Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
   
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
CORYDON
1911 - 1920

ПЕРВЫЙ ДИАЛОГ

В 190... году скандальный судебный процесс вновь поставил на повестку дня непростой вопрос об уранизме. Целую неделю в салонах и кафе ни о чем другом не говорили. Устав от восклицаний и рожденных наобум теорий невежд, упрямцев и глупцов, я захотел придать основательность моим суждениям и, признавая только за разумом право осуждать или оправдывать, отправился поговорить на эту тему с Коридоном. Я слышал, что он не опровергает некоторых приписываемых ему противоестественных наклонностей. Мне хотелось убедиться самому в истине и узнать, что он скажет в свое оправдание.
Последний раз я видел Коридона десять лет тому назад. Тогда это был пылкий, мягкий и в то же время гордый юноша, великодушный, всегда готовый помочь, один взгляд которого вызывал уважение. Он с блеском завершил медицинское образование, и специалисты рукоплескали его первым работам. После окончания лицея, где мы вместе учились, нас долго связывала тесная дружба. Затем годы путешествий нас разлучили, и, когда после возвращения из странствий я обосновался в Париже, дурная репутация, которой ему стоили его нравы, удержала меня от возобновления нашего знакомства.
Должен признаться, что, войдя в его квартиру, я не испытал того неприятного чувства, которого опасался. Впрочем, Коридон не внушает подобного чувства и своей манерой одеваться: достойной и даже отчасти нарочито строгой. Он провел меня в комнату, где я тщетно искал те признаки женственности, которые специалисты находят во всем, что имеет отношение к извращенцам, утверждая, что никогда на этот счет не ошибаются. Все же над его секретером из красного дерева можно было заметить большую фотографию, изображающую фреску Микеланджело «Сотворение человека»: на ней обнаженный Адам, простертый во прахе и послушный творящему персту Бога, обращает к нему сияющий благодарностью взор. Коридон настаивает на своей любви к произведениям искусства, так что, если бы я вздумал удивиться его выбору, у него всегда есть оправдание. На его рабочем столе стоит портрет белобородого старца, в котором я тотчас же узнал американца Уолта Уитмена: этот портрет предваряет перевод его сочинений, недавно опубликованный г-ном Базальжеттом. Г-н Базальжетт — автор также биографии Уитмена. С этим объемистым трудом я как раз недавно ознакомился, и он послужил мне поводом для начала разговора.

I

— После того, как я прочитал книгу г-на Базальжетта,— начал я,— мне кажется, что этот портрет не имеет достаточных оснований находиться у вас на столе.
Моя фраза была дерзкой. Коридон сделал вид, что не понял ее. Я продолжал настаивать.
— Во-первых,— ответил он,— творчество Уитмена остается достойным восхищения, как бы ни представляли его нравы...
— Признайтесь все лее, что ваше восхищение Уитменом весьма поубавилось после того, как мг Базальжетт доказал, что ему не были свойственны нравы, которые вы ему с удовольствием приписывали.
— Ваш друг Базальжетт вовсе ничего не доказал; все его рассуждения опираются на легко опровергаемый силлогизм:
Он исходит из принципа, что гомосексуализм — противоестественная наклонность.
Поскольку Уитмен был совершенно здоров и перед нами, собственно говоря, самый совершенный естест» венный человек, какого нам когда-либо предлагала литература...
— То, следовательно, Уитмен не был педерастом. Вот, на мой взгляд, единственно возможный вывод.
— Но перед нами его произведения. Г-н Базальжетт тщетно переводит «love» как «привязанность» или «дружба», a «sweet» как «чистый» в тех случаях, когда поэт обращается к «товарищу»... От его перевода все страстные, чувственные, нежные, трепетные стихотворения не перестают быть все того же порядка, то есть, «противоестественными», как вы это называете.
— Я вовсе не говорю о «порядке»... Ну, а каков ваш силлогизм?
— Пожалуйста:
Уитмена можно рассматривать как образец нормального человека.
Следовательно, Уитмен был педерастом.
— Итак, педерастия — это нормальная склонность. Браво! Остается доказать, что Уитмен был педерастом. Один принцип против другого. Я предпочитаю силлогизм Базальжетта, он меньше противоречит здравому смыслу.
— Важно не противоречить не здравому смыслу, а истине. Я пишу статью об Уитмене, ответ на аргументы Базальжетта.[Г-н Базальжетт, разумеется, имеет право (и его обязыва­ет к тому французский язык) всякий раз, когда род в англий­ском языке остается неопределенным, переводить, к примеру «the friend whose embracing me» как «подруга, которая и т. д.», хотя при этом он вводит в заблуждение и себя самого, и чи­тателя. Но он не имеет права, внеся изменения в текст, делать на его основе выводы. С обезоруживающим простодушием он признается, что сюжет с участием женщины в написанной им биографии Уитмена — «чистый» вымысел. Его стремление перетянуть своего героя в гетеросексуальную область столь велико, что, когда он переводит слова «the heaving sea», «вздымающееся море», ему необходимо добавить «словно груди» (С. 278), что по смыслу просто нелепо и к тому же глубоко противоречит поэтике Уитмена. Читая такой перевод, я спешу сличить его с текстом в уверенности, что он... ошибо­чен. Точно так же, когда мы читаем «смешавшись с толпой очищающих яблоки, я требую то у той, то у другой поцелуя за каждый найденный мной красный плод» (С. 93), женский род, разумеется, вымысел Базальжетта. Подобных примеров множество, а других нет, то есть нет таких, на которые мог бы опереться Базальжетт. Поистине Уитмен словно обращается именно к нему, восклицая: «Я не таков, как вы думаете» (С. 97). Что касается литературных искажений, то они настолько многочисленны и серьезны, что дают превратное представление о поэзии Уитмена. Я знаю немного переводов, которые так сильно искажали бы оригинал... но это рассуждение завело бы нас слишком далеко и в другую область.]
— Вас так занимают подобные вопросы нравов?
— В достаточной мере, признаюсь. Я готовлю довольно большую работу на эту тему.
— Значит, трудов Молля, КрафтЗбинга, Раффаловича вам недостаточно!
— Они меня не удовлетворяют. Я хочу оказать о том же, что и они, по-другому.
— Чем меньше говорят об этих вещах, тем лучше, и зачастую они существуют только потому, что кто-то их неловко пропагандирует — так мне всегда казалось. Кроме их некрасивости всегда найдутся повесы, готовые следовать именно тому примеру, который кто-то намеревался осудить.
— Я не намерен ничего осуждать.
— Ходят слухи, что вы выступаете за терпимость.
— Вы меня не понимаете. Очевидно, я должен сказать вам заглавие моего сочинения.
— Слушаю.
— Я пишу «Защиту педерастии».
— Почему бы не «Похвалу», раз на то пошло?
— Такое заглавие не вполне отвечает моей мысли. Впрочем, я уже опасаюсь и того, как бы некоторые не усмотрели своего рода вызов в слове «Защита».
— И вы посмеете опубликовать вашу книгу?
— Нет, не посмею,— ответил он очень серьезно.
— Поистине, вы все одинаковы,— продолжал я после короткой паузы.— Вы хорохоритесь у себя в спальне и среди вам подобных; но вне стен вашего дома, перед публикой ваша храбрость улетучивается. В глубине души вы прекрасно чувствуете, что вас осуждают на за-конном основании. Вы красноречиво протестуете вполголоса, но возвысить голос — выше ваших сил.
— Да, правда, в нашем деле не хватает мучеников.
— Тогда не произносите громких слов.
— Я употребляю те слова, которые необходимы. У нас были Уайльд, Крупп, Макдональд, Эйленбург...
— И вам этого мало!
— О! Жертвы, да! Жертв сколько угодно! Но мучеников, ни одного. Все отрицали и будут отрицать.
— Что поделаешь, черт возьми! Перед лицом общественного мнения, перед журналистами и на суде всякого охватывает чувство стыда и желание отступить.
— К сожалению, все молчат! Да, вы правы: утверждать свою невинность ценой отрицания своей жизни значит позволять торжествовать общественному мнению. Как странно! У всех хватает смелости иметь свое мнение, но признать свои нравы решимости нет. Все согласны страдать, но никто не хочет быть опозоренным.
— Разве вы не такой, как все, если не осмеливаетесь напечатать вашу книгу?
Он немного помолчал, затем произнес:
— Быть может, осмелюсь.
— А если вас прижмет на суде какой-нибудь Квинсберри или Гарден, вы, конечно, предвидите, каким будет ваше поведение.
— Увы! Наверное, мне, подобно моим предшественникам, не хватит силы духа и я стану все отрицать. Мы не настолько одиноки, чтобы комья грязи, которые в нас бросают, не запятнали кого-то другого, кто нам дорог. Скандал привел бы в отчаяние мою матушку, и я бы этого себе не простил. Моя младшая сестра еще не замужем и живет вместе с ней. Быть может, мой вероятный зять постыдится сделать ей предложение.
— Так, черт возьми! Понимаю: вы признаете, что эти нравы позорят даже того, кто их только терпит.
— Это не признание, а констатация факта. Вот почему я бы хотел, чтобы в нашем деле появились мученики.
— Кого вы имеете в виду?
— Того, кто выдержит натиск, кто, не хвастаясь и не бравируя, стерпит осуждения и оскорбления. Вернее, я бы хотел, чтобы достоинство, честность и прямота такого человека были столь общепризнаны, что осуждение не посмело бы его коснуться...
— Вот такого человека вам и не найти.
— Позвольте мне выразить пожелание, чтобы он нашелся.
— Послушайте! Между нами говоря, вы считаете, что от этого будет какая-то польза? Какой перемены в общественном мнении вы ждете? Согласен, что вас несколько притесняют. Но если бы вас притесняли чуть больше, было бы только лучше, поверьте. Эти гнусные нравы, если не давать им волю, просто перестали бы существовать. (Я заметил, что он пожал плечами, но я продолжал настаивать на своем.) Вы полагаете, что на свет божий вытащено недостаточно мерзостей? По-моему, гомосексуалистам там и сям постыдно потакают. Пусть довольствуются скрытой жизнью, поощрением со стороны себе подобных. Но не добивайтесь для них от порядочных людей ни одобрения, ни хотя бы снисхождения.
— Все же я не могу обойтись без уважения этих людей.
— Что же делать? Измените ваши нравы.
— Дело в том, что я не могу их изменить. Вот дилемма, для решения которой Крупп, Макдональд и многие другие не нашли иного решения, кроме пистолетного выстрела.
— К счастью, вам не свойствен подобный трагизм.
— Не могу в этом поклясться. Я бы просто хотел написать мою книгу.
— Признайтесь, что здесь замешано немало гордыни.
— Ничуть.
— Вы культивируете вашу странность, не хотите ее стыдиться и рады ощущать себя не таким, как другие.
Он снова пожал плечами и молча прошелся по комнате. Затем, словно справившись с раздражением, которое вызвали мои последние слова, заговорил, вновь усевшись возле меня:

II

— Когда-то вы были моим другом. Помнится, мы понимали друг друга. Зачем же сегодня вы иронизируете над каждой моей фразой? Разве вы не можете, не скажу, одобрить меня, но хотя бы спокойно выслушать? Вот так, как я спокойно говорю с вами... во всяком случае, как я буду говорить, если вы станете меня слушать.
— Простите меня,— сказал я, обезоруженный его тоном.— Я и впрямь вас давно не видел. Да, мы были близкими друзьями в то время, когда в вашем поведении никак не проявлялись ваши наклонности.
— А затем вы перестали со мной видеться, вернее, вы порвали со мной.
— Не станем объясняться на этот счет. Давайте просто поговорим, как раньше,— продолжал я, протянув ему руку.
— У меня есть время, и я готов вас выслушать. Когда мы общались, вы были еще студентом. Скажите, вы уже тогда все знали о себе? Говорите! Я жду от вас исповеди!
В его обращенном ко мне взгляде начало возрождаться доверие, и он заговорил:
Когда я находился в интернатах при больницах, возникшее сознание моей... аномалии вызвало во мне смертельную тревогу. Бессмысленно утверждать, как это делают некоторые, что педерастия — следствие разврата и удел пресыщенных. Я не мог также признать себя ни умственным, ни физическим уродом. Я был трудолюбив, вел очень целомудренный образ жизни и имел твердое намерение после окончания больничной практики жениться на одной девушке. Она уже умерла, но тогда я любил ее больше всего на свете.
Я любил ее слишком сильно, чтобы отдать себе ясный отчет в том, что я не желал ее. Я знаю, что некоторые с трудом допускают то, что любовь может не всегда сочетаться с желанием. Мне об этом ничего не было известно. Между тем, никакая другая женщина не становилась предметом моих мечтаний и не пробуждала во мне никаких желанйй. Еще меньше меня привлекали девки, с которыми спешили развлечься почти все мои приятели. Но тогда я не подозревал, что могу желать кого-то другого и что вообще другие, не женщины, могут стать объектом подлинного желания, и был уверен в том, что мое воздержание похвально, бурно радовался при мысли, что вступлю в брак девственником, и гордился своей чистотой, не думая о том, что она может быть обманчивой. Только постепенно мне удалось понять себя. И я должен был признать, что все эти хваленые соблазны, которым я гордо противился, меня совершенно не привлекали.
Итак, то, что я принимал за добродетель, было всего лишь равнодушием! Вот открытие, которое должно повергнуть юную и достаточно благородную душу в ужасную растерянность. Только работа спасала меня от меланхолии, которая обесцвечивала и омрачала мою жизнь. Вскоре я понял, что не способен жениться. Я не мог ничего сказать моей невесте о причинах моей грусти, и мое поведение с ней становилось все более двусмысленным и приводящим в недоумение. Вместе с тем некоторый опыт, приобретенный в борделях, доказал мне, что я не импотент и в то же время окончательно раскрыл мне глаза.
— Раскрыл глаза на что?
— Мой случай казался мне очень странным (разве мог я знать тогда, что он, напротив, очень распространен?). Я был способен испытывать сладострастие, но не желание. Родители мои отличались отменным здоровьем. Сам я был крепок и силен. По моему внешнему виду нельзя было догадаться о моем дефекте. Никто из моих друзей о нем не догадывался. Я бы скорее предпочел, чтобы меня четвертовали, чем открылся бы кому-нибудь. Но ломать комедию, изображать хорошее настроение и веселье только ради того, чтобы не возникло ни малейшего подозрения, становилось для меня нестерпимо. Вскоре, в одиночестве, я окончательно пал.
Серьезность и убежденность его тона усиливали мой интерес.
— Сколько во всем этом воображения! — сказал я мягко.— Просто вы были влюблены, следовательно, вас мучили разные страхи. После свадьбы любовь превратилась бы в нормальное желание.
— Да, я знаю, так говорят... Как я был прав, не веря этому!
— Теперь вы, кажется, мало расположены к ипохондрии. Как вы излечились от этой болезни?
— В то время я много читал. Однажды мне попалась одна фраза, ставшая моим спасением. Она принадлежит аббату Гальяни. «Самое главное,— писал он г-же д’Эпине,— не добиваться исцеления, но научиться жить со своими болезнями».
— Почему бы вам не повторять эту фразу вашим больным?
— Я говорю ее тем, кто не может выздороветь. Эти слова, наверное, кажутся вам слишком простыми. А я извлек из них мою философию. Мне оставалось только узнать, что я не урод, не единичный случай, и я вновь обрел уверенность и перестал быть себе противен.
— Вы рассказываете о том, как вы определили, что вас мало привлекают женщины, но не говорите о том, как обнаружились ваши наклонности...
— Это не слишком приятная история, я не люблю ее рассказывать. Но вы меня внимательно слушаете, и, надеюсь, мой рассказ поможет вам не столь легкомысленно, как прежде, смотреть на эти вещи.
Я заверил его если не в моем сочувствии, то, по крайней мере, в почтительном внимании.
— Итак, вы знаете, что я был обручен. Я нежно любил ту, которая должна была стать моей женой, но любил любовью почти мистической, и, разумеется, по неопытности не представлял себе, что можно любить как-то иначе. У моей невесты был брат, моложе нее на несколько лет. Я часто его видел, и он проникся ко мне живейшей симпатией.
— Ах, вот оно что! — воскликнул я невольно.
Коридон строго посмотрел на меня.
— Нет, между нами не произошло ничего нечистого; его сестра была моей невестой.
— Простите меня.
— Но представьте мое волнение, мое смущение, когда однажды вечером, в минуту откровенности, мне пришлось признать, что этот мальчик не только хотел дружить со мной, но и просил моей ласки.
— Вы хотите сказать, вашей нежности. Как множество детей, черт возьми! И здесь мы, старшие, обязаны быть бдительными.
— Что я и делал, клянусь вам. Но Алексис уже был не ребенком, но подростком, полным грации и ума. Его признания приводили меня в тем большее замешательство, что во всех его откровениях, во всех его наблюдениях, которые он так рано, с удивительной проницательностью делал над собой, я словно слышал собственную исповедь. Но все же ничто не оправдывало мою суровость.
— Суровость?
— Да. Мне было страшно за нас двоих. Я говорил с ним сурово, даже жестко и, что еще хуже, с преувеличенным презрением по отношению к тому, что я называл женоподобием и что было лишь естественным выражением его нежности.
— Да, в таких случаях деликатность не мешает!
— Я был столь далек от нее, что бедный ребенок — да, это был еще ребенок — воспринял мою суровость самым трагическим образом. Три дня подряд, удвоив свою нежность, он пытался победить мой якобы гнев. Я же демонстрировал все большую холодность, так что...
— Продолжайте.
— Как! Разве вы не знаете, что Алексис Б. покончил с собой?
— И вы смеете предполагать, что...
— О! Я ничего не предполагаю. Сперва говорили о несчастном случае. Мы тогда отдыхали на природе: тело нашли у подножия скалы... Несчастный случай? Почему бы мне и не поверить в это? Но вот письмо, которое я нашел в изголовье моей постели.
Он выдвинул один из ящиков стола, дрожащей рукой взял листок бумаги, бросил на него взгляд, затем сказал:
— Нет, я не стану читать вам это письмо; вы станете презирать бедного ребенка. Он писал мне в общих чертах, но с какой страстью! о той тоске, в которую погрузил его наш последний разговор... в особенности некоторые мои фразы. Спасением от подобного физического томления, — воскликнул я, лицемерно возмущаясь теми вкусами, в которых он мне признавался, — станет, я надеюсь, большая любовь.
— Увы! — писал он мне.— Эту любовь я чувствую по отношению к тебе, мой друг. Ты не понял меня; или, что еще хуже, понял и теперь презираешь. Я вижу, что стал для тебя отвратителен, и с этой минуты испытываю отвращение к самому себе. Если я не могу ничего изменить в моей чудовищной природе, то могу, по крайней мере, освободить мир от нее... Потом четыре страницы патетических излияний, характерных для этого возраста. То, что мы с излишней легкостью назвали бы декламацией.
Этот рассказ произвел на меня довольно тягостное впечатление...
— Понимаю! — произнес я наконец.— То, что объяснение в подобной любви было обращено именно к вам,— вот поистине насмешка судьбы. Эта история, конечно, причинила вам боль.
—До такой степени, что я немедленно отказался от мысли жениться на сестре моего друга.
— Но,— решил я закончить свою мысль,— я предпочитаю думать, что с каждым случается лишь то, чего он заслуживает. Признайтесь, что если бы этот подросток не почувствовал в вас возможного отклика на его преступную страсть, эта страсть...
— Быть может, какой-то темный инстинкт и впрямь известил его о правде, но в таком случае очень жаль, что тот же инстинкт не дал знать о том же мне самому.
— И как бы вы тогда поступили?
— Мне кажется, я бы исцелил бедного ребенка.
— Вы только что говорили, что от этою нет исцеления; вы процитировали слова аббата: «главное — не добиваться исцеления...».
— Да послушайте же! Я бы исцелил его так же, как исцелился сам.
— То есть?
— Убедив его в том, что он не болен.
— Сейчас вы скажете, что извращение его инстинкта было естественным.
— Я бы убедил его в том, что уклонение его инстинкта в иную сторону было в высшей степени естественным.
— Значит, если бы все началось сначала, вы бы ему, конечно, уступили.
— О! Это совсем другой вопрос. После того, как проблема физиологии решена, встает вопрос морали. Наверное, из уважения к его сестре, с которой я был помолвлен, я бы призвал его преодолеть эту страсть, как, наверное, преодолел бы ее и сам. Но во всяком случае, эта страсть перестала бы казаться ему чудовищной. Случившаяся трагедия, которая окончательно открыла мне глаза на себя самого, прояснив природу моей привязанности к мальчику, трагедия, о которой я много думал, заставила меня... заняться тем, что кажется вам столь достойным презрения. В память об этой жертве, я захотел исцелить других жертв, страдающих от того же недоразумения: исцелить так, как я уже сказал.

III

Полагаю, теперь вы понимаете, почему я хочу написать книгу. Единственные известные мне серьезные книги на эту тему созданы врачами. С первых же страниц чувствуется нестерпимый запах больницы.
— Значит, вы собираетесь говорить не как врач?
— Как врач, как натуралист, как моралист, как социолог и историк...
— Я не знал, что вы разбираетесь во всех этих науках.
— Просто я собираюсь говорить не как специалист, а как человек. Обычно пишущие на эту тему врачи имеют дело с уранистами, которые стыдятся самих себя, с жалкими, извращенными, больными существами. Только такие обращаются к врачам. Как врач я, конечно, лечу и таких. Но как человек я вижу и других, ни хилых, ни жалких, и на них мне бы хотелось поставить.
— Ну, да, на нормальных педерастов!
— Совершенно верно. Поймите: гомосексуализм, как и гетеросексуальность, включает все возможные градации, все оттенки: от платонизма до похотливости, от самоотречения до садизма, от радостного здорового самоощущения до мрачной угрюмости, от простодушного излияния чувств до рафинированной порочности. Инверсия — лишь дополнение. К тому же между крайним гомосексуализмом и крайней гетеросексуальностью существует множество промежуточных стадий. Но обычно нормальной любви наивно противопоставляется любовь, которая считается противоестественной. И для большего удобства с одной связываются радость, благородная или трагическая страсть, красота поступков или творений ума, а с другой — всякая грязь и мерзость...
— Не горячитесь. Сафизм пользуется у нас бесспорной благосклонностью.
Он был так возбужден, что не расслышал моего замечания и продолжал:
— Что может быть смешнее, чем то, как всякий раз во время судебного процесса по поводу нравов, газетчики благопристойно удивляются при виде мужественного вида обвиняемых! Разумеется, согласно общественному мнению, они должны быть в юбках. Вот, смотрите, во время процесса над Арданом я вырезан из газеты эту заметку:

Граф фон Гогенау, высокого роста, затянутый в редингот, гордого и рыцарственного вида, нисколько не
производит, впечатление женоподобного мужчины. Это совершенный тип гвардейского офицера, влюбленного в свою профессию. А между тем над этим человеком благородного и воинственного вида тяготеют самые серьезные обвинения. Граф фон Линар тоже высокого роста...


— Точно так же,— продолжал Коридор,— даже самым предубежденным зрителям Макдональд и Эйленбург показались умными, красивыми, благородными...
— Короче говоря, во всех отношениях достойными любовного желания.
Он на минуту смолк, и в его взгляде вспыхнула искра презрения, но он взял себя в руки и продолжал, словно моя стрела не задела его:
— Мы вправе ожидать красоты от объекта желания, а не от того, кто желает. Мне нет дела до красоты тех, о ком я говорю. Если я обращаю внимание на их внешний вид, то чтобы показать, что они здоровы и мужественны, вот, что для меня важно. Но я не утверждаю, что таковы все уранисты; среди гомо, как и среди гетеросексуалистов, есть свои вырожденцы, уроды и больные. Как врач я вслед за многими моими коллегами сталкивался с целым рядом тяжелых, жалких или трудных случаев. Я не стану утруждать читателя рассказом о них. Повторяю, моя книга будет посвящена здоровому уранизму, или, как вы только что выразились, нормальной педерастии.
— Разве вы не заметили, что я употребил это выражение в насмешку? Для вас было бы большой удачей, если бы я начал употреблять его всерьез.
— Я не жду от вас любезности. Я предпочитаю принудить вас к пониманию истины.
— Теперь шутите вы.
— Я не шучу. Держу пари, что менее чем через двадцать лет слова «противоестественный», «противоприродный» и т.д. больше не будут восприниматься всерьез. Я считаю, что в мире есть только одна вещь, которую можно назвать неестественной: это произведение искусства. Все остальное волей-неволей остается в пределах естества и должно быть рассмотрено с точки зрения не моралиста, а натуралиста.
— Слова, которые вы осуждаете, все же укрепляют наши добрые нравы. Где мы окажемся, если вы отвергнете эти понятия?
— Мы не станем более безнравственными, и я бы даже сказал, если бы посмел: наоборот!.. Вы нас здорово дурачите, господа гетеросексуалисты! Послушать вас, так только отношения разных полов законны, по крайней мере, «нормальны».
— Достаточно того, что эти отношения могут быть нормальными. Тогда как все гомосексуалисты — люди развращенные.
— Вы полагаете, что им неизвестны самоотречение, самообладание, целомудрие?
— К счастью, их порой понуждают к этому законы и опасение потерять уважение окружающих.
—А дам вас счастье, что законы и нравы понуждают вас к этому так мало.
—Да послушайте же! Есть же, наконец, брак, честный брак, то, чего нет у вас. Разговаривая с вами, я чувствую, что уподобляюсь тем моралистам, которые видят в плотских утехах вне супружества грех и осуждают все отношения, за исключением законных.
— О! Здесь я готов их поддержать и, раз вы меня к этому побуждаете, быть еще непримиримее, чем они. Из множества супружеских альковов, в которые я был приглашен проникнуть как врач, я видел, клянусь вам, очень мало чистых. И я бы не стал биться об заклад, что больше изощренности, извращенности в том, что касается любовной механики, надо искать среди куртизанок, а не среда некоторых «честных» супружеских пар.
— Вы невыносимы.
— Но если альков — супружеский, порок сразу же обретает невинную белизну.
— Супруги могут делать то, что хотят, им это дозволено. Вас такие вещи не касаются.
— «Дозволено»; да, мне больше нравится это слово, чем слово «нормально».
— Меня предупреждали, что среди вам подобных нравственное чувство странным образом извращено. И до какой степени, поразительно! Вы как будто совер
шенно забыли о естественном акте оплодотворения, который освящен в браке и хранит великую тайну жизни.
— И вне которого любовь эмансипируется и превращается в безумие, во всего лишь бесплодную фантазию, в игру. Нет, нет! Я не забыл об этом, и именно на конечной цели я хочу основать свою мораль. .Вне оплодотворения остается только удовольствие, а оно убеждает с трудом. Но заметьте, что акт зачатия происходит не часто, и достаточно одного каждые десять месяцев.
— Немного.
— Очень мало, тогда как природа предлагает гораздо больше затрат энергии. И... я не решаюсь продолжать...
— Не стесняйтесь! Вы уже столько всего сказали.
— Ну, что ж, пожалуйста: я полагаю, что далеко не будучи единственно «естественным», акт зачатия в природе, несмотря на самое удручающее изобилие материала, чаще всего представляет собой случайную удачу.
— Черт побери, объяснитесь!
— Охотно. Но здесь мы вступаем в область естественной истории; с нее начинается моя книга. Если вы готовы меня выслушать, я вам перескажу ее. Приходите завтра. Я как раз приведу в порядок мои бумаги.

ВТОРОЙ ДИАЛОГ

На следующий день в тот же час я снова был у Коридона.
— Я уже хотел не приходить,— сказал я, входя.
— Я знал, что вы это скажете,— ответил он, приглашая меня сесть,— и, тем не менее, прийдете.
— Вы проницательны. Но, видите ли, я пришел послушать не психолога, а натуралиста.
— Не беспокойтесь, я буду говорить с вами как натуралист. Я тут собрал мои наблюдения. Если использовать их все, трех томов не хватило бы. Но, как я сказал вам вчера, медицинские наблюдения я оставляю в стороне. Не потому, что они меня не интересуют. Просто моя книга в них не нуждается.
— Вы говорите так, словно она уже написана.
— Во всяком случае, она уже составлена. Материала слишком много... Она будет состоять из трех частей.
— И первая будет посвящена естественной истории.
— Да, и ей мы посвятим наш сегод няшний разговор.
— Могу ли я узнать, что будет во второй части?
— Приходите завтра, мы поговорим об истории, литературе и изящных искусствах.
— А послезавтра?
— Тогда я постараюсь доставить вам удовольствие как социолог и моралист.
— А потом?
— Потом я с вами распрощаюсь и предоставлю слово другим.
— Хорошо, я вас слушаю. Говорите.
— Признаюсь, что сперва я принимаю некоторые ораторские предосторожности. Я цитирую Паскаля и Монтеня.
— Какое они имеют к этому отношение?
— Вот две фразы, которые я хочу поставить эпиграфами. Мне кажется, они задают правильный тон дискуссии.
— Посмотрим, что это за цитаты.
— Та, что из Паскаля, вам известна: «Я сильно опасаюсь, что эта натура — всего лишь первая привычка, как привычка — это вторая натура».
— Действительно, я должен был догадаться.
— И я подчеркиваю слова: «Я сильно опасаюсь».
— Почему?
— Мне нравится, что он испытывает сильный страх. Уверен, что было из-за чего.
— А Монтень?
— «Законы совести, порождаемые, по нашему мнению, природой, имеют в качестве источника привычку».
— Я знаю, что у вас много книг. В хорошей библиотеке можно найти все, что угодно, если поискать. Только напрасно вы пытаетесь спрятаться за случайной строчкой Паскаля, которую толкуете, как вам заблагорассудится!
— Поверьте, что у меня был большой выбор. Вот, я переписал и другие фразы, которые доказывают, что я не искажаю его мысли. Читайте.
Он протянул мне листок, где были выписаны следующие слова:
«В натуре человека нет ничего, кроме природы, причем животной. Все становится естественным. Утратить можно только естественное». Или, если хотите...
И он протянул мне другой листок. Я прочитал:
«Скорее всего природа не может быть столь однообразной. Стало быть, ее делает такой привычка, ибо она сдерживает природу. И порой природа берет верх над привычкой, хорошей или плохой, и человек действует согласно инстинкту».
— Вы полагаете, что гетеросексуальность — всего лишь дело привычки?
— Вовсе нет! Привычкой стало рассматривать только гетеросексуальность как нечто естественное.
— Паскаль был бы польщен, узнай он, чему вы заставляете его служить!
— Я не думаю, что извратил его мысль. Достаточно понять, что выражение «против природы» вполне можно заменить на другое: «против привычки». Если мы с этим согласимся, то сможем, надеюсь, перейти к нашей теме с меньшей предвзятостью.
— Ваша цитата — обоюдоострый меч. Я могу обратить его против вас же: педерастия, завезенная из Азии или из Африки в Европу, а во Францию — из Германии, Англии или Италии, некоторое время распространяла среди нас свою заразу. Но, слава богу! естественная, здоровая гальская основа никогда не исчезала, равно как и гальская галантность, веселость и крепость. [«Если существует порок или болезнь, неприемлемые для французского духа, французской морали и здоровой основы французской нации, то это, конечно, если называть веши сво­ими именами, педерастия». Emest-Charles, Grande Revue (25 juillet 1910. P. 399).]
Коридон встал и в молчании прошелся по комнате. Наконец он снова заговорил:
— Прошу вас, дорогой друг, не примешивайте сюда национальный вопрос. Я бывал в Африке, где европейцы убеждены, что этот порок дозволен, и предаются ему с большей свободой, чем у себя на родине, благо для того предоставляется много возможностей, да и местные жители отличаются красотой. В результате мусульмане прониклись убеждением, что эти вкусы принесены к ним из Европы...
— Позвольте мне все же думать, что пример заразителен; законы подражания...
— Разве вы не заметили, что они иногда действуют в другом направлении? Вспомните глубокую мысль Ларошфуко: «Есть люди, которые никогда бы не влюбились, если бы никогда не слышали о любви». Подумайте о том, что в нашем обществе, в наших нравах все нацелено на союз мужчины и женщины, все учит разнополой любви, все к ней призывает, провоцирует ее: театр, книги, газеты, демонстративный пример взрослых, картина того, что происходит в салонах, на улицах. «Если после всего этого не влюбишься, значит, ты был плохо воспитан»,— шутливо восклицает Дюма-сын в предисловии к «Вопросу денег». Что же! Если подросток поддается наконец на уговоры среды, вы не думаете, что его выбор сделан под влиянием какого-то совета, что его желание приняло предписанное направление в силу общественного мнения! Но если, несмотря на всевозможные советы, призывы, провокации он проявляет гомосексуальные наклонности, вы тут же обвиняете какую-нибудь книгу, усматриваете чье-нибудь влияние (и так вы рассуждаете в отношении целой страны, целого народа). Это благоприобретенный вкус, утверж-даете вы, результат, конечно, некоего внушения. Как будто он не мог развиться сам по себе!
— Я не могу допустить, что такой вкус появляется сам по себе у здорового человека, разве что у извращенцев, вырожденцев и больных.
— И что же! Этот вкус, эту склонность, которые все заставляет скрывать и все сковывает, которые не имеют права проявиться ни в искусстве, ни в книгах, ни в жизни, которые, едва утвердившись, подпадают под силу закона и оказываются пригвождены вами к позорному столбу, становятся предметом шуточек, оскорблений, всеобщего презрения...
— Успокойтесь! Успокойтесь! Разумеется, ваш уранист — великий изобретатель.
— Я не говорю о том, что он только и делает, что изобретает. Просто когда он подражает, то потому, что хотел подражать, потому, что пример потакал его тайной склонности.
— Вы явно настаиваете на том, что этот вкус — врожденный.
— Я просто констатирую факт... И позвольте мне заметить, что к тому же подобный вкус не передается по наследству, поскольку может быть передан только в результате гетеросексуального акта...
— Тонкая шутка.
— Признайте, что подобный вкус должен быть очень силен, неистребим, пронизывать всю плоть, скажем прямо: должен быть весьма естествен, чтобы устоять против публичных унижений и не исчезнуть. Не находите ли вы, что он похож на источник, который, если его пытаются перекрыть, начинает бить чуть поодаль, ибо его невозможно осушить. Свирепствуйте, все будет тщетно! Перекрывайте! Подавляйте! Вам ничего не удастся сделать.
— Да, я согласен, в последние годы сообщения в прессе о подобных случаях растут с печальной быстротой.
— Все потому, что благодаря нескольким знаменитым процессам газеты решились заговорить о данном предмете и делают это теперь регулярно. Гомосексуализм кажется более или менее распространенным в зависимости от того, насколько он всплывает на свет божий. На самом деле такой инстинкт, который вы называете противоестественным, всегда существовал и был во все времена и повсюду примерно так же силен, как все естественные потребности.
— Повторитека фразу Паскаля: «все вкусы — природны»...
— «По-видимому, природа не столь однообразна. Стало быть, все дело в обычае, который понуждает природу. И порой природа берет верх, и тогда человеком управляет инстинкт...»
— Я начинаю вас лучше понимать. Но тогда вам придется считать естественными также садизм, тягу к жестокости, к убийству, самые редкие, самые худшие инстинкты... и вы не намного продвинетесь вперед.
— Действительно, я полагаю, что во всяком инстинкте кроется животное начало. Кошки, занимаясь любовью, сочетают ласки с укусом. Но мы отклонились от нашей темы. А вообще, я полагаю, что по не совсем понятным причинам не уранизм, а гетеросексуальные отношения чаще,связаны с садизмом... Если хотите, скажем проще: существуют общественные и антиобщественные инстинкты. Является ли гомосексуализм анти-общественным инстинктом, об этом я рассуждаю во второй и третьей частях моей книги; позвольте мне пока не касаться этого вопроса. Для начала мне надо не только признать гомосексуализм естественным явлением, но также попытаться объяснить его и понять, почему он существует. Несколько предварительных замечаний не были лишними, ибо предупреждаю вас: я собираюсь сформулировать не больше не меньше, как новую теорию любви.
— Черт побери! Значит, прежней вам не достаточно?
— Конечно, нет, поскольку в ней педерастия трактуется как «противоприродная»... Мы живем, полностью ослепленные и сбитые с толку очень старой, избитой теорией любви, которую нам не приходит в голову обсуждать. Эта теория проникла в естественную историю, дала ложное направление множеству идей и наблюдений. Боюсь, мне будет трудно избавить вас от нее за несколько минут нашего разговора...
— Все-таки попытайтесь.
— То, что я собираюсь вам изложить, вытекает из этой теории.

II

Он подошел к своей библиотеке и оперся о книжные полки.
— О любви много писали, но теоретиков любви немного. По правде говоря, помимо Платона и собеседников его «Пира», я признаю из них только Шопенгауэра.
— Недавно на вашу тему написал г-н де Гурмон...
— Я поражаюсь тому, что столь раскованный ум не сумел разоблачить это последнее убежище мистицизма, что столь ярый скептик не смог отрешиться от метафизических целей, которые предполагает теория, превращающая любовь в томление всей природы, а жажду спаривания — в тайную пружину жизни. Наконец, меня удивляет то, что порой столь изощренный ум не пришел к тем выводам, которые я собираюсь вам изложить. Его книга «Физика любви» одушевлена единственной заботой: низвести человеческую любовь на уровень животных спариваний. Я называю такую заботу зооморфизмом — теория, достойная антропоморфизма, который повсюду находит человеческие вкусы и пристрастия.
— А ваша теория?
— Сейчас она предстанет перед вами, поначалу в своей чудовищной, парадоксальной форме. Затем мы ее немного отретушируем. Вот она: любовь — чисто человеческое изобретение, в природе любовь не существует.
— То есть, вы хотите сказать вслед за г-ном де Гурмоном, что то, что мы называем любовью,— от начала до конца всего лишь более или менее скрытый сексуальный инстинкт. Возможно, это не совсем верно, но, уж, конечно, не ново!
— Нет, нет! Я хочу сказать, что антитеисты, которые хотят заметить Бога огромным идолом под названием «всеобщий инстинкт размножения», удивительным образом заблуждаются. Г-н де Гурмон предлагает нам алфизику любви. Я же утверждаю, что знаменитый «сексуальный инстинкт», который неодолимо влечет один пол к другому,— целиком их собственная конструкция, что этот инстинкт не существует.
— Ваш категорический тон меня не смущает. Что значит ваше отрицание полового инстинкта? И в то время, когда сама общая теория инстинктов подвергнута сомнению в работах Леба, Бона и других.
— Я не предполагал, что вам известны прилежные труды этих господ.
— Признаюсь, что я читал не все.
— И я обращался не к ученому мужу, но к вам, чувствуя, что вы не совсем сведущи в естественной истории... Не оправдывайтесь: многим литераторам свойственно это незнание. Не претендуя на то, чтобы дать определение понятия «инстинкт», достаточно расплывчатого, и, сознавая, что некоторые понимают «половой инстинкт» как властную силу, действующую наподобие хорошо отлаженного механизма [«...Поскольку жуки-долгоносики обладают центральной нервной системой, их враг, бугорчатая оса (cerceris), ограни­чивается одним ударом жала; если двигательная система зависит от трех нервных узлов, она жалит три раза; если от девяти — девять раз. Так поступает пушистая аммофила (раз­новидность осы), когда ей надо добыть для своих личинок гу­сениц ночной бабочки, называемых обычно зелеными червя­ми. Если укус в мозговой ганглии представляет опасность, охотник ограничивается медленным пожевыванием, пока не наступает нужная степень неподвижности» (см. цитирован­ный труд Реми де Гурмона, с. 218. Он опирается на наблюде­ния Ж.-А. Фабра. См. превосходную критику Маршала этой теории в работе Бона «Новая психология животных», с. 101— 104). Почти весь этот диалог был написан летом 1908 г.; «Но­вая психология животных» Бона еще не была опубликована, и я еще не ознакомился с мемуаром Макса Вейлера «О моди­фикации общественных инстинктов» (1907), теория которого весьма близка той, что я здесь излагаю.], «послушание коему неизбежно», по выражению г-на де Гурмона, я все же утверждаю: нет, этот инстинкт не существует.
— Вы, я вижу, играете словами. «В действительности,— пишет весьма тонко ваш Бон в недавно опубликованной книжке,— опасность состоит не в том, что мы пользуемся словом «инстинкт», но в том, что мы не понимаем его значения и пользуемся им в качестве объяснения» [Бон. Цит. соч. С. 121]. Я с ним согласен. Вы, конечно, допускаете наличие полового инстинкта и, черт возьми, не можете поступать иначе. Просто вы отрицаете, что этот инстинкт обладает тем автоматизмом, который ему порой приписывают.
— И, разумеется, он ослабевает по мере восхождения по лестнице живых существ.
— То есть, вы хотите сказать, что человеку свойственна наибольшая неопределенность.
— Мы не говорим сегодня о человеке.
— Четкий или нет, этот инстинкт присущ человеку; он сыграл свою роль и достаточно проявил себя.
— Вот именно: достаточно...
Он задумался, поднес руку ко лбу, словно собираясь с мыслями, затем продолжил, подняв голову:
— Под словами «половой инстинкт» вы понимаете сочетание автоматических реакций или, во всяком случае, тенденций, прочно укорененных в низших живых существах, но ослабевающих по мере того, как вы поднимаетесь по лестнице творения.
Дабы сочетание этих тенденций сохранялось, зачастую необходимы определенные совпадения, попущения, о которых я скажу после. Без них вся связка распадается. Этот инстинкт, если можно так выразиться, не однороден, ибо жажда наслаждения, ведущая у обоих полов к акту оплодотворения, не связана, как вы знаете, неизбежно и исключительно с этим актом.
Сейчас мне не важно, предшествует ли в ходе эволюции жажда наслаждения этой тенденции или следует за ней. Я охотно допускаю, что удовольствие венчает всякий акт, в котором проявляется жизненная активность, и в случае полового акта, в процессе которого происходит одновременно наибольшая растрата и торжество жизненной энергии, наслаждение достигает оргазма... И, наверное, этот столь дорогостоящий созидательный труд был бы невозможен без столь замечательной награды, но наслаждение не до такой степени связано с целью оплодотворения, что не может отделиться от нее [Во всяком случае среди «высших» видов живых су­ществ.], с легкостью эмансипироваться. Начиная с этого момента наслаждение становится единственной целью, вне связи с заботой о продолжении рода. Живое существо начинает искать удовольствие, а не радеть об оплодотворении. Это существо ищет удовольствие и заодно осуществляет оплодотворение.
— Чтобы открыть столь замечательную истину, конечно, нужно быть уранистом.
— Возможно, и в самом деле не хватало человека, которого бы не устраивала господствующая теория. Шопенгауэр и Платон, заметьте, поняли, что должны были в своих теориях считаться с уранизмом; они не могли поступить иначе. Платон даже уделяет ему столько внимания, что вас это, конечно не может не тревожить. Что касается Шопенгауэра, чья теория в настоящее время пользуется большим признанием, то он рассматривает уранизм как исключение из правил. Он хитроумно, но не точно объясняет это исключение, о чем я скажу позже. Признаюсь, что исключения пугают меня как в биологии, так и в физике. Мой ум не постигает, как может существовать естественный закон, который не распространяется на все явления и позволяет, даже понуждает выйти из-под своего контроля.
— Таким образом, outlaw [Человек вне закона (англ.).], каким вы являетесь...
— ...согласен с тем, что попадает под запрет, что его осуждают человеческие законы, обычаи его времени и страны, но не согласен занимать в природе маргинальное положение. Это невозможно по определению. Границы существуют лишь потому, что кто-то предписал слишком узкие рамки.
— И ради вашего личного удобства вы предлагаете рамки по эту, а не по ту сторону любви. Отлично! Могу ли я вас спросить: вы сами все это придумали?
— Кое-кто мне помог. Например, чтение Лестера Уорда навело меня на эту мысль, точнее, помогло ей оформиться. Не бойтесь: я все объясню, и надеюсь наконец показать вам, что в моей теории не только нет ничего подрывного, но что она придает Любви то высшее благородство, которое г-н де Гурмон с удовольствием у нее отнимает.
— Час от часу не легче! Я вас слушаю... Но что за автора вы назвали?
— Лестер Уорд — американский экономист и биолог, проповедник гинекоцентристской теории. Я сперва изложу вам его идеи. Благодаря ему мы обращаемся к самой сути нашей темы.

III

— Андроцентризм, которому Лестер Уорд противопоставляет свой гинекоцентризм,— это едва ли теория, во всяком случае теория, возникшая бессознательно. Андроцентризм вошел в обычай, которому привычно следуют натуралисты, когда рассматривают самца как типичного представителя того или иного рода и первым делом описывают именно его, отодвигая самку на второй план.
А Лестер Уорд исходит из положения, что в случае необходимости Природа могла бы обойтись без самца.
— Очень любезно с его стороны.
— Я нашел у Бергсона — а я знаю, что вы им восхищаетесь — фразу, которая может служить вам ответом: «Двуполое поколение,— пишет он в «Творческой эволюции»,— это, быть может, излишняя роскошь в мире растений» (с. 130). Без женского пола невозможно обойтись. «Мужской пол,— говорит Лестер Уорд,— появился на определенной стадии... с единственной целью,— добавляет он проницательно,— обеспечить скрещивание семян. Создание мужского пола было первой игрой природы, своего рода спортивным состязанием».
— Спортивная игра или наказание, самец тем не менее существует. Куда хочет его сослать ваш гинекоцентрик?
— Мне пришлось бы изложить его мысль во всех деталях. Но вот отрывок, который вам объяснит смысл его теории.
Он взял листок и прочитал:
«Нормальная расцветка птиц—расцветка птенцов и самок. Расцветка самца — результат его чрезмерной изменчивости. Самки не могут так меняться, они представляют собой центр тяжести биологической системы, ту «упрямую силу постоянства», о которой говорит Гете. Самка — не только типичный представитель своего рода, она — сам род».
— Не вижу в этом ничего особенного.
— Послушайте дальше: «Изменению или, как говорят, прогрессу подвержен только самец, самке чужда модификация. Поэтому так часто говорят, что самка представляет наследственность, а самец — вариации». И Уорд цитирует фразу У. К. Брукса: «Яйцо —это материальная среда, благодаря которой утверждается наследственный закон, а мужское начало — это средство передачи новых вариаций». Прошу прощения за стиль: это не моя вина.
— Продолжайте. Если мне интересен смысл, я не обращаю внимания на стиль.
— Уорд делает вывод о превосходстве женского начала. «Идея, согласно которой женский пол является господствующим в природе, кажется невероятной,— пишет он,— и только свободомыслящие, непредубежденные люди, обладающие серьезными познаниями в биологии, способны допустить эту идею». Ну, что же. Если я не хочу ее «допускать», то потому, что понятие превосходства кажется мне не достаточно философским. Мне довольно просто понять распределение ролей. Полагаю, что и вам тоже.
— Продолжайте.
— В подтверждение сказанному Уорд предлагает своего рода историю мужского начала, рассматривая различные стадии эволюции животного мира. Если позволите, мы проследим за его мыслью. Он обращает внимание на то, что сперва это начало было едва различимо у кишечно-полостных с их гермафродитизмом. Затем оно несколько оформилось, но входило, словно крошечный паразит, в состав гораздо более представи-тельного женского начала, прицепившись к нему в качестве простого средства оплодотворения, наподобие того, как некоторые женщины из диких племен носят на шее изображение фаллоса.
Я не мог скрыть удивления, услышав столь невероятные вещи:
— И это действительно естественная история? Ваш Уорд начинает издалека. Можно ли ему верить на слово?
Коридон встал и направился к библиотеке.
— Эти виды живых существ были давно известны. Автор «Петера Шлемиля», нежный Шамиссо, был одним из первых, кто занимался этой темой. Вот два тома Дарвина, опубликованных в 1854 г. и целиком посвященных изучению киррипедов, которых долгое время не отделяли от моллюсков. Большинство киррипедов — гермафродиты, однако Дарвин отмечает, что среди них встречаются крошечные самцы, чье строение упрощено до такой степени, что они выполняют только функцию носителей семени. У них нет ни рта, ни пищеварительных органов. На каждую самку приходится три-четыре таких самца. Дарвин называет их: дополнительные самцы. Они встречаются также среди некоторых ракообразных паразитов. Вот, смотрите,— и он открыл огромную книгу по зоологии,— это изображение омерзительной самки chondracanthus gibbosus с крошечным, прилепившимся к ней самцом...
Но мне из всех этих исследований нужно лишь то, что служит моей теории. В моей книге я показываю, что мужское начало, которое сперва было полностью дополнительным, сохраняет — причем все больше и больше — возможность вариаций, бесполезных для рода и различных в зависимости от индивида.
— Мне трудно следить за вашей мыслью, вы слишком торопитесь.
— Вам поможет Лестер Уорд: «Превосходство количества самцов над количеством самок — нормальное явление среди низших видов живых существ». Согласен, но должен заметить: эти количественно превосходящие самок самцы имеют только одну функцию: зачатие. Их количество — вот роскошь, которую позволила себе природа, ибо для оплодотворения одной самки достаточно одного самца. Так что перед нами — промах, чрезмерное изобилие, бесполезная роскошь. По мере того, как на более высоких ступенях живых существ количество самцов, пропорциональное количеству самок, уменьшаете», эти бесполезность, роскошь как бы концентрируются на одном индивиде. Постулат Уорда: «Важно, чтобы ни одна самка не осталась не оплодотворенной». Отсюда — постоянное сверхпроизводство [Или почти постоянное: в конце данного диалога мы уви­дим, что некоторые виды, как будто не подчиняющиеся это­му закону, как раз подтверждают мою теорию.] мужского элемента — сверхпроизводство самцов и семенного материала. Но в то время как самка, едва лишь оплодотворено ее единственное яйцо, полностью посвящает себя служению своему виду, самец остается свободен, полон силы.
— Быть может, эта сила понадобится ему для защиты вида и помощи самке, стесненной своим служением?
— Позвольте, я вновь призову на помощь Уорда. «Нет ничего более ложного,— пишет он,— чем то распространенное под влиянием андроцентрической теории мнение, согласно которому так называемые «высшие» самцы употребляют свою обновляемую силу на то, чтобы защитить и прокормить самку и ее потомство». Далее следуют примеры. Читать?
— Вы дадите мне книгу. Пойдем дальше.
— Не так быстро. Почва еще не готова.
Он поставил на место тома Дарвина, вновь сел и продолжал более спокойным голосом:
— «Важно, чтобы ни одна самка не осталась неоплодотворенной», это так! Но для оплодотворения одной самки достаточно одного самца. Да что там! Достаточно одного выброса семени, одного сперматозоида! А между тем мужское начало повсюду преобладает. Количество самцов преобладает там, где самец во время зачатия истощает свою силу. А по мере того, как это количество уменьшается, каждый самец оказывается способен оплодотворить все большее количество самок. Поразительная загадка, не так ли? Прежде чем обратиться к ее объяснению, рассмотрим ее последствия.

IV

— Что касается низших видов, то роковым последствием того, что самка не спаривается (как, например, в случае киррипедов) с несколькими самцами, не дает им приюта на своем теле или дает этот приют самому ничтожному их количеству, является то, что значительное число самцов будет лишено... нормальной любви, ибо половой акт окажется им воспрещен. И это число намного превзойдет количество тех самцов, что смогут познать «нормальное» удовлетворение.
— Давайте перейдем к тем видам, где пропорция самцов уменьшается.
— У них детородная сила увеличивается, и проблема теперь встает не перед массой, а перед отдельным индивидом. Но проблема все та же: избыток оплодотворяющего вещества. Семени гораздо больше, чем поля, которое надо засеять.
— Боюсь, что вы разыгрываете карту неомальтузианцев: самцы должны несколько раз спариваться с одной и той же самкой, несколько самцов — с одной самкой...
— Но обычно самка после оплодотворения выходит из игры.
— Понимаю: речь идет о животных.
— С домашними животными поступают просто: оставляют одного жеребца на стадо кобыл, одного петуха — на курятник, остальных самцов кастрируют. Но Природа-то не кастрирует. Смотрите, как жиреют кастрированные животные: волы, каплуны хороши только у нас на столе. Кастрация превращает самца в своего рода самку: он обретает, вернее, сохраняет ее типичные черты. И в то время, как у самки запасная сила расходуется на пользу вида, то во что превращается эта сила у некастрированного самца? В материю, способную к вариациям. Вот ключ к тому, что называют «половым диморфизмом», который почти во всех так называемых «высших» видах превращает самца в праздное украшение, произведение искусства, спортивное упражнение или — в игру ума.
— Я нашел у Бергсона,— продолжал он, роясь в бумагах,— замечательный фрагмент, который еще лучше все объяснит... А! Вот он: в нем речь идет о двух противоположных феноменах, происходящих в живых тканях, «анагенезисе» и «катагенезисе». «Анагенетическая энергия,— пишет Бергсон,— призвана усиливать организм в процессе усвоения неорганических веществ. Она созидает ткани. Напротив...» Впрочем, определение катагенезиса не столь четкое. Но вы, конечно, поняли: роль самки — анагенетическая, а самца — катагенетическая. Кастрация, ведущая к торжеству у самца не находящей применения анагенетической силы, показывает, насколько естественна для него бесполезная растрата силы.
— Однако избыток мужского элемента может стать у кастрированных самцов поводом для вариаций только при условии, как мне кажется, если этот элемент не растрачивается. То есть, я хочу сказать, что эти вариации находятся в прямой зависимости от воздержания.
— Думаю, что тут нет правила. Самые опытные зоотехники ограничивают одним разом в день выброс семени у жеребца. Но даже если жеребец, с юных лет предаваясь нерегулируемым совокуплениям, исчерпает свою силу, он не утратит ни одной характеристики своего диморфизма [Этот диморфизм весьма слаб у представителей семейст­ва лошадиных, но то, что я говорю, относится к любому се­мейству.]. Ослабленная у кастрированного животного, катагенетическая сила обладает у настоящего самца первостепенной важностью.
— Можно привести пример теноров, которые, в том случае, если живут половой жизнью, становятся не способны с прежним совершенством воспроизводить верхние ноты...
— Во всяком случае, можно сказать, что среди «высших» видов диморфизм достигает расцвета при условии, что растрата семени сведена к минимуму. Но воздержание не приносит самке никакой пользы... А вот рядом с цитатой из Бергсона фрагмент речи Перрье на ежегодном заседании пяти академий в 1905 г. Он не говорит ничего особенного, но все же...
— Читайте.
— «Если у низших живых существ яйцеклетки усваивают эти ресурсы с такой жадностью, что разрушают организм, в котором они сформировались, то ясно, что у высших живых существ яйцеклетки противятся всякому бесполезному развитию. Поэтому женский пол так часто сохраняет признаки юных существ, в то время как мужской пол через определенный период их утрачивает. Все, таким образом, сходится».
— Анагенезис.
— «Но в случае мужского пола мы имеем дело с контрастами, противоречиями, парадоксами. Этот пол имеет, впрочем, свои отличительные черты. Блестящие уборы, роскошные средства соблазна представляют собой, в сущности, пустое выставление напоказ мертвых частей тела, признак неумеренной расточительности организма, направленного вовне темперамента, которому чужда бережливость».
— Катагенезис! Самый что ни есть!
— «У бабочек роскошно окрашены изысканные, но совершенно безжизненные чешуйки... У птиц — омертвевшие перья, и т.д.». Я не могу прочитать вам всю речь.
— Да... Не так ли скульптура, живопись, искусство в целом расцвело на тех частях древнегреческих храмов, которые стали бесполезными?
— Да, так объясняют, например, появление триглифов и метоп. Можно сказать, что эстетическим целям служит лишь то, что бесполезно. Но мы отклонились от предмета.
«Таким образом, женский пол,— заключает Перрье,— отличается физиологическим предвидением, а мужской пол — блестящим, но бесплодным изобилием»...
— Не причина ли это естественного отбора? Ведь Дарвин учит нас, что, подобно пению соловья, все роскошные краски и удивительные формы служат лишь тому, чтобы привлечь самку?
— Откроем вновь Уорда. Простите за множество цитат, но теория, которую я излагаю, смела, и мне нужна некоторая поддержка: «Самка — хранительница наследственных качеств. Вариации могут быть чрезмерными... и потому нуждаются в регулировании. Самка — залог равновесия в природе...»
И дальше: «В то время как голос Природы, возбуждая в самце сильный голод, говорит ему: оплодотворяй! самке она отдает иной приказ: выбирай!»
По правде сказать, я не верю в «голос природы». Изгнать Бога из творения и заменить его «голосами», это не много! Сия красноречивая Природа похожа на ту, что «боится пустоты». Научный мистицизм кажется мне вреднее, чем религия... Ну, да ладно! Даже если понимать слово «голос» в самом метафорическом смысле, я все равно не думаю, что он говорит самцу «оплодотворяй», а самке «выбирай». Им обоим он говорит просто «наслаждайся». Это железы, органы подают голос, требуют освобождения и использования по назначению. Но управлять ими будет только сладострастие, и ничего больше.
Что касается выбора, который делает самка, то его проще допустить с точки зрения логики. Но в большинстве случаев ею овладевает самый ловкий из самцов, и она просто вынуждена его выбрать.
На мгновение он замолчал, словно в замешательстве, вновь зажег потушенную сигарету и продолжал:
— Мы в целом рассмотрели последствия перепроизводства мужского начала (и я предполагаю вернуться к этому во второй половине моей книги, содержание которой изложу вам завтра, если хотите). А теперь мы поищем причину.

V

Я называю расточительностью всякие затраты, несоизмеримые с полученным результатом. Я посвящаю несколько страниц моей книги расточительности Природы. Избытку форм, избытку количества. Сегодня нас будет интересовать последнее. Прежде всего избыточное количество яиц, затем — избыток семенного материала.
Большая белая дорида (разновидность морской улитки) откладывает около шести сот тысяч яиц (по подсчетам Дарвина, убежденного, что в действительности это число гораздо больше). «Между тем,— пишет он,— этот вид не слишком распространен: несмотря на постоянные поиски, я нашел под камнями всего семь дорид». Ибо избыточное количество яиц вовсе не означает широкого распространения вида; напротив, этот избыток скорее означает трудность в достижении результата, пропорциональную расточительности. «Между тем, самая распространенная ошибка натуралистов,— говорит далее Дарвин,— состоит в том, что они ставят количество представителей того или иного вида в зависимость от его способности к размножению». То есть, надо полагать, что если дорида будет откладывать на сотню яиц меньше, то она вообще исчезнет как вид.
Далее Дарвин пишет о туче пыльцы, слетающей с хвойных деревьев, о «густых облаках пыльцы, из которой лишь несколько семян случайно упадут на женскую гамету». Если бы этими семенами руководил инстинкт, направляющий их к цели, невозможно было бы ни объяснить, ни оправдать подобное изобилие. Но, быть может, при меньшем количестве мужского элемента таинственный акт оплодотворения стал бы менее удачным? [В конце этой части мы увидим, что, как только у неко­торых видов инстинкт становится более четким, количество мужского элемента уменьшается.]
Таким образом, можно предположить, что постоянный преизбыток в природе мужского элемента [«Самцы намного превосходят в количественном отношении самок и, возможно, среди них лишь одному из ста удается выполнить свою миссию)», — признает г-н де Гурмон («Физика любви». С. 178), пересказав вслед за Бланшаром «историю одного натуралиста, который, поймав и спрятав у себя в кармане самку шелкопряда, вернулся домой в окружении тучи самцов».— «Заключенная в клетку самка павлиньего глаза может привлечь сотню самцов», — отмечает Гурмон в другом месте (Там же.). См: Ч. Дарвин. Происхождение че­ловека («О пропорциональном соотношении полов»): «У некоторых видов самцы столь многочисленны, что почти все остаются холостяками. Среди маленьких серебристо-голубых жуков hoplia cerulca, сидящих на таволге у воды и порой используемых используемых в качестве украшений, встречается одна самка на восемьсот самцов. У майских жуков (rhizotrogus astivus) — также одна самка на триста самцов» (Edmond Perrier. Le Temps. 1912] объясняется в некоторой нечеткости полового инстинкта (если позволено допустить сочетание таких слов, как инстинкт и нечеткость). Не придется ли нам констатировать, что этот могучий инстинкт несколько двойствен? И что Природу можно сравнить с неловким стрелком, который из опасения не попасть в цель производит множество выстрелов вместо одного точного?
— Я не думал, что вы сторонник финализма.
— Действительно, меня больше интересует «как?», а не «почему?» Но зачастую эти два вопроса трудно отделить один от другого. Природа образует бесконечную сеть, бесконечную последовательность звеньев и самое сложное — объяснить, заключается ли причина появления вот этого звена в предшествующем или последующем звене. Быть может, целую книгу Природы следует читать с конца, быть может, последняя страница объяснит первую, последнее звено — потаенное начало... Сторонник финализма — тот, кто читает книгу с конца.
— Только без метафизики, прошу вас!
— Вы предпочитаете предшествующее звено? Вы будете довольны, если какой-нибудь биолог ответит вам, что причина перепроизводства самцов в недостатке пищи, предварительно доказав, например, следующее: что изобилие пищи ведет к увеличению числа самок (впрочем, я не уверен, что это должным образом установлено [Самые интересные наблюдения на эту тему принадле­жат Фабру, который отмечает, что пчелы из рода осмия от­кладывают яйца преимущественно того или иного пола в со­ответствии с размером пространства, предназначенного для будущих личинок. Известно также, что пчелы взращивают маток, трутней и рабочих пчел в соответствии с размером ячейки, созданной для яйца, и с характером той пищи, кото­рой они кормят личинок. Самец — это minus habens. Привожу также наблюдения В. Курца о ветвистоусых ракообразных ракообразных (приведенные Клаусом). «Самцы обычно появляются осенью; но они могут появиться в любое время года и всякий раз, как это только что было доказано, когда вследствие изменения окружающей среды, биологические условия становятся «неблагоприятными» (Зоология. С. 636). Г-н Рене Вормс в замечательном исследовании «Пол и рождаемость во Франции» делает вывод, что вопреки распространенному представлению увеличение рождаемости мальчиков является признаком бедности народа, что их количество сокращается по мере роста благосостояния и, когда оно становится всеобщим, уступает место превосходящему количеству рожденных девочек. «Надо признать,— добавляет Эдмон Перрье,— что этот вывод находится в полном согласии с моим собствен­ным...» (Ed. Perrie. Le Temps. 1912)]), но в природе такое изобилие пищи встречается редко, во всяком случае длится недолго. Допустим все же подобное изобилие. Согласно излагаемой теории оно ведет к перепроизводству самок. Тогда либо часть их остается неоплодотворенной (что противоречит первому постулату Уорда), либо (в том случае если все они сумели зачать) следующее поколение, слишком многочисленное, станет причиной нехватки пищи, а это, в свою очередь, приведет к увеличению числа самцов, и через два поколения равновесие будет восстановлено. Вообще в Природе, если только значительная часть живых существ не оказывается внезапно истреблённой, никогда не будет слишком много пищи: на одну кормушку всегда слишком много ртов.— Ну, что, вам нравится такое объяснение?
— Как сказать... Попробуем рассмотреть последующее звено.
— Возьмем его с другого конца: если половой инстинкт недостаточен, да, недостаточен и не может гарантировать продолжение рода, тогда избыток самцов можно считать необходимой предосторожностью...
— Скажем лучше, что те виды, у которых было недостаточно самцов, исчезли.
— Если хотите. Проделав путь в обратном направлении, финалист и эволюционист оказываются в этом пункте. Избыток самцов необходим для продолжения рода, потому что половой инстинкт недостаточен.
— Но данное утверждение еще надо доказать.
— Сейчас мы в этом убедимся. Но прежде я бы хотел поискать вместе с вами возможные причины этой очевидной недостаточности, и несколько отклониться от моего сюжета. Будем продвигаться шаг за шагом.
— Я следую за вами. Итак, вы сказали, что при меньшем количестве мужского элемента акт оплодотворения может оказаться не слишком удачным...
— Он становится дерзким предприятием. Налицо два элемента: мужской и женский, которые надо соединить. Двигатель процесса только один — наслаждение. Но чтобы достичь этого наслаждения, сочетание двух полов не обязательно. Самец необходим для оплодотворения самки, но самка не обязательна для того, чтобы самец получил удовлетворение. Знаменитый «половой инстинкт» диктует животному тот автоматизм, благодаря которому достигается наслаждение, но направленность этого автоматизма столь расплывчата, что Природе для достижения зачатия порой приходится прибегать к таким хитростям, как, например, изощренное по своей сложности оплодотворение орхидей.
— Вы снова говорите как финалист.
— Но позвольте: творение налицо. Не знаю, могло ли его не быть, но оно есть. Остается его объяснить и с наименьшими затратами. Мы имеем дело с видами живых существ, которые воспроизводят друг друга благодаря оплодотворению. Это, как я уже сказал, сложное предприятие. Ставка очень велика и риск внушает такой страх, что избыток самцов был необходим на случай многочисленных фиаско.
— Вот, видите, перед нами вновь намерение Природы.
— Вас сбила с толку моя метафора. Быть может, существует Бог, но у Природы не существует никаких намерений.. Вернее, если есть, то они от Бога. У наслаждения нет цели, а между тем только оно ведет к возможному зачатию. Но, предшествует ли наслаждение этой тенденции или следует за ней, оно эмансипируется, утверждаю я, не считается ни с чем, кроме себя самого и становится самодостаточным [Это также одно из развлечений самца, который, сыграв свою роль в естественном отборе, затем занимается только собой. Напомню, что говорит Фабр о саранчовых (он мог бы сказать то же о птицах): «Зачем этот звуковой аппарат? Не буду отрицать, что он нужен для образования супружеской пары. Но его основная функция состоит не в этом. Насекомое использует свой звуковой аппарат прежде всего для того, чтобы выразить радость жизни, воспеть сладость существования...»]. Так Шамфор называл любовь всего лишь «контактом двух эпидерм».
— И «обменом двух причуд».
— Оставим человеку причуды, а животным — лишь наслаждение от совокупления.
— Вы хотите сказать, что у человека половой инстинкт ослаблен?
— Вовсе нет! Я хочу сказать, что без вспомогательных средств этот инстинкт остается неопределенным. Нет уверенности в том, что самец выберет самку и добьется оплодотворения. Повторяю, это трудное предприятие, и Природа не достигла бы своих целей без побочных обстоятельств.

VI

Слишком новая для меня его теория сперва привела меня в замешательство, но я быстро с ним справился:
— Черт побери! Вы смеетесь! Отрицать половой инстинкт, Коридон! Я не большой знаток естественной истории и не особенно склонен к наблюдениям, но в деревне, где я осенью хожу на охоту, я видел, как псы проделывали километровый путь из соседнего села и проводили ночь под моим забором, посылая любовные призывы моей собаке...
— Это, должно быть, тревожило ваш сон.
— К счастью, такое длится лишь определенный период.
— Вот как? Почему же?
— Потому что, слава богу, у моей суки не долго продолжается течка.
Я тут же пожалел о сказанном: у Коридона появилось такое насмешливое выражение лица, что мне стало боязно. Но я зашел слишком далеко и не мог перестать отвечать на его вопросы. Он спросил:
— Сколько же времени она продолжается?
— Примерно неделю.
— И как часто?
— Два-три раза в год...
— А в другое время?
— Коридон, вы несносны! Что вы хотите, чтобы я сказал?
— Что в другое время года кобели оставляют суку в покое, как вы прекрасно знаете. Что вне периодов течки кобель не может совокупиться с сучкой (а это, кстати, не так просто и в благоприятный период, отметим мимоходом) — во-первых, потому что сучка его не подпускает, а во-вторых, потому что кобель не испытывает ни малейшего желания.
— Вот ввдите! Разве не половой инстинкт предупреждает их, что в это время оплодотворения не произойдет?
— Какие образованные, твари! Разумеется, ваши ученые собаки предаются воздержанию в обычное время, движимые исключительно добродетелью?
— Многие животные спариваются только в период течки.
— Вы хотите сказать, что их самки допускают спаривание... Если, выражаясь поэтическим языком, существует пора любви, то не для самцов (в частности собаки, о которых мы говорим, и вообще домашние животные не придают большого значения времени года). Для самца подходит любой сезон, а вот для самки — только период течки. И только тогда ее желает самец [«Инстинкт размножения пробуждается у самца толь­ко под влиянием запаха, который издает самка в течке. У самки он появляется обычно в определенное время в резуль­тате овуляции. После оплодотворения инстинкт размноже­ния исчезает у нее на весь период вынашивания и частично на период кормления потомства. У большинства наших до­машних животных этот период длится в течение года» (Samson. II. Р. 87).]. Не специфический ли запах, который издает самка, притягивает в это время самца?[«Наступает активный период деятельности вагинальных желез, их выделения издают специфический запах, который сразу распознает нюх самца» (Samson. V. Р. 181,182).] Не этот ли аромат, а не ваша сука, привлекал из соседнего села кобелей с тонким нюхом и заставляла их бодрствовать, хотя они не могли к ней подойти?..
— И то, и другое. Поскольку аромата не было бы, не будь суки...
— Позвольте с вами не согласиться. Установив, что сука возбуждает кобеля свои запахом, мы установили затем, что этот запах возбуждает кобеля независимо от конкретной суки. Не провести ли нам experimentum crucis [Решающий эксперимент (лат.)], которым остался бы доволен Бэкон?
— Что еще за эксперимент вы предлагаете?
—Тот самый, о котором столь откровенно, то есть точно, повествует Рабле во второй книге «Пантагрюэля» (глава XXII). Мы узнаем, что Панург, желая отомстить одной даме за ее холодность, поймал суку, у которой была течка, поджарил ее, вырезал у нее яичники и, хорошенько растерев их, посыпал этим порошком платье жестокосердной дамы. Далее передаю слово Рабле.
Коридон, встал, взял с полки книгу и прочел мне следующий отрывок:
— Все это, быть может, просто выдумка.
— Которая не может нас убедить? Но природа беспрестанно предлагает нам столь же убедительные примеры [Вот что сообщает Фабр: самка шелкопряда притягивает множество самцов. Бабочки осаждают сетчатый колпак, под которым заключена самка. Она же равнодушно сидит на ве­точке в центре колпака. Если на следующий день Фабр заключает самку в другую клетку, то именно прежняя клетка и в особенности веточка, на которой сидела самка, пропитанная тонким запахом, привлекают претендентов. Хотя им прекрас­но видна самка, которую Фабр помещает у них на пути, они оставляют ее без внимания, стремятся к ветке, затем облеп­ляют то место, где она находилась.]: этот запах так сильно привлекает, так волнует животных, что превращается во что-то большее, чем стимул к совокуплению: он охмеляет, словно возбуждающее средство, не только самца, но и других самок, пытающихся как-нибудь приблизиться к самке в течке [Я знаю одну сучку, которая прекрасно ладит с кош­кой и котом. Когда кошка в течке, сучка возбуждается и по­рой пытается взобраться на нее подобно тому, как это делает кот.]. Фермеры выводят из стада корову в течке, потому что ее осаждают другие коровы... [«Можно даже увидеть, как коровы в течке залазят друг на друга. Быть может, они провоцируют таким образом самца, а, быть может, под влиянием визуального образа пы­таются подражать желаемому акту»,— пишет г-н де Гурмон, который замечает несколькими строками выше: «Вообще, аберрации животных следует объяснять как можно проще». Затем он добавляет: «Это замечательный в силу своей абсур­дности пример двигательной силы визуальных образов». Бо­юсь, он более абсурден, чем замечателен («Физика любви». С. 229, 230).] Короче говоря: если самец испытывает половое возбуждение от запаха, периодически издаваемого самкой, то оно возникает только в это время [«Некоторые животные затевают любовную игру с самцами своего пола»,— довольно загадочно пишет Монтень в «Апологии Раймонда Себонда».].
— Некоторые утверждают, и не без основания, на мой взгляд, что самец, унося запах недавнего соития и, следовательно, воспоминание о самке, может возбудить других самцов.
— Было бы странно, если бы этот запах, исчезающий у нее так быстро, «сразу после оплодотворения», как пишет Самсон, сохранялся, будучи передан кобелю... [Даже г-н де Гурмон знает, что «в нормальных услови­ях покрытая самка должна сразу же перестать издавать свой возбуждающий запах» («Физика любви». С. 179).] Но дело не в этом! Уверяю вас, что я видел, как кобели преследовали своей любовью других кобелей, девственников, и это при каждой новой встрече, в любое время.
— Если излагаемые вами факты верны — а я не сомневаюсь в их точности...
— Еще бы!
— То как вы объясните, что они до сих пор не фигурируют в Великой Книге Науки?
— Ну, прежде всего потому, что «Великой Книги» не существует; затем по той причине, что вещи, о которых я вам говорю, очень мало изучены; наконец, потому, что хорошо изучать — такая же редкость, как хорошо думать и хорошо писать. Достаточно быть хорошим наблюдателем, чтобы стать великим ученым. Великий ученый — такая же редкость, как и любой другой гений. Зато многочисленны полу-ученые, принимающие традиционную теорию, которая их направляет или сбивает с толку, во всяком случае, они «изучают» природу в согласии с этой теорией. Долгое время все подтверждало мнение, согласно которому Природа боится пустоты, все наблюдения. Все подтверждало и то, что существует два разных электричества, притягиваемых друг другу благодаря своего рода половому инстинкту. И до сих пор все подтверждает теорию полового инстинкта... Вызывает смех изумление некоторых животноводов, констатирующих гомосексуальные наклонности у своего вида. Все эти скромные «наблюдатели», не желающие видеть ничего другого, кроме того вида, которым они занимаются, констатируя подобные нравы, торопятся объяснить их как чудовищное исключение. «Представляется, что голуби в особенности (!) склонны к половым извращениям, если верить М. Ж. Байи-Мэтру, знающему птицеводу и хорошему наблюдателю» [Этот факт был замечен столь давно, что в старом «Сло­варе домашнего хозяйства» Белеза можно прочитать в статье «Голубь»: «Порой случается, что выводок, о котором должна заботиться супружеская пара(?), оказывается на попечении двух самцов или двух самок. О наличии двух самок можно су­дить по двум кладкам светлых яиц, о наличии двух самцов — по беспорядку в голубятне» (?!)], читаем в книге Хэвлока Эллиса, а Муччоли, «авторитетный ученый в области изучения голубей (!) утверждает, что у бельгийских почтовых голубей можно наблюдать любовные игры между самцами, проходящие даже в присутствии многих самок».
— Так что же, значит басня Лафонтена «Два голубя»?!.
— Не беспокойтесь, это французские голуби. Другие наблюдают подобные же нравы среди уток, так как именно их они выращивают. Лакасань занимается жеребцами и констатирует эти нравы у жеребцов. А Бувар и Пекюше разве не усматривали их у куропаток?.. Да нет ничего смешнее этих робких наблюдений, разве что вывод, который из них делают, или то, как их объясняют. Доктор X, констатируя частые спаривания самцов майского жука, объясняет все эти мерзости...
— Да, знаю: тем, о чем я только что говорил: только недавно спарившийся с самкой самец, весь пропитанный ее запахом, может стать приманкой для другого самца...
— Уверен ли доктор X в том, что он утверждает? Действительно ли только после спаривания самцы подвергаются в свою очередь осаде? Проводил ли он тщательные наблюдения? Или, может быть, это его предположения? Предлагаю провести следующий опыт: я хочу знать, не будет ли лишенный обоняния кобель осужден на...
— Однополую любовь?
— Во всяком случае на холостяцкую жизнь, на полное отсутствие гетеросексуальных желаний... Но из того, что кобель желает сучку только тогда, когда она издает определенный запах, не следует, что в остальное время его желания спят. Отсюда следуют частые гомосексуальные игры.
— Позвольте мне в свою очередь спросить вас: проводили ли вы тщательные наблюдения? Или это только предположения?..
— Вы сами могли бы это заметить. Но я знаю, что в большинстве случаев те, кто видит спаривание двух собак, делают вывод о том, какого пола каждая из них соответственно занимаемой ими позиции [«Самцы часто предаются таким же играм, раскачивая туловище и хватая лапами бока другого самца. В то время как тот, кто сверху, делает быстрые вращательные движе­ния, находящийся снизу, остается недвижим. Порой появля­ется еще третий рассеянный (?!) и даже четвертый, и залазят на первую пару. Тот, кто на самом верху, качается и быстро перебирает передними лапами, другие не двигаются. Так они на мгновение утешаются после того, как им отказала самка». (J.-H. Fabre. Cerocomes. Т. III. Р. 272). О, Фабр! Терпеливый наблюдатель! Вы действительно на­блюдали, что эти гомосексуальные игры начинаются после от­каза самки? Вы уверены в том, что самцы спариваются толь­ко после того, как их отвергли? Быть может, они предаются этим играм спонтанно?]. Позвольте рассказать вам один случай. Дело было на одном из парижских бульваров. Две собаки, совокупившись тем жалким способом, который вам известен, пытались затем оторваться друг от друга. Их разнородные усилия весьма смущали некоторых зрителей, другие сильно веселились. Я подошел поближе. Вокруг этой пары бродили три кобеля, видимо, привлеченные запахом. Один из них, более смелый или наиболее возбужденный, потеряв терпение, попытался взгромоздиться сверху пары. Некоторое время он проделывал сложные акробатические трюки... Нас было несколько человек, наблюдавших за этой сценой по тем или иным причинам. Но бьюсь об заклад, что я один заметил следующее: кобель хотел оседлать только самца, на самку он не обращал внимания. Поскольку самец был прикреплен к самке и не мог сопротивляться, осаждающий кобель уже был близок к цели... но тут появился полицейский и быстро разогнал актеров и зрителей.
— Позвольте и мне спросить вас, не предшествовала ли теория, которую вы излагаете и которая, очевидно, соответствует вашему темпераменту, вашим странным наблюдениям и не подвержены ли вы той же слабости, в которой так резко упрекаете своих коллег: не наблюдаете ли вы ради того, чтобы доказать?
— Сперва надо признать: трудно предположить, что наблюдение может быть случайным, что оно предстает уму как непредвиденный ответ на вопрос, которым вы не задавались. Главное — не форсировать ответ. Удалось ли мне это? Надеюсь, хотя и не утверждаю: я могу так же ошибаться, как и другие. Я просто требую, чтобы те ответы, которые мне нашептала или прокричала Природа, были проверены. И я отмечаю, что на вопрос, поставленный по-иному, она ответила мне иначе [Какие наблюдения казались более точными, более про­веренными, чем наблюдения терпеливого Фабра над пчелами из рода осмия? А между тем ныне они полностью опровергну­ты, во всяком случае, поставлены под сомнение Маршалом].
— Нельзя ли задавать ей вопросы не преднамеренно?
— Что касается нашей темы, мне это представляется особенно трудным. Сент-Клэр Девиль, например, пишет, что он наблюдал за тем, как козлы, бараны и псы, помещенные вместе в отдалении от самок, начинают волноваться и испытывать «сексуальное возбуждение, которое не зависит от законов спаривания, и заставляет их совокупляться». Обратите внимание, прошу вас, на этот изысканный эвфемизм: «которое не зависит от законов спаривания»! И Сент-Клэр Девиль добавляет: «Достаточно привести самку, и порядок будет восстановлен». Уверен ли он в этом? Действительно ли наблюдал такое? Он убежден в том, что утверждает, но это еще не означает истины... Приведенный пример взят из отчета, представленного Академии нравственных наук и посвященного «интернату и его влиянию на воспитание юношества». Говорит ли Сент-Клэр Девиль как ученый или только как педагог? И наконец, эта спасительная самка, которую он хочет привести на псарню или в стойло, где не действуют «законы спаривания», непременно должна быть в течке, иначе, как мы знаем, кобели к ней не приблизятся. Пусть приведет хоть два десятка сучек, псы будут продолжать преследовать друг друга, не обращая ни на что внимания.
— Сент-Клэр Девиль, быть может, с самого начала вел неправильные наблюдения.
— О чем вы говорите! Он с самого начала прекрасно заметил гомосексуальное поведение животных. А дальше начинается его очевидный вымысел. Если бы он продолжал свои наблюдения, то замепщ бы, что появления одной или нескольких самок вовсе не достаточно, чтобы «восстановить порядок», разве что в течение одной недели в году, когда самки возбуждают самцов. В остальное время года гомосексуальные игры продолжаются «даже в присутствии многих самок», как писал Муччоли.
— Быть может, вы называете сладострастными играми самые невинные жесты.
— Хотя эти игры весьма красноречивы, можно отметить, что животные не находят в них полного удовлетворения или находят его очень редко. Каким же властным должно быть желание, которое влечет их тем не менее к гомосексуальным играм.
— Вы, наверное, знаете,— сказал я неосторожно,— что и сучки, даже когда они в течке, не всегда охотно исполняют желание самца. Сука, о которой я рассказывал,— породистая. Я хотел иметь щенков. С большим трудом мне удалось подобрать подходящего кобеля, но сколько хлопот стоила случка! Сперва моя собака убегала, кобель выбивался из сил, преследуя ее, затем она казалась покорной, но все равно отвергала его... Только через пять дней она понесла.
— Но позвольте,— ответил он с улыбкой,— разве это против моей теории?
Отступать было некуда.
— Мои беспристрастные наблюдения должны послужить изучению вопроса.
— Спасибо... Да, все животноводы и птицеводы знакомы с этими трудностями. На фермах часто приходится устраивать случки, и Половой Инстинкт предстает тогда в виде пастуха.
— А каков он в природном обличье?
— Я уже битый час объясняю вам, почему мужской элемент столь многочислен. Ваш знаменитый «половой инстинкт» предлагает изобилие вместо точности. В домашнем хозяйстве оставляется только строго необходимое количество самцов, и человек должен управлять спариванием, иначе есть риск остаться без потомства. В курсе зоотехники Самсона не меньше девяти страниц посвящено случке лошадей , ибо жеребец, объяснял он в Гриньоне своим юным ученикам, «часто сбивается с пути», и потому, «как только он встал на дыбы, конюх должен схватить его пенис и направить куда следует» и т. д.
Но, как вы сами заметили, трудность состоит не только в неловкости самца; самка со своей стороны упирается и спасается бегством, приходится ее держать. Такой поразительной строптивости дают два объяснения: первое состоит в том, что самке приписывают чувства Галатеи, которая возбуждает самца притворным бегством; второе объяснение заключается в том, что Галатее приписывают ощущения самки, которая одновременно желает и испытывает страх...
— Разве вам не кажется, что данные объяснения имеют много общего?..
— Уверяю вас, что некоторые этого не замечают, и г-н де Гурмон предлагает второе объяснение, противопоставляя его первому.
— У вас, конечно, есть третье.
— Разумеется. Вот оно: у самки половой инстинкт столь же расплывчат, что и у самца... Да, она почувствует себя довольной, только будучи оплодотворена. Но если она предрасположена к оплодотворению в силу тайной работы внутренних органов, то желает она, пусть смутно, наслаждения, а не самца. Так и самец со своей стороны желает не самку, а еще меньше — «продолжения рода», но просто наслаждения. Оба стремятся насладиться, и больше ничего.
Вот почему мы так часто видим, как самка убегает от самца и все же не может устоять перед наслаждением и возвращается к самцу, который один может доставить ей удовольствие. Я согласен с тем, что они могут испытать полное удовлетворение только благодаря друг другу (во всяком случае самка—только благодаря самцу) и что только при совокуплении их органы находят совершенное применение. Но они об этом как будто не ведают или ведают очень смутно, ибо смутным является обычно любой инстинкт.
А чтобы произошло оплодотворение, надо хотя бы один раз слить воедино два смутных желания. Потому возникает тот притягательный запах, который в благоприятное время издает самка, или еще более тонкий аромат, различимый лишь усиками насекомых и порой, как в случае с некоторыми видами рыб, издаваемый не самкой, но икринкой: оплодотворение происходит после кладки икры и оплодотворяется непосредственно икринка. Самка же не знает любовных игр.
Такова единственная, на время и едва приоткрытая дверь, и через нее должно просочиться будущее. Ради столь трудной победы над беспорядком, над смертью расточительность позволена тебе, Природа! Быть может, здесь нет «неумеренных трат», ибо, учитывая количество неудач, победа стоит такой цены...
— Вы сказали «неудач»?
— Да, неудач с точки зрения конечной пользы. Но благодаря таким неудачам расцветают искусство, философия, торжествует игра. И как противостоят друг другу анагенетическая и катагенетическая силы, так противоположна приверженность самки к своему виду, а самца — к своему искусству, спорту, пению. Есть ли драма прекраснее, чем та, в которой столкнутся эти две привязанности, породив возвышенный конфликт?
— Не тема ли это нашей завтрашней беседы? А мне бы не хотелось расстаться с естественной историей, не задав вам еще несколько вопросов. Например, такой: утверждаете ли вы, что гомосексуальные наклонности встречаются у всех видов животных?
— У многих, но не у всех. Здесь мне не хватает знаний... Тем не менее я сомневаюсь, что эти наклонности встречаются у тех видов, у которых процесс совокупления носит особенно трудный, усложнен, ный характер и требует максимум усилий, как, например, у стрекоз или у некоторых пауков, осуществляющих своего рода искусственное оплодотворение, или наконец в том случае, когда сразу после или даже во время спаривания самка пожирает самца... Повторяю, здесь я ничего не утверждаю, я только предполагаю.
— Странное предположение!
— Быть может, для его подтверждения достаточно констатировать, что у тех видов, у которых совокупление носит акробатический или опасный характер, пропорциальное количество мужского элемента меньше. И здесь меня поражают слова Фабра: «Только во второй половине августа я начинаю обнаруживать взрослое насекомое... С каждым днем все чаще встречаются беременные самки. Их тощие спутники, напротив, встречаются редко, и мне часто не удается составить пару». Речь идет о mantis religiosa, которая всегда пожирает своего супруга.
Уменьшение мужского элемента перестает казаться парадоксальным, если оно компенсируется четкостью инстинкта. Если любовник приносится в жертву любовнице, необходимо, чтобы желание, влекущее его к совокуплению, было властным и четким, и как только желание становится четким, избытка самцов уже не требуется. И наоборот, количество самцов должно возрастать, как только инстинкт ослабляется. А инстинкт ослабляется, как только наслаждение перестает быть связанным с опасностью, во всяком случае как только достижение наслаждения становится легким.
Таким образом, следующая странная аксиома: число самцов уменьшается по мере того, как усложняется процесс совокупления,— является лишь естественным следствием того, о чем я уже говорил: избыток самцов (или изобилие мужского элемента) компенсирует нечеткость инстинкта или, если хотите, доказательством нечеткости инстинкта служит изобилие мужского элемента или еще...
— Я понял.
— Позвольте мне уточнить еще раз:
1. Инстинкт тем более четок, чем сложнее совокупление.
2. Количество самцов тем меньше, чем четче инстинкт.
3. Отсюда следует: количество самцов уменьшается по мере усложнения процесса совокупления (это относится к самцам, которых самка приносит в жертву любви). Очевидно, если бы был другой способ испытать наслаждение, эти самцы отказались бы от гибельного совокупления, и вид исчез бы. Но, видимо, Природа не дает им больше никакой возможности достичь удовлетворения [Следует отметить, что именно у вида богомола обыкно­венного (mantis religiosa), несмотря на малое количество сам­цов, самки пожирают их без всякой меры. Они всегда готовы к совокуплению и притягивают самцов даже после оплодот­ворения. Фабр наблюдал, как одна самка спарилась с семью самцами, которых поочередно сожрала. Властный и четкий половой инстинкт превосходит свою цель. Я, естественно, за­даюсь вопросом: быть может, у тех видов, которые о'шичают- ся меньшей пропорцией самцов, большей четкостью инстинк­та и, следовательно, меньшим количеством неиспользованно­го материала, «подверженного вариациям», диморфизм слу­жит женскому полу? Иначе говоря: не является ли внешний вид самцов этих видов менее блистательным, чем внешний вид самок? Так вот, именно это мы можем констатировать на примере вида mantis religiosa, самец которого, «маленький, тощий, бесцветный и непримечательный» (это эпитеты Фаб­ра), не может конкурировать с «призрачной красотой» самки, когда она разворачивает свои широкие, прозрачные, с зеле­ными прожилками, крылья. Фабр, впрочем, никак не коммен­тирует это необычное распределение внешних качеств, кото­рое подтверждает мою теорию. Я помещаю мои соображения в сноске, так как они отклоняются от основного сюжета, но мне бы не хотелось, чтобы они остались незамеченными: на мой взглад, они представляют очень большой интерес. Ра­дость, которую я испытал, когда, завершив построение столь новой и, признаюсь, столь дерзкой теории, я неожиданно на­шел ей подтверждение, можно сравнить с радостью искателя сокровищ из рассказа Эдгара По, который, копая землю, на­ходит на­ходит ящик с драгоценностями именно на том месте, где он должен был находиться согласно его расчетам. Быть может, я однажды опубликую другие наблюдения на ту же тему].
Повторяю, что это лишь предположения.
— Надо будет их обдумать. Чем лучше я вас понимаю, тем яснее вижу, что ваши выводы намного превосходят ваши изначальные посылки. Я благодарен вам, признаюсь, за то, что вы заставили меня размышлять о вещах, в которые обычно предписывается верить именно так, а не иначе. Итак, вот какое заключение я делаю.
Несмотря на ваши утверждения, половой инстинкт существует и обладает властной и четкой силой. Но только в определенное время он ведет к соединению двух разных элементов. Для того чтобы поймать момент благорасположения самки, желание самца должно быть постоянным. По вашему мнению, самец действует бескорыстно, а самка — полна заботы о будущем. Только гетеросексуальные отношения (животных) ведут к оплодотворению.
— И самец не всегда удовлетворяется только ими.
— Мы давно не говорили о вашей книге. Делаете ли вы какие-нибудь выводы в ее первой части?
—Да, и мой выводя адресую сторонникам финализма: если, несмотря на почти постоянный преизбыток мужского элемента, природе требуется столько средств, столько ухищрений для того, чтобы обеспечить продолжение рода, удивительно ли, что нужно столько разного рода препятствий, чтобы удержать человечество от тех наклонностей, которые вы объявляете «ненормальными», что нужно столько разного рода
советов, примеров, призывов и убеждений, чтобы сохранить в человеческом обществе желаемый коэффициент гетеросексуальности.
— Позвольте мне верить, что эти стеснения и убеждения приносят пользу.
— Я не стану вас переубеждать, но только до завтра. Завтра мы рассмотрим наш вопрос не с зоологической, а с человеческой точки зрения, и подумаем, не намного ли превзошли меру все эти запреты и призывы. Признайте все же, что гомосексуальные вкусы уже не кажутся вам столь противоестественными, как нынче утром. На сегодня мне этого достаточно.

ТРЕТИЙ ДИАЛОГ

— Я много думал о нашем последнем разговоре,— сказал я Коридону, войдя к нему на следующий день.— Позвольте спросить, твердо ли вы верите в ту теорию, которую мне вчера излагали?
— Во всяком случае я твердо убежден в реальности фактов, которые лежат в ее основе. Что касается их объяснения, то я далек от того, чтобы считать его единственно возможным или наилучшим. Но, если позволите, это не имеет большого значения, на мой взгляд. Я хочу сказать, что значение предложенной новой системы, нового объяснения некоторых явлений измеряется не только точностью, но также и в особенности тем стимулом, которые новая теория дает уму, побуждая его к новым открытиям, новым выводам (пусть даже они подрывают ее). Она прокладывает новые пути, убирает препятствия, дает новое оружие. Важно, что она предлагает нечто новое и в то же время противостоит старому. Сегодня нам может показаться, что сами основы теории Дарвина колеблются, но будем ли мы отрицать, что дарвинизм способствовал развитию науки? Можно ли сказать, что Де Врис опроверг Дарвина? Нет, как нельзя сказать, что Дарвин или даже Ламарк опровергли X.
— Послушать вас, так и Галилей...
— Позвольте заметить, что есть разница между уточнением фактов и их объяснением. Объяснение всегда несколько расплывчато, но оно часто предшествует новым выводам, а не следует за ними. Иногда и даже зачастую мы видим, как теория опережает наблюдения, которые лишь впоследствии подтверждают смелое предположение ума. Примите мои соображения как гипотезу. Я буду рад, если вы всего лишь признаете их новыми. Повторяю, факты налицо и их нельзя отрицать. Что касается моего объяснения, я готов отказаться от него, как только вы предложите другое.

I

Вчера мы установили,— продолжал он,— ведущую роль обоняния, этого чувства, активизирующего инстинкт животных. Благодаря обонянию неопределенный инстинкт самца направляет его к самке — и исключительно к самке в течке. Не преувеличивая, можно сказать, что «сексуальность» самца (говоря современным языком), его инстинкт продолжения рода заключены в чувстве обоняния. Самец не выбирает самку; как только она начинает издавать специфический запах, самец просто бросается к ней, и при этом нос служит ему проводником. Лестер Уорд в одном из пассажей, который я вам не читал, настаивает на том факте, что «все самки для самца едины», и, действительно, они все одинаковы, как мы ввдели. Только самец подвержен вариациям и отличается теми или иными особенностями. У самки есть только одно средство привлечь его — запах, другого ей и не нужно. Ей не надо быть привлекательной, лишь бы запах был соответствующий. Выбор — если только на самом деле он не означает победу самого ловкого — выбор остается привилегией самки. Если она выбирает согласно своему вкусу, то тут начинается область эстетики. Уорд утверждает, что именно самка отвечает за естественный отбор, способствует тому, что он называет «расцветом самца». Покамест я оставляю в стороне вопрос, не имеет ли место и в человеческом обществе то превосходство красоты самца, которое, благодаря хорошему вкусу самки, сохраняется в мире насекомых, птиц, рыб и млекопитающих.
—А я как раз жду разговора об этом.
—Тогда, раз вам не терпится, отметим сперва следующее: самец соловья расцвечен не более самки, но она не поет. Расцвет самца состоит не обязательно в красивой внешности, это прежде всего роскошь, и она может проявляться как пение, особая ловкость, наконец большой ум.
Но позвольте мне придерживаться той последовательности, которую пред лагает моя книга, а в ней я касаюсь этого вопроса позднее.
— Разумеется, я вас понимаю. Вы откладываете как можно дальше самые сложные для вас вопросы. Будем надеяться, что вы до них дойдете. Я не оставлю вас в покое, пока вы не выскажете все ваши соображения, не исчерпаете все ваши доводы. Теперь же скажите, с чего начинается вторая часть вашей книги.
— Прежде всего я констатирую, что обоняние, играющее столь важную роль в случках животных, не имеет никакого значения, разве что побочное, в сексуальных отношениях людей.
— Какой интерес представляет такого рода констатация?
— Это различие представляется мне очень важным, и у меня вызывает сомнение то, что г-н де Гурмон, никак не упомянув о нем в своей книге, никак не учитывая его при уподоблении человека животным, действительно ничего не заметил. Быть может, он просто решил не касаться этого различия или скрыл его для собственного удобства.
— Между тем, возражения, насколько я знаю, никогда не смущали г-на де Гурмона. Быть может, он просто не придал этому обстоятельству того значения, которое придаете ему вы.
— Надеюсь, вы согласитесь со мной, когда я опишу вам последствия.
Итак, женщина больше не привлекает мужчину периодически возникающим во время менструаций
запахом. Видимо, его заменяет что-то другое, другие чары, естественные или искусственные, не зависящие от периода времени, от овуляции. Желанная женщина остается желанной в любое время. Скажем больше: если самец желает самку, а та подпускает его только в период течки, то мужчина, напротив, обычно воздерживается от соития в период, когда у женщины месячные. Они не только не привлекают, но даже в какой-то мере отталкивают, не важно, по каким причинам: физическим или нравен венным. Что бы ни лежало в этом временном отвращении, которое вызывает плоть: пережиток древних религиозных предписаний или рациональные соображения — в этом пункте человек резко отличается от животного.
И у человека сексуальное вожделение, оставаясь столь же властным, что и у животного, ничем не ограничено. Если у животного обоняние служит как бы коротким поводком, то человеку предоставлена полная воля. Это первое освобождение влечет за собой другое. Любовь (я не хотел бы употреблять это слово, но приходится) тотчас же превращается в игру — причем в игру без правил.
— Надеюсь, это не означает, что каждый волен играть в нее, как захочет.
— Нет, ибо желание не становится менее властным. Но игра может стать разнообразнее. Императив, оставаясь категорическим, обретает в каждом отдельном случае некоторые особенности. К тому же мужчина теперь испытывает влечение не к любой особе женского пола, а к определенной женщине.
«Нежные чувства животных так же отличаются от нежных чувств людей, как отличаются природа животного и природа человека,— говорит Спиноза и далее продолжает, имея в виду уже только людей: — Насколько отлична натура одного человека от натуры другого, настолько разнится характер их наслаждения — adeo gaudium unius a gaudio alterius tantum natura discrepat, quantum essentia unius ab essentia alterius differt».
— После Монтеня и Паскаля — теперь Спиноза. Вы умеете находить сторонников. Мне ничего не говорит ваш «gaudium unius». «Я чувствую сильное опасение»,— как говорил Паскаль... Продолжайте.
Он на мгновение улыбнулся, затем снова заговорил:

II

— С одной стороны— постоянная привлекательность, с другой — отбор, совершаемый теперь не самкой, но мужчиной... Не здесь ли ключ к тому, что женская прелесть необъяснимым образом превосходит мужскую?..
— Что вы хотите сказать?
— Что на всей лестнице живых существ мы констатируем явное превосходство красоты самца (чему я пытался дать вам объяснение) и что неожиданное нарушение этой иерархии на стадии человека должно нас весьма озадачить. Что причины, которыми пытались объяснить это явление, маловразумительны или просто неверны. Некоторые скептики утверждали, что красота женщины — это следствие желания мужчины и что...
Я не дал ему договорить. Для меня было такой неожиданностью, что он присоединился к доводам здравого смысла, что поначалу я не понял его мысль. Но едва она стала мне ясна, как я поспешил заговорить, чтобы не дать ему возможности отказаться от нее.
— Вы вывели нас из затруднительного положения, и я вам благодарен. Теперь я понимаю, что «постоянная привлекательность» женщины начинается там, где кончаются ее непостоянные чары. Быть может, немалое значение имеет тот факт, что влечение возникает у мужчины не вследствие запаха, но вследствие другого, художественного и менее субъективного чувства — зрения. Вот что служит развитию культуры, искусств...
Не переставая радоваться торжеству здравого смысла, я уже не мог остановиться:
— Весьма забавно, что именно уранист дает здравое объяснение «превосходящей красоте прекрасного пола», как вы говорите. Признаюсь, что прежде я только смутно об этом догадывался. Теперь я могу смело прочитать отрывки из речи г-на Перрье в Академии, которую вы дали мне вчера...
— Какие отрывки вы имеете в виду?
Вытащив брошюру из кармана, я прочитал:
«Когда видишь, как в лучах летнего солнца или в
свете канделябров на балу переливаются красками парадные платья (далее следует описание)... можно подумать, что украшения — это изобретение исключительно дочерей Евы... Мне думается, что, украшая их, серебро, золото (перечисление), бриллианты (перечисление), цветы (перечисление), перья (перечисление), крылья бабочки... мужчины еще не дерзнули «изобрести» все эти украшения, олицетворение женского кокетства: их изысканные, хитроумные, грандиозные шляпы...»
— Вы должны его извинить: он наблюдал женщин в собраниях.
— «Таков резкий контраст: в то время как, по крайней мере в наших цивилизованных странах, растет и развивается извечная любовь женщин к украшениям, мужчины становятся все более чужды всяким изыскам...»
— Я же вам говорил: расцвет самца не обязательно проявляется в его внешнем виде.
— Дайте мне дочитать: «...темный костюм третьего сословия и тот кажется слишком обременительным: его облегчают, укорачивают, верхняя часть превращается в простой пиджак, и на торжественных собраниях мы в присутствии женщин кажемся неприметными личинками на роскошных цветах».
— Очень любезно с его стороны.
— «Данная эволюция весьма характерна; она отличает человека от высших животных, как никакие другие физические или психические особенности. Эта прямая противоположность тому, что мы видим в животном мире. Там мужской пол наиболее облагодетельсгвован природой, что проявляется уже на стадии низших живых существ, наделенных хоть какой-то активностью».
— Вас смущал этот пассаж? Позвольте спросить, почему?.. Мне кажется, он, напротив, должен был вам понравиться.
— Не надо изображать невинность! Как будто вы не понимаете, что Перрье, якобы восхваляя прекрасный пол, на самом деле хвалит лишь его внешнее убранство.
— Ну, да, то, что я назвал «искусственной привлекательностью».
— Это выражение с подвохом, но я понимаю, что вы хотите сказать. Думаю, что наш ученый муж не слишком учтиво настаивает на этом пункте. Сказать женщине: «у вас очаровательная шляпка» не то же, что сказать: «вы прекрасны».
— Поэтому чаще всего говорят: как эта шляпка вам идет! Но разве вас больше ничего не смущает? Я припоминаю, что в конце своей речи Перрье переходит от убранства к его носительнице. Дайте-ка книжку... Вот: «Вы победили, милые дамы, и эта победа — блеск вашей кожи, кристальная чистота вашего голоса, мягкость и изящество ваших движений и грациозные очертания, вдохновившие нежную кисть Бугеро». Что может быть приятней? Почему вы не прочитали эти строки?
— Потому что вы не любите Бугеро.
— Вы слишком предупредительны!
— Перестаньте насмехаться и скажите, что вы об этом думаете.
— Признаюсь, что столько искусственных средств, призванных на помощь природе, меня беспокоит. Я вспоминаю Монтеня: «Не столько целомудрие, сколько расчет и предосторожность руководят нашими дамами, когда они запрещают нам входить в их кабинеты прежде, чем они украсят и принарядят себя, готовясь явиться в обществе». И я сомневаюсь, не приведет ли откровенный показ женских прелестей, обычай ходить повсюду обнаженными, как об этом мечтает Пьер Луис в «Трифеме», к результату, противоположному тому, который он предсказывает, а именно: не охладит ли это в значительной мере желание мужчин. «Хотелось бы знать,— писала мадемуазель Кино,— не стали бы вы холодно и спокойно взирать на все то, что, будучи скрыто от взора, рождает в вас столько прекрасных и возмутительных мыслей, если бы вы могли постоянно созерцать все потаенное; ведь тому есть примеры». Наконец, на земле есть места, и очень красивые, где мечта «Трифема» осуществлена (во всяком случае, так было лет пятьдесят тому назад до появления миссионеров), например, Таити. Там в 1835 г. побывал Дарвин. На нескольких страницах он описывает красоту местных жителей, замечая, в частности: «Должен признать, что женщины меня несколько разочаровали; они далеко не так красивы, как мужчины...». Затем, отметив, что женщины восполняют недостаток красоты украшениями [Но столь же наивны и несколько строк Апдасона из «Спектейтора» (Spectator, № 265): «Известно, что в мире птиц природа в особенности по­заботилась об украшении самца, у которого очень часто мы видим красивейший головный убор: гребешок, хохолок, пу­чок перьев или одно перо, торчащее наподобие шпица. У нас, напротив, всеми прелестями природы украшена женщи­на, и вдобавок она старательно пользуется искусственными средствами украшения. Гордо выступающий петух не рас­цвечен так ярко, как убранство британской леди, когда она появляется на балу или на именинах...» (пер. с англ.) Где здесь ирония?], Дарвин заключает: «В общем, мне показалось, что женщины выиграли бы гораздо больше мужчин, если бы носили какие-нибудь одежды».
— Я не знал, что Дарвин был уранистом.
— Кто вам это сказал?
— Разве его фраза не достаточно ясна?
— Неужели я должен воспринимать всерьез то, что пишет г-н де Гурмон: «Воплощением красоты является женщина. Всякое другое мнение всегда будет звучать как парадокс или восприниматься как следствие самой плачевной сексуальной аберрации».
— Наверное, это «всегда» задевает вас за живое?
— Впрочем, успокойтесь. Насколько мне известно, Дарвин был уранистом не больше, чем многие другие путешественники, которые при виде нагих дикарей восторгались красотой молодых мужчин. Так, например, Стивенсон, рассказывая о полинезийцах, признает, что красота мужчин намного превосходит красоту женщин. Вот почему мне важно их мнение, и я полагаю не как пуританин, но как художник, что женщинам подобает целомудрие, что покрывало им вполне подходит — «quod decet».
—Тогда о чем же вы мне раньше говорили? Я имею в виду ваше, на мой взгляд, верное замечание о прелести прекрасного пола.
—Я хотел вместе с вами попытаться рассуждать следующим образом: если самка делает выбор и производит естественный отбор, то это идет на пользу самцу; если же выбирает мужчина, то, вероятно, это должно идти на пользу женщине.
— Поэтому женская красота превосходит мужскую, именно так я и понял.
— Вы слишком поторопились, я даже не успел закончить свою мысль. Я как раз хотел обратить ваше внимание на следующее: если в мире животных красота самца может быть передана только самцу, «женщины передают многие свои черты, в том числе красоту, своим детям обоего пола» (цитирую Дарвина*). Сильные и крепкие мужчины, беря в жены красивых женщин, способствуют расцвету своего рода, появлению на свет одинаково прекрасных дочерей и сыновей.
— Обратите в свою очередь внимание на то, что, рассуждая таким образом и преуменьшая женскую красоту в пользу мужской, вы доказываете властную силу инстинкта, который заставляет меня предпочитать именно женщин.
— Или доказываю уместность украшений и покрывал.
— Украшения — лишь приправа. Что касается покрывала, то оно забавляет, возбуждает желание, отдаляя миг полного обладания... Если вы не чувствительны к женской красоте, тем хуже дня вас, мне вас жаль, но не пытайтесь на основе мнения, которое, что бы вы ни говорили, остается вашим частным мнением, устанавливать общие эстетические законы.

III

— Так это на основе «частного мнения» древнегреческая скульптура (а к ней нам придется возвращаться, если мы говорим о красоте) предлагает нам обнаженных мужчин и облаченных в одежды женщин? Или вместо чисто эстетических причин вы вместе с гном де Гурмоном склонны видеть «следствие самой плачевной сексуальной аберрации» в том, что греческое искусство почти постоянно оказывает предпочтение телу подростка, юноши и упорно скрывает тело женщины?
— Разумеется! Как будто мне не известно пагубное распространение педерастии в Греции! К тому же, выбирая в качестве моделей подростков, скульпторы, вероятно, просто потакали порочным наклонностям развращенных меценатов. Можно предположить, что скульптор руководствовался не столько своим художественным вкусом, сколько вкусами тех, кому он служил. Наконец, мы теперь не можем представить себе всех тех требований, условностей, которые стесняли художника, определяли его выбор, например, во время Олимпийских игр. Подобные условности заставили и Микеланджело изобразить
на плафоне Сикстинской капеллы не женщин, но обнаженных подростков,— из уважения к святости места и дабы не пробуждать наших желаний. Вообще, если признать вслед за Руссо, что искусство виновно в поразительной развращенности греческих нравов...
— Или флорентийских. Ведь бросается в глаза то, что всякое возрождение или расцвет искусств всегда и во всех странах сопровождались значительным распространением уранизма.
— Следовало бы сказать, распущенностью.
— Когда дело дойдет до создания истории уранизма в его связях с изящными искусствами, станет очевидно, что он усиливается не в периоды декаданса, но, напротив, в славные, пышущие здоровьем эпохи, когда искусство отличается спонтанностью и далеко от манерности. С другой стороны, мне кажется, что не всегда, но зачастую — восхваление женщины является признаком упадка в пластических искусствах. Подобным же образом мы видим, что как только в театре, где прежде женские роли исполняли юноши, начинают играть женщины, драматическое искусство приходит в упадок.
— Вам нравится смешивать причину и следствие. Упадок начался в тот момент, когда благород ное драматическое искусство поставило своей целью воздействовать на чувства, а не на ум. Тогда-то, ради привлечения публики, женщина и появилась на сцене, откуда вам ее уже не согнать. Но вернемся к пластическим искусствам. Мне вдруг вспомнился прелестный «Сельский концерт» Джорджоне (в котором, я надеюсь, вы не станете усматривать произведение эпохи декаданса), где, как вы знаете, изображено небольшое общество на лоне природы: две обнаженные женщины и два одетых молодых музыканта.
— С точки зрения пластики, красоты линий невозможно утверждать, что тела этих женщин прекрасны; too fat [Слишком толстые (англ.)], как говорил Стивенсон. Но какие светлые
краски! Какое мягкое, глубокое, гармоничное сияние! Если в скульптуре торжествует мужская красота, то женская плоть в особенности передает игру красок. Вот, подумал я при виде этой картины, противоположность античному искусству: одетые юноши, обнаженные женщины; почва, на которой расцвел этот шедевр, должна быть весьма бедна скульптурными произведениями.
— И скудна в том, что касается педерастии?
— О! В этом отношении одно небольшое полотно Тициана весьма красноречиво.
— Какое же?
— «Тридентский собор», где на переднем плане, но несколько в стороне, в тени, изображена группа знатных господ, по двое, в недвусмысленных позах. Возможно, мы имеем дело с вольностью по отношению к тому, что вы называете «святостью места», но скорее всего, и нас убеждают в этом мемуары того времени, подобные нравы были вполне обычны, и возмущали современников не более, чем вооруженных алебардами воинов, которые стоят на полотне Тициана бок о бок с упомянутыми сеньорами.
—Я десятки раз смотрел на эту картину, не заметив ничего ненормального. .
— Все мы замечаем лишь то, что нас интересует. Но должен сказать, что, как на этой картине, так и в венецианских хрониках педерастия (впрочем, на полотне Тициана речь идет скорее о содомии) не представляется мне чем-то спонтанным. Она больше напоминает браваду, порок, особое развлечение людей развращенных, пресыщенных. И не могу не заметить, что и венецианское искусство, далеко не народное и не спонтанное, бурно расцветшее на почве, подобной почве Древней Греции й Флоренции, ставшее, по выражению Тэна, «дополнением окружающей неги», превратилось в развлечение магнатов, как и искусство французского Возрождения во времена правления Франциска I, столь женственное, купленное у Италии по столь дорогой цене.
— Поясните вашу мысль.
— Я полагаю, что восхваление женщины — признак искусства менее естественного, менее связанного с родной почвой по сравнению с тем, которое являют нам великие эпохи творчества уранистов. Я также полагаю, простите мою дерзость, что, как мужской, так и женский гомосексуализм — более естественны, простодушны, нежели гетеросексуальность.
— Вам легко торопиться с заключениями, поскольку вас не беспокоит, успеваю ли я следить за вашей логикой,— сказал я, пожав плечами. Но он продолжал, словно не расслышав меня:
— Это очень хорошо понял Баррес. Когда в «Беренике» ему понадобилось изобразить существо, близкое к природе, послушное лишь своим инстинктам, он изобразил лесбиянку, подружку маленькой «Розовой свечки». Только воспитание поднимает ее до разнополой любви.
— Вы приписываете Морису Барресу тайные намерения, которых у него не было.
— Возможно, он не предвидел их последствий, вот все, что вы можете сказать. В первых книгах вашего друга, как вы знаете, даже изображение эмоций не лишено преднамеренности. «Береника,— заявляет он тоном поучения,— представляет для меня загадочную силу, мировой импульс». Несколькими строками ниже он, по моему мнению, дает тонкое определение ее анагенетической роли, когда говорит о «ясности ее функции, которая состоит в том, чтобы оживотворять все, что она воспринимает», и он противопоставляет эту функцию категенетическому «беспокойству ее ума».
Я плохо помнил содержание книги Барреса, и не мог ничего сказать. А он продолжал:
— Любопытно узнать, не был ли знаком Баррес со столь близким его мысли мнением Гете об уранизме, о котором сообщает канцлер Мюллер (запись от апреля 1830 г.). Позвольте мне вам его процитировать:
«Goethe entwickelte, wie diese Verimmg eigentiich dather komme, dass, nach rein aesthetischem Masstab, der Mann weit schoner, vorziiglicher, vollendeter als die Frau sei».
— У вас такое произношение, что я с трудом вас понимаю. Пожалуйста, переведите.
— «Гете объяснил нам, что эта аберрация происходит вследствие того, что с чисто эстетической точки зрения тело мужчины гораздо красивее и совершеннее, чем тело женщины».
— Но здесь нет ничего общего с тем, о чем пишет Баррес,— воскликнул я в нетерпении.
— Погодите немного, мы подходим к главному: «Подобное чувство, будучи пробужденным, близко к животному инстинкту. Любовь к мальчикам — стара, как мир (Die Knabenliebe sei alt wie die Menschheit, und man konne daher sagen, sie liege in der Natur), и можно сказать, что она естественна, что ее основа — природа (ob sie gleich gegen die Natur sei), что она согласуется с природой. Но нельзя терять то, что культура отвоевала у природы, любой ценой это нужно сохранить (Was die Kultur der Natur abgewonnen habe, werde щап nicht wieder fahren lassen; es um keinen Preis aufgeben).
— Возможно, гомосексуальные нравы были так глубоко укоренены в германском народе, что могли показаться кое-кому естественными (на эту мысль наводят недавние скандалы по ту сторону Рейна), но для настоящего французского ума теория Гете всегда будет казаться, поверьте мне, совершенно невероятной.
— Если вы затрагиваете национальный вопрос, то позвольте мне прочитать вам несколько строк из Диодора Сицилийского, насколько я знаю, одного из первых писателей, сообщающего нам о нравах наших предков. Вот что он пишет о кельтах: «Хотя их женщины миловидны, они к ним нисколько не привязаны и страстно любят мужское общество. Обычно они по двое заворачиваются в звериные шкуры, брошенные на землю, и так спят».
— Разве это не явное намерение опорочить тех, кого греки называли варварами?
— В то время подобные нравы не могли опорочить. Аристотель в своей «Политике» также бегло говорит о кельтах. Сожалея о том, что Ликург пренебрег законами, касающимися женщин, Аристотель пишет, что это приводит к большому вреду, «в особенности, когда мужчины позволяют женщинам управлять ими, что обычно происходит у воинственных, энергичных народов. Впрочем, я исключаю из их числа кельтов и некоторые другие народы: у них любовь между мужчинами явно и открыто в чести».
— Если то, что рассказывают ваши греки, правда, признайте, что мы далеко от них ушли!
— Да, мы испытали некоторое влияние культуры. Именно об этом и говорит Гете.
— Значит, вы предлагаете мне рассматривать педераста как человека отсталого, непросвещенного...
— Не совсем так, но гомосексуальный инстинкт — это нечто очень наивное, первозданное.
— Вот где, вероятно, оправдание гомосексуальной направленности древнегреческой и римской буколической поэзии, в которой с большей или меньшей долей искусственности якобы возрождаются простодушные нравы Аркадии [«Так значит странная любовь, воспетая в элегиях античных поэтов, столь нас поражавшая и нам непонятная, существует на самом деле, и впрямь возможна. В наших переводах мы ставили женские имена вместо тех, которые там стоят. Ювентий превращался в Ювентию, Алексис — в Ксанфу. Красивые мальчики становились красивыми девушками. Так мы меняли состав чудовищного сераля Катулла, Тибулла, Марциала и нежного Вергилия. Это весьма милое занятие, но оно показывает, как мало мы понимали античный гений» (Gautier. Mademoiselle de Maupin. Т. П. Chap. К. P. 13—14 (первое из­дание).].
— Буколическая поэзия стала искусственной в тот момент, когда поэт перестал быть влюбленным в пастуха. Но, возможно, произошло то же, что в арабской или персидской поэзии: женщине было оказано предпочтение, ради удобства... Из сказанного Гете для меня в особенности важно то, что он говорит о культуре, точнее было бы сказать: о необходимости учиться гетеросексуализму. Вполне вероятно, что мужчина-ребенок, мужчина, не затронутый влиянием культуры, стремится к соприкосновению, ласке, а не к половому акту. Возможно, что некоторых, даже многих смущает и отталкивает тайна другого пола, тем более, что больше никакие чары, никакой запах их уже не привлекает. (Как видите, я опускаю довод касательно меньшей красоты, ибо полагаю, что половое влечение не обязательно зависит от нее). И наверное, некоторых будет непреодолимо влечь не противоположный пол, но свой собственный, как объясняет Аристофан, в «Пире» Платона. Но я утверждаю, что, даже испытывая исключительное влечение к противоположному полу, мужчина, предоставленный самому себе, не сразу овладеет точными движениями, не всегда сможет их сам придумать и поначалу будет неловок.
— Любовь всегда служила вожатым влюбленному.
— Слепым вожатым, и раз вы употребили это слово, которое я хотел пока приберечь, то надо добавить следующее: влюбленный будет тем менее ловок, чем сильнее он будет влюблен. Да, чем больше подлинной любви входит в состав его желания, чем менее эгоистично его желание, тем больше он станет опасаться причинить боль любимому существу. И пока его не научит какой-нибудь пример, хотя бы животных, какой-нибудь преподанный урок или предварительная инициация, пока его не научит, наконец, сама возлюбленная...
— Черт побери! Как будто желание влюбленного не находит достаточного дополнения во взаимном чувстве!
— Я в этом убежден не более, чем Лонг. Вспомните об ошибках, о первых нерешительных жестах Дафниса.
Разве этот неловкий влюбленный не испытывал нужды в уроках какой-нибудь куртизанки?
— Все эти неловкости и длинноты, о которых вы говорите, нужны затем, чтобы придать этому пустому роману какую-нибудь содержательность и занимательность.
— О, нет! За легким покровом жеманства в этой замечательной книге скрывается глубокое знание того, что г-н де Гурмон называет «Физикой любви», и я считаю историю Дафниса и Хлои образцом естественности.
— К чему вы клоните?
— К тому, что необразованные пастухи Вергилия не ведали таких тяжких усилий, что «инстинкта» порой и даже очень часто недостаточно, чтобы разрешить загадку другого пола. Для этого нужно прилежание. Таков просто мой комментарий к словам Гете...
Вот почему у Вергилия в то время, как Дамет жалуется на бегство Галатеи «в ветлы», Меналк делит с Аминтом ничем не ограниченные утехи.
At mihi sese offert ultro, meus igni, Amyntas [«Мне добровольно себя предлагает Аминт, мое пламя»].
«Когда влюбленный соединяется с возлюбленным,— с удивительной точностью говорит Леонардо да Винчи,— он отдыхает».
— Если разнополая любовь требует некоторых навыков, то признайте, что в наших городах и селах теперь есть множество учеников, владеющих этим ремеслом в возрасте гораздо более раннем, чем'возраст Дафниса.
— И в то же время даже (вернее, в особенности) в деревнях гомосексуальные игры довольно редки и считаются предосудительными. Да, как мы отметили третьего дня: все в наших нравах и обычаях толкает один пол к другому. Сколько тайных и явных усилий, чтобы убедить мальчика еще до пробуждения у него желаний, что удовольствие можно вкусить только с женщиной, что вне ее нет наслаждения. Какое преувеличение, вплоть до абсурда, притягательности «прекрасного пола» одновременно с систематическим превращением мужского пола в нечто незаметное, некрасивое, смешное! С этим явно не согласились бы одаренные художественным вкусом народы, у которых в самые блистательные и достойные восхищения эпохи чувство красоты возобладало над «условностями».
— Я уже ответил на это.
— И вместе с г-ном Перрье, насколько мне помнится, выразили восхищение постоянной заботой об украшениях, благодаря которым вечная женственность повсюду и во все времена пытается пробудить желание мужчины, восполнить недостающую краг соту.
— Да, то, что вы называете «искусственной привлекательностью». И что вы доказали? Что украшения женщинам к лицу. Вы им польстили! Ведь, с другой стороны, нет ничего отвратительнее, чем разодетый и накрашенный мужчина.
— Повторяю еще раз: у красивого подростка нет нужды в украшениях; греческая скульптура представляет его прекрасным в своей наготе. Но высказанное вами осуждение принимает в расчет только наши западные нравы; вам, должно быть, известно, что на Востоке не всегда разделяют ваше мнение [Так очаровательный Жерар де Нерваль рассказывает, как он уже был готов воспылать любовью к двум «соблазнительным танцовщицам» в одной из египетских кофеен, «очень красивым, с горделивым выражением лица, подведенными глазами и нежными, пухлыми щечками». В тот момент, когда он «уже собирался, согласно чистейшим обычаям Леванта, прилепить им ко лбу несколько золотых монет», он во время заметил, что эти красивые танцовщицы — мальчики, достойные самое большее того, чтобы им «бросили несколько медяков». (Gerard de Nerval. Voyage en Orient. Т. I. P. 140—141).]. Если вместо того, чтобы делать подростка неприметным, невзрачным, вы подчеркнете его красоту украшениями, то вы получите то, о чем пишет Монтескье: «В Риме женщины не появляются на сцене; их роли исполняют одетые в женский наряд кастраты. Это очень дурно влияет на нравы, ибо ничто, насколько мне известно, не возбуждает так в римлянах ту любовь, о которой писал Платон». И далее: «В мою бытность в Риме я видел в театре Капраника д вух кастратов, Мариотти и Кьостра, одетых как женщины. Это были прекраснейшие создания, каких я когда-либо видел в жизни, пробуждавшие вкусы Гоморры в самых далеких от этих вещей людях.
Некий молодой англичанин страстно влюбился в одного из них, приняв его за женщину, и пребывал в этом заблуждении в течение месяца. Некогда во Флоренции великий герцог Козимо III установил в театре те же правила из соображений благочестия. Судите, какое действие это произвело в городе, который был в этом отношении новыми Афинами!» («Путешествие I. С. 220—221). И Монтескье цитирует Горация: «Вилой природу гони, она все равно возвратится» («Naturam expelles forca, tamen usque recurret»), выражение, которому мы вольны придать любой смысл.
— Теперь я вас понимаю: для вас природа — это гомосексуализм, а то, что все человечество до сих пор имеет наглость рассматривать как естественные и нормальные отношения, для вас — искусственность. Право же! Вы слишком смелы.
Он помолчал, затем ответил:
— Разумеется, мою мысль легко довести до абсурда. Но когда в моей книге она явится естественным следствием высказанных только что посылок, то не покажется слишком дерзкой.
Тогда я попросил его вернуться к позабытой нами в течение некоторого времени книге. Он продолжал:

V

— Вчера я пытался доказать вам, что властный «половой инстинкт» — не столь силен и четок у животных, как это обычно утверждают, и я попытался разобраться, что действительно скрывается за этим общим понятием, каково в реальности функционирование обоняния, его сила, насколько вкус бывает уклончив, насколько велика зависимость от внешних факторов, от объекта. Я установил, что комплекс устремлений, обозначаемых выражением «половой инстинкт», представляет собой крепкую связку лишь в тот единственный момент, когда запах овуляции направляет самца и понуждает его к спариванию.
Сегодня я сделал наблюдение, что чувства мужчины не зависят ни от какого запаха и что женщина, не располагая подобными действенными средствами (я имею в виду единовременную, но непреодолимую притягательность самки), стремится быть постоянно желанной и делает это искусно с одобрения, поощрения и при содействии (во всяком случае, в наших европейских странах) законов, обычаев и т. п. Я отметил также, что зачастую искусственность и притворство (благородной формой коего является целомудрие), украшения и покровы восполняют недостаток привлекательности... Означает ли это, что иногда мужчин все равно неудержимо влекут женщины без прикрас (или какая-то одна женщина)? Нет, конечно! Но мы видим и других мужчин, которые, несмотря на все ухищрения прекрасного пола, несмотря на все предписания, запреты, опасности, сохраняют непреодолимое влечение к мальчикам. В общем, я утверждаю, что в большинстве случаев у подростка пробуждается желание, не отличающееся четкими требованиями, что наслаждение влечет его независимо от пола объекта, с которым оно связывается и что своими нравами он обязан скорее внешним наставлениям, нежели своим наклонностям. Если хотите, я утверждаю, что желание редко получает четкое направление без поддержки опыта. А первый опыт редко бывает продиктован подлинным желанием. Легче всего сбиться с верного пути именно в сексуальной области и...
— Пусть бы так оно и было! Я вижу, к чему вы
клоните: что если предоставить подростков самим себе и снять внешние запреты, иначе говоря, если ослабить узду культуры, то гомосексуалистов станет еще больше.
Мой черед процитировать вам Гете: «Нельзя терять то, что культура отвоевала у природы, любой ценой это нужно сохранить».

ЧЕТВЕРТЫЙ ДИАЛОГ

— Недавно появилась книга,— начал он,— вызвавшая некоторый скандал. (И признаюсь, что я сам, читая ее, не мог порой удержаться от неодобрения.) Вам она знакома?
Коридон протянул мне трактат Леона Блума «О браке».
— Забавно слышать, что и вы в свою очередь выражаете неодобрение. Да, я читал эту книгу. Она написана умело и, стало быть, опасна. Евреи — мастера по расшатыванию наших самых уважаемых установлений, тех, что служат основанием и опорой нашей европейской культуры. Взамен нам предлагают распущенность и безнравственность, что, к счастью, чуждо нашему здравому смыслу и нашему латинскому чувству общежития. Мне всегда казалось, что в этом состоит, быть может, отличительная черта их литературы, в частности, театра.
— Против этой книги возражали, но никто ее не опроверг.
—Довольно возражений.
— Но проблема остается, и закрыть на нее глаза не значит решить ее, как бы нас не возмущало то решение, которое предлагает Блум.
— Какая проблема?
— Она непосредственно связана с тем, о чем я говорил вам третьего дня: изобилие самца намного превосходит потребности как репродуктивной функции другого пола, так и воспроизводства вида. Расточительность, к которой приглашает Природа, ставит некоторые проблемы и рискует превратиться в угрозу сложившемуся общественному порядку, как его понимаем мы, европейцы.
— Отсюда эта тоска по сералю, которой проникнута книга Блума. Но она чужда, повторяю, нашим нравам, нашим установлениям, основанным на моногамии [Характерно высказывание Наполеона: «Женщина дана мужчине для того, чтобы рожать детей. Но одной женщины для этого недостаточно: она не может быть женой мужчины, когда кормит грудью или болеет, она перестает быть его же­ной, когда утрачивает способность рожать детей; стало быть, мужчина, который по своей природе не ограничен ни возра­стом, ни другими препятствиями, должен иметь несколько жен» (Мемориал. Июнь 1816).].
— Мы предпочитаем бордель.
— Перестаньте.
— Скажем точнее: проституцию. Или адюльтер. Другого выхода нет... Разве что повторять вслед за великим Мальтусом: «Целомудрие — вовсе не вынужденная добродетель, как полагают некоторые. Оно основывается на требованиях природы и разума. Действительно, эта добродетель — единственное законное средство избежать пороков и несчастий, связанных с ростом народонаселения» .
— Разумеется, целомудрие — это добродетель.
— На которую законы не слишком полагаются, не так ли? Я хотел бы в моей книге прибегнуть к доводам добродетели лишь в последнюю очередь. Леон Блум, не взывающий к добродетели, но занятый поисками общественного неблагополучия, возмущен тем униженным положением, до которого при попустительстве законов доведено в борделе покорное существо. Полагаю, что мы можем разделить его скорбь.
— Можно вспомнить и об опасности для здоровья общества, возникающей, как только проституция выходит из-под гнусного контроля государства.
— Поэтому Блум предлагает направить наши мужские аппетиты на молодых девушек, честных и порядочных, готовящихся стать женами и матерями.
— Да, именно это показалось мне просто чудовищным и заставило сомневаться, посещал ли он когда-нибудь настоящее французское общество или знаком только с левантийским.
— Я думаю, что ни один католик не решится жениться на девушке, прошедшей предварительное обучение у еврея. Но если вы возражаете против всех решений, которые вам предлагаются...
— Скажите свое, я заранее трепещу, догадываясь о нем.
— Не я его придумал. Это решение, которое восторжествовало в Греции.
— Черт возьми! Мы у цели.
— Умоляю вас выслушать меня спокойно. Я хочу надеяться, что между людьми одинакового воспитания, одинаковой культуры всегда возможно некоторое взаимопонимание, несмотря на все различие темпераментов. С самого раннего детства вас учили так же, как и меня, и научили почитать Грецию. Мы ее наследники. В нашей школе и наших музеях произведения древних греков занимают почетное место. Нас призывают признать их творения тем, чем они в действительности являются: чудесами гармонии, спокойствия, мудрости и безмятежности. Нам ставят их в пример. С другой стороны, нас учат, что произведение искусства не возникает случайно, что его объяснение, причину его возникновения следует искать в народе, в создавшем это произведение художнике. Ибо созданная им гармония заключается прежде всего в нем самом.
— Мне все это известно. Что дальше?
— Мы знаем также, что Греция блистала не только в области пластических искусств. Во всех других проявлениях ее жизни мы находим то же совершенство, довольство, гармоническую легкость. Софокл, Пиндар, Аристофан, Сократ, Мильтиад, Фемистокл или Платон — не менее замечательные представители Древней Греции, чем Лисипп или Фидий. Душевный покой, который приводит нас в восхищение в каждом художнике, в каждом произведении искусства,— свойство всего народа Греции, прекрасного здорового растения. Полный расцвет каждой ветви не повредил никаким другим ветвям.
— Все это давно известно и не имеет ничего общего с...
— Как! Вы не хотите понять, что существует прямая связь между цветком и растением, между качеством соков этого растения и его произрастанием? Вы хотите, чтобы я допустил, что народ, способный предложить миру подобные воплощения мудрости, грациозной силы и блаженства, не умел управлять собой, не умел исполнить такой же счастливой мудрости и гармонии прежде всего свою жизнь и свои нравы? Но как только речь заходит о греческих нравах, о них начинают сожалеть, от них с отвращением отворачиваются [Впрочем, не всегда. Можно было бы привести прони­цательное одобрение Гердера в его книге «Мысли о филосо­фии истории».]; не понимают или не хотят понять, допустить, что эти нравы составляют неотъемлемую часть целого, что они необходимы для функционирования общественного организма и что без них прекрасный, вызывающий восхищение цветок, был бы другим или его не было бы вовсе [Хочется повторить вслед за Ницше (он писал о войне и рабстве): «Никто не сможет избежать подобных выводов, ес­ли беспристрастно искать причины совершенства греческого искусства, совершенства, которого достигло только грече­ское искусство» (Цит. по: Halevy. Р. 97).].
Если от общих рассуждений мы перейдем к конкретным случаям и рассмотрим пример Эпаминовда, которого Цицерон называет величайшим человеком, рожденным в Греции, то мы увидим, что один из биографов Эпаминонда (Валькенер), представляя его как «безусловный и совершеннейший образец великого полководца, патриота и мудреца», почитает своим долгом добавить: «К сожалению, не вызывает сомнений, что Эпаминонд разделял те отвратительные вкусы, коих греки, и в особенности беотийцы и лакедемоняне (то есть, самые доблестные среди греков) нисколько не стыдились» («Всемирная биография») [«Главный сюжет «Илиады» — страсть Ахилла... его любовь к Патроклу. И это прекрасно понял один из величайших поэтов и глубочайших знатоков литературы, Данте, давший в «Аде» следующую точную характеристику греческого героя:
Achille
Che per amor al fine combatteo.
(Ахилл, сражавшийся из-за своей любви до конца.)
Этот полный глубокого смысла стих раскрывает суть «Илиады». Гнев Ахилла, направленный на Агамемнона, сперва заставивший его выйти из боя, любовь Ахилла к Патроклу, превосходящая его любовь к женщине и, несмотря на гнев, возвращающая его на поле битвы,— вот две основные сюжетные оси «Илиады» (J. A. Symonds. Tlie Greek Poets. HI. P. 80).]
.
— Согласитесь все же, что эти нравы занимают в древнегреческой литературе незначительнее место.
— В той, что дошла до нас, да, быть может. И тем не менее! Вспомните о том, что, когда Плутарх и Платон говорят о любви, они имеют в виду и ту, и другую. Затем прошу вас принять в соображение (если это уже отмечалось, то, насколько мне известно, в недостаточной мере), что почти все древние рукописи, благодаря которым мы знаем Грецию, прошли через руки церковников. Было бы весьма любопытно изучить историю древних рукописей. Посмотреть, не убирали ли порой из благих побуждений ученые монахи-переписчики то, что казалось им скандальным, не сохранили ли они преимущественно то, что было наименее скандальным. Вспомните, сколько пьес Эсхила и Софокла дошло до нас: из девяноста и ста двадцати соответственно того и другого осталось в общей сложности семь. Но мы знаем, что «Мирмидоняне» Эсхила, например, были посвящены любви Ахилла к Патроклу. Те несколько стихов, которые цитирует Плутарх, достаточны, чтобы догадаться, о чем идет речь. Но дело не в этом. Я склонен полагать, что однополая любовь занимала в греческой трагедии не больше места, чем в театре Марлоу, например (что уже достаточно). Что это доказывает, кроме того, что драма предпочитает иные сюжеты, или, говоря яснее, что эта счастливая любовь не предоставляет материала для трагедий? [«Счастливы влюбленные, когда им отвечают взаимностью»,— пишет Бион в восьмой идиллии. Затем он приводит три примера такой счастливой любви: Тезей и Пирифой, Орест и Пидад, Ахилл и Патрокл.] Зато о ней говорят лирическая поэзия, мифы и все жизнеописания, все трактаты, хотя все они пропущены через то же сито.
— Не знаю, что вам ответить. Мне недостает сведений.
— Да главное и не в этом. В конце концов, что такое Гил, Батилл или Ганимед по сравнению с прекрасными образами трагедий: Андромахой, Ифигенией, Алкестой, Антигоной? Так вот, я утверждаю, что этими чистыми женскими образами мы также обязаны однополой любви. И я не считаю рискованным заметить, что так же обстоит дело с драмами Шекспира.
— Если это не парадокс, то я хотел бы знать...
— О! Вы меня быстро поймете, если примете в соображение, что при наших нравах ни в одной литературе не уделено так много места адюльтеру, как во французской, не говоря уже об всех этих полудевственницах, полублудницах. Вы возражаете против того выхода, который предлагала Греция, так как он казался ей естественным. Тогда сделайте всех святыми, иначе желание мужчины будет уклоняться от законной супруги, порочить молодую девушку... В Греции воспитание девушки имело целью не столько любовь, сколько материнство. Как мы видели, желание мужчины было обращено в иную сторону, и ничто не казалось более необходимым для государства, более достойным уважения, нежели чистота гинекея.
— Значит, по-вашему, получается, что ради спасения женщины жертвами становились дети.
— Вскоре я рассмотрю, с вашего позволения, можно ли говорить в данном случае о жертвах. Теперь же мне хотелось бы ответить на одно тонкое замечание, для меня это очень важно: Пьер Луис упрекает Спарту в том, что она не породила ни одного художника и осуждает слишком строгую добродетель, которая могла сформировать только воинов, да и то они терпели поражение. «Величие и слава Спарты существуют только для слепого почитателя античности,— писал г-н Лабулэ в комментариях к «Духу законов» Монтескье.— Что дала миру эта солдатская обитель, кроме разрушения и развалин? Чем обязана цивилизация этим варварам?»
— Да, я припоминаю такой пункт обвинения. Другие им воспользовались.
— Но я не уверен, справедлив ли он.
— Тем не менее факты налицо.
— Во-первых, не забывайте, что именно Спарте мы обязаны дорическим ордером, ордером Пестума и Парфенона. И потом вспомните, что если Гомер родился бы в Спарте слепым, его сбросили бы со скалы. Именно там, у подножия скалы, следует искать лакедемонских художников; Спарта, быть может, была способна произвести их на свет, но она слишком любила физическое совершенство, а гений часто сочетается с какимнибудь физическим изъяном...
— Да, я понимаю, что вы хотите сказать: Спарта систематически умерщвляла тех своих детей, которые, по выражению Виктора Гюго, рождались
бледными, с потухшим взором.
— Зато она создала прекрасную форму. Спарта придумала селекцию. Она не дала миру скульпторов, это правда, но она дала скульптору образец.
— Послушать вас, так получается, что все модели афинских ваятелей были из Лакедемона, как ныне в Риме все модели — из Сараджинеско. Это просто смешно. Я все же считаю, с вашего позволения, что хорошо сложенные греки не обязательно были грубыми животными, а их художники — колченогими и кривобокими. Вспомните молодого Софокла в Саламине...
Коридон улыбнулся и жестом дал мне понять, что согласен со мной. Затем он продолжал:
— Еще одно замечание относительно спартанцев: вам известно, что в Лакедемоне любовь к мальчикам была не только дозволена, но и, осмелюсь сказать, пользовалась одобрением. Вам известно также, что спартанцы были необычайно воинственны. «Спартанцы,— читаем у Плутарха,— были величайшими мастерами и наилучшими учителями в том, что касается искусства боя». Вам также известно, что фиванцы...
— Позвольте! — воскликнул я, перебив его.— Сегодня у меня с собой кое-какие тексты.
И я вынул из кармана блокнот, в который накануне вечером переписал фразу из «Духа законов» (IV. Гл. 8). Я прочитал: «Мы краснеем, читая у Плутарха, что фиванцы, дабы смягчить нравы своих юношей, узаконили ту любовь, которую должны были бы запретить все народы мира».
— Ну, да, об этом я вам и говорю,— ответил он, не краснея.— В настоящее время все ее осуждают, и я знаю, что это безумие — утверждать, что ты один прав [«Тот, кто противопоставляет свое суждение всеобщему мнению, должен иметь в качестве опоры неопровержимую истину. Зная истину, он будет глупцом и трусом, если побоит­ся признать ее наперекор мнениям других людей. Человеку трудно сказать, что, кроме него, весь мир заблуждается. Но если это так, то что же делать?» (пер. с англ.)', (Даниэль Де­фо-, цит. по: Taine. Iitterature anglaise. IV. P. 88).], но, поскольку вы сами начали, давайте вместе перечитаем фрагмент из Плутарха, который возмутил Монтескье.
Он достал с полки толстую книгу, открыл ее на «Жизнеописании Пелопида» и прочитал:
«Во всех битвах лакедемонян, будь то с греками или с варварами, они ни разу не были разбиты врагом, уступающим или даже равным им в численности (как это произошло в битве при Тегирах, о чем Плутарх рассказал ранее)... Эта битва впервые показала народам Греции, что доблестные и воинственные мужи рождаются не только на берегах Эврота, но повсюду, где молодежь стыдится вещей позорных, доказывает свою храбрость достойными деяниями и боится больше осуждения, нежели опасности. Такие люди опасны для врага».
— Ну, вот, видите, он сам говорит: «Повсюду, где молодежь стыдится.вещей позорных и боится больше осуждения, нежели опасности...»
— Боюсь, что вы его не поняли,— ответил с важностью Коридон.— Из этого пассажа следует как раз то, что однополая любовь не осуждалась. Далее на это ясно указывается. Он продолжил чтение:
— «Говорят, что священный отряд фиванцев бьы собран Горгидом и состоял из трехсот лучших воинов. Государство содержало их и оплачивало их учения... Некоторые утверждают, что этот отряд состоял из любящих и любимцев, и приводят шутливое высказывание Памменида: «Надо, чтобы при построении влюбленный стоял рядом с возлюбленным, ибо невозможно рассеять или нарушить строй любящих друг друга: они бесстрашно встретят все опасности, одни из привязанности к предмету своей любви, другие из страха быть обесчещенными в глазах любящих их». Вот видите, что они понимали под бесчестьем,— заметил Коридон. «В этом нет ничего удивительного,— продолжает мудрый Плутарх,— если правда, что люди больше дорожат мнением тех, кто их любит, даже если они далеко, чем мнением всех остальных, тех, кто рядом». Разве это не прекрасно?
— Разумеется, прекрасно,— ответил я.— Но для этого не обязательны дурные нравы...
— «Так, один воин,— продолжал Коридон чтение,— поверженный врагом и вида» что тот собирается его прикончить, стал умолять и заклинать, чтобы тот ударил его мечом в грудь: «Дабы любящий меня, найдя мой труп, не устыдился того, что мне нанесли удар сзади». Рассказывают также, что Иолай, которого любил Геракл, разделял его труды и сражался бок о бок с ним (но, быть может, вы предпочитаете воображать Геракла в обществе Омфалы или Деяниры?). Аристотель пишет, что еще в его время любящие и их любимцы приходили давать клятву на могилу Иолая. По видимости, этому отраду дали прозвание «священный» в согласии с мыслью Платона о том, что любящий — это друг, в котором есть нечто божественное.
Священный отряд фиванцев оставался непобедимым до битвы при Херонее. После этой битвы Филипп, обходя поле битвы, остановился на том месте, где были распростерты триста фиванцев; у всех них была пронзена пикой грудь, и то была груда перемешанных тел и оружия. Филипп с удивлением взирал на это зрелище. Узнав, что перед ним отряд любящих и любимых, он прослезился и воскликнул: «Да погибнет жалкой смертью тот, кто заподозрит этих людей в том, что они были способны сделать и стерпеть что-либо постыдное».
— Напрасно стараетесь! — воскликнул я.— Вы не заставите меня воспринимать этих героев как развратников.
— Но кто вас заставляет воспринимать их именно так? И почему вы не хотите допустить, что эта любовь, как и другая, может сочетаться с самоотречением, самопожертвованием и даже порой с целомудрием? [«Агесилая не менее мучила и любовь к Мегабату, хотя, когда юноша бывал с ним, он упорно, всеми силами старался побороть эту страсть. Однажды, когда Мегабат подошел к не­му с приветствием и хотел обнять и поцеловать его, Агесилай уклонился от поцелуя. Юноша был сконфужен, перестал подходить к нему и приветствовал его лишь издали. Тогда Агесилай, жалея, что лишился его ласки, с притворным удивлением спросил, что случилось с Мегабатом, отчего тот перестал приветствовать его поцелуями. „Ты сам виноват,— ответили его друзья,— так как не принимаешь поцелуев красивого мальчика, но в страхе бежишь от них. Его же и сейчас можно убедить прийти к тебе с поцелуями, если только ты снова не проявишь робости". После некоторого молчания и раздумья Агесилай ответил: „Вам не нужно уговаривать его, так как я нахожу больше удовольствия в том, чтобы снова начать с самим собою эту борьбу за его поцелуи, чем в том, чтобы иметь все сокровища, которые я когда-либо видел". Так держал себя Агесилай, когда Мегабат был поблизости; когда же тот удалился, он почувствовал такую страсть к нему, что, трудно сказать, удержался ли бы он от поцелуев, если бы тот снова появился перед ним» (.Плутарх. Жизнь Агесилая. XI. Пер. К Лампсакова).]
Впрочем, продолжение рассказа Плутарха показывает, что если иногда и, быть может, даже зачастую, однополая любовь побуждала к целомудрию, она на него отнюдь не претендовала.
В поддержку моих слов я могу привести множество примеров, процитировать множество текстов, и не одного Плутарха, которые, будь они собраны вместе, составили бы целую книгу. Если хотите, я могу вам их все предоставить.
Думаю, что нет более ложного и более распространенного мнения, чем то, которое видит в гомосексуальных наклонностях и в любви к мальчикам прискорбное достояние изнеженных, вырождающихся народов, или даже заимствование азиатских нравов [«Персы, учившиеся у греков, переняли у них обычай со­вокупляться с мальчиками» (Геродот. 1,135).]. Напротив, именно пришедший из Азии нежный ионический ордер заменил мужественную дорийскую архитектуру. Упадок Афин начался в тот момент, когда греки перестали посещать гимнасий, а мы теперь знаем, что он для них значил. Уранизм уступает место гетеросексуализму. В это время последний торжествует в искусстве Еврипида [Атеней. XIII, 81: «Софокл так же любил молодых маль­чиков, как Еврипид женщин».] и вместе с ним как его естественное дополнение — женоненавистничество.
— Почему вдруг женоненавистничество?
— А как же иначе? Это факт, и очень важный, связанный с тем, о чем я вам недавно говорил.
— С чем же?
— С тем, что почитанием женщины мы обязаны уранизму, как и прекрасными женскими образами в драмах Софокла и Шекспира. И если уранизм обычно сопровождается уважительным отношением к женщине, то, как только она становится объектом всеобщего вожделения, уважение к ней падает. Поймите, что это происходит само собой.
Признайте также, что периоды уранизма (если так можно выразиться) отнюдь не являются периодами декаданса. Осмелюсь утверждать, что, напротив, периоды художественного расцвета, такие, как эпоха Перикла в Греции, эпоха Августа в Риме, эпоха Шекспира в Англии, эпоха Возрождения в Италии и во Франции, эпоха Людовика XIII в той же Франции, эпоха Гафиза в Персии и так далее были периодами явного, если не сказать официального утверждения гомосексуальных нравов. Я готов также заявить, что те периоды или страны, которые отличаются отсутствием уранизма, отличаются также отсутствием искусств.
— Не опасаетесь ли вы стать жертвой некоторой иллюзии? Быть может, эти периоды представляются вам, как вы говорите, «уранистскими» просто потому, что в силу их блеска мы уделяем им особо пристальное внимание, и через блистательные произведения нам открывается тайная игра страстей, вдохновивших эти произведения?
— Ваши слова означают то, что вы согласны с тем, о чем я недавно говорил: что уранизм довольно широко распространен. Ну, что же, как вижу, вы несколько продвинулись вперед,— с улыбкой сказал Коридон.— Между тем, я не говорил, что в эти цветущие периоды наблюдается усиление уранизма, я отмечаю только его утверждение и открытую практику. Впрочем,— добавил он через мгновение,— в периоды войн, возможно говорить об усилении. Да, думаю, что периоды воинственного воодушевления — это по преимуществу уранистские периоды. Так и воинственные народы в особенности склонны к гомосексуализму.
Он некоторое время помолчал, затем вдруг спросил:
— Вы никогда не задавались вопросом, почему в «Кодексе Наполеона» ни один закон не запрещает педерастию?
— Быть может, потому,— отвечал я, ошарашенный,— что Наполеон не придавал ему никакого значения или рассчитывал на то, что нашего инстинктивного отвращения будет достаточно.
— Скорее всего потому, что подобные законы стеснили бы его лучших генералов. Предосудительные или нет, эти нравы вовсе не расслабляют, но, можно сказать, укрепляют боевой дух, и признаюсь, что у меня вызвали серьезные опасения громкие процессы по ту сторону Рейна, которые даже бдительность императора не смогла скрыть, а еще раньше — самоубийство Круппа. Кое-кто во Франции усмотрел во всем этом признаки упадка. А я так думал про себя: следует страшиться народа, у которого даже разврат носит воинский характер, а женщине отведена роль производить на свет прекрасных детей.
— Учитывая тревожное снижение рождаемости во Франции, позвольте мне полагать, что сейчас не время уклонять наши желания (если это вообще возможно) в ту сторону, о которой вы говорите. Ваш тезис по меньшей мере не своевремен. Увеличение рождаемости...
— Как! Вы действительно верите, что все эти любовные игры приведут к рождению большого числа детей? Вы считаете, что все эти женщины, предлагающие себя в любовницы, согласятся зачать? Вы шутите!
Я утверждаю, что бесстыдно возбуждающие чувственность картинки, театральные пьесы, мюзик-холлы и многие газеты лишь отвращают женщину от ее обязанностей, превращают ее в вечную любовницу, отвергающую материнство. Я утверждаю, что для государства такое положение вещей опаснее, чем чрезмерное распространение иных нравов и что эти нравы связаны с меньшими затратами и меньшими излишествами.
— Не кажется ли вам, что вы идете на поводу вашего особого вкуса и ваших интересов?
— Хоть бы и так! Главное не в том, заинтересован ли я в защите какой-то вещи, а в том, достойна ли она защиты.
— Итак, вы не только призываете нас быть терпимыми в отношении уранизма, но еще хотите превратить его в гражданскую добродетель.
— Не приписывайте мне абсурдных высказываний. Каким бы ни было вожделение, гомо или гетеросексуальным, добродетель состоит в том, чтобы его превозмочь. Я вскоре к этому вернусь. Но, не утверждая вместе с Ликургом (во всяком случае, если вершъ Плутарху), что гражданин может быть порядочным и полезным республике лишь в том случае, если у него есть друг [«Поклонники» делили с их любимцами и честь, и стыд... Каждый старался сделать друга еще доблестней» («Жизнь Ли- курга»).], я утверждаю, что уранизм сам по себе не представляет никакой опасности ни для общественного порядка, ни для государства. Как раз наоборот.
— Станете ли вы отрицать, что зачастую гомосексуализм сочетается с некоторыми изъянами в умственном развитии, как это отмечают многие ваши коллеги (я обращаюсь к вам как к врачу)?
— С вашего позволения, мы не будем говорить о клинических случаях. Мне жаль, что те, кто плохо осведомлен, путают нормальных гомосексуалистов с извращенцами. Надеюсь, вы понимаете, что значит «извращенец». Среди гетеросексуалистов также есть дегенераты, маньяки и больные. Вынужден признать, увы! что часто у других...
— У тех, которых вы имеете смелость называть нормальными педерастами.
— Да... у них порой наблюдаются недостатки в характере, ответственность за которые я возлагаю исключительно на состояние наших нравов. Так всегда происходит, если систематически подавлять естественные желания. Да, состояние наших нравов способствует тому, что гомосексуальные наклонности имеют следствием лицемерие, хитрость и неприятие законов.
— Скажите прямо: преступность.
— Разумеется, если вы сами делаете из того, о чем я говорю, преступление. Но именно в этом я и обвиняю наши нравы, точно так же, как я возлагаю ответственность за три четверти производимых абортов на то осуждение, которому подвергаются забеременевшие девушки.
— Вы можете также отчасти обвинить наши добрые нравы в уменьшении рождаемости.
— Вы знаете, как Бальзак называл нравы? «Лицемерием народов». Поразительно, до какой степени, когда речь идет о столь серьезных, столь неотложных и столь жизненно важных вопросах, до какой степени слово предпочитают вещи, видимость — реальности и ради витрины жертвуют складом товаров...
— Против чего вы теперь выступаете?
— О! Теперь я говорю не о гомосексуализме, но о снижении рождаемости во Франции. Но это увело бы нас слишком далеко...
Вернемся к интересующей нас теме. Будьте уверены, что в нашем обществе среди тех, кто вас окружает и кого вы чаще других посещаете, есть люди, весьма уважаемые вами и при этом такие же гомосексуалисты, как Эпаминонд или я. Не ждите, что я назову имена. У каждого есть самые веские причины для того, чтобы скрывать правду. И если кто-то вызывает подозрения, то предпочитают закрыть на них глаза и принять участие в лицемерной игре. Чрезмерное осуждение даже служит защитой преступнику, как об этом писал Монтескье: «Жестокость законов препятствует их исполнению. Когда наказание безмерно, ему часто приходится предпочесть безнаказанность».
— Тогда на что же вы жалуетесь?
— На лицемерие. На обман. На непонимание. На то, что вы заставляете ураниста вести себя как контрабандист.
— В общем, вы хотите вернуть греческие нравы.
— Когда бы такое могло случиться! Ради блага государства!
— Слава богу, христианство все это очистило, омыло, облагородило и возвысило. Оно укрепило семью, освятило брак и вне его предписало целомудрие. Что вы на это скажете?
— Или вы меня плохо слушали, или все же поняли, что я вовсе не выступаю против брака и целомудрия. Могу повторить вслед за Мальтусом: «Я буду безутешен, если какие-либо мои слова можно будет истолковать как противоречащие добродетели». Я не уранизм противопоставляю целомудрию, но вожделение, удовлетворенное или нет. И я также утверждаю, что греческие нравы лучше, чем наши, обеспечивали супружеский покой, честь женщины, уважение семейного очага, здоровье супругов. Точно так же уроки целомудрия и добродетели были благороднее и естественно вели к их достижению. Или вы полагаете, что, отдав свое сердце другу, которого он любил сильнее, чем какую-либо женщину, Блаженный Августин с большим трудом пришел к Богу? Неужели вы думаете, что совместное воспитание мальчиков в древности располагало их к разврату больше, чем смешанное обучение наших школьников? Я считаю, что друг, в греческом смысле слова, лучший советчик для подростка, чем любовница. Я считаю, что уроки любви, преподанные, например, г-жой де Варане юному Жан-Жаку, были гораздо пагубнее для него, чем спартанское или фиванское воспитание. Да, я думаю, что он был бы менее испорчен и даже более... мужествен с женщинами, если бы немного ближе следовал примеру столь почитаемых им героев Плутарха.
Повторяю еще раз, я противопоставляю целомудрию не разврат, каким бы он ни был, но нечистоту, и сомневаюсь, что молодой человек может подойти к браку более испорченным, чем некоторые нынешние гетеросексуалисты.
Я утверждаю, что если молодой человек влюбляется в девушку и его любовь глубока, то есть много шансов, что она будет целомудренной и поначалу далекой от желаний. И это очень хорошо поняли Виктор Гюго, который говорит в «Отверженных», что Мариус был скорее готов бежать к девкам, чем приподнять хотя бы взглядом край юбки Козетты, и Филдинг, который в своем восхитительном «Томе Джонсе» заставляет своего героя тем больше забавляться с девицами в трактире, чем сильнее его любовь к Софи. Именно на этом сыграла хитрая де Мертей в несравненной книге Лакло, когда юный Дансени влюбился в юную Воланж. Но хочу добавить, что для всех них было бы менее опасным, если бы их добрачные утехи были иного характера.
Наконец, если вы позволите мне сравнить ту и другую любовь, то я отмечу, что страстная привязанность старшего друга или сверстника зачастую столь же сочетается с самоотвержением, как и любовь к женщине. Тому есть много примеров, и знаменитых [См., в частности, роман Филдинга «Амелия». Ш. Гл. 3 и 4.
«Существует ли чувство, более нежное и благородное, чем одновременно страстная и робкая дружба, которая связывает двух мальчиков? Тот, кто влюблен, не решается выразить свое чувство лаской, взглядом, словом. Это нежность, не ослепляющая, но заставляющая страдать от малейшей ошибки возлюбленного, и в ее состав входят восхищение и самозабвение, гордость, умиление и тихая радость» (Jacobsen. Niels Lyhne. P. 69).]
. Но здесь, как Базальжетт в своем переводе Уитмена, вы охотно заменяете слово «любовь», стоящее в подлиннике и отражающее реальность, менее компрометирующим словом «дружба» [«Похоть и воспаленные чувства не имеют ничего или очень мало общего с Любовью» Щуиза Лабе. Спор безумия и любви. Беседа III).]. Я говорю, что, если эта любовь глубока, то она тяготеет к целомудрию, разумеется, если заставляет желание истаять, и может наилучшим образом воспитать смелость, трудолюбие и добродетель [«Поклонники»,— говорит Плутарх в «Жизни Ликурга», делили с их любимцами и честь, и стыд. Когда один мальчик закричал во время борьбы от страха, начальники наложили штраф на его «поклонника».].
Я утверждаю также, что старший друг лучше понимает подростка и его трудности, чем женщина, даже опытная в любви. Разумеется, я знаю слишком многих мальчиков, предающихся уединенным утехам, и потому считаю такого рода любовь наиболее действенным средством исцелиться от этой привычки.
«Я видел юношей, которые в возрасте от тринадцати до двадцати двух лет хотели бы быть красивыми девушками, а позднее становились мужчинами»,— пишет Лабрюйер («О женщинах», 3), несколько отдаляя, на мой взгляд, тот момент, когда определяется гетеросексуальная ориентация подростка. До тех пор его желание расплывчато и подвержено влиянию внешних примеров, указаний и побуждений. Его влюбленности носят случайный характер, и примерно до восемнадцати лет он скорее приглашает любить его, чем сам умеет любить.
Если в том возрасте, пока он еще остается «molliter juvenis» [«Нежным юнцом» (лат.)], по выражению Плиния, более желанным,
чем желающим, кто-нибудь постарше влюбится в него, то я думаю, разделяя мнение той прошлой культуры, лишь оболочкой которой вы согласны восхищаться, что не будет для него ничего лучше, предпочтительней, чем любовник. Пусть влюбленный окружит его ревнивым вниманием и сам, восторженный и, очищенный своей любовью, направит его к тем сияющим вершинам, коих невозможно достичь без любви. Если же, напротив, подросток попадет в объятия женщины, то поистине это может быть для него пагубно. Увы! Мы знаем тому много примеров. Но в этом слишком нежном возрасте подросток еще очень неопытен в делах любви, и женщина, к счастью, вскоре теряет к нему интерес.
Возраст между тринадцатью и двадцатью двумя годами (если следовать возрастным указаниям Лабрюйера) был для греков временем дружбы-любви, взаимного ободрения, благородного соперничества. Только выйдя из этого возраста, юноша «желает стать мужчиной», то есть думает о женщине и, стало бьггь, о женитьбе, чему никто не противился.
Я дал ему возможность выговориться и не стал перебивать. После окончания своей речи он некоторое время ждал моих возражений. Но я лишь попрощался с ним, взял шляпу и вышел, будучи уверен в том, что лучшим ответом на некоторые утверждения служит многозначительное молчание.

© COPYRIGHT 2014 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

 
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог