Я выложил на шаткий, заляпанный столик блок сигарет "Мальборо", пачку дорогого индийского чая и мандарины. Хозяйка с восхищением посмотрела на мои дары. Я был для нее небожителем, чудесным образом спустившимся в ее лачугу. Больше она ни о чем не беспокоилась, а я сгорал от стыда и страха. Хозяйка раскупорила бутылку и налила себе полный стакан.
- Вапще-та я не пьюшчая. Я порядочная жанчына, - добавила она, беря стакан обеими руками, - и норму свою знаю.
Я деликатно присел подле нее и закурил. Огромная зеленая муха приземлилась на край бутылки и замерла. Я сосредоточился на ней, чтобы стреножить волнение. Новополоцкая техничка опрокинула стакан в глотку и принялась расколупывать "Мальборо". Казалось, ее нисколько не беспокоил вопрос, кто я и зачем меня привел ее двенадцатилетний оболтус. Да и сам оболтус не утруждал себя вопросами, кто я и зачем я захотел познакомиться с его никчемной маманей. Однако, в оболтусе и коренилась причина моего визита. Полчаса назад я познакомился с ним на заброшенной стройке - и ринулся в омут с головой. Да, это было самоубийство для человека с моей репутацией, но когда я его увидел, там, сидящим в пустой глазнице окна, я забыл обо всем: жене, сыне, секретной работе, партбилете и о цели своей командировки в Новополоцк. Его звали Павлик. Моего сына тоже звали Павлик, и ему тоже было двенадцать лет. Мой сын был угловатым занудой, и я никогда и подумать не смел, чтобы вовлечь его в свои затаенные мечты, а этот был так очарователен и так красив, и я обомлел. Несколько секунд я просто лицезрел ангела, вышедшего из сказок Оскара Уальда. Ему бы насторожиться и убежать, но он склонил головку и принялся разглядывать меня. А потом мы познакомились и разговорились. Я назвался сочинителем рассказов про космические полеты и показал ему свои швейцарские часы. Кстати, я был недалек от истины, потому что моя работа была связана с космической промышленностью. Судьба забросила меня в Новополоцк случайно: нужно было проверить кое-какие чертежи на местном оборонном заводе, а кроме меня ехать было некому. Тащиться в белорусскую глушь мне, столичному инженеру, не хотелось, и я даже подумать не мог, что здесь, на этой свалке, или стройке, я отыщу эдакую жемчужину...
- Какой же ты красивый, Пашка, - сказал я.
Мальчик застенчиво отвел глаза. Я же любовался им безо всякого стеснения, зная, что ни единая душа не посмеет меня здесь, на этом пустыре, упрекнуть, - я хочу написать про тебя рассказ.
- Я в футбол люблю играть, а мяча у меня нет.
- Надо купить.
- Так мамка денег не дает.
- Почему?
- Она водку покупает все время.
- Хочешь, я куплю тебе мяч... только ты меня с мамкой своей познакомь.
Головокружительный сюжет, один из многих, придуманных мною в ночной тоске, почти мгновенно выскочил из архивов моей памяти и радужно заискрился. Отца, по всей видимости, у мальчика не было. Нужно было прояснить семейную обстановку и атаковать. Это был шанс, возможно, единственный, и упускать его не хотелось. Когда и где я смогу вот так легкомысленно и беспрепятственно нарушить табу? Ведь я не инструктор по туризму и не тренер по плаванию, чтобы легально и продуманно соблазнять их. Товарищами сына я мог любоваться лишь издали, да и некем там любоваться, кроме Сережки-легкоатлета. Детские состязания лишь распаляли жажду и вызывали бессонницу. Однажды я, взрослый дурак, записался на плавание, чтобы сидя под феном, наблюдать перспективу душевой, где отроки время от времени стыдливо стаскивали с себя плавочки и поблескивали юными прелестями, но вскоре я заболел от безнадежности и слег недели на две, - видеть их и не иметь возможности прильнуть к ним... это было мучительно.
В моем портфеле были московские деликатесы, а в кошельке - деньги. Я вступил в квартиру Меленчуков как Остап Бендер, надеясь на вдохновение. Его мать сидела у телевизора и грызла семечки. Слава богу, больше никого не было. Я извлек водку (купленную в местном магазине) и повертел в руках...
Мы сидели в заляпанной кухне и курили. Тетя Тома, осоловев, изливала душу в стакан. Я прокашлялся.
- У вас удивительно красивый сын.
- Пашка, да. Весь в меня. Ах, ведь я была красавицей в молодые годы. Если бы не его отчишка...
- Кто?
- Его отец. Бросил нас и скитается незнамо где.
Эти розказни, такие обычные для уставших от жизни тетех, могли длиться бесконечно. Я посмотрел на часы. Времени было в обрез, и я рискнул:
- У меня, тетя Тома есть деньги... я хочу ... на полчасика... купить вашего сына.
- А сколько же вы заплатите? - казалось, она не совсем меня уразумела.
- А сколько вы хотите?
- А сколько дадите.
Она все еще не понимала меня. Она думала, что я хочу нанять его к какому-то физическому действу, например, для переноски чемодана или в качастве посыльного.
- Он у меня шустрый мальчонка. Пускай побегает.
- Я дам вам пятьдесят рублей... но услуга от него потребуется весьма деликатная.
- Пашка у меня для деликатных услуг не годится - троечник.
- А ему ничего и делать не нужно. Пусть только снимет с себя одежду...
- Так вы переспать с ним хочете?!
Я мигом представил себе партсобрание, искаженное лицо жены, крах своей карьеры в виде комьев грязи, стекающих с мокрого стекла... оно лопнуло от попавшего булыжника; сокрушительный звон заскрежетал во всем моем теле. Я нервно чиркнул спичкой, потом второй, третьей. Наконец, сигарета задымилась, и я судорожно затянулся. Вот в такой дыре я скоро буду жить, без гроша денег, без будущего и прошлого, с дешевой колбасой в холодильнике и тараканами во всех щелях. Я глянул в мутное окно и прикрыл ладонью глаза. Вспомнил про чертовы чертежи, всхлипнул:
- Просто немного потрогать мальчика... хочу. Голенького.
- Платить будете сразу или опосля?
Я не совсем расслышал, что она сказала. Мне послышалось "Платить будете в милиции". Тревожный гул Коммунистического Интернационала зазвучал в ушах:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим -
Кто был ничем, тот станет всем...
- Я ж не возражаю. Можно и опосля. Вы-то при деньгах.
Я постепенно приходил в себя. Сердце гулко застучало в висках.
- При деньгах.
- Ну вы все же заплатите сразу, а то мало ли что. Вы здесь будете или повезете с собой?
Мне хотелось рыдать у нее на груди. Я вытащил бумажник и достал из него пять красненьких. Мамаша, трезвея на глазах, собрала купюры и принялась их разглядывать, как-будто впервые видела деньги. Затем она понюхала их и недоверчиво посмотрела на меня. Недоверие в ее глазах сменилось удивлением, и вдруг она захихикала:
- Шальные деньги, а?
Я все еще был на краю пропасти. Я готов был оставить ей деньги и сгинуть, только бы не эта мучительная неопределенность. Тут она сунула деньги в фартук и поднялась.
- Сейчас я его позову.
Павлик зашел на кухню и плюхнулся в мамкин стул. Посмотрел на меня, потом в пустой стакан, взял его, понюхал и сморщился.
- Мамка сказала, что вам чего-то надо.
Я помедлил, пытаясь сформулировать предложение. Он сидел совсем рядом, такой свежий и глупенький. Очаровательный троечник. Однако терять голову не следовало.
- Я твоей мамке заплатил... за тебя.
- Я знаю, - сказал он настороженно.
- Пятьдесят рублей... Ты должен быть послушным мальчиком.
- И чего делать надо?
Я снова помедлил. Каждая фраза должна быть рассчитана на молекулярном уровне. Одна неверная буква, одна неверная интонация - и катастрофа. Я ответил:
- Просто... быть ласковым со мной. Ты умеешь быть ласковым?
- Ну... вроде да.
- А как ты это понимаешь?
- Ну... не грубить никому... - он подпер щеку ладонью и уставился в потолок.
- ... в носу не ковыряться, - я взял иронически-менторский тон.
Мальчик вытащил пальчик.
Из носа.
Он избегал смотреть мне в глаза:
интуитивная защита
против гипноза.
Я попросил смотреть на меня. Он задрал подбородок и обжег меня бусинами глаз, наполовину прикрытых веками. Я сфокусировался на пушистых ресницах, затем соскочил на розоватые губки. Он отвернулся.
- Мы с тобой поиграем в одну интересную игру. Называется "Кто кого пересмотрит".
- И все?
- Если побеждаешь ты, я выполняю твое желание. Если побеждаю я - ты выполняешь мое. Понял?
Мне хотелось ублажить мальчика перед тем, как я смогу его вкусить. Ему же должно было понимать, что в ближайшие полчаса он в моем полном распоряжении.
- Понял, - ответил он. Я вышел из кухни: мамаша по-прежнему сидела у телевизора и лузгала семечки. К моей великой радости кухня закрывалась на крючок. Стекло я завесил старой газетой.
- Зачем это?, - спросил мальчик.
- Чтобы никто не помешал тебе меня победить.
Мальчик жеманно улыбнулся. Мы сели друг против друга... Смотреть на него, пожирать его, блестящая идея игры, его серые-серые-серые глаза, его девичьи ресницы; юное божество, купленное за пять червонцев - жемчужина, сверкающая в навозе. Я гадал, не стоит ли мне поддаться ему, чтобы он увлекся и потерял осторожность. Мальчик отвернулся и захихикал.
- А что ты загадал, Павлуша? - спросил я, привлекая его к себе. Моя рука легла ему на талию, а другая держала за лапку.
- Ну, мяч загадал, а вы?
- А я все же куплю тебе мяч, хорошо?
- Так я же проиграл?!
- А я все равно куплю тебе мяч, если ты не будешь стесняться. Хорошо?
- Хорошо, - ответил он. Казалось, он ради мяча готов был потерпеть, но все еще не знал как.
- Ты готов выполнить мое желание?
- Да.
Какие же они легкомысленные, эти юные отроки!
- Ты должен раздеться.
Опять он жеманно улыбнулся. Это целомудрие в мальчиках, эта патриархальная стыдливость - она возбуждает нас выше всякой меры. Интересно, если бы мы были африканцами, так ли бы громыхали наши сердца, привыкшие к голым попкам?.. Я разочарованно посмотрел на его безалаберные трусы, в которых не трудно быть целомудренным. Опять привлек его к себе. Забрался пальцами под резинку. Он вздрогнул.
- Какие нехорошие трусы. Красивые мальчики не должны носить такие трусы. Это оскорбляет наши чувства, - я обнажил его бедра на сантиметров десять. Мальчик судорожно вцепился в мои руки.
- Я куплю тебе мяч, если ты позволишь мне снять твои трусы.
- Зачем это? - выпалил он сдавленным голосом.
Моя страсть влекла меня к роковой ошибке, но я опомнился. Так нельзя. Он должен сам.
- Так нужно, Павлик. Снимай трусы. Чего ты стесняешься.
Уши его побагровели. Он теребил пальцами краешки своего нижнего белья и переминался с ноги на ногу. Пару раз он бросил на меня смущенный взгляд. Я понял, что пауза грозит перерасти крушение всех надежд. Я нервничал не меньше его, стараясь отыскать спасительную соломинку.
- Знаешь, в бане все мужики моются голые, а ты как идиот стоишь в этих жутких труселях, и тебе не стыдно даже.
Его лапки легли под резинку. Нужен был еще один толчок навстречу свободе.
- Павлик, это же так просто - снять вонючие трусы и получить футбольный мяч. Ты думаешь, у тебя под трусами какая-то тайна?
Мальчик хохотнул и опустил трусы до колен. Тоненькие руки сошлись вместе и закрыли заветное лоно. Почему я так жаждал увидеть его гроздь, ведь у меня был сын, его ровесник, и я тысячу раз видел его хоботок, не имея при этом ни малейшего возбуждения? Павлик все еще стоял в позе буквы "зю".
- Иди сюда! - скомандовал я. Он повиновался. Совершенно неожиданно он распрямился, и дрожащий стрючок оказался прямо против моего живота. Малыш весь слегка подрагивал, когда я провел руками по его бедрам, сперва вверх, потом вниз, к кромке трусов, и спустил их к самым лодыжкам. Мне казалось, что я держу в ладонях легкое растение. Его кожа была чрезвычайно нежна. Почти никакой границы не ощущалось между пляжной частью бедер и белизной подплавочного пространства. Мальчик колыхался в ритме моих рук, а я томился от вожделения, жаждая лобызать эти наивные выпуклости, эти девственные сочленения, эти ... Я привлек его к самым устам, коснулся губами груди, каждого соска, кружась языком и стараясь вобрать всю его нежную юность, - жадным языком, жадными губами, - а руками я осязал куполки его ягодиц, резвые отроческие ляжки, изгиб его талии, изящной и тонкой, а затем атласный рельеф его спины. Затем я резко повернул его спиной к себе и опрокинул себе на грудь. Мальчик безвольно распластался на мне и уперся ладошками в мои колени. Его шея поникла на моем правом плече, - пульсирующая, горячая, восхитительная шея. Теперь я ласкал его впалый живот, шелковистое лоно, его крохотного пехотинца с дряблым рюкзачком, - теперь мне было все равно; я парил над Советским Союзом, над всем нашим шариком, - это был полет, который никакая космонавтика не сможет повторить, и пусть Юра Гагарин завидует мне, потому что он не знал такого умопомрачительного восторга.
- Ты моя жемчужина, Павлик, ты мое божество. Проси у меня все, что хочешь. Я твой презренный раб, твоя пыль, твоя тень, ангел мой, мое божество, моя радость...
- Зачем вам все это нужно?
Это была мольба. Я очнулся. Я снова был на земле, с её мухами и тараканами в головах и в расщелинах кухонь. От него исходил запах дикого детства, терпкий, дразнящий, волнующий, но мальчик был весь собран в комок нервов, - я ощутил это только теперь, - звереныш, бессильный вырваться из клешней огромного краба. Я сам играл этот спектакль, а он был всего лишь предметом, живой куклой, терпеливо ожидающей занавеса. Разве не знал об этом Юрий Устинов, этот хитроумный соблазнитель?! Впрочем, Юра гениален. Я познакомился с ним незадолго до его разоблачения, на бардовской тусовке. Ни за что бы он не открыл мне свою тайну, однако я видел его глаза, за которыми таились провалы в демонический антимир. Такие глаза были у Чайковского. Эти глаза говорили обо всем, как и его музыка, демонически бездонная, особенно Вальс цветов, если вы помните. Так вот, Юра говорил о своей системе воспитания детдомовских детей, а я, что называется, читал между строк. Это был тонко продуманный и хорошо закомуфлированный педофилический орден. Зачем, спрашивается, заставлять мальчиков спать голышом, а эта пресловутая альп-система с непосредственным участием самого мэтра? Немногие девочки в устиновских лагерях были паллиативом; не они были предметом его материнской заботы. Только мальчики, причем безответные и незащищенные. Я внимательно изучил его систему, так сказать, с практическим прицелом. Хотелось бы проникнуть в тайные механизмы его власти над отроками, но материалы судебного процесса мне недоступны. Впрочем, Юра Устинов - замечательный бард...
Я поцеловал моего юнгу в шейку и перетащил трусы на прежнее место.
- Я скоро приеду опять, Павлик, и привезу тебе мяч. Ты будешь в моем сердце, вот здесь, - я взял его лапку и прислонил к своей груди, - ты будешь моим секретным сыном.
Секретный сын напялил футболочку и шорты. Постоял немного, затем протиснулся мимо меня к выходу и снял крючок.
- До свиданья, - выпалил он и скрылся за дверью.
Скорый поезд опять вез меня в Белоруссию. Новополоцкие чертежи вдруг оказались чрезвычайно важными для космической промышленности. Что ни говори, а умный человек найдет, за что зацепиться. Я готовился к кочевому образу жизни. На закрытом совещании коллег был сделан доклад о целесообразности расширения в Новополоцке базы для оборонной промышленности, а это требует новых выездов на места, новых встреч, переговоров и т.д. и т.п., а кто кроме меня может этим заняться? Одним словом, я застолбил за собой белорусское направление и, смею заверить, работал в этом направлении без дураков: по моей настоятельной инициативе здесь открывались новые сборочные линии, новые цеха - не сразу, конечно, но через год город этот имел уже совсем другой вес на карте самой счастливой страны мира, и жители ощущали это непосредственно на своей шкуре. Даже технички и те говорили, что их город подымается как на дрожжах, потому что долгострои и свалки по мановению волшебной палочки превращались в новые микрорайоны, которые заселялись специалистами со всего Советского Союза. Эта активность едва не поставила меня на грань провала, потому что местное партийное и советское начальство начало уделять мне пристальное внимание. Еще бы, - они-то понимали мою нескромную роль во всем этом процессе. Теперь меня встречала правительственная машина (конечно, не волга), меня окружали лучшие люди города, меня уговаривали стать почетным гражданином Новополоцка, с присвоением мне квартиры, дачи и прочих благ из местного распределителя. Ах, если бы они знали, что, вернее, кто, послужил импульсом всего этого вавилона?! Догадывался ли он сам, что светлое будущее его города зависит теперь от его воли, его настроения, его ко мне ласкового внимания? Как причудливо сплетается жизнь. Ни надменная директриса, ни строгие учителя (ни эта дура в роговых очках) даже не подозревали, что никчемный троечник из седьмого класса вверенной им школы и есть та главная ось, вокруг которой крутится вся эта карусель. А встречаться с этим самым троечником из седьмого класса становилось, как вы сами понимаете, все труднее. Бегать в его убогую квартирку мне уже стало неудобно. Я догадался провести к ним телефон, и едва не спалился, потому что завуч школы, где Тома Меленчук мыла полы, а сын - учился, была крайне взволнована и обижена: эта дуреха все еще была без телефона, - когда какой-то техничке, в обход достойнейших, проводят телефон, это вызывает ... не то что зависть, а прежде всего недоумение и сплетни, и я готов был исчезнуть с лица земли, лишь бы не оказаться в эпицентре сплетен. Короче говоря, я стал конспиратором. Допуская, что телефон мог быть взят на прослушку, я ввел систему иносказаний, с большими трудностями, надо сказать, потому что мамаша никак не желала запомнить, что к чему. Кстати, я посоветовал ей сказать той дуре в роговых очках, которую обошли с телефонизацией, что инженер Литвинов - ее, то есть мамаши, дальний родственник; и вряд ли она додумается шерстить генеалогическое древо.
Зам. начальника милиции уступил мне свою квартиру в престижном районе, будь он не ладен. Они там даже и слышать не хотели, чтобы мне обустроиться понепригляднее. Тогда я им заявил, что если я обнаружу хоть одно подслушивающее устройство, вся новополоцкая программа будет зарезана на корню. Ах, как же я тосковал, сидя на мягком диване, о нем, моем маленьком, божественном троечнике. Он приходил ко мне под вечер, со всеми своими учебниками, и я зацеловывал его грязную мордашку и шейку, потому что не мог он быть чистым после футбола и прочих шалостей своего возраста. Во мне проснулся заботливый педагог. Я хотел, чтобы он знал точные науки на зубок, и мне пришлось стать для него популяризатором физики и математики. Я даже ездил в Донецк, к Виктору Федоровичу Шаталову, заслуженному учителю Украины, который творил с тупыми детьми чудеса. Я присутствовал на его уроках, и большим соблазном для меня было разделить парту (чуть не сказал "ложе") с каким-нибудь вихрастым симпотягой, грызущим карандаш, вечно ёрзающим, косящимся на дядю в очках с неутомимым любопытством.
Итак, чем же занимались московский инженер и его юный друг с шести до восьми вечера в бывшей квартире зам. начальника новополоцкой милиции? Зубрили физику и математику. Да, я увлекся этой игрой. Я обожал моего троечника и хотел вырвать его из когтей безжалостной судьбы. Как же он этому сопротивлялся?! Как кошка, которую окунают в мыльную воду. Никогда еще я не видывал столько сопротивления в ребенке, столько звериного негодования и демонической изворотливости. Он готов был отдаваться мне всю ночь во тьме нашей спальни, готов был терпеть мою непонятную и неприятную любовь, подслащенную подарками и ощущением своей избранности, только бы не вгрызаться в камень науки, которую он ненавидел всеми фибрами своей души. Но я-то знал, что любовь пройдет, а что останется? Талантами он не блистал: весь талант этого мальчика заключался в том, что он, сам того не желая, пронзил сердце немолодого физика-теоретика огненной стрелой, - и это пламя жгло мою совесть немилосердно. Я жаждал его все сильнее, но моя совесть требовала, чтобы я устроил его будущность. Ведь его счастье теперь было в моих руках, потому что мое счастье было в его руках, в его грязненьких, неумелых пальчиках. Мое большое трепетное сердце он держал в своих ручках и мог отфутболить его как мячик, если бы захотел.
Читатель ждет от меня интимных деталей, но я хочу говорить о его судьбе. Я хочу написать педагогическую поэму, а не эротическую повестушку. Какими деталями удивишь искушенного читателя в начале третьего тысячелетия?! Наша любовь была безыскусна и неизысканна, как шипение змеи. Я держал его в своих объятиях всю ночь напролет, а утром отправлял его, умытого и обласканного, в школу за пятерками. Затем я садился у окна, чтобы еще раз увидеть мое лучистое солнышко. Это в его интересах было держать нашу тайну за зубами. Как мог, я рассказал ему о последствиях, если о его ночевках у меня станет известно в школе. Иногда у меня опускались руки, глядя на его тупость. Иногда он забывал ко мне приходить, умышленно, конечно, и я изнывал и названивал своей псевдо-родственнице, которая клялась, что ничего не знает, и рассыпалась в любезностях, и готова была сама отдаться мне, если бы только я хоть щелкнул пальцем. Я старался не делать ему дорогих подарков, чтобы не беспокоить лишний раз гидру сплетен, однако велосипед я ему все-таки пообещал, - в том случае, если в табеле за 1978 год у него будет стоять пятерка по физике. Я заставил его полюбить физику, но тем тем большим было его горе, когда эта самая Мариэтта Казимировна, та самая хвойда без телефона, злопыхательски снизила ему оценку, да еще пообещала разобраться, с кем же это он водит дружбу. Мальчик рыдал у меня на груди, а сердце мое терзала обида. Будь он моим сыном, я бы разобрался с очкастой гнидой как следует, но я не мог светить себя. Я вытирал потоки его слёз и думал, что все-таки я победил. Несмотря ни на что, я был счастлив: мой мальчик стал неравнодушен к учебе, а остальное уже не играло роли. Конечно, дурочка может копать под меня, может разоблачить меня, и тогда троечник так и останется троечником, - мне хотелось пристрелить Мариэтту Казимировну. Я мог бы раздавить эту злобную крысу, но тогда я обнаружил бы себя. Кому-то захочется навести справки, кому-то захочется ублажить моего привелигированного мальчика, и это будет началом конца. Мальчик рыдал, а я целовал его личико, соленое и гарячее. Лето было на носу...
Благославенная осень! Все лето мы были в разлуке. Раз в неделю я присылал ему письмо со своими признаниями и денежной банкнотой в конверте. Не знаю, был ли я интересен органам, но одну деталь я прояснил для себя четко, и это меня успокоило. Дело в том, что то далекое время, к которому относится повествование, никто не интересовался твоими личными подробностями, если не было заявы в милицию. Да, все было просто! Я не исключаю, что какое-нибудь из отделений наших бдительных органов заинтересовалось моей жизнью, потому что с осени очкастая дура Мариэтта Казимировна уже не работала в СШ № 12. Я даже не испугался. Я не был диссидентом. Я хорошо работал; меня ценили и в Москве и в Новополоцке, и я уже настолько влип в своего пацаненка, что просто мог сойти с ума, если бы он исчез из моей жизни. Писать он мне, конечно, не мог, потому что я не оставлял обратного адреса, и это было правильно. Лето я старался проводить с семьей, на море или на даче, и каждое утро начиналось с холодного пота от мысли, не выдал ли я себя во сне призыванием милого моему сердцу Павлика эпитетами, которые бы звучали по меньшей мере странно по отношению к моему собственному сыну. Однако, жена по-прежнему любила меня, а я ненавидел лето, за то, что оно разлучало меня с ним, хотя и по моей инициативе...
Он осторожно сел на диван и выжидательно уставился мне в плечо. Вытянулся. Маленький леопард. Мой леопард? Ноги в обтянутой джинсе налились силой. Контуры лица ожесточились. Слегка. Я не торопился заключать его в объятия. Я ждал. Он ждал. Мы оба ждали. Наконец я сел рядом и закурил.
- Можно и мне?
- Что?!
- Хочу курить.
- Ты с ума сошел!
- Ничего я не сошел!
- Я не хочу, чтобы ты курил!
Он встал и направился к двери. Мост нашей любви был разрушен. Он хотел что-то сказать, но промолчал.
- Может быть я смогу предложить тебе что-то другое?
- Но ведь ты же куришь.
- Мальчик мой, я не хочу тебя развращать.
- Ты и так меня развратил.
- Тебе было плохо со мной?
- Другие пацаны не спят с мужиками.
- Другие пацаны - уроды. Ты не представляешь... - он распахнул дверь и был таков, - ... как тебе повезло, - сказал я в пустое пространство.
От распахнутой двери сквознул ветерок, холодный, зябкий... враждебный. Ветер перемен. Почему же тогда пришел? Неужели плюнуть мне в душу? В совершенной фрустрации я опустился на диван и раскрыл портфель. Вытащил на свет божий коробку дорогих конфет, которые не донес жене, курс физики, увлекательно написанный американцем, и пару стильных трусов, для моего сбежавшего мальчика. Подарки лежали на столе как опоздавшие на торжество гости. Что делает с нами время?! Еще весной он был доверчивым и наивным мальчуганом, моим дорогим катамитиком, моим послушным котенком, а теперь он возмужал и оборзел, как всякий подросток. Выпуклость на штанах стала внушительней... Я разложил чертежи и схемы. На меня глядели опостылевшие линии и знаки, как переплетения ажурной решетки моей новой тюрьмы. Зачем мне все это теперь? Ах, как часто великие проекты начинаются из тайной горницы души, где теплится огонек сокровенной любви! Если любовь не оплодотворяет душу, уходит и вдохновение и деловой азарт, и недостроенная храмина покрывается пеплом и пылью. Одним махом он перечеркнул тысячи вдохновений и тысячи судеб, потому что изморозь из середины моей души переползла к животу. Какие теперь заседания. Мне было все равно. Я разжег камин и поставил на плиту чайник. Меня бил озноб... Напившись чаю, я залез под одеяло и зажмурил глаза. Два года упоительного восторга и дикой работоспособности. Они собираются дать мне орден, мне, инвалиду любовной войны. А может меня арестуют и убьют? Это было бы счастьем. Вспомнились послевоенные годы, когда мне было столько же, сколько ему теперь. Мы перестреливались трофейным оружием и чувствовали себя красными партизанами, когда нас ловила милиция. Однажды меня догнали, схватили и бросили в обезьянник. Там было еще несколько ребят. Некоторые были с кровоподтеками, но все были довольны. Один из них, старший самый, такой дебелый и маслянистый, потащил меня к себе на колени, схватил за задницу и стал лапать. Кто-то заржал. Я вырвался и, оставив в его мерзких щупальцах полрубашки, забрался в гурьбу младших мальчишек. "Фашист!", - крикнул я. Он презрительно сплюнул: "Мало вас, жидов, Гитлер сгноил"... Так я впервые узнал, что принадлежу к избранной расе. Это было концом моего детства, потому что теперь я стал видеть то, что должен видеть еврей - какую-то настороженность и даже брезгливость со стороны широкоскулой и соломенноволосой части советских граждан. Отца моего убили немцы. Мне было одиноко среди унылых очередей и серых бараков, и только черное звездное небо манило меня, пересверкивая бриллиантами звезд. А еще я мечтал о зеркале, чтобы в кромешной тайне раздеться и встать перед ним голышом - таинство юной плоти волновало меня с младых ногтей. В бане я исподтишка разглядывал мужиков и ребят, и все гадал, интересен ли я как объект сладострастия кому-нибудь из них. Не имея никакой информации, я тем не менее очень скоро начал догадываться, что между мальчиком и мужчиной существует какое-то особое чувственное притяжение. Однажды сын дворника-татарина Ибрагим, нежный восточный цветочек, сказал мне, что лично видел Сталина, "вот так, как тебя". Я не поверил, и он рассказал, что у него есть большой друг с усами и орденами, и он ласкает его как женщину в своем дворце посреди леса, и однажды к ним во дворец приехал Сталин, и они пили вино и курили, пока он прятался в шкафу голый и все видел и слышал. ..
Вечером мне позвонили из управления. Сказал, что занемог. Обещали прислать лучшего врача из самого Полоцка. Я даже не смел возражать, узник собственных свершений. Я убрал подарки и присел у камина. А ведь меня так просто не отпустят, просто не отпустят. А если они знают о моей маленькой прихоти, так и подавно. В лучшем случае мне найдут нового мальчика, здесь же, в Новополоцке - все опять повторится с начала. Я вздрогнул от дребезжания звонка. До чего же они оперативны. Закрыл ли я дверь? Да, закрыл. У зам. начальника милиции была на двери целая система запоров - охваченный отчаянием и ознобом, я все их защелкнул и задвинул, ничего не соображая. Теперь же они не хотели мне поддаваться, упирались и рыкали, и ворчали. Звонок дзынькнул снова. "Да пошли вы к черту", - крякнул я и наконец распахнул массивную дверь.
Это был он. Стоял, прислонившись к углу стенного выступа и смотрел на меня.
- Там к тебе скорая приехала, - сказал он, - сейчас подымутся.
- Ты... где все это время был?
- В подъезде сидел. Тебе что, плохо?
- Зайдешь?
Он как-то по-детски двинул плечами и сделал шаг вперед. Он был совсем близко, и я слышал запах его молодого пота, его грязи, той самой едкой грязи, которой пахла его мамаша. Он опустил глаза и обхватил меня руками.
- Ты меня прощаешь? - проговорил он каким-то неестественным, надорванным голосом.
Я готов был задушить его в объятиях, но я знал, что уже не смогу остановиться, как нельзя остановить бушующий горный поток, и я уже слышал, как хлопнула дверь подъезда, и голоса донеслись снизу. Его надо было куда-то спрятать, молниеносно. Ох уж эти дотошные врачи из спецраспределителей: и на кухню им надо, и в спальню им надо, и в туалет им надо. Оставался лишь шкаф, в котором им нечего искать, я надеюсь.
Врачи заключили, что у меня истощение нервной системы. Слава богу, не умничали с лекарствами: пару дней отдыха, капли валерьянки, коньячок... За коньячком сбегал Павлик, и за валерьянкой тоже. Словно ничего и не случилось меж нами. Мы погрузились в привычную для нас трясину любви, и я упивался его жесткими бедрами, и налитым соками гордым пехотинцем с набухшим колечком, тугим его рюкзачком, подернутым курчавым мхом; его резким, мужским запахом. Я видел насквозь моего незатейливого мальчугана. Я был почти уверен, что он, используя мои деньги, свел дружбу мальчиками более зажиточной прослойки, что они его приняли, а потом, посмеявшись, выкинули из своего "аристократического общества". Я надеялся, что это послужит ему уроком, и что теперь-то он начнет зубрить физику. Под оболочкой повзрослевшего отрока был все тот же глупый птенец, без роду и племени, и без самоуважения. Понимал ли он, что я был для него соломинкой в настоящий, стоящий мир...
Он выскочил из моих объятий и пошел примерять новые трусы. Да, мой мальчик, наше самоуважение начинается с одежды ... хотя заканчивается чем-то другим.
- Отлично, мой леопард, теперь ты просто супер! - наверно, слово "супер" я не произнес в том далеком 1978 году, но что-то подобное прозвучало.
Он немного покривлялся и снова лег рядом.
- Пей коньяк, - сказал он, - тебе же врачи прописали.
- Ты должен доказать этим снобам, что ты лучше их, - сказал я, млея от разлившегося по телу огня.
У него появилась дурацкая привычка грызть пальцы. Боже, сколько всего дурного я из него выгнал, но он всегда возвращался домой и цеплял что-то новое. Еще пару лет, думал я, и его завагинит. Я никогда не был уверен в его любви. Я говорил ему, что надо делать, и он делал. Я ласкал его, и он терпеливо отбывал срок - так мне казалось. Я спрашивал: "Любишь ли ты меня?" и он отвечал "Да", - и все; а я все ломал голову, зачем так несправедливо устроен мир?, зачем мы оба страдаем от наших чувств? Впрочем, этой ночью он прижался ко мне всем своим жестковатым телом и дышал в мою грудь с каким-то неравномерным хрипом, судорожно подергивался и что-то бормотал сквозь сон, а я гладил его русые вихры и молился о его судьбе. Все-таки он еще рядом ... со мной ... и весь наш маленький мир заколыхался и поплыл против времени, по сладчайшей из рек, имя которой - мечта... Когда я проснулся, его рядом не было. В тишине полдня, из соседней комнаты раздавался время от времени звук перелистываемых страниц. Прикрытый полотенцем заварный чайничек стоял возле кровати, на столике. Я облачился в халат и выглянул в дверной проем: мой мальчик сидел в своих новых стильных трусах, ссутулившись над курсом физики, который я так и не успел ему преподнести. Мой мальчик самозабвенно читал. Я кашлянул.
- Слушай, - сказал он обернувшись, - тут все так интересно! Откуда у тебя такая книга?
- Тебе привез.
- Можно я еще почитаю, - сказал он как бы с мольбой.
Жизнь, вообще-то, разделена на мужское и женское. В те короткие отрезки времени, когда мы были рядом, я старался убрать эту диалектическую пару из нашей жизни, но... по телеку шел мультик "Рики-тики-тави". Парочка там была еще та: Наг и Нагайна, два злодея. Павлик же сидел затаив дыхание. Я косился на него, на его обеспокоенную мордашку, и думал: сочувствует ли он мангусту (как это делал я) или змеиной чете, так любящей друг друга? С его приходом в мою жизнь я начал понимать и даже завидовать женщинам, которые могли претендовать на юношей на законном основании. Конечно, мне было начхать на взрослых мужиков, но юные мальчики... любая баба в наше бесшабашное время может повиснуть на его шее без всякого порицания. Я же вынужден был таиться. Хотел ли я удержать его подольше? Да. Не ради постели, которая с некоторых пор потеряла свое фундаментальное значение, но ради него, этого бесшабашного славянского мальчика, с его подростковым кретинизмом, гендерными штампами, его судьбой. Его судьба стала моей судьбой. Это Я самоутверждался, ощущая себя юнцом. Это Я, а не он, искал свой путь в жизни, сдавая экзамены, штурмуя высоты системы, в которой моя дряхлая сущность уже надежно утвердилась. Под оболочкой маститого ученого билось два сердца: одно спокойное и умудренное, другое же - порывистое и щедрое. Знают старики, что такое вторая молодость, и такие старики - счастливейшие из смертных. Теперь, когда пишется эта повесть, я - старик, в котором бьется два, или даже три сердца, потому что у меня два сына Павла, и оба мне дороги. Павел Литвинов сейчас живет в Израиле со своей матерью и женой; у них все прекрасно. Павел Меленчук по-прежнему живет в Белоруси с беременной женой (ну, это ненадолго), в советском парадизе. Он - ученый. Тамошняя диктатура его нисколько не напрягает; с Бацькай он накоротке. Зовет меня в гости, и я приеду, несмотря на болезни, чтобы посмотреть на этого дородного, лысоватого профессора, которого я когда-то выкупил за пять червонцев. Мой маленький, белоснежный троечник.
©Морис Бакунин