Игра теней.
Глаза прикроешь ты ресницами,
Прошедших дней
Тень под ресницами ложится.
У старых стен
Проходят новые дороги,
И, как во сне,
В душе неясная тревога.
Увижу страх,
Взлетевший серой птицею
В твоих глазах,
Пусть птица не боится.
Ты мне поверь,
Как верю я судьбе своей,
Что всё теперь –
Давно минувших дней
Игра теней.
I
Я заметил его, когда он сидел на парапете возле входа в метро. Не было в нем ничего особенного, кроме глаз – больших и серых, при темно-русых волосах, загорелом лице (было заметно, что много времени проводит на улице), потертая, нечистая одежда – все, как у всех, сидящих у метро, никого не ждущих ребят.
Он не смотрел по сторонам, не оглядывал прохожих, входящих и выходящих из метро, а просто очень пристально смотрел в никуда, в одну точку. Это не была просто задумчивость; во всей позе его, в руках, бессильно сложенных на коленях, в пальчиках не чистых, как бы покрытых пылью густого воздуха большого города, в сутулости, во всем этом был, присутствовал небольшой штрих, оттенок, прикосновение безысходности.
Казалось, проведи ладонью перед его глазами, близко, резко, - он не вздрогнет, не посмотрит на тебя с удивлением, не моргнет даже, а будет все также сидеть и смотреть в ту точку, только одному ему видимого мысленного воспроизведения события (событий?) в его жизни, которые иногда так хочется забыть, но которые не стираются из памяти, не блокируются другими событиями, а все время сторожат за ресницами; закроешь глаза или, как он, задумаешься, глядя в никуда, а они придут и встанут перед глазами во весь рост, и не заслониться от них, не прогнать их.
Я никуда не спешил. Но и подойти не решался. Не потому, что боялся потревожить, нарушить его безысходное созерцание чего-то, просто не всегда я могу подойти к таким вот ребятам, заговорить и полезть сразу в душу; они напоминают мне чем-то собак, лежащих в холодное время года прямо у входа в метро, там, где из постоянно открывающихся дверей тянет теплом, а перед глазами, смотрящими в мисочку (добрая бабушка поставила) – косточка обглоданная, нет-нет, а и бросит кто-нибудь из прохожих кусочек, проходя и смотря с жалостью и забудет сразу же, и не надо им взгляда благодарного в ответ, ни хвостом вилять не надо.
Помню знаменитую фразу: "Я нищим не подаю".
Я – нищим не подаю. Подайте мне, нищие, подайте терпимость вашу и веру вашу в кусочек брошенный, в кусочек счастья, пусть мимоходом, пусть с жалостью, пусть подгорченный забывчивостью, подайте мне, нищие.
* * *
Я купил газету и сел на скамейку в сквере, недалеко, чтобы понаблюдать за ним. Стояло Бабье лето и было еще тепло, но листья уже лежали на земле, желтые, пыльные, как его пальчики. Я не читал газету, даже вида не делал, что читаю, за полчаса, он так и не сдвинулся с места, не отвел глаз. И на него никто не смотрел, только голуби ходили близко от его потрепанных кроссовок, уже не боясь его, и тоже не обращая внимания.
Я, наконец, решился: будь, что будет, пошлет – не пошлет, ответит – не ответит. Подошел, присел рядом и спросил:
- Что грустный такой?
Он ответил сразу, тихо и ровно, не посмотрев на меня даже:
- Просто грустно все.
- Давно сидишь? Осень – пора для грусти самая подходящая.
- Все лето, зиму, весну, год целый. Вам поговорить хочется? - Тут он впервые посмотрел на меня. - Поговорите. Может, вы угостить меня хотите? Угостите. Я не откажусь от сигареты, гамбургера, пива. Не откажусь просто посидеть в теплом месте. Просто устал я, разговор со мной не получится. Я не люблю говорить много.
- А что любишь?
- Поесть люблю вкусного. В тепле посидеть. Сигаретку выкурить.
- А домой не идешь почему?
- Не хочется. - Он усмехнулся, глядя на меня по-прежнему невидящими, серыми глазами; пустынька в этих глазах, и в словах его тихих и ровных, словно без конца повторяемый урок, надоевший уже, вызубренный, была капля издевки, не злой, а как бы насмешки маленькой – знаю я, знаю все, что говорить я буду, что вы будете говорить, я-то выучил свой урок, а вы?
- Поехали ко мне, поедим, посидим в тепле.
- Поехали.
И ни капли изумления, ни намека на любопытство, словно слышит он вот такое каждый день, слово в слово, и так же отвечает, не задумываясь, не просчитывая и не любопытствуя о продолжении, окончании. Незнакомый человек подошел, позвал, а он поехал – все равно куда, видимо, чтобы только поехать, чтобы не стояли перед глазами во весь рост те видения, на которые он смотрел среди сотен прохожих. (Прохожие идут, задевают видения плечами, проходят сквозь них, обнимают их, за собой тянут, а те стоят и не уходят, они реальнее прохожих, живее, это они их могут утащить всех с собой, и весь сквер утащат, и голубей с листвой, и тебя утащат, дядя, только с тобой еще, может быть, вернутся, не дай Бог – их и так много, нужен мне еще один?)
* * *
Я помню случай, когда за мной вот так же побежала маленькая собачка, я не звал ее, просто посмотрел и сказал что-то, а она бежала за мной километра два, по улицам, то, отставая шага на два, то бежала рядом, когда навстречу шли собаки с хозяевами – смотрите, я тоже с хозяином, меня трогать нельзя. Когда я вошел в здание, в то, куда шел, она осталась сидеть у входа, а спустя часа два, когда я вышел, ее уже не было – побежала за другим.
* * *
По пути ко мне я купил мороженое, остальное у меня было. Я – человек достаточно ленивый, запасаюсь всем надолго, почти всем. Правда, гамбургера и пива у меня не было, но еда была получше, чем гамбургер (хотя, на вкус и цвет...), был мой любимый легкий красный итальянский вермут, а для него и пепси сойдет.
Мы сели за столик на лоджии, расставили еду, я сказал:
- Мне вермута не жалко, но рано тебе, по-моему, пей пепси.
Он улыбнулся и сказал:
- Я все же попробую немного.
Мы поели, я пил вермут, он ел мороженое, выпил полбокала вермута и все грустнел, несмотря ни на что ("Поесть люблю вкусного. В тепле посидеть"), даже, вроде бы злее стал, приземлeннее.
И вдруг:
- Трахать меня будете? - Зло, с напором. - Затем и привели?
Глаза серые в упор смотрели, не на свои видения – вот оно, одно, реализовалось.
Я поперхнулся даже, ничего не сказал. А действительно, зачем еще я его привел – накормить? Иди организуй благотворительные обеды для бездомных на улице, благотворитель, мать твою...
- Тебе рано вермут пить, - передразнил он меня. - Я и водку пил, и портвейн дешевый, и другую гадость. И трахался со всеми - с мужиками, с бабами взрослыми, с девчонками из интерната, с парнями. С бабами за то, что домой приведут, помоют, накормят, в постель мягкую положат, а потом ночью такое вытворяют, что мужикам и не снилось. А с мужиками за выпивку, за еду, на вокзале проводники в вагон заманят, напоят, трахнут и выбросят, а ты – только бы не упасть, не замерзнуть, в тепло куда-нибудь забраться. С девчонками в интернате, потому что все так делают и нравится всем. А парни здоровые – закроют одного в комнате и по очереди, и, попробуй, скажи воспитателю, так он тебя тоже, да и они потом...
Из серых глаз его текли слезы, не ручьями, нет, а в две полоски по щекам, стекали по подбородку и капали в растаявшее на тарелке мороженое, текли двумя серыми ручейками и, казалось, это глаза его стекают в мороженое, что, если он не перестанет, то глаза его серые вытекут совсем, и в глазницах только белки покрасневшие останутся, и будет он смотреть на свет белый белыми абсолютно глазами. А в мороженом уже две маленькие серые лужицы, словно глаза его оттуда, как из зеркала смотрят.
Для меня это было слишком. Не хватало, чтобы и у меня тоже слезы потекли. Я встал и прошел на кухню, достал из морозильника заветную бутылку водки (мною через угольные фильтры пропущенную, марганцовкой от эфирных масел очищенную, настоянную на хеномелесе - японская айва, везде продается на рынках, два- три плода, без косточек на бутылку, с несколькими сушеными цветками шафрана, и в темное место, на месяц, пить охлажденную – ни запаха, ни вредных примесей). Вернулся. После такого, мне нужно было что-нибудь покрепче.
Я выпил рюмку залпом, все еще молчал. Протянул ему носовой платок, он вытер резко глаза и нос, бросил платок на стол, как салфетку. Не спрашивая меня, налил себе настойки, выпил. И продолжал говорить ("Я не люблю говорить"). И рассказывал, рассказывал, словно бросая мне все это в лицо, словно, я и виноват во всем этом (Да и кто же? Я тоже. Все мы). Рассказал, как только один раз он, из жалости? из-за того, что просто любви хотелось? без того, чтобы напоили и выбросили? занимался сексом с мальчишкой, примерно его возраста, чуть меньше ростом. Они ночевали в каком-то подвале, спали на брошенном на полу матраце, рядом. А мальчишка дрожал всем телом всю ночь и ресницы во сне дрожали мелко, ему и во сне плохо было и холодно (от снов тоже холодно бывает, когда снится все то же, что и наяву видишь); так Сероглазый расстегнул курточку, прижал его к себе поближе, закутал курткой, чтобы тот согрелся. Так они всю ночь и проспали, согревая друг друга, а на утро тот, который дрожал, целовал его, тыкаясь чумазым лицом, все прижимая к себе, прижимая. И без слов всяких, без предложений, они занялись сексом – оба умелые, много познавшие и выстрадавшие свои знания – язык не поворачивается сказать – любви, нет, секса, секса взрослого, умелого, позволяющего себе все, все, что подскажет воображение для доставления удовольствия телу, вот с такими, как они. Только они позволили себе заняться любовью, а не сексом.
- Ты встречался с ним потом? – это были мои первые слова за весь его длинный, выстраданный рассказ.
- Нет, я тогда из детприемника сбежал по дороге обратно в мой интернат, - (он назвал город, рядом с которым он был в интернате, туда его "отдали" родители), - а Сашка, я даже не знаю, откуда он, что с ним потом стало, хотя искал, спрашивал. Может, повязали и отправили куда-нибудь домой, может, что другое...
Его заметно разморило от еды и выпивки. Слезы уже не текли. Но смотрел он, сквозь чуть прикрытые глаза по-прежнему с глухим, затаенным вопросом, как в начале разговора, не разговора – монолога его. ("Я не люблю говорить"???).
- Так что, трахаться будем? А то мне спать хочется. Вы ведь все-таки меня за этим сюда привели?
Что я мог ему ответить? Что привел его сюда, к себе, где один живу, под вечер, чтобы накормить, напоить и спать уложить, просто так? Не поверит и будет прав. Что очень соскучился без любимого человека, который очень далеко, и которого, видимо, не увижу никогда больше; что привел, во-первых, чтобы пожалеть (жалость сродни любви, ее, возможно, первое проявление, хотя любовь, основанная только на жалости – не любовь вовсе). Что привел его, чтобы обнимать его, а вспоминать того, кто далеко, к которому (позови только, помани, скажи, что ждешь, не дождешься, что через стекло в аэропорту, разделяющее нас, поцелуешь и будешь стоять и смотреть, как я ухожу, прижавшись лицом, щекой к тому месту, которое целовал), я пойду пешком, поплыву, чтобы увидеть и обнять. Это ему сказать? Ему, у которого и чувство-то, кроме отвращения, хоть какое-то было только к мальчишке чумазому, в подвале, в холод, одной курточкой накрывшись.
- Сегодня не будем. Хотя ты прав, этого мне и хотелось. Но ты уже лыка не вяжешь, давай джинсы, рубашку и носки твои в стиральную машину бросим, свитер я просто замочу и простирну, потом все на сушку повешу, к утру высохнет. А сам ложись в комнате, на маленьком диване, я тебе все постелю, а завтра сам помоешься.
- Чистенького хочешь?
Я не обиделся на его ухмылку.
- Да, чистенького хочу, добренького, трезвенького, умненького. Да еще любящего, прощающего, ждущего, все время обо мне думающего, нежного.
- Это кошка домашняя, если не очень закормленная.
- Вот ее и хочу.
Я помог ему раздеться и, когда укладывал, то почувствовал слабый запах тины, (тинки, что пруды летом покрывает) от его волос. Купался, что ли он, в такое время года? Но запах был слаб и приятен. Как тот запах, когда-то очень-очень давно, шел от тихого мальчика, всегда сидящего с книжкой в руках, не любящего ни гулять, ни веселиться особо, тихого мальчика, всегда в себе самом. ("Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил....").
* * *
Я лег спать на большом диване, не разбирая его. Включил тихо-тихо музыку, не мог слышать полной тишины; он, будто бы и не дышал во сне, не ворочался, не шевелился. Что же ты видишь во сне? Не дай тебе Бог видеть все то, что видел в жизни. За свои годы, ты успел увидеть столько, сколько я, тоже немало видевший, не увижу уже, видимо. И кто упрекнет тебя, сероглазого, за то, что ты зол на всех нас, на всех, кроме чумазого паренька, которого ты, сам продрогший, пригрел, поделился последней частицей тепла и получил часть ее обратно? ("Я нищим не подаю". Подайте мне, нищие....)
* * *
Конечно, я так и не уснул до утра. Я встал, когда начало светать, надел халат и вышел на лоджию покурить. Я обычно курю в комнате по утрам, в постели, хотя коту моему это не нравится. Но кота не было, он на время моих отъездов был у родителей; но был Сероглазый, а даже курящему просыпаться в накуренной комнате было бы не очень здорово. Хотя, я все о кошках думаю, о домашних, как он и сказал, он и не так просыпался, наверное. Но не хотелось мне быть одним из его видений, которые прогнать нельзя, хотелось бы (но как?) быть тем видением, которое заслонило бы все остальные, чтобы встать прямо перед ним когда-нибудь, и чтобы он только о добром помнил, не о злом.
Листва внизу в парке переливала золотом, не перстнями и часами на руках клиентов компании, как я их помнил, а простой "самоварной" позолотой тульских мастеров, когда изящество формы не уступает, не затмевается материалом, из которых оно сделано.
- Холодно, - он стоял рядом в одних трусах, босоногий, с припухшими от сна глазами, облокотившись на перила и тоже смотря вниз. Я развязал халат, распахнул полы его и прижал его к себе, теплому, даже горячему в это сентябрьское утро. Он очень неохотно пододвинулся ко мне, опустив безвольно руки, не понимая, что я лишь хотел отблагодарить его за то тепло тела, которое он отдал когда-то чумазой мордочке.
Он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза, с вопросом посмотрел, ни радостно, ни грустно. Я отрицательно покачал головой и все прижимал его, чтобы согреть, отогреть хоть чуть-чуть, хоть на одно виденьице маленькое в будущем. Хочу я тебя, сероглазый, хочу, но не хочу я быть проводником, тебя выбрасывающим, а оставить тебя не могу. Тебе же учиться надо, в школу ходить, куда я тебя без документов устрою? И что же мне делать с тобой, я уже в ответе за тебя, хотя бы за рассказ твой, за слезы твои. Оставил бы тебя и целовал бы на ночь в лоб "Спокойной ночи", и не думал бы уже о другом, на тебя глядя. Но, не печалься, устрою как-нибудь, отвезу сам к родителям, попрошу, чтобы взяли тебя, хотя бы на ночь пускали, чтобы в школу ходил, а я приезжать буду – 200 километров – не край света, приезжать буду, если ты захочешь, конечно, и ты ко мне приезжать будешь, я-то захочу.
Мечты розовые, не раз уж мечтал, мечтатель, а ты вот и прижался-то ко мне неохотно, ручки твои опущены вдоль тела, глаза вниз смотрят, ждешь "проводникового" окончания утра этого прохладного?
- Иди, помойся, твоя одежда вся высохла, я поглажу.
- Да не надо, так сойдет.
- Я ванну налью, ты помойся, трусы сам постирай и на сушилку, – они быстро высохнут, а я завтрак приготовлю.
Мы пошли в ванную, я включил воду, показал, где что лежит, налил в воду экстракта с запахом еловым; а жалко, тинкой уже волосы пахнуть не будут, а, может быть, к лучшему, обойдемся без воспоминаний лишних ("Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил....") Он снял трусы и окунулся в воду. Я вышел, от греха подальше. Убрал белье постельное, оделся и стал готовить завтрак. Давно не готовил завтрак на двоих. Сколько же лет уже? И в одном только уже этом приготовлении, не спеша, думая, что же лучше будет, была умиротворенность, своя робкая радость. Это ты мне ее дал, сероглазый, ты опять поделился с кем-то, сам того не желая, ты поделился, всеми обиженный, брошенный - "Поесть люблю вкусного. В тепле посидеть" - это мечта твоя заветная, что ли? Мальчик сероглазый, у кого же духа-то хватает, бездушия, чтобы обидеть тебя, чтобы осенью сидел ты у метро, не зная куда пойти, чтобы глаза твои серые вытекали слезами? А ты все даришь и даришь всем - то часть тела своего, то часть тепла душевного (проводникам, парням взрослым, женщинам и мужчинам похотливым, просто любому, кто позовет и накормит). Какую же душу надо иметь, как же выжить тебе, мальчик, как не белыми глазами на свет белый смотреть, а серыми, большими, не грустными, а с маленькой искоркой, загадкой (отгадаешь загадку – поцелую, не отгадаешь – ты меня поцелуешь).
II
Он вышел из ванной, одетый в джинсы и рубашку. Мы сели за стол, позавтракали. Все это почти молча – я боялся сказать что-либо, чтобы не растревожить его опять, он, видимо, помнил о своих вчерашних "признаниях", о том, как развезло его вчера и он рассказал мне многое из того, что обычно не рассказывают, а прячут куда-нибудь на дальнюю полочку своей памяти, чтобы и самому нелегко достать было.
- Слушай, ты поживи у меня хоть немного. Я уезжаю часто, не могу тебя оставить насовсем, не знаю, хочешь ты этого, или нет, мне бы хотелось. Но, пойми, мне очень хотелось бы, чтобы ты жил у меня, ты мне нравишься, уж не знаю, почему. Да, я такой, нравятся мне ребята, но не насильник я, поверь. Мне вот приятно, что ты рядом сидишь, что не грустный уже, пойми – все, что было – то было. Этого не изменишь, не повернешь жизнь вспять. А ты молодой еще, поверь, впереди много хорошего будет. И помогу я тебе вылезти из той ямы, в которую ты попал. Черт с ним, с детприемником, давай я к родителям тебя твоим отвезу, поговорю. Всегда можно ведь договориться. Ты ведь пропадешь здесь совсем, по подвалам и вокзалам ночуя. Мы сделаем что-нибудь, поверь. В школу ходить тебе надо, да и брось ты тех парней, о которых мне вчера рассказывал. (Он потупился немного). Договорюсь я с ними, не бойся. Я трахнуть вчера тебя привел, это ты правильно сказал, но, поверь, это я в первый раз решился. Не такой я. Нравятся мне парни, ну что же мне с этим делать? Не затаскиваю я их в углы темные, не трахаю их там. Понимаешь, для меня постель – дело десятое. В конце концов, на ночь найду кого-нибудь, или просто онанизмом займусь. Мне бы хотелось длительных отношений, с тобой вот, например. Но не в ущерб тебе. Тебе устроиться как-то надо, тебе же 13 всего. Ты о будущем думал когда-нибудь? Я понимаю, что сейчас тебя больше настоящее волнует, но пойми, малыш, настоящим жить хорошо, когда оно хорошее.
Я все-таки встал, достал из холодильника вермут.
- Ты не будешь. Это я себе.
Он утвердительно кивнул.
- Поживи у меня немного, – что-нибудь придумаем, жизнь - сложная штука, но нет в ней ситуаций безвыходных. Почти нет. Съезжу я в твой интернат, договорюсь, чтобы домой отпустили, и с родителями договорюсь, не звери же они, я сумею договориться, ты только верь мне, мне же легче будет, когда мне верят. Хорошо в итоге все будет, хорошо. Если хочешь, будем встречаться, я хоть на каждые выходные твои – у вас бывают выходные? – приезжать буду. На все каникулы твои ко мне приезжать будешь. У родителей твоих, если на это пошло, комнату для тебя сниму, не откажут, по всему судя. Не расстраивайся, малыш, мы придумаем что-нибудь, чтобы перестал ты по подвалам и вокзалам ночевать. Все хорошо будет.
* * *
(А теньки-то бегают в глазах, теньки-воспоминания. Встают, встают призраки подвалов, вагонов, мужиков пьяных. Я закрою эти тени своими руками. Я заслоню тебя от них, чтобы за моей спиной стояли, тебе на серые глаза не показывались, Сероглазый).
* * *
Убеждал я в первую очередь себя. Никогда не сталкивался с такими проблемами. Ах, вы, мальчики шелковые, умытые, в прикиде хорошем, вы, которым за несчастье идет, что тройку получили в школе – меньше карманных денег дадут, выучивая уроки за то только, чтобы CD-player был круче, чем у других. Вы тоже хорошие, ласковые и по годам вашим хочется вам изведать запретного, и хочется, и колется, но уж дорветесь когда, раз на третий, то не остановишь вас – "хочу этого". Как у родителей, за хорошую отметку в дневнике. И не привыкли вы, чтобы отказывали вам в чем-то. А то губки надуете и ждете подарка, пряника. А не хотелось бы вам пряника в виде проводника пьяного? Не хотелось бы вам в подвалах ночевать, за то, что со сторожем (вахтером? охранником? да Бог знает с кем) переспать нужно, чтобы пустили в тепло, хоть на ночку одну, – а там, будь, что будет? Не хотелось бы? Так вот, мне тоже не хотелось бы. Мне хотелось бы, чтобы Сероглазый и те, что с ним, так же жили. Я знаю, вы – хорошие, вы любящие и добрые, но, подчас, не хватает малого – подойти, не боясь, и спросить, может помочь чем сможете?
Вы – добрые, хорошие, ласковые, это от вас собаки кусочек ждут, так им нужный. Да кем же вы вырастите-то, ласковые? Чем же вы закроетесь от них, от сероглазых? Либо уедете, либо окна поставите непробиваемые, непробиваемые от чего? От мордашек, смотрящих на цыпочках через забор, как вы, уже не милые и не ласковые (а помните, как шептали на ухо мне, шептали, шептали, что хорошо вам, что всегда бы так) будете охранничкам красивым и стройным говорить: "Ну, что разлегся – работай, работай".
* * *
Где же милый ты мой, ты бы смог успокоить, - ты бы отвел думы мои от всего этого, ты, который не боялся молвы людской – какое кому дело, кого я люблю, ты для меня всех дороже, дороже всего, ты, и мальчик тихий, о котором ты не знаешь, да и знать тебе не нужно. ("Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил....")
* * *
Он остался у меня. Он остался у меня! Он сказал тогда, за первым нашим завтраком, который я готовил на двоих с таким забытым, но приятным чувством, что, наверное, это и было самое для меня вкусное и желанное в этом завтраке. Он сказал:
- Я останусь, не надолго, если ты не против. Ты знаешь, я хочу домой. Мои родители – пьянь. (Он покосился на бутылку вермута, стоявшую на столе. Пить мне сразу расхотелось). У меня еще четверо братьев, старших, и две сестры. Они просто нас прокормить не могут и по совету тетки моей, она одна живет, пожилая, не пьет, меня и двух других отдали в интернат. Сказали, что на выходные можно домой будет приезжать, что родители забирать будут. Они ни разу не приехали. А когда я приехал сам, у них там дома компания сидела, пьяные все, мать с поцелуями полезла, типа – пришел, не забываешь, а сама даже по имени меня неправильно назвала. Я уехал сразу, в интернат решил не возвращаться. Думал, поеду в Москву, газеты буду продавать (ребята в интернате рассказывали), устроюсь как-нибудь, хуже не будет. А там, то есть здесь, такое.... Как только приехал – и пошло. А я как все хочу, как ты, чтобы жить нормально, чтобы работать, семья чтобы была, я пить не буду, точно. (Он опять покосился на бутылку). Я нормально жить хочу, понимаешь?
Как я? Не дай тебе Бог, малыш. Антураж все это внешний, аляпистая позолота. Не дай тебе Бог, малыш сероглазый, стать таким, как я. Тебе, действительно, надо стать, как все. Учись, работай, забудь все свои подвалы и когда-нибудь вспомни меня, так, мимоходом, хотя бы за то, что не сделал тебе ничего плохого. За это редко-редко, но можно ведь вспомнить?
Странно, мы должны помнить за то, что плохого нам не сделали. "Спасибо, что не ударил", что ли? Глазки мои серые, я все сделаю, чтобы помочь тебе. И забудешь, – не обижусь. За что? Ты у меня один такой, неприкаянный. Брошенный. Неухоженный. Я бы обнял тебя, я бы заслонил тебя от тревог-печалей, я бы.... А что я бы? Привел сюда трахнуть, как.... Чем я лучше того проводника? Не имею ничего против проводников, против злых людей я. Против тех, что вот так заставляют мальчишку, не руками, нет, глазами слепыми, смотрящими в точку одну, на улице сидеть, не видя никого, ждать, что подойдет кто-нибудь, вроде меня, и утащит в одно еще завтра, после которого и завтра-то не будет и сегодня не будет, а будет только вчера. И вчера это будет таким как всегда. А ведь хочется, хочется "жизни нормальной". Только, что она, эта "нормальная жизнь", малыш? Доживем до завтра, а там видно будет? Нет, не по пути нам с тобой, пропадешь ты со мной, я-то привык одним днем жить и воспоминаниями. А тебе это нужно? Тебе другое нужно – вырваться из этого болота, взлететь птицей серою, чтобы и в глаза никто не смотрел пристально – высоко, не видно глаз, за ними не увидишь уже ни слез, ни печалей, ни горести; только больно мне, что ты, как все будешь, как все. Маленький, это – не лучшее самое, и не худшее, конечно. "Я спел бы песню лебединую твоим дыханьем дорогим...."
* * *
Мы гуляли днями по Городу, который он знал лучше меня, здесь родившегося. Он старался говорить только о хорошем, веселом. Но, видимо, мало у него этого было. ("А вот здесь мы палатку грабанули ночью с ребятами – весело было – столько всего вкусного и не замели....").
Я старался показать Город, который люблю, только те места, с которыми связаны мои хорошие воспоминания. Старый, заброшенный когда-то монастырь, который на реставрации уже, и где открыт музей античных скульптур. Он не хотел входить в ворота монастыря (его интернат находился в одном из таких, переделанных на скорую руку, строений). А как потом он смотрел на скульптуры в том маленьком музее. Мы сидели в старом, заросшем и заброшенном монастырском саду, за кладбищем, это место почти никто не знает, там не слышен звук проезжающих машин, шум Города не слышен, словно ты выехал куда-то далеко, в прошлое, в жизнь прошедшую свою. Нет никого, тихо, ветра нет. Вот здесь бы и влюбленным парам встречаться. Ты бы клал свою голову на плечо мне и глаза твои, доверчивые уже, смотрели бы и видели то, что я рассказывал – об иноках, трудившихся, с любовью сажающих деревья (без любви – нельзя, плохо расти будет, зачахнет без любви посаженое дерево. В него не только труд надо вложить, в посадку, а заботу, любовь, понимание, говорить с ним надо потом, гладить, здороваться). И ты отогревался бы потихоньку, постепенно.
А на третий день, ночью (мы переговаривались тихо, когда уже спать ложились), ты сказал: "Я к тебе приду, чтобы громко не говорить". И пришел, и говорили мы, а дыхание твое сладкое на плече моем (сладкое дыхание, выпил бы его до конца, маленькими глоточками, и пил бы, пил, не переставая) не забуду, не забуду. А когда ты робко обнял меня (а я еще, дурак, испугался, – не благодарность ли это?) и поцеловал неумело ("умелые, много познавшие и выстрадавшие свои знания"???), я прижал тебя к себе и, чувствуя твое желание, спросил: "Тебе надо это?" Ничего ты не ответил, просто руки твои горячие раздели нас и улетели мы, улетели, как птицы в небо. Я отнес тебя потом на руках в ванную, я помыл тебя, как только любящих, тех, которые у нас одни только, моют, а ты, как зайчик беленький под елкой (снег, запах еловый, ночь уже, приютился маленький зайчик, только ушками из стороны в сторону поводит, только внюхивается в запахи незнакомые, – не идет ли кто чужой?), взял внезапно за руку и потянул, в халате, в воду, к себе. Уснул бы я, сероглазый, прямо там с тобой, до утра, но ты же маленький, тебе сил набираться надо, пойдем, я уложу тебя, хочешь глаза прикрою ладонями, чтобы сон твой спокойным был.
* * *
Он приходил каждый день, после того, как мы спать укладывались, но всегда уходил потом, уходил спать на свой диван. Просыпаясь, мы завтракали и шли гулять в разные места, и не говорили о том, что ему надо ехать куда-то. Он не спрашивал меня ни о чем, – почему я всегда дома, почему не на работе, как "все", он даже не спросил мою фамилию, не интересно ему было это. И по ночам, почему я сижу за компьютером и печатаю что-то, тоже не спрашивал, он только терпеливо ждал, когда я закончу и пойду спать. Отучили его от любопытства или он боялся услышать что-нибудь неприятное, необычное, которое оторвет меня от него. Не знаю. И знать не хочу. Только в один из дней он сказал: "Я останусь с тобой спать сегодня, ладно? Ты включи только музыку какую-нибудь тихо, хорошую".
Я взял пульт и включил Элтона Джона – "I’m still in love with you, oh shooting star" ("Я все еще люблю тебя, восходящая звезда"). Ему понравилось, я включил на постоянный "repeat".
Сердце защемило болью, понял я, понял сразу, что прощание это. И был прав.
* * *
На следующий день, по его просьбе, и, отклоняя мои попытки проводить его (ну, хоть адрес оставь, вот все мои координаты, вот мобильный мой – дома не будет, позвони, я прошу тебя, малыш), он уехал в городок свой.
- Тебе незачем туда приезжать и смотреть, как я живу. Я к тебе сам приеду.
Глазки мои серенькие, слышал я такое, слышал. Не будешь даже смотреть сквозь окно поезда на меня, стоящего и провожающего тебя взглядом. Куда? Да в никуда. В туда, куда глаза твои серые смотрели при первой встрече нашей. Вспомнилось вдруг, когда на пороге прощались – (...через стекло в аэропорту, разделяющее нас, поцелуешь и будешь стоять и смотреть, как я ухожу, прижавшись лицом, щекой к тому месту, которое целовал...).
Сероглазый ты мой, что мне для тебя сделать? ("А я как все хочу").
* * *
("И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма....")
("Теперь во мне спокойствие и счастье,
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил,
За то, что в дом свой странницу пустил,
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил.")
©Grand