею в виду, после того, как я умру. Надеюсь, мне придется стоять в очереди, в очень длинной очереди, и очень долго.
Той ночью я просыпаюсь, и рядом Дейв, по-прежнему в своем костюме. Окна черные и отражают комнату.
Дэйв говорит:
- Ты потерял много крови.
- Что? Ты всё ещё здесь?
Дэйв придвигает стул. Я смотрю рядом с собой и вижу свое запястье с новыми часами. Это неправильно.
- Ты можешь заняться моими часами? - говорю я, едва в силах поднять руку.
- Конечно.
Он снимает их, как будто боится прикоснуться ко мне. Встает и устанавливает правильное время, затем очень осторожно застегивает кожаный ремешок обратно на мое запястье. Я смотрю на его лицо. Когда он был мальчишкой. он был тихим, таким тихим, что это сводило меня с ума. Я не мог видеть, как он смотрит мультфильмы днем после того, как я пришел с работы, маленький бледный мальчик с широко раскрытыми глазами, смотрящий эти дурацкие мультфильмы. Я сам был деревенским мальчишкой, вырос в Пайнвилле, в Кентукки, занимался сельским хозяйством, пас животных, так что не привык видеть мальчишку, предпочитающего сидеть дома, будто инвалид. Я злился сразу же, просто войдя в дверь.
Дэйв отступает. Его лицо так явно серьезно.
- Тара, Брит и её мама поехали домой, - говорит он.
- Уже поздно.
Я не могу разобраться со своими чертовыми часами.
- Ага. Я тоже скоро поеду.
- Ага.
Я откидываюсь назад и чувствую, как мое тело освобождается от самого себя. Словно кожа и плоть отделяются от костей. Эта высвобождение пугает меня больше всего на свете. Я хочу, чтобы Дэвид держал меня обеими руками. У меня появляется страстное желание, чтобы меня держали. Это мои нервы, тоже сдают. Я ничего не говорю. Это страх, о котором не узнаешь, пока не окажешься тут. Боишься закрыть глаза, но тут ничего не поделать, и даже, чёрт возьми, хочется закрыть глаза.
- Дэви, - говорю я.
Он смотрит на меня.
- Не волнуйся, - говорит Дэйв.
Я чувствую, как соскальзываю, медленно, словно в патоку, о которой я уже говорил: я растворяюсь в горячем чане с морфием и в горячем чане со стеклом. Единственный способ умереть — мгновенно. В тот миг, когда патока превращается в кристалл - автоматическое затвердевание, сквозной ломтик сна, и он есть окно, которое разбивается, но не разбивается вдребезги, а разбивается, когда вы проходите сквозь него.
- Ничего не говори, - произносит Дэйв, но я снова почти засыпаю.
9. ДЭЙВ
Мы с пастором Льюисом поднимаемся на лифте. Около шести вечера, четверг, и не осталось никаких настоящих чувств, потому что папе сделали операцию рано утром в понедельник. С тех пор он в отделении интенсивной терапии. Пастор Льюис уже всё знает. Он стоит, глядя на сертификат лифта, похожий на диплом в рамке, рядом с кнопками. Я позвонил ему в воскресную ночь после того, как проснулся от одного сна, весь в поту. Я только что провел практически весь день с папой в больнице. Тара не проснулась, ничего подобного. Но я все равно был напуган, потому что подумал, что наступило Вознесение. А я и она остались. Я имею в виду, что я действительно так подумал. Это пронзило мое сердце самой настоящей болью.
Я всё понял.
Я встал, и меня охватил такой ужас, что я даже не увидел Брит в её детской кроватке в её комнате. Я имею в виду, что на самом деле она должна была там находится. Но я заглянул к ней после сна в темноте, и все, что увидел - только прутья ее кроватки и покрывала; пустая детская кроватка, и меня это донельзя потрясло.
Мне захотелось позвать Тару, но я заткнулся. Я не хотел внезапно разбудить Тару. Не хотел, чтобы она узнала, что Иисус вернулся, забрал спасенных, оставив нас грешниками. Как вор в ночи - это то, что в Библии. Некоторое время назад, воскресным вечером в церкви, возможно, ещё в прошлом году, мы смотрели фильм 1977 года под названием «Вор в ночи», в котором не было голливудских имён, поскольку это был христианский фильм. Мы все были взволнованы, потому что он только что вышел на видео. Речь шла об одной блондинке, похожей на Флоренс Хендерсон, и о том, что спаслась не она, а её муж, и случилось Вознесение. Она осталась в своем загородном доме в 1977 году в Калифорнии или где-то там ещё, и просмотр этого фильма в церкви, должно быть, произвел на меня большое впечатление, потому что фильм не ограничивался возвращением Иисуса как абстрактной вещи. Там был показан день Вознесения, показана повседневная жизнь, прерванная взлетающими в воздух людьми, будто ангелами, взлетающими с батута; показаны автомобили, разбивающиеся, когда их водители поднимались в небо; самолеты с вылетающими пилотами; кухни, на которых возникали пожары, потому что домохозяйки вознеслись, оставив бекон на плите; полицейский, производивший арест, и со свистом унесшийся прочь, сбежавший преступник, и так далее. Повседневная жизнь просто разбилась об Иисуса, который в фильме выглядел традиционно: шатен с бородой и босыми ногами, в бело-голубой мантии, парящий в бело-голубом небе (было заметно, что его поднимают тросом, но это нормально), летящий и улыбающийся, когда люди устремились к нему в воздух в тот день Вознесения.
И я знаю, как глупо это звучит сейчас, но тогда, в тот вечер, когда я позвонил пастору Льюису, помня об этом фильме, мне казалось, что я потеряю всё — когда я подумал о том, что сделал. Может быть, мой грех перекинулся на Тару, и поэтому Тара всё ещё здесь. Младенец, все младенцы, будут забраны Христом во время Вознесения, ибо они не достигли ещё возраста ответственности. Они слишком юны, чтобы знать грех, поэтому Брит вознеслась.
И я бродил по нашему дому в тотальном после-Вознсении, в этой жуткой тишине, не желая будить Тару. Интересно, вознёсся ли папа, вознеслась ли мама? Было жарко и тихо, пока я в одних трусах бродил из комнаты в комнату, думая о том, как вынут всё из живота папы, всё-всё, и как же он будет работать? Потом я снова погрузился в кошмар, что Иисус пришел снова, и я поверил в это до такой степени, что направился к телефону.
И, конечно, то, что я делал с теми мальчиками, было у меня в голове. Что я сделал. Та жизнь, которую я веду помимо той, называемой жизнью Доброго христианина.
Итак, моё лицо было обращено к трубке. И вот я, обезумевший и напуганный, набираю домашний номер пастора Льюиса.
Ответила его жена. Как только я услышал её голос, я всё осознал. Я словно очнулся ото сна. Да. Я начал смеяться. Я почувствовал себя дураком — что веду себя, словно пьяный.
- Миссис Льюис? - заговорил я.
Тара уже встала, потирая лицо. Уставилась на меня из дверного проема кухни.
- Да… Это Дэйв Брюэр?
Я смеюсь.
- Да, мэм.
Тара говорит шепотом: «Что ты делаешь, Дэвид?»
- Дэвид, - говорит миссис Льюис. - Почему ты звонишь нам в три часа ночи, милый?
- Пастор Льюис там?
- Он спит.
- Да, - говорю я и заливаюсь смехом еще громче. Я смеюсь ещё некоторое время.
- Я думал… - начинаю я.
Тара смотрит на меня так, словно я сошёл с ума. Она подходит ближе.
- Сходи за Бриттани, - говорю я ей, прикрывая ладонью трубку телефона. - Иди посмотри, там ли она.
- Что? - спрашивает Тара.
- Возьми Брит.
Пастор Льюис на связи.
- Дэвид?
- Я подумал, что Иисус пришел снова.
Я сказал это вслух, и страх вернулся. Миссис Льюис и пастор могли быть фальшивыми. Я понял, что это могут быть самые настоящие подделки. Я имею в виду, что понял, насколько глупы были все мои мысли по этому поводу.
Вот этот странный случай. Я имею в виду, я понял, ну и что, если я остался? Что я могу поделать с этим сейчас?
- Дэвид. Это из-за твоего отца, не так ли?
Тара принесла Бриттани. Я не знаю, но как я уже сказал, мой разум, когда я смотрел на неё, стер её. То, что мой разум мог сделать это, было странно и отчасти прекрасно для меня тогда, когда меня затопило чистое облегчение. Тара держала Бриттани и смотрела на меня, выглядя весьма разозлившейся. Думаю, она решила, что я, в конце концов, сломался, может быть, она этого и ожидала.
- Дэвид, - сказал пастор Льюис очень низким голосом.
- Извините меня, - сказал я ему.
- Всё окей. Эй, в четверг, когда мы с тобой пойдем на Работу с Населением, как насчет того, чтобы мы сначала повидались с твоим отцом, около шести, до этого? Мы поедем в четверг, я и ты.
- Да, - говорю я.
И кладу трубку.
- С тобой всё в порядке? - спрашивает Тара.
Она смотрит на меня так, словно пытается найти пятно на моей одежде.
Я снова смеюсь. Пытаясь скрыть это.
- Сон, - говорю я.
Но я знаю, что сны случаются со спящими. Сны умиротворяют. То, через что я только что прошёл, не было сном. Оно было похоже на то, как будто я вырвался из своей жизни, представив себе самое ужасное, что есть на земле. Будто я сходил с ума. Или это я сам себя предупреждал?
И прямо тогда увидел, как мальчик закапывает что-то мне в голову. Увидел моего мальчика, семилетнего мальчика со слишком большой лопатой в темном парке. Видел, как он неуклюже копает яму на закате в песке на игровой площадке рядом с ржавой горкой. Видел, что он закапывает что-то похожее на кошку, но это был папин желудок. Видел, как его осторожные руки швырнули желудок, мешок из красного желе, в сооруженную им могилу.
«Какое отношение это имеет к Вознесению?» - подумал я.
Я уставился на Тару.
- Ты уверен, что с тобой все в порядке? - спросила Тара.
Бриттани заплакала.
- Да.
- Может, тебе стоит принять успокоительное; такое, что поможет тебе заснуть, - сказала Тара, разворачиваясь, чтобы уложить Брит обратно в постель. Она медленно и с любовью унесла её по коридору.
Я постоял немного, в голове было пусто, глаза горели. Вскоре я вернулся в постель. Тара уже почти спала. Но она сказала:
- Все, что нужно от меня, только попроси.
Она закрыла глаза, как будто отключилась. Словно кто-то вытащил из неё батарейки. Будто батарейки понадобились кому-то для чего-то другого.
В отделении интенсивной терапии папа был подключен к еще большему количеству аппаратов. Ныне систем жизнеобеспечения.
Сразу после операции хирург поговорил со мной, Тарой и моей мамой, которая действительно приехала на операцию из Огайо. Хирурга звали доктор Зинн, и он был похож на любого хирурга из телевизора: волосы цвета соли с перцем, загорелая кожа, ясные карие глаза. Он сказал в маленькой комнатке хирургического отделения:
- Должно быть, у него был очень высокий уровень переносимости боли. Я имею в виду, что рак был в такой стадии, что мог — извините — мог разъесть кожу и мышцы. Это очень сильная боль.
Хирург едва не рассмеялся. Моя мама посмотрела на меня. Она была в рубашке на пуговицах, брюках цвета хаки и удобных туфлях, выглядя опрятной, чистой и организованной, ее волосы были подстрижены по-мальчишески коротко.
Доктор Калусинкингом, для краткости доктор К.К., индийский доктор, который теперь был папиным доктором, тоже был там с нами. Он заговорил в своей успокаивающей манере:
- Он будет питаться через зонд до конца своей жизни. Возможно, со временем мы сможем удалить колостому, но не рассчитывайте на это. Я не знаю. Теперь остается только ждать и наблюдать.
Мама кивнула, Тара тоже. Я просто стоял там. После мы вышли на парковку, и мама сказала нам, что собирается вернуться в Огайо. Типа до свидания, увидимся позже, хорошо провели время.
- Разве ты не хочешь узнать, что будет завтра? - спросил я, как будто это было телевизионное шоу, которое она, вероятно, не хотела бы пропустить. Но я мог сказать, что она не желала иметь с этим ничего общего, так как папа уже сжег с ней все мосты. Быть по сему.
- Я же говорила, что приеду на операцию, - сказала она с пустыми глазами.
У нее была черная «Хонда-Аккорд». Хорошая. У неё и ее мужа все хорошо. Теперь у них два видеомагазина. Однако мне было больно, как будто её уход означал, что она оставила меня, а не отца на смертном одре. Эгоистично, но верно. Я вспомнил, как она ушла от папы тем летом, когда я закончил школу, и как я почувствовал себя застрявшим с ним и его взбесившейся печалью. Мама сама по себе, а я застрял с папой, как будто всё каким-то образом поменялось местами. Это я должен был уйти, а она должна была остаться. Потом она перестала звонить, зажила своей жизнью, и, в конце концов, мне пришлось уйти и от папы.
Тара сказала:
- У нас есть комната...
- Нет, спасибо, - улыбнулась мама, как будто Тара была просто официанткой, с которой ей приходилось мириться.
- Мы бы хотели, чтобы ты побывала у нас, - попросил я.
- Мне нужно вернуться, - сказала мама.
Парковка вторила нашим голосам. Было влажно и темно, все эти безымянные автомобили, весь этот бетон, на котором они припарковались. Мы замолкали, оглядываясь по сторонам, а затем снова смотрели друг на друга. Я чувствовал, как меня охватывает безумный страх, но я подавил его, испугавшись, что мама перепутает меня с папой, что она сгруппирует нас вместе. Некоторое время назад она прислала мне фотографию, на которой она сидит за письменным столом с большим старым компьютером, очками-половинками на носу, с длинной полосой ленты для счётной машины на шее. Она выглядела как переутомленный персонаж ситкома. Этот образ переутомленной бизнес-леди со слишком большим количеством проблем, которых я никогда не пойму – я, глупый и тупой сын, считывающий показания счетчиков — эта фотография в чате была её способом отделить себя от меня и от папы, я это понимал. Может быть, подумал я, она нас ненавидела.
То чувство, которое у меня всегда возникало - конечно, когда я был ребенком - будто её желание уйти от папы было её желанием уйти от меня, и, если бы я смог каким-то образом угодить папе, а не злить его, может быть тогда она бы чаще оставалась дома или, по крайней мере, когда оставалась дома, уделяла бы больше внимания. Ей бы нравилось находиться там. С другой стороны, возможно, всё, что она могла сделать, это просто мириться с нами: мной, маленьким идиотом, попадающим в беду, а папой, большим идиотом, узнающим об этом. Всё это походило на мультфильм. Она слишком устала, была слишком сыта по горло всем, чтобы помогать мне прекратить это.
Я помню также, как она позволяла мне расчесывать ей волосы, когда папы не было дома, а у нее был выходной. Когда она просила меня сделать это, я делал это с удовольствием. Я использовал щетку из ванной, она сидела на полу, а я на диване на коленях, её глаза были закрыты, когда я проводил щеткой по её коротким темным волосам, каждый раз зачёсывая их на другую сторону и видя, как появляется белая кожа головы словно молния в ночном небе.
Теперь мама стояла у своей иномарки, позвякивая ключами.
- Ну, хм, - сказал я.
Затем подошел к ней и обнял ее. Говоря себе прекратить эти глупости, но и злясь. Я обычно высматривал ее машину, а не папину, в те времена, когда Трой нянчился со мной. Трой на кухне готовил пудинг быстрого приготовления, пел Элтона Джона, и я ждал, когда он выйдет, чтобы накормить меня пудингом, словно малыша. Папа был на профсоюзном собрании или работал допоздна, а мама также была на работе или где-то ещё. Я высматривал её машину, ожидая, когда Трой сделает то, что он делал. Я также помню, как однажды Трой досчитал до двадцати, и я спрятался, голышом, в шкафу мамы и папы, надеясь каким-то образом, что мама, а не папа, будет в постели — по-своему, по-детски нелогично, зайдя в их спальню, чтобы спрятаться, надеясь, что мама, хотя она только что ушла на работу, всё ещё спит в постели, и вспоминая другие случаи, когда я забирался к ней раньше, пока она спала. Но даже в этом была своя безопасность, свой комфорт.
А тут, на больничной парковке она крепко обняла меня в ответ. Я уткнулся головой в её рубашку. Тара отступила назад, как будто понимала, что не может участвовать в этом. Я оторвал голову и посмотрел в мамино лицо. Именно это лицо я узнавал, но не знал. Размытое, но в тоже время слишком реальное.
- Надеюсь, с ним всё будет в порядке, - прошептала она.
- Ты всё ещё любишь его? - спросил я ни с того ни с сего.
Что за глупость спросить подобное.
Мама глянула на меня так, будто она была измучена этим.
- Я всё ещё люблю его? - переспросила она, отводя от меня взгляд.
Я не знал, что сказать или сделать, я как бы застрял рядом ней, рука об руку. Когда мы ждали конца операции, она позволила мне положить голову на её плечо на некоторое время, чтобы я мог немного поспать, и именно тогда я решил рассказать ей о мальчике и других мальчиках, чтобы она помогла мне найти профессиональную помощь. Или, может быть, чтобы она тоже страдала. Тара пошла взглянуть, как там Брит и её мама. Моему отцу вырезали желудок, потому что тот почернел от рака, а я держал голову на коленях у матери, думая о том, как рассказать ей, что любовь к мальчику — это всё, что иногда заставляет меня ощущать себя по-настоящему живым. Даже зная, что сделанное с теми мальчиками было частью удовольствия, я собирался рассказать. А вот и нет. Нет. Я подумал также рассказать ей о Трое. Рассказать ей обо всём, что он делал со мной, пока она позволяла ему нянчиться. Чтобы вызвать у неё чувство вины. Свалить это на неё, хотя я понимал, что слишком труслив, чтобы как-то правильно сформулировать слова. Я чувствовал любовь к ней, а также мне хотелось, чтобы она вернула мне что-то. Как будто она была должна мне, много, долгое время. Однако я не поднял голову с её колен, и, конечно же, ничего не рассказал. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь сфотографировал нас с моей дурацкой головой на её коленях. От нее пахло кондиционером для белья.
Теперь я вернусь к её объятиям. Я почувствовал, что мой мозг отключился до определенной степени. Она мягко оттолкнула меня.
- Скажи ему, когда он проснется, что я молюсь за него, - сказала мама. Она заплакала. Я задавался вопросом, почему. Из-за папы? Из-за меня?
- Я люблю тебя, - сказала она, но я знал, что она любит меня так, как любят людей, которых знал раньше.
- Я тоже тебя люблю, - ответил я, зная, что люблю её так же, но сильнее из-за всего того, что со мной было не так.
Мама стояла. Вернулась Тара. Мы втроем образовали треугольник молчания. Потом мама пригласила нас приехать в Огайо, когда у нас будет возможность. Она села в свою машину. И уехала.
Тара сказала:
- Это было странно.
Мы ненадолго вернулись, а потом уехали домой.
А сейчас мы с пастором Льюисом молимся рядом с моим папой, который весь в трубках. Я и пастор Льюис в слабо освещенной палате интенсивной терапии. Пастор Льюис, большой как дом, в клетчатой рубашке и больших джинсах. Это его одежда для Работы с Населением. Я слышу все звуки машин, поддерживающих папу в живых.
Я слышу пастора Льюиса.
«Господи, мы здесь сегодня вечером, чтобы просить Тебя благословить то, что сделали врачи, чтобы…»
Я открываю один глаз. Чтобы увидеть лицо папы. Безжизненное, как лист бумаги. Его жирная кожа свободно ниспадает на больничную подушку. То лицо - мое лицо. Рак, в основном, ведь связан генетически, не так ли?
- Господи. Пусть милосердие твоё…
Я не могу слушать. Я продолжаю смотреть на его кожу. Интересуюсь всеми её швами. Я сидел в комнате с доктором, чьи руки были внутри тела моего папы. Хирург разговаривал со мной после того, как засунул руки внутрь моего папы! Тот желудок, который я видел, изъеден, словно комарами, миллионами голодных и злых комаров.
- Аминь, - произносит пастор Льюис.
Он смотрит на меня.
- Он справится.
Я улыбаюсь.
«Нет, он не справится», - думаю я.
А потом мы с пастором Льюисом в моей машине. Едем в «Хэмпшир Апартментс». Моя идея. Навестить мальчика дома. Приобщить его к вере. Может, и его родителей. У меня есть страхи и нет их, потому что я знаю, что пастор Льюис — мой опекун, и я знаю, что ничего не собираюсь делать. На самом деле я немного взволнован. Мне хочется смеяться. Чтобы избавься от образа папы в моей голове. А взволнован я потому что увижу его — моего мальчика.
Я увижу его, и мне не придется ничего делать, кроме как приобщать его к вере. А также увидеть его и увидеть его дом. Понюхать его. Словно я в машине времени, путешествую назад, чтобы увидеть себя, но не для того, чтобы исправить прошлое дабы создать более совершенное будущее, а просто чтобы увидеть, действительно ли я когда-либо существовал таким, такого размером, такого состояния.
Пастор Льюис говорит:
- Твой отец выживет.
Я киваю. Мне видится, как однажды вечером, когда мне было четыре или пять, мой отец набросился на меня с ремнём за то, что я залез в его особый одеколон. Я вижу, как он гоняется за мной вокруг обеденного стола. Его лицо наполовину сумасшедшее, наполовину смеющееся. Тащи сюда свою маленькую задницу, черт возьми. Его голос звучал как из подземелья в том маленьком домике. Он смеётся, потому что я не перестаю убегать. Мама в гостиной смотрит телевизор и, наконец, кричит папе.
- Почему бы тебе просто не оставить его в покое, Пол? Что он сделал?
Папа перестает смеяться.
- Он разлил этот проклятый одеколон по всей ванной, Айрин.
Мама ничего не говорит. Я стою по другую сторону стола, тяжело дыша.
- Ну? - говорит папа, глядя на меня, но крича ей.
- Что ну? - отвечает мама.
- Ты всё ещё хочешь, чтобы я оставил его в покое?
Папа широко улыбается, как будто, как только он получит её разрешение, все будет кончено.
- Мне все равно, что ты делаешь, Пол. Просто забудь об этом.
- Ах ты пакостник.
Он снова кричит маме, но смотрит на меня.
- Пол, просто забудь об этом.
А затем меня неожиданно хватают: как из ниоткуда он протягивает через стол руки-осьминожьи щупальца и хватает меня, но спотыкается, и я вырываюсь. Я натыкаюсь на маму в гостиной, врезаюсь прямо в нее, не плача. На мгновение она прижимает меня к себе, и я люблю её больше, чем можно любить одного человека.
- Просто оставь его в покое, - говорит она.
Я не вижу ее.
Но он хватает меня с её коленей.
- Оставь его, - повторяет мама.
Но он хлещет меня.
Затем я вспоминаю его, когда буквально на днях мы ходили куда-нибудь поесть, и он был так вежлив (по крайней мере, для него), так поглощён своим страхом, что болен, умирает, а теперь его страх полностью оправдался. Я совсем не счастлив, несмотря на то, что он поймал меня тогда и отхлестал, оторвав от мамы, смеясь и крича: «Думал, что сможешь убежать от меня, маленький засранец?»
Мама встает и говорит:
- Пол, в конце концов ты причинишь ему боль.
Папа хлещет меня еще немного, пока она стоит там, но затем он останавливается и отпускает меня. Я пошатываюсь. Он смотрит на маму.
- Я не причинил ему вреда. Понятно? Ты в порядке?
Он спрашивает меня об этом.
Я смотрю на маму. Ее глаза превращаются в стекло. Она просто не хочет этого в своей жизни.
- Ответь, - повторяет папа. - Я причинил тебе боль?
- Нет, - говорю я.
Я подхожу и осторожно сажусь на кушетку, мне больно, но я терплю. Поджимаю ноги под попу.
Мама и папа садятся потом в гостиной на свои стулья, чтобы посмотреть «Заколдованных». Это всё, что мы могли тогда делать.
- Твой отец хочет жить, - говорит пастор Льюис. Его жирное лицо успокаивает.
Прямо сейчас мне не хватает каких-либо чувств, которые я хочу высказать пастору Льюису. Я не хочу говорить о смерти папы. И о том, что я влюблен в этого мальчика. И о других случаях. И как всё началось с Троя. Что было бы большой ложью. Это было во мне, и Трой оказался рядом, чтобы обнаружить это. Внутри меня птичье гнездо, похожее на то, что было в стропилах гаража Троя. Птичье гнездо там, где должен быть мой живот. Мне видится мальчик, который держит птичье гнездо в школе перед классом для «покажи-и-расскажи».
Пастор Льюис кашляет.
- Что? - спрашиваю я.
- Ничего, - говорит пастор Льюис.
Квартиры в «Хэмпшир Апартментс» для абсолютно малообеспеченных. Это место, где живет отребье, если разобраться; и мы с пастором Льюисом подходим к сетчатой двери после того, как я паркуюсь. Натан живёт в таунхаусе недалеко от входа. Открывает его мама, усталая на вид, с волосами мышиного цвета, немного дряблая, но не совсем толстая. Хорошее лицо, как будто она через многое прошла и начинала с того, что неплохо справлялась, и это то, что спасает её сейчас. На ней домашний халат.
- Привет, - говорю я по ту сторону двери-экрана. - Меня зовут Дэйв Брюэр, а это пастор Льюис. Мы здесь, чтобы немного поговорить с вами о нашей церкви, баптистской церкви на Норрис-Роуд, которая находится чуть дальше по дороге.
Пастор Льюис позволяет мне заниматься этой частью разговора, потому что это я высказал идею прийти сюда. Мама Натана выглядит напуганной, но в то же время и довольной. Немного шокированной.
- Ну. Я Элейн Маркум. Хм.
Она оглядывается назад, вокруг, а затем, наконец, говорит:
- Заходите.
Гостиная бежевого цвета со старой низкой мебелью в стиле начала восьмидесятых, но современной, из винила. У нас с Тарой была такая, когда мы только поженились. Сейчас она бы не вынесла такую. На полу линолеум, поверх него коврики. На раскладном стуле сидит мужчина с усами Фу Маньчу. У него загорелая кожа, татуировка, он без рубашки, с большим животом.
- Это мой муж Ронни.
Ронни не поднимает глаз, когда я представляю нас.
Он выглядит злым. Как будто бьёт детей. Я сразу ощущаю подобную атмосферу. Я автоматически задаюсь вопросом, а где Натан. Где же он? Мелочь.
Там есть обеденный столик, заваленный чем-то вроде счетов, с телефоном и калькулятором. Пахнет жареной едой и сигаретами, а также чем-то сладким, вроде только что испеченного торта. Или присыпки, детская присыпки. И ногами.
Элейн Маркум выглядит испуганной. Что заставляет задуматься, всегда ли она выглядит так. Ронни ни на что не похож, разве что злой и усталый.
- Вы не присядете?
Я с пастором Льюисом садимся на диван.
Затем я вижу, что Натан спрятался за креслом Ронни с откидной спинкой, в том месте, куда прячутся дети. Настроение сразу поднимается. Я смотрю на Натана сзади. Должно быть, он там прячется или играет. Это мило — те места, которые дети находят в домах. Как будто они всегда пытаются выжить, поступая так. Бьюсь об заклад, он хочет прорыть там туннель.
Затем Ронни говорит пастору Льюису:
- Откуда вы взяли мой адрес?
Элейн смеется, смущенно.
- Ронни.
В тот момент, когда я увидел его за стулом у электрической розетки, я как раз пытался избавиться от своих ощущений. Моя голова была заполнена тем, как папа лежал там, на проклятой больничной койке, с открытым ртом, и это перемещалось с образом Ронни, жлоба в кресле. Все те аппараты и трубки, необходимые для поддержания жизни папы, и татуировка Ронни в виде орла и креста. Я чувствовал, что все смотрят на меня, но я не собирался сдаваться, ни в коем случае.
Но мне снова пришла мысль о папе, о том, как мама бросила его, и о том, как мама оставила меня и Тару в больничном гараже, и о Таре в ночнушке, и о Брит, плачущей в своей постели, — все это, однако, исчезло, как только я увидел его. увидел Натана. Натан. Хорошее сильное имя. Увидел его, и всё остальное вымылось. Но «вымывание», наверное, неправильное слово. Скорее, когда я увидел его, мое бедственное положение стало настолько большим, что всё, что меня сейчас стало волновать, был Натан - это маленькое создание, свернувшись калачиком за креслом.
И тогда я сказал:
- Я просто подумал, что это хорошее место для посещения.
Я ничего не мог с собой поделать. На самом деле я не плакал, просто мои глаза стали мокрыми. Я иногда так полуплачу. Как будто я раздавлен, но ничем-то конкретным.
Мама Натана уставилась на меня, сидящего на её диване. Она по-прежнему стояла у раскладного стула рядом с мужем, а её сын сидел на полу позади неё и стула. Я почувствовал ужас от того, что делаю. Как будто я хвастался любовью к их сыну. Как будто мне захотелось, чтобы они узнали, чтобы могли убить меня. Но нет. Мне это стало нравится. Со мной здесь был пастор Льюис, и все мои грехи и всё мое добро соединялись, пока я не почувствовал себя подавленным и медлительным, почти дебилом. Но и ангелом. Я выставлялся перед ними как урод в бродячем шоу уродов, но они ещё не сознавали этого, хотя и медленно выясняли, но к тому времени у меня уже будет то, что я хочу.
- Э-э, - начал я. - Мой отец… э-э… он только что перенес серьезную операцию.
А слезы текут, народ. Текут, и я вытираю лицо. Подошла его мама, и на мгновение я становлюсь шестилетним ребенком, которого утешает мама, она наклоняется ко мне, присаживаясь на подлокотник дивана.
Так оно и было! Всё это. Сведясь к тому, что мне захотелось иметь такую же маму, как у него.
- Эй, - говорит она. - Я понимаю, через что вы проходите. Моей бабушке три месяца назад сделали двойную мастэктомию.
Я киваю. Я улыбаюсь. Я чувствую, как её сочувствие смешивается с моей кровью, как теплое дорогое лекарство. Я словно ребенок-телезвезда в серьезном телефильме о пренебрежительном отношении к детям, но не о нём. Глупость имеет мрачное освещение, как ночь, освещаемая фонарями и факелами. Все расплывчато и немного пугающе. Шатко и полуосвещено. Все, чего я хочу - это он. Я мог бы прокричать это прямо сейчас, если бы захотел. Ей, его матери. Моему пастору. Его отцу, сидящему и смотрящему на меня так, будто он хочет меня выпороть.
Просто прокричать им: пожалуйста, отдайте мне его! Это моё глубокое таящееся ощущение. Как будто кто-то воткнул нечто мне в макушку черепа. Электрический штырь. Он поражает и остается. Поражает молнией - это знак шоу уродов на моей шее. Я представляю себя опалённым, с черными подпалинами и дымящимся, как один из Трех Балбесов после взрыва динамита.
Все, чего мне хочется — это чтобы он оказался голым в по-настоящему мягкой постели. Сначала я крепко поцелую его. (Преподобный Льюис отводит взгляд — он понимает, не так ли? Он понимает или слишком глуп, чтобы понять, и да, в любом случае, я по-настоящему уважаю этого человека.)
Крепкий и отменный, этот поцелуй, а затем отступление к мягкому посасыванию. Осязание этого крошечного ротика своим языком. Мне хочется видеть его глаза закрытыми, когда я целую его. Мне хочется скользить своим ртом вниз. Я хочу скользить своим ртом по каждой его части.
- Ребята, - говорю я, - должно быть, вы думаете, что я самый большой придурок.
Пастор Льюис:
- Возможно, нам стоит пойти.
Я встаю и помогаю пастору Льюису подняться с дивана. Это тяжело, потому что он почти до самого пола провалился в кушетку, и я думаю, что он может быть зол на меня за то, что я был таким, каким я был с ними - с этими людьми, которые могли бы прийти в церковь, но теперь мы в этом не так уверены после того, как я заговорил о серьезной операции моего отца. Мне видится ночь перед папиной операцией. Мы сидим на кухне за обеденным столом, заваленным грязной посудой после ужина, и мама начинает убирать со стола, я ощущаю заряд страха, любви или ненависти. Не знаю, но я был на грани того, чтобы закричать маме, крикнуть ей нечто подлое и бредовое, но успел только рявкнуть:
- Мама, мы с Тарой уберём посуду! Иди в гостиную и отдыхай!
Пастор Льюис взял свою Библию и подошел к отцу Натана, который встал. Пастор передал несколько библейских брошюр с адресом церкви и номером телефона. Лицо пастора было наполнено пониманием и извинениями. Внезапно он мне не понравился, я почувствовал, как он пытается подлизаться к этим двоим, хотя я понимал, что они плохие родители. Отпускают ребенка в бассейн одного. Зная это, мне хотелось что-то сказать, но я просто стоял там.
- Это сможет всё объяснить, - сказал пастор. - На них есть мой номер.
Пастор Льюис улыбнулся. Его улыбка снова свела меня с ума. Отец Натана взял брошюры и сунул их в задний карман.
Я снова смотрю на Натана, который по-прежнему прячется в том месте, о котором в доме знают только дети: за стулом, рядом с электрической розеткой. Иногда это единственное детское место в доме, особенно в квартире, за исключением верхней полки в шкафу. Или, может быть, под раковиной, где трубы, рядом с ними.
Я подхожу к Натану и ощущаю легкость своего шага. Смогу ли я спасти его, если его жизнь окажется в опасности? Его родители причиняли ему боль. Я представляю, как его отец бьёт его ремнём. Я пообещал себе, что никогда не подниму руку на Бриттани. Но тут можно сказать, что они были (или, по крайней мере, он был таким) подобными типами. Когда я приседаю, чтобы мои глаза оказались на одном уровне с глазами Натана, моя ненависть к его родителям превращается в любовь к нему - это чувство, которое становится всё больше и больше. Мое тело превращается в огонь. C ним может сравниться только солнце на виниловых сиденьях, оно нагревает их так, что обжигает ноги, если быть в шортах или даже без них.
- Ты можешь ездить на моем автобусе, - говорю я.
Я снова могу заплакать, если не остановлюсь. Мой рот не открывается до конца. У меня кружится голова.
- Нам будет весело, - говорю я ему.
Мы смотрим друг другу в глаза. А потом то, что можно почувствовать в одном из баров для одиноких — это касается только меня, я это понимаю — то возбуждение, что ты кого-то клеешь, и отступаешь. Возбуждение от осознания того, что придётся всё время лгать своей жене. Домашняя жизнь может просто рухнуть, но всё, что волнует - только это момент. Наши глаза смотрят друг в друга. Словно один туннель вот-вот перейдёт в другой туннель. Рыба ловит рыбу. Но Натан останавливается, отводит глаза. Натан не хочет меня. Впрочем, это не имеет значения, потому что имеет значение только его часть, та часть, до которой мне нужно это донести. Часть его хочет, чтобы я был таким - я знаю это в глубине души - и это поддерживает меня. Это то, что поддерживает людей подобных мне.
Но потом, когда мы почти дойдем до того, когда действительно можем что-то сделать, я остановлюсь в самый последний момент. Ты должен зайти так далеко, а потом отступить, чтобы это вообще хоть что-либо значило, и тогда после него я остановлюсь совсем.
Я встаю, пожав ему руку.
- Посмотрим, - говорит его мама.
Как будто она заботится о нём. Затем она подходит ко мне и нежно кладет руку на моё плечо.
- Меня спасли, когда я была маленькой девочкой, - шепчет она. - В его возрасте. Я перестала ходить. Теперь я всё время тружусь.
Я киваю.
- Да, - говорю я. - Но он мог бы ходить. Детям нужна церковь.
Я улыбаюсь.
Его мама улыбается в ответ.
- Надеюсь, с вашим отцом всё будет в порядке.
Я улыбаюсь ей. Она возвращается к Натану. Отец Натана закрывает за нами дверь.
Это влажная ночь, и мусорный бак за моей машиной переполнен. Мы садимся, и я отъезжаю, на «Эскорте». Эта штуковина всё ещё работает.
- Что это там было? - спрашивает пастор Льюис. Он смотрит на меня так, будто я только что кого-то убил.
- Я просто почувствовал, ну, не знаю, некоторую тревогу и печаль из-за своего отца, поэтому и сказал им.
Пастор Льюис кивает. Я включаю фары.
- Как ты думаешь, тебе нужна помощь, ну, знаешь, разобраться с тем, что случилось с твоим отцом?
И тогда я перестал отъезжать. Я остановился и уставился на мусорный бак, освещенный фарами - с тремя стенами из шлакоблоков для его защиты, и у мусорного контейнера были распахнуты боковые дверцы из-за того, что туда запихали слишком много дерьма. Я смотрел и ждал, не зная почему. За исключением того, что мне, возможно, захотелось рассказать пастору Льюису обо всём.
«Просто расскажи ему», - услышал я свой собственный голос.
Расскажи ему, тупица.
Мне видятся простреленные сегменты глаз полицейских, которые представлял я себе раньше. Я медленно повернул голову, чтобы увидеть пастора Льюиса. Он выглядел испуганным. Боится меня. Я представляю, как выкладываю всё это. Просто брызжу этим повсюду.
Этот маленький мальчик там - единственный человек, которого я могу любить сейчас. Понимаете ли, любить определенным образом - я это имею в виду. Пастор Льюис, я люблю свою жену, и я люблю Бриттани, и я люблю своих папу и маму, и я люблю — конечно — люблю Иисуса, Бога и Святой Дух. И да, я люблю этого мальчика. Это неправильно. Я понимаю это. Я мог бы остановиться, если бы захотел, но не хочу. Я имею в виду, что мне придётся сделать это достаточно скоро. Но зачем останавливаться прямо сейчас, когда так приятно гоняться за ним? Я остановлюсь, как только всё выйдет из-под контроля. Как будто сейчас это не полностью вышло из-под контроля. Я всё ещё могу спать, в основном, по ночам, и с кое-какими лекарствами (не буду говорить про водку) могу пережить день. И я знаю, знаю, что привел вас сюда, словно в шутку, дурацкую, в ночную Работу с населением, ради всего святого! Но я действительно считаю, что Натан заслуживает того, чтобы ходить в церковь, потому что мне кажется, что его родители не очень хорошие люди. Со мной так и было...
Но в реальной жизни я справляюсь. Я выезжаю на улицу.
Я говорю:
- Возможно, мне понадобится совет, пастор Льюис. Ага. Насчёт того, с моим отцом.
То, что я нарушаю молчание, приносит облегчение пастору Льюису, и я понимаю, что тоже испытываю облегчение оттого, что нахожусь вдали от этой квартиры, вдали от Натана. Но затем мне становится интересно, ходил ли он когда-нибудь под именем Нейт.
Когда мы подъезжаем к церковной парковке, и гравий начинает стучать по колесным колпакам, пастор говорит:
- Послушай, Дэвид. Я попытаюсь соединить тебя с консультантом, которого знаю. Хороший христианин. Окей? Я думаю, что, вероятно, было ошибкой повидаться с твоим отцом раньше, но всё же... Как ты на самом деле узнал их адрес?
Я пожал плечами и слегка поморщился.
- Просто угадал. Я не знаю.
Он подозревает? Я отчасти надеюсь, что так и есть.
- Окей, - говорит пастор Льюис, улыбаясь. Затем шепчет мне:
- С твоим отцом все будет замечательно. Замечательно.
- Вы так думаете?
- Да. Мы будем молиться и молиться, и с ним всё будет замечательно.
Но что, если ваше обещание нарушится? - хочется мне спросить у пастора Льюиса. Я видел папу сегодня вечером. Он выглядел хуже проклятой собаки. Преподобный. Пастор Льюис выходит. Толстущий. Переваливаясь, шагает к своему большому «Капрису». Это машина, которую мы все помогли ему купить, собирая на неё. Небесно-голубая. Люди месяцами говорили об этой машине, что это будет демонстрационная машина, а не пасторская. Но мне нравится так, как оно есть. Проблем с машиной не было. И мне нравится он в этом деле. Мне нравится, когда он уезжает, а я остаюсь там.
Я успокаиваюсь. Я выхожу покурить на гравийную стоянку в одиночестве. Церковь сияет в лунном свете: белый алюминиевый сайдинг, серебристые окна. Я подхожу, встаю у входа и курю, потом возвращаюсь назад. Кондиционер, счетчик природного газа, лес позади, ржавая проволочная изгородь, цементная площадка для пикников, которую я насыпал вместе с Кэлом и несколькими другими, баскетбольные ворота. Отсюда, сзади, церковь похожа на маленькую сельскую школу. Здесь темно и жарко. Я представляю себя таким же чистым, как задняя стена церкви. Чистые белые шлакоблоки, прижавшаяся к ним трава, мокрая от росы. Это успокаивает: дым в моих легких. Свобода курения и свобода быть извращенцем, похоже, сталкиваются. Мне снится этот мальчик. Эти сны сексуальны и глупы. Я не стану описывать их даже самому себе, скажу только, что они настолько реальны, что я вижу их весь день у себя в голове. Мальчик такой красивый, он проваливается в меня, и тогда это я, а не он. Мальчик и мальчик. Мальчик внутри мальчика. Мальчик, «вошедший» в другого мальчика, как будто мальчик может забеременеть, если не будет осторожен.
Я чувствую слабость, стоя за церковью. Это просто трава, лес, ржавый забор, цементная площадка и баскетбольное кольцо без сетки. И птицы где-то, и звезды, и небо. Завтра, думаю я, я его не увижу. Но я даже не понимаю, кого имею в виду. Папу? Натана?
В итоге я беру выходной на следующий день, пятницу. Я просто звоню и оставляю сообщение на автоответчике Кента тем же вечером. Тара слушает, сидя в кресле-качалке в спальне в своей красной ночнушке, чуть полинявшей после стирки.
Именно она сказала мне поступить так. Отдохнуть в пятницу.
«Поиграй в гольф. Дайте себе день, чтобы побыть одному. А потом съездишь к своему отцу. Я думаю, ты на грани того, чтобы сойти с ума, дорогой».
Ее волосы были мокрыми. И лицо какое-то потерянное. Сегодня она выглядит расстроенной, как будто я что-то натворил.
Я звоню. Скорее, чтобы сделать ее счастливой, чем что-либо ещё. Затем мы сразу же отправляемся в постель. Я думаю о том, что сказал Кенту. Мне нужна передышка, из-за моего отца и всего остального, сказал я ему — и увидел себя глазами Кента, и тогда это показалось довольно хорошей картиной. Парень, теряющий отца из-за рака, предусмотрительно понял, что ему нужен день, чтобы собраться. Чтобы остаться в здравом уме. Будучи хорошим работником, звоню и оставляю сообщение на голосовой почте. Он подавлен из-за ситуации со своим отцом, но парень обладает ответственностью. У нас есть три личных оплачиваемых дня в году.
Тара хочет то, что-вы-понимаете. Я раздеваюсь. Но я не могу. Я не смогу. Она понимает, что из-за отца и всего остального. Я крепко целую её и остаюсь голым. Затем она отступает. Она отодвигается. Я могу засыпать, поставив будильник на 4:30 утра.
- А зачем ты поставил на такую рань? - спрашивает Тара, проверяя будильник после посещения туалета.
- Я собираюсь выйти на поле пораньше, просто чтобы успеть сделать ещё девять лунок, - говорю я, улыбаясь. - В одиночестве.
- Что за выходной, просыпаться с цыплятами, - говорит Тара. Затем она слышит Бриттани. И уходит.
Я закрываю глаза. Я вижу то место за стулом в доме Натана. В моей голове это то место, где я засыпаю, после того как за мной гонялся мой отец с ремнем. Иногда это единственное место, где такие люди, как я, могут заснуть.
На следующее утро, когда я выхожу на поле, у меня в желудке закручивается вихрь. Мне ничего не было нужно, но Тара встала, потому что ей меня жалко, и испекла блины. Запах почти подгоревших блинов и сиропа до сих пор во мне, смешивается со звуком хрустящего под ногами гравия. В темноте я прохожу мимо разномастного клубного трейлера с надстройками и думаю о Грете и Маке, которые там спят.
За грином первой лунки прямо за деревьями сияет межштатная автомагистраль. Можно видеть молниеносные пятна больших грузовиков, водители которых на скорости, вероятно, пытаются что-то доставить. Возможно, опасные химические вещества. Я встаю в полутьме. И приступаю к делу. Хочу увидеть, как солнце взойдет над третьей лункой. Хочу увидеть этот цвет неба. Не цвет, а словно низ материнского корабля. Реклама небес или космических путешествий.
Я замахиваюсь своей клюшкой, легко врезаюсь в мяч, ударяя по нему. До свидания. Всё возвращается к норме. Я слышу, как люди вздыхают с облегчением - хор вздохов, как в том фильме, который мы взяли напрокат прошлым вечером — «Аполлон-13» — всех учёных НАСА на космодроме после приземления астронавтов. Все просто кричат: «Ооох». Вытирают пот платками. Обнимают друг друга.
Все кончено. Мальчика рядом со мной больше нет. Здесь у меня дистанция. Просто закрой дверь, оставь меня в покое.
Первым делом я попадаю на грин. Свет проясняется. У Мака горит несколько старых уличных фонарей, галогенных, большинство не работает, но горит тот, что у первого грина, и в этом свете я чувствую себя защищенным. Я попадаю в него. Легкий стук моей клюшки по дерну подобен звуку идеального поцелуя. Меня смешит эта мысль, когда я перехожу ко второй, где сильно ошибаюсь. Попадаю впросак, не могу найти мяч, а потом у меня возникает ощущение, насколько глупа вся эта игра. Как всё это невероятно глупо.
Однако я нахожу мяч и получаю двойной богги, но все равно никто не видит. Никого не волнует, что я делаю. Поэтому я пою. Пою какую-то песню, которую слышал по радио в машине.
Третья лунка: я жду восхода солнца. Я сажусь на землю и курю. Это мое время суток. Прямо здесь, наслаждаюсь чем-то, на что никто в непосредственной близости не обращает внимания, все спят до тех пор, пока им не придется вставать, чтобы встретить еще один ужасный день, только этот немного лучше, потому что сегодня пятница. Восход на третьей лунке. Это то самое место, на небольшом холме, где деревья раскинулись передо мной, словно ангелы, темные и немного чопорные. Не ангелы, а метлы, сделанные под ангелов. Утреннее сияние появляется как парашют у куклы Барби. Солнце оказывается над ветвями, большой оранжевый шар, который затем слегка тухнет, приобретая более насыщенный цвет. Я не могу глотать, когда вижу это. Вот почему Бог создал глаза. Я закуриваю ещё одну сигарету. Я встаю, курю и вижу, как солнце выжигает росу. Трава начинает покрываться дымкой.
Чуваки, я думаю, что я живой.
Грета пьет кофе в трейлере, когда я подхожу после восемнадцати лунок. Я мог бы пройти и тридцать шесть, потому что сейчас только девять тридцать.
- Ты рано, - говорит она.
- Ага.
Я помню ее в купальнике две недели назад. У меня была хорошая игра, и она вроде как делала мне намёк. Сегодня она в спортивном костюме и теннисных туфлях.
- Тебя это увлекает, да?
Она улыбается. Зубы у нее жемчужно-белые, волосы темные, как деревья, за которыми светит солнце. Она не может мне понравиться, в этом смысле, но здесь, когда я играю в гольф, забавно притворяться, планируя роман с ней, не настоящий, а просто фантазию о номере в мотеле. Но это возвращает мне воспоминание о Натане.
- Держу пари, я увлечён, - говорю я наконец посреди птичьего пения. - Ты всё правильно поняла.
- Хочешь кофе? Только что приготовила.
- Конечно.
Я кладу свои клюшки и иду по асфальтовой дорожке к трейлеру. Мак сидит у старомодной кассы, сидит там со своей кислородной штуковиной в носу; прозрачная пластиковая трубка уходит куда-то за прилавок, где стоит баллон — словно его робот-питомец.
- Слышал о твоем отце, - говорит Мак. - Всем сердцем с тобой.
Всё, что о папе, пугает меня. Я не должен здесь находиться, потому что люди могут плохо подумать обо мне из-за того, что я не рядом с ним. Но Грета подает мне чашку кофе. Я делаю глоток и просто сижу. С папой всё будет замечательно. Я поеду туда сегодня вечером. Это место, как мне кажется, похоже на «Весёлую компанию» [американский комедийный сериал, выходивший 11 сезонами с 1982 по 1993 год]. Кто-то должен сделать сериал о маленьком клубе с захудалым полем для гольфа и обо всех забавных персонажах, прогуливающихся по нему. Назовите это «Фора»! Или из «Гольф-клуба» сделали телешоу, а я этого не знал? И, конечно же, именно тогда, когда я думаю о «забавных персонажах», появляется Боб. Оказывается, он тоже взял выходной.
Все забыто. Вам не понять, каково это - быть здесь. Быть с этими людьми. Все забыто, все прощено. Никто не знает, что им нужно простить, поэтому всё попросту забыто.
- Смотри кто здесь. Отчаянный. Бьюсь об заклад, по нам двоим скучали. «Индиана Гэс» просто не может работать без Боба и Дэйва. Дэйв и Боб.
Боб работает в другом подразделении. Он работает в дорожной бригаде и зарабатывает почти в два раза больше меня. Ему повезло, когда его наняли. Тем не менее, он не придаёт этому большого значения. По крайней мере, в этом он крут. Сегодня на нем чертовски короткие шорты, как у леди, футболка с изображением тасманийского дьявола и большая кепка. Выглядит как герой мультика, но мне приятно видеть его таким. Грета приносит ему чашку кофе, и мы все сидим в трейлере на старых раскладных стульях, а кондиционер на переднем стекле освежает.
Мак смотрит на меня своими сочувственными, налитыми кровью глазами. Он говорит:
- Мне пришлось пережить гораздо худшее, чем твоему отцу.
Лицо у него каменно-серьезное, но голова трясется, сейчас это случается довольно часто.
Я не знаю, как выглядит мое лицо, но я пытаюсь выразить, что принимаю его сочувствие просто и ясно, даже когда мои зубы скрежещут во рту.
- Да, - говорит Грета, и она тоже обеспокоена. - Да, он живое доказательство, - говорит она, вставая и подходя к Маку сзади. Она принимается массировать плечи Мака.
- Хотелось бы, чтобы у меня была своя личная массажистка, - говорит Боб, и мы все смеемся.
Грета говорит, по-прежнему занимаясь плечами Мака:
- Боб, тебе нужен психиатр, чтобы помассировать тебе мозг.
Мы все смеемся ещё громче. Грета смотрит на Мака. Можно сказать, что она по-настоящему любит его. Она помогает ему в его последние годы. Она помогает ему с кислородом и иногда, когда он мочится в штаны, готов поспорить. Та трубка в его ноздрях, питающая его жизнью - она поддерживает это в рабочем состоянии. Она все время защищает Мака.
Боб говорит:
- Посмотри-ка на этих двоих, Дэйв.
Грета продолжает массировать плечи Мака. Моя голова перестала трястись, и мне кажется, что мы с Бобом чему-то мешаем.
Мак говорит:
- О да, детка. О, да.
Грета совсем не улыбается. Ее лицо серьезно. Затем она поднимает взгляд и улыбается. Ее улыбка с помадой на зубах причиняет мне боль. Мне больно, что она улыбается, а я тот подонок, который гоняется за маленьким мальчиком.
Мальчик остаётся в прошлом, как и всё остальное. Запомни это, Дэйв. Пока Грета продолжает массировать шею Мака, Боб рассказывает нам грязный анекдот про Ричарда Гира и хомячка, чтобы скоротать время. Боб очень громко смеется над этой шуткой. Мне интересно, был ли Трой Ветцель «пидором, любящим хомячков».
Это то, во что он вырос?
Трой Ветцель исчез в августе 1972 года, в конце лета. Я забыл точную дату. Это был вечер понедельника. Я помню, что это случилось ближе к началу школы. У меня навсегда совместилось одно с другим: как я надеваю костюм для первого класса и покупаю школьные принадлежности в «Т-Вэй», паршивой версии «Кмарта» рядом с нашим домом, возвращаюсь домой в тот вечер со своими мелками, клеем и маленькими безопасными ножницами, и узнаю, что их нет. Исчезли.
Мама сказала:
- Все их вещи пропали, Пол.
Папа сказал:
- Она была чокнутой с тех пор, как он умер.
Они вдвоём посмотрели на меня. Солнце зашло. У меня были школьные принадлежности, и я сосредоточился на них. С наступлением ночи мне становилось всё грустнее. Грустнее и печальнее. На Скул-стрит нечем было заняться, кроме как уйти, как это сделали Трой и его мама. Я вспоминал, как три ночи назад, когда мы с ним находились вместе в ванне, вошла его мама, а мы были там. Вместе в ванной. Ему шестнадцать, а мне шесть. И как она там стояла. В дверях. Казалось, она собиралась закричать, но крик застрял у неё во рту. Застрявший до тех пор, пока ей не пришлось позволить крику вырваться из ее рук - её руки тряслись, когда она указала правой, и громко прошептала: «Вылезай из этой чертовой ванны сейчас же!»
Она отвела меня обратно к отцу. Я помню, как не знал, что сказать, просто пришёл домой и посмотрел «Хортон слышит Кто» [мультфильм производства США (1970)]. Ночью крутили мультик — это было здорово. Но все же я понимал, что произошло: нас поймали, и, возможно, я знал, что собирается сделать Трой.
А потом он пропал. Она и он.
В ту ночь, когда мы поняли, что они уехали, я встал и тайком, в пижаме, пробрался к гаражу за их домом. Я посмотрел на дверь в него. Я попытался заглянуть внутрь, но увидеть что-то через закрашенные окна не было никакой возможности. Но потом я увидел приклеенный скотчем к одному из окон гаражных ворот маленький свернутый листок бумаги, и я сорвал его. Было темно, и я подошел к сетчатому забору, ограждающему стоянку магазина поддержанных автомобилей, под большой фонарь, который имел форму вертолета на высокой палке. Это был листок из блокнота с нарисованным на нем цветком ромашки. Все лепестки имели разные цвета. Средняя часть была знаком мира, и из большого красного сердца выходил зеленый стебель. Под ним было написано «ДЭВИД + ТРОЙ». Я мог прочесть эти имена. Но уже тогда знал, что мне придётся его выбросить.
Я забежал за гараж Троя, туда, где протекал тот маленький ручей, и разорвал лист, бросив обрывки в зеленую воду.
Потом побежал домой. Я достал школьные принадлежности. Я плакал, но смотрел на них, каждый новый предмет был особым магическим предметом. Каждый особый предмет являлся для меня кусочком новой жизни: цветные карандаши, баночка клея с фиолетовой палочкой внутри крышки, чтобы размазывать его, как масло, ножницы с зелеными пластмассовыми ручками, маленький набор акварельных красок с красной кистью, большие тяжелые не заточенные карандаши. Я в некотором роде поклонялся этим вещам, думая о Трое. Даже тогда своим маленьким разумом я понимал, что никогда больше не увижу его, и что сейчас мне нужно начинать всё сначала и учиться всему заново, сохраняя спокойствие, иначе он может вернуться ко мне. Обезумевший, как черт, от любви.
В тот день мы с Бобом сыграли вместе на восемнадцати лунках, и от меня воняло. Боб продолжает шутить, а я старался ему подыгрывать.
- Что случилось, приятель?
Боб шел на восемнадцатую, после которой мы уходили.
- Моему отцу сделали операцию на желудке, понятно? - говорю я надтреснутым голосом.
Как будто я снова в доме маленького Натана.
- Черт, - шепчу я.
Боб замолкает. Мы возвращаемся к зданию клуба, где Грета пытается вести бухгалтерию на поле для гольфа. Мак боится, что их подвергнут проверке, как это было с его младшим братом, владельцем блинной в Детройте. Зеленые страницы развеваются на ветру над столом.
- Клянусь Богом, это как немецкий, - говорит Грета. - Все эти цифры...
От ее улыбки у меня снова мурашки по коже. Я отворачиваюсь. Боб, извиняясь на некоторое время, покупает мне пиво. Я пью его, пока Боб строит свой дом в лесу с нуля.
- Я имею в виду не просто, понимаете, пойти на лесопилку и купить пиломатериалы, но и на самом деле вырубить деревья и прочее дерьмо. Настоящая бревенчатая хижина.
Боб смотрит вдаль ради драматического эффекта.
Мы молчим, пока Грета набирает цифры в своем калькуляторе. Наконец Боб встает и говорит, что ему нужно пойти купить кое-какие садовые принадлежности на выходные. Он подходит перед уходом, от него пахнет луком из-за пота, его дыхание горячее, как пиво. Он шепчет в своей громкой манере:
- Эй, мне жаль твоего папу. Думаю, я мог бы съездить к нему. В воскресенье, может быть.
- Спасибо.
Он пожимает мне руку, и я смотрю, как он уходит.
Грета встает. Я смотрю на нее, прищурив глаза.
- Мне жаль и твоего отца, - шепчет она.
Она подходит ко мне сзади и начинает массировать мне шею, не спрашивая. Просто подходит и начинает. Я сжимаюсь в конвульсиях. Как будто ее прикосновения приносят боль.
- Извини, я не хотела тебя испугать; я забыла, какой ты нервный, - говорит она, останавливаясь.
Она отступает. Её прикосновение к моей шее словно остается там. Меня трясет от этого. Я понимаю, что хочу, чтобы она меня задушила.
Грета снова садится, смущенная.
- Эй, у тебя есть планы на выходные? - спрашивает она, собирая свои бухгалтерские книги и не глядя на меня.
- Наверное просто съезжу к отцу и побуду дома.
Грета встает со своими бумагами, придерживая их подбородком. Она думает, что я какой-то урод, приехавший сюда, у которого отец в больнице, умирающий. У меня была отвратительная игра в гольф, и я обидел её. Прямо тогда я мог бы лечь с ней в постель, просто чтобы она знала, что я не урод. Я представляю ее голой. Но это не мешает мне думать о Натане, и я представляю, как внезапно рассказываю Грете, осторожно изображая из себя большую старую жертву. Рядом с ней я становлюсь слезливым. Рассказать бы ей о моем умирающем отце, который выбивал из меня всё дерьмо, рассказать ей о Трое Ветцеле и всём прочем. Может быть, она возьмет меня на руки, как мать, и у меня будет достаточно предостережений, чтобы не вздрагивать. Может быть, она сказала бы мне: «Бедняжка. Как жить со всем этим».
- Ну, я поговорю с тобой позже, - говорит Грета наяву. Она заходит обратно в трейлер. Оставив меня снаружи на жаре. Я потягиваю пиво. Трава выгорает, и я чувствую запах, когда солнце поджаривает её. Скоро она станет желтой как старые газеты. Пустыня из старых газет.
Уже два, и мне не хочется домой. Я захожу в магазин домашнего декора в торговом центре, чтобы купить Таре плетеную корзину-подставку для цветов, о которой Тара говорила мне в прошлом месяце, думая, что я никогда об этом не вспомню. Это не её день рождения, ничего такого, но все же подарок для моей малышки. И я покупаю подарок для другой моей малышки в магазине «Уолт Дисней». Я подарю ей куклу Геркулеса. Он стоит около пятнадцати долларов и не настолько большой, чтобы с ним можно было что-то делать, но всё равно, будет для неё сувениром. Таким, который можно поставить на полку и потом вспоминать то лето, когда тебе был годик и вышел фильм «Геркулес».
Я отношу подарки в машину, а потом иду в кинотеатр «Дженерал Синеплекс» просто чтобы посмотреть, что идет. Я ничего не ел с завтрака, поэтому захожу внутрь и покупаю билет на сеанс. Покупаю большую банку попкорна и диетическую колу, там работает кондиционер и почти никого нет. Я сажусь поближе к экрану. Мне очень нравится. Это чувство. Темнота наступает, как внезапные тучи, и я смотрю анонсы, ем попкорн и пью диетическую газировку, и мне кажется, что ни с кем ни черта не случилось.
Странно в начале фильма видеть Николаса Кейджа, плохого парня, застрелившего сына Джона Траволты. Прямо на карусели. И эта большая бомба замедленного действия в маленьком помещении, похожем на сарай, в торговом центре вот-вот взорвется. Фильм выводит меня из себя, потому что он становится все глупее и глупее, когда их лица срезаны и плавают в маленьких коробочках, но маленькое, похожее на сарай место, где спрятана бомба, напоминает мне о маленьких навесах газовых счетчиков, которые я красил, когда учился в старшей школе.
Я был в предпоследнем классе, и тем летом меня наняла «Индиана Гэс», чтобы я красил сараи со счётчиками и трубами, которые были повсюду в Андерсоне (это, в конечном итоге, привело к работе, которая у меня сейчас). Это были небольшие здания, построенные для размещения труб и счетчиков, в которые поступал газ после выхода из-под земли. Опытные люди должны время от времени выходить и контролировать поток. Ну, все эти строения были сделаны из ржавого железа и шлакоблоков, а крыши покрыты толем. Я получил задание покрасить каждый. Всего их было тридцать семь, и на покраску ушло все лето. Ни один из них не был больше роскошного прохладного сарая, поэтому я обычно справлялся с одним за день. Весь день я проводил на солнце, хорошо загорев.
Я тогда встречался с девушкой по имени Триш, и у нее были длинные темные волосы, как у Кристал Гейл [американская певица в стиле кантри]. Она была худенькой и хорошенькой, ходила на выставки лошадей, и имела младшего брата Дэнни. Они жили в фешенебельном (тогда — теперь это просто еще один район города) пригороде, рядом с кукурузными полями и башнями радиостанций. В любом случае, я ходил и красил весь день, а обедал в сарае. У меня были ключи от всех этих сараев, а внутри них имелся гравийный пол с большими ржавыми трубами размером с канавные, выступающими из земли, со счетчиками, паутиной и планшетами с бумагой в пластиковых обложках и с восковыми карандашами рядом - чтобы записывать показания. Я брал с собой бутерброды, большой кувшин с водой, немного чипсов и пирожные, и обедал там, в запахах той ужасной эмалевой краски, которую заставляли меня использовать, в полном одиночестве, с уютом, ощущая себя спрятавшимся от внешнего мира.
Затем я возвращался домой после работы, принимал душ и ехал в пригород, чтобы увидеться с Триш.
Хотя на самом деле мне хотелось повидать Дэнни.
Это происходило медленно. Сначала я об этом не думал. Сначала мы с Триш куда-то ходили, а потом я провожал ее домой. Я обязательно проходил мимо комнаты Дэнни. Тайком нюхая его комнату. Никто ни о чём не подозревал. Это была моя первая большая любовь, первая, к которой я стремился.
Однажды вечером мы с Триш планировали пойти на июньский Джамбори, и я спросил, можем ли мы взять Дэнни с собой.
- Конечно, - сказала её мама, полная женщина, работавшая в «Делко». Как и её отец.
Триш выглядела смущенной, но на самом деле не возражала. Может быть, ей хотелось романтики или чего-то подобного. Мы занимались этим, конечно же, в «ЛеБароне» моего отца. Она, наверное, думала, что я мил с Дэнни, ее младшим братом, просто потому, что пытаюсь казаться милым.
Дэнни был светловолосым, невысокого роста, мускулистым, хотя и совсем не взрослым. У него были густые волосы, голубые глаза и загорелые щеки. Он всегда чем-то увлекался, вероятно, был гиперактивным и очень здоровым. Я понимал, что то, что я чувствовал - опасно, но эти чувства никогда не сочеталось с какой-либо активностью. К тому же я делал это с Триш, после того как целый день проводил на солнце. Солнце сжигало все мои плохие мысли, но они возвращались, как только я приходил домой и принимал душ.
Мы отправились на июньский Джамбори, который проходил в Пендлтоне, примерно в пятнадцати милях к югу от Андерсона. На Триш были короткие шорты, а ее длинные темные волосы она собрала в длинный темный хвост. Дэнни был в майке, спортивных шортах и кроссовках. Мы катались на аттракционах, ели и просто наслаждались всем. Любовались всем этим.
Ярмарки — как повод жить для детей. Аттракционы сопоставимы с маленькими кусочками космического пространства, доставленными на Землю ради их личного удовольствия. В конце концов Триш села на скамейку, потому что боялась катания на «Снежках», на котором переворачивались вверх тормашками.
- Дэвид, - сказала она. - Дэвид. Этот аттракцион небезопасен.
Ее голос стал умоляющим, в то время как Дэнни тянул меня за руку, и я бросил на неё беспомощный взгляд, как будто это Дэнни заставлял меня сделать это.
Мы поднялись на борт, бок о бок. Поездка началась, и я положил руку на его бедро возле промежности. Он ничего не сказал. Я позволил руке остаться там, словно это была случайность, началась тряска, и моя рука скользнула туда, где начиналось его нижнее белье. Она осталась там, три пальца, и он посмотрел на меня, и он не улыбался.
Он спросил:
- Что?
Я остановился.
- Извини, - сказал я.
Поездка продолжалась. Несколько раз нас перевернуло вверх ногами, а затем мы остановились как вкопанные. Он очень сошёл с аттракциона. Вскоре мы отправились домой. Дэнни оставил меня и Триш в машине, и я поцеловал ее в губы четыре или пять раз, пощупал ее сиськи. Я опустился и лизнул сосок. Она тяжело задышала. Это были интенсивные ласки, как будто мы это делали это на камеру, чтобы показать, что такое интенсивные ласки.
Я волновался и переживал, что он расскажет. Я волновался, пока красил маленькие сараи. Я представлял, как причиняю ему боль, чтобы он ничего не сказал, а причинение ему боли превратилось в совсем другие действия с ним. Получение удовольствия. Потом однажды во время обеда я приехал к ним домой на грузовике газовой компании, старом дрянном грузовике, не таком, как тот, на котором я езжу сейчас. Дэнни был на лужайке, и его опрыскивал разбрызгиватель. Без рубашки, с короткой стрижкой, с мокрыми волосами, которые потемнели, когда намокли. Я вышел из грузовика.
- Триш дома?
- Она пошла в торговый центр, - сказал Дэнни.
- А твоя мама?
- Нет.
Он уставился на меня.
- Хочешь пообедать со мной в моем секретном убежище? - спросил я.
Я улыбнулся. Потом забеспокоился, что улыбка может быть воспринята неправильно. Я действительно просто хотел его компании. Я понимаю, как это звучит, если исходит от кого-то вроде меня, и это чертова ложь, но мне было семнадцать, и тогда я мог поверить в ложь, которую говорил себе.
- А что будем есть? - спросил он.
Разбрызгиватель сделал над лужайкой радугу. На его лице были капельки воды из шланга, стекавшие с милого носика.
- У меня есть бутерброды, чипсы и пироги с овсяным кремом.
- А как насчет мороженого?
- Мы можем остановиться и купить.
Он убежал и вышел, надев футболку и обувь. Он был слегка пухловат, и я думаю, что еда была его слабостью.
И тогда я начал мыслить, как акула, чтобы понять, откуда берутся слабости, а слабости были похожи на то, что акула чует в воде — запах крови. Маленькие слабости. Мороженое. Свежая десятидолларовая банкнота. И даже четвертак. Чистое веселое время.
Мы взяли «Молочную Королеву». Фруктовое мороженое с крышками, и принесли его в сарай, который я красил. Тот находился напротив ветхого района неподалеку от центра города, пристроенный к большому закрытому складу, рядом с железнодорожными путями, которыми больше не пользовались. Сарайчик зарос сорняками, но по трубам сарая по-прежнему шел природный газ.
- Что это за место? - спросил он меня, когда я припарковался.
- Я крашу его.
- Для кого?
- Для газовой компании.
Он вел себя так, как будто это оказалось хорошим ответом на его вопрос. Стояло марево, было жарко как никогда. Сначала мы съели мороженое, как только я отпер фанерную дверь, внутри воняло дезодорантом, добавленным в газ для того, чтобы знать есть ли утечка - его запах можно учуять, потому что сам по себе природный газ не имеет запаха. Слева имелось одно окно, но оно было разбито и заколочено фанерой. Темно, дверь полузакрыта, шипящие трубы. Мы сидели на стыках труб и ели мороженое с замороженным заварным кремом. Дэнни выглядел так, будто ему понравилось мое тайное убежище.
Что касается меня - я продолжал думать о своей руке на аттракционе «Снежки», о том, как она поднималась по его шортам к его трусам, ощущая окантовку на них — и я получил то захватывающее дух чувство, ощущение, что я действительно тот, кто я есть, и поиск себя был тем, чем была вся моя жизнь. Обнаружение того, что моя рука залезает в трусы маленьких мальчиков, было моим призванием в жизни. Я знаю, это звучит глупо, но тогда мне это не показалось глупостью. Такое ощущение, что вот эти трубы внутри меня лопнули, и вышел не газ, а любовь, простая чистая любовь, которая убивает тебя, недезодорированная, так что ты этого не знаешь.
Дэнни продолжал пинать гравий. Он съел один из моих бутербродов с пимьенто и сыром, запив красной газировкой, которую я захватил для него, поскольку вода из-под крана, по-моему, не совсем тот напиток, который понравился бы такому мальчику, как он. После этого я, взяв свои сигареты, закурил одну, и я курил, делая вид, что вот такой я. Единственный и неповторимый.
Конечно, курить здесь было запрещено, и нас могло разнести к чертям собачьим, но я все равно курил.
Дэнни отбрасывал маленькие кусочки гравия, свесив ноги.
Я сделал глубокую затяжку, выдохнул и спросил:
- Ты куришь?
- Иногда, - сказал он.
Я передал ему сигарету, и он закурил, выкашляв свои маленькие легкие, что заставило меня рассмеяться от любви.
И тогда мне захотелось иметь здесь раскладушку. Лежать с ним на ней и обнимать его.
А он кашлял и кашлял.
Я подошел к нему и встал на колени. Гравий причинял адскую боль. Я поцеловал его в лоб, откинув назад его челку.
Затем я поцеловал его в губы. Глубокий-глубокий поцелуй.
- Перестань, - прошептал он.
Я захлопнул дверь.
Я не понимал, в своем ли я уме, но я подошёл к нему в темноте и обнял его так крепко, словно пытался убить, и всё, что я тогда подумал — это то, насколько это большая ошибка — что только сделало всё ещё более захватывающим.
Дэнни начал кричать.
Я держал его, потом отпустил и стянул с него рубашку, а он снова закричал и начал брыкаться.
В конце концов мне удалось его успокоить. Я отстранился, он оказался в углу. Я зажег зажигалку. Я поднес её к своему лицу. Я был так напуган, что не совсем соображал. Боялся, что он расскажет. Я сказал себе, что должен был действовать медленнее.
- Если расскажешь, то и я скажу твоим маме и папе, что ты курил, - сказал я. - Я скажу им это, а потом скажу, что ты этого хотел.
Может, я и сам тогда ещё был ребенком. Но в темноте, где шипели трубы, он поднял глаза и сказал: «Не надо».
Он помахал руками перед своим лицом.
- Ты знаешь, на что это похоже? - спросил я, когда зажигалка погасла.
Я снова зажег её.
- Что? - спросил он, почти скуля.
- Это похоже на смерть, - сказал я.
Я широко открыл глаза. Я широко открыл глаза и сказал ему, что отвезу его домой и никогда больше не увижу ни его, ни его сестру. Я отдал ему все деньги, которые были у меня в карманах. Десять долларов. Я сказал ему, что если он скажет, мне придется заняться убийством.
Всю дорогу домой он молчал. Я высадил его в конце его улицы. Дальше он зашагал сам.
Я вернулся и продолжил красить на жарком солнце. Я больше не увижу ни его, ни его сестру, и в течение нескольких месяцев я задавался вопросом, расскажет ли он. Его сестра звонила мне пять раз, и каждый раз я просил маму сказать ей, что меня нет рядом.
- Тебе приходится отбиваться от них, да? - спросил однажды мой папа, сидя в кресле.
Я только что вернулся домой. В пятнах краски и загорелый, я только кивнул головой.
- Где, черт возьми, ты был? - спрашивает меня Тара, как только я вхожу.
- Я ездил играть в гольф, а потом сходил в кино. У меня выходной. Я съезжу к папе сегодня вечером.
Она выглядит сердитой.
- Звонил преподобный Льюис, - говорит она. - Это звучало очень важно.
Брит в своем манеже, в доме спокойно.
- Уже почти семь, Дэйв, - говорит Тара.
- Я потерял чувство времени.
Потом я возвращаюсь и приношу корзину и куклу.
- Тебе, моя милая, - говорю я Таре.
Она выглядит совершенно потрясенной. Мне нравится подобное.
- А это тебе, моя дорогая, - говорю я Брит, отдавая ей куклу, предварительно вынув ее из коробки.
Она хватает её, потом бросает. Мы с Тарой смеемся.
- Там нет частей, которыми она могла бы подавиться, правда?
- Нет, - говорю я.
Я поднимаю коробку и показываю ей, что там написано: «От года и старше».
- Иногда я не могу тебе поверить, клянусь Богом, - говорит Тара.
Она держит свою корзинку так, словно в ней находится Младенец Иисус, а затем мягко ставит её на пол рядом с подставкой для журналов, которую она приобрела, занимаясь антиквариатом со своими подругами. Она подходит и целует меня.
- Позвони преподобному Льюису.
Меня немного трясет, когда я звоню ему.
- Пастор? - говорю я.
- Дэйв.
Он смеется. Смех такой красивый и успокаивающий, как раз то, что мне нужно, чтобы пережить этот момент.
- Да?
- Угадай, кто мне звонил.
- Кто?
- Та Элейн. Элейн Маркум. Ты же знаешь. Из «Хэмпшир Апартментс», ну, вчера вечером?
- Ага.
- Она сказала, что её сын хочет ходить в церковь. Ездить на автобусе. У тебя появился ещё один пассажир!
Пастор смеется, как будто то, что он подумал прошлой ночью, стало пустяком сейчас, когда у нас появился еще один христианин. Мне интересно, захотела ли она, чтобы он ходил потому что она сама была спасена, или — а именно этого хотел я, — потому, что он подошел к ней прошлым вечером и сказал своим тоненьким голоском: «Мама, я хочу пойти, хочу пойти, пожалуйста».
ЧАСТЬ III
10. ТРОЙ
Это Лоретта Джонс, позвольте её представить. Волосы у нее длинные и серебристые, такие тонкие, что напоминают паутину. Ее глаза смотрят на тебя, полуоткрытые, веки трепещут от потери мышечного контроля. Приходится видеть её лицо, коматозное лицо пожилой женщины, медленно угасающей в доме престарелых в Манси, штат Индиана. Мне приходится видеть его каждый день моей естественной жизни. Лицо, говорящее мне, что я уже не тот, кем был раньше. Это лицо с двигающимся ртом, который ничего не говорит. Приходящие толстые дочери Лоретты всё время пытаются заставить её заговорить, но она только смотрит на них в ответ, сквозь них этим тупым, неподвижным взглядом, которым всё сказано: Это происходит, девочки. Как бы вы ни старались, это произойдёт.
Прямо сейчас, посреди тихого дня в комнате Лоретты я увлажняю ее руки маслом Olay. Я, или кто-то вроде меня. Кости её рук скользят, слегка двигаясь под тонкой кожей; эти кости можно сломать, если неправильно надавить, пока я втираю крем для кожи. Я настолько осторожен — мечтаю об этом, даже занимаясь делом, — настолько осторожен, что у меня покалывает кожу. У меня болит голова от такой осторожности. Но это хорошая боль. Когда я останавливаюсь, глаза Лоретты широко открываются, и именно в этот момент у нее нет проблем с дрожанием век. Ее глаза цвета граненого хрусталя, полные чашки кофе, и даже если она только хмыкает, я понимаю, что она пытается мне что-то сказать.
Что-то нежное и, наверное, лестное. что-то, что можем понять только она и я.
Трудно поверить, что в сорок один я ныне этакий абсолютный бойскаут, не так ли?
Преданный делу до такой степени, что люди, с которыми я работаю, часто подвергают сомнению моё здравомыслие. Я забочусь о стариках, больных и умирающих. Я ловлю людей на закате лет, когда они снова становятся детьми, младенцами от старости и болезней. Свернувшимися в зародыши, как в день их рождения, чтобы умереть. Я вижу это постоянно, и это уже не умопомрачительно, даже не так грустно. Старушки и старики лежат в своих кроватях, их рты широко раскрыты в попытке вдохнуть как можно больше воздуха, глаза плотно закрыты от напряжения необходимостью переживать то, что осталось от жизни.
Когда они мочатся и гадят на свои матрасы, все, что мне нужно - это пристегнуть их удобными ремнями к подкатному подъёмнику, и они поднимаются, словно по волшебству. Я меняю под ними простыни, распыляю лизол, их тела зависают в воздухе.
Я постоянно вижу смерть и распыляю на неё лизол.
Постоянно находиться рядом со смертью – это тихое волнение. У меня такое чувство, что вся моя реакция на это – огромное сентиментальное гребаное клише. Тем не менее, я скажу, что острые ощущения возникают, когда замечаешь в этом почти сверхъестественное — в этой своей повседневной работе. Как будто заранее засекаешь время, и вот оно: целый склад умирающих людей. Важное дело. А потом начинаешь помогать им пройти через это, или приблизиться к этому, словно ты последний гид перед тем, как сесть в лодку и отправиться домой.
Все эти смерти не являются для меня проклятием. Это способ помочь людям понять, что они сделали неправильно. Таким людям, как ваш покорный слуга.
Я не говорю, что все эти старики умирают за мои грехи. Я хочу сказать, что, заботясь о них, я не обязательно искупаю свою вину, но, помогая им, я могу забыть свои первые сорок лет. Это не значит, что я не пойду домой и не подрочу, глядя на непристойные фото маленьких мальчиков в непристойных книжках, приходящих в мою квартиру в коричневой бумажной упаковке, как та, в которую мясник заворачивает баранью ногу. Маленьких мальчиков, любящих принимать всё это в свои попки и улыбающихся так, словно им это нравится. Но я делаю это, и прихожу сюда позже, и никто не видит разницы. Здесь. В Саннихейвене, в моей церкви, в церкви сломленного растлителя малолетних.
Я могу прийти сюда и вытереть дерьмо с пожилого засранца. Я могу накормить этот открытый рот без зубов. Я могу переворачивать людей, чтобы предотвратить ухудшение их пролежней. Я могу, мне позволено вымыть эту серебристо-желтую сальную шевелюру.
Я могу покормить миссис МакГлотен в кафетерии отделения больных Альцгеймером (названном так потому, что с той стороны двери всегда заперты, чтобы никто не мог выйти наружу и попасть под машину на шоссе №9) — овсянка скатывается по подбородку этой старушки в серой столовой, с пустыми столами и звуком удара чьего-то инвалидного кресла о какую-то дверь.
Дорис, женщина, с которой я работаю, и практически единственная моя подруга здесь, рядом со мной, измеряет давление мистеру Торренсу, чернокожему мужчине, одновременно разговаривая со мной, поскольку кроме нас четверых тут никого больше нет. Дорис, страдающая ожирением, но всё ещё способная ходить, рассказывает мне о том, как они с Лайлом, ее парнем, занимались сексом втроем. Иногда фотографировали, говорит она. Дорис в белой униформе LPN [лицензированная профессиональная медсестра] с кулоном Санта-Клауса рядом с бейджиком с её именем. Рождество для нее имеет большое значение. Рождество всё время. Её елка стоит круглый год. То, что начиналось как шутка, превратилось в её жизнь, наполненную Рождеством. Рождеством и сексом втроём.
Пока я кормлю миссис МакГлотен, она говорит мне:
- Это был какой-то парень по имени Тони. Он почтальон. Лайл нашел его по обновлению.
Я поднимаю глаза.
- По объявлению в «Манси Геральд»?
Дорис громко смеется. Она измеряет давление мистеру Торренсу у больших окон. Он ведёт себя так, как будто она выставляет его руку так, чтобы нарисовать его портрет - портрет старого чернокожего человека без глаз (их заменила катаракта), умиротворённого, как спящая птица.
- Нет! У нас есть собственный информационный бюллетень. Свингеры Среднего Запада. Он выпускается в Инди. Туповатый.
Выкрашенная в блондинку, золотисто-коричневая после похода в солярий торгового центра, она большую часть времени пытается вести себя как провинциальная шлюшка-подросток, хотя ей почти пятьдесят. В ее порочности имеется особая печаль. Я поддерживаю разговор. Овсянка ссыплется на пол. Миссис МакГлотен не выглядит счастливой. Она не такая миролюбивая, как Лоретта, и ее кожа прозрачна настолько, что к ней не хочется прикасаться. Звук овсянки напоминает хруст раздавленного жука, когда она медленно трет по нее голыми пальцами ног на полу. Наконец-то мне удаётся вложить немного каши в её упрямый рот.
- Тони тренируется, - говорит Дорис, снимая прибор для измерения давления.
Мистер Торренс медленно встает и уходит, как призрак. Слепота придала ему благости, а болезнь Альцгеймера - молчания. Молчание и благость — хорошее сочетание.
Дорис подходит ко мне.
- О, она умерла, - шепчет Дорис о миссис МакГлотен. - Посмотри на её лицо.
Дорис щелкает пальцами перед лицом миссис МакГлотен. Та не двигается. Её идиотский взгляд остается. Дорис смотрит на меня.
- Лайл был в восторге, - шепчет она, будучи плохой девочкой. И подмигивает.
Я смотрю на Дорис, затем на перепачканный овсянкой рот миссис МакГлотен, двигающийся медленно, как у рыбы, рыбы, жаждущей воды, еще чего-то, чего угодно.
- Мы с Лайлом заедем к тебе завтра вечером, - говорит Дорис, поддразнивая меня. Теперь это шутка, что вход в мою квартиру запрещён, но она все равно приходит, и мне нравится, когда она приходит. Мне не очень нравится Лайл, но всё же в жизни нужны такие люди, как Дорис.
- Мы хотим пойти на ярмарку, - говорит Дорис, ухмыляясь. Она сворачивает манжету для измерения артериального давления, размахивая шнуром, как стриптизёрша —ниткой жемчуга.
- Ты поедешь с нами, - говорит она, и её лицо становится серьезным.
Я не знаю, что сказать. поэтому просто киваю. Затем Дорис уходит, чтобы заняться другим делом, оставив нас с миссис МакГлотен в нашем овсяночном молчании. Когда мы закончим, я пойду за мокрой тряпкой. Миссис МакГлотен смотрит на меня, пока я убираю овсянку со стола и пола, стоя на четвереньках, не думая ни о чем, даже о ярмарке, только о серой овсянке на линолеуме. Пальцы ее ног по-прежнему дергаются. Миссис МакГлотен сидит в кресле, как королева всего, что она видит, её глаза слегка закатываются. Мне нравится, что она наблюдает за мной, когда я вытираю под столом, чтобы не появились муравьи и тараканы.
После этого я подхожу и той же тряпкой, которой протирал пол, по-прежнему стоя на коленях, вытираю ей пальцы ног. Миссис МакГлотен прекращает всё свои движения, пока я это делаю, застыв в моменте своего удовольствия, типа: «О, пожалуйста, продолжай».
Дорис и Лайл в моей квартире. Они готовы отправиться на Бесплатную Ярмарку. Ярмарка — печальная штука, от самой идеи ярмарки меня тошнит, но Лайл и Дорис уже сидят на моем диване, который я только что покрыл плёнкой, чтобы защитить от пятен.
- Да ладно, будет весело, - говорит Дорис, одетая в шорты и обтягивающую майку, наряд, которого следует избегать полным дамам девяностых. Однако от излишней гротескности её спасает улыбка — улыбка и лицо, которое, несмотря ни на что, близко к кукольному, почти такое же кукольное, как у Долли Партон [американская кантри-певица и киноактриса].
Лайл высокий, c длинными волосами и усами, переходящими в бакенбарды, но без бороды. Ему всего тридцать, и Дорис, видно, гордится тем, что у нее столь молодой любовник. Он выглядит почти как вытянутый Капитан Кенгуру — в джинсах и футболке «Секретные материалы».
- Давай, Трой, - говорит Дорис.
Ей нравится думать обо мне как о своем лучшем друге, и когда против моей воли она приходит ко мне домой, и мы вместе смотрим старые фильмы, она любит поговорить, а я на самом деле почти ей не отвечаю. Дорис —любительница поговорить.
- Дай мне сигарету, - говорю я Дорис, смеясь себе под нос и разворачиваясь во вращающемся кресле перед своим компьютером. Я говорю с Дорис, но смотрю на Лайла. Иногда, когда я чувствую бодрым, полным энергии и слегка игривым, то отношусь к Лайлу так, будто он тоже мой парень. Кажется, ему нравится, когда я начинаю приходить в соответствие с его и Дорис формами извращения.
- Мы отправимся на ярмарку, нравится тебе это или нет, - говорит Дорис, закуривая мою «Вирджинию Слим», которую она только что достала из сумочки. «Вагинальная слизь» — так их называет Лайл.
Лайл говорит:
- Давай, Трой. Ты всегда приходишь домой и валяешься.
Я выдыхаю дым «Вагинальной слизи». Дорис подходит ко мне и начинает хныкать, как маленькая девочка, что меня злит. Она слегка поворачивает меня. Я останавливаюсь и смотрю на Дорис, на ее милое лицо, и, несмотря ни на что, я люблю её. Она мой контакт с внешним миром.
Меня тошнит, но я пойду.
- Конечно, - говорю я.
Лайл встает, зевает и потягивается, его футболка задирается, обнажая рыбье-белый живот с разбросанными по всей его длине волосатыми завитками. Опустив руки, как у шимпанзе, он смотрит на меня.
- Вечер-инка! - говорит он наполовину с сарказмом, наполовину всерьёз.
Что тут поделать?
Дорис и Лайл так рады моему согласию, что мне кажется, будто им обоим нужна пощечина. Однако я злюсь не на них, а только на то, что меня прерывают, из-за чего все внезапно кажется застопорившимся и заглохшим. Как будто ничто, черт возьми, не имеет значения. Мне хочется пойти на работу, где всё, что я делаю, имеет цель. Волосы Дорис — это кошмар, джунгли с черными корнями. Я нравлюсь Лайлу. Я думаю, он ведет себя со мной так, как ему не положено. Он строит мне глазки. Мне хотелось бы показать ему свои коробки из-под обуви, наполненные непристойными картинками. Мальчиками стройными и бледными, с пустыми лицами, с телами безволосыми и обнаженными, и, вероятно, с пустыми желудками. Что вы думаете о том, чтобы поговорить, мистер Лайл? Он носит кошелек на цепочке, и сейчас, когда я зашнуровываю кроссовки, после того, как выключил компьютер. я вижу начало большой татуировки, скрывающейся под его штаниной.
Дорис поет себе под нос рождественскую песенку.
Моя квартира вонючая, грязная и переполненная. Пахнет старой одеждой, старой едой, тупой заезженной жизнью. Кажется, единственной чистой вещью тут является компьютер на моем столе. Над ним висит постер с единорогом в хромированной рамке, маленький телевизор, дурацкие, но драгоценные безделушки, оставшиеся со времен жизни с мамой, всё в пыли. Однако в этом темном месте с постоянно закрытыми жалюзи тоже присутствует какая-то элегантность. Мои вазочки с попурри пахнут жжеными розами и почти тошнотворно-сладкими ароматами одеколонов Дорис и Лайла, сливающимися друг с другом. Лайл возится с моей клавиатурой.
- Ты в Интернете? - спрашивает он, облизывая усы.
Обувь зашнурована, я смотрю на него.
- Да, - говорю я.
Лайл поднимет глаза. Дорис стоит у двери, берёт сумочку с моего обеденного стола. Лайл флиртует. Мне снова хочется показать ему безумные фотографии, которые хранит конченный извращенец, или рассказать ему, каково быть мной, примерно в ста словах. Но не целовать его. И Дорис тоже. Я больше никого не целую.
Лайл говорит:
- Быть в Интернете — это как путешествие.
Я киваю.
Дорис говорит:
- Можно найти товарища по играм откуда угодно.
Да, думаю я. Как-то вечером я зашёл в чат. Куча малолеток-тиннибопперов [девочка или мальчик раннего подросткового возраста, следующая подростковым тенденциям в музыке, моде и культуре]. Вам не захочется знать об этом.
Затем Дорис, Лайл и я выходим из моего многоквартирного дома в жаркую ночь Манси. Потрескавшиеся тротуары, большие красивые деревья, дома пятидесятых годов. Лают собаки, проезжают машины. Нас трое, прямо для секса втроём. Я не буду иметь к этому никакого отношения, думаю я, садясь в красный джип Лайла сзади. Мы отъезжаем. Им, должно быть, меня жаль. Они думают, что я застенчивый и сдержанный холостяк, гомик; они считают — это почти непривлекательно, но достаточно хорошо в выходной день. Я чист. Мне хочется кричать, и неожиданно я с религиозным пылом осуждаю Дорис и Лайла. Я как придурошный Джерри Фолуэлл [американский пастор и телепроповедник] на продуваемом ветром заднем сиденье. Если бы они знали меня по-настоящему, они могли бы испугаться, бояться того, что я сделал, на что я ещё способен, но не решился сотворить. В каком-то смысле мне нравится притворяться одиноким и наивным гомиком, о котором Дорис рассказывает Лайлу: может быть, это заводит его, этого чокнутого санитара в его полуэкзотичной тесной квартирке с одной спальней, заполненной восточными безделушками и постерами с единорогами, с его навороченным компьютером и лазерным принтером, с его пепельницами из Канады. Этого урода, который говорит смущенным шепотом и часто улыбается. Возможно, Дорис я тоже нравлюсь. По-сыновнему (хотя она всего на девять лет старше). Или я вроде их сын, и они везут меня на ярмарку, а потом оба трахнут меня с родительской нежностью рождественским утром. Я милый мальчик. Я хороший. Я сделаю всё, что они захотят. Меня похитили, и мне приятно это похищение.
Итак, я оказываюсь на Бесплатной Ярмарке Манси. Аллея аттракционов светится в конце моста за пределами центра города. Оранжевый, красный, белый, синий неон размазывается и струится, как электрические угри, рок-концерты, Лас-Вегас и, конечно, всё как в тот раз, когда Дэвид, его мама и папа, моя мама и я отправились на Индиана-Бич в Монтичелло, штат Индиана.
Когда мы приближаемся, я слышу крики, доносящиеся с аттракционов.
Качая головой взад и вперед, Лайл говорит:
- Мы прокатимся на каждом аттракционе, что у них тут есть.
Дорис говорит:
- Только на тех чёртовых сломанных американских горках мы не будем.
Она смеется своей большой толстой жопой. Наклонившись, Лайл целует ее плечо. На её плечах майка с бахромой, из-за чего её плечи напоминают огромные грибы. Какие сумасшедшие детки, преисполненные жаждой жизни! Как мы повеселимся тут, в Волшебном городе! Глядя в темноте на аттракционы, я слышу голос Дэвида. Шестилетнего. Двадцать пять лет назад. Голос Дэвида в туалетной кабинке.
Давид говорит:
- Отпусти меня.
Маленький Дэвид, кажется, просто не понимает, что я не могу этого сделать.
А ныне Лайл хватает меня за руку. Дорис - за другую. Вот так мы и идём к главным воротам ярмарки. Люди, должно быть, пялятся на нас. Мы — Дороти, Трусливый Лев и Страшила. Угадайте, кто есть кто?
- Давайте, ребята, - кричит Лайл, увлекая нас за собой.
Я отпускаю его, но держусь за Дорис, Лайл убегает. Я смотрю на неё, и она улыбается.
- Он просто большой ребенок в сердце, Лайл, - произносит она.
Можно сказать, что она любит его гораздо больше, чем он когда-либо полюбит её. Для меня это момент узнавания, как будто я смог заглянуть в чувства Дорис. Я её психический близнец, её эмоциональный рентгенолог. Каким-то образом я чувствую себя рядом с ней, в этой ситуации. Мы связаны друг с другом в этой ситуации. Мы можем любить только тех, кто не может ответить нам взаимностью, мы — попавшие в ловушку, но хорошо поладившие, игнорирующие всё это и пытающиеся немного развлечься. Мы с ней продолжаем держаться за руки. Мы заходим в ворота, как будто идем в церковь.
Дорис говорит:
- Видишь? Разве тут не лучше, чем сидеть в одиночестве?
11. ТРОЙ
ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОЗМОЖНО...