Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Морис Бакунин - Тайная жизнь Феликса Крулля
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
ТАЙНАЯ ЖИЗНЬ ФЕЛИКСА КРУЛЛЯ
fb2  

ПЛУТОВСКОЙ РОМАН В ПИСЬМАХ
(с прелюдией, интермеццо и послесловием)

Прелюдия

Здравствуй, Феликс! Помнишь ли ты еврейского мальчика из Аушвица? Помнишь ли мою мать, вложившую горячие пальчики в ледяную ладонь и велевшую быть послушным? Я часто вспоминал этот эпизод – почему рука полубога, сошедшего с арийских небес, холодна, как мрамор? Мать говорила мне невероятные вещи о том, что ты – мой единственный шанс. Выжить, стать отцом и показать ей, матери, внуков – на которых она будет взирать из еврейского рая. Она еще долго мерещилась мне в темных закоулках нашего дома. Мне пришла совершенно крамольная мысль, что мать растворилась в тебе. Какие бы похотливые шалости ты не придумывал, я видел перед собой ее взгляд, полный горестной надежды. Мазл тов парил надо мной не только в 1940-м, когда я попал к утонченному арийскому профессору. Отец сгинул в последней сталинской чистке. В 1956 году я вырвался из советского рая и добрался до Калифорнии, где живут дедушка с бабушкой. Немцы дали тебе право на меня. Мать приказала служить тебе. Отец спас тебя от тюрьмы. Твоя любовь казалась мне нелепой пародией, но я ощущал подлинность твоих чувств, несмотря на мрамор ладоней. И если бы пришлось снова выбирать между газовой камерой и твоими объятиями, я предпочел бы лехаим.

По окончании войны я был отправлен в Россию. Я учился в столичной школе, и главной задачей было овладеть загадочным, как сама страна, русским языком. Пока папа был в Праге, ко мне приглядывался майор Арутюнов. Тиграна я сразу расшифровал. Он был сделан из твоего, Феликс, теста. Если бы я не знал этого тоскующего амурного взгляда, то подумал бы, что добрый армянин помогает мне из невинной симпатии. Но я чувствовал его вожделение даже через отражение в зеркале. Арутюнов подбирался все ближе, стараясь невзначай прикоснуться ко мне. Приходилось терпеть запах похоти и эти вибрации, которые я улавливал в его чреслах. Видимо жизнь в твоих объятиях научила меня испускать какие-то флюиды... Я не сомневаюсь, что именно Арутюнов погубил моего старика.

Он очень хотел завоевать мою благосклонность. Я изобретал самые хитроумные отговорки, чтобы не оставаться наедине с ним. Безупречный немецкий сделал меня востребованным среди золотой молодежи. Я охотно ночевал у сына министра. Отец недолго был со мной после возвращения из Чехословакии. Когда его расстреляли, мой рюкзак уже стоял собранный. Хотелось уехать на край света. Я боялся, что лесной царь однажды ворвется в пустую квартиру и похитит меня. В ту ночь я не мог заснуть и вспоминал те дни, когда лежал рядом с тобой. Ты шептал мне слюнявые нежности, думая, что я сплю. Я вновь услышал твой голос: лесной царь поможет выбраться отсюда вопреки своему желанию. К тому времени я уже знал, что у меня есть родственники, и они ждут. Но как к ним попасть? План возник совершенно случайно...

Пятого марта 1953 года стена дала трещину, через которую забрезжил лучик надежды. Престарелому сатиру пришлось сильно постараться, чтобы его не привлекли по делу Лаврентия Берии. На время он куда-то исчез, а я получил извещение о реабилитации папы. Через три года Тигран снова всплыл на поверхность. Теперь он занимался внешними сношениями, что звучало весьма двусмысленно. Чтобы отомстить, нужно было напомнить о себе. Я пошел к нему, подавив отвращение. Сатир обрюзг, но еще вибрировали его лядвии. Видимо, мой визит был принят за оммаж. В своем кабинете он разлил в рюмки коньяк, и мы выпили за любовь между народами. Язык у него развязался, и он принялся хвастаться домиком на южном берегу... Не знаю, куда бы завели эти пьяные ревеляции, но тут задребезжал телефон. Тигран поднял трубку и мгновенно преобразился. Ему было велено ехать в бунтующую Венгрию, помогать тамошнему послу. Я не узнавал старого сатира! Он бодро вышагивал по кабинету, открывая окна, громыхая ключами сейфа и потирая ладони. Венгрия давала мне шанс, и я попросился в нее. Любовь творит чудеса. Молодой адъютант Веллер мгновенно был оформлен, а через несколько дней в полной экипировке мы прибыли в Будапешт. Напрасно я переживал за свою честь. В столице мадьяров мы едва спаслись от оружия пролетариата. Старик был ранен булыжником, и я носил ему передачки, погружаясь в тайные механизмы администрирования. Представь, Феликс, как велико было желание задушить его подушкой, но я был не готов. Став его личным секретарем, я встречался с советскими боссами и туземным начальством. Вспоминаю фразу, которую случайно обронил третий секретарь Андропова: «Арутюновские адъютанты хорошеют день ото дня». Не то меня испугало, что он знает о слабостях майора Арутюнова, а то, что и этот тоже. Но это была лишь шутка... 

Я учил венгерские фразы и обрастал знакомствами. Я вытащил из-под вышки некоего Миклоша. Он был порядочной скотиной, однако располагал молодой женой и личной машиной. Обе они нужны были для осуществления моего плана. Миклош томился в застенке, ожидая расстрела. Я оделся в штатское и нанес визит Кристине. На счет нее я не ошибся. Она была алчущей кошкой, а я – безнадежным мальчиком в свои двадцать восемь. После тебя я сторонился женских объятий. Кристине пришлось немало повозиться, чтобы вызвать у меня хоть какое-то подобие пылкости. Ты понимаешь, о ком я думал полночи, пока она старалась разбудить во мне мужчину? Я вспоминал твои холодные пальцы и влажные губы, доводившие меня до беспамятства. Мне слышались твои гимны. Я помнил твой запах – запах твоего крема.

Ее любовь ко мне была тем сильней, что она воспринимала ее как плату за спасение мужа. Не думаю, что Кристина так уж изнывала по благоверному, но я не собирался ее похищать. Оправившийся от ран майор Арутюнов вскоре узнал о нашем романе. Он сделал то, что я и предполагал. Он не стал кричать. Он не делал резких движений. Миклош был не только оправдан, но и восстановлен в должности, которая была довольно приличной. Старый сатир полагал, что возвращение венгра в лоно жены прекратит нашу неправильную любовь. Ревность Арутюнова была так велика, что он не стал дожидаться полного своего исцеления. Когда он пригласил меня осмотреть особняк на краю города, я был внутренне готов. Это был оружейный музей, временно закрытый для посещений. Тигран Сумбатович извлек из портфеля бутылку Токая, колбасу фаллической толщины и американские сигареты. 

Мы закурили. Не стесняясь, он положил рядом с икрой тюбик крема той же марки, которой пользовался ты, Феликс! Мы выпили и закурили, а потом я убил его булавой, раздел донага и запер в каком-то сундуке. Что за идиотская привычка выбривать лобок своим подзащитным? Ты по-прежнему это делаешь? Какое удовольствие тебе доставляло приводить в порядок мою густую растительность...

Я прямиком направился к Миклошу. Он встретил меня с благодарностью. Мы наспех обсудили план бегства. Миклош оказался отчаянным малым, а Кристина деятельно его поддержала. Выезжать нужно было немедля. Она так страстно поцеловала меня на прощанье, что смутила нас обоих. Впрочем, старый сутенер (а при хортистах он был сводником) должен был понимать, что цена за его жизнь не так уж велика. Догадывался ли он о наших отношениях? Не все ли равно. 

Венгрия – маленькая страна, и до границы мы докатили за пару часов. Партийное удостоверение бывшего сводника сделало наш путь приятной прогулкой, а темные связи из прошлого помогли найти контрабандистов. На прощание он всучил мне пачку австрийских банкнот, а следующее утро я встретил в Хартберге, с венгерским паспортом и австрийским акцентом...

Мой старый Феликс, я рассказал эту историю не для того, чтобы тебя позабавить. Меня интересуют подробности твоей жизни после войны. Уверен, она была гораздо веселее. О своем гешефте я поведаю ниже... Вспоминаю, с какой яростью я убивал старого сатира. Я ведь не его убивал. Я убивал ТЕБЯ, свою память о тебе, эту сладкую дрожь и упоительную беспомощность. Я разрушал пять лет Зазеркалья, которые обострили мою чувственность и научили стонать от сладкого бессилия! Мне не нужна была такая любовь взамен газовой камеры! Мальчишки, которые отдавались за деньги, были другими. Их тела знали боль грубости, от которой ты меня избавил. Но... душой они были в нормальном мире, где самцы и самки совокуплялись на скрипучих диванах, пили дешевое пиво и ели сосиски... Ты залез не в трусы – ты залез в мое сердце и все там перекроил.

В Австрии ко мне отнеслись с пониманием. Там было много беженцев из Венгрии. Вскоре я связался с американскими родственниками. Как молод я был, и как много испытал! О своей удивительной жизни я написал книгу, которая стала почти бестселлером. Я написал о своем детстве, концлагере, добром нацисте, который спас меня, о жизни в советском раю, об отце и его погубителе. Я опустил липкие подробности, которые здесь не принято обсуждать вслух. Кроме того, это могло бы омрачить образ героя и перспективного жениха. Венгерская смута была на слуху и вызывала живой интерес. Мою книгу экранизировал знаменитый Стэнли Моттс. Возможно, ты видел эту кинокартину в своей Моравии. У нас пишут, что вы повернулись лицом к свободе. Я знаю, что ты изменил фамилию и лечишь детей. Знакомый репортер обещал доставить это письмо к твоему порогу. Все наши газеты теперь имеют спецкоров в Праге... Мне нужно, чтобы ты написал свою биографию. Записки из Рейха все еще в моде. Мой издатель просит и требует, чтобы я сварганил отдельную книженцию о нацисте, спасшем мне жизнь. Подозреваю, в твоем бытии было много мальчиков, которые добровольно и даже с энтузиазмом ублажали тебя. Но возможно, мне удастся вылепить из твоей глины лик Януша Корчака. Мой отец ни на секунду не усомнился в твоей праведности, когда ты рассказывал свою дивную притчу. Кстати, как поживает тот парень, который сменил меня на посту? Кажется, его звали Ганс... Я хочу знать все! В семнадцать лет я полагал, что мы квиты: ты спас меня от циклона Б, а я подарил тебе нежную дружбу. Но здесь, в США, запретный плод данного свойства стоит гораздо дороже. Пять лет ты вкушал меня, не ожидая ни возмездия, ни отказа. Мой отец мог бы отправить тебя на эшафот, но он уберег тебя. Теперь ты живешь сладкой жизнью со своим Гансом. Обаяние и опыт позволят тебе питаться соками юности очень долго. Твои мемуары закроют счет перед еврейским мальчиком из Аушвица. Джон Донн, который доставит это письмо, планирует пожить в Чехословакии некоторое время. Через него ты можешь отправлять свои послания. Уверен, тебе есть что рассказать...

С деловым приветом, Матиас Веллер, Сакраменто, Калифорния, США. 

Письмо первое

Здравствуй, дорогой Матиас!
Твое письмо, отпечатанное на машинке, я получил. Отвечаю тебе от руки, по старинке, не потому, что нет агрегата. Мозг уже не приемлет технических новшеств. Но ты подсказал идею. Я подарю такую машинку Гансу на день его рождения. Он счастлив в браке, родил двух дочурок. Милые девчушки очень привязаны ко мне и… моему новому подопечному. Ему уже четырнадцать. Очень красивый и стройный. Конечно, я не собираюсь держать его у себя до самой смерти. Каким-то непостижимым образом, в семнадцать лет они уходят в свою жизнь. Так было с тобой, с Гансом, Вацлавом и Иржи. Вацлав влюбился в литературу и теперь пишет антисоветские пьесы. Возможно, он надеется меня уколоть, севши в тюрьму... Я бы очень хотел, чтобы он уехал в Америку. Помоги ему, если можешь. Но я отвлекся. Я плакал над твоим письмом, но на последних строках мои слезы высохли. Как же испортил тебя чистоган! Не таков был твой отец, человек жестокий, но великодушный. В его глазах мерцала смерть. Я это почувствовал, когда он вступил в нашу обитель. Матиас, я никогда не противился судьбе, а после пяти лет, проведенных с тобой, жить было незачем... Если бы ты не появился в дверях, он бы пристрелил меня как пса. Это был его дом. Конечно, он не узнал тебя, а ты не сразу сообразил, кто стоит перед тобой. Но я, для коего ваши семейные фотографии были реликвией, все понял. В 1945-ом мне пришлось знакомить вас заново... 

Когда в тридцать девятом евреев начали высылать из Праги, люди моего положения могли занять любой дом. Вместе с твоим особняком мне достались и семейные фотографии. Я не позволил их сжечь. Там я впервые увидел тебя, отрока моей мечты. Мне удалось найти тот любительский снимок, где ты позируешь в одном лишь загаре. Его стыдливо засунули под обложку альбома. Ты стоишь по колено в воде, отражающей тебя как в зеркале. Талия изогнута так, что можно оценить и очертание чресла, и вздыбленный черенок. Твоя улыбка излучала такую тягучую негу, что я едва не потерял рассудок. Этот мальчик не должен погибнуть в концлагере! Помнишь, я допрашивал тебя об авторе снимка. Ты сказал, что это был знакомый отца, но думаю... Дорогой Матиас, этот клочок бумаги спас тебя! Мне показалось, что я могу и должен вернуть натурщика. Они еще не успели тебя уничтожить. Я ощущал шорохи ваших тел, запахи вашего бытия. Надо было торопиться... Твой отец устроил мне допрос. В целом, я рассказал ему правду. Я действительно искал тебя по спискам. Мои регалии позволяли открывать дверь в любой кабинет, требуя данных без объяснения причин. У Гиммлера я выпросил разрешение выбрать себе еврейского мальчика из концлагеря – для научных экспериментов...

Помнишь ли ты, мой милый Матиас, свое недолгое путешествие в Аушвиц? Помнишь ли окоченевший трупик сестрички, которую вынес из вагона старый раввин? Помнишь ли самого ребе, застреленного комендантом? Я наблюдал это зрелище из окна готелика, куда меня поселили. Я прожил здесь несколько дней, приехав в Освенцим раньше тебя. Я бы мог написать мемуары из ада, если бы не двусмысленность моего положения. Но ты напишешь. В бинокль я разглядывал прибывших. Я ходил и смотрел, как их сортируют, раздевают и отправляют в бараки. На опустевшем перроне осталась твоя сестричка и раввин, который посмел возражать. Его всклокоченная борода все еще грозила небу... Каким-то непостижимым образом узники прознали о цели моего прибытия. В темных углах меня подстерегали тени в лохмотьях, предлагая детей на смеси славянского и тевтонского наречий. Они нахваливали своих отпрысков, намекали на ласковый нрав и филейную мягкость. Они подталкивали ко мне детенышей, обнажая их, то снизу, то сверху, либо срывая жалкие лохмотья со всего одеревеневшего от ужаса тельца. Одна обезумевшая старуха вцепилась мне в руку и судорожно прижала ее к бюсту внучки. Мне было страшно и больно... 

Ты стоял, понурив голову, в пальтишке и рваных ботинках. Твоя мать что-то объясняла украинскому вертухаю, а он жевал яблоко и ухмылялся. Вас повели в бараки, а я направился к начальнику узнать о дате ликвидации. У меня было несколько дней, чтобы понаблюдать за тобой. Чтобы дать тебе почувствовать преимущество нового статуса. Да, я хотел, чтобы ты увидел смерть – и согласился на жизнь, предлагаемую мной. Накануне душегубки я вызвал твою мать из барака и объяснил, что могу спасти тебя. Эта строгая женщина заглянула в мои глаза. Ее взгляд едва не испепелил меня смутной догадкой. Не такой доли она желала для своего мальчика, но это был единственный шанс. Сквозь щель в стене я наблюдал за вашей беседой. Она плакала и целовала тебя, что-то бормотала по-чешски, а ты отвечал ей, кивая красивой головой... 

Ты стоял передо мной в своем пальтишке и рваных ботинках. Адъютант коменданта услужливо подогнал мой автомобиль и открыл дверцу. Ты оглянулся, когда я подталкивал тебя внутрь, и вдруг рванулся назад... Мать стискивала тебя без слез и слов. Бандеровцы, наблюдавшие за этой сценой, не осмелились разорвать ваши объятия и терпеливо ждали. Помнишь ли ты еще эту сцену? Помнишь ли ты сказанное матерью? 

Ты вошел в мою жизнь кротким ягненком. Помнишь, как ты расплакался, снова оказавшись в своей комнате? Я подогрел воду и приказал раздеться. Ты был послушен. Ты дрожал. Я смывал грязь с твоего божественного тела, в благоговении и печали. В тот вечер мне хотелось просто накормить тебя и отправить в постель. Я вымыл тебя и облачил в ночную сорочку. Так мы и ужинали: я в походном костюме, а ты в своей белоснежной хламиде, похожей на стихарь министранта. Это была тайная вечеря, где каждое движение казалось священным. Я отправил тебя в твою комнату, а сам вернулся в столовую покурить. Удивительные вещи происходили во мне. Я был спокоен и свободен от вожделения. Такой умиротворенности я не испытывал никогда в жизни. Захотелось лечь и умереть, чтобы предстать перед Всевышним в ангельской чистоте. Я кое-как выкупался в уже холодной мыльной воде, дышащей твоей плотью. Я не ощущал озноба, как обычно бывало. Лег в постель и приготовился к смерти... 

Помнишь, как ты пришел ко мне и развеял фимиам святости? Я осознал твое присутствие лишь тогда, когда ты голый улегся рядом, прижался ко мне – и не дал умереть. Ты сказал, что исполняешь завещанное матерью. Думаю, тебе было бесконечно одиноко. Как, впрочем, и мне. Мог ли я умереть, когда ты хотел жить? А жить для меня означало любить, так, как умел... Всю ночь я исследовал твое божественное тело, боясь осквернить его напряженным щупальцем. Всю ночь я не мог поверить в то, что ты лежишь рядом, прерывисто дышишь, пульсируя каждой клеточкой тела. Усталость накатила на меня под утро, и я заснул рядом с тобой...

Твой Феликс Крале, Брно.

Письмо второе

Ты просил рассказать о Гансе. Он пришел ко мне на осмотр, когда рейх трещал по швам. Это был мой последний арийский отпрыск, совершенно безумный в желании умереть за фюрера. Его я тоже спас. Помнишь ли ты, как я фотографировал вас вдвоем? Когда ты разделся, он спросил меня шепотом, озирая внушительный меч и заросшее вороненой шерсткой лоно, не еврей ли ты? Маленький ариец вступал в тот божественный возраст, который я так боготворю. Ганс был мальчиком с чистым подбрюшьем и острым копьем с едва обозначенным ободком. Подробности я могу вспоминать до бесконечности. Я помню все о каждом мальчике, который приходил ко мне на осмотр. 

О своей гениальной системе я расскажу ниже. С Гансом я не церемонился. Разделся он быстро и без вопросов. Казалось, он чего-то ждал. Причину своего странного поведения Ганс мне поведал после того, как я приник губами к его копью и похитил соленые росинки судорог. Он лежал в полу-беспамятстве, когда я перевернул его на живот и приоткрыл ягодицы. Опытный педагог во мне недвусмысленно констатировал, что он уже не девственник. Вот тут-то он и поведал о Манфреде, который пару лет назад доставил мне массу удовольствия своей застенчивостью. Перед отправкой на фронт Манфред успел побывать фюрером детской ячейки. В летнем лагере он организовал из шестерых бойскаутов нежного возраста настоящий палаточный гарем, и каждую ночь кого-то из них пронзал. Им он пересказал то, что я вдул ему в уши о последних спасителях Рейха. И вот теперь один из наложников Манфреда пришел ко мне, чтобы получить благословение в таинственный орден. Кем же я был для него, лежащего на моих коленях? Вот я, совратитель, и вот они, звери в человеческом облике. Ганс был не первый и не последний ребенок, готовый погибнуть в жерновах безумных идей...

Систему осмотров с целью проведения “исследовательской работы” я начал придумывать еще в Берлине. После того, как Адольф вручил мне партбилет НСДАП и сделал профессором, я попал в круг избранных. Я аплодировал их стремлению к античному идеалу. Евгенические исследования предполагают осмотр. Меня привлекали процедуры, связанные с обнажением. Я записывался во все комиссии, связанные с изучением кандидатов в Гитлерюгенд. С важным видом я сидел в комнатах, где юных арийцев мужского пола раздевали догола, взвешивали и измеряли. Меня поразило спокойствие, с которым мальчики давали себя разглядывать. Я учился имитировать важность ученого... 

Очень скоро я организовал собственный кабинет, куда стал приглашать самых красивых отроков Берлина. В приемной комнате я повесил гигантичную фотографию фюрера, жмущего мою руку. Рядом висело специальное разрешение Генриха Гиммлера на проведение евгенических осмотров. Рейхсфюреру я сказал, что моя будущая книга, основанная на результатах этих исследований, будет посвящена ему. В Главном управлении имперской безопасности я раздобыл для себя специальное удостоверение и целую кипу бланков, с которыми я заходил в школы Рейха. Печати и прочие регалии действовали на начальство гипнотически. Обычно я звонил накануне и, представляясь чиновником канцелярии Гиммлера, сообщал взволнованному директору о скором визите к нему профессора Кёнига. Когда я приходил, вспотевший администратор бегал на цыпочках и беспрестанно зиговал, рапортуя о проделанной работе. Поначалу я искал возможность незаметно выбирать красивых мальчиков, но вскоре набрался наглости и просто указывал пальцем. В кабинете директора им выписывались повестки, с указанием времени, адреса и фамилии...

Я намеревался действовать осторожно и поступательно. Вначале мальчик попадал в приемную, где лицезрел огромного Гитлера в компании профессора Кёнига. Затем он вступал в кабинет. Здесь были весы, кушетка, стол, над которым висел еще один, громадный, вождь и грозно смотрел на отрока. Я наблюдал за вошедшим. Возраст подопытных колебался от 12 до 16. Они заходили, испуганные и зачарованные. Многие зиговали портрету. Я нагнетал страх тем, что предлагал им сесть, а потом заводил пластинку с речью фюрера. Заданием было выделить из услышанного основную мысль. Мальчуганы морщили красивые лбы, что-то бормотали, с трудом подбирая слова. Я журил их за невнятицу, угнетая ученым видом. Боги, какую панику это могло вызвать! Каждый из них был членом Гитлерюгенда, прошел долгий путь родословных раскопок и свято верил в свою избранность. Я сосредоточенно записывал, а бледный отрок глядел на меня с мольбой. Выбив, таким образом, опору из-под ног, я приказывал раздеться. Фридрих Кениг научился скрывать свое восхищение перед наготой. Впрочем, иногда реальность горько разочаровывала, и под одеждой обнаруживалась нелепая груда мышц, отвисшее брюшко или волосатая худоба. Таких гостей я просто взвешивал и гнал прочь. Но чаще мне попадались изящные формы, любоваться которыми можно было часами... 

Очень скоро я уяснил, что старших мальчиков опасно держать в костюме Адама более получаса. Возбуждение собственной наготой вызывало эрекцию и крайнее смущение. После взвешивания, нужного лишь для имитации научности, я приступал к замерам. Моим инструментом был тряпичный метр, который позволял прикасаться к соскам и груди, скользить пальцами по упругим ляжкам и ягодицам, ощупывать шершавую тяжесть мошонки и острую шерстку лона. Свою систему я внедрял не сразу, поэтапно вводя все более дерзкие формы осмотров. Меня подгоняла страсть, но сдерживал страх. Я научился внушать серьезность и тайно любоваться каждым аспектом юных форм. Меня опьяняла их свежесть и запахи, струящиеся от подмышек и гениталий. То, что я фиксировал, не было цифрами. Это был гимн стоящему передо мной божеству, зашифрованный дьявольским почерком. Мои восторженные записи касались ягодиц, пениса, милой мордашки, лобковых волос, запахов, голоса, взгляда и, конечно же, дверцы в сказочную преисподнюю. Ей следует посвятить отдельную оду...

Традиционному обывателю мои откровения покажутся отвратительными. Нацисты и инквизиторы с одинаковым рвением сожгли бы меня, а порядочные люди в наши дни пошлют за решетку. Мой милый Матиас, ты смело можешь пропустить подробности, касающиеся афедрона, если тебе противно. Но пусть этот гимн останется на бумаге, чтобы когда-нибудь далекие потомки могли объективно разобраться в нашей цивилизации, понять тайный смысл событий и ту породу людей, к которой принадлежал Аристотель, Микеланджело и Бенвенуто Челлини. Они бы поняли, о чем я пою... 

Итак, осмотр ануса принадлежал к обязательным процедурам. Я подкорректировал ее тем, что сам, своими собственными профессорскими ручками приотворял дверцу в сладостную бездну. Меня поражала неповторимость каждой анальной розетки. Цвет ореола мог быть красноватым или желтушным. Или – неприятно коричневым, с зеленоватым отливом. С обладателями грязной палитры я проводил беседы о пользе гигиены. Все оттенки отмечались мною в специальной графе с неистовым вдохновением поэта. Некоторые соцветия безо всякой ауры обрывались в черноту бездны. Однажды, любуясь таким вот экземпляром, я подумал, что следовало бы разобраться, не указывает ли форма и цвет преддверия на склонность к какому-нибудь заболеванию. Я так и взял на себя этот труд, но, надеюсь, твои, Матиас, соотечественники уже изучают этот вопрос. Чистые и аккуратные, грязные, с засохшим кусочком в складке, пахнущие душистым мылом или свинарником, гладкие или сощуренные... Подозреваю, великий Аристотель в свое время воспел эту тему в трактате, уничтоженном свирепыми назареями. Контур ануса многое может сказать о своем хозяине. Иногда приходилось подбираться пальцами к самому средоточию, чтобы хорошенько раздвинуть тесный проем и рассмотреть скупую щель. Временами она распахивалась огромной дырой, не оставляющей сомнения в тайных занятиях ее обладателя. Отдельные анусы напоминали влагалища, вытянутые вдоль промежности, с припухшим розовым ободком, и я с трудом сдерживал желание приспустить собственные брюки. Да, мне приходилось страдать от бессильного возбуждения. Я старался не прикасаться к ним нижней частью своего живота, чтобы не выдать трепета...

Я никогда не переходил с ними границ дозволенного. Под этим я понимаю некое действие, могущее оскорбить мальчугана или нанести ему телесную травму. Я ни разу не получил упреков от родителей или со стороны школьной администрации. Это можно объяснить боязнью, ведь дети в первую очередь рассказывали о моей близости к фюреру. Какие бы подозрения не закрадывались в головы взрослым, они рассыпались перед фактом, что мальчик возвратился домой целым и невредимым. Однако в столице Великой Германии мне было не очень уютно. Ночь Длинных Ножей закрыла романтическую страницу нацизма. Гомосексуалистов уже начали отправлять на перевоспитание.

После присоединения к Рейху Чехии, в Праге был учрежден Институт Расовой Психологии во главе с Рудольфом Хиппиусом. Этот чопорный нацист хорошо отзывался о моих трудах и пригласил меня в свой чертог. Я, не раздумывая, принял предложение и сбежал из Берлина в Прагу, в твой, Матиас, особняк. Вскоре профессор Хиппиус укатил в Познань, изучать немецко-славянский мишлинг, и я остался сам себе голова. Меня зазывали на всякого рода мероприятия, которые я посещал избирательно. Если речь шла о молодых парнях, я безоговорочно соглашался. Евгенические комиссии ковырялись в биографиях юношей и девушек, претендующих на арийскую чистоту, а я осторожно шел рядом. Мне было важно, чтобы неотесанные судетские немцы научились спокойно раздеваться перед врачом. В целом, фольксдойчеры меня не разочаровали... 

К прежним процедурам я добавил программу «Меч Нибелунгов». Если убрать патетическую шелуху, которую я впихивал в уши моим прихожанам, ее суть заключалась в измерении фаллоса. То, что раньше пугало, теперь вдохновляло. Пусть гордятся собственными лингамами, если они язычники! Не каждого франца и хьюго я удостаивал подобной чести. Опытный педагог во мне изучал разного рода реакции в организме отрока, после чего начиналась промывка мозгов. Намеками я обрисовывал свою миссию по отбору избранных в магический орден, для которого нужны были особые дарования. Я ходил по лезвию меча, но все же не порезался. Их вера в величие рейха и фюрера была столь безгранична, что могла заглушить любые упреки стыдливости, врожденной или приобретенной. Впрочем, я не делал ничего, что бы вызвало подозрения в сладострастии. Измерение фаллоса касалось старших отроков, у которых было на что посмотреть и что пощупать. В очень деликатной форме я предлагал счастливчику проделать определенные манипуляции, зайдя за ширму. Со временем, наблюдение за реакцией юного вольдемара или дитмара доставляло мне большее удовольствие, нежели лицезрение вздыбленного жеребца. Как же я хотел запечатлеть фотографически эту растерянность, эту тяжелую внутреннюю борьбу, которая возникает, когда топчешься перед запретной чертой. Ты можешь оставить свой меч в ножнах, говорил я остолбеневшему мартину, но помни, что фюрер смотрит на тебя. И поворачивал голову в сторону портрета. Рыцарственный фюрер действительно смотрел на него, завораживая взглядом. Юноши застывали в смущении. Я демонстративно захлопывал амбарную книгу, куда вписывал свои гимны, медленно вставал и уходил в коридор. По возвращении я мог застать мартина в той же позе у стола, или за ширмой, перешагнувшего через стыд. В первом случае я хлопал его по плечу и отводил к стопке одежды, аккуратно сложенной на тумбочке. Вздыбленные же мальчики выходили из-за ширмы по-разному. Походка, выражение и цвет лица передавали неописуемую смесь смятения и надежды. Все эти нюансы записывались мной в каталог с маниакальной дотошностью... 

Юный Манфред удостоил меня целой пьесы, которую я вспоминаю с извращенным удовольствием. Бледная тонкая кожа покрывала его сухощавое тело. У Манфреда были черные как смоль волосы, впалый живот и довольно внушительное наследие предков. Лобковую растительность он выбривал. Когда я предложил ему нагнуться и расставить ноги на ширине плеч, он исполнил это с какой-то тягучей грацией, но тотчас выпрямился, едва мои холодные персты легли на седалище. Я спросил, в чем дело, но Манфред молча принял прежнюю позицию, дрожа как осиновый лист. Я уже начал подозревать его в еврействе, хотя это и опровергалось присутствием крайней плоти. Осмотр розетки добавил подозрение в анальных экспериментах. А что если сделать его своим любовником, подумал я. Взамен я дам ему защиту от расовых законов рейха. Но к тому времени ты, Матиас, уже пленил мое сердце... 

Его воронка распахнулась с такой готовностью, что я отшатнулся. Любопытство во мне превозмогло осторожность, и я скользнул указательным пальцем вглубь норки. Манфред горестно выдохнул и выгнул спину. Я приказал себе остановиться, и распрямил обомлевшего отрока. Его член потяжелел и приподнялся, а набухшая головка выскользнула из чехла. Паренек сцепил руки, закрыв срам, и как-то по-детски скрестил ноги. Я опрометчиво предложил ему блеснуть оружием, и тут начался самый драматический акт пьесы. Он отрывисто закачал головой. После того, как я отвел Манфреда к одежде, он стал облачаться. Его узенькие белые трусики оказались задом наперед. Кое-как разобравшись с ними, юноша влез во все остальное. Затем он отчаянно посмотрел на меня, ожидая разрешения уйти. Я махнул рукой, и он удалился. Я лег на кушетку и немного вздремнул. Потом я решил выйти в коридор покурить. Манфред сидел в прихожей и обреченно глядел в пол. Фридрих Кениг сел рядом и обнял его. 

– Ну что ты переживаешь? – сказал я.
– Мне стыдно, гер доктор.
– Успокойся. Ступай домой и выспись. 
– Мне стыдно, что я не справился с заданием, и теперь вы подумаете, что я неженка.

Я гладил его вихры и терялся в догадках. Кто же он? Может быть не Schwuler и не Jude, а просто романтик. Страдания юного Вертера меня не вдохновляли. Я еще раз предложил ему не волноваться и ступать домой, после чего вернулся в кабинет. Манфред шел за мной. Я сел за стол, наблюдая повторное раздевание юноши. Стащив с себя белые узенькие трусики, он подошел к моему столу, шатаясь из стороны в сторону. Мне показалось, что глаза его увлажнились. 

– Я… не могу сам. У меня не получается, – пролепетал он. 
– Хочешь, чтобы я помог тебе?
– Как вам будет угодно.

Замирая от восторга, я предложил ему подойти. Он обогнул стол и приблизился. Я взял его ствол на ладонь и сжал пальцы. Манфред уперся рукой в столешницу и запрокинул голову. Очень быстро тряпичная кукла превратилась в гордый жезл, но я не отпускал его, скользя основанием ладони по багровой головке. Я не сразу сообразил, что Манфред крепко впился свободной рукой в мою ладонь, не давая ей выпустить ствол, который в следующую секунду выстрелил. Первая пуля попала мне в сердце, прочие же, не долетев, плюхнулись на рукав и оросили столешницу. Фридрих Кениг почувствовал себя в раю, но ему пришлось вновь воскреснуть, потому что Манфред завалился на стол и начал сползать вниз. Я схватил его и отнес на кушетку. Захотелось поцеловать его в увядший жезл, в губы... зацеловать всего, пока не очнется. Хотелось раскрыть его страшную тайну, ибо таковая, несомненно, была. Я не сделал ни того, ни другого. Вместо этого Фридрих Кениг обтер его и себя, и похлопал юношу по щекам... 

Ганс узнал его по фотографии. Будущий фюрер ячейки, организовавший гарем из мальчиков... Юный Вертер смотрит вдаль с каким-то утомленным безразличием, возлежа на клинии. Он приподнялся на локте и слегка наклонил голову. Его дальняя нога согнута, слегка в поклоне к созерцателю. Из-за этого спящий богатырь и его замшелый ранец вывалились на переднее бедро. Они все мне позировали в этом положении. Спокойная грация юного бога. У меня хранится целый саквояж таких фотографий. Самое ценное, что осталось в моей лживой и одинокой жизни...

Письмо третье

Ты хочешь знать, как я жил до встречи с тобой. Детство. Юность. Сближение с нацистами... Это – скучная материя, но я уделю ей внимание. Мы родом из Кракова. Отец был польским купцом по фамилии Круль. Мать из обедневшей немецкой аристократии. Я был первенцем. Вслед за мной в мир вошла сестра и младший брат. Бесцветное детство. Меня ничего не радовало особенно. Учеба в гимназии. Детские шалости, из которых сейчас припоминаю только одну. В припадке отроческого веселья я напялил на себя полый гипсовый бюст кесаря и ходил в нем, пока сторож не арестовал меня. Наказали розгами, и я плакал. Кесарево сечение целый месяц напоминало о себе нагноением ягодичных мышц. Другие мальчики заживали быстрее, о чем они хвастались, с гордостью опустив штаны. Уже тогда я полюбил подобные зрелища.

Мать закатывала истерику по пустяшному поводу. Себя она считала принцессой на горошине. К отцовским гешефтам я был равнодушен, предпочитая разглядывать античные статуи. Смутно беспокоила мужская нагота, изящество и неестественная женственность богов и героев. Эти маленькие пенисы приводили в глубокое смущение, причины которого я не понимал. Манила пелена неназываемой тайны, наброшенная на некоторые сферы античного космоса. Я чувствовал, что найду в нем нечто упоительно-сладостное, чего мне так не хватало. Отец видел во мне наследника своего гандля. Меня же тошнило от его гроссбухов. Я пристрастился к латыни, чтобы познать тайны эллинского очарования. Я справедливо полагал, что переводы языческой классики размыты цензурой. То, что я находил в оригинале, смущало меня еще больше. Это состояние полудремы продолжалось довольно долго, до того дня в апреле 1921 года, когда нищий польский принц вывел меня из него. О нем – ниже. Итак, я тяготился жизнью, ибо не мог справиться с постыдными мыслями. Я не мог поверить, что ЭТО возможно! Кипящая фантазия несколько остывала во время воскресной мессы. Мы принадлежали к немецкой версии католичества, ибо мой старик презирал свою польскость. Иногда я захаживал в польский костел, втайне от родителей. Мне доставляло удовольствие лицезреть юных алтарников, целующих мощи, руки священников, и принимающих в свои клювики белые кружочки облаток. Что-то волнующе-эротическое было в этом патерналистском акте прикосновения к плоти Христовой невинными, нежными, горячими губами  отроков. Я ненавидел притворяться, но стыд и страх быть разоблаченным толкали меня на дурацкое поведение. Я научился говорить нужные слова в обществе бальзаковских дам и почтенных клерикалов. 

Юные девы... Они вызывали у меня беспомощность и стыд, и я ничего не мог с этим поделать. Мать подливала масла в огонь. Она была главной женоненавистницей в семье. Связано ли это с гигиеническими отлучками папеньки или тянулось из глубин ее детства, я не знаю. Она презирала всех женщин, включая мою сестру и самое себя. Похоже, я заразился этим презрением. Матушка была истеричной женщиной, впадавшей в приступы благочестия, как минимум, раз в неделю. Я жалел ее, поэтому был главной жертвой ее ханжеского красноречия. Однажды все это – болтовня матери, церковное охмурение и невыносимая жажда любви – отравило меня до такой степени, что я решил покончить с собой. Жизнь казалась бессмысленной мукой. Я взбежал на вершину колокольни, чтобы броситься вниз. Меня поразил тот факт, что раньше я здесь никогда не был. Город раскинулся передо мной россыпью кукольных домиков. Серебристая Вистула петляла, прячась за черепичными крышами, и, выныривая, убегала в зелень парков. Я никогда не стоял так высоко над городом, а если и стоял когда-то, ничего не понял по малолетству. Высота положения преобразила меня. Сюда не долетали мелкие заботы маленьких людей. Здесь я не казался себе ничтожеством и изгоем. Впоследствии мне удалось взобраться на такую высоту, которая позволила спасать и любить беззащитных мальчиков. Человечкам, копошащимся внизу, не было никакого дела до моих мук и переживаний. Зачем же так бездарно обрывать жизнь, горизонты которой пенятся от заманчивых откровений? Дали манили меня. Лет через десять, в иезуитском колледже, еще одна колокольня укрепила меня в презрении к людям. 

Окончив гимназию, я удрал в Вену, где стал изучать психологию. Старик мне не простил предательства, но мать тайно снабжала деньгами. А между тем война и развал Австрийской империи преобразили апостольскую столицу. Величественная пышность сменилась сутолокой нищих и ропотом обманутых. Говоря о преображении, я имею в виду контраст между тем, что я ожидал и тем, что увидел. В Вену я попал впервые. Скромная комната в пропахшем табачным дымом и склоками общежитии. Я погружался в чтение, где находил убежище от навязчивых мыслей и повседневной тоски. Мне нравилось бродить по тихим улицам. Я чего-то ждал, и боялся. Студенческое братство увязло в заводях политики и сексуальной распутицы. В послевоенные годы отношения проще, особенно если ты молод. Доступные женщины были ужасны. Я шел сквозь них, выискивая сказочного божка, который вдруг выпорхнет из-за угла и утащит в запретный мир. Оскар Уайльд был прочитан еще в Кракове, втайне от родителей и гимназического начальства. Я так и не мог определиться, кто я – принц или восхищенный принцев поклонник. Однажды в парке я наткнулся на прыщавого очкарика с настороженным взглядом и томиком лондонского повесы. Он сидел, как паук, вдавившись в лавочку, и смотрел на меня, проходящего сквозь его незримые сети. Уайльда я признал потому, что у меня было то же издание. Перед отъездом я отдал его сестре. Девушки любят приторную любовь... а потом остаются старыми девами. Я прошел мимо, едва удостоив паука взглядом. Если романтичные юноши все таковы, лучше быть одному.

Збышек был короткой первой вспышкой на темной тропе моей эгзистенции. После встречи с ним я уже не сомневался, что безнадежно испорчен. Если он так привычно зарабатывал свои шиллинги, значит, делал это регулярно и имел клиентелу. Я даже не знал, что существуют такие кварталы, и забрел туда по случайности. Белокурый божок в лохмотьях запросто подлетел ко мне и ухватил за фалду пиджака. На скверном немецком он приглашал меня в гости. Я безвольно поплелся за ним, оглушенный внезапностью. Прохожие не обращали на нас внимания. Рядом с комнатушкой, где он, видимо, ночевал и принимал почитателей, гремела посудой седая жидовка, с которой мой мальчуган говорил на польско-немецкой гваре. Часть комнаты была перегорожена рваной ширмой. Туда мы и направились. Тахта, тумбочка...

– Wohnst du hier? – спросил я.

Немецкие слова давались ему трудом. Кое-как представившись, Збышек с быстротой фокусника сбросил с себя лохмотья. Это был мой принц, которого я уж и не надеялся повстречать. Он развел в стороны руки, показывая мне свой статус, повернулся спиной, заглянул через плечо и улыбнулся. От нервного тика у меня задрожали колени. Я сел на тахту. Не помню, сколько сидел, но парню надоело торчать передо мной без одежды.

– Mir ist schon kalt, – сказал он. – Zieh dich aus. Es gibt keine Zeit.

В этой холодной коморке его кожа покрылась пупырышками. Деревянный католический крестик был единственным украшением Збышека. Захотелось согреть малыша. Я потянул к нему руки, но он крепко прижал их к своим бедрам. Мое сердце грохотало в висках и чреслах. Я гладил ледяными пальцами упругую плоть, а он пытался расстегнуть пуговицы моих брюк. Полураздетый я лежал на тахте, а Збышек возился с моим пульсирующим альпенштоком, стараясь на него взобраться. То ли я неудобно лежал, то ли жезл мой был недостаточно тверд, но процесс затягивался. Мальчуган ругался по-польски, пыхтел, наконец, он вставил ключ в замок и уперся кистями в мои бедра... Когда я фонтанировал, мы оба засыпали от изнеможения. 

– Do diabła tych Austriaków, – сказал он, соскакивая с меня. – Leniwy jak psiakrew.

Збышек прижимал к ягодицам грязную тряпку, вытирая белые капли. 

– Так ты поляк, – сказал я на чистом польском.

Мальчик замер и побледнел. Похоже, он не планировал отдаваться соотечественнику. 

– Пресвятая дева Мария! Прошу у пана прощения. Пожалуйста, не говорите никому, не говорите пану ксендзу, что я занимаюсь этим. Я бедный мальчик. Мои родители в деревне, у меня братья и сестры умирают от голода. Я честный католик. Я кохам Пана Езуса. 

Он плакал, упав на колени, и сложил молитвенно руки, словно я был священником или статуей доброго святого. Я обнял его и поцеловал в заплаканные очи. Он отворачивался, а я продолжал лобзать его, попадая в ушки, лобик, шейку и носик. Мальчик напялил свои лохмотья и стал в угол, ко мне спиной. Я привел себя в порядок, наскреб какие-то гроши и положил на табуретку. 

– Не нужно денег. Поляк не может платить поляку за непотребство. Меня накажет Бог.

Он продолжал смотреть в угол, бормоча скороговоркой слова молитвы. В растерянности и смущении я покинул жалкую обитель греха. Больше я здесь никогда не был. Апрельский воздух холодил шею. Я шел, не разбирая дороги. Польский мальчуган нанес мне сокрушительный удар, разрушивший последние остатки нравственности. Теперь все мое существование будет подчинено лишь одной цели – воспеванию и изучению этой неземной красоты. Что бы я ни прочел, о чем бы ни подумал, это будет связано с запретными сладостями. У Гомера несчастные друзья Одиссея пробуют яства, предложенные волшебницей, а потом превращаются в бестий. У них все заканчивается благополучно; я же был заколдован навсегда... 

Чтобы стать ближе к предмету моей страсти, я перевелся на врачебный факультет. Феликс Круль решил стать педиатром. Как видишь, Матиас, наши судьбы с Янушем Корчаком похожи. Хотел бы я встретиться с ним, чтобы излить душу. Что бы он мне ответил? В сочинениях этого еврейского писателя есть тусклые проблески, но их способны заметить лишь посвященные. Пусть он останется святым мучеником в памяти потомков. Мне же судьба не предоставила возможность умереть за своих мальчуганов. Я спасал их, жил для них, любил их. Они платили мне той же монетой. С тобой я рисковал репутацией, а может и жизнью. Подвиг Януша Корчака... Он даже не пытался спасти их! Какая-то жажда смерти у старого холостяка с грустным лицом. Что бы он сказал, если бы я пришел к нему на исповедь? И если бы осудил, я бы расплылся в улыбке – педофилы любят порицать друг друга тем больше, чем сильнее подавляют собственную страсть...

Я честно выучился на врачевателя юных тел. Жизнь распахнулась передо мной нищетой общественных больниц и бедламом школ. В этой суете романтика Оскара Уайльда скоро угасла, уступив место ветрянке, краснухе, свинке, дифтерии, кори, скарлатине и прочим формам жизни, нападающим на неокрепшие организмы. Дети из бедных семей плохо питались, не соблюдали элементарной гигиены... Незадачливая мамаша смотрела на меня коровьим взором, а потом возвращалась к прежнему прозябанию. Руки опускались, но не это меня угнетало. Огорчало, что однажды я покроюсь такой коркой бесчувственности, что это сделает мою жизнь совершенно невыносимой. Дальше только ненависть к мальчикам, безумие и самоубийство. Работая в лечебнице, невольно привыкаешь к мысли, что все дети больны, поэтому отвратительны и жалки. Вечерними часами я заливал себя шнапсом. В пьяной моей голове факты перемежались с мечтами. Воспоминания слипались, накладываясь отдельными слайдами, друг на друга. В диапозитиве моей памяти образовалась картинка, где фимиам мессы и контуры цветущей юности срослись в неповторимом симбиозе. Я видел моего принца, облаченного в стихарь аколита. Меня завораживала идея священнодействия, тонко смешанного со святотатством. На следующем слайде сутана юного амура падает к его ногам. Больше никакой одежды! Я стою перед ним и млею, сраженный языческой простотой. Что делать дальше? На этом фантазия истощалась, я допивал последнюю рюмку и погружался в забытье...

Интуиция подсказывала, что католические интернаты таят в себе не только грусть мира, но и утехи, причем особого рода. Не может быть, рассуждал я, чтобы мальчики и мужчины не задевали друг друга стыдливыми взглядами. Не может быть, чтобы какой-нибудь святой отец не увлекся смазливым новицием. Не может быть, чтобы в заплесневевшей скорлупе старой веры не вызрело зернышко с восхитительно нежным вкусом. Я к тому времени надыбал книженцию Лео Таксиля, посвященную непростой истории папства. Этот француз не стеснялся выдумывать небылицы, однако... Какая-то правда в его рассказах о ватиканских юнцах все же была. Я не представлял, насколько это укоренено, пока не оказался в одном из образовательных учреждений для мальчиков...

В объявлении было сказано, что иезуитскому колледжу в старинном городе Ф… требуется лекарь в иноческом чине. Или готовый принять обет. Жизнь я вел почти монашескую, поэтому рискнул попробовать. Ранним утром я прибыл в обитель иезуитов, преодолев путь от железнодорожной станции за четверть часа. Беседа с настоятелем, вглядывание друг в друга, осторожные вопросы и уклончивые ответы. Похоже, отец Игнатий удовлетворился моей внешностью и рассказами о скромной жизни. Я занял комнатушку, примыкающую к библиотеке. Здесь я спал, здесь я принимал моих пациентов... 

Очень скоро я разобрался во всех хитросплетениях здешнего бытия. Сопли и прочие детские немощи встречались здесь с такой же частотой, что и везде. Я осторожно беседовал с мальчиками, которые приходили с багровыми анусами. Нет, не патеры были виновниками травм, а их перезревшие любовники. Так поднаторевшие в сексуальных мессах подростки занимались вербовкой новых участников. Рубеж стыда и отвращения преодолевался в дружеской возне. В библиотеке, которая была за моей стеной, происходили эти свидания. Я наслаждался, прислушиваясь к куцым фразам и приглушенному шуму. Постанывания и похрюкивания перемежались со всхлипыванием шаткого столика, который служил опорой. Я помню эти фразы – “Но ты же обещал...”, “Ты провинился, и надо искупить свою вину...”, “Если ты не сделаешь это, я расскажу о твоем проступке”– используемые при побуждении к ласкам. Возражения, произносимые тоненькими голосками, были такими: “Да от тебя воняет”, “Меня сейчас вырвет”, “Ну вот, минута прошла!”

Я стоял, прислонив ухо к стакану, доносившему до меня малейший звук через стену, закрыв глаза, предоставляя кипучему воображению дорисовывать детали. Некоторые голоса я старался запомнить, а днем выискивал их владельцев. Их лица редко отображали события бурной ночи. Как будто ничего не произошло в замкнутом пространстве мальчикового мира. Непросто было определить, кто из них принадлежит к избранным. Но внимательное наблюдение за взглядами послушников (испуганными или мечтательно игривыми), направленными в сторону той или иной сутаны, мимолетные фразы, брошенные патером смазливому отроку со стриженой головкой – все это помогло мне получить представление о том, кто к кому ходит в гости в этом священном вертепе. 

Наверно, некоторым из них даже нравилось кувыркаться с отцами в келейной тиши. Обрывки их разговоров с товарищами указывали на какие-то преференции в питании и эдукации. Сироты и дети бедняков радовались любому заморскому фрукту, которым угощали их любвеобильные сеньоры в обмен на сладостные услуги и участливое смирение. Сами отцы были неподражаемы в своей невозмутимости. Я пытался представить их в процессе тайного причащения мальчиков. Некоторые патеры облагораживали нескольких послушников одновременно. Однажды, во время бессонницы я едва не столкнулся с парочкой, бредущей в дормиторий, оживленно переговариваясь:
– В старика вселился святой дух …
– Ага, он едва не откусил мои штучки...
– А у меня зад болит. Опять срать с кровью...
– Сходи к доктору Крулю с утра. Да не откладывай. Помнишь, как с Клаусом…

На следующее утро мне пришлось повозиться с развороченным устьем мальчугана, смазывая его специальным бальзамом. Оставив там влажный тампон, я осторожно поинтересовался причиной столь необычной травмы. Поскользнулся и упал на острый выступ в душевой. Такое может случиться только в монастырской школе. В эти минуты я сочувствовал бедным детишкам как врач и как человек, чей порок уступал место милосердию. Можно ли так издеваться над нежными телами тех, кого ты призван опекать? Отец Игнатий тускнел в моих глазах. Я не рискнул устраивать всеобщее обследование седалищ. Это бы вызвало возмущение самих наложников, и их покровителей. Меня бы вышвырнули из обители, а я надеялся примкнуть к сонму посвященных... 

Однако пасторы вовсе не горели желанием делиться стадом. Тщетно я ждал, что кто-нибудь из капитула предложит мне выбрать келейника из тех, кто еще свободен. Иезуиты невозмутимо молчали и никаких предложений делать не собирались. Возможно, подумал я, моя осторожная инициатива встретит молчаливое согласие, и приступил к изучению вопроса. Как раз в это время в наш священный притон поступил Иосиф. Этот милый ягненок поразил меня своей красотой. Я едва замечал, что столь же алчущие взгляды бросают на него патеры. Отрезвил меня случайно подслушанный разговор между двумя ревнивцами. Я уже упоминал о колокольне, где я предавался оргии с носочком одного из отроков. В тот день я взбирался по крутым ступенькам, стараясь сохранить в сердце благостное воспоминание о встрече с Иосифом. Он побывал у меня в кабинете, жалуясь на резь в животе. Раздев его до половины, я постарался максимально использовать ресурс, заложенный в моей профессии. Вдыхая нежный аромат прекрасного пациента, я массировал его животик, загребая веслами под тесемку, отделяющую его лоно. 

И вдруг меня передернуло: этот мальчик был красив той неземной красотой, которая способна вызывать лишь платоническое обожание. Только пресытившаяся похоть способна осквернить ее. В пиетическом страхе я убрал руку, а затем выписал мальчику какие-то лекарства... Каково же было мое возмущение, когда я услышал циничный разговор отца Игнатия с келарем. Они стояли на ступеньках и ссорились из-за Иосифа, моего Иосифа! 
– У вас, падре, достаточно отроков. Помните, как я уступил вам Павлушу, хотя он не хотел к вам идти. 
– Я готов возвратить вам Павлушу, отец келарь, и еще парочку моих нежных келейников, заметьте, приученных к самым изощренным таинствам. Вы не будете внакладе, мон ами. 
– Я всегда донашиваю за вами ваших мальчиков! Это не честно! Дайте мне хоть раз вонзить свой плуг в нетронутую целину...
– Если вы забыли, ко мне они попадают после тщательной вспашки старшими семинаристами. Так что ни о какой целине и речи не может быть...
– Вы срываете самые свежие бутоны из нашего сада...
– Потому что я владелец этого сада, а вы всего лишь сторож! Пройдет год, и я подарю вам Йозефа, обогащенного моими стараниями и опытом. Вы должны быть довольны...

Я не стал дослушивать гнусную перебранку. Тихонько я спустился вниз и бросился в свою келью, примыкающую к кабинету врача. Этот хрупкий, по-девичьи красивый отрок... Как он попал к нам, принц из страны эльфов? Зная мужицкий норов отца Игнатия и тупое усердие его выучеников, я не сомневался в трагическом исходе такой “конфирмации”. Несколько ночей я прислушивался к звукам в библиотеке, и вот дождался. 

Запасная дверь, ведущая из моего кабинета в книгохранилище, была мною откупорена, смазана и опробована задолго до того злосчастного дня. В ту ночь я открыл ее, убежденный, что обнаружу за ней моего эльфа в грубых объятиях прыщавого жеребца... Его золотые кудри рассыпались на темной ткани одежды. Иосиф стоял на коленях перед старшим подростком, который опирался на хлипкий столик библиотекаря. Штаны того были спущены. Голова запрокинута. Глаза закрыты. Пару минут я изумленно глядел на соитие. Принуждением здесь и не пахло. Руки коленопреклоненного Иосифа были согнуты в локтях и придерживали увесистую булаву стоявшего. Он находился здесь по доброй воле! Гнев вытеснил во мне всякую осторожность. 
– Мерзавцы! – крикнул я.

Иосиф обернулся, держа в тонких пальцах удава непомерной толщины, который уже начал выблевывать из себя густой сок. Лик прекрасного эльфа был невозмутимо спокойным. Матовые капли сверкали на тонких губах в тусклом свете свечи. Он продолжал сжимать жезл, прильнув к нему щекой. Стоявший отрок не сразу пришел в себя, постепенно осознавая мое присутствие сквозь пелену свершавшегося оргазма. По мере того, как туман рассеивался, вепрь приходил в ярость. 
– Убью, докторишка! – взревел он, и я его прекрасно понял. 

Он торопливо застегнул штаны и ринулся на меня, оттолкнув приятеля в сторону. Единственным моим оружием были книги, увесистые тома католической мудрости – Фома Аквинский, Альбертус Магнус, Николай Кузанский и прочие. Я благодарил Господа за их литературную плодовитость. Кирпичи опусов в тяжелых переплетах обрушивались на молодого зверя, усиливая в нем ярость. Он шел на меня, держа перед собой кухонный нож. Вот он взмахнул им и напоролся на очередной том святого Фомы. Книга стала моим щитом и кистенем. Я отражал один удар за другим, не замечая порезов на лице и руках. Но вот его нож вонзился в древесную плоть учителя церкви, хрустнул и обломился. 

Что-то отчаянно гомоэротическое было в нашей борьбе. Я отбросил книгу в сторону, и он впился мне в горло своими грязными, сильными и порочными руками. Его пальцы скользили в моей крови, и я на миг онемел от странного восторга. При других обстоятельствах я бы не возражал против такого рода прикосновений. Он прижимался ко мне всем своим пылким юношеским телом, вызывая во мне трепет и возбуждение. Но сейчас этот вепрь хотел не любви, но моей смерти. Руки мои блуждали по верхним полкам, пока не нащупали очередной солидный том, который я на последнем издыхании вытянул над собой. Опус с деревянной крышкой и прочным металлическим засовом обрушился на голову нападавшего, лишив его напора. Почувствовав некоторое облегчение, я стукнул его еще раз, потом еще и еще. Вепрь потерял сознание и рухнул на пол.

– Зачем ты здесь? – спросил я Иосифа, который неподвижно сидел на полу.
– Вильгельм – добрый.
– Ты этим занимаешься добровольно?
– Да.
– И как давно?
– С тех пор, как отец Мартин сделал меня алтарником.
– Сколько же тебе лет?
– Пятнадцать.

Я с изумлением посмотрел на него. Он выглядел на двенадцать. Теперь я видел и понимал, что эти глаза гораздо глубже и умнее. Но вот что странно. В них не было осознания своей порочности. Даже сейчас, когда я застукал его за этим делом, он и виду не подал, что ему неловко. 

– Разве тебе не стыдно заниматься этим?
– Отец Мартин сказал, что это богоугодно.
– Так это он тебя сюда отправил?
– Нет, родители. После того, как отец Мартин умер.
– Так это ты его убил? – смутная, ужасная догадка пронзила мой мозг.
– Я старался делать то, о чем он просил, а он взял и умер.
– Родители узнали, чем вы с отцом Мартином занимались и прогнали тебя?
– Я им ничего не говорил. Горничная им все рассказала.
– А он, отец Мартин, пил из твоего краника?
– Мы по очереди...
– Старенький был отец Мартин?
– Ну… лет шестьдесят... пять или семь. Он сказал, что влагу Христову из особого источника пьют только избранные. Он сказал, что я тоже избран и должен гордиться, и никому не рассказывать, чтобы не гореть мне в аду...
– А с черного хода он прощупывал тебя своим посохом?
– Посох слишком толстый. Было больно.
– Ты хоть понимаешь, мой ангел, что отцы здесь не так добры, как твой отец Мартин. Бедный твой афедрон...
– Вильгельм… вы его убили?
– Такого вепря так просто не убьешь. Очухается. Ты лучше о своей ж… жизни подумай.

Письмо четвертое

Я был изгнан из колледжа за ... отсутствие христианского милосердия. Юный Вильгельм лишился врачебного присмотра, но не сомневаюсь, его бычья натура справилась с полученными травмами. Он презирал знание, и вот оно отомстило ему. Возможно, идеи святого Ансельма Кентерберийского все же проникли в его дремучий мозг, через тектонические сдвиги в черепе. Сразу после войны мне пришлось еще раз проделать эту процедуру, уже безо всякой мысли о просвещении пациентов. Но об этом я расскажу в свое время. Феликс Круль шел по уютному городу Ф..., вдыхая аромат свободы и чего-то еще. За год с хвостиком, проведенный в обители, кое-что изменилось. В германском мире запахло Валгаллой. Я не сразу понял, в чем тут дело, пока не открыл газеты. 

Смехотворный выскочка, баламутивший Мюнхен в двадцать третьем, вошел в большой фавор у Веймарских безработных. Я с любопытством прочел несколько выпусков Völkischer Beobachter, каким-то образом доставленных на территорию Австрии. Меня не интересовали антисемитские бредни как таковые. Однако они оттеняли совершенно четко прослеживающуюся гомоэротическую сущность гарольдов нового орднунга. Не думаю, что обычному человеку было под силу расшифровать намеки, мерцавшие неуловимым блеском. Но мне, и таким как я, было все ясно. Понятно, что этот нелепый клоун, с которым я разминулся в Вене, не может так дерзко себя вести без поддержки из-за кулис. Допустят ли его к рычагам управления, спрашивал я самого себя. Приход к власти Муссолини говорил в пользу такой возможности. Что же потеряю я, грязный изгой, если вскочу на подножку поезда, идущего к власти? Если уранисты окажутся во дворцах, у меня есть шанс согреть себе место в притворе. Я не сомневался, что нечто вроде закрытых собраний должно было происходить в среде утонченных арийцев. Я не подозревал, что вождем мужеложников был громила Рем. Его ликвидация в 1934-ом подействовала на меня как холодный душ, однако я не перестал надеяться. 

В Австрии было душно от фимиама. Собрав скромные пожитки, я повторил маршрут лидера НСДАП, и прибыл в Мюнхен. Здесь Феликс Круль превратился во Фридриха Кёнига, корреспондента нацистских изданий. Недолго думая, я состряпал статейку, содержание которой теперь и не вспомню. Накануне я пролистал Mein Kampf, накачался пивом и взял в руки перо. Вообще, без горячительных напитков ни читать, ни писать об этом было невозможно. В состоянии опьянения медицинские факты и голоса германских предков слиплись в противоестественном соитии, породив пошлый литературный стеб. На страницах своего эссе я раскидал зерна намеков на греческую гомосексуальность. Мне было интересно, как отреагируют редакторы и корректоры на это детище хмельного возбуждения. 

Здесь я впервые воспользовался псевдонимом “Кёниг”. Мне было стыдно отправлять свой пасквиль под настоящей фамилией. А вдруг мои родители прочитают сей бред, и приедут меня спасать? В Мюнхене я устроился помощником аптекаря и снял угол. Из окон мансарды я наблюдал шествия штурмовиков и чесал затылок. Это выглядело нелепо, но кто их содержит? Почему бездействует власть? Почему откровенное хулиганье безнаказанно крушит еврейские лавки и диктует свои порядки? Почему их тщедушный пастух ведет себя так уверенно? Однажды я чуть не уронил будущего вождя нации, столкнувшись с ним в пивной. Подоспевшие молодчики отпихнули меня, обозвав жидовским дерьмом. Спустя пару лет Гитлер не вспомнит этого эпизода, вручая  мне партбилет. И раз уж я пишу о нем, позволю себе поделиться некоторыми соображениями, которые появились у меня значительно позже. Все помнят знаменитую пародию неподражаемого Чарли Чаплина. Вопрос: тогда ли Гитлер обратил внимание на великого комика? Что было до этого в их заочном переплетении судеб? У нас привыкли демонизировать фюрера. Это – насквозь фальшивая идея. Гитлер всегда был романтиком, гётевским Вертером, который, если бы побывал на войне и отравился оккультными газами, обязательно стал бы тем, чем стал Адольф. Я говорю о становлении личности диктатора, которая берет начало в доверчивом, восторженном детстве. Ленин и Сталин прошли тот же путь, со своими особенностями. Я уверен, что Гитлер запоем смотрел ранние фильмы Чарли Чаплина, плакал и свои усики позаимствовал именно у Бродяги. Это ощущение бездомности и безысходности сквозит в Его Борьбе. Странно, что никто, кроме меня, этого не заметил. Речь идет о родстве душ двух бродяг, одному из которых – до сих пор не пойму, которому – повезло меньше...

Статью напечатали в Völkischer Beobachter. Я продолжал мирно трудиться, любовался мюнхенскими мальчиками, продавал микстуры. Находил странное удовольствие в чтении Соломоновой  Песни Песней. С каким упоением переделывал я библейский текст в эллинистический. Принц мой, прекрасны ноги твои в сандалиях. Линии бедер твоих как выточенные мастером драгоценности. Твой пупок как круглая чаша. Да не будет она никогда без вина. Чрево твое... Тут я задумался, ибо чрево отрока отличается от девичьего. Я закрыл глаза и представил Збышека. Худенький, впалый животик, под которым торчал неоперившийся клювик. 

Чрево твое, как вспаханная лужайка, обрамленная гладкими насыпями. На краю ее приютилась яблоня, древо соблазна. Сочные плоды твои я срываю трепещущими перстами. Густой сок течет по моим губам, влага жизни. Отдыхаю я на лоне твоем, прислонившись щекою к траве. Я блуждаю по твоему лугу, вокруг яблони, вдыхаю аромат весенних цветов твоих. К ущелию чресел твоих я продвигаюсь на ощупь. В расселине крутых скал затаилась пещера, манящая роскошью неземных утех. Как попасть мне в нее, о божественный отрок? Пусть разверзнутся холмы твои, выточенные из слоновой кости. Приоткрой мне дорогу к подземной часовне, где я принесу свой дар. Дай мне прильнуть к твоему лону всем телом и возложить на алтарь мой трепещущий уд...

Перси твои... Я снова задумался. Трудно найти подходящую метафору в тварном мире, ведь я хотел с животным сравнить грудь мальчика... грудь твоя – крылья орла, парящего над полями. Шея твоя словно колонна, выточенная из слоновой кости. Глаза – водоемы, наполненные чистой водой. Зеницы твои словно драгоценные камни, лежащие на дне прозрачных озер. Вот затворились вежды, и две капли сочатся у краешков глаз. Я вобрал их жалом змеи, ибо я змей, ползущий по твоей плоти. Ключицы твои – два весла, утопающие в морской волне. Носик твой... Соломон сравнивает нос своей возлюбленной с Ливанской башней, обращенной к Дамаску, но мне это не подходит... нос отрока моего – голубь, уснувший на утесе

Голова твоя – храм Артемиды Эфесской, построенный на вершине горы. Твои кудри – шелк, который пленяет даже царя. О дай же мне войти в этот храм, где зубы твои без изъяна – мраморные стражи, поставленные вкруг пламенеющего языка. О дай же мне прильнуть к твоему языку моим жалом, чтобы напиться из твоего источника. Сколь сладостны твои уста, похожие на бутон распустившейся розы. Две красные тесьмы, как змеи, пусть сомкнутся они вокруг моего жезла. Я орошу твоих беломраморных стражников жертвенной влагой. Отрок мой, зачем ты терзаешь меня столь сладостно? Твой язык, словно медуза, растекается по моему кадуцею. Я не в силах терпеть эти муки. Жерло вулкана не остудит даже холод твоих перстов. Раскрылия твоего носа трепещут над багровеющим шаром, словно озябший голубь в поисках теплой пристани. 

Твои ланиты восхитительны как бока античного корабля. Сколь прохладны они, покрытые нежным мхом. Торопись, мой малыш, дабы мой уд не изверг свою влагу в точеную вазочку твоего уха. Приготовь жертвенную чашу и прими мой дар весь без остатка... Дальше описывать процесс высоким библейским штилем не представлялось возможным. 

Помнишь, мой Матиас, этот гимн. Я декламировал его, когда ты плескался в ванне. Твой немецкий был слабоват, и я разъяснял тебе нюансы. Ты фыркал и погружался с головой в пену, а я продолжал декламировать. Сей гимн был посвящен не тебе, а Збышеку. Он был моим вергилием в таинство греческой страсти. Его тело мало напоминало библейскую пальму, но его слезки и звериное очарование... Ты выныривал из мыльной пены и застывал. Ты помнишь, я показывал тебе знаменитую репродукцию и просил выходить из пены, как Афродита. Ты распрямлялся, по ходу запихивая колбаску меж ног, затем пытался изогнуться так, как это делала натурщица Боттичелли. При детской округлости бедер твоя фигурка была похожа на девичью. Меня сладко тревожил твой травестийный образ. Одна рука закинута за голову, другая, с мочалкой в руке, гладила чресла. Затем ты поворачивался ко мне спиной, а я вытирал тебя досуха, брал на руки и нес в нашу спальню. Ты лежал, пышущий жаром, пока я заканчивал вечерние дела. Я выходил на веранду, чтобы попрощаться с темнеющим городом, и всякий раз это было словно прощание с жизнью. 

Годам к четырнадцати ты обрел черты мужественности, и травестийный обряд пришлось упразднить. Как я ни подбривал твое лоно, волосы пёрли с несокрушимой силой. Я полюбил тебя и таким. Мне нравился твой восхитительный дрын и отяжелевший скротум. Твои соки были моим ужином. После оргазма ты лежал обессиленный, но вскоре оживал и дарил мне новые содрогания. После трех полноценных выплесков ты засыпал сном праведника. Мне было приятно ласкать тебя спящим, нашептывая слова нежности. По мере твоего взросления я все больше испытывал неудобство в проявлении своих чувств. Ты отдавался мне с невозмутимостью античной статуи, словно насмехаясь над моей страстью. Спящий, ты улыбался во сне и тихо постанывал, чего не делал осознанно. Что тебе снилось, мой мальчик, в такие мгновения?

... Как восхитителен, как прекрасен ты в своей свежести! Ты высокий и стройный, словно пальма. На замшелом лоне твоем – три незрелых кокоса... В состоянии покоя эти составные части пробуждающейся мужественности были похожи друг на друга, особенно в полумраке. Но стоило прикоснуться к ним, и сокровища плоти преображались. Верхний кокос вытягивался пульсирующими толчками и превращался в мощный рог Моисея, изогнуто направленный ввысь. Два смуглых шарика уходили к подбрюшию, словно стесняясь своего вида. Накануне нашего расставания я едва умещал твою булаву в моих арийских устах. Словно повторяя мои манипуляции, ты терзал свою флейту. Для тебя, затворника и изгоя, она были единственным развлечением. Ты ни свет, ни заря просыпался, и мы ходили гулять по сонной Праге. Помнишь, мы бродили по кладбищу? В одно распрекрасное утро, незадолго до освобождения города, я спрятал в одном из склепов свои фотографии. 

Я не рассказывал тебе эту историю, но теперь расскажу. Пока ты курил свою первую сигарету рядом с печальным ангелом, я подыскал схрон для бесценного саквояжа. В одной из каплиц я нащупал узкую нишу в стене и наткнулся на точно такой же чемоданчик. В нем были золотые слитки, которые помогли мне пережить послевоенную скруху. Расходы на мальчиков требуют много денег. Эта находка надоумила меня принять некоторые меры предосторожности. Ведь если я обнаружил тайник, его может найти любой прощелыга, шатающийся по кладбищу. 

У старьевщика я купил замок, ржавый, но исправный. Стараясь не стереть признаки ветхости, я осторожно его смазал, а потом нашел часовенку, которая по всем признакам утратила связь с живыми. Туда я перетащил часть найденного злата, а потом и оставшуюся долю, поскольку хозяин так и не объявился. В этой часовенке я сберегал фотографии мальчиков, которые позировали мне в Праге, Варшаве и бог весть где еще. Сколь целомудренны они, эти снимки! Я старался не отступать от классических канонов красоты. Стоящие или лежащие, мои юные боги во всем обнаруживают изящество форм. Как далеки они от пошлых порнооткрыток, которые производятся нынче. Мои фотокартины невозможно вожделеть. Ими можно лишь любоваться, вдохновляясь красотой юности...

Помнишь, мой Матиас, наше с тобой путешествие к морю. Я искал место, чтобы сфотографировать тебя на фоне волн. Ты сидишь на камне, согнув переднюю ногу, а твои кокосы кокетливо выглядывают из-под бедра. Ты смотришь вдаль, юный Парис, ждущий Елену. Рука опирается на замшелый валун, а другая придерживает согнутое колено. Во всей позе – грация и непринужденность. Это самая лучшая фотография из морского цикла. Погода была ветреная – ты едва не подхватил воспаление легких. Я отпаивал тебя коньяком и втирал в дрожащие члены чистый спирт... 

Мне вспомнился юный немец с божественным телом, который соглашался фотографироваться только в маске. Прогнать бы его, но он был само совершенство. Я рад, что надел на него маску. Лицо его было каким-то напряженным. Оно почти позабылось, до освобождения Чехии от нацистов, оставив на память античное совершенство. В свои пятнадцать он еще был с детским пенисом и гладкими яичками, а мускулатура была грациозно мужественной. Я хотел бы забраться на эту пальму и схватиться за ветви ее. Да будут плечи твои горными кряжами и запах твой – запахом яблок. Да будут уста твои лучшим вином, текущим нежно к спящим устам. Я возлюбленному моему принадлежу, и он желает меня.

Встанем рано и пойдем в виноградники, посмотрим, зацвел ли уже виноградник, раскрылись ли цветы на деревьях гранатовых? И там любовь мою тебе отдам я... Кто этот юноша, идущий из пустыни, прильнувший к возлюбленному своему? Я под яблоней тебя разбужу, там, где мать родила тебя, где ты у нее родился... Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, который ты носишь на пальце. Любовь, как смерть, сильна, а страсть крепка, как могила, искра любви становится пламенем и разгорается в большой огонь...

Между тем, меня нашло письмо из Народного обозревателя. Издатель мягко корил, что я бросил писать. К письму прилагался чек на небольшую сумму и заверения, что скоро все изменится. Как же было мучительно отрывать себя от Песни Песней и погружаться в трясину расовых бредней. Я не сомневался, что вскоре все изменится, и гонорары мои увеличатся. Но не они были нужны мне, а статус. Ради него я снова напился и накропал статейку в патетическом духе. Герр Кёниг словно читал мысли фюрера. Это немудрено, ведь он сделал Его Борьбу настольной книгой. Игра заключалась в том, чтобы украшать цитаты фюрера виньетками своих мыслей. Без всякого зазрения совести я лепил образ вождя, помогая ему преодолевать комплексы. Очень скоро мне стало известно, что идол национал-социалистов обратил на меня внимание. 

Я получил свой партбилет накануне нацистской эры. Это означало, что никто особо не проверял мою родословную и настоящую фамилию. Не пришло еще время хмурить брови и посылать запросы в Краков. Фотограф Народного обозревателя потрудился запечатлеть вместе галантерейщика и кардинала. Я попросил, чтобы мне сделали увеличенную копию. Ее-то я и повесил в приемной, где дожидались мальчики. Профессорское звание получено было после воцарения ефрейтора, без всякого шума и помпы. Я вообще старался не протоколировать свою деятельность в официальных хрониках Рейха. Моя единственная фотография с Адольфом так и не попала на страницы Беобахтера, поскольку нашлись события и поважнее. 

Свой австрийский паспорт на имя Феликса Круля я бережно сохранял, чтобы в 1945-ом на его основании твой отец сделал меня гражданином возрожденной Чехословакии. Фридрих Кёниг постарался обеспечить себя материально, не занимая публичных постов. Снаружи это казалось скромностью, граничащей с аскетизмом. Свою монографию “Раса, рожденная в борьбе” я посвятил фюреру. Она вышла сразу же после прихода нацистов. Я настоял, чтобы вместо фото автора был помещен Адольф Гитлер, а внизу – цитата из его рецензии. Это также понравилось фюреру. Когда я отправлялся знакомиться с очередным чиновником, моя книга служила визитной карточкой. 

Так я устроился в Рейхе. Хотел бы я спросить штурмовиков, истребленных в Ночь Длинных Ножей, много ли нужно ума, чтобы предвидеть кровавую развязку? Империя не потерпит двух цезарей. Я никогда не искал расположения у надутого индюка Эрнста Рёма, хотя мы были одной страсти. Зато я познакомился с Бальдуром фон Ширахом, лидером Гитлерюгенда. Этот лощеный пингвин всегда казался мне воплощением приспособленца. Через него я хотел стать ближе к Юргену Ольсену, сыгравшему Квекса из Гитлерюгенда. Этот фильм я смотрел многократно, млея от обаяния маленького нациста. Бальдур не терял времени даром. Когда поползли слухи о его особых отношениях с юным Юргеном, я тихо завидовал. Малыш Ольсен вскоре растворился в небытии, но фон Ширах вряд ли остался один. К его услугам были все мальчики Гитлерюгенда. Я забирался на его территорию осторожно. Так кот подкрадывается к заветному кусочку мяса. Однажды он сам посетил меня. Слава Богу, мальчики отсутствовали. Громадная фотография галантерейщика и кардинала висела на торцевой стене длинного узкого коридора, освещенная лампами. Подходя к ней, посетитель невольно проникался благоговением перед хозяином кабинета. Собственно, мне незачем было бояться придворного вельможи Рейха. Его появление в моем прокуренном кабинете было похоже на визит вежливости. Перед портретом фюрера он вытянулся и отзиговал. Я даже не встал ему навстречу. 

– Чтобы познакомиться с результатами моих исследований, Вы должны получить личное разрешение фюрера. В противном случае, дорогой рейхсляйтер, Вас расстреляют, – сказал я и загоготал. Шираху я также подарил свою книгу, выбрав подходящий момент.

Мы понимали друг друга. Мы завидовали друг другу. Ласкать влажными пальцами напряженные мускулы юношей в моем стиле ему не позволяла высота положения, но он мог меня уничтожить. Моим оружием была хладнокровная наглость, намекавшая на особый статус. Осторожный аристократ не решился атаковать меня. Больше мы не встречались, а вскоре я, от греха подальше, убрался в Прагу... Шираха уже выпустили из тюрьмы Шпандау, и он коротает старость на берегах Мозеля, сочиняя мемуары. В чем-то мы с ним похожи. Я бы с удовольствием встретился с бывшим членом Сената Германской Академии, если бы не боялся его коварства. Впрочем, если я совру о своей отсидке... Да только о чем нам говорить? Этот двуликий лис все равно не расскажет, как он любил Юргена Ольсена. Хотелось бы мне узнать, куда пропал этот мальчик...

Письмо пятое

Меня вдохновлял Йозеф Геббельс. Фотостудия была образцом пропагандистского жанра. Здесь я создал настоящий музей античности и нацистского арта. Не жалея денег, я заказывал статуи и картины с изображением нагих юношей и девушек. Фемины лишь оттеняли копьеносцев, однако они весьма интересно влияли на психофизическое состояние моих натурщиков. Адольф в рыцарских латах взирал на робких отроков, не уступавших красотой гипсовым статуям. Были и чисто греческие скульптуры, которые так тревожили меня в годы юности. Полуодетые изваяния также стояли в фотостудии. Разоблаченных подростков я вводил в эту комнату после обследования. Я хотел, чтобы они ощутили естественность наготы и не стеснялись подарить ее вечности. 

Я ставил пластинку с Вагнером и предлагал мальчикам выбрать шедевр, который понравился. Отроки осторожно ступали по мягким коврам санктуария. На стенах висели полотна с битвами героев, в той или иной степени обнаженных. Интересно было наблюдать за реакцией живых жезлов. Благоговейный страх заставлял детородный орган съеживаться, а прилив возбуждения, наоборот,  утяжелял его. Помню один случай, когда сухопарый мальчуган мне позировал с совершенно одеревеневшим и вылезшим из ножен оружием. Похоже, его самого забавлял этот факт. Он возлежит на греческом ложе с изогнутыми в улыбке устами. Глаза его мерцают от ощущения собственной сексуальности. Мне стоило больших трудов удержаться от того, чтобы разрядить этот пистолет себе в рот...

Но я обожал и трогательных натурщиков, чьи висюны словно уходили вглубь тела. Эти настороженные взгляды и напряженные мышцы с большим трудом удавалось расслабить. Мне не нужны были несчастные и запуганные модели. Я жаждал видеть в этих телах и глазах доверие и свободу эллинских юношей.

Задумывая фотографический проект, я сочинял слова, в которые облеку предложение позировать. Но юнцы были настолько заворожены силой искусства, что ни о чем не спрашивали. В моем распоряжении были настоящие копья и мечи, а также плащи и шлемы. Вооружение нравилось мальчикам. Они стояли с ним и сидели, возлежали или изгибались в застывшей борьбе. Меня перестала интересовать чистая нагота. Нежное очарование отрочества можно было кокетливо подчеркнуть небрежным набедренником или складкой плаща...

В своих моделях я воссоздавал знаменитые образцы европейского искусства. Я добивался точного повторения греческих поз. Но мог ли я обойти распятого бога? Фридрих Кениг соорудил крест с подставкой и кольцами веревок, намотанных на концы перекладины. Мальчики просто вдевали запястья в кольца и расслабляли красивые кисти. Еще одна деталь тела, которая прекрасна в мужчинах, но совершенно невыразительна в женщинах, это – рука. 

Фотоэтюды с распятием удивили меня своими возможностями. Снимать можно было сбоку, снизу, фронтально, а тело могло принимать такие причудливые и столь эрогенные позы. Теперь я не удивляюсь, почему христианство завоевало полмира. Его вздыбленный символ одобряло подсознание дикарей, к которым приходили миссионеры и проповедники. Индийская и китайская цивилизации отвергли Иисуса по той же причине. У них другой эстетический код, где крест – скорее угроза и признак вульгарности. Я бы рекомендовал вероучителям, проникающим в мир Дао и Вед, воспользоваться другими христианскими символами, например, рыбой.

Я решил провести эксперимент. Мне было интересно понять силу воздействия изобразительного искусства на одетого мальчика. Однажды Фридрих Кениг привел в свой санктуарий незамысловатого Алоиса. Жаль было ковров, которые он испачкал своими ботинками. Но я думал о другом. Сей отрок разносил почту, пока его отец кормил вшей где-то под Сталинградом. В тот день он принес мне посылку из типографии.

– Ты когда-нибудь был в музее арийской славы, Алоис, – спросил я.
– Нет.
– А хочешь побывать?
– Natürlich.

Я пригласил его в студию. Алоис углубился в зал. От неотесанного паренька я ожидал улыбок, смущения и прочих реакций, коими деревенский люд приветствует наготу. Но мой гость ходил среди статуй как заколдованный, уронив нижнюю челюсть себе на грудь. Я закурил и сел в кресло. На столике лежал альбом с репродукциями. Фридрих Кениг ломал голову, кому бы из замерших в мраморе героев он мог уподобить заскорузлого паренька. Чем больше я в него всматривался, тем меньше мне хотелось его раздевать. Пусть он все осмотрит и отправится восвояси. Но паренек не собирался уходить.

– Herr Professor, wer diese Leute sind, – спросил он почти шепотом.
– Götter, – ответил я, сдерживая зевок.
– Und wann lebten sie?
– Vor Langer Zeit, aber einige leben jetzt in unserem schönen Reich.
– Warum sind sie nackt?
– Weil sie Götter sind.

Я окончательно похоронил идею фотографировать Алоиса, но выдворить его было непросто. Он стоял у бронзового изваяния и нежно гладил холодные выпуклости.

– Hast du das schon mal gesehen? – спросил я, взяв его сзади за плечи.
– Nein.

Я принялся его раскачивать, подталкивая к двери. Но он словно приклеился к изваянию. 

– Gut. Du musst arbeiten, – сказал я.
– Mein ganzes Leben lang habe ich geträumt, ein Held zu werden.
– Da liegt ein Schwert. Es ist echt.
– Kann ich es abholen?
– Natürlich.

Я еще никогда не видел такого нежного обращения с оружием. Алоис сжимал рукоять обеими ладошками, держа меч перед собой. Щекой он прильнул к плоскости лезвия, то открывая, то зажмуривая глаза, а языком осторожно подбираясь к острию. Меч был туповат, но я не на шутку встревожился. Мальчуган так страстно вытягивал шею и терся ею о лезвие, что мог вскрыть себе сонную артерию. Подбородок он уложил на противоположную от себя плоскость меча, и я вскрикнул:

– Vorsicht!

Он очнулся и стал опускать его. Руки его при этом легли на бедра, и меч показался мне здоровенной фалангой сатира. Мальчуган колыхал им из стороны в сторону, пока не уронил на ковер. Я спросил его:

– Willst du mit diesem Schwert ein Foto machen?
– Ja!
– Komm morgen früh zu mir. Jetzt bin ich sehr beschäftigt.

Я действительно хотел заняться руководством по цветной фотографии, которое мне принес из почты Алоис. А еще я надеялся, что он забудет и не придет.

– Kannst du Geheimnisse bewahren?
– Natürlich.
– Sag niemandem, dass ich dich fotografieren werde.
– Gut.

Желание побыстрее освоить цветную фотографию задержало меня в кабинете за полночь. Затем я лег рядом с тобой, Матиас, и погрузился в тяжелый сон. Мне снились пластины и реактивы, из которых проявлялись мои натурщики. Они выскакивали нагие из огромной пластмассовой ванны, стряхивали с себя воду и растворялись во мгле. Ты всегда был ранней пташкой, и в то утро ни свет ни заря отправился играть на флейте в дальний конец дома. Я предпочел бы поспать до полудня, но ты растолкал меня в девять. Ты сказал, что какой-то бенгель торчит возле дома и даже кидает по окнам мелкие камешки. Скажи ему, чтоб проваливал, буркнул я, и засунул голову под подушку. Но ты снова растолкал меня и сказал, что это Алоис, который пришел фотографироваться. 

Тебе было строжайше запрещено разговаривать с посторонними. Конечно, я имел разрешение держать в доме экспериментального мальчика. Не полицаи, но обычные бюргеры могли причинить тебе вред. Когда до меня дошло, что ты разговаривал с Алоисом, я тотчас проснулся. Выскочив из постели, я побежал на балкон. Вчерашний любитель мечей щурил глаза в лучах восходящего солнца. День назревал погожий и теплый. Я пригласил мальчугана в дом. Ты, Матиас, уже приготовил утренний кофе. Мы сели за стол. 

Разговор совсем не клеился. Я глядел на соломенные вихры с рыжеватым отливом и что-то соображал. Этот полу-немец-полу-чех прихлебывал кофе с опаской. Он никогда еще не пил горькое пойло аристократов. Я официально познакомил его с тобой.

– Lerne meinen Sohn kennen.

Вы оба привстали и чинно пожали руки. Я вспомнил, что вы ровесники, но Алоис выглядел мельче. Его миниатюрное тело никак не дотягивало до четырнадцати, а веснушчатое лицо было наивным. Это не удивительно, ведь их было семеро детей. Алоис не усомнился в родстве блондина профессора и смуглого черноволосого мальчика. Он, вообще, ни в чем не сомневался. В галдящем курятнике семьи он думал только о пропитании и присмотре за младшими. Раньше затрещины выдавались ему. Теперь затрещины выдавал он сам. Во мне он увидел отверстие в горний мир. Кофе, печенье, мармелад... Он сроду не жевал такой снеди. 

Я продолжал смотреть на его соломенные космы. В школе он мог не учиться. Согласно доктрине, которую обслуживал и я, расово неполноценным достаточно уметь написать свое имя и прочесть название комендатуры. Что-то екнуло у меня в груди. Я попросил тебя, Матиас, принести расческу. Влажным гребнем я зализал назад волосы этому полукровке  – и обомлел от восторга. На меня взирала Дама с горностаем. Обнаружилась лебединая шея и вытянутое, скуластое личико. Его губки и носик образовывали то греховное очарование, которое стирает грань между отроком и отроковицей. Такие мальчики были востребованы на женских ролях в театре Шекспира. Глаза повторяли изгибы бровей, которые уходили слишком далеко за пределы лица. Они закруглялись гораздо мягче, чем у Юргена Ольсена, да и надбровные дуги были легче. Острый подбородок не выпячивался и всецело гармонировал с остальным лицом. В нем не было нордической жесткости, которая появляется у арийских мальчиков вместе с прыщами и лоноволосением. В этом плебее обнаружилось столько благородных черт, что я усомнился в отцовстве простолюдина. Бледность, присущая рыжеватым блондинам, проступала сквозь россыпи веснушек. Мне страстно захотелось его раздеть...

Я раздвинул восточную стену санктуария, и солнце ринулось в наши объятия. В октябре довольно прохладно, но в тот день вспыхнуло индейское лето. Когда я проектировал фотостудию, внешние оболочки восточной и западной стен были задуманы стеклянными, чтобы рассвет и закат дарил нас своими лучами в полном объеме. Утром восточная стена раздвигалась, озаряя стену западную, а вечером было наоборот. Внутренние плоскости раздвижных панелей были искусно замазаны пейзажами. Это были шедевры живописного искусства, которые сотворил один несчастный еврей за возможность укрыться в нашем доме. 

Так я играл с судьбой, мой дорогой Матиас. Пока рисовал, он был моим гостем. Потом я отвез его в багажнике до самого Адриатического моря. Надеюсь, он благополучно доплыл до Венеции, где примкнул к подпольщикам. Это была та самая поездка, где ты простудился на замшелом валуне. Упомяни об этом еврее, Матиас, в своем сценарии. Как бы там ни было, я рисковал жизнью...

Алоис принялся ощупывать оружие, а я сел в кресло и закурил. Комната нагревалась, но я не торопился. Мальчик не замечал, казалось, ни музыки Вагнера, которой я зарядил патефон, ни едкого табачного дыма. Выкурив одну сигарету, Фридрих Кениг воскурил другую. Я хотел, чтобы тот сам отозвался. Он бесцеремонно напялил на себя шлем, и с мечом в руках бродил среди статуй. Я принялся заряжать пленку в фотоаппарат. Алоис подошел ко мне и оперся на меч. Я снова сел в кресло и закурил очередную сигарету. Он не выдержал:

– Sie werden um Fotos zu machen?
– Bist du bereit?
– Natürlich, – ответил он обиженно.
– Wirst du in Kleidung posieren?
– Ich weiß nicht. Und wie ist es notwendig?
– Schau sie dir genau an. Sind sie in Kleidung?
– Ich habe zu entkleiden?

Ничего не ответив, я углубился в рассматривание иллюстраций. Мальчуган исчез из поля зрения, а через несколько минут тронул меня за плечо. Я повернулся назад. Он стоял в своей бледной коже и подрагивал. 

– Ich bin jetzt fertig.

У него было изящное телосложение. Нелепая одежда уже не искажала фигурку, как и патлы, мешавшие разглядеть облик. На теле мальчика были довольно крупные родинки, причем, в самых неожиданных местах. Одна из них приютилась в низине подбрюшья, а по левой ягодице рассыпалась целая стая мелких рыжинок. Лоно его было чистым, а толстое и короткое поленце набухло уздечкой. У мальчика были узкие плечи, поэтому округлые бедра делали его слегка похожим на русалку. Я усадил его в кресло и развернул к свету. Дама с горностаем почти утонула в тряпичных холмах. Тогда я приподнял мальчика и поместил на подлокотник. Теперь он мог показать себя во всем великолепии. Более часа мы сновали вокруг кресла, пока не закончилась пленка. 

На последних кадрах спящий витязь пробудился. Твердеющая колбаска переваливалась то в одну сторону, то в другую. Я с грустью подумал, что бедному мальчику негде уединиться для самоудовлетворения. Он приходил ко мне еще несколько раз, в свободное от работы время. Я бережно храню цветной кадр, где Алоис словно обвился вокруг меча, а влажный язык его тянется к лезвию. Тянется к смерти? В сорок пятом он записался в фольксштурм. Хотел бы я знать, как сложилась его судьба...

Перечень подвигов был бы неполным, если бы я не рассказал о своих путешествиях по империи. В нее входили: Франция, Дания, Бельгия, Швеция, Нидерланды, Польша, Австрия и Хорватия. Были также союзные государства, в которых также можно было удить рыбку. Венгрия, Румыния, Болгария, Италия, Словакия и, на худой конец, Испания. В Греции, колыбели эллинской цивилизации, было неспокойно, и это печалило. 

Путешествовать по завоеванным территориям с фотоаппаратом я начал, когда Гитлер еще надеялся победить русских. Проблемой было выбрать правильный способ воздействия на юных туземцев. К арийским бредням они были более-менее равнодушны. Инспектировать школы с целью изучения расовых особенностей? Но как я уломаю раздеться парня, чьи мозги не промыты высокими идеями нацизма? Действовать на официальном уровне было проблематично. Оставалось знакомиться с мальчиками на улице, искать тех, кто готов продаваться. Но я плохо знал местные обычаи...

Первой моей палестиной была Польша. Здесь я мог изъясняться и предлагать мальчуганам марки. Я подозревал, что католическое воспитание затруднит наше сотрудничество. Но голод не тетка, а скромный гонорар мог накормить всю семью малолетнего натурщика. Так я рассуждал, подъезжая к границам генерал-губернаторства. Сердце защемило от родной молви. Я останавливался в более-менее обжитых местах, вдыхая аромат Польши. Но все чаще пахло гарью. Еще дымились разбомбленные дома. Сопротивлялось подполье. Я рисковал напороться на партизан, и тогда мне не будет пощады. Собственно, путь мой лежал в Варшаву. Там было относительно безопасно, да и выбор был больше. 

Поляки смотрели на меня с затаенной ненавистью. Респектабельный костюм был для них красной тряпкой. Я остановился в уцелевшей гостинице и загнал авто подальше от чужих глаз. Как же мне завязать знакомство в этом анусе мира? Тут все держится на семейных узах, и мне не было места среди порабощенных, но внутренне сплоченных туземцев. Посещение костела вызвало бурю воспоминаний. Мальчики-министранты были так же милы и кротки, как в годы моего детства. Ксендзы умеют подбирать себе помощников. Сейчас я любовался ими без всякого смущения, но они были по-прежнему недоступны. У меня были деньги, у меня была еда, но не было доверия. Я ждал счастливого случая, и он вынырнул с совсем неожиданной стороны. 

Священника обмануть было сложно. Когда месса закончилась, отец Евстахий тихо подсел ко мне на скамейку. Некоторое время мы молчали. Он осторожно спросил:

– Вы, должно быть, из надзирающих органов?
– В некотором смысле, – уклончиво ответил я. 

Меня озарила догадка. Польские ксендзы не сотрудничают с нацистами, а значит, отец Евстахий не побежит доносить на меня. Я могу озвучить ему самое нескромное предложение, оставшись неуязвимым. Но тут мне пришла идея поинтересней. Я сделал загадочное лицо и молвил:

– Я пришел предупредить вас, отец Евстахий. Они знают о ваших евреях.

Предположение, что честный ксендз так или иначе причастен к спасению хотя бы одного еврея, стало волшебным ключиком. Не каждый из них был готов повторить подвиг отца Максимилиана Кольбе, о котором они могли узнать по церковным каналам. Я знал, что католики умеют быть достаточно гибкими. Чтобы не потерять большее, они готовы отдать меньшее. Святые отцы достаточно поднаторели в индульгенциях и компромиссах. 

– И что мне теперь делать?

Отец Евстахий побледнел, но держал себя в руках. Я восхищался его мужеством.

– Меня попросил один очень высокопоставленный человек из Берлина сделать несколько фотографий ваших алтарников. Взамен он обещает закрыть глаза. 

Я блефовал. Ему я не мог ни помочь, ни навредить. Но это был самый правильный путь для достижения желаемого. Отец Евстахий молчал. Похоже, он понимал, какого рода должны быть фотографии. Я стал прощаться:

– Ну что ж. Заставить вас я не могу. Прощайте.
– Постойте. Дайте подумать. Вы хотите сфотографировать обоих мальчиков?
– Нет. Только того, который повыше. Беленький.
– Томаш.
– Сколько ему лет?
– Двенадцать.
– Отлично. Я буду фотографировать его в алтаре.
– Но это же святотатство!
– Предложите мне другое место. 

Отец Евстахий помрачнел. Мешкать было нельзя, и я продолжил:

– Сегодня вечером вас устроит? Мальчику я дам денег... 

Разноцветное солнце проникало сквозь витражи в старый костел. Я стоял между рядами скамеек и взирал на распятие. Христос висел голый, чудом удерживая набедренную тряпку. Скрипнула входная дверь. В храм вошел отец Евстахий, ведя за руку моего натурщика. Оба молча подошли ко мне.

– Я вас прошу не делать это в алтарной части, – сказал ксендз и величественно удалился. 

Мальчик стоял на некотором отдалении, облокотившись о лавочку. Луч света выхватил из темноты его светлый чубчик. Я размышлял о том, что меня все больше очаровывает – смущение невинности. Вообще, выражение их лиц стало для меня чем-то очень значительным. Я уже осознавал, что именно привлекает меня в мальчишеской наготе. Не задки и передки, как полагают далекие от наших чувств обыватели. Нагота есть символ доверия тому, кто созерцает ее. Не украдкой, но с разрешения обладателя неземной красоты. Позирующие мальчики не должны выглядеть жалко или испуганно. Вымученная нагота только уязвляет. 

Я жаждал видеть нежность на их лицах, детскую растерянность и доверие. Естественная улыбка обнаженного мальчика бесценна. Раскрепощенная поза и мягкие округлости разоблаченных таинств. Детские мордашки может заливать червень стыда или осенять глубокая задумчивость. Попав в объектив, дети порой изображают дерзкий вызов, наслаждаясь разодранным запретом. Мне нравятся лики натурщиков, которые осознают свою красоту. Они еще не знают, что таит в себе эрос, и наивно строят глазки. Это очарование отсутствует у профессиональных моделей, которые лицезреют, как статуи. Они и есть мрамор, холодный и равнодушный. 

Между тем, пауза затягивалась. Томаш стоял, опершись животом о спинку скамьи, качался вперед и назад. Во мне он видел оккупанта, для которого было нужно что-то сделать. Он не собирался вступать со мной в эмоциональную связь, которой я дорожил больше всего. 

– Подойди ближе, Томаш, – сказал я по-польски.

Мальчик отлип от своей опоры и сделал несколько шагов ко мне. Его взгляд избегал моих глаз, но в нем чувствовалось удивление. Я говорил на языке его народа, и это требовалось осмыслить. 

– Скажи мне, о чем вы говорили с отцом Евстахием?
– Ну... что пан будет меня фотографировать.
– А он тебе сказал, что ты должен снять всю одежду?
– Так.
– Ты готов это сделать?
– Отец Евстахий сказал, что я буду изображать пана Езуса, который принимает крещение. 
– Тогда раздевайся.

Я принялся устанавливать фотокамеру, украдкой наблюдая за Томашем. Как я и предполагал, трусов он не сбросил. Мальчик старательно укладывал одежду на лавочку, повернувшись ко мне спиной. Я терпеливо наблюдал, как он медленно разглаживает дырявые шкарпетки на холмике вещей. Религиозные польские матери строго следят за внешней пристойностью своих чад. Но то, что прячется от взоров, часто бывает застиранным и заношенным. Его левая булочка топырилась сквозь задний шов. Мальчик повернул ко мне красивую голову. Поймав мой взгляд, он поправил трусы. Снимать их он не собирался. 

– Расскажи, Томаш, как Он крестился? – я продолжал искать встречи с его душой.
– Разделся и зашел в воду.
– А разве Он в майтках крестился?
– Не знаю.
– А я знаю. Есть специальная бумага, где сказано, что Езус крестился голым.
– Но ведь Его не фотографировали.
– Я видел икону, где Он изображен голым.
– А как Он... стоял?
– Вперед лицом, Томаш. Христос не стеснялся, потому что Он смелый.

Переминаясь с ноги на ногу, мальчик приблизился ко мне и отвел руки в стороны. Хитрый святоша нашел выход из положения. Пусть этот грешок ляжет на меня, тогда на исповеди ему не придется его проговаривать. Смакуя каждое мгновение, я стаскивал с него последний покров. Он мог это сделать быстро, и тогда не произошло бы катастрофы. Я же растягивал удовольствие. Я чувствовал, как бьется пульс мученика. Возложив всю вину на меня, он закрыл глаза и приготовился к мытарствам. Резинка трусов проехалась по мшистому лону и заскользила вдоль дрожащей удочки. Стерженек удлинялся по мере того, как набедренник полз вниз. Я действовал поступательно, опуская покров то сзади, то по бокам, а потом нажимал холодными перстами на тряпичный фасад. Наконечник разбухал от секунды к секунде, норовя вырваться из плена. Когда тетива, наконец, сорвалась с него, упругая удочка с размаху стукнулась о лобок. 

Тонкие персты закрыли пенис прежде, чем я успел его рассмотреть. Два больших пальца вдавили его в ладошки, чтобы под их прикрытием доставить в прежнее положение. Это вызвало боль сопротивления, и мальчуган на миг разомкнул заслонку. Головка обнажилась, багровея и слезясь. Я спросил:

– Весь грех лежит на мне, Томаш, не так ли?

В ответ я услышал мучительное всхлипывание. Похоже, его манера кончать была молниеносной. Мальчика несло к греховному извержению на всех порах. Я чувствовал, как вибрируют в моих ладонях напряженные ягодицы. Действовать нужно было решительно.

– На исповеди тебе не придется рассказывать об этом грехе. Закрой глаза и дай мне это сделать.

Запрокинув голову, Томаш вцепился руками в спинку генуфлектория. Меня обдало мальчишеским потом. Занавес тихо упал к стопам. Упругие бедра судорожно сжались. Пульсирующий дьяволенок раскачивался как ванька-встанька, выворачивая себя из бледной кожицы. Религиозным мальчикам приходится стойко сопротивляться естественным желаниям, подумал я. С чувством стыда они уступают соблазну, когда терпеть нет больше сил. Сколько же он держался после последнего своего падения? Горячие капли скользнули по моему нёбу, в которое уперся его пистолетик. На миг я затаил дыхание, обволакивая жаркое дуло губами. Одна рука сжимала яички, а другая распласталась на ягодицах. Средний палец случайно попал в ущелье и был затиснут с такой силой, какой я не подозревал в двенадцатилетнем министранте. 

Мальчик громко вскрикнул, а потом рухнул на лавку, подмяв под себя штаны и рубашку. Я успел подхватить его за спину, чтобы он не стукнулся головой. Его стопы все еще пеленал растерзанный набедренник. Фридрих Кениг стащил его и спрятал в карман. Очнувшись, он сразу же натянет трусы на себя. Мне известны эти припадки стыда. Предчувствие не обмануло меня.

– А где мои майтки, – пролепетал Томаш, когда пришел в себя.
– У меня.
– Отдайте, – взмолился он.
– Ты еще не фотографировался.
– Я не хочу! Я иду домой! 

Томаш натягивал штаны на голое тело. Я наблюдал, как он ищет шкарпетку под лавкой. Одевшись, мальчик перескочил через несколько скамеек, чтобы меня обойти. Я смотрел в спину удаляющемуся отроку, пытаясь понять его мысли. Он чувствует себя оскверненным, хотя я помог ему освободиться от напряжения, подарил несказанное удовольствие. Я позаботился, чтобы он выплеснул в меня весь запас семенной жидкости. Теперь он не скоро почувствует прилив похоти. 

Сев на скамейку, я поискал глазами возможную щель, через которую отец Евстахий мог бы наблюдать за нашими не совсем духовными упражнениями. Я проглотил сок юности, так и не ощутив вкуса. Виной всему его падение – на скамью, ибо никаких других падений я не признавал. Бедный малыш вынужден по утрам стыдливо вычищать липкие пятна на трусиках, которые я держал в своих пальцах. Вдруг когти коршуна вцепились в них, а в следующее мгновение на правое мое плечо навалилось молодое тело. Оно прильнуло ко мне, имитируя борьбу. Секунда нужна была, чтобы вырвать злосчастный набедренник и ринуться прочь. Однако эта секунда перетекла во вторую. Я понял, что его намерение было другим. Свободной рукой я схватил его за плечо и перетащил к себе на колени. 

– Nie mogę iść do domu bez majtek, – прошептал Томаш, глядя на меня снизу.
– Ale jesteś mi coś winien.
– Dobrze. Ale wszelki grzech spoczywa na tobie.
– Płacę za wszystkie twoje grzechy. Ile kosztują w Reichsmarkach?

Мы помирились, и он снова разоблачился. Я сделал несколько кадров со вспышкой. Солнце за витражами сползало все ниже. Я бы не был собой, если бы не почуял тайных помыслов мальчика. Но Томаш не стал дожидаться погоды у моря. Когда я разворачивал ему бедро, он перехватил мою кисть и втиснул между ног. Глаза он закрыл, а язык ехидно высунул. Я уложил его на скамью, а сам встал на колени. Томаш повернулся чуть на бок, закинув голую ногу на спинку генуфлектория. Моя рука блуждала вдоль всей точеной конечности, пока губы ощупывали гладкую упругость мошонки. Пальцы другой руки играли на пульсирующей флейте. Похоже, не вся лава была извергнута. Но теперь я хотел вкусить ее с гурманской неспешностью. Интересно, что делает сейчас отец Евстахий? Томаш отрывисто дышал и выгибал спину. Его пальчики вцепились мне в волосы, коих осталось не так много. 

Его расчет был верен. Кто как не ксендз уговорил встретиться с этим странным паном? Кто как не странный пан проделывает непристойные, но такие приятные действия? Он, Томаш, ни в чем не виноват. Ему не в чем каяться на исповеди. На этом пиршестве жизни он – вещь. Завтра он снова наденет стихарь и продолжит служение. А сейчас... каплю за каплей я принимал на язык горячее семя фавненка. Яички его судорожно вдавились в тело. Теперь мальчик не торопился вставать, даря мне возможность ласкать его в самых заветных местах. Есть мимолетная пора в развитии мальчика, когда половая система уже проснулась, но не успела достроить оставшееся тело. Дитя с нежной кожей и сладким запахом еще не осквернено прыщиками и грубой шерстью. Оно уже познало сладость оргазма, направленного на самое себя. Потому что дитя прекрасно в своей незрелости, и осознает это. Какие бури отчаяния и восторга таит в себе отрочество! Какое внутреннее напряжение переживают агнцы, прозревающие в себе волчью стать! 

Письмо шестое

Отчего они страдают, думал я, садясь в машину. Почему в педагогике нет специального раздела, курирующего переход мальчиков по шаткому мостику взросления? Впрочем, у сыновей трущоб таких проблем не возникает. Они запросто приобщаются к соблазнам мира, походя приобретая греховные наклонности и непристойные заболевания. Но что имеют мальчики из благополучных семей? С какой искореженной психикой входит приличный юноша в мир взрослых людей? Сколько семейных проблем тянется из глубины детства! 

Я не предлагаю менять воспитание девушек. Здесь все в порядке. Но реформировать сексуальное просвещение гарсонов считаю необходимым. Во-первых, отношение к мастурбации. В нашей культуре (1968 год) оно доведено до абсурдного лицемерия. Все понимают, что дроч есть признак сексуального здоровья, но глухо молчат. Совершенно ясно, что без предварительной кулачной подготовки трудно справиться с реальной прелестницей. Наконец, все нормальные мальчики этим занимаются, но яростно отрицают сей факт. Я убежден, что маньяки и убийцы пережили в детстве эротическую депривацию. 

Какие-то надежды я возлагал на языческие корневища нацизма, но после Длинных Ножей мой оптимизм сошел на нет. Гитлер принялся строить цитадель консерватизма, направляя подростковую сексуальность в русло танатоса. Теперь, когда свастика растоптана, пора бы прекратить зажимать эрос. Однако общественное мнение живет своей жизнью, а передовая наука – своей. В моем идеальном мире я бы разрешил адельфопоэзис. В нем бы не считалось зазорным пройти через этап однополых экспериментов. Для мальчиков из бедных семей было бы похвально искать опеки патрона. Вплоть до усыновления, как это делалось римскими императорами. Ибо, что может быть чище и трогательней любви между юным и взрослым, где нет бытовых дрязг и половой диалектики. 

Пусть бабники любят пельмени, но не нужно при этом завидовать возвышенным отношениям мальчика и мужчины. Почему я должен мимикрировать под нацизм и как вор прятать свою любовь? Лицемеры делают вид, что не замечают в двенадцатилетнем отроке обворожительной красоты. Почему не поют гимны и не ставят памятники нагимедам на площадях? Почему поклонение фаллосу проявляется в виде пушек и вышек? Воля ваша, господа присяжные, но я не согласен с вашими законами. Неужели вы не видите связи между сексуальной фрустрацией и концентрационными лагерями? 

Было уже темно, когда мы с Томашем выскользнули из костела. Я даже не мог покатать его на машине без того, чтобы не вызвать презрения соотечественников. Как тени, мы шли по унылой Варшаве, избегая освещенных мест и немецких патрулей. Он жил в облезлом бараке, подойти к которому я не смел. Мы остановились в какой-то подворотне, чтобы попрощаться. 

– Dlaczego to robisz? – спросил он меня.
– Ponieważ kocham chłopców.
– A co jest w nas takiego wyjątkowego?
– Chłopcy są najpiękniejsze stworzenia na świecie.
– Ale co powiesz na Sądzie Ostatecznym?
– Powiem, Bogu, że jest miłością. Kochałem tak jak mnie przeznaczono.

Расставаться не хотелось. Я взял его за плечи, вглядываясь в мордашку. Во тьме я видел лишь контуры. Захотелось забрать что-то на память. В миг расставания я позволил себе сорвать поцелуй с его невинных уст. 

Поразительна психика детей. Они запросто имитируют развратные движения и сдают в аренду свои тела, но смущаются проявления настоящей нежности. Доступный мальчик готов терпеть любые манипуляции со своей плотью и даже отважится на французский поцелуй, но ему отвратительна мысль о соприкосновении губами. В этом его отвращении чувствуется неготовность детского организма к настоящей любви, которая требует душевного напряжения. Здесь мальчик боится переступить запретную черту, осквернив себя подлинными чувствами. 

Эти мысли в более-менее оформленном виде пролетели через мой мозг, пока я размазывал губы по пухлой мордашке отрока. Он отчаянно вертелся, но не тронулся с места. Наконец, мне удалось сомкнуться с его губами и скользнуть своим жалом во влажный рот. Я был готов целовать его вечность, но мальчуган задыхался. Я оторвался от губ и принялся ласкать его шею, уши и грудь. Томаш шумно дышал, тычась твердеющим посошком мне в ногу. Я хотел запомнить его как можно теплее. Фридрих Кениг хотел дать ему то, что он вряд ли когда-либо получит в обреченной и замордованной Польше. 

Отчего они страдают, думал я, садясь в машину. Бедные католические мальчики. Они надеются отыграться в раю, реальность которого весьма сомнительна. Я вырвал его из савана благочестия, пользуясь привилегией господина. Глоток свободы в чинной чопорности рабства. С тех пор, как дети выделены в отдельный кластер, их отношения с взрослыми строго очерчены. Мы осуждаем фашизм, однако продолжаем вколачивать тоталитарные догмы в головы малых сих. Это нечестно и преступно. Я буду вырывать юные души из рабства, пока хватит сил. Это моя миссия. Это моя борьба. Я буду мимикрировать под любой режим. Фридрих Кениг будет лгать, и притворяться до последнего своего вздоха, но не позволит тьме ханжества сомкнуться окончательно! 

Погода испортилась. Дождь пошел, сначала мелкий, а затем хлынул ливнем. Я катил, не встречая препятствий на немецких рогатках, но дороги явно сопротивлялись моей миссии. Трясло на ухабах, трясло от мысли быть убитым шальной пулей бандита. Но, похоже, подпольщики отлеживались в берлогах. Едва не утонув, я вплыл в Люблин и остановился перед видавшей виды гостиницей. Хотелось согреть свои кости у камина, но камины не водятся в польских селениях. Зато здесь можно накачаться водкой, этим дешевым эрзацем счастья. Я забрался под одеяло и положил на грудь бутыль. Холодное стекло не могло заменить мне тебя, Матиас. Ты остался в нашем уютном домике, получив наказ не выходить из дому и не открывать дверь. 

Проспав полдня, я вышел в умытый город и направился в ближайший костел. Юных аколитов Фридрих Кениг не застал. У старика-священника я осведомился о времени следующей мессы и пошел гулять по улицам. Ксендз… возможно, он и не прятал евреев, из страха утратить последнюю опору в наползающей тьме старческого слабоумия. Его помощники не зацепили струн моей эллинской души. Я отправился в другой храм, который не разочаровал меня. Юный Кароль весьма смахивал на Иосифа, коего я упустил в иезуитском интернате. Священник, его опекавший, едва переступил порог первой молодости. Я безнадежно искал нотки страха в его величавом облике. Трюк с запугиванием провалился. 

Ксендз оказался антисемитом, и готов был с радостью взойти на голгофу. Похоже, он ждал случая предъявить претензии к представителю высшей расы, и теперь разошелся не на шутку. Смешивая немецкие и польские фразы, этот доминиканец горестно обличал немцев. Я не мешал отцу Хенрику изливать душу, о чем впоследствии не пожалел. Он говорил о дружбе двух наций, восхищался немецким порядком:

– Мы могли бы вместе воевать против большевиков, и тогда наша победа была бы неминуема. Но вы сделали ставку на бандеровцев, которые никогда не умели сражаться. Вот увидите, эти неандертальцы еще покажут низменное нутро...

На ходу я перестраивал аргументацию. Когда отец Хенрик, наконец, выдохся, я сказал:

– Никогда не поздно исправить ошибку, святый отче. В окружении фюрера всерьез рассматривают идею причислить поляков к арийской расе. И вы можете в этом помочь. 

Как я потом узнал, такие исследования действительно проводились в Познаньском университете, но тогда я ткнул пальцем в небо. Фридрих Кениг наплел этому недонацисту о тайных научных разработках. Я рассказал о том, что именно мне поручено собирать фактический материал о физических особенностях польских мальчиков.

– Вы, отец Хенрик, можете либо помочь, либо воспрепятствовать делу объединения двух великих наций. Выбор за вами. 

Затем я указал на Кароля, как на образец расовой чистоты. Отец Генрих молча снимал с себя манипул и суперпеллицеум. В ризнице мы закурили. Ксендз словно забыл о моем предложении, разглагольствуя о гонениях и несправедливостях. Я честно выпил поставленную передо мной чашку нехитрого чая, назвал гостиницу, в которой остановился, и удалился. Странное ощущение оставил во мне этот душпастырь. Мне казалось, я зацепил его. Поверил ли он, спрашивал я себя, глядя на футбольное поле, по которому гурьбой бегала грязная пацанва. Стоял погожий сентябрьский денек. Вспотевшие футболисты поволоклись к водоему, и я поплелся за ними. Земборжицкое озеро было жемчужиной Польши. Чистая арийская публика ютилась у пристани, где под навесом можно было выпить филижанку кавы и насладиться зеркальной гладью. Мальчишек здесь не было, зато работал прокат лодок. Одну из них я арендовал и поплыл туда, где плескались юные боги. Фридрих Кениг наслаждался звонкими, чистыми голосами, блеском их тел и благодатью осенней природы. 

Наконец, купальщики обратили внимание на мой челн. Я кружил достаточно близко от них, чтобы стать заманчивой целью соревновательных подвигов. Мальчики вышли на мель и принялись о чем-то совещаться, поглядывая в мою сторону. Наконец, один из них отделился от остальных и поплыл ко мне. Вскоре он оказался возле лодки, ухватился руками за борт и подтянулся вверх. 

– Jesteś Polakiem? – спросил он, щурясь от солнца.
– Tak. Jak masz na imię?

Не ответив, смельчак плюхнулся в воду и поплыл назад. Вскоре вся футбольная братия уже загребала ко мне, стараясь обогнать друг друга. Мое положение было отчаянным. Если они все заберутся в лодчонку, она перевернется. Я крикнул:

– Z kolei, chłopaki!
– Dzień dobry! – кричали они, высовываясь из воды и переполняя собой суденышко. 

Ватага голых амуров недолго задерживалась на борту. Они использовали лодку как трамплин, сверкая белыми полусферами и смуглыми влажными спинами. Свои тросточки они скрывали ладошками, однако в порыве веселья стыд быстро улетучивался. Я был охвачен невинной энергией юности. Они цеплялись за мои плечи мокрыми лапками. Я получал удовольствие, поддерживая их за упругие бедра, соскальзывая время от времени к безволосым лобкам. Мальчуганы еще не вкусили подростковой застенчивости и запросто распластывали юные тела на дне лодки, чтобы согреться. Давно они не встречали соотечественника, который бы бездельничал посреди озера.  

Два переростка остались сидеть на берегу, хмуро взирая на друзей. Они уже вошли в пору стеснительности и не собирались демонстрировать постороннему интимные сферы. Их напряженные лица я мог разглядеть даже издалека. Они сомневаются в моей персоне, взявшейся невесть откуда. Эти жеребцы наверняка связаны с подпольем, имеют подружек, которых натягивают в тени прибрежных зарослей. Я представил себе, как напрягаются их могучие чресла, исторгая струи горячей плазмы. Даже в оргазме они продолжают ненавидеть тевтонов. Сегодня же о странном пане на лодке будет донесено главарям сопротивления, а завтра...

На следующий день меня оповестили о прибытии делегации. Я спустился вниз, чтобы увидеть моего Кароля в сопровождении сморщенной ведьмы. Родителей угнали на работы, и теперь они вдвоем едва сводили концы. 

– Отец Хенрик сказал, что вы помогаете полякам, – промямлила старуха. 

У Кароля была лисья мордашка, типичная для шляхетских детей. Кепчонку он зажал в руке, нависая над сидящей каргой. Неумелые руки обкромсали ему волосы тупыми ножницами. Мальчуган разглядывал меня с любопытством. 

– А что еще сказал отец Хенрик? — поинтересовался я.
– … что пан прибыл из Берлина, и может подкинуть деньжат.
– Я подкину деньжат, если ваш мальчик будет придерживаться инструкций, – сказал я тихо.

Кароля я повел в свои апартаменты, предупредив швейцара не выгонять бабку. Мне не хотелось уговаривать. Фридрих Кениг вытащил банкноту и положил ее на видном месте. 

– На эти деньги ты сможешь купить много еды и даже одежду. Ты хочешь их получить?
– Tak proszę pana.
– Ну, тогда раздевайся.

Они все будут выглядеть несколько томными, на фотографиях польского цикла. Мне пришлось немало постараться, чтобы превратить худобу в грациозность. Некоторые из них снимали вместе с трусами и крестики – католические и православные – ведь среди юных люблинцев хватало белорусов и украинцев. Не успел я отпустить Кароля, как новое посольство уже входило в готелик. Я запускал мальцов по два и по три, оставляя их матерей стоять или сидеть в вестибюле. Вместе они вели себя возбужденно, шепотом комментируя исподнее и открывавшиеся из-под него ландшафты. Я торопливо припоминал классические сюжеты, чтобы расположить мальчиков в более-менее красивые композиции. Все они были блондинистыми, что для отца Хенрика было несомненным признаком расовой чистоты. 

Однако на следующий день ко мне пришли смуглые и темноволосые мальчики. Весть о том, что некий поляк раздает деньги за вполне безобидное дельце, расползлась с невероятной скоростью. Новая партия натурщиков была не столь арийской. Таковые мне тоже нравились, однако размер бонусов пришлось урезать. Ближе к вечеру я решил, что пора бежать, дабы сохранить запасы банкнот. Одним из последних явился Казимир, чье наследие предков было великолепным. Ему было лет шестнадцать. Утонченные дамы желали его, но мальчик был весьма набожен. Он не воображал себе, как можно пронзать храбину, перед которой весь город снимает шляпу. Я ему показал, как это делается.

Казимир имел гладкую кожу на бедрах и в промежности. Я нацедил ему водки и решил оставить на ночь. Мы пили и разговаривали, а в промежутках я выкачивал его юные соки. К рассвету мы совсем подружились, и он позволил мне пристроиться к его пружинистым всхолмиям. Я целовал его в затылок, в уши, стараясь добраться до губ. Он лежал ниц, подложив под бедра подушку. Казимир делал вид, что спит, тихо постанывал и комкал пальцами простынь. Я вклинивался в него своим жезлом, пытаясь слиться с ним. Он был из небогатой, но чопорной семьи, и свято верил в непорочное зачатие. Польша – страна романтиков. Внебрачные связи здесь порицаются, а юноши блюдут целибат. Казимир стеснялся девушек и смутно представлял, что с ними следует делать. Утром он ушел, так и не дав себя поцеловать. Тут-то я и вспомнил, что забыл его сфотографировать. Но времени уже не было. Шатаясь от изнеможения, я вышел из номера и направился к машине. Изумленные дети смотрели мне вслед.

Я катил на юго-восток, вспоминая подробности ушедшего дня. Мой Казимир кое-что рассказал мне после того, как мы насытились любовными играми. Это он был на озере со своим другом. Подросток пришел ко мне разузнать, кто я такой, и убить меня, если я окажусь из гестапо. Казимир сознался, что он не ожидал такого поворота и особенно предложенной водки. Ему еще никто не наливал так изрядно, и юный поляк потерял берега. Я дал ему денег... Среди мальчиков того дня один оказался девочкой. Она пришла заработать копеечку вместе с единоутробным братцем и его приятелем. Они составили смазливое трио. Ее грудки уже припухли, но тело сохраняло мальчишескую угловатость. На фотографиях она стоит так, чтобы не показывать детородную щель. Я всегда был противником обнажения юных дев.

Мой путь лежал в дистрикт Галицию, в город Лемберг. Я еще не знал, как приручить местных волчат. Вековые деревья подходили к самой дороге, склоняя огненно-рыжие чуприны перед автомобилем. Что-то грозное чувствовалось в их первобытном величии. Прохладой пахнуло из гущи лесов, где жили дикие звери и лихие люди. Я ничего не знал о туземных обычаях и проезжал через унылые села без остановок. Костелы и статуи на перекрестках казались осколками цивилизации. Гминные и частные хаты навевали тоску. Я знал, что в Лемберге заправляют униаты – галицийская церковь, где греческий обряд сопряжен с почитанием римского понтифика. Я знал, что здешняя публика ненавидит поляков и евреев, истребляя их с завидной жесткостью. Но местный колорит манил меня. Я жаждал взглянуть на местных пайдосов. Каковы они? Каковы эти очи, губы, носы, очертания всего остального. Я предвидел родоплеменную дикость в здешних людях и особо ни на что не надеялся.

Согласно утвержденному порядку, приезжие должны были регистрироваться в комендатуре. Здесь меня ожидал приятный сюрприз. Бургомистр Львова оказался моим почитателем. В его кабинете я выдержал целую лавину дифирамбов. Я подписал книги моего авторства, после чего изложил цель приезда. У высшего руководства Рейха есть намерение признать часть украинцев людьми полу-первого сорта. Для этого я и приехал сюда – провести осмотр молодежи в возрасте от 12 до 16 лет и сделать кое-какие замеры. Юрий Полянский пообещал организовать все в лучшем виде. Прежде всего, он распорядился отдать мне лучшие апартаменты, принадлежавшие богатой еврейской семье. Снова мне приходилось занимать жилище униженных и оскорбленных.

Мой почитатель из кожи лез вон, чтобы снабдить меня оборудованием и провизией. Я попросил у него весы, ростомер и деньги. Все это было дано немедленно. Местный фюрер развил такую бурную деятельность, что мне стало не по себе. На следующее утро дверь моего дома обступила толпа, состоявшая из мужчин и подростков. Отцы привели своих отпрысков поучаствовать в кастинге арийцев. Допотопные пиджаки чередовались с униформой местных военизированных формирований. Я наблюдал это столпотворение из окна второго этажа. Действовать нужно было решительно. Своему слуге поляку я дал распоряжение запускать по дюжине мальчуганов в предбанник, запретив вход их отцам. Затем он приглашал их по одному в кабинет бывшего хозяина, где стояли весы и ростомер. Я с важным видом восседал за дубовым столом, а мой ассистент в белом халате делал замеры. 

У бургомистра я выпросил портрет Адольфа, который повесил на застольную стену. Гипнотическое влияние этих глаз было огромным. Подростки заходили, испуганно озираясь. Мне нужно было быстренько осмотреть их лица и тела, чтобы выбрать подходящую фактуру. Еще в предбаннике мой польский помощник сообщал испуганным зверькам, что в кабинете профессора следует быстро раздеться, подойти к столу, назвать имя, после чего встать на весы. Так я мог разглядеть их и выписать приглашение для дальнейших встреч. Недолго думая, я приспособил свой личный экслибрис для пропусков второго уровня. Думаю, эти бумажки долго еще будут висеть рядом с иконами.

Ко мне подходили голые львовские парни разного возраста, и мало кто удостаивался чести стать моделью. Эта порода людей была удивительно некрасива, как лицом, так и телом. Даже двенадцатилетние мальчики были какие-то перекошенные, негармоничные и убогие. Среди пары сотен подростков едва я наскреб десяток красавцев. Позднее мне доложили, что здешнее население вырождалось вследствие сифилиса, который здесь никто и не думает лечить. Следующим утром привалила новая толпа – из ближайших селений и хуторов. Я изнемогал от запаха овчины и пота. Дикие сыны Карпат беспрестанно шмыгали носом и чесались во всех местах. Я окуривал себя крепким табаком из трубки, доставшейся от прежнего хозяина. 

На следующий день я закрыл лавочку и начал принимать избранных. Густава, моего помощника, я отправил домой. Галицийские красавцы страдали от недостатка йода. Им трудно было понять, что такое эллинская непринужденность. Языковой барьер не позволял мне объяснять им эстетические задачи. Вооружившись несколькими словами из местной гвары и офицерским стеком, я придавал их ригоричным телам греческую расслабленность. Сегодня мои львовские мальчики кажутся милыми ангелами. Но сколько же я вложил в них трудов! Впрочем, изюминку я здесь все-таки отыскал. Разглядывая музейные экспонаты, Фридрих Кениг обратил внимание на любопытный музыкальный инструмент, называемый трембитой. Эта длиннющая труба из древесины, пораженной молнией, заинтересовала меня фрейдистской выразительностью. В моих фотографических экспериментах обнаженные отроки держат ее в устах и промеж бедер, в характерных гуцульских шляпах. Единственный недостаток таких снимков – фигура натурщика уменьшается и смещается к краю, чтобы продемонстрировать все величие диковинного инструмента. При этом нужно постараться, чтобы трембита не сливалась с фоном, а положение мальчика было более-менее изящным. А не продать ли мне пару-тройку таких снимков в какой-нибудь этнографический журнал? Однако мне все большее удовольствие доставляют львовские мальчики на фоне свастики. Когда-нибудь эпоха нацизма станет забавной экзотикой для поколений, не знавших воен.

Юрий Полянский умолял меня остаться еще на несколько дней. Сославшись на срочный вызов из канцелярии Гиммлера, я вырвался из его объятий. В этой дикой земле, где мальчики столь неприглядны, мне нечего было ловить. Где-то в львовских архивах до сих пор, видимо, лежит порочащая меня фотография. Профессор Кёниг нацепил ненужные очки и затенил лицо широкополой шляпой. Очень надеюсь, что моя скромная персона не привлечет внимание Симона Визенталя и его ищеек. 

Мой путь домой лежал через Краков. Здесь я вовсе не планировал запечатлевать цветы жизни. Былое великолепие города потускнело от войн и революций. Было ли у меня желание отыскать кровников? Люди моих пристрастий не имеют родственных чувств. Больше всего я боялся встретить кого-нибудь из них. Мне не о чем было говорить ни с моим братом, ни с моей сестрой, в каком бы состоянии они не пребывали. Заночевавши в Тарнуве, я пролетел через Краков, чтобы остановиться в Катовице. Немцы превратили мою родину в руину. Гарь и трупный смрад мерещился всюду. В этой стране я не желал оставаться ни секунды, но последний юноша сам меня нашел. Мог ли я отказать ему в милосердии? Эфраим выбежал навстречу в полосатой лагерной робе. Потом он сказал, что готов был погибнуть под колесами, но только не возвращаться в Освенцим. Ему было 25, и он был музыкант. Эфраим подавал большие надежды и отправился бы в большие гастроли, если бы не война. Благочестивые соседи донесли в тайную полицию о схроне знаменитого соотечественника, и Эфраима принял Освенцим. Еще один спасенный еврей. Он рассказал мне об обстоятельствах гибели Максимилиана Кольбе. Затем назвал свой краковский адрес, и я едва не съехал в кювет. В отдаленное время моего отрочества я бывал в этом доме, по причине влюбленности в его старшего брата. 

Теперь я улавливал сходство. Наша недолгая дружба закончилась полным фиаско, когда я в припадке безудержной нежности обнял его, присосавшись к пухлым губам. Гирш не сопротивлялся, но время и место было выбрано неудачно. Его отец застал нас и попросил больше не приходить. Именно тогда я решил броситься с колокольни. К чести старика, но не доложил о произошедшем моим родителям, а теперь я спасал жизнь Эфраиму, коему в то далекое время было несколько дней. Чтобы сказал старый еврей, если бы узнал, как сцепились узоры наших судеб? А между тем, с Эфраимом нужно было что-то делать...

Помнишь, Матиас, как ты повис у меня на шее? В отсутствие дядюшки Фрица ты сидел у окна, боясь высунуть нос. Ты затер флейту (увы, не мою) до дыр. Я всегда ей завидовал. В ужасе ты наблюдал за проходящими мимо эсесманами. В Праге не прекращались облавы, и пойманных водили по главным улицам, пугая славянский плебс. Разлука сделала тебя нежным и отзывчивым. Именно в тот момент, когда ты прижимал свое горячее тело к моим сухим костям, я осознал глубинную сущность любви. В тот краткий миг ты хотел слиться со мной, вонзив пылкую юность в остывшие покровы старости. Это были объятия благодарности. Твоя зависимость от меня давала шанс на будущее. Мы оба знали, что безумие закончится. Ты вырастешь и пойдешь своей дорогой. Я был лишь защитной оболочкой, в которой можно переждать лихие времена.

Мог ли я доставить Эфраима в твой дом, где уже был один еврей из Освенцима? Как бы я провез его через всю Польшу, где на беглых узников охотятся с овчарками? Не переоценивай важность моей персоны. Автомобиль обыскали ли бы с такой же тщательностью, как и любой другой. Это – немцы. Они не прощают нарушений законного порядка. В Катовице я достал ему одежду и накормил досыта. Я купил ему рюкзачок, куда мы сложили нехитрый скарб. Себя я ему не назвал, ибо в случае поимки он потащил бы за собой меня – и тебя. Что с Гиршем? О нем не знал никто. Возможно, он строит новый Израиль и умножает еврейский народ.

В моих ретортах они вновь обнаруживали себя, голые, наивные и смущенные. Какая-то магия присутствует в искусстве проявления фотографий. До последнего момента не знаешь, какими они появятся на бумаге, призванной продлить их красоту. Тот самый фотограф мог ли догадываться о силе очарования, которую произведет его случайный снимок? Тот снимок, который решил судьбу наших отношений. Ради тебя, Матиас, я помогал этому еврею из Освенцима. А что, если бы Эфраим заплыл в нашу заводь? Какие воспоминания оставил бы он, если бы ему удалось переждать лихолетье под нашим кровом? Годы спустя, не стал ли бы он обличать нациста, совратившего бедного еврейского мальчика? Не хотел бы я на старости лет сесть за решетку, во имя всеобщего и моего блага. Эфраима я предоставил его собственной удаче. Надеюсь, он выжил и теперь пишет воспоминания. 

Письмо седьмое

В коленопреклоненную Францию я въехал в мае 1942 года. Складывалось впечатление, что здесь и не воевали вовсе. Стояло прекрасное теплое утро, когда я вкатил на своем драндулете на Елисейские Поля. Настроение было чудесным. Только что я дописал книгу, посвященную бывшему школьному учителю Гиммлеру. Германия обречена, размышлял я. Не сумев сожрать Сталина в 1941 году, мой фюрер потерял остатки здравого смысла. Я чувствовал, как рейх надрывался, вгрызаясь в унылую плоть русского сфинкса. Восточным фронтом пугали солдат, расквартированных во Франции. И если в тридцать девятом гвалтовников расстреливали, то в сорок втором отправляли в Россию. Людей катастрофически не хватало, но внешне все выглядело благопристойно.

Член Французской Академии Абель Боннар был горячим поклонником моего творчества. Он читал мои книги. Теперь ему представился шанс стать дегустатором только что написанной рукописи. Пока он шуршал страницами, я открыл окно и закурил. Мы знали друг друга заочно и даже слегка переписывались. Ему я, не таясь, рассказал о моей студии. Он возжелал лично посетить меня в Праге, однако сложилось иначе. В апреле сорок второго Боннар был назначен министром образования марионеточной Франции и пригласил меня в Париж. И вот я здесь. Министру я показал не только текст моей речи, но и мои фотографии. Пока не начались каникулы, нужно было успеть в парижские школы, чтобы запечатлеть для истории красивейших из учеников. И я, и мой друг Абель понимали, что другой возможности не будет. Осторожный гомосексуалист обещал посодействовать моему проникновению в храмы знаний, и слово свое сдержал.

Рукопись я принес Боннару не только для согласования. Кому еще я мог поручить перевести сей гимн обнаженной юности? Этот текст я помню в общих чертах и приведу его ниже. Оцени, Матиас, красоту слога и глубины моих познаний. Я стоял у окна и дымил, глядя на весенний Париж. Люди спешили вдоль обшарпанных зданий. Девушки заигрывали с мышиными мундирами, презирая собственных жандармов. В результате сокрушительного фиаско французские мужчины сильно потускнели в глазах женщин. После освобождения бравые галльские петухи заклюют легкомысленных курочек, посмевших ложиться под бошей. Какова судьба мальчуганов, родившихся от соития туземок и конкистадоров? Когда я пишу эти строки, им уже за двадцать. Каждую ночь Париж полнился глухими стонами любви, страха и ненависти. В этой столице страсти, думал я, не могут не ценить красоту расцветающей мужественности. Где-то они вкушают запретный плод, но меня там не ждут... Абель Боннар оценил мой замысел...

Выбранные мною мальчики в возрасте 10-16 лет приглашались на лекцию в национальный музей Лувр. Средневековая резиденция Бурбонов в мае 1942 года представляла собой  жалкое зрелище. Абель Боннар сообщил мне, что наиболее ценные экспонаты распиханы по монастырям и подвалам. Все, что не успели спрятать, забрали в Берлин. Я бродил по опустевшим залам музея, созерцая то, что не удалось стащить. Зал Кариатид показался мне подходящим для лекции. Девы в античном стиле оставались на своих постаментах, и хоть как-то скрашивали уныние. В мае 1942 года я вновь отправился по школам, где на меня смотрели исподлобья. Мальчиков выстраивали вдоль стены, и я приступал к отбору. В этой прекрасной стране, красивых отроков оказалось не многим больше, чем в австрийском Лемберге. Первая часть плана не предусматривала ничего подозрительного. Школьная администрация вынуждена была считаться с той силой, частью которой был я. В каждой школе я выбирал двух эфебов разных возрастов, которых отводил в кабинет директора. Там, на корявом французском, я объяснял им смысл моей миссии и приглашал в Лувр...

– Кто из вас уже побывал здесь? – спросил я у сидевших передо мной юных красавцев Парижа.

Большая часть подняла тонкие персты. Я спросил, что им понравилось в Лувре. Их ответы мало интересовали меня – нужно было создать хоть какую-то атмосферу доверия. Парижские мальчики называли известные полотна, о которых они слышали на уроках истории. Те, кто постарше, упоминали Свободу, ведущую народ Эжена Делакруа. Я не сомневался в притягательности этого полотна для парней, готовых мастурбировать на обнаженную женскую грудь. Именно с нее, Свободы, я решил начать свою проповедь:

– Почему у нее обнажена грудь? Почему эта женщина не скрывает интимную часть своего тела перед мужчинами? Я знаю, как вы, французы, любите Liberté. Почему вы ее утратили? Только ли потому, что немцы оказались сильнее? Скажу вам, как историк, изучающий судьбы народов, что вначале народ утрачивает вкус к свободе, а потом и ее саму. Что же происходит с нациями, готовыми уйти с арены истории? Они наполняются страхом. Давайте проанализируем античность в ее развитии. Расцвет греческой культуры приходится на поколение, отразившее нашествие персидских варваров. Что это было за поколение? Это было поколение, придумавшее спорт и построившее в каждом греческом городе гимнасии. Сегодня мы забыли значение этого слова, а ведь оно означает место, где юноши тренируются без одежды. Даже набедренников не было на юном греческом атлете, который заходил в гимнасий для тренировки. Если бы ему сказали, что он должен чего-то стесняться, он бы рассмеялся вам в лицо. Их так воспитывали. Нужно ли скрывать то, что прекрасно? Можете ли вы назвать часть вашего тела (обращался я к зрителям, в то время как слегка пьяный Абель Боннар уже вывел на экран первые шедевры греческой пластики), какую бы вы считали уродливой?

– Свободные от предрассудков греки создали великое искусство, науку, философию и религию. То, что вы называете католицизмом, уходит корнями в эллинскую мудрость. В чем секрет греческого чуда? Почему этот народ сумел заткнуть за пояс все другие народы и заложил основы нашей культуры? Ведь были же древние цивилизации Египта и Междуречья, у которых эллины учились мудрости? Почему не Вавилон и не Рим мы называем своей колыбелью? Подчеркиваю, не Рим, который всего лишь копировал то, что было придумано в Греции. Эллины, которые боялись богов и судьбы, сумели преодолеть страх перед неизведанным и перед самими собой. Они сумели создать идеал античной красоты, о котором вспоминала Европа в лучшие годы своей истории. Какие мысли у вас возникают при взгляде на скульптуру дискобола? Этот человек презирает стыд, являющийся для него синонимом трусости. Его напряженное тело демонстрирует мужество, которому хочется подражать. Красота – это то, что опирается на законы природы. Красивое лицо сообщает нам об определенном уровне интеллекта и душевной утонченности. Что же нам показывает сильное и красивое мужское тело? То, что его хозяин способен на сильный поступок. Именно греки, учредившие олимпийские игры, победили персов и распространили свою культуру по всему Средиземноморью. Вспомните Александра Македонского. Это был величайший полководец всех времен и народов. За несколько лет он покорил Египет, Междуречье, добрался до Средней Азии и Индии. Национальная греческая борьба, где выступавшие не стеснялись своего тела, попала на восток и стала частью национальной культуры.

– Великий Александр нес народам свободу. Вспомните Наполеона Бонапарта, который также дал народам свободу. Он тоже опирался на греческий идеал. Наполеон хотел стать вторым Александром. И он стал им. Их судьбы похожи. Оба они были отравлены. Оба они так и не смогли завершить освобождение народов от предрассудков. Греческая свобода постепенно растворяется в дикости окружающих народов. Посмотрите на изображения последующих эпох. Человек прячется в ризы. Это началось задолго до крушения Римской империи. Проникающий в души римлян страх перед собственным телом сделал их неспособными отражать агрессию варваров. Когда Европа погрузилась в темные века, она позабыла все, что когда-то символизировало высокий стиль. Адам и Ева были изгнаны из рая после того, как устыдились собственной наготы. Почти тысячу лет пришлось расти диким народам Европы, чтобы понять красоту греческого идеала. Эпоха Возрождения вернула нам прекрасные античные статуи, и сотворила новые образцы. Давид Микеланджело стал символом свободного человека. Он уже преодолел страх перед самим собой и готов к новым подвигам. Именно таков идеальный арийский юноша, ваш брат и ваш друг. Обратите внимание на французскую скульптуру прошлого века. Сколько пластики в изгибах юных тел! Сколько свободы в изображении молодости и красоты! Франция девятнадцатого века недаром стала культурной столицей мира. Однако что-то пошло не так. Ханжеская мораль похоронила революцию. Французы спрятали свои тела и души за лицемерными масками, копируя английское чванство. Хотите знать, почему вы проиграли? Вы позволили страху войти в ваши души. Но я верю в возрождение великой нации. Когда болезненный этап оккупации закончится, именно вы, лучшие представители Франции, станете ее давидами.

– Сегодня я запускаю проект, который называется «Красота спасет мир». Он призван увековечить в художественной фотографии красоту юности, носителями которой вы являетесь. Поднимите руки те, кто считает себя трусливым мальчиком... Поднимите руки те, кто считает себя слабым и больным, не способным на сильный и неординарный поступок... Поднимите руки те, кто считает себя уродливым парнем, которому следует скрывать свое тело... Поднимите руки те, кому не нужен дополнительный заработок... Каждый из вас может добровольно принять участие в миссии возрождения французской нации. Каждый из вас может стать греческим героем и даже богом – в объективе прекрасного немецкого фотоаппарата. Каждый из вас может войти в вечность и получить за это деньги.

Я не уверен, что младшая часть аудитории осознавала смысл сказанного. В глазах старших я видел смущение. Они улыбались, не рискуя повернуть голову в сторону соседа. Они не были знакомы друг с другом. Это также было частью плана. Я принялся раздавать визитные карточки с номером моего парижского телефона. Я был готов ко всему, наблюдая, как разбредаются юные боги в поношенных блузах. В конце концов, это был всего лишь эксперимент, сказал я Абелю Боннару, который прислонился к античной статуе. Ее никуда не увозили, как и другие громоздкие шедевры. Я так и не познакомился с графом фон Меттернихом, уполномоченным вермахта по вопросам защиты памятников. Именно ему Франция обязана медлительностью, с которой вывозились экспонаты из Лувра. Боннар провел меня по галереям музея. Идеи рождались одна за другой. Я разглядывал огромные полотна, написанные легендарными художниками, в поисках фона для будущих композиций. Пышные тела мужчин и женщин застыли в непринужденных позах. Я никогда не был поклонником искусства, в котором нет мальчиков. Все эти нагромождения бытовых сцен, портреты вельмож и простолюдинов, а также старательно нарисованные пейзажи слабо отзывались в моей душе. Я был и остаюсь рабом одной страсти. Моя речь, написанная тогда, наверно не была столь блестящей, каковой она предстала в этом письме. Возможно, красивые парижские отроки не поняли высокого штиля и восхищения перед их юностью. Возможно, они поняли ее слишком хорошо. Красота редко сочетается с зажиточностью, и у моих красавцев просто не было возможности мне позвонить? Одним словом, данная проповедь так и не вышла за пределы теории. Сохрани ее, Матиас, для потомков. Она выглядит вполне невинно и весьма утонченно. Но Франция не обделила меня своими сюрпризами.

Абель Боннар названивал мне каждые полчаса. Это сильно раздражало, поскольку я ожидал других звонков. Но их не было. Юные французы проигнорировали мой призыв. Я бродил по парку Монсо, любуясь юным плотником. Вот уж кого непросто стащить с пьедестала. Живые мальчишки проходили мимо, не замечая красоты статуи. Они сами были красотой. Поужинавши в кафе, я отправлялся домой. Мне снился Лувр и разоблаченные парисы. Почему они пришли все скопом? Ведь каждый из них требует особого внимания... Косые лучи солнца резко оттеняли голые плечи. Мальчики из моего сна кучковались на фоне Рубенса, который висел не в Лувре, а в Люксембургском дворце. Они стояли или сидели на каких-то кубах, ожидая моих распоряжений. Я растерянно разводил руками. Звонок на заре я также воспринял как сновидение. В трубке вибрировал детский альт, интересуясь моей персоной. Сквозь пелену сна я едва разбирал французские трели. На другом конце провода что-то говорили о друге, который дал визитку. Тот был на лекции в Лувре, но уже имеет patron. Голос из трубки лепетал, что хочет быть моим petit ami...

Как мог поверить я, что это не сон? Жил-был старый поэт, такой настоящий хороший старый поэт. Раз вечером сидел он дома, а на дворе разыгралась ужасная непогода. Дождь лил как из ведра, но старому поэту было так уютно и тепло возле печки, где ярко горел огонь и, весело шипя, пеклись яблоки. Бедные те, кто мокнет сейчас под дождем. Сухой нитки на них не останется, сказал он, потому что он был очень добрый поэт. Именно в этот момент я услышал стук в дверь... Во сне или наяву я был? Стук повторился. Я пришел в себя, когда ударился коленкой о какой-то выступ, а через минуту открывал дверной замок... За дверями стоял маленький мальчик, совсем голенький. С его длинных золотистых волос стекала вода, он дрожал от холода. Если бы его не впустили, он бы, наверное, не вынес такой непогоды. Бедняжка, сказал старый поэт и взял его за руку. Пойдем ко мне, я обогрею тебя, дам тебе винца и яблоко. Ты такой хорошенький мальчуган. Он и в самом деле был прехорошенький. Глазенки у него сияли как две звездочки, а мокрые золотистые волосы вились кудрями. Только он весь посинел от холода и дрожал как осиновый лист...

Так мне вспоминается знакомство с Сержем. Крепкий кофе прочистил мозги, и сон оказался явью. Мальчику было тринадцать лет. Его товарищ Огюст Депардье был на моей лекции в Лувре и посоветовал Сержу связаться со мной. Теперь он сидел в моем кресле и пил мое винцо, а я не знал, что с ним делать. Одежонка на нем была заношенная, но серебристый чубчик выглядел свежеподстриженным. Я планировал встречаться с подростками в Лувре, куда меня пускали по особому пропуску правительства. Впоследствии я таки затащил туда Сержа, но теперь он сидел в моем кресле и рассказывал о своей жизни. Я с трудом припоминал Огюста Депардье, коему выписал билет на лекцию. Наверно, он был хорош собой. Мой гость посасывал горячий напиток, посматривая на меня с надеждой. Он был сыном русской эмигрантки, бежавшей во Францию после революции. Наталья вышла за француза и родила Сержа. Отец пропал на войне, и жизнь в новых реалиях оказалась невыносимой. Раздеваясь, мальчик продолжал что-то лепетать, а я уже понимал, что Серж пришел сдаваться. Он стоял, зажмурив очи, пугаясь своей обнаженной плоти, агонизирующей в борьбе стыда и возбуждения. Я боялся сделать резкое движение, которое мальчик воспринял бы как начало любовной игры. Я усадил его на колени, и он обнял меня за шею – дрожащий, стыдящийся своей инициативы. Что-то здесь было не так.

– Ты говоришь, у Депардье есть собственный покровитель?
– Oui, monsieur.
– Расскажи мне о нем поподробнее, пока я буду тебя отмывать.

Малыш неспешно рассказал мне об Обществе парижских мальчиков (Une société un garçons parisiens), в то время как я намыливал его в самых нежных местах. Серж стоял в ванне с нагретой водой, весь в пене, зажмурив глаза. Мочалка бродила по его спине и бедрам, соскабливая въевшуюся грязь. Они собирались в каком-то заброшенном складе или аббатстве. Провизию и вино покупал все тот же Огюст Депардье как самый преуспевающий. Его покровитель щедро снабжал парня деньжатами, одеждой и пропитанием. В этой компашке было с десяток мальчуганов разного возраста, бывших на содержании у более или менее богатых мужчин. Все они, по словам Сержа, тщательно следили за своей внешностью, хорошо пахли и носили кокетливые стрижки. Когда Депардье, на правах мецената, притащил с собой Сержа, это вызвало некоторое замешательство. В Общество парижских мальчиков допускались только те, кто уже обзавелся патроном и был petit ami. Это были гарсоны, переступившие черту... Я завернул Сержа в полотенце и понес в спальню. Его одежда безнадежно устарела, и я ломал голову, где бы раздобыть новые трусики и ботинки... Члены закрытого клуба смотрели на его пиджак и затертые штаны с нескрываемым презрением, но возражать не посмели. Депардье заявил, что никому не позволит обижать лучшего друга. Он также добавил, что Серж пребывает в поисках, и что его необходимо обучить всем премудростям. Мальчики цедили винцо, жевали сыр с мясом, и великодушно делились опытом.  

– Поначалу это трудно, преодолеть стыд. Нужно найти настоящего сеньора, готового тебя лелеять. Ты должен выбрать его по запаху, – говорил Луи Мольер.
– Если он пахнет потом и перегаром, не связывайся. Иди за дорогими духами. Очень важно придумать легенду ваших отношений, – добавлял Анри Монтескье.
– Что ты скажешь матери, которая обнаружит в твоих карманах приличную сумму денег?
– А как ты будешь объяснять ей происхождение новых трусов, которые добрый сеньор подарил тебе из возвышенных соображений? – подлил масла в огонь Шарль Паради.
– И как же? – спросил взволнованный Серж.
– Я пришел домой и незаметно переоделся в старые, а когда пошел на свиданку, снова одел новые. Мой босс, – продолжал Шарль, придумал такой ритуал. – Он оставляет меня в одних трусах и просит...  чтобы я в таком виде что-то делал, а он на меня смотрит. Потом он гладит меня, целует через ткань, пока моя снасть не выпрет наружу. В общем, я должен стоять так и играть на флейте. Он – музыкант, и ему хочется, чтобы я тоже музицировал.
– И что было дальше? – переспросил Серж.
– Выучился играть на флейте, – ответил Шарль.
– А я могу приходить домой хоть в женских culotte, подал голос Рафаэль Буке, – и мне никто ничего не скажет.
– Потому что твой папенька сам нашел для тебя любовника. Скажешь, нет? – огрызнулся Депардье. – Монсеньор кардинал не очень-то тебя балует, да, Рафаэль? У него же куча денег?
– Во-первых, он пока еще не кардинал, а всего лишь епископ, а  во-вторых, у него куча врагов. Он не может любить меня так открыто, как твой режиссер, Огюст...

Я лежал рядом с моим Сержем, внимая каждому его слову. Похоть уступила место любопытству. Как он мог запомнить подробности этой встречи? Как смог удержать в памяти имена всех этих мальчишек? Но, похоже, память у моего ганимеда была отменная. До войны он обучался в доминиканском коллеже, где много запоминают. В этом году школу распустили, поскольку ее руководство прятало евреев. Мальчиков собрали на плацу, и эсесовец что-то прокаркал. Переводчик невозмутимо перевел, что директора и всех учителей отправят в райские кущи, а воспитанники вольны расходиться по домам. Доминиканский колледж, какие еще тайны сокрыты в твоих стенах?

– Скажи, малыш, – начал я, наматывая колечки волос между его бедром и проснувшимся богатырем. Обе эти части тела напряженно пульсировали.
– Мсье Кёниг, я долго не выдержу. Сейчас брызну, – прохрипел Серж с мукой в голосе.

Я не позволил пролиться ни одной капле драгоценного сока, после чего вновь уложил мальчугана себе на грудь. Он еще не умел имитировать чувственность, как это делали мальчики из Une société un garçons parisiens. Серж хотел спать, но я продолжал его допытывать.

– О чем еще говорили миньоны на той незабываемой встрече?
– Они говорили, – он протяжно зевнул, – что надо подыгрывать. Надо научиться стонать от удовольствия, когда босс входит в тебя по самую рукоять. Рафаэль Буке говорил, что больно только вначале, а потом даже очень приятно. У монсеньора Тестю ствол не очень толстый. Только у режиссера, с которым спит Депардье, c'est énorme. У всех остальных патронов ils sont petits...

Я увидел, как мальчики по очереди демонстрируют свои отверстия, спустив трусики и раздвинув аппетитные булочки... Малыш Годреш, продолжал Серж нараспев, не хотел показывать свою пещерку. Чего ты стесняешься, Антуан, кричат ему остальные. А потом стащили с него culotte и посмотрели что там. Антуан оказался девственником, потому что его свиноподобный патрон предпочитает sexe oral. Антуан собаку съел на минете. У него губы такие пухлые, что Депардье готов был и сам с ним поразвлечься. Анри Монтескье сказал, что правила Общества это запрещают. Тогда Депардье ответил, что во имя просвещения можно сделать исключение. Пускай Антуан проведет показательный урок, который будет щедро оплачен...

Я увидел сосредоточенные мордахи миньонов, изучающих тонкости орального секса. Вот они образовали полукруг и внимают пояснениям Антуана, маленького метиса с курчавыми волосами. Очень важно не касаться пальцами открытой головки. Поглаживай висящую ветвь по коже, начиная с ее основания. Пальцы скользят вниз по ней, прихватывая шкурку, чтобы вновь затащить ее на багровую головку. От этого она еще больше выныривает, вздрагивая при каждом ударе сердца. Прижми пенис к щеке, нажми кончиком носа на уздечку, подбородком упираясь в кожу testicules. Придерживай пенис пальцами, так чтобы и губы, и подбородок, и нос плотно прилегали к стволу. Выверни слизистую рта наружу, обволакивай весь ствол, как улитка обволакивает поверхность своего пути. Скользи слизистой вниз и вверх по стеблю, слегка упираясь в него рычагом языка. Добравшись до вершины, сомкни свои губы в щепоть над устьем, надавливая на него снова и снова, каждый раз с еще большей силой. Растягивай любовную игру, если Monsieur готов потерпеть. Придумывай новые повороты сюжета, не торопись затолкнуть его головку в свой рот. Постепенно подключай язык, скользя им вокруг ободка, увеличивая давление на него с каждым новым заплывом. Не жалей слюны. Пусть она струится, пока кончик языка нежно вклинивается в мочеиспускательное устьице. Пальцы при этом должны нажимать на подножие ствола и придерживать des noisettes. Не так просто делать это одновременно, но со временем ты научишься. Искусство минета – это не скоротечный отсос, коим бравируют портовые шльондры. Удовольствие нужно растягивать, показывая боссу свою изобретательность. Надавив губами на венчик, пропусти его в полость рта до самых гланд. Здесь важно не задохнуться, поэтому глубоко вдохни и частично выдохни перед тем, как взять в рот. Первое погружение должно быть коротким. Вытолкни пенис и снова включи губы. Блуждай ими по всему стеблю, как голодная ящерица. Спустись к замшелой мошонке, осторожно прихватив шершавую шкурку зубами. Игриво оттяни ее в разных местах, словно ты хочешь порвать и добраться до орешков. Руки при этом ласкают бока и живот босса, дотягиваясь, если это возможно, но грудных мышц, ягодиц и спины. Некоторым мужчинам нравится, когда засовываешь палец в анус, но это строго индивидуально. Такого рода ласки оговариваются заранее, а задний проход должен быть вымыт с мылом. Monsieur может кончить в любой момент, но и это можно контролировать. Стань маленьким тираном своего господина. Ему обязательно понравится. Перед самим извержением его мошна плотно вжимается в ствол, а набалдашник увеличивается в размерах. Любителям мальчиков доставляет громадное удовольствие, если его petit ami принимает семя в желудок. Некоторые предпочитают орошать мордашку отрока, чтобы потом слизать самому... Я заплачу тебе еще столько же, если ты проглотишь каждую каплю, мой дорогой Антуан! – застонал Огюст Депардье, а собравшиеся вокруг хором завопили «Глотай!» Смуглый эрот без колебаний присосался к дулу стоящего над ним подростка, зажав ладошками толстый корень и мшистый бугор под ним. Рот Антуана был невелик, но он не выпустил ни одной капли. В какой-то миг я ощутил себя на месте Огюста, содрогающегося в судорогах...     

Я проснулся в причудливом переплетении с petit ami. Его серебристый чубчик запутался у меня в губах, потому что затылок мальчика упирался мне в кадык. Его рука оказалась засунутой в мои пижамные штаны и сжимала там щупальце. Моя рука, в свою очередь, была стиснута бедрами Сержа. Я кое-как расплел этот узел и обнаружил, что кончил во сне. Красивая кисть мальчика была заляпана спермой. Мне приснился красивый сон, но ведь что-то в нем было явью? Надо было сменить белье. Мой мальчуган уже проснулся, когда я возвратился в спальню в чистых трусах. Он исподтишка поглядывал на мое полуголое тело, видимо, сравнивая его с эталоном. Я прилег рядом.

– Антуан Годреш действительно отсосал в Огюста?
– Нет, но кто знает...
– А демонстрация отверстий. Это было?
– Каких отверстий?
– Все понятно.

На небе собирались тяжелые тучи. Я хотел отвести моего гостя в знаменитый ресторан, где спивался Андре Жид и трепал языком Жан-Поль Сартр. Зачем? Затем, чтобы приобщиться к европейской культуре, частью которой была наша любовь. Кафе Les Deux Magots в это время суток пустовало. Я хотел поразмыслить над тем, что услышал утром. Возможно ли такое сообщество, где собираются миньоны? Если Серж мне солгал, откуда у него весь этот набор подробностей? Ведь был же реальный Огюст Депардье, который и рассказал мальчугану о моей персоне. Наконец, сам Серж щедро предложил себя. Когда отмывал его, я проверил его створки. Следов взлома не наблюдалось. Вся его сущность сообщала, что он был неопытен и стыдлив. Я заказал ему какую-то еду. Вдвоем мы напоминали отца с сыном. Только теперь я уловил это сходство. Зачем я не купил ему новую курточку и приличную обувь? Серж жадно заглатывал один кусок за другим. Официантки поглядывали на нас с ухмылкой. Не думаю, чтобы они не видели прежде приличного господина с голодным jeune amant. Мне щекотала нервы мысль, что это кресло мог согревать какой-нибудь Пабло Пикассо или Антуан Сент-Экзюпери. Мой маленький принц сделал правильный выбор. Я был именно тем человеком, который ему нужен. Серж был готов на все, чтобы оказаться полноправным членом Une société un garçons parisiens. Его прельщала независимость и раскованность ровесников, оказавшихся участниками взрослых игр. Теперь мне было все равно, позвонят ли мне парижские натурщики. Я получил истинного любовника, готового к любым экспериментам. Мы могли бы сходить с ним в кино или поиграть в теннис, но гарсон жаждал остаться в четырех стенах, чтобы здесь раздвигать горизонты познаний. Мой домик стала для него символом благополучия. Было время сексуальной вольницы, которая и не снилась нынешним возмутителям спокойствия. Отдавать себя до замужества? Глотать колеса? Даже отношения между двумя половозрелыми мужчинами оказались в пределах нормы, которую уже переварила гуманистическая мораль. Наши отношения были гораздо более дерзкими.  

Он быстро учился, глядя на мои манипуляции с его лингамом. Он страстно хотел понравиться мне, заставляя себя любить то, что любил я. Я видел, как он пытается скрыть за челкой искаженное лицо. Серж механически копировал мои пассы, но очень скоро в его движениях появилась импровизация и изящество. Мне нравилась его угловатость, которую он проявлял на начальном этапе. Она вскоре исчезнет. Любовная игра – прежде всего игра, и он это понял. Неспешно и осторожно мы разрабатывали вход в норку. Мальчуган торопил меня, но я был готов довольствоваться поверхностью упругих всхолмий. Нам было чем заняться и после любви. Он учил меня французскому, поправляя произношение и разъясняя смысл отдельных слов. Впрочем, не всегда это ему удавалось, ведь я читал ему мудреные переводы сонетов Шекспира. Ночевал он все еще дома, а в понедельник посещал тайную ложу миньонов. Это был их пажеский день. Я с нетерпением ждал, чтобы расспросить о подробностях заседания. Мальчуганы критически выслушали доклад Сержа о первых шагах в любовной науке. Его пытались проверить на вшивость. Если бы он солгал, то был бы моментально разоблачен и выдворен прочь. Опытные миньоны делились собственными впечатлениями и хвастались подарками. Их покровители, все до единого, знали о пажеском понедельнике, о том, что мальчики будут хвастаться щедростью своих шевалье, и старались не ударить в грязь лицом. Впрочем, подарки были в пределах разумного, чтобы не вызвать излишних подозрений. Красавчик Луи Мольер объявил всем, что опекающий его кутюрье придумал пикантный план. Тоскуя по работе, ибо haute couture на время оккупации обесценился, он решился на дерзкий шаг. Кутюрье объявил своему мальчику, что сошьет ему женский костюмчик и выйдет с ним пообедать в какое-нибудь заведение. Все будет настоящим – панталончики, губная помада, бюстгальтер с заложенной в него ватой...

Я не сомневался, что месье Лю Лю сможет обвести вокруг пальца непосвященных, но пожелает, чтобы его искусство оценили избранные. Я не имел в виду себя, поскольку меня он презирал как представителя оккупационной власти. У него, рассуждал я, наверняка имеется круг единомышленников. Показ моды был назначен на субботу, и я решил сходить посмотреть... Травестийный бурлеск нравился мальчуганам. Перед своими любовниками они с удовольствием превращались в легконогих козочек, таких желанных в женском покрое. Проблема была в самом белье, которое трудно было достать. В порядке обмена опытом, мальчики рассказывали присутствующим о секретных путях добычи платьиц и трусиков невеликого размера. Ложа миньонов была еще тем местом, где косвенным образом происходил обмен опытом между самими шевалье. Уже во вторник гарсон мог поведать своему покровителю об интересной игре, которую придумал месье такой-то и его катамит. Наверно, не все шевалье жаждали перенимать опыт, но я был в числе жаждущих. Выйти с моим инфантом в женском платье мне не хватало вкуса и квалификации. Он мог надеть на себя что-нибудь из женского наряда в четырех стенах, чтобы еще больше возбудить меня. Я не знал всех хитростей перевоплощения, а мой амант и подавно. С каким удовольствием я отдал бы его в ученики к какому-нибудь метру сцены, чтобы на выходе получить талантливого травестийного актера. Но, кажется, Серж не был создан для сцены. Его еще посещали приступы стыда и раскаяния, когда он краснел до кончиков волос. Это происходило внезапно, и он торопливо закрывал свою божественную наготу. По натуре я человек не очень общительный, поэтому его отлучки воспринимал с некоторым облегчением. Всегда есть книга, которую можно положить себе на грудь вместо любовника. Размышлял я и о будущем, которое наступит. Не нужно было быть пророком, чтобы понять обреченность арийского царства. Дядюшка Сэм уже точил нож, чтобы в нужный момент вонзить его в чью-нибудь спину. Какова будет моя участь? Я всегда мог заслониться еврейским мальчиком из Аушвица. То, что я жил в его доме, кормил и прятал от погромов, конечно, зачтется. Но куда спрятать лихую, незаконную мою страсть?

Мой Серж всегда возвращался ко мне. Нам так и не удалось посмотреть показ травестийной моды. Много позже, когда я приехал в Париж де Голля, я искал моего мальчика по улицам и площадям. Я хотел его увидеть и боялся этого. Повзрослевшие конкубенты являют собой жалкое зрелище. Желание самоутвердиться искажает их милые лица еще в отрочестве. Детская непосредственность сменяется напряженным вызовом обществу. Нет ничего скучнее подростковых штампов, примитивных и пошлых. Стремясь подражать нелепому образцу, они теряют свое лицо. Многие так и остаются безликими до конца своих дней... Месье Лю Лю представляет свою новую коллекцию, прочел я в Le Figaro. Теперь оказалось, что он участвовал в Сопротивлении, равно как и маленький Мольер. Им обоим удалось вписаться в официальную канву событий, сохранив нежную дружбу. В мемуарах кутюрье я нашел тот самый травестийный эпизод, который преподносился как часть плана по околпачиванию оккупантов. Теперь они все записались в герои, благо, Франции выделили место за столом победителей. Свой отпуск в год моего послевоенного посещения этой страны я посвятил чтению подобных мемуаров. С моей точки зрения, самое отвратительное последствие войны – это лицемерная суета, которая пенится вокруг победителей. Бывшие слуги изо всех сил стремятся затесаться в ряды марширующих, придумывают небылицы о своих подвигах и жестоко мстят за унижение. Были официальные процессы над явными коллаборантами, но наимерзейшее происходило на улицах освобожденных городов. Немецких подружек обривали наголо и в таком виде таскали по улицам. Толпы линчевателей собирались в Голландии, Бельгии, Дании и милой моему сердцу Чехословакии. Военное командование не вмешивалось, давая пару выйти... Месье Лю Лю держался скромно. Его юный спутник не торопился купаться в лучах славы, которые проливались на папочку. Похоже, оба они притерлись друг к другу. Месье Лю Лю удалось удержать рядом с собой бывшего любовника, сделав его соавтором успехов. Феликс Крале зашел в Лувр, где мой Серж иногда позировал ему. Я вспоминаю чувство тревоги, которым проникались мы оба, когда мальчик оставался в одной коже, а я заряжал пленку. Лувр не был пустынен, и в любую минуту какой-нибудь сотрудник мог стать невольным свидетелем. Да, я пробовал утешать его в этой сокровищнице муз. Малыш не любил таких обстоятельств. Я умолял его предоставить мне право все сделать самому. С трудом удавалось вызвать подобие эрекции в его одеревеневших бедрах. Серж постоянно оглядывался на дверь, за которой мог стоять цербер разворованного музея. В день послевоенного посещения Лувра я опознал одну такую старушку, которая в 1942-ом провожала меня и Сержа настороженным взглядом. Сухая как смерть, она ничего не помнила, кроме своих нехитрых обязанностей. Они все таковы, охранители шедевров, среди которых попадаются статуи красивых мальчиков.

Летом 1942-го мы оказались в центре событий, происходивших в Париже. Шестнадцатого июля мы вышли прогуляться в парк Монсо. Это уютное местечко давно уже стало нашим вторым домом. Обнаженный отрок стоял на своем пьедестале, таинственно улыбаясь собственному подножию. Мы вставали на то место, куда был направлен взгляд каменного эфеба. Я ощущал вибрации, исходящие от застывшей улыбки, но Серж был равнодушен к искусству. Многие мои взрослые заморочки он вынужден был терпеть, не понимая их смысла. Так, в нашей спальне или гостиной я заставлял простаивать в полураздетом виде, лаская его под музыку классиков. В его нехитрых мозгах значение имело лишь действие. Он понимал примитивные телодвижения, которые заканчивались моими или его сладкими судорогами. Он был готов играть травестийные роли, и тогда поцелуй в его губы мог перерасти в контратаку, с вторжением шустрого язычка в мою ротовую полость. Под влиянием вина он умел преображаться в шлюшку, копируя ее телодвижения. Я смеялся от души. Но эти длинноты, когда я ощупывал его, медленно стягивая остатки одежды, изучая нежные сочленения пальцами и языком, он лишь пережидал. Нередко малыш впадал в состояние транса, колыхаясь в такт моим колыханиям, и я вынужден был придерживать его от падения. Эта причуда патронов обсуждалась на пажеском понедельнике, и Сержу посоветовали набраться терпения. Как сомнамбула, он шел, ведомый моими жестами, садился мне на колени или раскидывал ноги на оттоманке, чтобы дать мне собрать драгоценный нектар с пульсирующей цветоножки. Малыш научился постанывать в такт моему ритму, подбадривая меня любовным шепотом. Его друзья хорошо натаскали его в этой части сценария. Придыхание с нотками обреченного страдания, облизывание высохших губ и беспокойные ладошки, шерстящие остатки моих волос, – все эти приемы Сережа мог выполнять даже во сне...

В тот день мы насладились друг другом, и пошли гулять в парк. Развалины ротонды сторожили зацветшее озеро. Мне нравилось посещать знакомые места в этом уголке полузабытой природы. Я жаждал присесть на замшелые ступени, облокотиться о масонскую пирамидку и обнять гигантское древо. Природа действовала на моего спутника отрезвляюще. Сережа не желал не то, что обнять меня, но даже поговорить о нашей любви. Он сопровождал меня, словно послушный сын, не давая ни малейшего повода случайным прохожим заподозрить что-то большее, нежели чинные отношения. Мне нравился он и таким. Я не настаивал, насытившись им накануне, или предвкушая щедрую трапезу по возвращении. Мой паж был в том возрасте, когда семя продуцируется с бешеной силой, и я почти ежедневно получал порцию солоноватого белка, бесстыдно стрелявшего мне в глотку. Я запретил ему мастурбировать в уединении, дабы ни одна капля драгоценной влаги не пропала. После пажеских понедельников нектар был особенно вкусным, и я едва не захлебнулся однажды, сделав неосторожный вдох во время первого выстрела. Я кормил Сережу отборной снедью, и он наливался соками. Слава Богу, мой мальчуган не толстел, а лишь слегка округлялся, делаясь более желанным. Его скипетр взрослел быстрее всего остального. Я роскошествовал на детской упругости его ландшафта, забираясь пальцами в безволосую, чистенькую норку, пахнущую душистым мылом. Доставать крем в оккупированном Париже было проблематично. Иногда его отсутствие приводило к тому, что я выпускал свои соки между стиснутыми бедрами, как это делали мудрые греки в отношении слишком юных пайдосов. Впрочем, мой оруженосец охотно управлялся со скромным копьем губами. Ему доставлял удовольствие тот факт, что его barre и толще и длиннее моего une lance. Меня же это нисколько не смущало. В состоянии полного покоя его хозяйство оставалось почти ребячьим, образуя на поверхности culotte едва заметный холмик. Иногда я вальсировал с ним, облаченным лишь в кружевные дамские панталончики и туфельки на каблуках, да еще в парик, пропахший духами. Я требовал, чтобы он контролировал свою эрекцию, не оскверняя тонкий лоскут набедренной ткани мужественным рельефом. Ему это удавалось вполне. Двойственная натура мальчика легко вырабатывала девичьи флюиды, и тогда вся его снасть растворялась в подбрюшье, как черепаха в панцире. Это свойство отроческого естества меня поражало своей пластичностью. Сережа настолько врастал в девичество, что меня самого пронзал суеверный страх перед магией его тела. Я с тревогой ощупывал его крохотный бугорок, сначала через шелк, а затем под шелком, убеждаясь, что драгоценная деталь все еще на месте. Я гладил скупую шерстку его лона, струясь пальцами вниз, словно провоцируя его нарушить запрет возбуждаться. Но кошечка еще крепче прижималась к моему телу, почти повисая на нем, покусывая галстук-бабочку. В этом ритуале вальсирования я надевал фрак, и это нравилось нам обоим. Насытившись танцами, моя донна принималась разоблачать меня, сопровождая каждое движение мурлыканьем, и я держался из последних сил, чтобы не проглотить висящего на мне. Однажды ему вдруг приспичило в туалет в один из таких моментов. Он рванулся из моих объятий, крикнув через плечо, что он сейчас вернется, и я ринулся за ним, а потом грохнулся на пол, потеряв и сознание, и стыд, и всякое самообладание...

В тот день, о котором я начал свое повествование, мы прогуливались по парку, и я вспоминал нашу скромную вакханалию под музыку Реквиема. Нарастающий гул хора еще гудел у меня в перепонках, когда мимо нас пролетел человек. Его шляпа ринулась с головы, зацепившись за сук, но тот даже не оглянулся. Он почему-то сжимал в перстах пиджак, как будто не успел облачиться или украл его. Через какое-то время мимо нас пробежала растрепанная женщина, но в противоположную сторону. Она была босиком, если не считать белых носков, заляпанных зеленой жижей. Женщина на миг остановилась, покосилась на нашу арийскую парочку и ринулась дальше. И тут я понял, что объединяет ее и бежавшего до нее мужчину. Они были евреями. Я сразу все понял. Нечто подобное происходило в Чехословакии в 1939-1940 годах. Нацисты решили устроить облаву в Париже. Моцарт еще звучал в моей голове, когда мы вышли из парка Монсо. Пару раз нас останавливали жандармы, требуя документов. Моим документом была немецкая речь, но после каждой такой проверки шаги мои ускорялись. Сережа семенил за мной, на ходу выслушивая объяснения. В тот день я впервые не испытывал страстного возбуждения. Мы легли в постель. Я попросил моего мальчика не раздеваться, вызвав удивление на его лице. Прижавшись ко мне, мой паж принялся гладить меня по животу, забросив холодную ногу на мою. Я лихорадочно просчитывал варианты. Авель Боннар, которому я позвонил сразу же по возвращении, ничего не знал об облаве. Меня беспокоил вопрос, уж не задумали немцы выловить вместе с евреями и уранистов, по заранее составленным спискам? Обо мне с Сержем не знал никто, кроме министра образования и мальчишек из пажеской секты. Если кто-то из шевалье и угодил в лапы гестапо, вряд ли он мог назвать мою фамилию, да и род деятельности им был неизвестен. С парижскими содомитами я не общался, а наличие Авеля Боннара на своем посту убеждало, что адепты неназываемой страсти еще на свободе. Я лежал под одеялом, занавесив все шторы, не обращая внимания на моего амура. Чего я боялся? Неизвестности. Вокруг меня происходили события, суть которых от меня ускользала. Отвергнув ухаживания отрока, я приказал ему собираться. На автомобиле я отвез его к самому подъезду, опасаясь неприятностей. Мой мальчик надул губки, хотя я и объяснил ему опасность нынешнего момента. Наши контакты нужно было на время прервать. Выдавливая из себя слова, я предложил взять паузу на неделю...

Сережа прибежал через день. Прежде чем я успел запечатлеть на его устах братский поцелуй, он выпалил:

– Я все рассказал маме.
– Что рассказал?
– Что прихожу к тебе.
– И как отреагировала Наташа?
– Тетя Мари не дала ей сказать и полслова.

Выяснилось, что тетя Мари была дальней родственницей матери и пребывала в монашеском чине. Она пришла к Наташе, чтобы обсудить вопрос тайных убежищ. Беспокойная монашенка спасала еврейских детей, распихивая их у прихожан русского экзархата. Православных в Париже было немного, да и соглашались далеко не все. Обе женщины разговаривали на своем языке, который мой Сережа худо-бедно понимал. Тетя Мари была в отчаянии. У нее в подземном склепе томилась стайка еврейских мальчиков и девочек, рядом с истлевшими костями. Ни ванной, ни туалета, ни приличной пищи там не было. Но самое страшное заключалось в том, что в любой момент могли нагрянуть жандармы, и тогда вся богадельня на улице Лурмель будет разогнана. Французы в подавляющем большинстве злорадствовали. Оставшиеся в Париже русские боялись прятать отверженных... Сережа в порыве русского милосердия предложил свои услуги, то есть, меня. Увиливая от грозных вопросов матери, он сообщил, что всего лишь зарабатывает карманные деньги, выполняя несложную работу. Все его друзья где-то подрабатывают... Мать Мария все поняла, но не возмущением была ее отповедь. Немецкий писатель грешит с мальчиком, подвергая себя опасности угодить в лагерь смерти? Зная его тайну, можно было попробовать уговорить его принять у себя горстку еврейских детей. Но когда черница узнала, что в Праге у меня остался приемный еврейский сын, она была готова требовать. Божий промысел указывал ей на падшего ангела. При иных обстоятельствах она бы упрятала меня за решетку, но сейчас я был шансом для ее крошек.

В тот же день Мария Скобцова сидела у меня в кухне, прихлебывая чай.

– У вас очень пустынный район. На эту гору не каждый залезет. Что это за стена, которая нависает над вами?
– Я сам точно не знаю. Кажется, монастырь, превращенный в склад.

Этот уголок Монмартра значительно обезлюдел после вторжения немцев. Некогда здесь были лавчонки и места для гуляний, где в густой листве можно было выпить и перепихнуться. Хозяева моего домика бежали на юг, и я через посредника снял строение и прилегающую территорию на все лето. До немцев здесь жили и торговали. Зеленая краска местами отшелушилась, обнажив кирпичную кладку... Монахиня по-хозяйски осмотрела внутренности моей берлоги и задний дворик. Необычность ситуации меня веселила. Я не мог понять, кто кого будет шантажировать, если мы не договоримся. Монашенка заявила, что у меня можно поселить целую дюжину соплеменников Христа, зрелого и незрелого возраста. Я ей ответил, что готов обсуждать пять человек в возрасте от десяти до шестнадцати лет, преимущественно мужского пола. Она знала, что я знал, что она знала о моем пороке. Я знал, что она знала о том, что я знал о ее опасном занятии. Мы держали друг друга за глотки, как хищники, готовые сомкнуть челюсти. Назад пути не было. Если она посмеет препятствовать моим отношениям с Сережей, я не только не пущу евреев, но и расскажу про ее шашни. Не знаю, готов ли я был осуществить задуманное, но возможность такая была.

– Зачем вы приказали Сереже остаться снаружи? – спросил я угрюмую бабу.
– Я не хочу, чтобы он...
– Матушка, вы не том положении, чтобы еще и проповедовать. Я готов спрятать у себя пять мальчуганов, кормить их и обстирывать, но я решительно против того, чтобы кто-либо влезал в мою личную жизнь. Давайте примем все как божий промысел и начнем обсуждать деловую сторону.
– Вы можете пообещать, что не будете приставать к детям?
– В том случае, если вы убедите Наташу разрешить Сереже ночевать у меня.

Она была не многим старше меня, однако религия состарила ее. Православные кажутся мне тугодумами, по сравнению с католиками, умеющими ловчить. Монахиня открыла рот, собираясь произнести анафему, но тут вошел Сережа:

– Тетя Маша, мы с Фрицем собирались сходить в православный храм.

Рот старицы закрылся неожиданно для нее самой, да так резко, что клобук съехал на самые брови. Она встала, задев чашку своей хламидой. Посудина с недопитым чаем плюхнулась на пол и раскололась.

– Не к добру, – пророкотала тетка.
– Молитесь за нас, матушка.

Поправляя очки и головной убор, старица вылезла из-за стола. Она осмотрела комнату и спросила, не нужно ли чего привезти – помимо еврейских мальчиков. Я заверил ее, что у меня все есть, и что здесь малыши будут в безопасности. Похоже, гимназия и богемная молодость в Санкт-Петербурге помогла ей оценить ситуацию объективно. Она ничего не сказала, но в ее глазах я увидел огонек здравомыслия... Здоровенная баба возила через весь Париж тележку, наполненную продуктами для неимущих. В тот вечер она привезла в ней маленького Аарона. Еще четверо детей пришли пешком, наряженные в апостольники. Трое из них оказались мальчиками. Давиду было семнадцать. Он весьма походил на Троцкого, в очках и с копной черных волос. Двенадцатилетний Ариэль был хорош собой. Барух был на два года его младше и на десять килограммов тяжелее. Девочка была неопределенного возраста и неопределенной же внешности. Ее имени я так и не запомнил. Решено было, что мальчики займут гостиную, а девочка – мою спальню. Еще одна комната выходила окнами на улицу. Ни я, ни новые мои жильцы, по весомым причинам, не могли в ней показываться. Она постепенно наполнилась разным хламом, дабы освободить жизненное пространство в других помещениях. Мы с Додиком принялись расчищать мансарду, где я планировал ночевать и любить. Мой помощник оказался не таким грозным, как предвещал его хищный облик. Чердачное пространство было вполне просторным. Сережа и Додик вытаскивали из него разные вещи, а девочку я приспособил к вытиранию пыли. Это был единственный день, когда мои жильцы имели возможность присутствовать здесь. Евреи очень старались, памятуя о своем прискорбном положении. В тот первый день мы всей гурьбой перенесли мою двухместную кровать и другую мебель наверх, после чего Троцкий подошел ко мне и спросил:

– Месье Леруа (именно так меня называли мои евреи), вы спите с Сержем в одной кровати?
– Мой мальчик, – ответил я, соображая, зачем Сережа выдал наш секрет, – тебе приходилось спать в одной кровати с папой или мамой?
– Так ведь...
– Он мне сын. Но об этом не нужно никому говорить. Ты понимаешь меня, Давид?
– О да. Я бы хотел спать с моей Мойрой.
– С той девочкой, которая пришла с тобой?
– Да нет же! Мойра осталась там, в склепе с мертвецами.
– Я надеюсь, она найдет себе пристанище.
– Месье Леруа, мы поклялись не расставаться, но мадам Мириам сказала, что вы берете только пять человек.
– Почему же ты не отдал ей свое место?
– Я надеялся убедить вас взять ее к нам. Ведь вы же можете взять еще одного? Я буду делать все, что вы скажете!

Знал бы он, чего мне хотелось. Я критически оценил его худобу, увенчанную головой хищной птицы. У него, должно быть, весьма увесистый кистень между ног. Но он любит свою Мойру и жаждет ее пронзать в тиши отдельной спальни. Кроме того, я пообещал монахине не осквернять еврейских мальчиков. Мне нужен был лояльный помощник, который будет управлять этой сворой во время моего отсутствия. А отсутствовать я теперь буду часто. Сережа получил право ночевать у меня, потому что у меня уже ночевали другие дети. Похоже, тетя Маша убедила троюродную сестрицу не раскачивать лодку. Гарсон уже не стеснялся приходить домой в подаренной мною одежде. Мы укатили на Атлантическое побережье, оставив за старшего Додика. Я планировал объездить с моим оруженосцем океаническое побережье Франции. Право на свадебное путешествие я получил явочным порядком. Местом первого паломничества стала Ла-Рошель. Попасть в легендарную крепость нам не удалось, поскольку немцы приспособили ее под бункер. На улице Тамплиеров я снял номер на втором этаже гостиницы, где читал моему мальчику «Трех мушкетеров». Мы бродили по узким средневековым улочкам, захаживали в музеи и в порт. Я купил Сержу кокетливые maillot de bain, которые он почти не надевал. Общественных пляжей здесь почти не было. Мы забирались в самые безлюдные уголки каменистого побережья, где купались в чем мать родила.

Сережа расслабился до такой степени, что позволил мне совершить священнодействие на узкой террасе скалы, выступавшей в сторону моря. Я представил себе далекий английский корабль и адмирала с отвисшей челюстью, рассматривающего в бинокль наши судороги. Морской бриз овеивал обнаженную парочку на фоне каменной глыбы. В этом слиянии под открытым небом было что-то величественно античное. Мы позабыли не только крем и любовные прелиминарии, но и всякое лицемерие. Сережа исторгал из себя совершенно иные звуки, в которых я слышал боль роженицы, а не сладострастные призывы. Себя я ощущал Прометеем, укравшим у богов то, что принадлежало им, а не мне. От этого мое рвение становилось еще более рьяным, и я вынужден был себя сдерживать, чтобы не разорвать нежное устье. Вариант копуляции был только один – стоя на холодных окаменелостях. Мой мальчик был ниже, поэтому пришлось подыскать удобный во всех смыслах рельеф. До сего времени мы так ни разу и не попробовали совокупиться в вертикальном положении. Он пытался удержаться на скользких камнях, мастурбируя. Мои руки сплетались с его руками. Наверно, в бинокле английского адмирала мы выглядели многоруким и многоликим существом. Впервые я пожалел, что мой наконечник не усыпан шипами, как у змея, цепляющего ускользающую партнершу. Ноги и руки куда-то сползали. Нежные тела мальчиков не предназначены для соития на камнях, думал я. Я жаждал ласкать ладонями все тело, но вынужден был упираться о камень, а другой рукой держать mon amie. С каждым новым толчком он издавал хныкающие стоны, роняя горячие слезы на мое предплечье. В какой-то момент я хотел прекратить эти мучительные судороги, чувствуя себя изувером. Я никогда не насиловал мальчиков, и теперь ненавидел себя. Но было странное удовольствие, вырвавшееся из глубин моего естества. Я жаждал пронзить его насквозь, грубо и бесцеремонно. Его рот терся о мою руку, попеременно кусая и целуя ее. Это была настоящая мужская любовь, с примесью крови, пота и слез. Он грыз мою руку сильнее и сильнее, затем целовал ее и слизывал проступившую кровь. Я извивался от боли, пронзая его мощнее и глубже. Он кусал меня еще больнее. Я все дальше входил в него, чувствуя теплую кровь на мошонке. Мы вжались в стену, и я размазывал моего миньона как медузу. Его конечности звездообразно раскинулись на скале. Мои руки лежали на его руках, стискивая тонкие пальцы. Кровь струилась вдоль моего локтя. Кровь была на разодранной щеке Сережи. Морские птицы слетелись посмотреть на античную трагедию, прохаживаясь по нашей одежде. Пот струился по нашим телам. Я прильнул губами к влажным волосам миньона, слизывая соленую влагу с его шеи. Мне показалось, что мой персональный вулкан содрогнул весь утес, потому что опора под ногами пошла куда-то в сторону. Мы сползли на мох, судорожно цепляясь за острые выступы. Я умудрился остаться в нем, выплескивая последние капли оргазма уже в поверженном положении. Сережа кончал вместе со мной, и белые стрелы его семени летели вертикально вверх, после чего падали горячими каплями на наши тела. Сперма, пот и кровь вступали в собственные отношения. Странный запах обволакивал нас. Он был обворожительным и отталкивающим. Мы лежали, не в силах подняться. Мне казалось, что произошло нечто эпохальное. Какой-то кровавый обряд, после которого наступает оцепенение. Слетели маски. Силы покинули нас. Я начинал понимать сладострастие кровавой битвы, в которой мужчины пронзают друг друга мечами. Наш коитус был квинтэссенцией боевой схватки, культурно оформленным поединком двух одиночеств, тщетной попыткой вернуть первообраз андрогинной гармонии. Настоящая мужская любовь ужасна в своем великолепии.

Письмо восьмое

Я не смог закончить описывать приключение в Ла-Рошели, поскольку воспоминания разволновали меня. Письмо было отправлено без окончания нашей первой поездки к морю... Окровавленные, мы спустились к океану. Я испытывал чувство вины перед мальчиком, принесшим себя в жертву. Но Серж был другого мнения. Его лицо, покрытое ссадинами и синяками, излучало скрытый восторг. Словно я проломил брешь в стене, отделявшей нас друг от друга. Медленно и с наслаждением он погружался в соленый океан. Какое-то глубокомыслие было в каждом его движении, словно он вдруг повзрослел на десять лет и осознал смысл человеческой гравитации... Я не посмел учинить еще одну расправу в то короткое время, которое было нам отпущено. В дальнейшем, я старался удерживаться от разнузданных эмоций, которые напрашивались в отношении к зависимым и беззащитным детишкам. Я свято верю в утонченность отношений между мужчиной и мальчиком, и готов порвать в клочья любого профанатора высокого стиля.

Отлежавшись и зализав раны, мы двинулись в обратный путь. Додик прочно и уверенно занял пьедестал руководителя. Ему помогала верная Мойра. Безымянная девчушка была выдворена из моей бывшей спальни, куда поселилась пылкая парочка. Мать Мария нарушила слово, данное мне, и впихнула еще двоих, подростков-близнецов. А может она хотела меня спровоцировать? Оба мальчугана не стеснялись ходить по дому в самых бесстыдных штанишках, которые я когда-либо видел на мальчиках. Сколько же лет им было? Судя по распирающим бугоркам, не меньше одиннадцати. Близнецы редко стесняются своей наготы. Они вместе оправляются и вместе моются. Однажды я попал на такое вот представление, когда кастор и поллукс принимали ванну. Была то ли поздняя ночь, то ли раннее утро. Я покинул ложе любви, чтобы отлить и помыться. После уплотнения, попасть в ванную было непросто. В приоткрытую дверь я увидел мальчуганов, которые стояли бок обок, задевая друг друга увесистыми колбасками. Они были поджарыми и мускулистыми, благодаря футбольным упражнениям. Их кудри намокли и липли на глаза, уши и щеки. Они не обращали на меня внимания, пока я не скрипнул дверью. Все, кроме нас троих, спали. Завидев постороннего, ребята переглянулись и нырнули в мыльную воду.

Я сел на стул и затеял разговор. Не нужно так стесняться. Разве у вас под одеждой есть что-то, чего нет у меня? Разве вы стесняетесь друг друга? Мне захотелось забраться к ним в ванну, чтобы ощутить трение упругих ляжек и расчехленных головок. Даже насыщенный любовью, я жаждал новых ощущений. Я никогда, ни до, ни после, не имел в любовниках близнецов. Было бы интересно. Фридрих Кениг мог бы их сфотографировать, раз уж старуха взломала свое обещание. Так разговаривая, я убедил их продолжить начатое. Мальчуганы вылезли из воды, стараясь укрыть от меня свои шомпола. Наивные, они не догадывались, что вид сзади не менее желанный для наследника Аристотеля. Недавно я узнал, что в поздней Греции мужчин, шаставших возле гимнасиев, могли ожидать неприятности. Все осознавали чарующую прелесть юных тел, стремились к ней и завидовали успехам других. Додик сказал, что мне звонили по поводу лекции в Лувре. Голос был то ли женский, то ли детский, он не разобрал. Зачем мне теперь натурщики, на которых у меня не было ни времени, ни сил? Вот и этих двоих я мог бы склонить к фотосессии. Я расспрашивал мальчуганов об их жизни, не в силах покинуть купальню. Страсть познавать новых и новых мальчиков не имеет предела... Греческое чудо выродилось в неприязнь к обнажению, о чем свидетельствует история Византии. Я вдруг понял, что наше военное время напоминает раннюю Элладу – подростковым отношением к мужской наготе. Еще не появились задние мысли, навеянные опытом сладострастия. Красота еще не осознает, что может вызывать распри. Понимали ли эти двое, повернувшиеся ко мне спиной, как они меня растревожили? Когда я пишу эти строки, подростковый эксгибиционизм достиг совсем уж неприличных размеров. Нынешние мальчуганы осознают свою привлекательность и наслышаны о гомосексуальности. Их легко втянуть в однополые игры, если ты молод. В моем возрасте бегать за юнцами не к лицу. Фридрих Кениг выбрал стратегию паука, раскинувшего свои сети повсюду, где пролетают эти чудные существа. Я против совращения. Пускай ОНИ соблазняют меня. До тех пор, пока патриархальное общество препятствует свободному сексу, мои услуги будут востребованы. Приходится быть изобретательным, чтобы не вызвать подозрений. Нужно быть наблюдательным, чтобы не ошибиться в выборе. Как часто восхитители торопятся стащить с доверившихся им мальчиков трусики, полагая, что другой возможности не будет. Их участь достойна сожаления, поскольку родители оскверненных детей рано или поздно узнают о совращении. Восхитители садятся на нары или изгоняются из общины. Они вынуждены искать новое пристанище, где их никто не знает. Нередко они становятся диссидентами и просятся на запад. Они полагают, что там их ждут услужливые отроки. Лично я полагаю, что социалистическое государство – мекка для людей нашего склада. Зачем мне буржуйское изобилие, если оно не предполагает доступа к эфебам?

С некоторой ностальгией я вспоминаю годы военного лихолетья. Скованные нуждой люди концентрируют внимание на жизненно важных вещах, отбрасывая условности. Сытая жизнь портит людей. Скучающие домохозяйки то и дело суют нос не в свои дела. Родители балуют своих отпрысков. Чадо перестает быть послушным. Исчезает желание помочь состоятельному человеку удовлетворить некоторые его желания... Хвала Творцу, порочные наклонности не исчезнут в людях никогда. Я имею в виду гордыню, зависть и страх. Земные блага распределяются неравномерно. Бедность продолжает вить гнезда в рабочих кварталах, где жены устраивают своим мужьям головомойки, а безнадзорные дети мечтают о покровителях. Социокультурные устои препятствуют слишком раннему сближению полов, и молодые самцы готовы на все, чтобы избавиться от гнетущего напряжения. В сорок втором я стал опекуном детской стаи, которую мог превратить в притон – если бы у меня не было чувства меры. Как часто люди теряют голову от предоставленных возможностей и совершают роковые ошибки. Я не стал домогаться еврейских подростков. Грань, которую переходить нельзя, я не перешел. Вернувшись в мансарду, Фридрих Кениг возблагодарил Господа за Сережу и другого еврейского мальчика, который дожидался меня в Праге.

В целом, евреи вели себя хорошо. Мой гарсон побежал проведать маму, а я решил пополнить провизией погребок. Эти евреи и носа не должны высовывать, пока мы с Сережей изучаем Серебряный берег Франции. Океан вблизи испанской границы накатывал на пологие берега Cote Basque. Мне нравилась уединенность этих мест, где обрюзгшие тела не оскверняют великой стихии. Увы, всемирно известные курорты переполняют тушки, малоприятные для взора. В Биаррице мы наслаждались местной кухней и бродили по холмистым берегам Марбелла и Миледи. Я видел, как радуется мой паренек, преодолевая очередные препятствия. Он тащил меня в новые дали, и я плелся за его изящным силуэтом, мечтая об отдыхе. Угрюмые стены Eglise St-Martin были для меня передышкой от жаждущего приключений Сережи. Мы попали на мессу, и я молил местных патеров не торопиться с ее завершением. Орган величаво славил Бога, Сережа разглядывал барельефы, а я вспоминал Томаша, которого ласкал в варшавском костеле. Eglise Saint Alexandre Nevsky на берегу Гасконского залива я принял за мечеть. Мой мальчик сам потащил меня туда, где на ломаном русском он и местный жрец пытались о чем-то договориться. Мы зашли туда еще раз, во время службы, потому что Сережа оказался весьма восприимчивым к вере предков. Меня все эти церковные шашни очень настораживали тем, что у мальчика возникало какое-то раскаяние. Сами жрецы Христовы неплохо умеют ладить с Господом Богом, отпуская себе грехи по мере надобности. У них нет проблем с совестью, поскольку самый гнусный поступок можно нейтрализовать индульгенцией. Я вспомнил, вдыхая дым фимиама, что в ранней церкви практиковался обряд адельфопоэзиса – однополый вариант бракосочетания. После литургии я подошел к священнику и пообещал ему денег, если он устроит нечто подобное для меня и Сережи. Старик-священник робко поинтересовался ценой вопроса. В это суровое время batyushka едва сводил концы с концами, и мое предложение воспринял как помощь свыше. Мы приняли участие в красивом ортодоксальном обряде, ведущем свое происхождение от древних греков. Они не были эллинами, коих любила моя душа, но других все равно не было. Понял ли русский мальчик Сережа, что я соединился с ним навеки? Надеюсь, это не помешало ему подыскать себе ушлую французскую бабенку и настрогать с ней здоровых детишек.

Мы побывали в разных местах. Мы перепробовали все, что могла предложить оккупированная французская кухня. Слава Создателю, русские храмы попадались в этой стране не так часто. Любая достопримечательность была для нас местом паломничества. Я чувствовал какую-то обязанность перед этим мальчиком. Лето неумолимо приближалось к концу, а с ним и моя командировка во Францию. Матиас, я не мог оставить тебя одного на слишком долгое время. В конце концов, ты был ребенком, хоть и готовым к воспроизведению еврейской расы. В ветхозаветные времена тебя женили бы на какой-нибудь Саре, но сейчас так не принято. Молодой человек должен получить образование, что занимает весьма продолжительное время. Что же делать безумному отроку, чей вулкан уже проснулся и требует освобождения? В оное время родители совокупляли своих еще юных отпрысков в страхе перед внезапным бедствием. Это вполне соответствовало примитивному образу жизни пахарей и пастухов. Овцы и коровы плодились и размножались, и человек следовал этому правилу. Сейчас такое немыслимо. Жизнь усложнилась настолько, что даже двадцатилетний молодой человек не всегда отваживается увязнуть в трясине семейной жизни. Но косная мораль новых времен продолжает повторять замшелые догмы. Юноши учатся подыгрывать своему естеству и господствующей религии. Осуждаемая мастурбация практикуется тайком. Кто без греха, пусть первый бросит камень в страдающего мальчика! Утонченные мужчины предлагают весьма удобный компромисс, от которого выигрывают обе стороны. Я не считаю себя лишним на этой планете, где запреты приводят к печальным последствиям. Фридрих Кениг спасал молодых людей от смерти и истязаний. Мне не в чем раскаиваться перед Творцом. Я приютил целую дюжину евреев, включая тебя, мой дорогой Матиас, а сотни арийских мальчиков запечатлены мной в прекраснейшем возрасте. Когда-нибудь моя коллекция станет достоянием человечества. Все они выросли, а многие успели пасть на полях сражений.

Между тем, лето заканчивалось. Сережу я забрасывал подарками, стараясь смягчить предстоящее расставание. Мои евреи, с легкой руки Давида Франкенштейна, смотрели на наши отношения как на родственные. Они ждали крестьянской телеги, которая отвезет их за пределы Рейха. Мои близнецы... Именно они пригласили меня во Францию пятнадцать лет спустя. Я бродил по свежевыкрашенным улицам Монмартра. Дошел до моего домика, где успели установить мемориальную доску. «В этом доме летом 1942 года группа еврейских детей пряталась от ищеек гестапо. Эрмитаж был организован при непосредственном участии матери Марии (Скобцовой)». И ни единого слова о владельце дома! Я не настаивал на своей доле, ни тогда, ни теперь, иначе пришлось бы объяснять, что делал Феликс Крале, скромный чехословацкий лекарь, в оккупированной Франции? Абель Боннар неоднократно просил меня написать статейку в подневольную прессу, но я всякий раз отказывался. Теперь я понимаю, что предосторожность была ненапрасной...

По возвращении из Франции я окончательно понял, что наши с тобой отношения стали чисто формальными. Ты перебрался в свою спаленку и больше не позволял мне натирать мылом твою мускулистую спину и повзрослевшие бедра. Я мог бы проявить настойчивость, но после Сережи этот путь был заказан. Еще какое-то время я путешествовал по Европе, временно управляемой нацистским рейхом. В Италии я посетил виллу римского императора Адриана в роковое для нее время. Противники моего фюрера и его друга Бенито решили разбомбить ее именно в день моего прибытия. Что-то хтоническое было в крушении античных красот. Я пал на землю, чувствуя кару небес своей кожей. На моих глазах массивные лингамы колонн падали в прах, сокрушая остатки античного великолепия. Я сам едва не погиб под обломками падающих статуй. Оторванный взрывом осколок пениса угодил в мою лысую голову, образовав на ней шишку. Я бережно храню этот кусочек до сих пор. Он стал моим талисманом и напоминанием о жестоких варварах из США. Эта страна никогда не научится любить античность по-настоящему. Попытки копировать римский стиль всегда казались мне лицемерными. В этой стране мы наблюдаем окончательный закат античного духа, где разнузданность молодежи вызвана мещанским страхом перед неминуемой аннигиляцией. Даже любовь к мальчикам здесь приобретает форму пошлого вестерна. Это искусственное сообщество еще дождется своего ангела смерти. Когда это произойдет? Не знаю. Но точно уверен, что плавильный тигель когда-нибудь взорвется, разбросав смрадное зловоние по всей планете. Оставаться в Италии было опасно. Пришлось отменить визит в Венецию и Флоренцию.    

Я побывал в скандинавских странах, наблюдая скуластых блондинов во всем их великолепии. Интересно, что белокурые школьники восприняли игру в раздевание с энтузиазмом. Для юных викингов сбрасывание одежды было своеобразным испытанием на смелость. Мне приходилось поднимать планку требований, чтобы отсеять нестройных и несозревших. В одном из городов северной Европы я умудрился организовать фотосессию в музее древностей, где мускулистые отроки предстали во всей своей нордической красе. Мои натурщики с удовольствием примеряли хлам из музейной коллекции, изображая суровых норманнов. Ядреным парням не терпелось встать рядом с гигантами, а мне хотелось запечатлеть романтику, утонченность и очарование беззащитности. Один шведский гарсон настолько проникся идеями нацизма, что даже в неурочное время жаждал видеть представителя титульной расы. Отрока звали Ансгар, и я не сразу сообразил, что его божественное копье (именно так переводилось имя) обязано оказаться в ножнах моего рта. Мальчуган хотел попрактиковаться со мной в немецком. Он постучался в мои двери ни свет ни заря. Захлебываясь от ненависти, юный ариец принялся рассказывать об одноклассниках, которые не понимают нордической славы викингов. Срывающийся голосок и покрасневшие ланиты эфеба опьянили меня пульсирующей энергией. Я что-то отвечал ему, а потом спросил, оставил ли он уже свой след в истории. Ансгар уставился на меня в недоумении. Тогда я задал прямой вопрос, позировал ли он мне, демонстрируя нордическое телосложение (и божественное копье, которое, собственно, и является главным сокровищем его арийства). Юноше потребовалось некоторое время, чтобы переварить смысл сказанного. Я скользнул взглядом по его стройной фигурке и мысленно поклялся, что он уйдет отсюда только после тщательного осмотра. В Ансгаре сплелось патриархальное ханжество и романтика национал-социализма. Я представил себе его лютеранскую ригористичность, крепко законопатившую любой выход для сексуальной энергии. Розовея от стыда, эфеб сообщил мне, он считает греховным обнажаться перед посторонним человеком.

– Я являюсь для тебя посланником Адольфа Гитлера в Швеции. Вот эта рука касалась божественной длани фюрера. Неужели ты думаешь, что она прикасаться к кому попало?

Ансгар воззрился на мою руку с нескрываемым трепетом. Епископальная спесь боролась в нем с националистическим угаром. Я порылся в чемодане и извлек оттуда фотографию Гитлера в моем присутствии.

– Фюрер хочет, чтобы я разделся? – пролепетал Ансгар, шатаясь от душевного перенапряжения.
– Фюрер хочет, чтобы ты был достоин стать викингом. Пришло время выбора, Ансгар. Либо ты исповедуешь ханжескую мораль христианства, либо ты вливаешься в стройные ряды марширующих Übermenschen. Усидеть на двух стульях тебе не удастся.

Я уже привык не жалеть юных нацистов. Мое разлагающее на них влияние я воспринимал как свой вклад в борьбу за освобождение от коричневой чумы. Если какой-нибудь молодой человек отвергнет меня и Гитлера, миссия будет ненапрасной. Если же он проявит упрямую принципиальность, я трансформирую его энергию в сладкие судороги. Мой Ансгар превратился в соляной столб. Я наблюдал подобную реакцию у Манфреда, о котором писал в предыдущих письмах. Пауза затягивалась, и Фридрих Кениг прибегнул к проверенному методу. Подталкивая юнца к двери, я говорил ему, что он еще не силен в своих убеждениях, что думать о вступлении в СС пока еще рановато. Ансгар врос в землю.

– Вы можете записать меня в СС?
– Хм... я не хотел тебе говорить...
– Что?
– Понимаешь, я не должен был тебе этого рассказывать...
– Что рассказывать?
– Я не уверен, что ты готов стать...
– Я готов!
– В тебе еще много христианского ханжества, которое мешает тебе...
– Я готов доказать, что христианство для меня – ничто!
– Тебе не стоит ломать себя через колено...
– Я буду ломать себя столько, сколько потребуется.
– Ты стесняешь своей наготы, как презренный еврей.
– Я не еврей, – и торопясь продемонстрировать свою смелость, он принялся срывать с себя пиджачок и штаны.

Освобождаясь от рубашки, Ансгар вырвал с корнем несколько пуговиц, которые разлетелись по всей комнате. Мальчуган совсем забыл про туфли, оставшиеся на нем вместе с белым набедренником епископального покроя. Вылезая из штанов, юноша запутался в них и едва не грохнулся на пол. Весело я наблюдал, как он скачет на одной ноге, стаскивая с себя строптивую штанину. Наконец, брюки были отброшены, и моему взору предстал стоящий по стойке «смирно» отрок во всей своей упругой свежести. Бледная кожа облекала мускулистый торс. Я разглядывал его сосочки, и мне казалось, что они тоже разглядывают меня. Пупок мальчика торчал ягодкой, в теснине сформировавшихся кубиков пресса. Белоснежный ландшафт был покрыт пушком, коему недолго осталось хранить свою мягкость. Я подошел к Ансгару и развернул его спиной. Терпкий аромат исходил от волос, шеи и плеч. Такие мальчики не способны к сладострастной чувствительности. Ими можно наслаждаться на расстоянии, но не прикасаться к ним. В этом – трагедия моих единомышленников, жаждущих взаимности от оловянных солдатиков. Это невозможно. Вот и этот стоял столбиком, ожидая моего вердикта. Если бы я начал его ласкать или, не дай Бог, поцеловал, он бы сошел с ума. Я разминал эти жесткие плечи, думая, как бы его обхитрить.

– Ты стесняешься снять трусы?
– Эээ... разве это необходимо?
– Необходимо продемонстрировать свое мужество, как это делали спартанские юноши. У них вообще не было трусов.
– Они были язычниками.
– Я думал, ты настоящий ариец.
– Я... могу, если это необходимо.
– Ты можешь не снимать своих трусов. Одевайся и ступай домой.

Ансгар развернул ко мне скуластое лицо. Его глаза были так близко, что я различал каждое пятнышко в зрачках. В этих окнах души бушевала знакомая мне борьба стыда и страха. Его зрачки перескакивали от одного моего глаза к другому, сверкая от слез. Губы приоткрылись и подрагивали. Он был так близко, что я чувствовал его дыхание на своем кадыке.

– Скажи мне, что тебя тревожит? – я сделал попытку ему помочь.
– Гер Кёниг, он уже не маленький... Там у меня не маленький... Мой Pimmel и мой Hodensack, они... могут вас оскорбить.
– Ариец должен гордиться своим мужским достоинством. Но если в тебе течет еврейская кровь...
– Ни капельки!
– Если ты продолжаешь придерживаться христианских традиций...

Мой ариец сделал два шага назад и, зажмурив глаза, спустил трусы к коленям. Его стручок был столь напуган внезапным появлением на сцене, что почти весь вжался в заросли курчавого руна. Ансгар что-то шептал, и я не сразу понял, что он считает по-шведски. Мальчик досчитал до десяти и открыл глаза. Пока я приближался к креслу, он возвратил библейский пояс в прежнее положение и теперь внимательно наблюдал за мной. Я неторопливо сел в кресло, закинул ногу на ногу и закурил. Он робко приблизился.

– Вот видите, гер Кёниг, я не боюсь показать мужское достоинство, – сказал Ансгар с дрожью в голосе.
– Еще раз.
– Зачем?
– Потому что я не успел разглядеть.

Ансгар медлил, опустив голову. Его длинная челка закрыла лицо, и я мог видеть лишь покрасневшие от стыда уши. Мне всегда доставляло удовольствие наблюдать смущение юности, но пауза затягивалась. Я хотел что-то сказать ему о Валгалле и благословенной античности, но передумал. Похоже, стена предрассудков была слишком высокой. Я вдруг вспомнил, что не выспался, разбуженный этим ханжой, и обиделся. Почему Фридрих Кениг должен уламывать напичканного страхами подростка, коченеющего при самой мысли о раздевании? Я приказал ему одеваться и углубился в чтение книги. Ансгар долго возился со штанами, затем искал пуговицы от рубашки. Наконец он надел пиджак и молча вышел. Я долго не мог заснуть...

Стокгольм исчерпал свои возможности, и я готовился его покинуть. Душевная усталость проникла в самые глубины моего естества. Вечером я воспользовался приглашением посетить борцовскую тренировку, где мальчики теряли свои покровы в пылкой возне. Оставшись с тренером после занятий, я слушал его мучительные попытки объяснить мне что-то по-немецки. Глазами же и всей душой я прикипел к душевой комнате, из которой выбегали голенькие спортсмены. Чего мне не хватает, думал я. В моей памяти столько обнаженных чресел, мошонок и ягодиц, столько лобковых фасонов, столько жезлов и прочих достопримечательностей! Мальчики не обращали на нас никакого внимания. Меня возбуждало несоответствие детского личика и внушительного хозяйства. Стоял теплый летний вечер. Мысли об Ансгаре выветрились из головы, и я наслаждался пением сверчка. Немцев перемалывали на Курской дуге. Падение Гитлера было вопросом времени. Если Рузвельт подсуетится, ему удастся освободить Чехословакию раньше Сталина. Возможно, у нас и преувеличивают кровожадность красного кесаря, но не намного. При одной мысли о свидании с комиссаром РККА мне становилось не по себе. Я продумывал маршрут моего бегства в случае прихода русских. Можно скрыться в послевоенной неразберихе, но к любому чужаку в Европе рано или поздно будут вопросы. Мне придется пройти через сито подозрительного внимания. Я и понятия не имел, что фюреры среднего ранга уже облюбовали себе Латинскую Америку.

А может быть вернуться в Польшу, думал я. Не сейчас. Краковская родня вдруг стала для меня роднее и ближе. В любом случае, следует ограничить общение с нацистским официозом, сказавшись больным. Лучше всего заразиться туберкулезом, и тогда мало кто захочет со мной связываться. Все эти мысли накатили на меня в то прощальное утро, когда я ходил по комнате, собирая вещи. В своей курительной трубке я обнаружил пуговицу, успевшую обуглиться при первой затяжке. Я выколотил пепел в пепельницу, а затем услышал робкий стук в дверь. Я жил в частном пансионе, терпящем убытки. Консьерж пропустил Ансгара до самой двери, блюдя неприкосновенность личной жизни. Пожалуй, впервые в жизни я испытал раздражение при виде эфеба. Моим желанием было закрыть дверь перед его носом, но пересилила глубоко въевшаяся привычка уступать отрокам. Он вошел в открытую дверь, пытаясь привлечь мое внимание. Я продолжал собирать вещи. Эти религиозные извращенцы весьма изобретательны по части уклонений от основной темы моих исследований. В Швеции царили патриархальные нравы, и жертва христианской морали теперь стояла у меня на пути. Наверняка, он посоветовался с мамулей или пастором, и те разработали некий план. Начинать все сначала было скучно.

– Гер Кёниг, я тренировался.

Мне представилась вчерашние спортсмены и очаровательное послевкусие душевой. Вероятно, юнец посещает какую-нибудь секцию, вылепившую его тело.

– Бокс или футбол? – спросил я, не оборачиваясь.
– Я репетировал.

Я невольно замер над чемоданом, куда запихивал треножник фотоаппарата, затем в недоумении посмотрел на гарсона:

– Что же ты репетировал? Спрашиваю из любопытства, потому что у нас все равно ничего не получится. Сегодня я получил шифрограмму от фюрера. Он ждет меня в Бергхофе.

Ансгар быстро подошел ко мне и схватил за кисть, словно я был улетающей птицей. Ни при каких обстоятельствах я бы не решился оттолкнуть мальчика. Мои движения были мягкими и уклончивыми, а тревога на его лице перерастала в панику.

– В Бергхофе?
– Вот именно. Я буду докладывать фюреру о результатах моей поездки. Предоставлю список претендентов в дивизию Викинг. К сожалению, твоей фамилии там не будет...
– Я репетировал! У меня все получилось!
– Что же у тебя получилось?
– Мой Pimmel остался висеть, хоть и увеличился.

Не сразу я смог осознать потаенный смысл его страха. Этот ханжа все еще боялся эрекции. Показать стрелку вверх постороннему означало для него катастрофу. Но сейчас он больше всего боялся упустить свою возможность попасть в сонм избранных. Фотографический аппарат уютно лежал в чемодане, и я не хотел его доставать. Что же я буду с ним делать, с этим испуганным до смерти нацистенком? Даже произвести эротические замеры я был не в состоянии, потому что этот святоша заставил свой Pimmel висеть. Однако нужно было что-то отвечать.

– Мой дорогой друг, – сказал я, – ты совершил грандиозную ошибку. Неужели ты думаешь, что твое увядшее копье порадует мой взор?
– Чего же вы хотите?
– Я хочу, чтобы ты продемонстрировал его во всей своей красе, чтобы я произвел необходимые измерения.
– Я думал...
– Ты думал, что твой Pimmel достоин порицания? Ты все еще в плену христианских стереотипов. Ты боишься показывать свое возбуждение. Ты ненавидишь, когда чужие руки прикасаются к твоему маленькому распятию. Ты отказываешься пожертвовать свою сперму в семенной фонд нации. Ты еще не созрел духовно к великой миссии чистой расы. Как же я могу с тобой работать, если ты – сопливый мальчишка!

Фридрих Кениг оседлал свой конек. Мальчики из Гитлерюгенда теряли самообладание, когда я заводил песню о великой миссии арийцев. Они готовы были на любое осквернение, чтобы доказать чистоту происхождения. Я пользовался лозунгами доктора Геббельса, которому удалось превратить великую нацию в свору фанатиков. Я произносил пафосную речь автоматически, не надеясь и даже страшась эффекта. Ансгар схватился руками за голову. Я испугался, что он вырвет себе все кудри. Фридрих Кениг был для него единственным человеком, достойным уважения, и теперь этот человек предлагает нечто, в корне противоречащее его морали.

– Подождите, гер Кёниг, – простонал мальчуган. – У меня кружится голова, и я не знаю, что делать.
– Возможно, в следующем году ты будешь готов занять место претендента в легион Викинг...
– Боже мой! Целый год! Я этого не выдержу!
– Прочти Майн Кампф, займись...
– Я знаю Майн Кампф наизусть!
– Что же ты предлагаешь?
– Я закрою глаза и буду делать все, что вы скажете.
– У меня нет времени, но я готов попробовать. Я завяжу тебе глаза и сделаю все, что считаю нужным. Ты согласен?
– Oh ja.

Ансгар снял с себя всю одежку, и я завязал ему глаза. Его красивое тело вновь ослепило своим совершенством. Я уложил эфеба на кожаный диван и принялся разминать упругие мышцы. Не хватало музыкального сопровождения, но вскоре мелодия расцветающей юности до краев заполнила мою душу. Его сосочки превратились в камешки, которые я увлажнял своим языком. Кому-то доставляют удовольствие изысканные яства, кто-то роскошествует в объятиях пышногрудых фемин, а кто-то чахнет над златом. Я же имел только одну радость в жизни – мальчики спортивного телосложения, готовые предоставить мне сокровенные свои элементы во временное пользование. Чресла моего пациента пребывали в той стадии развития, когда наливающиеся соками мышцы еще не успели заматереть. Его плоский живот, раздвоенный в верхней части, сливался в гладкую полянку, уходящую клином в жесткие заросли подбрюшия. Правую ногу Ансгара я уложил на спинку дивана, чтобы узреть темнеющую складку ануса. Мой массаж постепенно давал результаты. Кровь заходила в тяжелеющий жезл, и он увеличивался в размерах. Я гладил его бицепсы, борясь с искушением облобызать красивую кисть. Мои ладони скользили от ключичных валиков к пупку и ниже, на раскаленное от греховной страсти лоно. Что мне терять, подумал я. Завтра я укачу в Германию, оставив юного нациста в полном недоумении. Если я сокрушу его мечту, будет ли это несчастьем для его судьбы? Мой красавец приоткрыл тонкие губы и поплыл. Я отодвинул твердеющее копье и осторожно поцеловал гладкие яички. Судя по запаху, он тщательно вымыл свою стыдобу. Да, он предполагал такое развитие событий и, тем не менее, пришел ко мне вновь! Он был готов к моим ласкам! Я вновь сталкивался с потаенным коварством отрочества. Стесняясь инициативы, подростки готовы сдавать себя внаем. Пусть опытный совратитель делает свое дело, а мальчик останется пассивной жертвой. И если это так, зачем же я медлю? Я положил ладонь на его булаву, которая вздрагивала от пульсирующей в ней лавы. На моих глазах стыдливый отросток превратился в величественное оружие, готовое выстрелить. Я обволакивал роскошное дуло губами, пьянея от аромата свежего пота. Пальцы моей руки разбегались от ствола к твердеющей мошонке, и дальше, снова к мясистому корню. Гладкая кожа его промежности через год-два начнет зарастать обезьяньей шерстью, а разум затуманится чванством. Развитие мальчика напоминает эволюцию рода человеческого. На заре нашей истории царила грацильность, готовая вылиться в любую форму. Мягкая округлость телесной оболочки мальчика – это краткий миг непредрешенности, когда спящая плоть всецело подчинена божественному предначертанию. В это время твердеют линии судьбы... как затвердел набалдашник его пениса, освободившийся от кожаных риз. Мой рот оказался благословенным граалем, принявшим в себя соленую пену его судорог...

Дети готовы дарить улыбку и все, что им принадлежит, в обмен на заботу. Однако ее избыток превращает нежные создания в монстров, попирающих ногами своих благодетелей. Подростки жаждут подчинить себя тому, кто укажет им высшую ценность в жизни. Юный бог ждет потрясений судьбы и стремится к любой новизне. Ансгар вывалился из своего лютеранского кокона, в тот самый миг, когда густая эссенция его плоти струилась по моему нёбу. Я едва успевал заглатывать щедрый дар, преподнесенный безумием оргазма. Хрип эфеба перерос в пронзительный стон в момент самой длинной и мощной струи. Юноша выгнулся мостиком, и я подхватил его снизу. Мои пальцы удерживали напряженные полусферы и канаты спинных мышц, липкие от пота. В какой-то миг слаженность была нарушена, и струящийся фаллос выскользнул из объятий моих уст. Руки были заняты, и я тщетно ловил ртом ускользающий стебель. Внезапно красивая кисть появилась на фоне танцующего арлекина и придвинула его к моим губам. Я думаю, мальчик сделал это движение неосознанно, подчиняясь закону наслаждения. Обессиленный отрок пал на кожаный диван, а я упивался его красотой. Зачем мне завтрак, если я насытился чистейшим белком? Подобную трапезу я готов вкушать каждый божий день. Но благоприятные моменты случаются не часто. Ради Ансгара я мог бы отложить поездку в Бергхоф, которую я выдумал в минуту раздражения.

Мальчик пришел в себя и стащил повязку с затуманенных глаз. Какое-то время он сидел на кожаном диване, остывая от возбуждения. Я хотел угостить его завтраком, чтобы восполнить утраченные силы. Но для начала нужно было одеть мальчика. Он послушно поворачивал бока, позволяя зачехлить себя в трусы, носки, рубашку и штаны. Была ли это только усталость, или вместе с ней навалилось ошеломление? Пуговицы вчерашней рубашки были пришиты неумело – очевидно, подросток скрывал свой визит от матери. Мы вышли из здания, и Ансгар несколько оживился. Знакомая местность привела его в чувства. Я попросил показать мне Стокгольм. Мальчуган оживился еще больше. Он увидел возможность попрактиковаться в немецком. Мы бродили по узеньким улочкам Гамла Стана, любовались Ратушей и пряничными домиками Кунгсхольмена. Я заказал моему гарсону зеленую «Принцессаторта», которую он уплетал с нескрываемым удовольствием. Я тоже съел кусочек, за компанию. Мальчуган признался в любви к этому шедевру кондитерского искусства, добавив, что последний раз пробовал его три года назад, у друга на день ангела. Нынче двери в этот еврейский дом были для него заперты. В Швеции, как и в других странах, фашизм находил отклик среди обездоленных. В сущности, я тоже был обездоленным.

Я водил моего отрока в шикарные заведения, заказывая самую дорогую снедь, всю неделю. Он пришел ко мне на следующее утро, убежденный, что исследования необходимо продолжить. Мы сохранили ритуал наших встреч. Он молча разоблачался, и я завязывал ему глаза. Стебель наливался соками и тянулся к солнцу, как только я начинал гладить плечи юноши. Он словно не участвовал в процессе, снимая с себя всякую ответственность. Впрочем, чувство вины выветрилось уже на третьи сутки. Ансгар не стеснялся ласкать свой жезл, подготавливая его к кульминации. Я не очень одобрял такую поспешность, желая продлить наслаждение молодым телом до того, как оно выплеснет в меня свои соки. Сладкие судороги настолько опьяняли и ослабляли его, что эфеб выпадал из реальности минут на пять. Это было мое время. Я зацеловывал неровности божественного рельефа, упиваясь цветущей нежностью юности. Мой белокурый викинг продуцировал сперму с невероятной щедростью. Массаж приводил к повторному возбуждению, которое заканчивалось сладостным освобождением. После второго оргазма юноша хотел спать, и я накрывал его простыней. Я тихо коротал время за книгой, пока викинг отдавал себя Морфею. Проснувшись, Ансгар смахивал с себя простыню и начинал поглаживать живот и чресла. Если я не замечал его призыва, он принимался напевать песенку Хорста Весселя: «Знамена ввысь! В шеренгах плотно слитых, СА идут, спокойны и тверды». Третий заплыв в озеро Климакс давался нам обоим сложнее, но мы понимали, что время блаженства скоро закончится. Я поведал мальчику, что задержусь лишь на неделю, а потом – поездка в Бергхоф. Я был для Ансгара спасительным вентилем и воплощением индульгенции. Ближе к концу блаженной недели я узнал, что он был сыном пастора. Свое увлечение нацизмом Ансгар скрывал от родителей. Мы выплывали из нашего эрмитажа, чтобы вкусно позавтракать. Мальчуган заранее выбирал ресторан, где мы устраивали пиршество. Старик-отец не баловал своих чад. Не знаю, как бы оправдывался юноша, если бы пастору донесли, что его сына видели в ресторане в обществе незнакомца. Но прихожане преподобного Петерсона не посещали злачных мест...

И вновь я бежал. Это ощущение возникало у меня всякий раз, как я покидал страну моего паломничества. Ощущение, что я украл здесь что-то очень ценное, не оставляло меня. Я катил через Данию, в которой уже поработал. Здесь были успешно воплощены мои планы. Я отменил оплату за позирование, и обращался исключительно в околонацистские молодежные организации. Накануне массовой депортации евреев из Дании мне удалось сделать заказ известному ювелиру. Господин Гольдфингер изготовил чудесный медальон с рунами, усыпанный драгоценными каменьями. Этот шедевр сыграл свою роль в фотографических опытах. Но вначале я отбирал самых красивых мальчиков, которых мне показывали вожаки местных гитлерюгендов. Схема совращения действовала безотказно. Дания, Голландия, Фландрия и Валлония поднесла мне пышный букет расцветающего мужества. Не все прекрасные отроки были готовы идти до конца. На стадии опроса я выяснял, расположен ли мальчуган к дальнейшему сотрудничеству. Важнейшим элементом программы была подпись о неразглашении. Я объяснял отроку, что данные исследования являются частью секретной программы фюрера по созданию элиты рейха. Не часто приходилось им ставить свою подпись под документом, украшенным грозным орлом и прочей нацистской дребеденью. Вначале мы просто беседовали. Я задавал вопросы, касающиеся лояльности к Третьему Рейху, мужества и готовности к неординарным поступкам. Я спрашивал моих подопечных, каковым они видят общество светлого будущего. Я старался не связываться с теми, кто уж слишком был разговорчив.

Затем наступал второй этап. Подготовленные серьезной беседой, мальчики охотно сбрасывали ризы, сдавая себя на ощупь. Я напридумывал массу приемов, позволявших прикасаться к их пылким телам в самых разных местах. Зачем, спрашивается, измерять расстояние между сосочками, с опущенными, разведенными или приподнятыми руками? Какой смысл имеет растягивание тряпичной линейки от ключицы до подвздошной кости? Или от кадыка к зарослям лобковых волос? Руки обследуемого при этом должны быть сцеплены за головой, а тело изогнуто. Сзади я накладывал ладони на упругие полусферы, чтобы сделать замеры сам не знаю чего. К началу ягодичного цикла, мозг мальчика был загружен цифрами, касающимися фасадной части его плоти. Я просил держать их в памяти, до тех пор, пока я не закончу замеры спины. Сосредоточившись на запоминании, он не замечал моих пассов вдоль и поперек интимных сфер. Смыслом этой игры было не только удовлетворение моей похоти, но и провоцирование эрекции. Ядреные отроки, переполненные эротизмом, в крайнем смущении взирали на свои бесстыдные стебли, колыхающиеся из стороны в сторону. Что-либо предпринять они не могли, имея приказ держать руки на затылке. Необходимость запоминать цифры, занятые руки и нацистские догмы вгоняли их в состояние ступора, чего я и добивался. Провоцируя набухание пениса, я делал замеры в непосредственной близости от пульсирующего бревнышка. Измерение расстояния от пупка до нижней границы яичек, когда моя ладонь вынуждена была касаться багровеющего черенка, заканчивалось полным отвердеванием желанной конечности. Наконец-то я мог произвести главный замер, процесс которого я старался замедлить максимально. Бедные юноши! Некоторые из них кончали на мои пальцы, которые я услужливо смыкал вокруг вулканирующей опухоли. По молчаливому согласию, инцидент не обсуждался. Я вытирал платком его влажный отросток и свои пальцы, после чего принимался записывать полученные данные. Помогало ли это мальчику забыть о произошедшем?

Наконец, я извлекал из недр стола рунический медальон и вешал его на грудь юноши. Я говорил, что этот символ представителя высшей расы будет на нем в день посвящения. Сейчас же он может оценить красоту предмета и почувствовать избранность. Золото и драгоценные камни приводили отрока в восторг, чего я и добивался. Грош цена ювелирному украшению, если оно не в состоянии воспламенить потомка викингов. Пока мальчуган наслаждался произведением еврея Гольфингера, я любовался красотой самого мальчугана. Затем следовало предложение запечатлеть его с регалией на груди. Красивый отрок машинально кивал головой, не успевая переварить сказанное. Треножник с фотоаппаратом дожидался за ширмой. Белая стена, триклиний и лампа втягивала его в мероприятие, на которое он бы никогда не согласился при других обстоятельствах. Для первого кадра он сам принимал позицию. Мне было интересно посмотреть на его пластику. Затем я выстраивал его тело... Разглядывая теперь эти застывшие мгновения, я обращаю внимание на выражение лиц более, нежели на телесность. Психологизм для меня важнее фигурателлы. Иногда я предпринимал опыт с минетом, получив молчаливое разрешение испуганного эфеба. Нам нужно насыщать семенной фонд рейха. Ты, обращался я к оторопевшему юнцу, идеально подходишь. Сейчас мы завяжем тебе глаза и возьмем пробу. Включив Вагнера и погрузив парня во тьму, я приближал лицо к едко пахнущему набалдашнику и нахлобучивал его на уста. Так золотоискатель не замечает грязи вокруг и упорно стремится к цели. Плененный предмет вибрировал, заключенный в темницу моего рта. Переполненные семенем подростки щедро изливали его. Я массировал его яички, перебирая их пальцами, а потом нажимал на них, и полуавтоматический пистолетик выталкивал из себя горячие снаряды.  

Почему я не боялся разоблачения? Потому что интимную жизнь не принято обсуждать с другими. Мальчики из Копенгагена, Амстердама, Брюсселя и Брюгге были мимолетными приключениями.
Я должен был взять от них все за один сеанс. Затем они возвращались в рутинную жизнь, вспоминая золотой медальон и свою подпись под величественным документом... Под самый занавес эпохи нацизма у меня разыгрался роман в Хорватии. Эти задворки империи никогда бы не привлекли моего внимания, если бы не настойчивость местных нациев. Они забрасывали администрацию рейха просьбами и требованиями включить их этнос в состав арийской расы. Гитлера раздражали потуги хорватов взобраться на Олимп. Он перенаправлял эти письма своим помощникам, в том числе, в наш институт. Мне достался кардинал Степинац, с которым я вел длительную переписку. Его высокопреосвященство блестяще владел немецким и доказывал мне, что хорваты вовсе не славяне, но имеют готские корни. Им чужда идея какого бы то ни было панславизма или иллиризма, а есть лишь желание слиться в любовном экстазе с великой германской нацией. Я не возражал против любви и отвечал, что необходимо провести тщательные исследования анатомических показателей. Степинац бомбардировал меня цитатами из исторических хроник. Я выпадал из переписки, путешествуя по странам империи. Степинац нервничал и умолял меня приехать (чтобы самому пощупать упругие афедроны и взрывоопасные стебли хорватских эфебов?). Я намекал кардиналу прислать мне какие-нибудь фотографии, которые бы говорили в пользу арийского происхождения его племени. В ответ я получил вопль отчаяния и мольбу о помощи. Фридрих Кениг оказался единственным из нацистской верхушки, кто проявил хоть какой-то интерес к хорватской проблеме. Разглядывая присланные фотографии, среди которых мелькали аппетитные фрагменты, я решился рискнуть. Опасность заключалась не в разоблачении моих педерастических наклонностей, а в высокой вероятности угодить под бомбежку или в лапы к сербским партизанам. В 1944 году я позвонил кардиналу Степинацу и договорился о встрече.

Подозреваю, им больше понравился бы человек в мундире СС, но я привык игнорировать бурчание на местах. Кардинал возил меня по подростковым оазисам. Я не представлял, как можно здесь работать под наблюдением клерикала с совиным лицом. Мне показалось, что Степинац готов последовать за мной даже в уборную. Этот святоша проявил бурную активность в навязывании мне целой комиссии из местных врачей и нацистских бонз. Я сделал оплошность, позволив себе мягкость. Моя голова была занята предстоящим послевоенным перевоплощением. Здесь же бурлила лихорадочная деятельность. Меня то и дело старались затащить на какие-то парады и смотры. Я охотно соглашался лицезреть спортивные шествия и состязания юношей. Ко мне подходили небритые вояки и что-то рычали. Кардинал переводил, очевидно, пытаясь смягчить смысл сказанного. Эти дикие люди докладывали, сколько сербских глоток они перерезали и сколько голов отсекли. Некоторые демонстрировали ножи, называемые здесь сербосеками. Но не это меня напрягало, а неусыпное внимание Степинаца, который не собирался оставлять меня. Спасением оказался женский православный монастырь, в то время пустовавший. Там ютилась горстка сербских детей, вывезенных из концлагеря. Несколько монахинь оставили для присмотра. Группу из отобранных мной мальчиков я привез сюда, чтобы в неспешной обстановке их осмотреть. Они были очень милы и радушны, но совершенно не знали немецкого. За исключением одного. Он-то и стал последним военным трофеем, если не считать Ганса. Кардинал долго не соглашался отпустить мальчиков в логово схизматиков. Перед началом процесса Степинац в последний раз оказал мне услугу, объяснив избранным мальчикам смысл миссии. В конце он добавил, что после окончания процедур он всех ждет на исповедь. Я понял, что план провален. Я мог позволить себе любоваться телами и даже касаться их, но никаких фотографий, никаких тщательно подготовленных семяизвержений не будет! Выучив несколько хорватских фраз – имя, фамилия, год рождения, иди сюда, раздевайся, одевайся – я приступил к делу. Все шло своим чередом. Я раздевал и ощупывал мальчиков, мысленно пребывая с Сережей в Париже или с Ансгаром в Стокгольме. Юные хорваты готовы были позволить важной персоне из рейха любую вольность, однако я чувствовал на себе совиный взгляд ... Мягкий голос произнес: Златан Нежич. Что-то записывая, я машинально ответил: «Skini svoju odjeću». Спички явно отсырели, поскольку я долго не мог зажечь трубку. Наконец, она задымилась, и сквозь пелену дыма я взглянул на нечто, невиданное мной дотоле. У Златана было грациозное тело девочки-подростка. В расположении мышц не было и намека на агрессию мужественности. «Koliko si star?», спросил я. Он ответил: «Šesnaest, ali možete sa mnom govoriti njemački». Таких андрогинных юношей с детскими пенисами было немало в пластике позднего эллинизма. Впервые я увидел реальное их воплощение. У него были припухлые сосочки и гладкое, девичье лоно, которое оканчивалось невинным стручком с прядкой защитной кожи. Яички были произведением искусства, а в глазах таилась нега. Тут я заметил, что эти глаза с не меньшим интересом изучают меня, точнее, мою реакцию на его тело. Я осознал, что ганимед уже заарканил меня. Его темно-русые волосы были коротко острижены, если не считать кокетливой челочки. Передо мной обнажилась прелестная дева в первом приступе младости. Мужские гениталии казались нелепым капризом природы, на миг забывшей свои законы. Там, где должна быть щель, висел кожаный замочек. Миловидность, свойственная женскому полу, проявлялась в каждой черточке стоящего передо мной отрока. Со мной творилось что-то невероятное, но я смог взять себя в руки. «Думаю, мне нужно заняться тобой попозже, когда закончу осмотр остальных», сказал я по-немецки. Златан кивнул головой. «Приходи в девять вечера». Златан снова кивнул... Я уже не обращал внимания на заходивших и раздевавшихся передо мной парней. После Златана они казались мне грубыми варварами, хотя именно их я жаждал и боготворил доселе. Я боялся, что Златан не придет, но он появился. Его умные, проницательные глаза смотрели в меня проникновенно, приглашая к действию. Я закрыл входную дверь и плотнее задернул шторы. Затем я приблизился к нему и положил руки на плечи. Он закрыл глаза и склонил голову набок, коснувшись губами моей ладони. Медленно я стал расстегивать пуговицы его мундирчика.

– Когда вы приехали к нам, я сразу все понял, – сказал Златан по-немецки.

Он пах цветами. Даже в области чресл я не уловил характерного зноя, свойственного юношам. Я приблизил лицо к нежному стручку, встав на колени. Губы мои и руки блуждали спереди и сзади, лаская ткани и железы. Его отросток оставался мягким.

– Будет лучше, если я лягу, – сказал Златан и взял меня за руку. Он повел меня к дивану, на котором он расположился самым бесстыдным образом.

Я прильнул губами к промежности, обнаруживая все тот же цветочный запах. Его крепкие ноги сплелись на моей спине и подталкивали меня продвинуться вниз. Розовая припухлость ануса услужливо разлепилась. Я ощутил скользкую смазку, предусмотрительно нанесенную мальчиком. Златан хрипел от удовольствия. Еще никогда я не наблюдал столько энтузиазма во время анальных ласк. Тело парня вибрировало в такт моей мелодии.

– Willst du, dass ich dich ficke?
– Jebi me! – прохрипел он по-хорватски.

До сих пор я не испытывал таких искренних и благодарных стонов. Мое щупальце въехало в него как в масло, достигнув сигмовидной кишки. Сладкий андрогин потом рассказал мне, что целенаправленно занимался расширением входа. Он не сомневался, что однажды встретит мужчину, способного оценить его дар. Я впустил в него несколько струй моей кипучей плазмы, которые Златан сопроводил победным хорватским кличем. Мы лежали голые и счастливые, и я знал, что мой партнер ни при каких обстоятельствах не расскажет о наших подвигах кардиналу Степинацу. Некоторая неловкость возникала от иллюзии, что я совокупился с женщиной. Эта змеиная гибкость, которую я наблюдал в Сереже, была здесь не кратковременной, а постоянной. Златан искренне наслаждался моим обществом, интуитивно прикасаясь к тем местам, которые требовали ласки. Он разделял со мной вожделение долгих поцелуев, которые длились до появления болезненных покраснений. Его мальчиковый отросток елозил по моему бедру, не давая забыть, что он все же Златан, а не Злата. Насытившись моим ртом, его встревоженные губы стекали к нагрудным наперсткам, где язычок и легкие покусывания доводили меня до экстаза. Мой ствол уже топорщился между его бедер, но попасть в их средоточие ему не судилось. Сквозь пелену сладкого беспамятства я наблюдал свою конечность, мучимую и ласкаемую всем его красивым лицом. Златан знал, как нужно играть на кожаной флейте, хотя делал это впервые. Он действовал так, как поступал я в отношении опекаемых мной мальчиков. Его персты скользили вдоль величественной колонны, в то время как носик и все органы ротовой полости ублажали поверхность мошонки. Лепнина моего лингама достигла максимальной рельефности, пределы которой могла покинуть только магма, бурлящая в ней. Златан уловил грядущее извержение, пленив ртом мое щупальце. Здесь с ним случился конфуз. Он не знал вкуса спермы. Златан сделал первый глоток и тут же выплюнул его на мое лоно. Вулкан продолжал извергать плазму, которая струилась по его шее. Парень старался преодолеть смущение, но позывы к рвоте продолжали сотрясать его. Он резко дернулся, сполз с дивана и начал судорожно кашлять. Я боялся, что он захлебнется, но все обошлось. Затем он остался у меня на ночь...

А утром позвонил Степинац. Видимо, он догадывался о моих истинных намерениях и жутко завидовал. В отсталых католических странах монсеньоры еще не научились договариваться с Богом относительно адюльтеров с аколитами. Хорватский кардинал уже знал о ночевке Златана и вежливо интересовался причиной. Я на ходу сочинил объяснение, говоря об интересе мальчика к нацистской символике, немецкому языку и прочее. Знал ли Степинац, что Златан – наполовину серб? Мальчуган рассказал мне сию страшную тайну. Я гладил его нежную кожу, пытаясь сообразить, где у него сербские очертания, а где хорватский рельеф. Мягкая славянская нега перемежалась с готическим паттерном его личика. Я ощутил некоторое беспокойство. В мои годы мне тяжело удовлетворять пассивных юношей каждодневно. Я для него был скорее заменой более мужественных самцов, о которых он мечтал в хорватской глуши.

 – Я бы хотел стать твоей женой, – сказал Златан по-немецки. – Я бы выполнял все твои прихоти и причуды...

Я промолчал. Что было ответить этому странному капризу природы, расцветшему на диких камнях? Возможно, ему лучше отправиться в Париж, когда закончится война. Там он найдет воплощение своих желаний. Мог ли приютить его я, который сам нуждался в помощи? Мог ли я надеяться, что ты, Матиас, будешь защищать меня перед судом победителей? Что ты не выдашь меня с потрохами, присовокупив к нацистским статейкам совращение беззащитного еврейского мальчика... Бросить тебя не позволяла мне совесть. В Праге стало жарко. Власовцы, верные союзники Гитлера, развернули свои штыки в противоположную сторону и принялись истреблять бошей. Я понимал их желание заработать прощение. Это не помогло. В город вступили красные варвары и принялись ловить власовцев, белогвардейцев и русских княгинь. Я ждал, когда комиссары, наконец, соизволят обратить внимание на мою персону. Ты молчал, словно отпуская меня. В конце концов, ты был здесь хозяин. Но куда мне было бежать? Погибнуть в хаосе улиц было гораздо проще, чем здесь, в уютном особняке на Золотой улочке. Фридрих Кениг был опьянен своим хорватским андрогином. За право возить его раз в неделю на живописный остров Крк я заплатил кардиналу Степинацу хвалебной статьей в Фолькише Беобахтунг. Фридрих Кениг расписал мужество и стойкость этого народа, выразив надежду, что исследования в сфере анатомии и истории следует продолжать. А поскольку никому больше не было дела до хорватской мозоли, мне пришлось навещать эту страну. Я похищал Златана из маленького городка, и мы отправлялись на романтический остров. Здесь я продолжал исследования прошлого Хорватии, упиваясь прелестями моего миньона. Он уже приучил себя к вкусу семени, и мы вдумчиво изучали кама-сутру. Величественные скалы этого клочка земли и древнейшие памятники письменности создавали идеальные условия. Моя мальчидевочка отрастила кудри, и к концу нашего медового месяца они доходили до плеч. Не безнадежными оказались мои попытки пробудить в нем мужское начало. Я еще раз убедился, что сексуальность как таковая подвержена воздействию внешних факторов. Разбуженный моими ласками, кожаный замочек преобразился и начал грозить небесам. Его первый выход из защитного чехольчика мы отпраздновали в местной таверне, напившись вдрызг. Появилась и шерстка, выгодно оттенившая возмужавший лингам. Скромные капельки незрелого сока порадовали меня хмельными нотками, присутствие которых я объясняю изрядным употреблением белого вина. Оно в Хорватии великолепно. Рано утром мы выбирались к развалинам древнеримской крепости Фулфинум, чтобы подарить вечности запечатленную в фотографиях юность. Меня особенно вдохновляют руины древности. Вечные камни и скоротечная красота создают щемящий душу контраст, в котором столько утонченной романтики! Златан врастал в новую телесность, которая обозначилась первыми прыщиками. Он уже не мечтал оскопить себя, чтобы остаться в состоянии сладкой невинности. Подозреваю, что в более продвинутые времена он мог бы сделать себе операцию, превратившись в Злату. Но я настойчиво взращивал в нем мужчину. Отводя глаза в сторону, Златан робко поинтересовался, нельзя ли ему попробовать активную форму (засадив в свой жезл в мой тощий зад). Мог ли я отказать юному сербохорвату, подарившему мне столько прекрасных мгновений? Но я для него был доступным тренажером, не более.

А между тем, путешествовать в Хорватию стало опасно. Жернова вражеских армий теснее смыкались вокруг империи. Я последний раз я приехал в старинный город Риеку, где мой мальчик коротал свою младость с семьей. Мать-сербка относилась ко мне с пиетическим ужасом, а старик отец робко протягивал мозолистую ладонь. В тот день Златан вышел ко мне с подругой, которую нежно держал за руку. Он был коротко подстрижен. Черты лица отвердели. Усики, едва наметившиеся в прошлую субботу, теперь топырились жесткой щеточкой. Дверь в прошлое захлопнулась передо мной:

– Фредди, это моя невеста Джурица, – по-немецки, затем, обращаясь к Джурице по-хорватски, – Джурица, познакомься с моим лучшим другом, который сделал меня мужчиной.
– Drago mi je što smo se upoznali, gospodine Koenig, – ответила Джурица, расплываясь в книксене.

Я взял ее пальчики и слегка встряхнул, мысленно поблагодарив за отсутствие нацистского приветствия. Избранница моего конкубента пахла духами, которые я подарил ему. В этой наивной девчушке я увидел символ новой Европы, вступающей в свои права. Мужественный эротизм тевтонов будет погребен под обломками Третьего Рейха. Величественный фанатизм неистовой веры уже не сработает в моих отношениях с эфебами. Хотелось было сказать этим двум слова напутствия, но я удержался. Зачем бередить рану? Именно так и должно было произойти. Гомоэротическая весна его мужества отступила перед палящим зовом инстинкта. Что бы я делал с половозрелым мужчиной, жаждущим вспахать плодоносную ниву? Я никогда не понимал стареющих гомосексуалистов, которые сохраняют верность друг другу. Уметь расставаться, оставляя в бывшем любовнике только приятные воспоминания, – вот высшее искусство. Быть благодарным ему после обидных слов, которые бросит на прощание выросший конкубент.

Я катил в Прагу с легкой грустью. Еще одна страничка моей биографии дописана и перелистнулась. Конец ли это книги? Что ждет меня за очередным поворотом судьбы? Первые признаки разрушения уже проявили себя в маестатичной Вене. На улицах вновь появились бесхозные мальчики с большими от удивления глазами. Они еще не знали, что грохот орудий в Венском Лесу скоро доберется до Имперского моста и ворвется в самое сердце апостолической столицы. Я въезжал в Чехословакию, как в растревоженный улей. Фанатики в мышиных мундирах готовились к последнему отпору. Среди них было много молодых парней. Мне казалось, я узнавал своих подопечных, подурневших за пару лет до неузнаваемости. Как скоротечна весна мужественности! Как иллюзорна гармония форм, таящая в себе зародыши порочных чувств! Вчерашний ангел превращается в беспощадного убийцу, а его милые округлости наливаются желваками. Один из таких юнцов с торчащим кадыком хотел меня расстрелять только за то, что я был одет в штатское. Я представил его тремя годами моложе – наивный мальчик с лебединой шеей и едва опушенным лоном. С какой яростью они стремятся сбросить покровы невинности, чтобы явить себя угрожающим миру убожеством! Когда я въехал на Золотую Улочку, Прага уже вскипала. Мимо моего дома то и дело пробегали вооруженные люди, выкрикивая речевки на разных наречиях. Я как-то разучился общаться с тобой, Матиас, за последнюю пару лет. У меня всегда находились занятия, которые заполняли пустоту в наших отношениях. Ты никогда не приходил ко мне сам, кроме того единственного раза, в день возвращения из Аушвица. Проявлял инициативу всегда я, возбуждая твое естество нежными ласками. Ты подчинялся моим приказам, поворачивая ко мне то переднюю, то заднюю часть своего корабля. Ты не сопротивлялся, и не возражал, но я не находил в тебе соучастника. Именно это подвигло меня искать любовников по всему рейху...

Однако в тот апрельский день, который я так хорошо помню, ты зашел в кабинет и положил руки мне на плечи. Мы оба были напуганы предстоящими переменами, и это сближало. На тебе был только банный халатик, который три года назад доходил тебе до колен. В тот день он едва закрывал твой роскошный еврейский лингам и мускулистые лядвии. Накануне нашего расставания мы снова слились в экстазе любви. Я наслаждался твоим царственным жезлом, выплескивающим густые струи, предназначенные для пылких евреек. До сего времени я не позволял себе вторгаться в твой ректум, довольствуясь трением между бедер или в теснине ягодичных полушарий. Пролившееся семя Фридрих Кениг размазывал по упругому рельефу, увлажняя им вход в норку. Но в тот день ты сам развел створки и пригласил в гости. Я вошел в тебя, лежащего на спине, забросившего ноги мне на плечи, и твои мглистые очи смотрели на меня с торжествующей насмешкой. Я хотел наклониться к твоему лицу, чтобы поцеловать, но ты уперся стопой мне в горло. Улыбаясь, ты покачивался в такт моим движениям. В момент кульминации я все же подобрался к твоему лицу, и наши губы слились. Потом ты играл мне на флейте, совершенно голый, и твой красивый удав колыхался в такт музыке. За месяцы нашего необщения ты выучил много прекрасных мелодий. Нагой отрок играл для меня в последний раз, и я благоговел перед идеалом калокагатии. Снаружи рвались снаряды, не смея вторгаться в заколдованный круг, созданный твоей музыкой. Я мучительно пытался понять, любишь ли ты меня или имитируешь это чувство. Горстку дней до прихода твоего отца мы провели вместе. Около этого времени к нам пришел Ганс, нарушив любовное уединение. Я уже черкнул об этом мальчике в предыдущих посланиях. Наше дальнейшее сожитие будет описано в следующем письме.  

Я был умиротворен и не хотел убегать. Все, что нужно, я спрятал или сжег, и теперь лежал на диване. Ты периодически опустошал пепельницу и приносил очередную чашку чая. Пустота, которая возникает при внезапном исчезновении опоры, раскрылась подо мной бесконечной пропастью. Я падал в нее с приятным ощущением беспомощности. Если я выживу, значит, я еще для чего-то нужен. Невольно я планировал продолжение жизни в новых условиях. Сколько мне дадут, если не расстреляют? Чем буду заниматься после отсидки? Все эти мысли приводили в уныние, и я вспомнил о библиотеке. Сколько же книг осталось в состоянии невинности, пока я гонялся за отроками! Тома роскошных и дешевых изданий покрылись толстым слоем пыли. В числе прочих, я перечитал «Смерть в Венеции», которую я уберег от сожжения в первые месяцы Третьего Рейха. Томас Манн вновь погрузил меня в изысканную педерастию.

Ибо красота, Федр, запомни это, только красота божественна и вместе с тем зрима, а значит она путь чувственного, маленький Федр, путь художника к духу. Но ведь ты не поверишь, мой милый, что тот, чей путь к духовному идет через чувства, может когда-нибудь достигнуть мудрости и истинного мужского достоинства. Или ты полагаешь (решение я предоставляю тебе), что этот опасно-сладостный путь есть путь гибельный, грешный, который неизбежно ведет в беспутье. Ибо ты должен знать, что мы, поэты, не можем идти путем красоты, если Эрот не сопутствует нам, не становится дерзостно нашим водителем. Пусть мы герои и храбрые воины, мы все равно подобны женщинам, ибо страсть возвышает нас, а тоска наша должна оставаться любовью, – в этом наша утеха и наш позор. Понял ты теперь, что мы, поэты, не можем быть ни мудрыми, ни достойными? Что мы неизбежно идем к беспутью, неизбежным и жалким образом предаемся авантюре чувств. Наш мастерский стиль – ложь и шутовство, наша слава и почет, нам оказываемый, – вздор, доверие, которым нас дарит толпа, – смешная нелепость, воспитание народа и юношества через искусство – не в меру дерзкая, зловредная затея. Где уж быть воспитателем, тому, кого с младых ногтей влечет к себе бездна. Мы можем отрицать это влечение, можем добиться достоинства, но как ни вертись, а бездна нас притягивает. Так мы отрекаемся от расчленяющего познания, ибо познание, Федр, чуждо достоинства и чуждо суровости, оно знает, ему все понятно, оно все прощает, не ведая о прочности и форме: оно тянется к бездне, оно и есть бездна. Итак, мы решительно отметаем его и отныне ищем только красоты, иными словами – простого, величественного, новой суровости, вторичной непринужденности и формы. Но форма и непринужденность, Федр, ведут к пьяному угару и вожделению и могут толкнуть благородного на такое мерзостное осквернение чувства, которое клянет его собственная суровость, они могут и должны привести его к бездне. Нас, поэтов, говорю я тебе, ведут они к ней – потому что мы не можем взлететь, а можем лишь сбиться с пути.

Посторонний вряд ли поймет тайный смысл этих строк. Мы – пришельцы на планете Земля, облеченные в чужие одежды. Раскрыть нас не просто, а изобличить –и подавно... Через несколько абзацев главный герой умрет, позволив чуме взять свою дань, созерцая красивый силуэт Тадзя, стоящего в отмели Венецианской лагуны. И вдруг, словно вспомнив о чем-то или повинуясь внезапному импульсу, он, рукою упершись в бедро и не меняя позы, красивым движением повернул голову и торс к берегу. Тот, кто созерцал его, сидел там, сидел так же, как в день, когда в ресторане этот сумеречно-серый взгляд впервые встретился с его взглядом. Голова его, прислоненная к спинке кресла, медленно обернулась, как бы повторяя движение того, вдалеке, потом поднялась навстречу его взгляду и упала на грудь; его глаза теперь смотрели снизу, лицо же приняло вялое, обращенное внутрь выражение, как у человека, погрузившегося в глубокую дремоту. Но ему чудилось, что бледный и стройный психагог издалека шлет ему улыбку, кивает ему, сняв руку с бедра, указует ею вдаль и уносится в роковое необозримое пространство. И, как всегда, он собрался последовать за ним.

Идеальная смерть педераста – созерцание красивого образа – в процессе медленного угасания. Его душа словно перетекает в него. Умирающий прозревает второе рождение в своем идоле. Томас Манн смоделировал изящное умирание, насладившись вместе с героем осмысленным погружением в сладкие грезы. Это произведение создано в христианской стилистике, где духовность проявлена в тоске по запредельному наслаждению. Да, педерасты мечтают об Утопии для собственных, презираемых другими, священнодействий. Как и христианский рай, такой остров в принципе невозможен – но возможны тайные свидания в местах, наименее доступных для любопытных глаз. Томас Манн предложил сюжет, где взрослый человек открывает в себе новое естество, после чего совершенно неслучайно заболевает чумой. Сочинения писателя насыщены надломами и безысходностью. Он намекает на содомию в себе, связывая ее с вырождением. Она – плата за утонченность, способность видеть и наслаждаться на сверхъестественном уровне. Парение в высотах срывается в душевную муку. Манн постоянно колеблется между воспеванием и презрением к той духовной болезни, которая поразила его самого. Не представляю себе ситуацию, при которой педерастия станет приемлемой, разве что в период упадка. Такой социум достоин сожаления, поскольку дни его сочтены. Мы прячемся за привычными догмами и подстраиваемся к обществу. Профессор Аушенбах – неудачник, который не смог принять свое естество. Мы сочувствуем ему и презираем одновременно. Если допустить, что педагогика густо замешана на адельфопоэзии, роль посвященных бесконечно возрастает. Как не парадоксально, бегство мужчин из школ также символизирует упадок нравственности. Если их вытеснят из храмов знания, это будет означать начало погружения во тьму. Надеюсь, что я не доживу до такого финала.

Однажды вскочив на подножку уходящего к власти поезда, я удачно вписался в имперскую иерархию. Алчной пчелой я летал над покоренными землями, собирая драгоценный нектар. Теперь я валялся уставшим насекомым на диване, который очень скоро примет на свою упругую спину другие тела. Затянутые в грубую ткань седалища будут беспардонно ерзать по тебе, о диван, а грязные сапоги то и дело пачкать твой благородный бархат. В общем-то, я прожил счастливую жизнь. Спасенный мною мальчик присел рядом и дернул за рукав... Ты сказал, что кто-то стучит в дверь. Я встал и пошел встречать свою смерть... Твой отец внимал мне, не перебивая. Поразило его спокойствие, и даже какая-то отстраненность. Я понимал, у него есть дела важнее, чем выслушивать болтовню государственного преступника. Ты сидел рядом с отцом на том самом диване, где только что лежал Фридрих Кёниг. Я расположился в кресле и размышлял, долго ли буду мучиться при переходе в иной мир. На первом этаже распоряжались новые хозяева. Время от времени вбегал ординарец с небритым лицом. Он что-то рычал на своем угрюмом наречии. Твой отец отвечал ему. Борис Веллер показался мне человеком, который все уже решил и лишь для вида слушает мою притчу.

– Меня расстреляют, товарищ комиссар?
– Хотелось бы. Но вы спасли моего сына, и это спасло вас. Я дам вам шанс.

В послевоенном хаосе мне удалось незаметно влиться в суету голодных и обозленных обывателей. С легкостью я перевернул последнюю страницу второго тома моей биографии. Чистая тетрадь дожидалась первых строк. Чиновнику паспортного отдела в обшарпанном учреждении предписывалось выдать cestovní pas на имя Феликса Крале, участника чехословацкого сопротивления. Это все, что было нужно знать представителю «Народного комитета Брно» о моей персоне. Неспешно я подыскивал себе квартиру из тех, что покинули несчастные немцы. Жилья не хватало. В который раз я обживал очаг, принадлежавший другим. В этой обители еще теплилась любовь и нежность. Я поднял с пола альбом, ненужный в концлагере, куда, вероятнее всего, погнали его владельцев. На семейных фотографиях я узнал мальчугана, который приезжал ко мне в Прагу на евгенический осмотр. Словно клочок старой газеты, залетевший в окошко проходящего поезда, прошлое вновь напомнило о себе. Я попытался вспомнить его черты, запах и манеры. Нужно было проверить по фотографиям, которые пока еще находились в часовне. Я закрыл глаза и представил свой кабинет, его молодое тело, упругость чресел, голос, фактуру волос и эту маску, которой он закрылся во время фотографирования. Он вышел ко мне из тумана, прижав руки к бокам, смущаясь своей наготы, то сплетая руки перед собой, то опуская их вдоль бедер. Его нордическая мордашка смотрит прямо вперед, а гитлеровская челка закрыла полглаза. Он привык сдувать ее, выпятив нижнюю губу, пока я орудовал тряпичным метром вокруг его торса. Я становлюсь сентиментальным, Матиас. Я до сих пор теряюсь в догадках. Не его ли я спас от бравых солдатиков Красной Армии? Порой жизнь подбрасывает нам шокирующие обстоятельства.

Я никогда в своей жизни не дрался и уж тем более не убивал. Однажды зверь вылез из клетки, когда я до полусмерти избил юного Вильгельма. На этот раз все было мрачнее. Я гулял по израненным улицам, зажимая нос от смрада русских портянок. Пришлые вояки носили мешковатую форму. Они не обращали на меня внимания. Иначе было с НКВД. Сотрудники спецслужб были лучше одеты, но не веселились вместе с прочими. Я несколько раз показывал им документы и выворачивал карманы. Сторожевые псы революции чуяли страх издалека, и если бы я забегал глазами, повод для задержания нашелся бы. Я доставал ксиву, подписанную их начальником, и меня пропускали. В местах отсутствия власти происходили жестокие вещи. Со времен Тридцатилетней войны чехи полюбили выбрасывать немцев из окон. Эта традиция мне никогда не нравилась. Я осторожно обходил разбившихся людей на брусчатке, перешагивал через ручейки крови. Хотелось начать новую жизнь с душевным подъемом. Где-то смердели трупы повешенных. Это было пиршество мести. Но под шумок происходили и другие события... Пронзительный мальчишечий стон вывел меня из элегического равновесия. В полусгоревшем доме пыхтели и бранились. Никогда бы не осмелился я вмешаться в чуждую мне расправу, но там был мальчик! Труп женщины раскинулся возле дверного косяка. Я осторожно заглянул внутрь. Парнишке уже замотали рот грязной тряпкой. Два солдатика навалились ему на руки. Третий освободитель примостился сзади и срывал штаны с белых ляжек. Я бешено соображал, как поступить. Похоже, эта троица не впервые упражнялась в насиловании детей. Страдать от недостатка баб на завоеванных территориях они не могли. Это был зов плоти, реализуемый по проторенному маршруту. Их штурмгеверы аккуратно стояли у стены. Не предполагалось, что кто-либо посмеет воспрепятствовать самоуправству. В военное время разговор был короткий. Мальчонка был немцем, судя по услышанным словам. Стрелять нельзя. Сбежались бы чехи и русские, а сорванца бы никто не пожалел. Немецкие отроки хорошо воевали и не боялись смерти. Нас бы вздернули, не потрудившись надеть на мальчишку штаны. Я незаметно подобрался к автоматам и вынес их в коридор. Там было много всякого хлама. Ржавая железяка показалась мне достаточно увесистой для нанесения черепно-мозговой травмы. Назад пути не было. Я тихо подкрался к насильнику, державшему мальчика справа, и обрушил железо на бритый затылок. Тот, который был слева от парня, полулежал, отвернувшись от меня. Активный участник процесса был увлечен и едва заметил, как один из его подельников ослабил хватку. Через пару-тройку секунд я уже заносил над ним металлический прут. Он успел повернуть голову и уклонился от смертельного удара. Никогда не забуду его лица. Это был оскал удовольствия, переходящего в ярость. Находясь в пикантной ситуации, насильник замешкался занять более выгодную позицию. Почувствовав освобождение, мальчик рванул в сторону и пихнул стоящего над ним мерзавца. Тот всплеснул руками, чтобы сохранить равновесие, а я воткнул ему железяку прямо в глотку, после чего с яростью пошел в наступление. Ржавая арматура держалась в его челюстях, пока я не пригвоздил бестию к расщелине в стене. Кровь хлынула из развороченной пасти прямо на эрегированный, потемневший от кала альпеншток. Третий участник все еще держал рвущегося на свободу парнишку. Железный прут выползал из кровавого зева подонка. Горячие струи уже добрались до рукоятки, и я не стал марать рук. Прихватив камень, я ринулся догонять беглеца, которого нельзя было оставлять в живых. Моим преимуществом была внезапность. Его спасением – автомат, повиновавшийся хозяину с полуслова. Он привык угощать врагов пулями, и теперь лихорадочно искал ствол. Я догнал его с глыбой в руках в тот самый момент, когда он уже склонился над штурмгевером. Феликс Крале обрушил тяжелую ношу ему на спину. Детина крякнул и повалился навзничь. Я снова поднял камень и во второй раз шарахнул по черепу. Я бил по окровавленному месиву, сатанея от вида крови. Старшина из Рыбинска уже не вернется к жене и детям. Двое других были азиатами, судя по рожам. Документы я сжег, а трупы присыпал обгоревшим хламом. Хотелось напиться до изнеможения, но я не терял самоконтроля. Жизнь шпиона приучила к бдительности. Мальчишки и след простыл. Один краткий миг я видел его лицо. Я вышел в густеющие сумерки. Рассудок возвратился на прежнее место. Вспомнил фотоальбом в доме, где я поселился. Спасенный ребенок был похож на того, которого я недавно разглядывал. Красивые мальчики все похожи друг на друга. В этом – коварство эстетического идеала, стремящегося к усредненности. На душе стало легко. Наконец-то я сделал что-то полезное для малых сих без всякой личной выгоды. Дома я сбросил с себя окровавленные ризы и завернул их в газету. Никогда в своей жизни я не пил водку с таким остервенением. Заснул я в кресле хозяина, почти голый. Подхватил воспаление легких и едва не покинул сей бренный мир. Но небесам было угодно продлить мою лживую жизнь...

Твой друг Джон Донн больше не работает в Праге. Мне пришлось выезжать в дружественную Австрию, чтобы, уединившись в номере гостиницы, набело переписать это письмо, а затем отправить.

Интермеццо

Вот и подошел к концу первый этап твоей героической жизни. Мне предстоит убрать животрепещущие подробности и наполнить иным смыслом твое общение с мальчиками. Очень кстати, что ты вступился за того паренька. Преступления так называемых освободителей еще дождутся своего обвинителя. С твоей помощью я стану одним из первых. Мне будет несложно замаскировать твою тайную страсть, поскольку однажды я уже это сделал. В 1942-м, когда ты развлекался с Сержем в Париже, я имел возможность истолковать твое место в моей жизни отцу, тайно посетившему меня. Именно так. Ты многого не знаешь, и теперь я готов предъявить недостающие страницы. Папе Боре я рассказал о судьбе нашей семьи, о том, как ты вывез меня из Освенцима. Что помешало мне рассказать всю правду? То же, что заставило совершить убийство в Будапеште. Я ненавидел Россию, и не хотел туда. Отец настаивал, и я цеплялся за тебя, как за соломинку. Матиас Веллер на ходу украшал тебя ожерельями доблести и целомудрия, чтобы избежать неминуемой переброски в тыл красным. Большевистский рай представлялся мне тем же концлагерем, хоть и без газовых камер. Никогда не забуду довоенные споры отца с русскими эмигрантами. Уцелевшие бароны и баронессы рассказывали всякие мерзости о новых русских, а мой старик яростно возражал им. Да, у них расстреливают и сажают в лагеря. Да, у них живут, затянув пояса, но право быть первым в мире социалистическим государством дорого стоит. Я присутствовал на таких спорах в качестве мебели, но мотал на свой воображаемый ус. У меня встал вопрос, а не хотят ли русские передать это право кому-нибудь другому, чтобы не платить такую цену? Некий пиит Серебряного века вдруг заявил, что теперь-то социалистических государств уже три – если считать Германию и Италию. Мой старик приходил в ярость, доказывая, что это все чушь, что фашизм ничего общего с социализмом не имеет. Отец был убежденным коммунистом и оттачивал аргументацию на старорежимных профессорах. Они говорили, а умный еврей искал аргументы. Он готовился к диспутам будущих дней, когда Чехословакия станет советской. Все дыры в обороне должны быть выявлены и замурованы. Я молча слушал и незаметно переползал на сторону контрреволюции. Последней каплей в чаше моего предательства стал следующий эпизод. Профессор Васильчиков спросил у отца, что думают по поводу светлого будущего члены его семьи? Мой старик, не раздумывая, ответил, что не намерен принимать во внимание мнение несознательных обывателей.

Его ригоризм мне казался кощунственным. Если все они таковы, уж лучше Гитлер и жидофобия. Родители моей матери поступили самым правильным образом. Они одинаково презирали кроваво-красных и грязно-красных. Как только Австрия оказалась под Гитлером, старики все продали и покинули тонущий корабль как раз перед Мниховским сговором. Моя мать отказалась ехать с ними, поскольку обожала незадачливого мужа. Когда начался бескровный захват Чехии, отец умудрился вязаться в драку, был тяжело ранен и против своей воли переведен на нелегальное положение. Он оставался в стране до тех пор, пока было возможно. Затем он перебрался в Советский Союз и поступил в ведомство Дзержинского. Мы оба были под Феликсами. Арестовывал нас старый знакомый отца, чистокровный ариец. По странному стечению обстоятельств, этот немец был учителем чешского языка. Теперь же он умудрился не только забыть былую дружбу, но и чешский язык. Этого Генриха Вурста ты должен помнить. Он захаживал к тебе для получения теоретических разъяснений. Я наблюдал за ним в замочную скважину – ни жестом, ни мимикой он не выдал своей причастности к этому дому. После войны жирного борова привели на расправу. Он снова вспомнил чешский язык, на котором молил о снисхождении.

Я до последнего мига надеялся, что отец передумает. В конце концов, строить коммунизм можно и в Праге. Но он был сделан из камня, в который, как в древние таблицы, навечно вгрызлись его принципы. Я ненавидел его в тот момент, когда он отдавал своим ординарцам распоряжения о моей персоне. Матиас Веллер отправлялся в Россию, где не будет тебя с твоей странной любовью, и вообще ничего не будет, кроме Сталина, водки и трескучего мороза. Но, прежде чем я пошлю тебя в это путешествие, позволь рассказать о дельце с Гансом. Это происходило под крышей моего дома. Ганс пришел к нам еще тогда, когда ты пропадал в Хорватии. Вопреки твоему запрету, я принял его – как ассистент профессора Кёнига. Мне первому он рассказал о ритуале посвящения, который придумал Манфред. Арийский ангел смотрел на меня с нежностью и доверием. Он был красив той девичьей красотой, которую так ценил ты. Ганса не нужно было уламывать – он был подготовлен телесно и психологически к необычным экспериментам.

Когда я предложил продолжить, он радостно согласился. Я вдруг понял, что мальчуган уже привык к удовольствию, получаемому через анальную фазу развития. Моя еврейская сущность завибрировала от символического унижения арийского недоросля, и я ничего не мог с этим поделать. Я задыхался от одиночества, от невозможности реализовать свою сексуальность, и тут передо мной распахнулось седалище с манящим внутрь туннелем. Рефлекс размножения отреагировал на эрзац женского лона незамедлительно, и я опрометью ринулся в пропасть. Мы оба были довольны. Ассистент доктора Кёнига с успехом подменил научного руководителя. Юный ариец жаждал от меня единения не только телесного, но и духовного. Матиасу нужно было влить в его уши порцию нордического опиума, прежде чем приступить к ритуалу. Я обнаружил в себе богатые залежи красноречия, коим опьянял его и себя. Ганс заворожено слушал мои оды, медленно снимая скаутский галстук, желто-зеленую курточку и черные шортики. Крем был заблаговременно доставлен из туалета. Я ловко умащивал вход в пещерку и напряженный рельеф моей булавы. Едва Ганс чувствовал на своих упругостях ее тяжесть, он выворачивался почти наизнанку. Мой ключик был великоват для его скважины, несмотря на ее эластичность. Мальчуган стойко переносил боль, упершись руками в спинку кресла. Я видел, как белели от напряжения кончики его пальцев, кромсающие нестрижеными ногтями благородный бархат. Чего-то не хватало в этом равномерном поскрипывании пружин. Ганс упорно отказывался стонать, и я предписал ему декламировать арийские марши, в такт моим телодвижениям.

Мы так и не отважились на другие формы любви, и он не увидел мой иудейский стержень. Ганс впервые взглянул на него, когда мы оба предстали перед объективом. Он сохранил тайну наших соитий в первую очередь потому, что был унижен семитским коварством. Мы не выходили за пределы анального коитуса. Я избегал прикасаться к его детородному органу, блуждая руками по бедрам. Полагаю, мои более-менее равномерные толчки Ганс принимал на грохот Валгаллы. Когда ты вернулся окончательно, я вдруг почувствовал себя готовым к твоей любви. Эксперименты с маленьким Гансом, предчувствие отправки в СССР и крушение рейха сорвало меня с цепи. Я вдруг понял, что был жесток с тобой и хотел наверстать упущенное. До того момента ты так и не осмелился лишить меня девственности. Ты орудовал своим изящным лингамом весьма осторожно и умело. Я ведь целовал тебя из чувства признательности, наслаждаясь твоим наслаждением...

Советские девушки из приличных семей были скромны и стыдливы. Найти вагину можно было в ремесленном училище или среди многочисленных вдов. Я брезговал и тем и другим. Очень скоро я почувствовал на себе внимание одного из студентов, нежного сына министра. Мы не садились рядом, тонко осознавая двусмысленность положения. Антон был хорош собой и чем-то похож на тебя. Он был изобретателен по части придумывания поводов для сближения. Я плохо знал Москву и советский быт. Он стал моим вергилием, оттеснив других претендентов. Золотая молодежь не привыкла добиваться чьего-то расположения, но Антон был настойчив. Я быстро сообразил, к чему он клонит. Когда он пригласил меня искупаться в озере во время посещения дачи его родителей, я согласился на эти смотрины. Мы приземлились в уединенном месте. Мой спутник извлек из рюкзака бутыль и сигареты, хотя ни тем, ни другим доселе не баловался. Но мой застенчивый одногодок удивил еще больше, когда снял с себя штаны. Под ними было лишь тело, вполне изящное и так похожее на твое. Антон медленно зашел в воду, давая мне шанс разглядеть его сзади. Я понял, что боги предлагают мне твою замену. Я тоже разделся и нырнул в озерцо. Потом мы лежали, украдкой разглядывая друг друга. Все разрешилось в ту же ночь, когда министр с министершей укатили в Москву. Мы впились в нас, торопливо хватаясь за лядвии, спины и ягодицы. Я мог бы и не вступать в эту связь. Для него это было смыслом существования. Антон прижимал мою толстую кобру то к одной щеке, то к другой, все еще стесняясь продвинуться дальше. Сладострастие противоречило уставу комсомольской организации. Я впервые понял, как трудно бывает сбросить защитную маску даже тогда, когда ты совсем голый. У него был маленький рот и тонкий пенис. Оба эти фактора меня устраивали. Преодолев стыд, Антон принялся орудовать моей снастью с полным знанием дела. Два алчных мальчика, впервые занявшись сексом, без труда поймут, что нужно делать друг с другом – ведь они мальчики. Не буду описывать маслянистые подробности свидания. Насытившись, мы лежали в объятиях и ворковали. Он мечтал об этой минуте с двенадцати лет, страдал от одиночества и не находил выхода. Интуиция привела его в театральную среду, и очень быстро некий Константин Георгиевич кое-что поведал непутевому отроку. До практических занятий дело не дошло, поскольку актера отправили на фронт петь куплеты. На прощание дядя Костя подарил Антону альбомчик с обнаженными статуями, и мальчик хранил его под подушкой. Актер по ходу пьесы перебежал к немцам, а его воспитанник подрастал, согреваемый видом мраморных юношей. Некоторое утешение давали намеки, разбросанные в многослойных произведениях Томаса Манна. Люди, живущие под угрозой невзрачной сто двадцать первой статьи, умеют узнавать друг друга по тоске в глазах и настороженности в надбровьях. В суровые военные годы Антон не заботился о куске хлеба – он искал обоснование. Таковое он обнаружил в квартире писателя Самгина, умирающего от голода и тоски. Осколок Серебряного века, он ничем не проявил себя, кроме нежных свиданий с творческими мужчинами. Антон таскал ему некоторую еду, взамен же шерстил библиотеку, в которой обнаружил много чего интересного. Защита Оскара Уайльда была написана по-английски, и это дало толчок к усиленному изучению языка. Часами он просиживал в этой сокровищнице специализированной литературы, пока не обрел устойчивую почву под ногами.

Что же мог рассказать я, заложник своей судьбы? По части теоретических знаний в области гомосексуализма этот парнишка был дока. Я же особо не интересовался этой темой. Мой покровитель ни разу не предложил мне почитать ни Томаса Манна, ни Оскара Уайльда. Антон же прочел уйму литературы, лишенный практического опыта. Расслабленный вином и сексом, я чуть не разболтал Антоше свою тайну, после чего мы крепко заснули. Сожительство с ним не было для меня острой необходимостью, но у него я спасался от Арутюнова. Министр и министерша смотрели на нашу связь благосклонно, полагая, что немецкий язык и дружеское общение пойдет лишь на пользу. Не имею ни малейшего желания описывать детали... Находясь в Австрии, я не раз порывался заехать к тебе, в Чехословакию. Но где мне тебя искать? Где гарантия, что там меня не поджидает советское гестапо, которому уже известны подробности? Я бродил по улочкам старинной Вены, сравнивая ее с золотой Прагой. Имперский город жил суетливой жизнью. Мальчишки, как воробьи, стайками чирикали на перекрестках, и желание пригласить парочку в мой скромный номер иногда посещало меня. Каким-то глубинным чутьем я ощущал, что старый мир больше не вернется, и в Америке я буду долго привыкать к неприступным небоскребам и формализированному выражению чувств. Словно желая развеять мое уныние, провидение прислало гонцов из России. В безлюдной подворотне меня нагнали три переодетых чекиста и пригласили на родину. Ткань моего плаща оказалась непрочной, и я вырвался из их объятий. Стрелять они не решились, а я осознал, насколько хрупким был мой тогдашний статус. Я изменил не только место проживания, но и имя в гостиничном журнале, дожидаясь вызова из Штатов. Представляю себе, что подстерегало бы меня в Чехословакии. Тоска по буколике была мгновенно забыта. Остаток дней я провел в номере, содрогаясь от каждого шороха...

В США я быстро ощутил подкрадывающееся безразличие, которое постепенно переросло в отвращение к лицемерному оптимизму. В самой свободной стране мира многие формы самовыражения были под подозрением, например, пешие прогулки, которые я так люблю. Внешне благопристойное и непринужденное, общество жестоко сопротивлялось любому выпадению из шаблона. Усредненная буржуазия следовала какому-то неписаному кодексу, нарушение которого каралось остракизмом. Фасады зданий, приусадебные клумбы подчинялись негласной цензуре, и я воображал, на что готова общественность для сохранения единообразия. Нацистское законодательство казалось мне детской игрой, по сравнению с добровольной унификацией американского быта. Эта тенденция нарастала, удушая своим лицемерием все вокруг. Трудно себе представить, какие формы примет эта страна через тридцать, сорок или пятьдесят лет. Я был молод и эластичен. Дьявольские сети были расставлены с изысканной хитростью, и что-либо противопоставить им я не мог. Примитивные технологии тоталитарных государств тут не работали. Создавалось ощущение, что население желает отгородиться от свободы высоким забором. Выход за пределы осуждается. Внешне ничего не меняется, но внутренний дискомфорт нарастает. Хочется убежать во внутренний мир, забыться и уснуть.

Здесь я встретил Эфраима Швиндлера, написавшего книгу о своих злоключениях в Аушвице. Он вдохновил меня на описание моих подвигов. Здесь существуют курсы повышения писательской квалификации. Если хочешь написать бестселлер, обращайся к профессионалам. Писака с потрепанным лицом научил меня создавать обертку для любого дерьма. Дорожка к славе узка и извилиста. Легко быть уличенным во лжи и вымысле, и столь же легко погрязнуть в рутине скучного фактажа. Можно было отдать свои воспоминания на откуп литературному рабу, но я хотел сам. После моей первой книги, которая произвела заметную рябь и номинирована на литературные премии, я просто обязан был сварганить еще один опус. Твои письма я переплавляю в алхимическом тигле, добавляя туда щедрую фантазию и марктвеновский стиль. Что с нами делают наши творения! Незаметно для себя самого, я написал добрую половину плутовского романа. Мой герой скользит по краю пропасти, спасая себя и других. Гремучая смесь Тома Сойера и Януша Корчака рискует взорвать мозги. Ты стал Швейком второй мировой. Как же это чудесно, что оба романа принадлежат чешским перьям. Ты получился веселым парнем, идущим по лезвию нацистского штыка. Литературный талант позволил тебе выбиться в расовые теоретики, а милосердие – вытащить еврейского мальчика из Освенцима. Твои приключения во Франции я переработал. Я позволил себе сочинить эпизод с Лувром, где ты помогаешь спасать произведения искусства, под предлогом расовых исследований. Златана я превратил в Злату и добавил ей пять лет. Остров, белое вино и кардинал Степинац отлично вписались в канву романтической авантюры. Девушка погибла в бомбежке, вместе с неродившимся малышом. Твоим малышом! Вначале я хотел пустить тебе пулю в лоб, но потом меня осенила новая идея. Почему бы не оставить моего благодетеля в коммунистической Чехословакии, доведя сюжетную линию до 1968 года? Том Сойер обязан превратиться в Джордано Бруно. Советские перебежчики и эмигранты пользуются в Америке небывалым спросом. Мне нужны подробности твоей биографии после войны.

Я подружился с Эфраимом Швиндлером. Мы оба евреи, и оба хлебнули лагерной жизни. У меня есть все основания полагать, что нас объединяет еще одно обстоятельство – знакомство с Феликсом Крулем. Эфраим рассказал мне о человеке, подобравшем его на пыльной польской трассе. Подробности их общения разительно совпадают с тем, о чем написал ты. Когда-нибудь я покажу Эфраиму твое фото и попрошу написать предисловие к моей книге. Но прежде ты должен прожить свою жизнь и принять смерть от русского медведя. Дух захватывает, взирая на судьбу человека, прошедшего сквозь нацизм, и погибшего от его победителей. В нынешней парадигме это весьма правильная идея. Если повезет, можно получить Нобеля и остаться в веках.

Письмо девятое

Немцы влачили жалкое существование. Едва ли не в каждой подворотне травили бывших господ. Только ли в Брюнне творились жестокости, не знаю. Этому городу предстояло стать образцовым немецким штадтом, поэтому чехов отсюда сгоняли. Теперь же добрые туземцы возвращали должок. Я наблюдал за страданиями тевтонов сквозь пелену блаженства. У меня были все основания наслаждаться жизнью, которую я начинал с чистого листа. Местный комендант получил четкие указания всячески мне содействовать. Он не только выписал документы, но и предложил медаль за отвагу. От нее я благоразумно отказался, чтобы лишний раз не показываться на публике. Похоже, этот русский был чем-то очень обязан твоему отцу, Матиас. В послевоенной неразберихе Феликс Крале приобрел довольно стабильный статус – героическое туманное прошлое, партизанский паек и уютный домик. Около месяца я провел в хлопотах по обустройству новой эгзистенции. Меня взяли в одну из уцелевших школ фельдшером. Деньги не имели никакого значения, потому что главной валютой были продуктовые карточки. Жили скудно. Лекарств не хватало. Но не зеленка и бинты были первыми помощниками. Дети недоедали. Поэтому я с первого же дня взял за правило покупать на черном рынке кринку свежего молока. Я обходил классы и приглашал к себе детишек с изможденными лицами. Каждый такой ребенок выпивал в моем кабинете стакан молока с каплей коньяка. Через месяц этих девочек и мальчиков было не узнать. Розовые щечки и блестящий взгляд были самой драгоценной наградой. Нетрудно догадаться, что рано или поздно один из таких детишек закатится в мою лузу. О Вацлаве я расскажу чуть позже.

Ганса я обнаружил через месяц после переселения в Брно. По каким-то делам я прибыл в Прагу и забрел на кладбище, где лежали мои сокровища. Чтобы не возбуждать подозрений, я решил брать по одному слитку золота, доставшемуся от неизвестного благодетеля. Это был мой первый визит, и я насмерть перепугался, услышав шорох за спиной. В зарослях кустов спал мой мальчик, свернувшись калачиком. Через рваную одежду выглядывали худые ляжки. Он совсем ослаб. Я взял его в руки и не почувствовал веса. Подросток питался кислыми яблоками, скрываясь от мести добрых чехов. Он не знал их языка, о чем позаботились нацисты-родители. Его отец погиб под Сталинградом, а мать дефенестрировали на глазах у сына. Обезумевший немецкий мальчик прятался от гнева толпы среди усопших, которые уже не способны навредить. Я не мог забрать его тотчас, не вызвав подозрений в пособничестве. Как дети таскают бездомному котенку молоко и подстилки, я решил подкормить Ганса и подыскать для него приличную одежду. Каждый день я ездил к нему из Брно, рискуя быть узнанным в Праге. Через неделю мы вышли за кладбищенскую ограду, держась за руки. Ганс согласился превратиться из немца в немого чеха, дабы его гортанный клекот не погубил нас обоих. За это время я перетаскал в свое логово все золото, которое позволило мне не зависеть от карточек и школьного жалования. И вновь дежавю. Я нежно смывал грязь с поджарого тела подростка, как некогда смывал грязь с твоей, Матиас, кожи. Крепкий организм Яна (ибо теперь он был моим сыном Яном) наливался соками. В послевоенной неразберихе никому не было дела, на каких основаниях красивый мальчик с серебряными прядями живет с лысеющим эскулапом. Я выправил документы и сам поставил диагноз – шоковое состояние. В то фривольное время никого не удивляли странные дети. Ганс сидел в моем уютном домике, пока я осматривал школьников или бегал по базару. Мы спали в одной кровати, и наше сближение было чем-то самим собой разумеющимся. Этот мальчик напоминал о тебе каждый миг, ибо его и твои обстоятельства были похожи. Как и тебя, я прятал его от врагов, ласкал тело, пользуясь его безысходностью. Ганс был покорен мне и судьбе, ошарашенный крушением великой идеи. Как и ты, Матиас, он кротко терпел мои прихоти, оставаясь холодным и равнодушным. Мы завели котенка. Я заставил Ганса учить туземный говор, терпеливо втирая в его головку принципы новой эпохи. Мы торговались за каждую прочитанную страницу чешского текста, за каждые полчаса разговора на языке бравого солдата Швейка. Если бы стало известно о маленьком нацисте, его бы направили в колонию для деликвентов, «прелести» которой я живо расписал ему по-немецки.

Прошло три года, прежде чем я решился выпустить его в люди. Пятнадцатилетний красавец неплохо говорил по-чешски. К этому времени новый амант появился на горизонте. Вацлава я приручал постепенно. Феликс Крале выбрал его из числа обездоленных мальков, которые ходили к нему пить молоко. Ему было десять лет, и его серые волосы висели паклями. Мальчуган сам проявил инициативу, ожидая меня у входа в школьное здание каждое утро. Я присматривался к нему, расспрашивал о семье и учебе. Вацлав был миловиден, но этого было недостаточно. Я хотел знать, готов ли он переступить черту и сделать крок в новую для него реальность? Феликс Крале радовал его каким-нибудь лакомством, и вскоре мальчик привык получать полноценный завтрак. Я давал ему понять, что выделил его среди прочих. Захочет ли он похвастаться перед товарищами? Приведет ли гурьбу оборванцев к доброму дяде? Вацлав все понял правильно. Лакомство по утрам было нашей первой маленькой тайной, которую мальчик крепко держал за зубами. Наводящие мысли сами лезли мне в голову. Эти грязные волосы нужно было отмыть душистым мылом, после чего отдать заботам цирюльника. Я пригласил Вацлава домой, пообещав познакомить со своим сыном. В конце концов, Гансу нужно было с кем-то дружить. Субботним утром мальчуган впервые переступил порог моего дома. Я специально выбрал время купания Ганса. Мой сын привык к наготе и вышел из ванны в своем обычном виде. Вацлав смотрел на приподнятого удава с упавшей челюстью. Мой сын остановился и произнес.

– Чего же ждешь? Теперь твоя очередь.
– Раздеваться?
– А ты купаешься в одежде?

Из кухни доносился умопомрачительный запах вареной курицы. На пути к ней стояло купание, предполагавшее обнажение. Ганс уже накинул халатик и с интересом посматривал на гостя.

– Ян, покажи Вацлаву, где у нас koupelna и как там все устроено.
– Ты будешь здесь раздеваться или стесняешься? – спросил мой сын, подбирая чешские слова.
– Я... а как надо?
– Если ты смелый кнабе, можешь раздеться здесь, – ответил Ганс, изумив даже меня. Нацистский пафос еще не выветрился из его головы.

Я размышлял о том, чего же стесняются мальчики, и вот к какому выводу пришел. Мальчики вовсе не стесняются своей наготы. Они боятся потерять лицо, сделать нечто такое, что не принято делать. Если мальчик видит, что здесь принято ходить голым, а стыд рассматривается как признак слабости, он первый избавится от своих риз. Вацлав решил раздеваться в моем присутствии. Он проворно стащил с себя одежду, не отрывая от меня карих глаз. Затем он выпрямился и развел руки. Он словно приглашал меня убедиться в своей полноценности... После вкусного завтрака я повел его в парикмахерскую. Я смотрел на его отражение в зеркале. Он чувствовал этот взгляд и опускал взор. Мастер сделал довольно длинную стрижку, прелестно оттеняющую овал лица. Я подумал, не зайти ли нам к портному, чтобы соорудить какое-нибудь пальтишко. Дело близилось к зиме.

– Что скажет твоя мама, когда увидит тебя с новым учёсом?
– Она не заметит.
– Что же она замечает?

Не имею особого желания погружать читателя в болото семейной истории. Все они более-менее одинаковы. Мать Вацлава извергла его из своего чрева, не потрудившись запечатлеть в памяти папочку. Его место даже не пытались занять перехожие мужики, которые наведывались к соломенной вдовушке. Она любила своего мальчика в те моменты, когда зуд похоти остывал в ее створках. Лежа в темной кухне, Вацлав различал сквозь шорох тараканьих лапок неприличную возню в соседней комнате. Мое участие в ее отпрыске она приняла с облегчением – как и Ганс. Оба мальчугана плескались в ванной, рассказывая друг другу свои маленькие секреты. У Вацлава тоже не было друзей. Дети из приличных семей считали его дурнопахнущим, хулиганистые компании – малокровным. Мой Ганс не болтал лишнего, но его манеры были весьма свободными. Вацлав замечал наше общее ложе и обрывки непозволительной близости. Глядя на поведение Ганса, я догадывался, к чему он клонит. Желание сосватать мне нового мальчика мерцало в его глазах. Девушки уже заглядывались на красивого сына доктора Крале, находя отклик в душе стройного блондина. Он еще не решался пускаться в лигирование с чешками, но зов природы его подталкивал. Однажды я подслушал обрывок их разговора:

– Я скоро переберусь на отдельную койку. Моему отцу понадобится новый мальчик.
– Зачем ему мальчик?
– Он один не заснет.
– Так пускай женится.
– Нет, ему нужен мальчик.
– …
– Такой как ты.

Деваться было некуда. Не знаю, что еще рассказал Вацлаву мой сын, но я ощущал в его поведении намерение сократить дистанцию. Как-то раз я потянул его за руку, и мальчик плюхнулся мне на колени. Он вдохнул крепкий дым из бриаровой трубки, осторожно вытянул ее из моих пальцев и сказал:

– У меня скоро день рождения.
– Я могу повезти тебя в Австрию, если мама черкнет разрешение.

На одиннадцатую годовщину я купил Вацлаву велосипед, а на следующий день мы укатили в Вену. Израненный город встречал нас сутолокой нищих и обманутых. Мы остановились в отеле в русской оккупационной зоне, и я пригласил его в мою любовь. Уставшие, мы плескались в тесной ванной. Он был нежен и кроток. Я намыливал его трепещущее тело, и улитка выползала из кожаных риз, наливаясь стыдливым румянцем. Стандарт обольщения мальчика одинаков. Взяв в губы упругое тельце улитки, я вызвал у Вацлава сладкие судороги. Руки мои блуждали по сочным предместьям кроличьей норки. Льюис Кэрролл был большим шутником. Если взглянуть на «Алису в стране Чудес» глазами психоаналиста, напрашиваются очень нескромные выводы. С какой самоиронией изобразил себя автор белым кроликом, ныряющим в бесконечную норку! Здесь – все страхи мужчины перед женскими чреслами и – влечение к ним. Гарсон ни о чем не спрашивал. Он был готов к новой игре. Мне достаточно было увидеть в его глазах преданность, а наслаждение появится позже. Если не удавалось заснуть после утех, я предавался размышлениям о природе мальчиков. Каково оно, их наслаждение? Любовь – это широкое море, а оргазм – бурный водопад, после которого вода продолжает струиться и щебетать по камушкам отношений. Дитя требует ласк, без которых оно черствеет. В половом акте ребенок-во-взрослом просыпается, обрушиваясь на другого ребенка, запертого в созревшей плоти партнера. Если расположить к себе малыша, его благодарность польется на тебя безбрежным потоком. Надо лишь направлять этот поток, терпеливо обучая птенца парить над бездной. Самое сложное – снять с него панцирь невежества и предубеждений, коими общество щедро его защитило. Я пытаюсь вжиться в мир древних эллинов, где социализация мальчиков проходила в полном согласии с естеством. Отдавая сынишку в подмастерья к скульптору, старик-отец вручал его адепту калокагатии. Мастер мог отказать некрасивому отроку, презрев щедрое вознаграждение.

Снимать скорлупу следует осторожно. Яичко не нужно колотить о дверной косяк, иначе птенец, в нем заключенный, перепугается до смерти. Осторожно возьмите его и начинайте разминать, пока твердая оболочка не растрескается в пыль. Раздробленный панцирь отвалится сам, освободив мальчика от ненужных стеснений. Дело это непростое и требует полного контакта с подопечным. За первые двенадцать лет жизни родители и блюстители успели вложить в его душу полный набор штампов. Эротические эксперименты наказываются, а душевная чистота отравляется страхом. Родители зорко следят, чтобы их чадо не привязывалось к учителю больше, чем нужно. Такого рода зависть получила название отеческой заботы... Вацлав взбудоражено осваивал новый опыт. В его неискушенном сознании дружба со мной ассоциировалась с чудесной страной. Венские достопримечательности зияли осколками, однако улица Грабен по-прежнему радовала взор. Здесь мы гуляли всю неделю, наслаждаясь крохами счастья и редкими дуновениями из возрождавшихся кофеен. Величественные руины напоминали о прежнем великолепии. Я дал маху, одев моего мальчика в дорогую одежду. Австрийцы были оборваны и озлоблены. Город патрулировали союзники и красноармейцы. При переходе из зоны в зону нас обыскивали, но разве могли они обыскать наши души, клокочущие запретной страстью? Мне доставляло извращенное удовольствие подвергать себя и моего мальчика пристальному разглядыванию. Для Вацлава начиналась эра приключений...

Насладившись красотами дивной Вены, мы отправлялись в наше уютное гнездышко. По пути в отель я указывал Вацлаву на гарсонов, готовых разделить наши утехи. Это были оборвыши с грязными арийскими лицами. Некоторые из этих мордочек очаровали меня до глубины сердца, но я уже закрутил с Вацлавом. Он не давал шанса разочароваться, весело подчиняясь моим капризам. Вена стала подиумом, где мальчик дарил свою красоту вечности. Хорошенько выспавшись, однажды мы забрались в собор Святого Стефана с фотоаппаратом и баклагой айсвайна. Аврора еще раздвигала златыми перстами сумерки у подножия храма, но башни уже заливало солнцем. Я пробовал фотографировать мальчика рядом с химерами и святыми, но лепнина лишь размывала красоту моего ангела. Мне запомнилось несколько композиций верхом на мраморной стенке кафедрального балкона, где маленький обнаженный чех расположился в самых безнравственных позах. Холодный камень рельефа вгрызался в трепещущие лядвия и ягодицы, и я страдал вместе с Вацлавом. Если ты, Матиас, сподобился посетить этот собор в дни своих скитаний, то заметил барочные чаши у колонн. На одной из них высечен бюст отца церкви в широкополой шляпе, на которую мой мальчик поставил изящную ножку. Переживание совершаемого святотатства будоражило. У моего спутника пышное великолепие храма вызывало пиитический ужас, из-за чего лицо его принимало глубокомысленное выражение. Здесь я снова чувствовал себя воришкой, и радовался как ребенок. В любую минуту мог забрести священник или бродяга из числа беженцев. Мое возбуждение передалось Вацлаву, и мы сцепились в любовных объятиях внутри каменной люльки для проповедников. Я смазал лампадным маслом его устье и впервые вонзил в мальчика жезл. С каждым толчком он все выше вздымался над каменной колыбелью риторики, и к моменту экстаза заколыхался над кафедрой, подобно энергичнейшему из святых отцов. Его стоны ничем не напоминали проповедь христианских добродетелей. Во время ярчайшей из моих судорог он едва не вывалился из амвона, вцепившись пальцами с каменный орнамент. Большого труда мне стоило втащить конкубента назад в чашу и отлепиться от него. Я приводил в порядок свои ризы, приказав Вацлаву одеваться. Едва он напялил штаны, как мы услышали звуки шагов, а в следующую секунду в поле нашего зрения попал черноризец. Треножник с фотоаппаратом стоял неподалеку, и мне пришлось объясняться с благочестивым отцом. Вацлав приподнялся над кафедрой, когда застегнул последнюю пуговицу на своей курточке.

Мы весело покидали Собор святого Стефана, унося с собой блаженные впечатления. Вослед нам прогремел колокол. Мальчик слегка прихрамывал, жалуясь на ощущение мокроты. Потерпи, мин херц, жизнь – сложная штука. Я вдруг вспомнил, на кого был похож этот наш черноризец – на юношу с томиком Уайльда, встреченного мною в далеком двадцать первом году. Неуверенный прыщавый очкарик обрел солидность и величие. Надеюсь, он хорошо устроился в лоне могущественной организации. Еще одно, до боли знакомое, лицо заставило меня остановиться. Передо мной стоял Манфред. Он первый узнал меня и приветственно замахал рукой. С ним был спутник возраста Вацлава. Манфред выжил, потому что умел нравиться. Не погружаясь в подробности, он рассказал о своих злоключениях. В сорок четвертом году он сдался в плен и был отправлен в Гулаг. Я в это время перевоспитывал Ансгара в Стокгольме. Теперь в жизни Манфреда наступила светлая полоса. Он устроился воспитателем в детский приют, в предместье Братиславы. Манфред шел по моим стопам. В Австрию он прибыл на педагогическую конференцию. Манфред не изменил своей страсти, на время заморозив ее в северных широтах. Даже в окопах он умудрялся дарить шоколадки русским мальчишкам. Он вспоминал меня тоскливыми ночами, восхищаясь моим проектом. Пообещав навестить Манфреда в интернате, я попрощался.

Мы возвращались в Чехословакию в видавшем виды вагоне. Теперь у меня было два амура. Гансу еще не исполнилось семнадцати, когда он сможет освободиться от своих обязанностей. Высокоморальный доктор Крале всегда был против ранних романов с девушками. Мой сын должен получить хорошее образование и выбрать достойную спутницу. А пока ему следует исполнять сыновний долг. Я не допускал оргий втроем. Когда приходил Вацлав, Ганс отправлялся гулять. Он записался в секцию дзюдо и делал успехи. У Ганса, смирившегося с тем, что он теперь Ян Крале, появились подруги. Некоторые из них не прочь были раздвинуть ноги в каком-нибудь шатком сарайчике, но юноша не торопил событий. Он все еще был привязан ко мне, памятуя о моей роли в его жизни. Каждый вечер я выдаивал из него положенную мне порцию солоноватого белка. От него не требовалось взаимности или других услуг. В день его пятнадцатилетия я перестал его пенетрировать, а мои ласки постепенно сократились. Я не отказывал себе в удовольствии целовать и гладить его, напоив молодым вином. В этом состоянии к Яну возвращалась детская податливость. Он мог позволить мне ласкать его в самых нежных местах. Для него это был ритуал, освященный прошлым. В свой шестнадцатый день рождения, когда Вацлав вошел в пору своего цветения, Ян обрел собственную кровать. Теперь он мог приглашать в дом девушек, показывая им и свою комнату, и свою постель. Юные чешки пахли дешевыми парфумами и следили за парижской модой. Месье Лю-Лю давал им выкройки, а доктор Крале – собственного сына. Они были вполне созревшими дурами, готовыми к репликации. Меня радовала их неопытность и девичья чистоплотность. Время от времени мы собирались вчетвером, и юный Вацлав весело чирикал с Яном и его подружкой на кухне. Я водружал на нос очки и отправлялся в собственный кабинет. Иногда ко мне забегал Вацлав. Он был добрым мальчиком и чувствовал мое одиночество. Он тихо подходил ко мне сзади и обнимал. Так животное, приученное к определенным действиям, повторяет их, чтобы вызвать радость хозяина. Не знаю, нравилось ли Вацлаву целовать меня в шею, покусывать уши и забираться ладошкой под фалды халата. Он научился этому от меня, повторяя движения по инерции. У него началась новая жизнь. По ночам, когда его мать давала очередному коту, мальчику дозволялось ночевать у меня. Здесь он учил уроки, ужинал и принимал ванну. Иногда они дурачились с Яном, который отрабатывал на Вацлаве зажимы. Их невинная возня вызывала у меня неприличную ревность. Я ловил нежный взгляд младшего, направленный на товарища. Если бы Ян захотел, он без труда соблазнил бы мальчишку. Но Ян не испытывал стремления к таким утехам. Перед сном он приходил в мою спальню и молча спускал штаны. Второй мальчик уже лежал в постели, украдкой созерцая происходящее. Для нас с Яном это был оздоровительный сеанс. Он избавлялся от напряжения, а я получал порцию мальчикового молочка. Закончив с Яном, я обращался ко второму амуру. Он мог притвориться спящим, иногда действительно засыпал, утомленный вечерней возней. Отрок успел вспотеть, и я вдыхал терпкий аромат его тела. Спящий, он доставлял мне не меньшее удовольствие. В конце концов, мой возраст также требовал покоя.

Алмаз извлечен был из грязи. У меня уже имелся опыт такого рода алхимии в случае с рыжеволосым Алоизом. Главная задача современного восхитителя – разглядеть в запачканном, униженном и отвергнутом отроке подлинное сокровище. Гордыня соблазняет нас облизываться на холеных, сытых и довольных мальчиков, сопровождающих голливудских продюсеров. Бог знает, что у них там за кулисами. Не факт, что полный синтез. Нас ждут отвергнутые. Найди к ним дорогу. Живи их болью. Радуйся их достижениям. Они способны на искреннюю любовь... Мальчик очень быстро привыкает к нежным ласкам и готов скрывать их перед посторонними. Окружающий мир всемерно помогает ему в этом. Расцветая, мальчик может предать тебя, ринувшись к новым почитателям. Не думай, что он ушел навсегда. Однажды он вернется – за деньгами ли, за лаской или за советом. Вот и тебе, Матиас, понадобился старый, забытый покровитель. От меня Вацлав заразился литературой, и стал писать антисоветские пьесы. Его арестовывали. Я не знаю, каковы его эротические предпочтения. Его мать безнадежно состарилась, и теперь подворовывает ключницей на складе. Я здороваюсь с ней, если она не очень пьяна. Сын ее презирал. Старуха заглядывает ко мне время от времени – выклянчить денег на стопку. Это еще одно неудобство союза с мальчиками – приходится тащить на себе их падших родителей.

Я заметил, что мой мальчик уплывает от меня. Он нашел удовольствие в чтении книг, которое в нашем совместном времяпровождении стало приобретать прогрессирующее значение. Ко времени нашего с ним романа я вновь собрал приличную библиотеку из чешских и немецких изданий. Последние я вытаскивал буквально из пламени, рискуя навлечь гнев инквизиторов. Из Австрии я привез не только созревшего к любовным отношениям Вацлава, но и целый ворох хорошей литературы. Это были приключенческие романы и медицинские справочники, альбомы по искусству и поэтические сборники. И вот мой мальчик открыл для себя мои книги. Нередко он уходил в их иллюзорный мир, забыв обо мне. Немецкий язык заинтересовал Вацлава. Он забирался ко мне на колени, и мы листали томик «Die drei Musketiere», пока моя страсть не подавляла мыслительные способности. В такие минуты мой друг лишь позволял мне делать то, что я задумал, после чего неизменно возвращался к процессу чтения. Я пояснял ему смысл слов и выражений, зевал и отправлял к учебникам. Нередко, проснувшись, я заставал отрока, сидящим в одних трусиках под лампой, закоченевшим и поглощенным очередным романом. Он едва замечал мои растирающие ладони, мои поцелуи и любовный клекот. Робкие попытки залезть под резинку лишь раздражали его. Я вынужден был смириться. Выучив немецкий, Вацлав набросился на польский язык, которым он овладевал с не меньшим успехом. Здесь-то нам пришлось обзавестись очками. В них мой красавец выглядел еще более обворожительно. Я был для него вершиной горы, на которую он взбирался без устали. Но с каждым его шагом я ощущал, как мой Вацлав уходит от меня в мир своих грез. Его ночевка в моем доме приобретала все больше формальный характер. Он делал вид, что не замечает моих поползновений. Сухое вино, которое приводило Ганса в состояние беспомощности, разило Вацлава наповал. Он засыпал на моем плече, отдыхая от бремени информации. Что я мог сделать?

Литература постепенно размыла ту нежную отзывчивость, которая расцвела в нем на начальном этапе адельфопоэзиса. Мой мальчик все больше походил на скучного ботаника с блуждающим взглядом из-за круглых очков. Чего же он хотел? Вацлав все еще ложился в мою постель, когда мать с очередным любовником выпроваживали его к добрейшему доктору. Наши проблемы начали проявляться между пятнадцатым и шестнадцатым годами его жизни, так что я получил всего три года на возделывание сада. Будучи верным последователем своей миссии, доктор Крале смирился с судьбой, тем более что сердце ныло все сильнее при перепадах погоды. Мой Вацлав начал стесняться своего доброго благодетеля, а вскоре кротко попросил организовать ему отдельную спальню. К тому времени Ян уже перебрался в общежитие в Праге, и его кровать пустовала. Закрыть Вацлаву доступ в мою обитель я был не в состоянии. Однажды я взглянул на него в непривычном освещении и едва не поперхнулся. Я увидел долговязого, худосочного парня, сильно напоминавшего молодого Абрахама Линкольна. Милосердная судьба сжалилась надо мной, разобщив нас. Мне не пришлось притворяться, отрывая от себя присоски его любви. Нет ничего хуже имитации нежности. Такой человек невольно отдает себя в руки сатаны, рождающего лицемерие.

Я продолжал давать кров Вацлаву, но в мою жизнь вновь закрадывалась пустота. Я привыкал к мысли, что гетеросексуальные мальчики уходят от меня после пятнадцати. По инерции они еще могут одалживать мне свои мускулистые члены, но это лишь знак благодарности за проявленную заботу. Всякий раз, когда у меня происходил провал в любви, я предпочитал лететь в него, как Алиса – в кроличью норку. В свободном парении духа открываются неожиданные перспективы. Так я вспомнил о Манфреде и его интернате. Прощаясь с ним, я не думал посещать этого циника. Случайное сообщение в газете оживило былые воспоминания. Молодой воспитатель и по совместительству преподаватель разработал некие чудодейственные схемы, которые заставили детишек полюбить математику. В его кефирном заведении велось совместное обучение, и девочки делали решительные успехи. Я понимал, что девочки – только прикрытие. Учителя зазывали в столичные школы, но Манфред хранил верность своему интернату. Зачем ему квартира в Праге и сытые, высокомерные отроки, если рай для него здесь? Вспомнив некоторый его цинизм, я решил уберечь Манфреда от катастрофы. Безнаказанность притупляет бдительность и душевную чуткость. Этот парень, прошедший огонь, воду и медные трубы, мог забыть о границах благоразумия. Как же я ошибался!

Мой старый знакомый ринулся в мои объятия, как только опознал блеклую лысину. Кстати, он подсуетился взять себе фамилию Крайчек, которую якобы носила его чешская бабушка. Сколько же бывших нацистов спрятало себя в новый облик! Манфред свил уютное гнездышко и не злоупотреблял данной ему властью. Мальчики-сироты не видели ничего дурного, чтобы отдаваться доброму воспитателю. Мы сидели в его кабинете и обменивались впечатлениями. Манфред применял математику к своим подопечным во всех смыслах. Он рассказал мне о системе уравнений, которая позволяет выбирать идеальных любовников. Эмоциональные паттерны ему удалось превратить в цифры, подвергая их сложнейшим математическим манипуляциям. В тот далекий, незабываемый день, когда он выстрелил в меня струей семени, Манфред стоял над столом и почел строки из открытого журнала. Фотографической памятью, которая возможна только в экстатическом состоянии, он зафиксировал его содержание в мозгу. Ему не раз снились эти таблицы с заголовками типа «Форма отверстия». Он пытался понять смысл этих дивных евгенических исследований. Наконец, его осенило. Все в его несчастной жизни встало на свои места! Смутное влечение нашло во мне образец для подражания. Профессор Кениг был таким же, как он, предлагая вполне действенную методику. Мистический орден для мальчиков, телесные параметры, эмоциональные впечатления – все это можно усовершенствовать, создав точную теорию обольщения. Этим Манфред и занялся, начиная с заммеркампа. Где бы он не находился, его мозг и душа были заполнены вычислениями. Помнит ли он Ганса Риттера? Этот мальчик не набрал в его вычислениях проходного бала – но прожил со мной пять лет. Вернувшись из плена, Манфред ринулся к беспризорникам. Постоянные математические упражнения позволили ему создать систему обучения – своего рода обольщение цифрами. Ко времени моего прибытия его ученики успешно сдавали экзамены в лучшие вузы страны. Заслуженный учитель писал книги и выезжал за границу, но покидать кефирное заведение не собирался.

Не знаю, насколько эффективной была его система обольщения, но гарем он набрал. Туда вошло семь мальчиков разных возрастов. Каждый миньон получал новое имя, соответствующее дню недели. Семидневка Манфреда Крайчека функционировала даже в командировках, куда он брал одного или нескольких своих конкубентов. Побывав в дальних странах, мальчики еще больше привязывались к нему, стараясь как можно слаще ублажить благодетеля. Не было и речи о недовольстве или обидах. Свои секреты ганимеды оберегали как зеницу ока. Медленно, но верно он вычерчивал европейскую карту мальчиколюбия. Оказалось, что не один только Манфред Крайчек посещал педагогические конференции с любимцами. Мой выученик не боялся идти напролом, влезая в душу седовласым восхитителям в пиджаках и сутанах. Обмен опытом происходил за ужином в скромных кофейнях и тенистых скверах. Частью путешествий было посещение детских обителей, где обустраивались его (и мои) единомышленники. Практикующие педофилы действовали по наитию, и никто из них не желал пользоваться математическими выкладками Крайчека. Манфред с интересом узнавал о привилегированных заповедниках, которые посещали важные чиновники и утонченные аристократы. Никто не хотел называть фамилий, да и сообщества как такового не было. Каждый старался держаться особняком, не доверяя собрату по изврату. Такая предосторожность имела смысл. Никто из не собирался спасать провалившегося восхитителя. Наоборот, удачливые товарищи публично клеймили его – и делали соответствующие выводы. Выуживая куцые сведения об успешных проектах, Манфред изумлялся их обилию и изобретательности. По сути, никто в послевоенной Европе не интересовался обездоленными детьми, кроме людей с особыми потребностями. Если человек умудрялся наладить личную жизнь с ребенком без скандала, это принималось как должное. Пользуясь чехословацким паспортом, Манфред проникал даже в Россию, несмотря на пугающие воспоминания. Но здесь его к неформальному общению не подпустили. Попытки продраться сквозь колючую проволоку официоза натыкались на мундир очередного сотрудника НКВД. Тайная полиция была осведомлена о нацистском прошлом Крайчека, но не о его тайной страсти

Совершенно случайно мой ученик встретил старого советского еврея, который знал так много, что горбился от бремени знаний. Этот всеведущий старичок рассказал Манфреду на правильном немецком о своих подозрениях в отношении великого педагога. В то далекое время товарищ Лившиц работал в наробразе и инспектировал создававшиеся детские коммуны. Его поразила странная привязанность заведующего колонией им. Горького к красивым мальчикам. О его нравах ходили упорные слухи, однако талант организатора затмевал все остальное. Стаи малолетних преступников в двадцатые годы наводили ужас на всех. Никто не хотел ими заниматься. Великий педагог держал их в узде и даже перевоспитывал. Пока колония формировалась, его не трогали, но как только стало возможно обходиться без гениального организатора, он был отстранен. Сластолюбивые покровители из ОГПУ дали способному посреднику еще один шанс собрать трудовой притон. Появилась вторая колония – имени товарища Дзержинского, который сам до самой своей смерти пользовался услугами нежных отроков. Не эта ли страсть подорвала здоровье железного наркома? Вообще, в революции нашли свое место многие интересанты. Усатый Йозеф их постепенно утилизировал, но двадцатые годы давали гарсонофилам шанс. Это были проницательные и прожженные администраторы, которые дрались за свое право любить с животным азартом. Победу революции можно объяснить, в том числе, присутствием подобных фигур в руководящем составе. Многие из них окопались в ВЧК. Ярчайшим примером служит князь Андроников, который до революции  осквернил не одного гимназиста. Чтобы завлекать юношей, нужны деньги. Их дает власть и фортуна. Поступив в секретную полицию, можно было срывать запретный плод. Голодные и надломленные купидоны были готовы спускать штаны за краюху хлеба. Князь Андроников хотел жить слишком шикарно, поэтому его расстреляли. Другим повезло больше. Могли ли чекисты не знать об эсеровском прошлом великого педагога? Он готовился к своей миссии с дореволюционных времен. Когда все рухнуло, сирот можно было загребать голыми руками. Так называемый коллективный труд служил красивым оформлением инстинкта стаи, внедряемого вожаком коммуны. Сектантское мышление отлично прижилось на пост-революционной Руси. Оно с одинаковым успехом помогало вербовать любовников и повышать производительность труда. Дисциплина в секте великого педагога торжествовала. Он мог принуждать малолетних к услугам различного свойства. Кто-то работал руками, а кто-то – задом. Пока Йозеф Усатый был слаб, он терпел эту вольницу. Но в тридцатые великого педагога поприжали – и он скоропостижно скончался от сердечного приступа в вагоне пригородного поезда 1 апреля 1939 года. Старик Лифшиц боялся, но страх перед небытием был еще сильнее. Манфред подливал ему коньяк, читая интереснейшую страницу Всемирной Истории Купидолепсии.

В Польше Манфред получил нелицеприятное представление о еврейском мученике Гольдсмите. Такой была настоящая фамилия Януша Корчака, о котором я много думал в послевоенные годы. Его боготворят евреи Израиля и России, но многие поляки исподтишка ненавидят. Семитский доктор никого не впечатлял в стране, где каждый имел замученных родственников и близких. Антисемитизм в Польше клокотал под спудом, как и всякого рода подозрения в отношении некатолических педагогов. Поляки находились под двойным гнетом – советским и религиозным. Любители афедронов скрывали свою страсть даже от самих себя. Манфреду так и не удалось познакомиться с польскими единомышленниками. У меня это получилось. Неудобосказуемая муза нашла здесь убежище в певческом искусстве. Как-то я посетил выступление юных польских соловьев в Праге. Их дирижер Богуслав Царт не раз задерживал взгляд на моей руке, лежащей на лебединой шее Иржи. Смуглая томность мальчика контрастировала с бледностью моей кожи, свидетельствуя не в пользу нашего родства. После концерта я нашел возможность подойти к пану Богуславу, чтобы выразить восхищение... его мальчиками. Похожий на тощую клячу Царт весьма оживленно тряс мою руку, после чего предложил где-нибудь поужинать. Мы поняли друг друга с первого блика, поэтому оба пришли в ресторан «Лувр» с любовниками. Дирижера сопровождал тринадцатилетний подросток с порочными глазами. Я спросил, хорошо ли поет этот Дариуш Мицкевич. Царт ответил мне по-немецки:

– Ничто так не возбуждает в мальчиках как красивый голос. Все остальное есть вторично.

Его сентенция имела большой смысл. Я слушал пение польских соловьев со слезами. Богуславу Царту удалось впрыснуть в ангельскую непорочность эротический яд. В сочетании с эстетической привлекательностью каждого певуна, это давало его коллективу бешеный успех. Он гастролировал по всему свету, вдали от любых подозрений. За пределами родной Польши пан Богуслав мог ласкать каждого из своих воспитанников, забрасывая их подарками. Распятая судьбой родина жила в нищете. Выезд заграницу для сладкоголосого отрока – событие. Он готов был хранить свои секреты даже от исповедника, чтобы не потерять расположение пана кондуктора. Привезенные из-за границы джинсы мать воспринимала как оценку дарований ее хлопчика. И это было правдой. Каждый хорист знал, как получить заморский деликатес, о котором даже не слышали его одноклассники. Еще в поезде мальчики старались забронировать ночь с любимым учителем, чтобы на следующий день требовать среди буржуазного изобилия какую-нибудь безделушку. Царт приучил их к тому, что ценность вещицы будет зависеть от степени усердия не в вертикальном, но горизонтальном или диагональном положении. Когда Дариушу были подарен красивый наручный zegarek, его обступили изумленные хористы, чтобы выяснить – что же такое он сделал для пана научыцеля? Дариуш загадочно улыбался. Мы почти прикончили бутылку вина, когда Богуслав пустился в воспоминания:

– Этот мальчик играл на моей флейте так страстно, что я едва не потерял смыслы. Он поглотил каждую каплю, пан Феликс! Как же я мог не подарить ему эти часики?

Перемежая польские и немецкие фразы, Царт расхваливал своего конкубента. Тот сидел рядом, положив под столом разутую ножку своему покровителю на тощую ляжку. Дариуш получал удовольствие от пения и от любви. Его семья едва сводила концы. После первой заморской командировки школьное начальство презентовало мальчику новую форму, взамен прежней рванины. Постельный дебют Дариуша сделал проблему одежды неактуальной. Богуслав полностью экипировал своего аманта, который повадился посещать маэстро на дому. Учитель был закоренелым кавалером и жил со старушкой-мамой. Она его обстирывала и обглаживала, и берегла тайну его пристрастий. Юный Мицкевич проявлял такое усердие и поэтичность, что вытеснил из сердца учителя всех других мальчиков. Возникала проблема: что с ними делать? Пан Богуслав решал ее творчески, устраивая небольшие оргии в римском стиле. Один мальчик ублажал его самого, в то время как Дариуш и третий гарсон ласкали друг друга. Стареющему маэстро доставляло удовольствие лицезреть живое кружево молодых конечностей. После соития они пели что-нибудь из репертуара, и Царт вновь становился строгим учителем. Таким образом, оргия перетекала в репетицию, а репетиция – в оргию. Досужему сплетнику мальчики могли искренне признаться, что повторяли концертный материал... Вдвоем с Дариушем мы волокли раскисшего дирижера в гостиницу. Иржи нес мою сумку, надев на свою кепочку мою солидную шляпу. Это была комическая картина... Пан Богуслав совсем не фотографировал. Жаль, что я не прихватил с собой несколько своих снимков. Я попытался обрисовать перед ним трогательность эротических воспоминаний, запечатленных на светочувствительной бумаге. Но даже в раскисшем виде мой новый друг не терял бдительности:

– Одна маленькая фотография, Феликс, найденная у тебя в доме, вмиг перечеркнет многолетнюю репутацию. В моей квартире нет ни единой улики! Все мои мальчики сфотографированы профессиональным фотографом – и в приличном виде. Достаточно взглянуть на них, и я погружаюсь в игривейшие воспоминания.

А тем временем холодные пальчики Дариуша нащупали мои персты, за спиной пьяного кондуктора. Тринадцатилетний отрок прекрасно понял мою суть, и по достоинству оценил финансовое положение. Перед входом в номер он шепнул мне:

– Zaczekaj na mnie. Zaraz wrócę.

Мы с Иржи устроились в единственном кресле, стоявшем в полутемном коридоре. Мальчик быстро заснул на моей груди. Я пробежался по протоколу нашей болтовни с Цартом. В годы войны его угнали на работу в Германию. Это спасло жизнь ему и старухе матери, которая получала посылки с продуктами. Именно в Дюссельдорфе он впервые опознал свою страсть. Его взяли обучать музыке десятилетнего арийского кнабе. Я знал о свободе, с которой птенцы Гитлерюгенда демонстрировали свою наготу. Когда юный подопечный небрежно сбросил с себя мокрую одежду, переодеваясь после футбола, Богуслав потерял дар речи. Царта приняли к себе богатые буржуа, потому что он был наполовину немец. Использовать его на тяжелых работах было нерационально – как и причислить к высшей расе. Юный Генрих не замечал смущения гувернера, жившего на правах породистой собаки. С того момента Богуслав начал искать такие моменты, став для мальчика денщиком и банщиком. Ни о какой взаимности не могло быть и речи, но после каждой нагой сцены он выпускал в украденный носочек Генриха горячие струи отчаяния. Домой он вернулся преображенный, что не помешало ему возненавидеть нацизм и всех немцев. Я должен был быть начеку, чтобы не проболтаться о моем прошлом. Велик был соблазн рассказать о тебе, Матиас, о Серже, Ансгаре, Златане и Гансе. Но как изложить этому поляку сопутствующие обстоятельства? В то время как он томился неразделенной любовью к юному Генриху, я собирал сладкий нектар в Швеции, Франции и Хорватии. Какие привилегии давали мне право беспрепятственно колесить по Рейху? Я сымпровизировал историю, отражавшую в искривленном зеркале его собственную. Увы, наш общий порок не смог бы примирить бывшего расового теоретика и бывшего фремдарбайтера, как он бы не смог примирить христианина и мусульманина времен крестовых налетов... А между тем появился Дариуш. Он сразу взял быка за рога:

– Kiedy on śpi, mogę przyjść do twojego pokoju. Nasza trójka mogłaby się dobrze bawić.
– Niestety, mieszkam bardzo daleko stąd.
– Nie chcesz mnie?
– Mogę przybyć do Poznania na Boże Narodzenie.

Это был разговор двух дельцов. Мы договорились о месте и встрече, а также о сумме гонорара. Дариуш Мицкевич не считал это изменой. Открыв для себя мир запретных удовольствий, он отчаянно ждал новизны. Наверно, он отдался бы мне и так, но в этой игре были свои правила. Бывший францисканский монах Царт не поспевал за напористым мальчиком. Я оценил тягучую негу Дариуша и едва подавил желание здесь же воспользоваться его услугами. Впрочем, для этого я был слишком пьян. Дариуш присел вровень со мной и присосался к моим губам. Давно я не испытывал такого растлевающего наслаждения. В свое время Златан и Серж усердно целовали меня, но они были неопытны. Этот же знал толк в искусстве. Увы, я так и не попал к нему в Познань. Накануне Рождества я подхватил воспаление легких. Боги не одобряют предательства. Я едва не заразил Иржи. Думаю, пора рассказать его историю.

Письмо десятое

За несколько лет до встречи с польским дирижером я взял на воспитание мальчика Иржи из интерната, где усердствовал Манфред Крайчек. Математический гений был суеверен. Семерка стала его счастливым числом, и брать восьмого мальчика он остерегся. А между тем этот гарсон просто искрился нежностью. Сын безвестных родителей, он сочетал персидские глаза и шелковистую негу средиземноморья. Природа воплотила в Иржи идеального греко-римского божка, затерявшегося среди мозолистых крестьян и надменных воителей. Один из коллег Манфреда уже предпринял дерзкую попытку стащить с мальчугана казенную робу. Мой друг не мог изобличить негодяя, без того чтобы самому не попасть в лучи прожектора уголовного кодекса. Однако этот преподаватель французского языка был слишком дурен для юного Иржи. Его дряблое жирное тело грушеобразно расходилось книзу, чтобы закончиться слоновьими ножищами, угрожающими растоптать любой деликатный предмет. Как можно было доверить изящного Иржи такому пугалу?! Узнав, что я подыскиваю мальчика, Манфред предложил мне усыновить греческого божка. Так Иржи попал на мое лоно. Я перестал удивляться и делать открытия. Новый амант живо откликнулся на мои желания. Получив от меня полный набор радостей, которые жаждет мальчонка, Иржи отдался мне со всем своим пылом. Мне знакомо липнущее одиночество слабого зверя, коему требуется время дозреть. Я постарался снабдить его всеми атрибутами счастливой жизни. Мы ездили в Италию и Францию, где мой мальчик удовлетворял похоть любопытства. Мне доставляло острое удовольствие сливаться с ним в сакральных местах. Речь идет не только о христианских храмах, где было уютнее, нежели в языческих святилищах. Я так и не знаю, существует ли ритуал совокупляться с мальчиками на руинах древних капищ. Мы провели бурную ночь на развалинах храма Аполлона Илата на Кипре. Добрые островитяне показали нам одинокую колонну. В жарком сумраке тьмы мой ганимед обнимал одинокий столб, в то время как миниатюрное подобие последнего елозило в жарком сумраке заветной пещерки. Он не воспринимал глубокие знания. Все, чего хотелось Иржи, это – изгибать свое тело в ритме танца. Он был первым гомосексуальным мальчиком в моей коллекции. Я отдал его в балетную студию, через которую прошел не один содомит. Всю ночь Иржи танцевал на ступеньках храма Аполлона Илата, развлекая захмелевшего покровителя. Потный и счастливый гарсон подарил мне восхитительную улыбку на заре. Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос, и мы направились в убогую таверну. На греческих островах скудно с питьевой водой. Она дороже, чем молодое вино, которым можно омывать уставшую плоть. Мы пили виноградную кровь и купались в прибрежных водах всю неделю. В 1954 году никому не было дела до нашей парочки. Я обуглился до такой степени, что вполне походил на отца юного персиянина.

Мы облазили все более-менее значимые острова Эгейского моря. Византийская эпоха камня на камне не оставила от предшествующей культуры. Нас встречали угрюмые православные монастыри, венецианские бастионы и турецкие гены. Женщины и дети были неказисты. Какая-то безысходность царила над разодранными клочьями греческой земли. Нагие купальщики не попадались даже на отдаленных пляжах. Гораздо веселее было в Италии и Франции, где в захолустном городишке с водной артерией можно было наткнуться на невинных последователей Адама. Иржи присоединялся к обнаженным купальщикам, а я наслаждался изумлением, мелькавшим в глазах его новых друзей. Меня интересовала чисто теоретическая проблема: способны ли обычные мальчики опознать идеал среди своего пола и возраста? Мой Иржи был прекрасен в своей первой молодости. Я снисходительно позволял посторонним любоваться его красотой. Балет придал его членам ту грациозную силу, которой восхищаются люди независимо от возраста и пола. Красивым людям всегда везет, говорит житейская мудрость. Стоило нам задержаться в каком-нибудь месте более чем на день, мой эллинский полубог облипал агапитами и агапитками. Уже через неделю мы получали приглашение к местной знати, потому что дочь какого-нибудь богатея влюбилась в смазливого незнакомца. Не отставали и юные гомосексуалисты из аристократических родов. Эти действовали осторожнее, стараясь обстряпать дельце за моей спиной. Такого ажиотажа я не наблюдал в моем родном городе, где коммунисты выкорчевали утонченную нежность. Мне доводилось забирать моего мальчика из манежа, где графский отпрыск учил его конной езде. Молодой герцог Висконти просил позволить моему сыну сниматься в его картине. Я возражал в том смысле, что фильм уже почти закончен. Но отмахнуться от режиссера было сложно. Специально для Иржи он откорректировал сюжет. Гомосексуальность этого наследника знатного рода не была тайной за семью печатями. Мы задержались в его поместье – чтобы мой мальчик мог начать карьеру киноактера. Я должен был подумать о его дальнейшей участи. Актерское ремесло было ему к лицу. Его начали отнимать лет с пятнадцати, заставляя меня грызть ногти в бессильной ревности. Но мог ли я воспрепятствовать такому развитию? Съемки длились по несколько месяцев. Я навещал моего купидона на съемочной площадке очередного творца. Они все были гомосексуалистами. В их перемигивании я пытался уловить, насколько далеко зашло это сотрудничество. Этого я не знаю до сих пор. Мой мальчик уплывал от меня, потому что был прекрасен. Стоит ли обижаться, что киношный мир всосал его с такой яростной и похотливой силой? Иржи не бросил меня. Он переехал жить в места, где полагается жить успешным артистам. Я не устаю пересматривать фильмы с его ролями. Маленькая Чехословакия гордится своим земляком, которому затруднительно посещать папочку без свиты. Я сам приезжаю на его роскошную виллу. Он знакомит меня со своими бойфрендами и умоляет остаться. Но зачем мне золотая клетка, где нет мальчиков? Когда-нибудь я поселюсь в ней, чтобы спокойно встретить смерть. Но пока способен дарить любовь, я предпочитаю судьбу Януша Корчака. И если меня прирежет мой бывший любовник, как это случилось с Манфредом, пусть будет так! Я готов встретить смерть от меча, который, как известно, есть прекраснейший из фаллических символов.

Я возвращался от моего Иржи с опустошенным сердцем. Годы дают о себе знать именно в такие вот моменты. Птенцы разлетелись, оставив старого ворона самого. Ганс учился в Праге, собираясь стать инженером. Однажды он приволок мне новые пластинки. Звезда Иржи несколько потускнела на фоне внезапно вспыхнувшей суперновы из Ливерпуля. Эти парни привлекли мое внимание с технологической точки зрения. Будучи второсортной бандой до появления Брайана Эпстайна, они многим обязаны новой обертке. Их настоящим творцом оказался робкий гомосексуалист, нежно влюбленный в Леннона. Прекрасно разбираясь в девичьих переживаниях, Брайан Эпстайн создал из них секс-символ. Особые прически, костюмы и манера дополнили эффект атомного взрыва, потрясшего весь шарик. Теперь, чтобы не случилось, их будут помнить и узнавать. Бешеный успех удивил, прежде всего, самих музыкантов. После броска, катапульта уже не нужна, и Брайан Эпстайн тихо покончил с собой. Он так и не добился взаимности от Джонни. Я постоянно размышляю о скрытом влиянии уранистов на судьбы мира. Битлз – не единственное тому подтверждение. В годы моей юности эстетику Рейха формировали кутюрье с гомоэротическим складом души. Завидная устойчивость и лабильность католической церкви происходит от тайных и прочных (порочных) связей внутри ее эллинизированной верхушки. Все великие педагоги должны быть ориентированы на мальчиков, потому что девочки не требуют партикулярного внимания. Какие бездны должны будут открыться, если лицемерный покров вдруг падет! Европейская цивилизация сцементирована гомоэротизмом, но говорить об этом нельзя... Я не собирался беспокоить Ганса в его пражской конурке. Он живет своей жизнью – веселой ли, грустной – но без меня. Однажды я укрыл его от бешеной мести чехов. Теперь это кажется дичью. Невинно убиенные не получат возмездия, а выжившие оставят в сердце печаль до конца своих дней. Вацлав также перебрался в Прагу. Одно время он квартировал у Ганса. Вацлав был не столь любезен, но регулярно приезжал за деньгами. Зарабатывать он категорически не умел, зато красноречиво оформлял свои претензии. Отважился бы он когда-нибудь зарезать меня? Как говорится, шипит лишь пустая кожа. Этот нервный филолог с тремя иностранными языками предпочитал требовать деньги у папочки, нежели приспосабливаться к жизни. Однажды он остепенится и подставит шею под ярмо, думал я... Вацлав поймал пулю от солдатика из Фольксармее. Это случилось в пору недавней Пражской весны. Никто не ожидал, что немцы вспомнят прежние повадки. Как рассказывали очевидцы, мой мальчик умер с выражением безграничного удивления на лице. Он всего лишь пересек белую рыску. После того, как это произошло, мне приснился сон. Белая черточка и два похожих друг на друга юноши в одинаковых очках, с одинаковыми вкусами и судьбами. Вилли убивает Вацлава, потому что тот похож на Вилли, который ненавидит самого себя за то, что не посмел сопротивляться домогательствам старого пердуна, отсидевшего в концлагере. Гер Лерер не боялся тюрьмы, потому что нет ничего страшнее Освенцима. Однажды он подслушал, как арийский профессор выторговывает сына у еврейки, и желание превратиться в красивого мальчика ослепило его. Это стало его пунктиком, который лишь усилился после освобождения. Он думал только о красивых мальчиках, коих можно выторговывать у незадачливых матерей. В ГДР узникам давали спецпаек. Дополнительно, учитель получал деликатесы из Израиля. Это давало возможность прикармливать шалунов. Вилли очень хотел кушать, поэтому спускал штанишки по первому требованию дедушки. Тот присасывался дряблыми губами к беспокойному висюну, пока мальчик жевал бутерброд, густо намазанный коровьим маслом. Он жевал. Дедушка тоже жевал – осторожно и основательно. Вилли запомнились холодные пергаментные пальцы, елозящие по горячим бедрам и ягодицам. Отвращение было велико, но еще больше хотелось кушать. Получив suum cuique, старый еврей тащил пацана в мир великой немецкой литературы, в которой он был богом. В обмен на эти муки Вилли получал шоколадные конфеты и экзотические фрукты. Гер Лереру удалось отвадить мальчугана от футбола и пристрастить к филологии. Неисповедимы пути познания. Юноша вырос и возненавидел старика. Не только за то, что тот выдаивал из него семя, но и за то, что тот сделал его лебедем среди гусей. Он корил себя за потакание грязной страсти. И вот когда Вилли встретил Вацлава, ему показалось, что он смотрит в свое отражение. Может быть, чешский двойник вовсе не переходил черты, но выстрел был как извержение гнева, которое нельзя остановить. Вилли жаждет сесть в тюрьму, но немцы своих не бросают. Я и не предполагал, что такой старичок существует и имеет ко мне некоторое отношение.

Сколь причудливо кружево причин и следствий. Ты, Матиас, не выдал меня, потому что не хотел ехать в советский рай. Я спас тебя, потому что люблю эфебов. Иржи стал известным киноактером, потому что любим мужчинами. Манфред создал метаматематическую паутину, чтобы лучше ловить сладких мушек. Где-то в Берлине проклюнулся Гельмут Кентлер со своей революционной педагогикой. Он говорит, что дети также обладают сексуальностью, требующей своего выражения. Его книги по воспитанию проникли к нам. Западную Германию все еще лихорадит от призраков нацизма. Именно этим я готов объяснить шараханье в ничем не ограниченную свободу. Не исключено, что за спиной Гельмута Кентлера стоят богатые педерасты. Жаль, что Манфред не дожил... Впрочем, именно это и хорошо, ибо для него игра в вольнолюбие закончилась бы позором. Чехословакия, в отличие от ФРГ, не страдает комплексом неполноценности. Здесь правит народный социализм, по советскому образцу. Ребенок должен учиться, не думая о сексе. Купидолепсия есть проявление деградации. Как похож советский и нацистский уголовный кодекс! Но я приемлю такого рода лицемерие. Чем меньше круг посвященных, тем лучше для посвященных... Я решил поехать на похороны Манфреда. К счастью для убиенного, если можно так сказать, зарезавший его юноша пустился в бега. В Карпатских горах можно перейти кордон, оказавшись в Польше, Венгрии и даже советской Украине. Если он умен, то попросит политического убежища в Австрии или Западной Германии. Я бы хотел, чтобы он повстречал Гельмута Кентлера и рассказал ему о своем сожительстве с прогрессивным восхитителем. Возможно, тот откорректирует свои исследования. Манфреда хоронили с помпой. Дети стайкой стояли в сторонке, пока партийное начальство отдавало дань уважения. Привезли и увезли Густава Гусака, новоиспеченного руководителя государства. Я приблизился к детям, за которыми приглядывал человек с толстыми ногами. Так я познакомился с Яковом Прасем, учителем французского в интернате. Он был неопрятен в одежде и речи. Едва ли мне удалось выудить из него хоть одну вразумительную фразу. Господи, неужели и таких особей ты наделяешь возвышенным даром мальчиколюбия! Грусть охватила меня, коего ожидали пустые комнаты и масса свободного времени.

Одиночество сбросило пелену с моих глаз. Я начал замечать морщинки и другие признаки близящейся старости. С трудом удерживал себя от желания припудрить носик. Вожделение все чаще уступало место жажде обычного человеческого тепла. Так дедушка нянчит внука, млея от каждой шалости малыша. Но я был эллином, и моя страсть еще теплилась. Я нашел способ преумножать коллекцию фотографий, воспользовавшись знакомствами среди итальянской знати. Нет времени и сил рассказывать, как я входил в доверие. Италия в этом смысле создала благоприятные условия. Здесь сохранился класс землевладельцев, упрочивший свои позиции при дуче. В Италии не было экспроприаций и революций. С ее сапога не слетел слой рафинированных господ, могущий позволить себе утонченную снедь. Если барин не слишком выпячивал свою причуду, местный падре зажмуривался. С отдельными осколками былого мира мне удалось побеседовать. На заре фотографической эры любители античной наготы увидели для себя новые возможности. Я открывал коллекции, состоящие из тысяч клише. Некоторые из них появились еще в конце прошлого века. Они пережили порнографические чистки Муссолини и были неоднозначны с художественной точки зрения. Крестьянские дети, юные лифтеры и служки в тавернах, запечатленные для вечности, уже нянчат внуков или гниют в безымянных могилах. Краток век простонародья, а красота встречается редко. Наиболее дерзкие аристократы фотографировали своих сыновей и племянников. С пожелтевших листков на меня милостиво взирали жовиальные отроки, копирующие античные статуи. Аристократам не приходилось спасаться бегством. В относительно спокойной атмосфере они экспериментировали и творили. Продираясь через любительскую макулатуру, я выбирал и выкупал наиболее удачные снимки.

Все мои негативы были уничтожены в послевоенном хаосе, поэтому я обменивал дубликаты своих снимков, если не деньги играли роль. Арийская нагота вызывала восторг у потомков флорентийских и венецианских патрициев. Она выглядела свежо и необычно, рядом со смуглой кожей италийских фавнят. Я гнался за тенью уходящей эпохи, хватая на лету крупицы золота. Мне пришлось представляться собирателем старинных фотографий, чтобы в непринужденной беседе обозначить интерес к античной стилистике. В одной высокогорной усадьбе мне указали на сундук почившего дяди, где в ворохе закладных бумаг я нащупал туго перевязанную пачку. Покойник был столбовым аристократом и фашистом, за что его вздернули в 1945-ом. Черную униформу вместе с другими атрибутами павшего режима торопливо засунули в сундук. Сундук затащили на чердак. Через десять лет страсти утихли, и племянница покойника вспомнила, что дядюшка возился с фотографическим аппаратом.

– Да, к нему приходили мальчишки, только я в его дела не совалась.

Я пообещал хорошо заплатить старушке, если мне будет позволено порыться в сундучке его светлости. Фашиствующий герцог Бланжи был рафинированным ценителем детской эротики. Натурщики позировали на фоне элегических картин, стилизованных колоннад и символов сильной Италии. За пригоршню кокаина и возможность взять саблю в тонкие потные пальчики, отрок готов был сбросить ризы. Маэстро продумывал освещение и композицию. Его мальчики стояли и сидели, и возлежали в самых обворожительных положениях. Я живо представил себе жизнь захудалого потомка патрицианского рода. Тоска и одиночество среди навоза и родственников. Мальчишки готовы позировать за краюху хлеба. Я почти не обращал внимания на их анатомические особенности. Меня интересовали их лики и энергетика. Попадались весьма вдохновенные и выразительные мордашки. За сходный кошт я приобрел эти фотографии. Таможня реагировала на наготу по-разному. Итальянцы улыбались. Чехи рассматривали обнаженные тела с некоторым смущением, но возражать не смели. Это были раритеты фотографического искусства, уцелевшие после гонений. Никто не хотел быть причисленным к симпатикам Муссолини. Наиболее дотошные пограничники интересовались художественной ценностью фотографий. Видимо, они подозревали, что я украл мальчиков из музея. Но в целом рагацци проскальзывали сквозь рогатки таможни, как нож через масло. В своем кабинете я развесил итальянских натурщиков на стены. Эпоха великих надежд заканчивалась. Это письмо также близится к завершению, ибо все главное я рассказал. Но кое-что я оставил напоследок.

Я шел по Праге в промозглый весенний вечер. На душе было весело, поскольку Ганс обещал подарить внука. Из подворотни вывалился нищий:

– Господин профессор, подарите мне меч Нибелунгов! – начал он по-немецки.

Я уже полез за кошельком, чтобы отделаться от него купюрой, но оборванец схватил меня за руку:

– Гер Кёниг, возьмите меня в дивизию Викинг! Надоело жить в Освенциме! Они то и дело травят нас газами!

Я ринулся от него, оставив в грязной клешне пуговицу от рукава. Он не преследовал. Я поправил пальто и оглянулся. Нищего простыл и след. А на следующий день он предстал передо мной в другом облике и показал удостоверение штази. Я уже знал, что с этой организацией лучше не ссориться. Во время подавления Пражской весны она хозяйничала в столице Чехословакии на пару с гэбней.

– И зачем весь этот маскарад? – спросил я на пути в застенок.
– Люблю эффектные действия, в стиле Видока и товарища Холмса.

Бегать от штази было бессмысленно. Я никогда ни от кого не бегал. Мы зашли в неприметное здание, и вчерашний нищий принялся ворошить уголь в изразцовой печи. В комнате стало теплее. Мой спутник помог снять пальто и вручил оторванную пуговицу. Затем он указал на стул со спинкой и подлокотниками. Представившись Гельмутом Лейбницем, мой новый знакомый закурил и предложил сигарету. Я отказался.

– Так значит, вы любите мальчиков?
– Неужели штази интересуется ЭТИМ вопросом?
– Staatssicherheit интересуется, чем занимался профессор Кёниг во время Рейха.

Что мне было ответить? Вчерашний нищий обозначил свою осведомленность в моих делах. Насколько хорошо он знает мое досье?

– Вы совращали мальчиков, пользуясь их бедственным положением. В доме на Золотой улице с 1939 по 1945 год с вами сожительствовал некий Матиас Веллер. Жаловаться некому. Профессор Кёниг был лично знаком с Гитлером, Гиммлером и Бальдуром фон Ширахом. Он...
– Матиас Веллер мог пожаловаться на меня своему отцу, который отпустил меня летом сорок пятого.
– Жертва ваших домогательств была признательна вам за спасение. Это ничего не меняет в глазах правосудия. Пользуясь личными связями, вы лапали и фотографировали мальчиков из Гитлерюгенда. Кстати, где эти фотографии?
– Пропали в послевоенном хаосе.
– Допустим. В оккупированной Франции вы изнасиловали Сержа Лавуазье, пользуясь бедственным положением его матери. Это случилось в окрестностях Ла-Рошели, если я не ошибаюсь? В Швеции вы совратили Ансгара Петерсена, пообещав записать его в дивизию СС. В Польше профессор Кёниг шантажировал ксендзов и даже совершил святотатство в одном из варшавских храмов.
– Вы верите в Бога?
– Это не имеет значения. В Люблине вы надругались над Казимиром Бжезинским, который пришел к вам как к другу.
– Он пришел, чтобы убить меня.
– Не имеет значения. Затем вы отправились во Львов, чтобы там продолжить свои грязные делишки. Бургомистр Юрий Полянский принял вас с распростертыми объятиями. Вы переписывались с хорватским кардиналом Степинацем, а затем отправились в Югославию, чтобы совратить Златана Нежича. Но самое интересное случилось после войны. Вам удалось получить новый паспорт на имя Феликса Крале, а потом вы зверски убили Геннадия Петровича Жаркова, полного кавалера ордена Славы. Вы убили героя, Кёниг!
– Да что вы об этом знаете?!
– Молчать!

Я не мог молчать. Любопытство во мне пересилило страх и стыд:
– Откуда вам все это известно?
– Из ваших писем, дорогой профессор. Более подробного описания собственных злодеяний я не читывал. Вашего посредника Джона Донна мы взяли на героине. Все ваши письма он приносил ко мне, и я лично их перепечатывал. Должен сказать, они не лишены художественной ценности.

Этот невысокий молодой человек почему-то не казался мне страшным. Вдруг он встал и взял со стола толстое досье с моим делом. Я не заметил, когда оно там появилось. Мой визави развязал тесемки и взял в руки фотографию, лежащую сверху. Это был убойный компромат. Гитлер жмет мою руку и что-то бормочет. Я улыбаюсь в знак благодарности. Мой экзекутор положил снимок в папку и неторопливо ее завязал. Затем он взял ее и медленно подошел к печи.

– Вам не холодно, гер Кёниг?
– Какое это имеет значение?
– Что-то мне зябко, – сказал Лейбниц, после чего открыл створки печи и швырнул папку в пылающие угли. Я в изумлении вскочил со стула.

– Что вы делаете?
– Нету тела – нету дела, говорят мои русские коллеги. Фридрих Кёниг умер в июне 1945-го. Я сам видел кровь на его рубахе.

Сейчас он меня прирежет, думал я. Но зачем убивать тайно? Видимо этот любитель детективных историй возомнил себя профессором Мориарти. В секретной полиции нередко встречаются садисты. Но досье! Зачем было его уничтожать? Мой бездыханный труп придется как-то утилизировать. Почему он не хочет дать моему делу законный ход?

– Я бы хотел умереть бескровно, – промямлил я, закрыв глаза. Силы покинули меня. Я начал сползать вниз, не заметив, как подошел Лейбниц. Он подхватил меня под руки, удерживая от падения стальными пальцами экзекутора.

– Вы перестали дружить с логикой, дорогой друг. Я не сказал, что увижу – я сказал, что видел кровь на вашей рубахе в июне 1945-го. Вы чувствуете разницу между прошлым и будущим временем? Там, в развалинах дома, где вы расправились с тремя бойцами, ваша гимнастерка была залита кровью. Я до сих пор ломаю голову, как вам удалось уйти от ответственности?
– Откуда вы знаете?
– Я наблюдал за вашим злодеянием из укромного места. Когда мне удалось вырваться, я выбежал из дома. Ну не мог я пройти мимо матери! Я смотрел на ее труп и проклинал весь мир. За что? Зачем? Почему они сделали это? А потом вышли вы, в окровавленной куртке. Маски сброшены, мон ами. Перед вами тот самый мальчик, которого вы спасли.

Я был близок к обмороку. В глазах Лейбница сверкнула влага:
– Я ждал этой встречи двадцать три года. Спрашивается, почему никто, кроме педофила, не соблаговолил защитить ребенка? Они тащили меня в развалины дома на глазах у дюжины чехов. Они убили мою мать, которая бросилась на защиту. Я был обречен на смерть, как тысячи других немцев. Эти трое были неподсудны. И только вы посмели вступиться. Я хорошо помню, как вы вызвали меня на осмотр. Система была продумана в высшей степени грамотно. Арийские парни замирали перед образом вождя, теряя самообладание. Я пребывал в невинном неведении, когда вы совершили рейд по моему телу. Прикосновения к моему пенису, бедрам, соскам и ягодицам запустили процесс взросления. Мой безвольный червяк стал твердеть прямо на ваших глазах. Но вы, похоже, не были смущены. Кстати, я был единственным мальчиком, который фотографировался в маске?
– С ходу не ответишь. Их было так много...
– Масок или мальчиков?
– И того и другого. Вот и сейчас вы сорвали одну из них.
– Оставьте ее при себе. Она вам еще пригодится... По возвращении домой я уединился в туалете и открыл для себя радость оргазма. Я начал понимать, что означают ваши прикосновения. Вы ласкали меня, как ласкают любовника, и это наполняло меня омерзением. Но данное ощущение покинуло меня после того эпизода на разбомбленном складе. Пропахшие чесноком и потом освободители показали мне, что такое настоящая мужская дружба. И ваши ласки стали казаться мне раем – в детском доме, где я потом воспитывался...

Мы пили коньяк и закусывали маслинами. Я попросился на диван. От пережитого дрожали колени.
– С момента своего возникновения штази активно занимается поиском сбежавших нацистов. Фридрих Кёниг пропал в Праге. После того, как я помог Симону Визенталю выкрасть Эйхмана, доверие ко мне упрочилось. Я мог затребовать любое дело. Как только мои коллеги раздобыли компрометирующую вас фотографию, я решил взять все в свои руки. В поле нашего зрения попал Джон Донн, которого я замкнул на себя. Он передавал ваши письма мне, а я постарался, чтобы ни одна сволочь не смогла их прочесть. Когда к нам в контору поступила уборщица с красивыми ножками, я заподозрил неладное. На конспиративной квартире я взрыхлил ее грядку, и она раскололась. Моссад жаждал получить доступ к нашим агентурным данным. О том, что Фридрих Кёниг также интересует их, мне стало известно совершенно случайно. Один старый еврей, переживший Освенцим, упорно отказывался ехать в Израиль, объясняя это любовью к немецкой культуре. Я знал, что он любит на самом деле немецких мальчиков, которых щупает в обмен на еду. Если бы его поползновения достигли анальной стадии, пришлось бы вмешаться. Но господин Лерер всего лишь слюнявил им писюны, доводя мальчиков до оргазма. Он был уважаемым человеком, а в партии не хотели скандала. Однако к нему наведался сотрудник израильского посольства. Нужно было узнать, о чем они шептались. Аккуратно намекнув о мальчиках, я развязал ему язык. Моссад интересовался Фридрихом Кёнигом, и старый еврей кое-что им рассказал. Однажды в Освенциме он увидел, как приличного вида арийский господин разговаривает с обреченной еврейкой. Чуть позже она подошла к своему сыну и объяснила ему, что его собирается вывезти один добропорядочный немец. «Мой мальчик, слушайся во всем профессора Кёнига. Ты должен жить во имя нас всех. Другого пути нет». Лично мне кажется, что Лерер страшно завидовал тому, кому удалось прихватить красивого отрока. Еврей пережил Освенцим и навсегда сохранил в памяти облик и фамилию удачливого гоя. Он забрасывал израильского посла письмами. Наконец Моссад обратил на него внимание, точнее, на личность Фридриха Кёнига. Старик Лерер помог составить портрет искомого. Больше у них ничего не было, но я знал, что рано или поздно евреи нанюхают след.
– Они нашли Матиаса?
– Вполне возможно. Я полагаю, он задумал свой роман, чтобы обелить вас. Возможно, они подсунули ему Эфраима Швиндлера. Главное для них сейчас – собрать компромат для обвинительного процесса. А вы достаточно наследили по всей Европе. Мне пришлось залезть в личные архивы Авеля Боннара, до того как в него заглянули коллеги из Израиля. В Львове я разгребал пыльные папки времен оккупации. Я нашел снимок, о котором вы упоминаете в письме. Ищейки Визенталя наступали мне на пятки. Меня не покидает подозрение, что они читали ваши признания.
– Зачем вы пугаете меня?
– Чтобы спасти. В Загребе я похитил вашу переписку с кардиналом Степинацем. В странах социалистического лагеря сотрудника штази пустят в любой архив. Я четко следовал указаниям из ваших писем. Компрометирующие бумаги были в той папке, которую я только что кремировал. Думаю, я собрал весь компромат. Но может быть, вы вспомните что-нибудь? Где еще вы могли наследить?
– Матиас Веллер собирается писать книгу обо мне.
– Уже написал. У вашего протеже хороший слог. Ему удалось сублимировать вашу исповедь в прекрасную сагу. Он уже застрелил вас рукой советского оккупанта. Трогательная история, доложу я вам. Если вы еще переписываетесь, можете отправить письмо со мной. Я как раз собираюсь в США – проведать одного очень ценного агента, завербованного ГРУ. Могу заехать к Матиасу.
– ... чтобы убить его?
– Зачем?
– Затем, что у него должок перед Конторой. Вы думали, я забыл?
– Послушайте, я выполняю поручение Аквариума. Контора меня не нанимала. Матиас ведь в КГБ проштрафился? Впрочем, я уже с ним познакомился. Как иначе я мог прочесть черновик его книги?
– Лейбниц, если КГБ вас попросит его уничтожить, вы сделаете это?
– Для этого есть профессиональные экзекуторы. Я не по этой части. Мне не могут поручить ликвидацию человека. Если Матиаса Веллера кто-то отправит на тот свет, убийцей буду не я. Вообще, я сочувствую этому парню со сложной судьбой. Мне не доставило удовольствия чтение ваших эротических откровений. Я пропускал все эти гимны черному ходу и аромату солоноватого белка. Мне глубоко чужда эта ваша любовь, но я знаю вам цену. Однажды вы спасли меня, обогрели других мальчишек. Вы – не насильник, как эта троица.
– А как же насилие в Ла-Рошели?
– Хм... вы сами описали этот поступок как насилие. Кстати, Серж Лавуазье вырос и работает таксистом. Он меня подвозил недавно. Долго ехали через центр Парижа. Разговорились. Я все выпытывал, как жилось ему во время войны. Не очень-то он разговорчив на эту тему. Тогда я зашел с другого конца, коснулся немцев как таковых... Немцы ведь не все плохие, сказал я осторожно. И тут его понесло.
– Что же он рассказал?
– Немного изменил сюжет, согласно которому он дружил с еврейским мальчиком Давидом Франкенштейном и посещал его в уютном зеленом домике с мансардой. Да, был такой немец, который спасал еврейских детей во время облавы сорок второго. Общался ли он с этим немцем? Сказал, что плохо помнит события, наверно общался. Да, он был в Ла-Рошели... с мамой. Ездили искупаться в океане. Он много где побывал в годы оккупации – с мамой. Она якобы была возлюбленной этого немца. Как видите, Серж Лавуазье создал вокруг своей тайны защитный кокон. И тогда я спросил «Что бы ты сказал тому немцу, если бы увидел его сегодня?». Мой интерес к представителю своей нации вполне оправдан. Он остановил машину посреди дороги, благо мы заехали на безлюдную улицу. Закурил, медленно выпустил дым в густые усы. «Предательство оставляет в душе самые глубокие раны». Оставшуюся дорогу он молчал... Так что никакого насилия в Ла-Рошели не было.
– Может быть, вы навестили Златана, Ансгара и Иржи? А как на счет Ганса Риттера? Он ведь тут недалеко живет.
– У меня не так много времени, чтобы заниматься вашими компликациями. Скажу честно, при других обстоятельствах я засадил бы вас за решетку. Но... знаете, я ходил вокруг своего бывшего дома, где вы поселились. Я побывал внутри, когда вы и ваши мальчики отсутствовали. Спасибо за сохраненный альбом с моими фотографиями. Его я забрал, как и окровавленную одежду, которую вы почему-то не выбросили. Кровь моих врагов на ней. Ваша гимнастерка висит на самом почетном месте в моей берлинской квартире.
– Наверняка вы знаете о судьбе Вацлава. Его застрелил кто-то из ваших.
– Слышал. Наши бравые солдаты отдают славянам должок. Мы же не можем отомстить русским, а вот полякам, чехам... Золотая Прага построена немцами, но во что ее превратили славяне? Когда-нибудь...

Гельмут Лейбниц нервно курил, преследуя взглядом блуждающие кольца дыма. Если я отдам ему письмо, он, несомненно, прочтет его. Дальнейшее течение его мысли я не доверю бумаге. Для сотрудника штази компромат может быть раковым... Я вышел из его логова ранним утром, когда просыпаются первые птицы. Люблю это время. Воздух еще не отравлен человеческим смрадом и суетой. Первая электричка медленно выползала из Праги, везя редких путников прочь из столицы. Гельмут Лейбниц снова оживил в моей памяти прошлое. Я не люблю сентиментальных взглядов назад. Жизнь продолжается. На днях в школе было собрание, на коем был поставлен вопрос секций. Еще много мальчишек не охвачено физкультурой и спортом. Спортивные школы берут только одаренных, а что делать обычным разгильдяйчикам? На общественных началах работать никто не хочет, спортивный зал пустует после уроков. Все знают, что товарищ Крале практикует йогу. Почему бы не организовать при школе секцию... нет, не йоги, которая пока еще не признана государством, но какую-нибудь гимнастику? Доктор Крале знает толк в детской анатомии, так почему бы ему не попробовать свои силы на мальчиках? Действительно, почему? На старости лет я согласился организовать гимнастический кружок. Вы даже не представляете, дорогие коллеги, насколько хорошо я знаю детскую анатомию. Впрочем, зубы мои притупились, а пыл охладел. Остался лишь практический опыт и стремление быть рядом. Воздух, пропитанный их дыханием, их голосами, их порывистыми движениями, для меня священен. Для кого жить, если не для них? С ужасом представляю себе дом престарелых, это завоевание народной власти. Умирать нужно на боевом посту, среди молодежи, которой ты нужен. А если ты не нужен ей, ты уже умер. И тогда не имеет значения мягкое кресло, сбалансированное питание и теплая ванна. В ней остается лишь утонуть, осторожно вскрыв себе вены. Подлинная деградация – это благоустроенный коровник, называемый домом престарелых. Не представляю, как можно там жить, без цели и без смысла. Но они прозябают там, матери и отцы, некогда породившие прекрасных мальчиков. Одно это дает им право на спокойную старость. Живите, мои дорогие, но не соблазняйте меня такой перспективой. Я хочу сдохнуть стоя, как боевая лошадь.

Все чаще страшит одиночество. Мне кажется, это чувство пронизывает гомосексуальные отношения вдоль и поперек. Мужчины с обостренным страхом оставленности вовлекаются в эти странные, противоестественные отношения. Доктора ищут причину болезни в генетике, воспитании, физиологии. Но как всегда, искать нужно на небесах. Педерасты весьма восприимчивы к запредельности. Можно сказать, что это они создают духовные каноны религий, ведь нормальные мужчины довольствуются нехитрыми земными радостями. Я сам многократно взирал на небо, чтобы не видеть разлитую вокруг меня красоту. Однажды я услышал двух добрых мещан. Они сочувствовали черноризцам, лишенным радостей бытия. Сколь велика пропасть между человеками! Людям со штампованными мозгами никогда не понять прихоть артиста, уединение отшельника или радости странника. Зато они, непонятые, хорошо понимают обывателей. Это позволяет им маскироваться под обычных самцов. Вот и я нашел свою маску. Моя жизнь – череда перебежек от одной личины к другой. Я видел лицемерие по отношению к детям, которое не ушло с наступлением благополучных времен. И если нагрянет очередной кризис, маленькие беззащитные человечки вновь будут брошены на произвол судьбы. Ничего не меняется в подлунном мире. Я знаю, что некоторые наделенные мальчиколюбием мужчины форсируют события, пытаясь взять силой предмет своего обожания. Это – неприемлемо! Мальчики настолько искренни и любопытны в познании мира страстей, что следовало бы иногда охлаждать их. Не все готовы к сексуальным экспериментам. Но у тебя есть глаза и чуткое сердце. Внешность бывает обманчивой, и под оболочкой абсолютно комильфотного парня может оказаться алчущее близости существо. Какой выход я предлагаю начинающим покровителям? Дарить любовь вне зависимости от ожидаемого результата. Мальчики достаточно непослушны, чтобы пуститься в эксперименты со своей плотью. И будет лучше, если мы, их преданные обожатели, мягко и мудро поможем им в этом. Статистика свидетельствует, что двадцать процентов не доживает до возраста распаровки. Мы их теряем в поножовщинах, на щитах электроприборов, снедаемых болезнями... Убежден, что иммунитет ребенка может расти или уменьшаться – в зависимости от чувства защищенности и принадлежности. Одинокие мальчики живут среди нас, ненужные своим родителям и обществу, их отвергнувшему. Дикая пацанва пробует мир на зуб, прекрасная в своей раскрепощенности. Она искренне сторонится женщин, убегая в мужской мир, как делала это тысячи лет назад. Сексуальная инициация мальчиков из необразованных племен дожила до дня теперешнего. Что я наблюдаю в нынешнюю эпоху? Их заставляют лицемерить, загоняя в эрзац мужественности. Господа и товарищи, вы делаете их трусами, ибо бездонный страх утратить эту маску содрогает их до конца дней.

... Я вышел из пригородного поезда на станции Брно. Какая-то тетка тащила сонного сынишку, подбадривая его подзатыльниками. Насилие окружает нас. Еще недавно мы пережили величайшую в мире трагедию. Мой друг Гельмут Лейбниц – не единственный, кто был жертвой насильственных действий. Чувствительные мальчики впитывают кровавое действо как императив. Детские воспоминания – самые сильные. Кто-то из них воскресит яркие впечатления в череде повторяющихся экзекуций, над невинными чадами нового времени. Маньяки уже зреют среди жертв военной смуты. Но кому это интересно? Когда-нибудь мы обратим внимание и на эту проблему. А сегодня общество зализывает раны, закармливает своих детей и пытается их образовать. Я чувствую прорастание сатанинского плевела и боюсь его. Человечество никогда не успокоится в своем стремлении поглотить самое себя. Люди с грустными глазами, любящие мальчиков, сдерживают этот натиск. Всю свою жизнь я что-то делал для беззащитных мальчишек, освобождая их от скорлупы предрассудков. На склоне лет я не могу рассчитывать даже на стакан воды для бессильного старика. Таковы правила игры. Лучше бы мне добровольно надеть мельничный жернов на шею и сгинуть в неизвестной пучине. Но моя коллекция! Что будет с ней? Новые поколения уже постигают тайны мальчиколюбия. Сколько же можно открывать терра инкогнита, которую многократно открывали и исследовали до них?

Пришлось на время отложить перо, чтобы прочесть занятную книжицу. У нас такое чтиво не печатается, а достать можно исключительно через знакомство в спецслужбе. Гельмут Лейбниц продолжает заботиться обо мне. Он снова наведался и принес Лолиту русского писателя-эмигранта Набокова. Роман написан еще в 1955 году, но за железный занавес такие вещи просачиваются с заметным опозданием. Не уверен, что Лолита уже переложена на чешский язык. Я получил оригинал – и понял, насколько плохо я знаю английский. Раздобыв самый полный в Чехословакии англо-немецкий словарь, я ринулся с головой в омут. Спотыкался едва ли не в каждом предложении. В общем, я знал сюжет, поскольку где-то в Италии или Франции мне довелось наткнуться на экранизацию Кубрика. Я корчился от разрядов набоковского электричества, кляня Лейбница за то, что он не потрудился раздобыть немецкий перевод. Я все еще не могу поверить, что тема озвучена – да еще на таком высоком уровне. Где он раздобыл столько неведомых мне слов? Собственно, Лолита – о бесконечном одиночестве неразделенной любви. Думаю, женщинам должно понравиться. Однако роман написан и об Америке. У тебя есть возможность сопоставить свои впечатления с мнением писателя. Впервые я пожалел, что не записывал собственные наблюдения в дневник. Заглядывая в него, я мог бы сочнее живописать моих маленьких друзей – все эти родинки, царапинки, ссадинки... Не знаю, как бы мне удалось протащить его в новую жизнь. Пример Гумберта Гумберта показывает, что мужские дневники любят читать жены – и спецслужбы. В сущности, автору удалось найти приемлемую форму социализации своей страсти. Главный персонаж готов начать мещанскую жизнь, размножаясь по правилам американского социума. Все совершенно не так в моем космосе. Обожаемая мной красота ускользает во времени и пространстве, превращаясь в практичный и хорошо приспособленный к условиям обитания механизм. Я и мне подобные любим не конкретного мальчика, но отраженную в его временной структуре раннюю молодость мужчины. Что это? Тоска по собственному детству? Похоть пресыщенного аристократа? Трагедия бесплодного идеалиста? Позабавило его язвительное описание Гастона Годена. Неужели в представлении Гумберта и Набокова любители мальчиков столь отвратительны? Не он ли упомянул Вергилия, готового скользить губами вдоль перитона до того желанного стручка, который и был источником его вдохновения? Собственно говоря, в пайдосе мы ценим не гениталии, но беспечную улыбку и этот звонкий голос, резонирующий с нашими ранними воспоминаниями. Мы не готовы мириться с их взрослением, и в этом наша трагедия. Мне доводилось вращаться среди уранистов предгитлеровской поры. Кокетливое подражание юности отвратительно в состарившихся тютках. Каков бы ни был любовник, струны его души обрастают замшелым опытом и сетью порочных привычек. Свежесть юности невозможно возвратить, что побуждает любителей мальчиков искать и находить новых обездоленных, недокормленных, недоласканных и отверженных. Мы ненасытны, потому что предмет нашей страсти все время ускользает. Мы изобретательны, потому что общество завидует нам. Мы великодушны, отпуская состарившихся мальчиков на свободу. Я долго думал, каковы они, наши подопечные, ведь мы делимся с ними не только ложем, но и сокровенными знаниями. Мальчики, побывавшие в объятиях мужчины, умны, опытны и хорошо подготовлены к извилинам взрослого мира. Такие мальчики лишены иллюзий, и только общественное порицание может выбить их из колеи. Конечно, покровители бывают разные. Я презираю торгашей, покупающих любовь за деньги. Но и они, в лице своих лучших представителей, дают шанс тем парням, которые никак не вписываются в иерархию. Не знаю, каков личный опыт Набокова, однако ему удалось влезть в детскую душу и показать ее всему миру. Убийство пошлого двойника – совершенная прелесть! Как ты помнишь, Матиас, мне довелось принять участие в подобной экзекуции. До сих пор не понимаю, что на меня нашло. Наверное, любовь способна творить чудеса. Я не перестаю задумываться о природе мужчин, к которым принадлежу. Почему Господь сделал нас обаятельными и ненасытными?

Гельмут Лейбниц присылает мне литературу из свободного мира, касающуюся гомосексуализма. Однажды форель пробьет лед, чтобы выпрыгнуть на сухой снег и растопырить жабры в бессильном удивлении. Если рыба живет в воде, ей не следует выпрыгивать из нее. Именно поэтому Феликс Крале должен остаться добропорядочным бюргером с приличной биографией. Сожги мои письма, дорогой друг, чтобы не давать повода профанам возненавидеть меня. Греческую трагедию не следует осквернять вставками с разоблачительно-детективным привкусом. Моя смерть должна символизировать героический пафос Пражской весны – и тогда, возможно, Моссад постесняется вытаскивать меня на публичные слушания. Мой жизненный кейс похож на громоздкий предмет, который жалко выбросить, но поставить его тоже негде. Уж лучше оставить его пылиться на чердаке, нежели приискивать ему место. Израиль – утлое суденышко, колеблемое волнами арабской агрессии. И если вскрытие моего прошлого вызовет нездоровый ажиотаж и смущение внутри системы, это может плохо отразиться на обороноспособности страны. Я рад, в твоей моей биографии нашлось место для камуфляжной девушки, которая успокоит тех, у которых закралось сомнение. Собственно, я лишь хочу спокойно умереть в своей постели, а не на вшивых нарах. Мне кажется, я интуитивно понял и воспроизвел в своей жизни эллинскую гармонию отношений между учеником и учителем. Семя – витальнейшая из жидкостей, которой оба они обмениваются в процессе совместного постижения истины. Эллины сравнивали образование с осеменением, и практиковали его в самом что ни на есть прямом смысле. То, что нам представляется противоестественной похотью, у эллинов было духоподъемным занятием. Впрочем, уже римляне опошлили вдохновение греческих идей.

... Где-то  в середине моей эпистолярной эпопеи я поймал себя на мысли, что пишу все это не для тебя и даже не для себя, но некоему абстрактному читателю, несуществующему Луцилию. Эту войну не перестанут экранизировать, вытаскивая на свет Божий старые и новые мемуары. Типичной чертой всех известных воспоминаний является подчеркивание своей праведности перед лицом абсолютного зла. Перед зрителем выступают безупречные образы, оставшиеся верными чести, долгу, и прочая дребедень. Война – это подлость, пронизывающая всех и вся. Кому-то повезло стать героем и прославиться, кто-то лег в безымянную могилу, а кто-то вынужден был спасать свою шкуру. Мы не осмелимся судить победителей, которые в упертой своей тупости отправили на тот свет миллионы мальчиков. Мы не посмеем упрекнуть деятелей, щедро снабжавших агрессора и закрывавших глаза на беззакония нацизма. Победителей не судят. Мои безалаберные мемуары когда-нибудь дадут всходы и хоть немного оправдают существование этой странной любви, в которой бездонный ужас перед разоблачением сплетается с бездонным же наслаждением. Война срывает покровы лицемерия, показывая сущность человеческую. Я выражаюсь противоречиво. Сделай так, как сочтешь нужным, мой друг. Надеюсь, остаток дней моих я проковыляю без неприятностей и разоблачений. Думаю, я это заслужил.

Послесловие

Когда мне было лет десять, я влюбился в арийского мальчика из нашей школы. В нем все было прекрасно – и фигура, и лицо, и голос, и густые золотистые волосы. Он явился нам, как Deus ex machina. Все попытки подружиться с ним разбивались, как волны о крутую скалу. Он предпочитал турник и футбольный мяч, мне же была уготована флейта. Я тайно пожирал его глазами, чувствуя в себе какое-то неведомое вскипание. Хотелось быть рядом с ним, чтобы наши бедра касались друг друга на узкой скамейке над партой. Я желал вдыхать его запах и наслаждаться его вниманием. Какая-то дрожь пробирала меня всего от одной мысли, что он посмотрит на меня, забросит руку через мое плечо, как он это делал товарищам по играм. Даже в синагоге я не переставал думать о нем, под заунывное чтение Торы. Однажды я настолько впал в отчаяние, что возопил к небесам: «Адонай, Бог Израиля, если ты действительно существуешь, сделай так, чтобы Гельмут Лейбниц пришел к нам в гости!».

Господь выполнил мою просьбу, но каким образом! Вскоре начались Судетские шашни Гитлера, и наше сближение с Гельмутом стало практически невозможно. Я как раз нащупал платформу для сотрудничества, предложив ему дополнительные занятия по немецкому. К своему стыду, этот ариец совершенно не знал классической литературы своего народа и делал грубейшие ошибки в правописании. Я уже не раз коснулся своим бедром упругого лядвия и полностью завладел вниманием моего geliebter Freund, но тут началась травля евреев. Какое-то время Гельмут не замечал нацистской пропаганды, однако вскоре его просветили относительно моей национальности. К его чести, он сторонился коллективных эскапад в адрес горстки пархатых жидов. Но дальнейшее развитие нашей дружбы было невозможно. Господь выполнил мою просьбу. Гельмут Лейбниц таки пришел к нам в гости. И пригласил его ты, вызвав из Брюнна, где планировалось образцовое немецкое поселение. Похоже, туда свозились самые породистые немецкие семьи. Зная, что ты поведешь его в студию, я затаился там заранее. Стоя за статуей Аполлона, я ласкал взором обнаженного Гельмута Лейбница, коего ты запечатлевал на пленку для вечности. Сколько раз я орошал свои длани горячей плазмой, глядя на его фотографию в твое отсутствие! Ты, Феликс, отдаленно похож на него, и это обстоятельство помогало мне преодолевать смущение близости с тобой. Ганс был похож на тебя и на Гельмута. Именно поэтому случилось то, что случилось.

Собственно, идея переписки с тобой принадлежит нам обоим. Я встретил Гельмута в Вене, когда дожидался вызова в США. Мы узнали друг друга и поделились пережитым. Я рассказал ему о сожительстве с тобой, утаив факт своей фатальной к нему любви. Он же поведал об этом странном обследовании с последующим фотографированием и о попытке изнасилования советскими военнослужащими. Мы тянули пенистое пиво и рассуждали о странностях человеческой натуры. Ну почему своим спасением мы оба были обязаны сластолюбивому извращенцу!? Гельмут помог мне безопасно пересидеть в Вене, а потом мы поддерживали связь. Друг для друга мы были светлым воспоминанием из далекого, прекрасного, канувшего в Лету детства. Из той эпохи никого больше не осталось в живых – кроме тебя. Узнав, что я пробую перо, Гельмут предложил мне написать о тебе и пообещал организовать безопасную переписку. Именно он был твоим ангелом-хранителем в послевоенные годы. Эфраим Швиндлер есть тот самый еврей, которого ты спас в Польше в сорок первом. Когда он принялся расспрашивать о тебе, я даже представить не мог, что он подослан Моссадом для выяснения подробностей. Как ты и предполагал, чувству благодарности Швиндлер предпочел успешную карьеру в спецслужбе. Я едва не выболтал ему твой адрес, но, похоже, укрепил в мысли, что ты еще жив. Но ведь и ты тогда, в сорок первом наговорил ему лишнего о своей персоне, не так ли? В своей книге он пишет о профессоре из Праги, который, как ему казалось, испытывает слабость к мальчикам. Подумай, из чего он мог сделать подобный вывод.

Я дал тебе другое имя и, вообще, закамуфлировал все, что можно закамуфлировать. Оскар Лузер спасает еврейского мальчика в Гданьске, где он работает врачом и сотрудником евгенической комиссии. Твои французские приключения, кроме романа с Сержем Лавуазье, описаны мной без искажений. Злата Нежич стала твоей хорватской музой, которая погибла во время бомбежки. Я также описал твой подвиг по спасению Гельмута, изменив его имя, а также место действия. После войны Оскар Лузер сподобляется осесть в Чехословакии, куда его забирает отец спасенного еврейского мальчика. В Праге ты продолжаешь лечить детишек, отдавая им последние крохи. Наконец, в шестьдесят восьмом советский майор, узнает в стареньком безобидном прохожем того самого человека, который в Познани едва не убил его кочергой в сорок пятом году. Спасенный тобой мальчик носил фамилию Мицкевич. Дариуш Мицкевич. Исход этой встречи не сложно угадать.

Когда сам создаешь миф, невольно сравниваешь его с другими мифами. Действительно ли Гитлер был сожжен в своем бункере, а не убежал в Аргентину? Правда ли, что Сальери отравил Моцарта, сам отравленный завистью? Действительно ли Христос умер на кресте? Народ нуждается в мифах, чтобы не оскотиниться. Люди не могут существовать без прекрасного горизонта, ради которого можно жертвовать собой или убивать других. Это есть квинтэссенция истории человечества.
Оскар Лузер должен стать символом сопротивления советской системе. Однажды она рухнет, а именем бесстрашного хитреца назовут улицу. Ее будут топтать мальчики своими легкокрылыми ножками, мечтая попасть в руки к мудрому, доброму и, слава Богу, недостижимому доктору. Именно так и должно быть в культурном сообществе, которое облекает неудобосказуемые стремления в благолепные ризы. Красота есть покров, наброшенный на хаотический, непонятный и грубый мир. Голая правда никому не нужна. Мы ни за что не пожелаем лицезреть предмет нашего обожания в пикантной ситуации, например, во время дефекации. Проще вытеснить эти факты из памяти, как и многое другое, что доставляет нам дискомфорт. Не надейся, старик, что твои письма станут достоянием общественности. В них нет того, чем могли бы гордиться потомки, а значит, они неистинны. Если когда-нибудь они просочатся к ищущему сенсации журналисту, их с презрением отвергнет народ Чехословакии. Так было с неканоническими евангелиями, так будет и с фальшивыми откровениями того самозванца, который решит опорочить светлое имя Оскара Лузера. Впрочем, Гельмут Лейбниц этого не допустит, и если после твоей смерти останутся какие-то записи, они будут изъяты и преданы огню. Как и компрометирующие фотографии. Так считаем не только мы двое. С нами согласны Иржи Крале и Ганс Крале, а если появится какой-нибудь новый племянник, мы сумеем его убедить. Живи, сколько хочешь, но помни: твои сыновья переживут тебя и позаботятся о безупречном облике врача и педагога.

 

©Морис Бакунин 2021

© COPYRIGHT 2021 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог