Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
CA S'EST FAIT COMME ÇA
ТАКИЕ ДЕЛА...
фрагменты автобиографии

. . .

УЛЫБКА

В школу я ходил недолго, меня вышибли. Мои родители не могли платить... Они ни за что не могли платить. За первое причастие, например, не смогли, и кюре меня тоже вышибли. Даже на мое крещение у них не хватило денег. Учителя и кюре объединились, чтобы устранить меня, вычеркнуть. Я-то не знал, что вычеркнут, я понял это позже. Они всегда выталкивали меня на улицу, и учителя, и кюре. А ведь они вовсе не были такими уж засранцами, люди как люди, они пожаловали меня приветствовать, когда город Шатору объявил меня почетным гражданином после «Последнего метро» Трюффо или «Под солнцем сатаны» Пиала, уж не помню... И жандармы, засадившие меня в каталажку за угон машины, тоже явились. Впрочем, только они и были мне немножко отцами в детстве — не учителя, не кюре, а жандармы. Я всегда хорошо ладил с жандармами и легавыми. Они были добрые, строгие, но добрые. Они вообще не такие мудаки, какими прикидываются.

Я покинул школу, потому что меня обвинили в краже, которой я не совершал. Я был самым бедным в классе, единственный не мог оставаться на дополнительные занятия — это стоило пять франков и было непосильно для Деде. «Дык это где ж взять-то? На дороге, штоль, валяются?» Они воспользовались моим отсутствием, чтобы повесить на меня кражу — ясное дело, бедняк! Сын бедняка! Пропали деньги на подарок учителю к концу учебного года. А тот, кто меня обвинил, Бернар Валье, он-то их и стибрил! Вот мерзавец!

В десять лет я на улице. Поглядываю на ляжки соседки Меметты и дрочу, засунув руку в карман. Захожу в кино, за билет не плачу. Брожу по магазинам мимо полок с товарами, одну руку держу в кармане, дрочу, так приятно, щекотно, а другой грабастаю все, что мне нравится. Есть-то надо. Я учусь засекать косые взгляды — любопытные, порочные. Учусь улыбаться. Если ты не улыбаешься, значит, боишься, и тогда тебе хана: ты становишься добычей.
Деде вообще не колышет, где я шляюсь, он и за собой-то уже не может уследить; Лилетте же не хватает двух рук и двух сисек, чтобы растить трех своих телят. Я провожу первую бессонную ночь на ярмарочном гулянье. Что делают люди за освещенными окнами? Интересно было бы узнать. Что они все могут делать там, за окнами? Я вижу, как они двигаются, поднимают руки, разговаривают, и продолжаю дрочить. Мне не надо ничьей заботы, я сам о себе могу позаботиться. И никакой я не несчастненький.

Я все лучше умею улыбаться, чтобы по-казать людям, какой я доверчивый, как я их не боюсь. Когда парни с физиономиями а-ля Лино Вентура, дальнобойщики, ярмарочные торговцы, предлагают мне у них отсосать, я отвечаю: гони монету, называю свою цену. Мне десять лет, но выгляжу я на все пятнадцать. Меня ничем не удивить. Как будто Лилетта привила мне иммунитет своей фразочкой, которая так и осталась занозой в моем сердце: «Подумать только, что мы тебя чуть не убили!» Если я сумел выжить после вязальных спиц матери, кого мне, спрашивается, бояться? Да никого, и уж точно не себя. Во мне живет непоколебимая вера в себя, в свою судьбу. Эта вера — натянутая нить моей жизни, по которой я иду, не дрогнув. Я помню, как завороженно смотрел на канатоходца, пересекавшего Соборную площадь по натянутому канату в двадцати метрах над нашими головами. Однажды в субботу под вечер, в Шатору. Тот человек — это был я, это буду я немного позже, с колоссальной верой в себя над всеми, кто дрожит внизу. И вдруг человек засомневался, я это почувствовал своими собственными ногами, шест, который он держал строго горизонтально, заколебался, сомнение, а потом и страх закрались в его душу, и чем сильнее колебался шест, тем больше он сомневался — все, ему хана. Он понял, что умрет, еще прежде чем упал, и через несколько секунд разбился о мостовую на наших глазах.

Я рос на улице куда больше, чем в школе, где едва выучился читать и писать. Улица ничего не спускает, надо верить в свою счастливую звезду и рассчитывать только на себя.

ОСЛЕПЛЁННЫЙ ТАКОЙ КРАСОТОЙ

Очень рано я влюбился в девочку, которая на меня и не смотрела, я даже имени ее не узнал. Она училась шитью в каком-то дурацком заведении типа школы домоводства, «Грабы» в Шатору, а я забирался на ограду, чтобы посмотреть на нее на переменах. Я был влюблен во всю эту исходящую от нее белокурость, в этот ослепительный свет, которым она лучилась. Это была и радость, и боль, как я скажу позже Катрин Денев в «Последнем метро». Но тогда у меня не было слов, я ничего не анализировал, не сознавал этой двойственности; я просто думал, что ничего мне больше в жизни не нужно, кроме этой девочки, что я готов умереть за нее. Если бы только... Но если бы только — что? Что может случиться? Я не знаю, поговорить мне не с кем, мне одиннадцать лет, и я болен счастьем, которое жжет мне сердце, отшибает аппетит, будит посреди ночи. По два-три раза в день я возвращаюсь, чтобы забраться на ограду «Грабов» и пропасть в ее свете. Как она узнала, что я прихожу к ней, что я здесь ради нее? Но однажды она об этом узнала, и наши взгляды встретились. Ее лицо, такое бледное, и внезапно — ее синие глаза, устремленные в мои, взгляд открытый и вопрошающий одновременно. Я испытал тогда нечто столь сильное, что пелена застлала мне глаза, я ослеп и оказался под оградой в разорванных штанах, с разбитой коленкой, не заметив, как упал.

Много позже в моей жизни прозвучит фраза из спектакля Барбара «Лили — моя страсть», который мы сыграли вместе, и эта фраза вернет меня к той девочке, к моей первой, самой первой любви: «Белокурость — неведомый мне край». Да, и мне тоже, поэтому я только поднимаю глаза на этот далекий, недоступный край и теряю дар речи перед такой красотой.

Однажды мы наконец встретились на улице, она меня узнала, остановилась, на миг уставилась мне прямо в глаза. Мне бы сказать хоть слово, даже просто улыбнуться... Но я застыл, парализованный светом, и через сотую долю секунды она ушла, ничем больше меня не удостоив, кроме нахмуренных бровей.
Двадцать лет спустя я переживу в точности такую же сцену — на охоте. Охотник из меня никакой, я не люблю охотиться. Иду с ружьем на плече, слышу, как шумят загонщики, и вдруг — вот она, лань, остановившая свой бег в двух шагах от меня. Она смотрит мне прямо в глаза, шея вытянута, ноздри раздуваются от страха. Вокруг нас продолжают гомонить охотники, а мы с ней ведем этот безмолвный, этот чудесный диалог за гранью нашего мира. Мне бы вскинуть ружье и выстрелить, но я, снова парализованный волнением и ее красотой, даю ей убежать.

СИНЕЕ БРЮХО МОРЯ

Я впервые увидел море с болельщиками «Берришон», футбольного клуба Шатору. Я прослышал, что они едут играть против «Монако», и забрался в автобус с болельщиками. Люди наверняка заплатили за проезд туда и обратно, а я ничего не платил, просто сел в автобус, и все. «Мы победим! Мы победим!» — орали они, и я орал вместе со всеми. Мы ехали всю ночь, и вдруг, открыв глаза утром, я увидел горы, красную землю Юга, сосны, кипарисы... и за поворотом — море! Синее брюхо моря. Необъятная круглая синева в чистом утреннем свете. Нереально, до чего это было красиво! Все парни в автобусе храпели, накачавшись вчера пивом, а я бегал от окна к окну, чтобы продолжать его видеть, море... Почему я решил, что мы произошли оттуда, что мы все оттуда родились? «Вот оно что, — говорил я себе, — вот оно что...» Я, конечно, спутал слова, ведь его звали матерью [По-французски слова lа mег — море и la mere — мать звучат одинаково], для меня, принимавшего роды у Лилетты... Не помню, как долго я в это верил, в это чудо, что мы все родились из моря, но я верил.

Меня окрылило это путешествие. На долгие месяцы окрылило. Вот, говорил я себе, когда-нибудь я туда вернусь, куплю дом, обязательно куплю и увезу всю мою семью в этот светящийся воздух, на эту красную, теплую землю, под эти сосны...

И следующим летом я действительно вернулся, но на этот раз один. Автостопом до мыса Антиб. Тринадцать лет, ну и ладно, тело-то восемнадцатилетнего. Работал на пляже в Ла Гаруп, у Лулу. Вставать приходилось чуть свет, чтобы разровнять песок, прежде чем укладывать матрасы. Напарник мой, парень из Лиона, меня ненавидел. «Нехрен тебе здесь делать, ты еще пацан, не имеешь права работать». — «Я работаю не меньше тебя, велика премудрость — песок ровнять, отвали!» Он так меня достал, этот урод, что однажды я замахнулся лопатой: «Заткнись, не то башку проломлю! Понял? И молчи в тряпочку, чтоб я тебя больше не слышал». Он увидел бешенство в моих глазах и заткнул пасть. С тех пор этот детина в три раза меня старше присмирел и сутулил спину — боялся меня.
Жил я в хибарке, куда на ночь убирали матрасы. В то лето я прожил лучшие дни моей юности, потому что со мной было море и я засыпал под убаюкивающий шум прибоя, а еще потому, что я открывал для себя женщин. Им приносили еду прямо на пляж на маленьких табуретах. Они раздвигали ноги, чтобы поудобнее пристроить табурет, и я видел их киски во всей красе... Это было как сон.

. . .

©2014

© COPYRIGHT 2016 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог