Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
   
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript

ВАСИЛЬЕВ Борис * VASILYEV Boris

РОЗЫСК ПРОДОЛЖАТЬ
повесть

— Писать обо мне собираетесь?

Полковник в отставке Минин Валерий Петрович улыбается одними глазами. Они и выдают его ироничное отношение не столько ко мне и литературе, сколько к себе самому и своим «эпизодам», как Валерий Петрович именует собственную тридцатилетнюю службу в милиции («Был такой эпизод...» — обычно начинает он). Рассказывать он любит, но всегда не до конца, что ли, всегда о чем-то недоговаривая и непременно упрощая собственный рассказ. Сначала я думал, что поступает он так из свойственной ему усмешливой скромности, а узнав Минина поближе, подружившись с ним и множество часов молча просидев рядом с удочкой, понял, что не все так просто, и однажды у вечерней ушицы спросил, что называется, в лоб.

— Почему умалчиваю? Потому что я милиция. Я преступника беру, а дальше дело закона, следователей, экспертиз, прокуратуры, свидетелей, соучастников и, наконец, суда. Видите, какая цепочка, в которой я только первое звено? Подчас очень даже длинная и запутанная, и я не имею служебного права кому бы то ни было все тонкости да особенности докладывать до вынесения судом приговора. Отсюда привычка к рапорту: «На месте преступления обнаружено то-то, следы привели туда-то, взял того-то...»Все остальное, как говорится, от лукавого. А что касается упрощения...

И снова Валерий Петрович улыбается одними глазами. Пробует уху, причмокивает от удовольствия и думает, как бы ответить без бахвальства, которого боится, по-моему, больше всего на свете.

— Конечно, все в жизни бывает, и в нашей работе тоже все бывает. Особенно когда о ней в книжках дав кино рассказывают: погони, засады, пальба, стрельба, поножовщина. Для зрителя или, там, читателя — героические деяния, а для милицейского работника — нечеткие действия по задержанию опасного преступника. Значит, либо поторопились, либо спугнули, либо что-то недоучли, либо доказательств в руках кот наплакал, а только грубая это работа. Преступник не дурак, не сумасшедший, и если ты ему никакой лазейки не оставил, никакой надежды не подарил, если по всем пунктам у тебя на руках неоспоримые доказательства, он и уходить не станет, а уж тем более сопротивляться тебе. Почему? Да потому что, первое: куда уходить-то? Режим у нас теперь и в деревне паспортный, служба профилактики работает неплохо, отделы кадров на предприятиях и того лучше, да еще общественность приплюсуйте, обязательную прописку, народные дружины, управдомов, комендантов, вахтеров да сторожих разного рода — ну, и куда преступнику податься? В тайгу либо в тундру, от людей подальше? Так это же пострашнее любой колонии: и холодно, и голодно, и словом не перемолвишься. Это по первому пункту. А по второму — ну какой же нормальный человек милиции сопротивление станет оказывать, если доказали ему, что он кругом виноват? Ведь все равно где-то возьмут, даже если здесь ушел. Но возьмут уже с тяжким довеском: «оказал сопротивление при задержании». И такому дураку уже не восемь, к примеру, общего, а десять строгого, а то и к исключительной мере. Нет, сказки это по большей части, хотя я и признаю, что все в нашей работе случается. Все бывает, однако я за свои тридцать лет службы за пистолет считанные разы хватался.

— Даже вначале?

— Даже вначале. — Валерий Петрович на сей раз улыбнулся уже не только глазами, но улыбнулся как-то невесело. — Хоть и начал я службу в милиции в очень трудные времена: почти сразу после войны. Тогда, сами понимаете, особое сложилось положение: и с кадрами нехватка, и преступный мир за войну обнаглел и разросся, и оружия неучтенного — и с фронта понавезли, и после оккупации осталось, да и амнистия, что на радостях после Победы объявили, тоже нам работенки прибавила, чего уж тут умалчивать. А в сорок шестом мне восемнадцать исполнилось, и пошел я по комсомольской путевке в органы Министерства внутренних дел. До сорок девятого служил, где приказывали: и постовым, и патрульным, и конвоиром, и сопровождающим — куда пошлют, как говорится. Сам я из Смоленска, всю войну в родном городе пережил, всего насмотрелся. Отец у меня на фронте погиб, старшую сестру в облаве взяли, в Германию увезли, и сгинула она там, я как-то уцелел. Прятаться научился, в развалинах ночевал, ну и дождался освобождения. Вместе с матерью и теткой — они тогда еще живы были.

Это я к тому, что тетка у меня учительницей до войны работала в школе номер тринадцать и очень упорно настаивала, чтобы я десять классов окончил.

И под ее нажимом да еще с ее помощью я в сорок девятом благополучно завершил в вечерней школе среднее образование и тут же был направлен на курсы следователей в подмосковный городок. Специалистов тогда остро не хватало, и во многих местах организовали годичные курсы. Год я там проучился, а перед самыми выпускными экзаменами у меня мама умерла. Она после гибели отца да ареста моей сестры немного не в себе стала да и болела часто, и в пятидесятом скончалась. Мне дали десятидневный отпуск, я съездил в Смоленск, похоронил маму, а когда вернулся, то узнал, что весь наш набор уже получил назначения, а у меня еще экзамены не сданы. Пришлось за них в одиночестве отчитываться — скоротечно, в день по экзамену. Отчитался, получил документ об окончании и назначение. Думаете, следователем? Никак нет: участковым в поселке по Северной железной дороге. А через некоторое время случился там такой эпизод...

 

— Я следователь, товарищ старший лейтенант.

— Ты? Ты салага, младший лейтенант Минин. А по фене если, то еле-еле шестерка, понял? Вот давай служи, проявляй рвение и заботу о вверенных тебе гражданах, ума набирайся, а там видно станет, кто ты есть по своей натуральности.

Мой первый начальник старший лейтенант Сорокопут был одноглаз, ворчлив, придирчив, малограмотен, но заботлив и многоопытен. Глаз он потерял еще до войны, за двадцать лет милицейской службы добрался до старшего лейтенанта, руководил отделением, знал все население по именам и характерам и ни о чем более не мечтал. Лишь об одном: чтобы в сфере деятельности его отделения не стряслось чего-либо из ряда вон выходящего.

— Следователь, он, здрасте вам, понимаешь. Почему Верка Звонарева третьи сутки дома не ночует? Вот и расследуй, успокой мамашу. Улица Жданова, три. Твой участок, между прочим.

— Одна улица Жданова? — с надеждой, помню, спросил я.

— Все улицы по правую сторону полотна железной дороги. И Офицерский поселок напротив их, по левую. Составишь схему, список проживающих и план мероприятий. Но сперва найдешь Верку: мать второй день у меня под окнами ревет. Все. Гуляй.

Так и сказал: «Гуляй». Как собаке, недаром начинал свою долгую службу в милиции проводником служебных собак. А мне было двадцать два от роду, я имел полное среднее и некое специальное образование и прямо-таки болезненное самолюбие. А тут вдруг «Гуляй». Погулял я, конечно, однако с обидой, раздражением и как бы сывороткой в душе. «Засиделись, обросли поросятами да огородами, — вот о чем думал я, нервно поскрипывая кирзовыми сапогами по свеженькому снежку. — Ну ничего, ничего, я вам еще докажу, я вам...»

Что я тогда собирался доказывать и кому конкретно, я не уточнял. Сердился, все во мне клокотало, и я не дошел, а добежал до какого-то угла, где и остановился, не зная, куда надо сворачивать и где она вообще, эта улица Жданова.

Стоял на редкость тихий, покойный первозимок: первый снежок, первые морозцы, первый скрип под ногами и первый румянец на щеках. День был рабочим, на припорошенных улицах поселка никого не просматривалось по трем направлениям, и тут я затоптался, выглядывая, у кого бы спросить. Развернулся назад, на четвертое направление, и лицом к лицу столкнулся с краснощекой девицей лет восемнадцати в белом шерстяном платке, тесноватом осеннем пальтишке и коротких тупоносых ботинках. У девушки были сердитые глаза, очень надутые губы и старомодная потрепанная сумка, которую мне хотелось назвать ридикюлем, потому что такая сумка была у моей мамы. Все это (а главное — щеки) разом обрушилось на мою неподготовленную душу, и у меня хватило дыхания только на короткий вопрос:

— Где Жданова, три?

— Мамочка нажаловалась? — почему-то с яростным презрением спросила краснощекая. — Так вот она я. И нечего зря, понятно?

— Значит, вы Вера Звонарева, — подумав, заключил я.

— А я в Москве ночевала, понятно? — с вызовом продолжала Вера. — Что, нельзя? Можете у тетки справиться, у меня тетка в Сокольниках живет, и я у нее ночевала. Что, нельзя, да?

Должен сказать, что я был тогда абсолютно свободен, и мне очень хотелось влюбиться. Но не в кого-нибудь, а непременно вот в такую. Сердитую и краснощекую.

— Проверим, — весомо обронил я и достал из новенькой милицейской сумки совсем несерьезную школьную тетрадку в клеточку. — У тетки, говорите? Адрес, имя, отчество, фамилия.

Мне совершенно ни к чему были эти записи: порученное первое розыскное задание решилось походя, само собой, без всякого моего участия, а краснощекая соображала, для чего мне понадобился вдруг адрес тетки из Сокольников. Для сведения о некоторых чересчур румяных, которые по три дня дома не ночуют. И я аккуратно записал продиктованные девушкой ответы и хмуро еще раз пообещал:

— Проверим, гражданка Звонарева.

Именно в этот момент, помнится, и появилось третье лицо, но появилось неожиданно, возникнув вроде бы ниоткуда. Это был большегубый, смешной, нескладный парнишка лет шестнадцати в широкой и длинной, не по росту шинели, в разбитых латаных-перелатаных сапогах и засаленной шапке-ушанке, сзади которой была нелепая белая заплатка. На меня он не обратил никакого внимания, а у Веры спросил требовательно:

— Дашь хрустик-то, дашь? Гони, обещалась, гони теперь. Гони.

— Все? — спросила у меня Вера, не отреагировав ни на появление нового лица, ни на его требования. — Тогда приветик.

И пошла по улице, а следом заспешил парень, загребая при ходьбе левой ногой. Но я тогда смотрел не на него, а на девушку, потому что по причине молодости не встречал еще таких краснощеких. «Непременно, — думал я, — проверим. Знаем мы этих теток из Сокольников...»

Однако, поразмыслив, я решил проверять справедливость Верочкиных показаний не в тот же день и даже не в следующий. Я решил сначала освоить свой участок, познакомиться с жителями, а потому и появился в доме номер три по улице Жданова в порядке очереди на четвертый, что ли, день. К посещению этому я готовился специально, драил кирзачи и пуговицы, но зря, потому что Веры дома не оказалось. Оказалась мама — иссохшая солдатская вдова, подтвердившая, что действительно имеет в Москве родную сестру, у которой Вера всегда ночует, если задерживается допоздна.

— Да по мне ночуй, коли хочется, не маленькая, — обиженно объясняла она. — Ночуй, кобылица, но матери говори, куда идешь да когда обратно явишься.

— Нехорошо, — уныло поддакивал я. — Не по-товарищески это.

Через неделю после посещения Звонаревых и завертелся «эпизод».

Но сначала надо сознаться в неком личном решении. Я решил вырабатывать в себе характер волевой и целеустремленный, а потому положил за правило ежедневно в семь утра являться в отделение для рапорта и получения указаний. Такого порядка в этом отделении доселе не существовало: участковые жили далеко, никакого — ни личного, ни служебного, ни общественного — транспорта не имели, работали, сколько требовалось по обстановке, и старший лейтенант Сорокопут к утреннему разбору никого являться не обязывал. Но из знакомства со своими подопечными гражданами я вынес твердое убеждение, что, к сожалению, очень еще молод то ли для них, то ли для должности. Возраст можно было — по-моему тогдашнему разумению — компенсировать солидностью, а солидность требовала постоянства, чего-то неукоснительно обязательного, какого-то уважительного недоумения, что ли, со стороны населения моего участка. И я твердо решил, что таковыми будут мои ежеутренние — что бы там ни было, хоть потоп, хоть пожар, хоть землетрясение — появления пред единственным оком ворчливого начальника. Не ради самой исполнительности, а только ради завоевания авторитета среди граждан (в том числе и слишком уж румяных) путем неслыханной служебной аккуратности, рвения и мужского постоянства. «Это должно стать привычкой, — талдычил я себе каждое утро, борясь со сном и холодом. — Привычки украшают мужчину...»

Пять дней я укреплял таким образом свой авторитет, а на шестой обнаружил в кабинете начальника опередившую меня почтальоншу Квасину Агнию Тимофеевну.

— Иду я, значит, по Офицерскому-то поселку — там ведь три семьи так и не съехали, на зиму остались и газеты получают — глянь, а в доме, где этот, где адмирал, двери сорваны. Господи, думаю, неужто бандиты? И туда. Осторожно так, чтоб, значит, себя не напугать раньше времени. Заглянула, а там — батюшки светы. От пуха белым-бело, ну ровно тебе метель. Ровно вьюга какая.

— Пройдешь с Квасиной, осмотришь, доложишь. — Сорокопут отчаянно боролся с зевотой, нагло одолевающей его на посторонних глазах. — Должно, лыжники баловались. Ты лыжню проверь.

Офицерский поселок был еще очень молод. До сорок шестого на его месте располагался уютный лесок, в котором местные жители привычно брали грибы с орехами да землянику с черникой, благо для этого надо было всего-навсего пересечь железнодорожную насыпь, довольно, правда, высокую. А потом весь этот лесок отвели военному ведомству и порезали на дачные участки для выходящих в отставку генералов и полковников. И вырос поселок в пять улиц — Суворовскую, Кутузовскую, Ушаковскую, Нахимовскую и Ворошиловскую. Летом он звенел голосами повзрослевших за войну дочек и подрастающих внуков, а зимой замирал: отставники заколачивали окна и двери собственных дач и до весны переселялись в Москву на зимние квартиры. И только в трех дачах — по Ушаковской, Кутузовской и Ворошиловской — оставались упрямые зимовщики.

— Вот они, стало быть, и получают почту, — задыхаясь, но не смолкая, тараторила Квасина. — Я к полковнику Потапову Мефодию Авдеевичу шла, он на Ворошиловской проживает, но к нему удобнее по Суворовской идти, а возле дачи адмирала — через проулок...

— У этого адмирала двери оказались взломанными?

— Ага, у него самого, у товарища Сицкого Павла Макаровича. А уж пуху-то, пуху!..

Адмирал Сицкий выстроил аккуратный домик с мезонином и застекленной верандой, на зиму зашитой досками. Выходившие на Суворовскую ворота были заперты на солидный амбарный замок, а калитка распахнута настежь. От калитки к крыльцу дачи шла широкая полоса примятого снега, словно из дома волокли что-то громоздкое и увесистое.

— Вот это и есть...

— Стойте тут, Квасина, — скомандовал я, радостно ощущая прилив нетерпеливого сыскного азарта. — Значит, так, что-то из дома волокли. Спрашивается, что именно? И чьи следы мы наблюдаем поверх направления волочения?

— Мои, — с готовностью призналась Агния Тимофеевна. — Мои следы поверх этого... Поверх матраца.

— Какого матраца?

— А который волокли. Вон он, у тропки лежит. Возле протоптанной в снегу тропинки и впрямь лежал обычный пружинный матрац, не совсем, впрочем, обычно выглядевший. Полосатый тик его был во всю длину вспорот ножом, разодран на две половинки, ватин вырван и разбросан вокруг, и из исковерканного нутра обнаженно и беззащитно торчали голые пружины.

— На нем, поди, терзали, — шепотом всхлипнула почтальонша.

— Никого тут не терзали. — Я тщательно осмотрел не только матрац, но и каждый его клочок в отдельности. — Сам матрац, правда, терзали. Садистски, можно сказать. А зачем?

— Может, на нем, это... Кого снасильничали? — с робкой надеждой на сенсацию спросила Квасина.

— Ваша версия ничем решительно не подтверждается. Даже косвенно. — Тут я цепко оглядел участок, осматривая его справа налево и поэтапно от ориентира к ориентиру, как учили на курсах, но, кроме сорванной с петель двери, ничего не обнаружил. — На крыльце имелись посторонние следы?

— Не знаю. Я так испугаться боялась, что ни на что и глядеть-то не могла. Кралась я.

— Кралась. — Я был очень недоволен тогда, очень. — Ну, пройдем туда. Попрошу строго за мной.

К даче я шел медленно (тоже как бы крался), изо всех сил вглядываясь в оставленную матрацем полосу, следы почтальонши и девственно чистый снег. Ничего нигде не было: ни лыжни, ни иных следов, ни каких-либо знаков или предметов. Пока все выглядело так, будто некто, преступным путем проникнув на адмиральскую дачу, вытащил громоздкий пружинный матрац и зачем-то отволок его на улицу. А доперев до тропы, вдруг, ни с того ни с сего, можно сказать, озверел и загадочно искромсал семейную вещь острым ножом.

— А в доме-то, в доме... — начала было Квасина.

— Попрошу пока не входить, — сурово отрезал я и решительно шагнул в дом через скособоченную дверь.

Во всех комнатах и на кухне царил бессмысленный разгром. Все перины и подушки оказались взрезанными: облака пуха поднимались в воздух и долго не желали оседать при малейшем резком движении. Шкафы были распахнуты настежь, содержимое их, равно как и содержимое трех чемоданов, вывернуто на пол. Та же участь постигла кухонные тумбочки и шкафчики: груда битой посуды, банок и бутылок громоздилась у порога. И при этом никаких следов, как я ни всматривался. Ни следов, ни чего бы то ни было необычного настолько, что выделялось бы на общем фоне необычной картины: какой-либо детали, предмета — иными словами, какой-либо улики. Но ни улик, ни смысла в этом погроме я так и не усмотрел при всей своей концентрированной старательности, а потому и не мог сочинить никакой, даже самой беспомощной версии. Призванная на помощь Агния Тимофеевна тоже ничем помочь не могла: она бывала на адмиральской даче всего раза три, ничего не запомнила и упорно твердила, что злоумышленники украли только пружинный матрац, «чтоб на нем, значит, терзать...». И мне ничего не оставалось, как составить дотошнейший протокол осмотра места происшествия, художественно описать истерзанный матрац, кое-как приладить сорванную дверь и отбыть в отделение с весьма бестолковым докладом.

— Вывод? — ворчливо потребовал Сорокопут. — Какие соображения?

— Соображения? — Если честно признаться, то не было у меня тогда ровнехонько никаких соображений. — Обычный вандализм, товарищ старший лейтенант.

— Чего? — подозрительно переспросил начальник и, не дождавшись моего уточнения, решил по-своему: — Значит, списываешь на пьяное хулиганство? Похоже, Минин, если бы не парочка опечаточек.

Тут он выбрался из-за стола, прошел к старому канцелярскому шкафу, который мы подпирали брусочком к стенке, извлек из него папку и смачно швырнул ее на стол передо мною. Я открыл: там были аккуратно подшиты три аналогичных донесения и протоколы опросов свидетелей аналогичных случаев. И заплавали передо мною те же вспоротые матрацы и тот же пух, выпущенный из перин и подушек.

— Первая опечаточка: на сегодняшний день мы имеем уже четвертый случай, — мрачно пояснил Сорокопут. — Три, как видишь, зафиксированы мною лично еще до твоего прибытия. И вторая опечаточка: матрац. За собой волокли. В трех предыдущих случаях в комнатах потрошили, а сегодня вдруг решили потрошить на воздухе. Зачем, спросим себя? А только затем, чтобы затереть следы волочением тяжелого предмета, поскольку в предыдущих случаях снега не было и следов тоже. Похоже на пьяных? Вот то-то и есть. А ты говоришь, этот... Нет, хулиганы так не поступают, не к чему им так поступать.

— Я же говорю, типичный вандализм.

— Тем более, Минин, тем более. Тут шурупить треба, понял? Вот и шурупь: вызови пострадавших, выясни, может, месть то была, может, сперли чего ценное.

Приехавшие по вызову адмирал с супругой тоже ничего путного не сообщили. Супруга плакала да ахала, адмирал ее успокаивал, утверждая при этом, что никаких ценностей они на даче не хранили, ничего у них не пропало (только было либо побито, либо порезано), а мстить им просто никто не мог: эту версию адмирал Сицкий отвел с некоторой даже брезгливостью. И сказал:

— Считаю случившееся актом бессмысленного хулиганства, однако претензий ни к милиции, ни к кому-либо пока не имею. Задержите хулиганов, от души за других граждан порадуюсь.

На основании этого личного заявления Сорокопут обязал участкового Минина (то есть меня) усилить воспитательную работу среди населения. Я усиливал ее изо дня в день (в основном в районе улицы Жданова, дом три), а на пятые сутки меня самого нашли лыжники. Муж с женой, научные работники средних лет.

— Час назад мы проезжали Офицерским поселком по улице Ушакова. Дачи там сплошь заколочены, людей не видно, но в доме номер девять сорвана с петель входная дверь. Обратите внимание.

Всю дорогу до дачи номер девять по Ушаковской я бежал, хотя это было нелегко: на Ворошиловской кончилась тропинка, и бежать мне пришлось по лыжне. Взмок, запыхался, а остановился внезапно, наткнувшись у лыжни на развороченный пружинный матрац.

Адмиральская ситуация повторилась на генеральской даче один к одному: взрезанный матрац, который трудолюбиво волокли от крыльца; сорванная входная дверь и полный разгром внутри. Вывороченные шкафы и чемоданы, разбросанная одежда, пух из перин и битая посуда на кухне.

— Пятый фактик имеем. Нет, Минин, это тебе не вандализм. Это тебе искали чего-то, — задумчиво изрек посерьезневший начальник, лично осмотрев погром. — И я так мыслю, что и генерал от всех пропаж отречется, как тот адмирал. И потребует списать на хулиганство: ты мою мысль уцапал, младший лейтенант? А коли уцапал, так что делать думаешь?

— Думаю?

Честно говоря, в то стартовое свое время я думать еще не умел. Мне еще только предстояло научиться думать, искать логику чужих поступков, определять вероятные причины и следствия, строить версии и проверять их, не пропуская ни одного звена, каким бы ясным оно ни казалось. Этого во мне еще не зародилось, этому еще следовало научиться, а вот необъяснимое предчувствие существовало уже тогда.

— Надо бы хозяйку дачи допросить отдельно от мужа.

— Поговорить, Минин. Допрашивают преступников, а с людями говорят. Беседуют. Завтра я все ранее вскрытые дачки проанализирую, а ты выясни московский адрес пострадавших да и мотай с утречка в Москву. Тот генерал — Симанчук ему фамилия — должен в первую половину дня на работе быть: он в каком-то там институте на военной кафедре трудится.

Ранней электричкой я прибыл в Москву. Добрался до Хорошевского шоссе, отыскал дом, корпус, квартиру и остановился перед дверью на площадке второго этажа. Старательно, помню, одернул шинель под ремнем, фуражку поправил, позвонил. Дверь открыла сухощавая седая женщина в очках.

— Вы к Михаилу Семеновичу? Он на службе, зайдите вечером.

— Я к вам, Евдокия Андреевна, если позволите. Младший лейтенант Минин, участковый Офицерского поселка, вот удостоверение.

— Что-нибудь случилось? — с беспокойством спросила она, мельком глянув в мои документы. — Спалили дачу? Я говорила Михаилу, предупреждала, но он упрям...

— Дача в порядке, не волнуйтесь.

— В порядке? — Евдокия Андреевна посмотрела на меня с недоверием. — Тогда зачем же вы пришли?

— Нам надо бы поговорить. О некоторых обстоятельствах.

Мы все еще разговаривали через порог и приоткрытую дверь, а мне, во что бы то ни стало, надо было пройти в квартиру, оглядеться, расположить хозяйку к неторопливой и необязательной беседе. Но тогда я еще и этого не умел: не зря полуграмотный, но весьма умудренный жизнью Сорокопут втолковывал мне разницу между допросом и собеседованием. Собеседования пока никак не получалось, а вот допрос мог возникнуть запросто.

— О каких еще обстоятельствах?

— Евдокия Андреевна, это очень важно, поймите. — Я вдруг замельтешил, заволновался, забормотал. — Вы окажете нам неоценимую услугу. Я молодой милицейский работник...

— А вы и вправду из милиции?

— Вы же смотрели...

Второй раз документы мои изучались еще дольше и дотошнее. Затем хозяйка вернула мне удостоверение, нехотя сбросила дверную цепочку. — Все говорят, банда свирепствует. «Черная кошка» называется. Ходят как будто милиционеры, а потом связывают и грабят.

Мне хотелось спросить, а есть ли у хозяев что грабить, но я успел догадаться, что это прозвучало бы не совсем тактично, и, снимая в маленькой прихожей шинель, спросил о другом:

— А на даче о банде слухов не было? Да вы не пугайтесь, я ведь не городской работник, так что меня дачи больше интересуют. Куда прикажете?

Честно говоря, я убежден был, что меня проведут в комнату, где удастся оглядеться, прикинуть и сообразить, в какой мере хозяевам квартиры стоит опасаться грабителей. И если мера эта велика, то вполне вероятно, что кто-то мог предположить, что и на даче есть чем поживиться.

— На кухню проходите.

Меня буквально вытеснили в небольшую кухню отдельной двухкомнатной квартиры. Здесь было сложно ориентироваться в общей сумме возможных семейных ценностей, и мне волей-неволей пришлось сосредоточиться на беседе с недоверчивой и неприветливой супругой генерала Симанчука.

— Так как же насчет слухов на даче? Были, Евдокия Андреевна, такие слухи или же вовсе не было их?

— Слухи всегда бродят: в лесу живем. Развели, понимаете, ворья, а теперь слухи о них собираете? Сажать надо, сажать!

— Вы абсолютно правильно ставите вопрос. — Я считал, что ставит-то она вопрос как раз и неправильно, но поддакивал, чтоб хоть как-то разговориться, побеседовать по-людски. — Но чтобы сажать, надо сначала поймать. И я как раз проверяю различные слухи.

— Тогда доложу, — по-военному объявила она. — Мы съехали с дачи... да-да, двадцать третьего сентября: Михаил Семенович почти месяц оттуда на службу ездил. Каждый день электричкой в оба конца.

— А вы, следовательно, одна оставались.

— Одна. А темнеет-то рано: страх! А в воскресенье — мы, значит, в четверг переезжали, а то в воскресенье — заходит к нам молодой человек в куртке-канадке. Представляете себе, такая пилотская куртка на меховой подстежке. Я еще удивилась: холодов нет, осень сухая, а он в канадке.

— Как он выглядел?

— Комсомольского, я бы сказала, вида. Бравый такой товарищ со значком мастера спорта...

— На куртке-канадке?

— Ну, зачем же так примитивно мыслить. Я же сказала, что было необычайно тепло и сухо. Вот он и расстегнулся. — Она помолчала, точно припоминая что-то. — Знаете, он почему-то напомнил мне воспитанника войсковой части. Как-то на фронте мы с мужем — я ведь тоже воевала...

Я был чудовищно неопытен, нетерпелив и самонадеян тогда. Чудовищно! Увы, я еще не умел слушать собеседника, не умел выуживать из потока чуждых мне воспоминаний факты, за которые следовало бы ухватиться хотя бы потому, что они легко проверялись, поддавались анализу, сравнению, куда-то вели. Нет, я тогда умел слушать только собственные соображения да и вообще только самого себя. И поэтому перебил генеральшу Симанчук в самом неподходящем месте:

— Как он выглядел? Ну, рост, телосложение, блондин он или брюнет? Имя не называл? Не припоминаете?

— Мне он не представлялся. — Она явно была обижена, что я пренебрег ее воспоминаниями. — Они все больше с мужем говорили, а я уже к переезду готовилась. Но запомнила точно: четверо, сказал, бандитов сбежали из Загорской, что ли, тюрьмы. Представляют большую угрозу мирным гражданам, и поэтому он как работник райкома комсомола специально ходит и предупреждает.

— О чем он предупреждает?

— О бдительности, разумеется. — Хозяйка пренебрежительно повела плечом: ох, уж эта бестолковая милиция! — Чтобы не открывали дверей незнакомым, чтобы опасались темного времени и чтобы на всякий случай держали наготове личное оружие.

— Какое оружие, вы сказали?

— Личное, молодой человек, личное.

— А у вас есть личное оружие?

— У нас?.. — Показалось мне или генеральша тогда и в самом деле смешалась?.. — Не знаю, это муж... Нет, нет, что вы! Какое там оружие, это же не положено, что мы, не понимаем, что ли?

Оружие у генерала имелось, в этом я уже не сомневался. Следовало бы уточнить, какое именно: привезенный с фронта пистолет или охотничье ружье, но я вовремя сообразил, что этого мне никто не скажет.

— Значит, вас официально предупреждал работник райкома комсомола?

— Официально. Вполне ответственный товарищ. Очень интеллигентного вида, должна вам заметить, но фамилии его я, к сожалению, не запомнила.

— А оружие вы тогда приготовили, как вам этот представитель рекомендовал?

— Ну, это по мужниной части, — улыбнулась Евдокия Андреевна, но тут же спрятала улыбку, поняв, что проговорилась. — Нет у нас никакого оружия. Нет и никогда не было, так своим начальникам и доложите.

И встала, всем строгим видом указывая, что аудиенция закончена. А я бы и не стал задерживаться (зацепочка появилась, я ведь чувствовал ее, эту зацепочку!) и тут же распрощался, сознательно ни словом не обмолвившись хозяйке о разгроме на ее даче. А пока ехал домой в холодной, разболтанной электричке, записал в свою несолидную тетрадочку всю беседу и наметил четыре вопроса:

1. Где генерал Симанчук хранил принадлежащее ему и, конечно же, официально незарегистрированное оружие?

2. Что это за оружие: боевое или охотничье?

3. Когда из Загорской тюрьмы бежали заключенные и что о них известно сейчас?

4. Какой райком комсомола уполномочивал своих работников оповещать об этом население?

Обо всем — о беседе с генеральшей Симанчук и о своих вопросах — я сразу же доложил своему непосредственному. Непосредственный выслушал молча и вроде бы даже равнодушно, а третий вопрос снял как несоответствующий реальным событиям.

— Никто из тюрем в нашей области не бежал ни зимой, ни весной, ни летом, ни тем более осенью: я бы оперативку получил, понял? А коли так, то и с представителем райкома, который, заметь, гулял только по Офицерскому поселку, тоже все ясно: не было его. На всякий случай перепроверь, но на все сто уверен: если не бабский бред, то наводчик. А коли он есть, наводчик, то тут, Минин, не хулиганством пахнет, а самовольными обысками в поисках оружия. Мысль уцепил?

— Зачем же оружие на даче оставлять, если сам в город переезжаешь?

— Правильный вопрос, однако версии он не закрывает. Я московских товарищей попрошу опросить всех владельцев дач на этот предмет, но в добровольные признания не верю: мысль уцепил?

— Нет. — Надоел мне старший лейтенант со своим цеплянием мыслей.

— А мысль такая: если кто из отставников оружие здесь оставил, то после этой беседы он сюда двинет, если не дурак и знает, что ему причитается за нелегальное хранение. Вот ты мне наблюдение за офицерским поселком и обеспечь. Сержанта Крючкова в помощь возьми, он мужик серьезный. Все уцепил?

А я главное тогда уцепил. Что старший лейтенант Сорокопут мудр и опытен. Что беседа подчас куда важнее допроса, потому что к допросу человек готовится, себя мобилизует, вопросы-ответы репетирует, а в обычном разговоре нет у него ни контроля, ни реакции. И что, наконец, думать надо не о действиях милиции, а о действиях тех, кого милиция интересует: какие поступки они могут совершить после, скажем, посещения участкового уполномоченного и двух-трех его вопросов.

Начальник отделения Сорокопут попросил помощи у Москвы, но осторожные опросы, проведенные столичными коллегами, ясности не внесли. Никто не признался в нелегальном хранении оружия, но зато почти все отставники, проживавшие зимой на городских квартирах, в ближайшие два воскресенья побывали на своих заколоченных дачах. Кое-кто из них заглянул в отделение милиции, чтобы выразить озабоченность за судьбу своего имущества, а кое-кто предпочел негласно явиться и столь же негласно исчезнуть. Мы с сержантом Крючковым вели учет этих посещений, но это ничего нам не дало: люди могли увезти с собой припрятанное оружие, а могли и просто удостовериться в сохранности окон и дверей. Зато другое мы установили точно: никаких представителей райком комсомола не посылал в Офицерский поселок, и, следовательно, кто-то делал это по собственной инициативе.

Между прочим, генерал Симанчук явился в милицию через две недели, и то после того, как я послал в институт, где он теперь работал, официальную повестку. Генерал оказался хмурым и старым и вызовом был крайне недоволен.

— Что за манера людей по пустякам беспокоить?

— У вас на даче ничего не пропало?

— Ничего.

Беседу вел сам Сорокопут. Я сидел в сторонке и помалкивал. «Уцеплял мысль», как выражался мой непосредственный.

— Так уж и ничего?

— Ну, матрац распатронили да подушки.

— Разрешите вопрос? — Я встал и одернул мундир: очень уж волновался и даже робел перед боевым генералом. — У вас в доме, товарищ генерал, никогда не хранилось оружия?

— Какого еще оружия?

— Охотничьего ружья, например. Или личного боевого со времен войны.

— Личного боевого... — Показалось мне тогда или генерал и вправду с трудом спрятал горький вздох? — Личное боевое оружие положено сдавать при выходе в отставку, молодой человек.

— Да, конечно. Однако бывают случаи...

— Это все. — Генерал Симанчук поднялся. — По пустякам прошу впредь не тревожить. Честь имею.

И вышел. Сорокопут недовольно покряхтел, покрутил папиросу и сказал:

— Не привык он врать. А, похоже, пришлось.

— Так, может, нам...

— Ждать! — рявкнул начальник. — Я дело возбудил, и ты мне его раскрой. А пока жди. Но активно: мысль уцепил?

Я тогда еще не знал, что означает «ждать активно», но на всякий случай сказал: «Ясно». Я полагал, что после массового наезда дачевладельцев, после всех слухов, которые расползлись по поселку, неизвестные злоумышленники затаятся надолго, если не навсегда. Но события развивались не по моим предположениям, а по своим законам, в которых мне еще предстояло разбираться.

— Поймала! Поймала!

С таким воплем ранним утром вбежала в отделение почтальонша Агния Тимофеевна Квасина. Была она женщиной немолодой, грузной; запыхалась, поспешая, и, прокричав эти два слова, рухнула на стул отдуваться и обмахиваться. Начальник старший лейтенант Сорокопут еще не появился, в отделении тогда находились только мы с дежурным сержантом Крючковым. И пока Квасина отдувалась, мы переглядывались с молчаливым недоумением, поскольку никто следом не появился, и кто кого поймал, было нам пока неясно.

— А где... — начал сержант.

— Там. — Почтальонша помахала рукой в направлени неопределенном. — Иду утречком по Ворошиловской, вдруг — глядь! — а он матрац волокет! Ну, я, конечно, кричать.

— Кто он-то? — в нетерпении перебил я.

— Вор! Увидал меня, матрац бросил и деру.

— Какой он из себя? Как выглядит?

— Не знаю, милый. Я со страху в снег повалилась и голову спрятала. Сперва, значит, закричала, а потом голову спрятала.

С дежурным сержантом Крючковым мы оказались на Ворошиловской через двадцать три минуты после сообщения. Никого там, естественно, не было, но взломанная дверь и брошенный на полдороге к калитке пружинный матрац существовали в действительности. А заодно существовали и следы, ведущие через сад к изгороди, а за нею — на тропинку, где их обнаружить было уже невозможно.

— Странный след какой, — сказал сержант. — Гляди, будто он ногу волокет. Замечаешь?

— Погоди, парнишка в поселке левую ногу приволакивает. Вроде как загребает ею. Встречал такого?

— Так то ж Вовочка-дурачок! — обрадовался Крючков. — Похоже, что и вправду его след.

Однако сразу же проверить свою догадку мы не смогли: Вовочки-дурачка, или (официально) гражданина Пухова Владимира Пантелеймоновича, по месту постоянного жительства (это, стало быть, у матери) в наличии не обнаружилось. Мать — сухая и слезливая подсобница в местном магазинчике — на работу уходила до свету, когда сын еще спал. А проверить ее показания было невозможно, поскольку жила она вдвоем с младшим недоразвитым сыном-инвалидом, потеряв здорового старшего на фронте вместе с мужем.

— Придется у вас его обождать.

Сержант привел Вовочку быстро: замерзнув, парнишка побежал греться домой. Но греться ему пришлось в плохо отапливаемой комнате милиции, где он с ходу все решительно отрицал. Тупо, глупо и однообразно.

— Не-е.

— Справка у него, — вздохнул Сорокопут. — Никакой суд не поверит, если он сам не расколется, а мы не докажем.

Парнишка выглядел крайне запуганным. Это могло быть и следствием врожденной болезни, и боязнью наказания, и просто детским страхом перед милицейской формой. А я в тот день надел старый бушлат, и ничего форменного, кроме сапог, на мне не было.

— Вы уйдите, — шепнул я Сорокопуту. — Попробуюне пугать.

Сорокопут соображал, как надо, и тут же вышел. Парнишка сидел, съежившись, беспрестанно шмыгал носом и глядел настороженно.

— А чего у тебя в карманах?

Я постарался спросить самым неофициальным, самым свойским, почти дружеским тоном. По контрасту со строгим начальником это должно было расслабить Вовочку, уже уставшего от напряженного недоверия. Вовочка и впрямь не нашел в вопросе ничего опасного, вскочил и с детской готовностью стал выворачивать карманы, выкладывая на стол содержимое: какой-то ремешок и гвоздик, грязную тряпку и облепленный махоркой кусочек сахара, немецкую губную гармошку и остро отточенный сапожный нож с аккуратно обмотанной изоляционной лентой рукояткой.

— Хороший ножик, — уважительно сказал я. — Сам делал?

— Не-е.

Следовало сразу же спросить: кто делал, кто давал, зачем, когда, где? Но тогда бы опять начался допрос, и Вовочка вновь испуганно бы примолк и замкнулся. Нет, нельзя было стращать его нажимом, вопросами, подавлением воли; я скорее тогда почувствовал это, чем понял, и спросил совсем не про нож:

— На гармошке играешь?

— Люблю.

— Ну сыграй.

Вовочка взял гармошку, старательно округлил глаза и фальшиво просвистел что-то, отдаленно напоминающее романс. Не песню, не танцевальную мелодию, модную в те времена, а романс, которого знать не мог и которому его, по всей вероятности, обучил тот, кто подарил гармошку.

— Здорово! — восхитился я, соображая, что же это за романс. — А кто тебя научил?

— Милор.

— Кто?

— Милор.

— Который гармонику подарил, да? А как зовут?

— Милор.

— Это фамилия такая или имя?

— Милор, — тупо повторил Вовочка, начиная сердиться из-за слишком частых и однообразных вопросов.

Я и здесь скорее почувствовал, что стою у предельной черты, чем понял, как следует разговаривать с таким задержанным далее. Еще до самых первых вопросов я упросил, чтобы временно отложили все стандартные милицейские действия: обыск подозреваемого, сличение его обуви со следами на снегу, снятие отпечатков пальцев и тому подобное. Моя бы воля, я бы отменил и допрос, но воля была не моя, гражданина Владимира Пухова опросили по всем официальным пунктам и — насторожили. Насторожили: я чувствовал его настороженность и снова изменил тему разговора:

— Милор сам ножик точил?

— Сам.

— Хорошо наточил, молодец Милор. А как, не рассказывал?

— Не-е.

— Хороший ножичек. — Я еще раз восхитился и неожиданно резко взмахнул им. — Тряпки порет — только шорох идет! Точно?

— Ага! — радостно засмеялся Володя.

— Потому ты и резал матрацы?

И тут мой Пухов сразу замкнулся. С его лица сошла не просто улыбка и даже не оживление — с него словно бы сошла сама жизнь. Оно омертвело и побелело, и мне вдруг подумалось, что он куда больше боится сказать лишнее слово, чем всей милиции, вместе взятой. «Запуган! — сообразил я. — Он же до ужаса запуган!..» И тут же вдруг вспомнил, где впервые видел Вовочку. Когда встретил Веру Звонареву: Вовочка приставал к ней, требуя рубль («Хрустик дашь...»). Причем требовал настойчиво, зная, что имеет на это право.

— Вера тебе долг отдала?

— Чего? — настороженно переспросил паренек.

— Ну, хрустик, хрустик.

— Не-е.

— Что же так?

— Вредная она. — Володька вдруг решил пожаловаться. — Сама говорит: куда ехать, куда ехать, я тебе хрустик дам. А потом не дала.

— А может, ты неправильно сказал, куда ехать?

— Правильно.

— Было бы правильно, она бы дала тебе хрустик. А ты ее обманул.

— Не обманул я! В семь часов на Центральном телеграфе.

— Милор?

Пауза была такой длинной, что я успел догадаться о многом. И о том, что Вера зачем-то очень хотела встретиться с таинственным Милором; и о том, что этот таинственный Милор подарил дурачку губную гармошку, какие не продаются в магазинах, вручил самодельный нож и приказал вспарывать матрацы на покинутых дачах; и о том, наконец, что он окончательно сломал волю несчастного поселкового дурачка, мертвевшего от ужаса при одной мысли о неминуемом наказании за излишнюю болтливость.

— Милор тебе за матрацы хрустики платил?

— Не, не, не! — вдруг истерически закричал Володька. — Не-е, не-е!..

Он выгнулся, сполз со стула, забился на полу в судорогах. Срочно вызвали врача, сделали укол, от которого паренек мгновенно уснул, а старый доктор сказал возмущенно:

— С больным мальчиком связались, жеребцы? Никаких допросов без врачей, ясно? Никаких!

Cпящего глубоким обморочным сном Владимира Пухова тут же отправили домой. опустевшей комнате пахло лекарством, на столе лежали ремешок и воздик, тряпка и огрызок сахара, губная гармошка, какой не было в продаже и остро отточенный самодельный нож, мастерски изготовленный из ножовочного полотна.

— Им и резали, — невесело констатировал Сорокопут. — И экспертиза ни к чему. А вот зачем резали, Минин? Как мыслишь?

— А что мы имеем? — Я взял лист бумаги и начал писать. — Первое: существует некий Милор, которого до припадка боится Володя Пухов.

— Милор — фамилия или кличка?

— А может быть, имя. Есть такое революционное имя: Мэлор. Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция. У нас мальчишку во дворе так звали: Мэлор.

— А тут — Милор, и потому вопрос остается открытым. Давай дальше.

— Дальше второе: по всей вероятности, этому Милору-Мэлору нужно, чтобы наш Вовочка вспарывал генеральские перины и матрацы.

— И повальный обыск в помещениях. А для чего? Цель должна быть? Поиски оружия? — Старший лейтенант вздохнул. — Фактов у нас нет в этом направлении. Ни хвостика. Опять вопрос оставляем открытым.

— Третье, — продолжал я. — Судя по всему, Вера Звонарева с улицы Жданова зачем-то искала встречи с этим Милором. Но, правда, неизвестно, нашла ли она его, зато точно известно, что три дня не ночевала дома.

— Потолкуй с ней.

— Потолкую. И четвертое. Милора можно встретить на Центральном телеграфе в семь часов.

— Утра или вечера? Ежедневно или по определенным дням?

— Все — икс и полная неизвестность. Но...

— Что «но»?

Сорокопут переспросил со значением, и мы со значением посмотрели друг на друга.

— Есть идея, — сказал я. — Если отлучусь с участка по делам службы? Ненадолго, а? Санкционируете?

— Придется, — вздохнул старший лейтенант. — Людей нет, а это единственная возможность. Если, конечно, мы все уцепили правильно.

Поняли мы тогда друг друга с полуслова: так как никто нам не санкционирует допроса Пухова, то единственной возможностью остается проследить за его поведением. Паренек не мог не встревожиться приводом в милицию, а также заданными ему вопросами, но поскольку мести таинственного Милора он боится еще больше, то не исключено, что попытается предупредить своего хозяина, подарившего ему не только губную гармошку, но и остро отточенный нож. Не оброни Вовочка неосторожной фразы о семи часах на Центральном телеграфе, ни у Сорокопута, ни у меня не появилось бы этой идеи. Но Пухов проболтался, и мы «уцепили мысль».

За квартирой Пуховых следили, но только через сутки паренек вышел из дома: видимо, припадок не прошел для него бесследно. Он не смотрел по сторонам, шел прямиком на станцию, но шел медленно, часто отдыхая, и я успел на ту же электричку.

Следить за Володей было сущим пустяком: он не оглядывался, не пытался избежать наблюдения да и не догадывался о нем. Тупо глядел в пол, ни с кем не разговаривал, и я, оставшись в тамбуре, ни на мгновение не терял его из виду. Ни его, ни рваного треуха с заплаткой из лоскутка белого кроличьего меха.

В то время электрички — старые, с обычными, а не пневматическими дверями — ходили медленно и нечасто. Мы сели в пятом часу (уже заметно темнело), но уже к Лосинке вагон был набит до предела. Меня зажали в тамбуре, и я, как ни старался, из-за голов и спин уже не видел Володю. При этом парнишка сидел в дальней от меня половине вагона и, по логике, должен был выходить вперед, по ходу поезда. Поэтому, как только электричка остановилась у пригородных платформ Ярославского вокзала, я начал энергично прорываться к выходу, несмотря на протесты, ругань, угрозы и чувствительные тычки недовольных пассажиров. С изрядно помятыми боками я все же вовремя выбрался на платформу: как раз в этот момент людским напором Пухова вытолкнули из передней двери. Час «пик» был в самом разгаре, множество людей валом валило по всем направлениям и во все стороны, и я скоро опять потерял облезлую шапку с приметной заплаткой сзади. Пометавшись и потолкавшись, я так и не смог нигде обнаружить своего подопечного и со всей возможной быстротой помчался в столь же переполненное метро. Я спешил на Центральный телеграф, так как до семи оставалось совсем немного. Доехав до Охотного, бегом взбежал по эскалатору к гостинице «Москва», перешел на Горького, поднялся к телеграфу и до семи гулял возле полукруглой его лестницы. Ни Пухова, ни кого-либо подозрительного так и не обнаружилось; я вошел внутрь, методически обследовал все залы, ждал до девяти, но Володя Пухов в этот вечер на Центральный телеграф так и не явился.

— Провалил операцию! — громил меня поздним вечером старший лейтенант Сорокопут. — Недоумок, бестолочь, холера тебе в бок! Пухов-то Володька спокойненько в полдесятого домой вернулся, пока ты сыщика там изображал!

— Я толкучки не предусмотрел. Час «пик».

— Час «буб»! Сколько ты ночей не спал? Две? Приказываю отправляться домой и спать ровно девять часов. Даже десять. Уцепил мысль?

Мысль я уцепил, однако подняли меня значительно раньше. В половине седьмого утра все та же почтальонша Агния Тимофеевна у насыпи железной дороги наткнулась на еще теплый труп Володьки Пухова.

— Смерть наступила не более часа назад, — сказал нам местный врач. — Причина: проникающее ранение черепа. Поскольку рана сквозная, определить, из чего именно стреляли, не берусь. Ищите пулю.

До приезда спецбригады из Москвы пулю искать мы не решились. И вообще к трупу не приближались и никого к нему не подпускали. Трудно передать мое состояние в то время: я бродил вокруг, осматривался, расспрашивал, а сам все время думал о собственной вине. Да и узнать ничего не узнал: выстрела никто не слышал, потому что в то же приблизительно время на Ярославль проследовал товарный состав.

Прибывшие работники областного Управления констатировали только то, что и без них было очевидным: убийство, сквозное огнестрельное ранение черепа, труп расположен на расстоянии пятидесяти семи метров от железнодорожной насыпи. Ни пули, ни гильзы, ни места, откуда стреляли в несчастного паренька, не смогли разыскать и самые опытные профессионалы.

— Да при чем тут матрацы! — с неудовольствием поморщился руководивший оперативной группой капитан. — Где имение, где вода. Ну, отработайте эту версию своими силами, а мы пока делами займемся. Значит, так: товарный состав, круг знакомств убитого, опрос жителей. Кто что слышал и кто что видел в районе убийства от шести до восьми утра.

Я доложил ворчливому капитану все, что, по моему разумению, могло быть связано с убийством прямо или косвенно. Не только о потрошении матрацев, к чему капитан отнесся с явным пренебрежением, но и о таинственном представителе райкома, посещавшем московские квартиры жителей Офицерского поселка, а также о поездке Владимира Пухова в Москву.

— Проверим. А что упустил — растяпа. Суетесь не в свое дело, шерлоки холмсы.

— Я окончил курсы...

— Еще хуже, — отрезал капитан. — Полузнайство в нашем деле хуже полного незнайства, понял? И вполне допускаю, что твои необдуманные, прямо скажем, топорные действия могли подтолкнуть убийцу. Могли, понял? И моя бы воля, я бы тебя выгнал из милиции в двадцать четыре часа. Но поскольку нет у меня такой воли, а ты в дело влип основательно, то так уж и быть, поковыряйся со своей матрацной идейкой. Через десять дней доложишь, вот тебе мой телефон.

Я был настолько выбит из колеи гибелью Володи и ощущением собственной вины, что напрочь забыл о Вере Звонаревой, трехдневной ее отлучке, «хрустиках», которые за что-то настойчиво требовал с нее покойный Вовочка, тетке в Сокольниках и возможной встрече Веры с неизвестным Милором (о котором, естественно, доложил все, что знал) в семь часов на Центральном телеграфе. Я тогда был еще очень молод, абсолютно неопытен и не понимал, насколько прав капитан в своей суровой отповеди. Не понимал, насколько вредит делу любительская самодеятельность доморощенных сыщиков, не имеющих ни навыков, ни помощников, ни просто знаний для борьбы с неизвестным преступником, личный опыт которого, его интеллект, знания, развитие могут значительно превосходить те же качества одинокого сыщика-любителя.

В сущности, это и произошло в данном и, увы, роковом случае, однако, сознавая, что совершил оплошность, я не понимал, в чем она конкретно заключалась и почему в результате этой моей промашки преступник решился на такую крайнюю меру, как убийство поселкового дурачка, показания которого даже не могли быть использованы в суде в силу ограниченной дееспособности гражданина Пухова.

— Милор, может быть...

— Проверим, — сухо отрезал капитан. — Ребята тут поработают. Ты с ними не знаком, ничего не знаешь и никуда больше не лезешь. Матрацами занимайся, это тебе по плечу.

Не скажи неприветливый капитан последней фразы, я, может быть, и не закусил бы удила, не обиделся бы до жара, не полез бы в бутылку, выражаясь тогдашним языком. Но меня весь тот день совали носом в эти распоротые матрацы, с которых, собственно, все и началось, и в конце концов количество переросло в качество. Я невероятно обиделся и дал сам себе слово лично представить убийцу заносчивому капитану.

Опергруппа уехала, собрав ничтожные материалы об убийстве. Отныне я должен был бы заниматься «матрацной версией», но заниматься ею я не спешил, поскольку упорно размышлял над иной проблемой.

Время выстрела, оборвавшего жизнь Володи Пухова, было известно не только из предположений местного врача, но и из заключения экспертизы, с которой нас ознакомили. Тогда на Ярославль шел товарный состав: об этом тоже было известно, и поездной бригадой занимались ребята из опергруппы капитана. А мне неожиданно пришло в голову не какое-то там откровение, а некое, весьма недоказуемое соображение, что грохот проходящего товарняка и грохот выстрела совпали не случайно, и именно поэтому, собственно, выстрела никто и не слыхал. А убийца мог стоять на насыпи: там не было снега, а следовательно, и не осталось следов.

Однако после разноса капитана я не решался на самостоятельные действия. Не потому, что боялся служебных неприятностей, а потому, что понял и на всю жизнь запомнил, сколь вредны и опасны личные розыски. Но идти даже к Сорокопуту со своими беспочвенными догадками я не рискнул, решив сначала посмотреть на поезд, который шел, согласно расписанию, в тот день так же, как и во все прочие дни.

Я вышел к насыпи ранним утром еще до подхода товарного состава и, значит, до убийства, если эти два события и впрямь накладывались друг на друга. Было еще очень темно, насыпь в этом месте пересекала низину и оказалась значительно выше тропинки, на которой нашли тело. Областные работники еще тогда внимательно осмотрели насыпь, колею и тропинку, но не обнаружили ничего любопытного, а собака след не взяла. Я несколько раз прошелся вдоль полотна, но не потому, что рассчитывал найти что-либо, а чтобы представить, где мог стоять преступник, поскольку его следов нам обнаружить не удалось. И выяснил, что в это время с насыпи тропинка еле-еле просматривается, а если учесть, что тело нашли в пятидесяти семи метрах от рельсов, то попасть при таком освещении и на таком расстоянии даже в белую заплатку шапки было практически невозможно. Это перечеркивало блеснувшую было идею, но я не успел разочароваться, так как показался поезд.

Я решил дождаться его на насыпи, поскольку кругом был непролазный снег. Заранее стал твердо и устойчиво, ожидая, что мимо промчится грохочущая махина, но в этом месте оказался незаметный для глаза, но ощутимый для поезда подъем: состав полз, грохоча и лязгая. Да, этот грохот способен был заглушить любой выстрел, но я не думал уже о выстреле: неожиданно для себя я рванулся, нагнал подножку, уцепился за поручень, подтянулся и оказался в проходящем составе.

— Не знаю, как преступник пришел к месту убийства, но точно знаю, как он с него ушел, — с торжеством сообщил я Сорокопуту. — После выстрела убийца вскочил в проходящий товарный поезд на ходу.

Старший лейтенант Сорокопут получил от собственного начальства хороший нагоняй за инициативу, выходящую за его права, обязанности и компетенцию. Теперь на его отделении висело убийство, при всей симпатии ко мне он не хотел обсуждать со мною эту тему.

— Твоя задача — матрацы. В кратчайший срок выяснить. Все, можешь гулять.

— Я прошу разрешения на следственный эксперимент.

— Я сказал: все, Минин. Уцепил мысль?

Мысль уцепил пожилой сержант Крючков, слышавший этот разговор. Когда я вылетел из кабинета, он успел нагнать меня у выхода:

— Что хочешь проверить?

— Ничего! — заорал я. — Я дурак, все, точка!

— Не кричи, — улыбнулся сержант. — Молодо-зелено. Человека убили, а ты обижаешься. Нехорошо. А убийца, свободное дело, мог на том составе уехать. У следующей станции спрыгнул — и ищи ветра в поле. То, что следов нет, это ведь тоже след, лейтенант.

— Тогда он должен был стрелять с насыпи.

— Ну?

— А оттуда в это время еле-еле тропинка угадывается. Конечно, снег подсвечивает, силуэт виден, но ведь ему же не в силуэт, ему в затылок попали, и пуля неизвестно куда ушла. Я хотел сделать фанерную фигуру по размерам Пухова, поставить ее на место, где нашли тело, и пострелять в нее с насыпи.

— Молодой ты, — грустно усмехнулся Крючков. — А я так такой старый, что без всякого эксперимента скажу, что на полста метров голову насквозь прошить можно либо из нашего «ТТ», либо из немецкого парабеллума. Оба выбрасывают гильзы, а их убийце подбирать некогда было, если он на товарняке уехал. Вот и не сходятся у нас концы с концами в этом пункте.

— Думаешь? — растерянно спросил я.

— Нет, случайности я не отрицаю. Все, конечно, в жизни бывает, но нам не стрелять с насыпи нужно, а стреляную гильзу искать.

— Москвичи искали.

— Искали, да не нашли. А она скатиться могла, в снег либо в щебенку зарыться. Словом, надо найти. Обязательно даже надо.

Сержант служил в поселке чуть ли не всю жизнь, и поиски гильзы организовал с размахом. Привел два старших класса местной школы, объяснил, как и что искать, разбил участок поисков на квадраты, но все оказалось напрасным. За три часа семь десятков глазастых ребят, не считая взрослых, в буквальном смысле прощупали каждый сантиметр насыпи, но гильзы так и не нашли.

— Значит, считай, что чего-то мы недоучли, — вздохнул Крючков. — Начни-ка ты сначала, лейтенант.

Тогда я еще не знал, сколько раз почти в каждом эпизоде мне придется снова и снова начинать все сначала. Как только заходила в тупик, обрывалась или оказывалась ошибочной какая-либо из версий, оставалось возвращаться к исходной точке и вновь методически продумывать, а точнее, прощупывать весь ход рассуждений, оставляя в нем только то, что выдержало проверку фактами, и беспощадно отбрасывая догадки, домыслы и допущения. Все это пришло позже, превратилось в привычку, в метод самоконтроля и поисков решений. Но толчком послужили слова старого милиционера: «Начни-ка ты сначала, лейтенант».

А где оно было, это начало, с которого следовало все начинать? Полночи я вертелся без сна на скрипучем диване, то вскакивая, то опять ложась и пытаясь уснуть. Я квартировал тогда у пожилой одинокой вдовы, боялся разбудить ее скрипом, вздохом да шагами, а она тоже не спала, так как по одинокости и жажде заботы ворчливо опекала меня, знала об убийстве столько же, сколько и все, но догадывалась, что я столь болезненно переживаю гибель Володи потому, что считаю себя повинным в этой трагедии.

Я долго, мучительно долго не мог нащупать начало по той причине, что не знал тогда, как его искать. И искал интуитивно, хватаясь то за фразу, то за поступок, то за какой-то неуловимый намек, но все оказывалось случайным, а потому и не позволяло протянуть ниточку. И только порядком устав, с отчаяния начал искать наоборот: от убийства назад, а не из прошлого к убийству; именно этот способ анализа и позволил мне выстроить цепочку, так как сам собой, логически приводил к единственно верному изначальному факту, поскольку я знал его, а не выискивал, не подтасовывал, не придумывал. Способ этакой отмотки событий назад и стал впоследствии основой моих логических размышлений, но в ту полубессонную ночь он возник интуитивно, от усталости и безнадежности. Я мысленно пошел назад от убийства, не стремясь определить заранее, с чего же все началось. И день за днем отступая в прошлое, я в конце концов пришел к событию, за которым все обрывалось: вернулся в первое утро своей работы в этом поселке.

« — Ты Верку Звонареву найди, — в полудреме услышал я голос Сорокопута. — Три дня дома не ночевала...» Стоп, стоп, а при чем же здесь краснощекая Вера Звонарева? Я тогда встретил ее на улице, очень обрадовался, что так легко выполнил первое задание начальника и... И к ней подошел Вовочка и потребовал «хрустик». Именно потребовал: я хорошо помнил интонацию. Но главное не это, главное — начало: в тот день я впервые встретился с будущим потрошителем матрацев, погибшим насильственной смертью у полотна железной дороги в полумраке зимнего утра менее чем через полтора месяца.

Открыв для себя точку отсчета, я так обрадовался, что тотчас же и уснул. Проснулся рано, как всегда (я тогда все еще усиленно вырабатывал полезные привычки), и сразу вспомнил о Вере, первой встрече с покойным Пуховым и его странных претензиях на денежное вознаграждение («хрустик»). Пришел в отделение, но ничего начальнику говорить не стал, решив сначала потолковать с гражданкой Звонаревой. И потолковать не по поводу, не о несчастном Вовочке, а о чем-либо ином, чтобы выяснить интересующие факты не путем милицейского допроса, а в обычной беседе. Для беседы требовалась встреча, а для встречи — предлог; по счастью, таковой нашелся: Вера Звонарева нигде не училась и не работала, что вполне могло обеспокоить участкового уполномоченного младшего лейтенанта Валерия Минина.

Все было учтено, только Веры дома не оказалось. Оказалась мамаша, которая уже вернулась с ночной смены, пила чай и собиралась поспать.

— В Москве Верка, — сказала она. — На работу к нам оформляется, на завод, так что не беспокойся.

— И что это она в Москву зачастила? — спросил я, чтоб хоть что-нибудь спросить.

— Вот и я говорю: зачем суешься, раз у тебя парня отбили и ты доселе ревмя ревешь? Где, говорю, твоя женская гордость, чего ты обратно к своей Люське лезешь?

— А мне говорила: мол, у тетки ночует.

— У Полины, сестры моей, все верно. А Люська — это соседка Полины, оторва не дай бог, прямо тебе скажу. Моя дура своего парня с нею знакомит — похвастаться решила, а перед кем! Та, подлюка, его тут же и сманивает. Сейчас парни в большой цене. — Она выразительно глянула на меня и вздохнула. — Три дня моя дура вокруг голубков этих тогда суетилась — ну, когда я к вам жаловаться бегала — тут ежедень ревела, а потом вдруг в Москву сорвалась. «Куда, спрашиваю, дура ты чертова?» «Люське рассказать...» — И вихрем на электричку.

— Это когда Володю Пухова убили? — спросил я, и сердце мое замерло.

— Нет, это уже второй раз, а тогда Володька еще живой был. Арестовали вы его, что ли, вот моя Верка и помчалась новостями делиться.

Почему Вере необходимо было сообщить счастливой сопернице, что арестован местный паренек? Арестован по пустячному делу, в сущности, хулиганству и отпущен по причине практической недееспособности. И тоже вдруг поехавший в Москву, где я так бездарно потерял его. А не потому ли я его потерял, что Пухов в тот вечер спешил не на Центральный телеграф, а в Сокольники? Милор, с которым был связан Вовочка и, возможно, Вера: не его ли отбила коварная Люська?.. Все это мгновенно пронеслось у меня в голове, но спросил я об ином:

— Вера, поди, сильно переживала, когда Володю убили?

— Переживала, — вздохнула Звонарева. — Два дня ревела: за что, мол, за что? А потом в Москву ринулась. А правда, кто убил-то? Нашли?

— Случайность, — скорее по наитию, чем с какой-либо задней мыслью сказал я. — А Милор, значит, к Люське переметнулся?

— Кто?

— А парня Вериного разве не Милором звать? Неужто спутал я?

— Юрием его звать, — почему-то с упреком сказала мать. — Выдумали Милора какого-то, а мы с иностранцами не водимся. Юрий, это точно.

— Это какой же Юрий? Мастер спорта, что ли?

— Чего не знаю, того не знаю. Может, и мастер, только мне не докладывал. Дурам докладывают, а не матерям.

На этом и кончилась наша беседа, но я почерпнул из нее многое. А главное, если таинственный Милор и впрямь был убийцей, то сделал он это из боязни, что Пухов наведет на него милицию. Не расскажет о нем, а наведет на него: отсюда вытекало, что тогда меня засекли. Засекли и сразу же отсекли того, за кем я шел... А если к тому же предположить, что Милор и Юрий — одно и то же лицо, то Вера Звонарева остается теперь последней свидетельницей, которую предусмотрительный преступник постарается отправить вслед за Вовочкой. Перехватить его тут, в поселке, невозможно, потому что неизвестно, кого хватать, когда и откуда он к нам нагрянет. Значит, следует познакомиться хотя бы с тем, кого отбила у доверчивой Веры коварная Люська, соседка тетки Полины. А адрес тетки был записан в несолидную ученическую тетрадочку в первый день моей работы участковым уполномоченным.

И на этот раз я своему непосредственному начальнику докладывать не стал: Сорокопут окончательно разуверился в моих следовательских способностях, запретил заниматься чем-либо, кроме матрацев, которые больше никто не вспарывал, и я вместо объяснений подал ему рапорт с просьбой отпустить в Москву на консультацию с врачами («...страдаю хрипами»). Старший лейтенант Сорокопут прекрасно понял, чем страдает его подчиненный, но сделал вид, что во все поверил, и отпуск мне разрешил.

Еще в холодной полупустой электричке я с удивлением обнаружил, что с момента первого обнаружения бессмысленно расчлененного матраца непрестанно, днем и ночью думаю только о преступлении. Выстраиваю версии, пытаюсь исследовать их, выяснить причины и следствия — оказалось, что все это постоянно жило во мне, не отпускало ни на минуту, но только на пути в Москву я ощутил цепь этих размышлений как самую главную из всех видов работ по розыску преступника. Во всяком случае, для себя я вдруг открыл, что анализ преступления, поиск, кому оно выгодно, почему и кем совершено, и есть творчество следователя, все остальное — служба. Отрезать пути отхода, окружить, обезоружить, взять — задача вторичная, плоды бессонных ночей следователя — результат, а не процесс.

Если бы в холодном вагоне в мою голову пришли бы только эти горделивые соображения, о них не стоило бы и вспоминать. Они не пришли — они промелькнули, наполнив новым приливом сил и верой в себя, а пришло другое, совсем другое: выстрел в предрассветной мгле с расстояния свыше полусотни метров точнехонько в затылок. А на затылке была растрепанная зимняя шапка — Володя Пухов всегда носил ее чуть сбитой назад. И сзади эта шапка имела снежно-белую заплатку из пушистой кроличьей шкурки: я сразу вспомнил, как высматривал эту белую заплатку в таком же точно, только переполненном вагоне. Кто и когда пришил дурачку эту меточку, расположив ее точно на затылке? И зачем, с какой целью? Теперь я отчетливо видел это снежное пятнышко и отчетливо понимал, что именно оно и погубило Вовочку, потому что убийца тоже видел белый лоскутик и целился в него с насыпи. С расстояния, превышающего полсотни метров. А чтобы так точно попадать, мало быть отличным стрелком и даже мастером спорта, необходимо ежедневно тренироваться. Ежедневно. У посетившего генеральскую чету Симанчуков предупредительного молодого человека в куртке-канадке имелся, правда, значок мастера спорта. Значит, надо просмотреть в спортобществах списки мастеров по всем видам стрельб, пятиборью и биатлону. Вряд ли это, конечно, что-либо даст — преступники редко приобретают столь заметные биографии, — но проверить придется. Проверять следует все следы, в той или иной степени, нарочно или случайно оставленные преступником.

Можно допустить один шанс против ста, что гость генерала Симанчука, а тем паче убийца, не значится в списках призовых стрелков, но стреляет превосходно. Где тогда он будет тренироваться? В подмосковных лесах? Вряд ли, там слишком людно, а стрельба всегда привлекает внимание. В тирах, к примеру...

Стоп, стоп, тиры. После войны в московских парках произошел форменный бум этих самых тиров: всем хотелось либо хвастаться своей стрельбой, либо научиться хорошо стрелять. Мода войны, ее странные рецидивы, оставшиеся в народных развлечениях. А во всех тирах за точные попадания выдают премии. А Юрий, к примеру, — никто пока не связывает его с убийством, но проверять надо все, без всяких исключений — так этот Юрий неравнодушен к хорошеньким девушкам (правда, судить приходится пока только по Вере Звонаревой), и парни нынче в цене, как сказала ее мать. А какой парень не хочет удивить девушку? Значит, тот, некто, который обязан тренироваться, чтобы поддерживать себя в форме, наверняка выигрывал призы, если приходил с девушкой в тир. Ну, а если не приходил? Убийца предельно осторожен, если убивает дурачка только потому, что несчастный этот дурачок оказался в поле зрения милиции. Отличная стрельба всегда может стать уликой, и умный преступник не станет демонстрировать ее даже из мужского тщеславия. Такой тренировкой занимаются без свидетелей, на глазах у равнодушных заведующих этими стрелковыми точками и... мальчишек. Их всегда полно в тирах — и из бескорыстной любви к стрельбе, и из никогда не покидающей их надежды заработать или выпросить двугривенный на собственный заветный выстрел. Я и сам совсем еще недавно был мальчишкой, чтобы забыть тот совершенно особый азарт, который охватывает тебя, когда ты ловишь на мушку желтый кружок какого-нибудь ушастого фанерного зайца. И уж если кто попадает в подобную цель без промаха, тот надолго остается в потрясенной мальчишеской душе: в этом смысле мальчишки куда более надежные свидетели, чем даже глазастые и очень наблюдательные девицы.

Мастер спорта — Милор — Юрий: один человек, два человека или три? Милор — для убитого, Юрий — для Веры, мастер спорта — для владельцев вспоротых матрацев: где связь? Допустим, Вера и Вовочка связывают Милора с Юрием, допустим. Допустим также, что вспоротый матрац в определенной степени объединяет мастера спорта с Пуховым и его Милором. Опять допустим, но не более того. Это пока допущение, а не факты. А факты... Тут я достал сложенную пополам ученическую тетрадочку и записал, хотя в электричке трясло немилосердно:

«ЮРИЙ» — знает Пухова и Веру. Променял Веру на Люсю. Почему?

«МИЛОР» — знает Пухова, подарил ему губную гармошку и, вероятно, обучил романсу. Заодно дал нож, запугал и велел зачем-то вскрывать матрацы.

«МАСТЕР СПОРТА» — ходил по дачам, пугал владельцев уголовниками, рекомендовал подготовить оружие. Зачем? Чтобы по реакции определить, есть ли таковое на даче.

«ИКС» — отлично стреляет. С расстояния почти шестидесяти метров попал в заплатку на шапке Пухова. (Кстати, кто и по чьей просьбе пришил эту заплатку?) Ловок, силен, хладнокровен: после убийства вскочил на ходу в проходящий состав, что совсем не так просто.

«СКОЛЬКО ЗДЕСЬ РЕАЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ?»

Именно последний вопрос представлялся мне решающим, потому я его и подчеркнул. Ответив на него, я ловил убийцу. И все же вначале надо было отыскать Веру. Она оставалась последним, известным мне звеном между Юрием — Пуховым — Милором и, что важнее, последним возможным свидетелем.

Уже приехав в Москву, уже в метро мне пришло вдруг в голову, что как раз потому, что Вера Звонарева осталась последним свидетелем, мне и не следует открыто разыскивать ее. После убийства Володи Пухова уже нельзя было исключать, что преступник знает младшего лейтенанта Валерия Минина, и тогда мой повышенный интерес к Вере мог стать роковым. Точнее, еще раз стать роковым, и поэтому я, выйдя в Сокольниках из метро, пошел не по адресу тетки Полины, а прямиком в отделение милиции. Участковый — немолодой уже лейтенант — оказался человеком толковым, знающим и нелюбопытным.

— Полина Григорьевна Чупренко, которой ты интересуешься, есть солдатская вдова, женщина бездетная, но спокойная. Работает в трамвайном парке, характеристики положительные.

— А что за соседка?

— Трое у нее соседей: семейная пара, старуха с внуком и одинокая.

— Одинокую Люсей зовут?

— Людмилой, — поправил любивший официальную точность лейтенант. — Мызина Людмила Ивановна, тоже, между прочим, ни в чем не замечена.

— Красивая?

Я вспомнил краснощекую Веру, которая мне тогда очень даже понравилась, в чем, правда, я не разрешал себе признаваться. А спросил потому, что оставить Веру (по приведенным выше соображениям) можно было только из-за какой-нибудь совершенно выдающейся красотки.

— Это кому как, — улыбнулся участковый. — Хочешь сам поглядеть? У них аккурат через полчаса перерыв: успеем.

Я не спросил, куда меня ведут. Торопясь использовать богатые знания участкового, я всю дорогу расспрашивал его о Вере, Юре, Милоре, мастерах спорта по стрельбе — даже о завсегдатаях тиров Сокольнического парка, — но лейтенант на эти вопросы никаких ответов дать не мог. Гадать он не любил, приблизительность считал недопустимой, а никакими данными не располагал.

— Пришли, — сказал он. — Вот это факт, а не реклама. Специально знакомить не буду, ты и так ее вычислишь.

Он вошел в сберегательную кассу, где не было ни одного посетителя, а за барьером изнывали четверо сотрудниц. Они весело обрадовались участковому, называли его по имени и отчеству, шутили и смеялись, но я не вслушивался. Я всматривался в аккуратно подкрашенную молодую женщину, сидевшую в отдельном застекленном отсеке с надписью «КАССА». Была она недурна, следила за собой, стремилась нравиться, но я никак не мог понять, почему же все-таки тот Юрий променял Веру на нее. Здесь что-то для меня не сходилось, не укладывалось в логику, и я честно сказал о своих сомнениях участковому, когда возвращались.

— Чудак человек, так Людмила Ивановна — женщина натуральная, — покровительственно улыбнулся лейтенант. — А твоя... Вера, говоришь? Так ей же восемнадцать, так? Пигалица, считай. Да еще учти: дома у пигалицы — мама, здесь — тетка, а у Людмилы — отдельная комната, хоть и в коммуналке. А насчет того, кто ее посещает, и нет ли среди них какого Юрия, я проверю. И насчет Веры тоже можешь не сомневаться.

Московская поездка практически ничего не дала, но я доволен был уже тем, что втянул в свое собственное расследование солидного и знающего человека. Теперь за Сокольники, тетку Полину, Веру и натуральную женщину Людмилу Ивановну можно было не беспокоиться. Можно было подумать об иных вариантах, проверить другие направления, и на обратном пути я прикидывал, как поступать далее. В Москве я захлопотался, не перекусил, а в электричке промерз и, сойдя на своей платформе, вдруг озорно решил, что пойду прямиком к Звонаревым и попрошу тарелку щей. Не столовских, которые я хлебал все эти годы, а тех, детских, домашних, почти уж и позабытых. И подивившись собственной наглости, пошел-таки в дом на Жданова, три. Не только за тарелкой щей — щами я сам от себя прикрывался, — очень уж я хотел понять, как можно променять краснощекую Верочку на смазливую, крашеную и такую немолодую блондинку.

Дверь открыла Вера. Я настолько не ожидал этого, что растерялся, неестественно похохотал и радостно брякнул:

— А ведь я к вам!

— Мамы дома нет, — все еще стоя на пороге, сухо пояснила Вера. — Приходите завтра.

— Ну и хорошо, что нет. Мне вы нужны.

— Зачем?

— Я лицо официальное, а вы меня на пороге держите.

Девушка неохотно посторонилась. Я прошел в маленькую прихожую, снял бушлат, вытер сапоги. Я ждал, что меня пригласят пройти, но Вера молчала, и я прошел в комнату самостоятельно. Но без разрешения все же не уселся, а топтался в ожидании и оглядывался.

Комната была небольшой, тесно заставленной старой случайной мебелью. В нее же выходило и кафельное зеркало печи, от него несло теплом, а от комнаты — уютом, и я, голодный и продрогший, настолько осовел, что в ответ на молчаливый жест Веры присаживаться спросил:

— А щец у вас не найдется?

Вера молча вышла. Я сел к столу, мысленно проклиная себя за бесцеремонность, но — если уж начистоту — проклиная весело, потому что мне было хорошо. Настолько, что я уж и не думал ни об убийстве, ни о Юрии, ни о таинственном Милоре: я просто отдыхал всем своим нахолодавшим существом.

Вера принесла миску квашеной капусты, хлеб.

Отогнула угол ковровой скатерти, под которой оказалась потертая клеенка, поставила хлеб и капусту. Потом опять исчезла и вернулась с полной тарелкой горячих — прямо из печи — щей. Я облегченно вздохнул и схватил ложку; Вера не села к столу, а отошла к дверям и прислонилась к косяку. И молча ждала, когда незваный гость съест все, что она принесла.

— Отбивных нет. Кончились. Уж извините.

— Это вы меня, — расслабленно и невразумительно сказал я. — За восемь лет первый раз домашнего поел.

— За этим и шли?

— За этим стоит. — Я улыбнулся, но она оставалась серьезной и неприветливой. — В Москве весь день проторчал.

Я замолчал, и не зря. Вера оттолкнулась от косяка, шагнула к столу и села напротив, с настороженным ожиданием (так мне показалось) глядя на меня. И несмотря на некоторую размягченность, вызванную щами, теплом и серыми глазами, я сумел собраться и продолжил как можно безразличнее:

— Гармошка их интересовала.

— Почему?

Не спросила, ни кого это «их», ни какая гармошка. Я понял, что беспокоит ее сейчас только то, чего она не знает: следовательно, о гармошке она знала все. И чья она, эта гармошка, и кто подарил...

— Так ведь немецкая гармошка-то, — специально подчеркнул я. — Немецкая губная гармошка, а таких в магазинах не продают. Разве что в комиссионных.

— Господи, да подарили ему! — неожиданно с раздражением вырвалось у Веры.

— Это Вовочке-то? Дорогой подарочек. Кто же это, интересно, расщедрился?

— Кто? Милорд, вот кто, — с вызовом пояснила она.

Тут меня сразу бросило в жар: «Милорд, сказала она?..» Я ведь мог и ослышаться, а потому переспросил:

— Как вы сказали?

— Милорд, — ясно выговорила девушка. — Он требовал, чтобы Вовочка его Милордом величал.

— Да кто он-то?

— Был тут один... гастролер, — она недобро усмехнулась и встала. — Кому — колечко, кому — словечко, кому — гармошку...

Вера злилась и расстраивалась одновременно: как ни молод я тогда был, а это двойственное отношение ощутил. Догадался и о причине: девичье увлечение уже перемешалось с женской обидой, но борьба в душе Верочки еще не закончилась. Я почувствовал эту борьбу, из которой вытекал единственный вывод: Милорд и Юрий были единым существом, «гастролером», как обозначила Вера. А гастролер — это вроде как артист: приехал, дал концерт и исчез. И Вера после этого «ревмя ревела», как сказала мать. Милорд, Юрий, превратившийся в косноязычных устах Вовочки в Милора...

— А вам что досталось: словечко или колечко?

— А вот это милиции не касается. Поели-попили? Ну, а мне спать пора.

Я сразу вскочил, пробормотал «спасибо» и пошел к дверям. Но остановился, потому что девушка спросила сердито:

— Чего же не интересуетесь-то?

— Чем не интересуюсь?

— Ведь не ради же вчерашних щей девушку навещали? Ну так можете не волноваться: на работу я оформилась. Завтра с утра выхожу, так что вычеркните меня из вашего списка и — приветик. И забудьте адресок, тут теперь две труженицы проживают, так-то вот.

С этими словами она подошла к большой никелированной кровати и демонстративно вытащила из-под нее коврик, подчеркивая, что вот-вот уляжется спать и что мне пора уходить. А я смотрел на коврик и не двигался с места. Не мог двинуться: коврик оказался меховым. Из старого вытертого снежно-белого кролика.

— Вы шапку Пухова видели? — тихо спросил я. — В крови кролик был. Потому что именно в него и целились.

— В него?.. — Она закрыла лицо руками, видно, представив себе, как выглядела эта шапка после выстрела.

— Вы пришили Володе Пухову заплатку? Когда? И кто просил пришить?

— Просил сам Вовочка, — вздохнула Вера и вытерла слезы. — Когда? Осенью еще, до морозов. Принес шапку, говорит: дует мне...

Она задохнулась слезами, вновь закрыла лицо. Вздохнула, горько покачала головой.

— Вовочку жалко? — тихо спросил я. — Помните, он у вас «хрустик» просил. За что?

— Сказал, где Милорд меня ждать будет.

— На Центральном телеграфе в семь вечера?

— Все-то вы знаете. Даже неинтересно.

— Встретились?

— И расстались, — она невесело усмехнулась. — Он как Люську увидел, так на меня ноль внимания. Ну, пожалуйста, ради бога! А та расфуфырилась, юбкой завертела — глядеть противно. Только зря все.

— Зря? Что зря?

— Отвалил. — Вера махнула рукой. — Две ночки рядышком погрелся — и ищи теперь! Люська мне даже телеграмму отбила: не у тебя ли он...

— Вот тогда-то вы в Москву и помчались, — догадливо сказал я. — Где искали Милорда?

— Никого я не искала, я эту дуру утешала, — вздохнула Вера. — Я же говорю: гастролер. Кому — словечко, кому — колечко. Больше нет вопросов у милиции? Тогда, как говорится, пока-пока.

Девушка помахала рукой и закрыла за мною дверь. Было это сделано в момент неподходящий: разговор складывался легко, я готовился, между прочим, узнать, что Вере известно о матрацной истории, нет ли у Юрия значка мастера спорта и канадской куртки, не хвастался ли он своей стрельбой, как он выглядит, наконец. Но дверь захлопнулась, слышно было, как рыдает за нею Вера, и тут уж стало не до вопросов. Да и время было уже поздним; я решил дождаться следующей встречи, а пока пошел спать.

Вырабатывание характера продолжалось, и на следующий день я вновь оказался первым в родимом отделении милиции. А следом вошел Сорокопут.

— Болезнь тебе отменяю, — с торжеством объявил он. — Вчера сверху звонили: взяли они убийцу Пухова. Глупое, понимаешь, дело: караульный с проходящего эшелона бабахнул. Показалось ему, дураку, будто лезет кто-то на охраняемый им вагон, он и пальнул. И точненько...

— А пятьдесят семь метров? — тихо перебил я. — Тело-то ведь обнаружено именно на этом расстоянии от полотна. Что же его, тело-то Пухова, выстрелом отбросило от охраняемого вагона, что ли?

— Не усложняй! — закричал начальник. — У караульного карабин со свежим нагаром, патрона в магазине недостает, свидетели имеются и добровольное признание. Какого еще рожна тебе надо, Минин? Мало тебе, да?

— Мало, — я очень, помню, разозлился тогда. — Мне пятидесяти метров не хватает больше всех добровольных признаний.

— Все! Дело закрыто, приступай к своим обязанностям, младший лейтенант. — Старший лейтенант сказал это уже, правда, без всякого торжества в голосе. — И без самодеятельности у меня, понял?

— Есть. — Я пошел к дверям, постоял, вернулся к столу и тихо сказал: — По убийце они стреляли, караульные со свидетелями, это вы понимаете? Стреляли да промазали, а он спрыгнул и ушел. И все довольны: и бдительный караульный, и свидетели, и областная милиция. «Дело об убийстве» закрыли, кто за дурачка-то заступится, когда у него никого нет, кроме больной матери-подсобницы? И вы тоже довольны: мокрое дело с отделения сняли. Но знаете, кто больше всех доволен? Тот, кто Вовку убил, Веру Звонареву обманул и у Люськи два раза ночевал, а потом в Москве растворился: ищи его теперь, когда убийцу героически сцапали с карабином в руке. Уцепили мысль?

Я громил версию, которая устраивала Сорокопута как начальника отделения и не устраивала как недавнего и весьма опытного оперативника. От такого раздвоения он помолчал, похмурился, но в конце концов сделал привычную, годами отработанную стойку на новое имя:

— Какая еще Люська?

— Людмила Ивановна Мызина, кассирша в сберкассе...

— Кассирша?..

Возникла пауза, во время которой я вдруг сел, а старший лейтенант встал. Походил по тесному, жарко натопленному кабинетику с подслеповатым деревенским окошком, подумал.

— С караульным, конечно, туфта, ты прав, Минин, но туфта удобная, и за нее зубами держаться будут. А тут, понимаешь, матрацы, кассирши, сберкассы: уцепил мысль? Ну и болей еще дня три и все — вокруг кассы. Вальсом, понимаешь, вальсом! Уцепил мысль? Крой, Минин!

И опять я трясся в звонком холодном вагоне, опять и так и сяк складывал то, что удалось установить, с тем, о чем догадывался, что можно было предполагать. Вчера — от обилия свежей информации, что ли? — я как-то не придал серьезного значения тому факту, что Людмила Ивановна Мызина, соседка Полины Григорьевны Чупренко, тетки Веры Звонаревой, работает кассиршей в сберкассе на довольно-таки пустынной улочке. А ведь именно этот факт мог оказаться тем решающим преимуществом, во имя которого меняет прехорошенькую восемнадцатилетнюю влюбленную по уши девицу на крашеную двадцатипятилетнюю женщину. Конечно, и другие могли тут присутствовать причины, но если принять именно это за исходную, то многое становилось понятным. Точнее, могло стать понятным, если бы мне удалось на место предположений и догадок вставить неопровержимые доказательства.

С Ярославского я позвонил в Сокольники знакомому участковому. Сберкасса была в полном порядке; я попросил приглядывать за нею, прикинул в вокзальной милиции основные места расположения тиров и для начала поехал в парк имени Горького — там этих тиров оказалось больше, чем во всех прочих местах: семь павильонов, из которых, правда, зимой работало только четыре.

Отсюда началась моя «тировая» эпопея: я одурел от пальбы, прицеливаний, напряжения, а особенно от длинных, обстоятельных разговоров, ради которых, собственно, и затевалась эта попытка. Завсегдатаев — и не только мальчишек — в те времена хватало, потому что особых развлечений не было, а любители пострелять еще не перевелись, не огрузли, не спились и даже не успели особенно повзрослеть. В тирах не только существовали заманчивые призы (их, впрочем, было почти невозможно добыть, поскольку о пристрелке духовых, а кое-где еще и малокалиберных ружей говорить не приходилось), но и денежные пари, и полулегальные тотализаторы, которые организовывали некие странноватые личности. Но я ходил в привычном для того времени полугражданском одеянии, спорщиками и держателями закладов («Рупь за Федю мажу!..») не интересовался, а лишь осторожно, окольными путями выяснял имя местного чемпиона. Таковой, естественно, имелся, но пока что-то на этом чемпионе не сходилось: то он оказывался слишком уж известным, то не Юрием, то вообще обладал массой примет, исключающих его из возможного круга. Но я пока не унывал, твердя себе, что и у этого пустопорожнего занятия есть по крайней мере два, безусловно, полезных фактора: он вырабатывает целенаправленность в характере и позволяет тренироваться в стрельбе из плохого оружия.

Пальба стоила денег, приходилось «мазать», чтобы не выделяться, а зарплата моя в те времена была более чем скромной. Я уже начал пересчитывать, сколько у меня осталось до получки и от чего можно еще отказаться, как вдруг мне наконец-таки повезло: в тире Измайловского парка я наткнулся на приз, который доселе не попадался мне ни в одной из обследованных точек. На самом видном месте висела немецкая губная гармошка — родная сестра той, которую вытащил из кармана задержанный нами Вовочка.

— Куда мне за эту гармошку целить? — спросил я, стараясь говорить как можно обычнее и равнодушнее, но на деле с трудом скрывая волнение.

— Дорогой призок, — сказал хозяин, именуемый заведующим. — Двойной выстрел, понял? Я тебе заряжаю два ружья, и ты сперва попадаешь в этот вот желтый кружок. Коли попадешь, кружок упадет, и от тебя начнет уезжать вот этот красный кружочек. Тут ты хватаешь второе ружье и бьешь вдогон по красному. Повезло — твоя гармошка.

— Ну-ка, попробуем...

Я просадил трояк, но в красный кружок так и не попал. В желтый попадать случалось; он тут же падал, но пока я хватал второе ружье, пока вскидывал да прицеливался, красный кружок успевал исчезнуть в плохо освещенной глубине тира. Но я стрелял и стрелял, разыгрывая азарт, а сам все время думал, что Милорд вышиб губную гармошку именно в этом тире. Кругом уже собрались болельщики, какая-то небритая личность уже «мазала» пятерку против рубля, что я ни за что не попаду; мальчишки бурно переживали промахи, а я испытывал состояние необъяснимого, граничащего с восторгом подъема, не догадываясь еще, что это и есть момент нашего творчества. И, подчиняясь скорее ему, чем логике и расчету, с возмущением отбросил ружье.

— Специально заманиваешь, из него попасть невозможно!

— Возможно, — сказал хозяин. — Свидетели есть, что возможно, если кто стрелок, а не трепач.

— Кто ж это, интересно, такой стрелок?

Я разыгрывал громкое возмущение, не сдерживаясь ни в выражениях, ни в эмоциях. Мне нельзя было ни расспрашивать открыто, ни даже задавать наводящих вопросов: мне необходимо было услышать подтверждение собственной догадки со стороны, в споpax, и криках, без всякого моего нажима. Публика и впрямь зашумела, и я готов был поклясться, что расслышал, как небритый пробормотал то ли соседу, то ли про себя:

— За Юрашу я червонец хоть сейчас замажу... Сказал он так на самом деле или мне просто хотелось это услышать, сразу ведь не сообразишь, а ошибаться нельзя. Поэтому я сделал вид, что ничего не расслышал, швырнул ружье еще дальше и послал завтиром по-мужски, то есть уж совсем далеко. С расчетом послал, чтобы он разозлился, потому что разозлившийся да еще лично оскорбленный человек слов своих как бы и не слышит и, во всяком случае, не контролирует их. Ну, получил я, естественно, отпасовку с еще более солидной приправой, но вместе с этой шелухой ясно донеслось до меня и то, чего я уже ждал:

— Да Юрий у меня на спор две гармошки сорвал!

— Это какой Юрка? — переспросил я. — Который в канадке, что ли? Ну так чего ж сравнивать, он ведь мастер спорта.

— Насчет мастера он мне не докладывал, а стреляет классно, — признал завтиром. — А канадка у него имеется, это точно, сам видел.

Тут уж меня не то, что в жар, меня в пот бросило: такое ощущение возникло, что укололся я об иголку в стоге сена, и теперь осталось последнее: уцепить. Не мысль, о которой мне Сорокопут толковал, а убийцу Вовочки, самого Юрия-Милорда в куртке-канадке. Я свой бушлат расстегнул, папиросы достал, мужиков угостил и начал им байки про армейскую службу заливать. Почему, спросите? А потому, что нельзя собеседников на своем интересе фиксировать, если хотите до истины докопаться. Не потому, конечно, что люди неискренни, а потому, что вас они не знают, а того, о ком вы расспрашиваете, могут знать, и ваша настырность их скорее насторожит, чем вызовет на откровение. От лишнего кивка голова не отвалится, как моя матушка говорила. Что я им там наплел, я уж и не помню, а только в конце сумел-таки вывести на тему:

— Чтоб так стрелять, каждый день тренироваться надо.

— Это точно, — говорит завтиром: я к нему в основном обращался, к нему да к пьянчуге небритому, что «мазать» всем предлагал. — Только что-то я давно уже Юрашу не вижу.

— Ну, как давно? — спрашиваю совершенно как бы между прочим.

— Да с неделю, пожалуй.

— Вот это он зря.

Сказал я так, а сам думаю: смылся Юраша этот подальше от тира, где его в лицо знают. Мог вообще из Москвы уехать, мог в другом районе обосноваться — ищи теперь заново. А чтобы искать, для начала хотя бы фамилия нужна, а как ты о фамилии заикнешься, если среди завсегдатаев сообщник может оказаться, дружок закадычный или просто добрый знакомый, который либо тебя со следа собьет, либо его предупредит. Ну, это я вам длинно рассказываю, а когда работаешь, у тебя в голове с такой скоростью процесс идет, что за тобой никакой компьютер никогда не угонится.

— Это он зря, — вздыхаю. — Если человеку талант природой отпущен, он о нем забывать права не имеет. Талант, как говорится, — достояние народное...

Не знаю, что бы я еще набормотал, а только перебил меня голос из угла. Там парнишки-болельщики кучкой держались, и из этой кучки вдруг:

— А дядя Юра в отпуск уехал. На лосей охотиться. Глянул я, мальчонка лет двенадцати. Серьезный такой, остроглазый и, видать, умненький. И врать, кажется, не умеет. Прикинул я это — и сразу в лоб:

— Вот совпадение: и я в прошлое воскресенье лося завалил под Загорском.

— А он не в Загорск, он в Завидово всегда ездит.

— Где лучше, это еще вопрос…

Словом, завел я разговор об охоте, но так, чтобы в него мальца втянуть. О следах, о зверях, о загонах: я, когда еще только в милиции начинал работать, когда еще на должности «куда пошлют» числился, раза три, что ли, начальство на охоту сопровождал, было и такое в моей службе. И теперь валил все охотничьи истории, будто заправский я охотник и будто нет у меня другого удовольствия, как о своих подвигах рассказывать. Болтаю, сам тем временем за выстрелы расплачиваюсь и тихо-тихо вместе с разговорами увожу этого мальца из тира. За нами трое или четверо его приятелей увязались, что очень мне на руку: интересы мои прикрывало, и никому в голову не могло уже прийти, что меня интересует не способ охоты на амурского тигра, а конкретный охотничек и отменный стрелок Милорд — Юра.

С мальчишками разговаривать просто, если держать их все время в неослабном интересе, а свой интерес подбрасывать вдруг, в самом неожиданном месте, чтобы они торопились ответить, ожидая продолжения вашего рассказа. И прошли-то мы всего от парка до метро, а я уже знал, что егеря, к которому часто ездит Юрий, зовут дядя Миша, что Юрий любит говорить по-английски («Милорд»!) и что живет он в переулке за Первомайской. Не узнал, правда, ни фамилии его, ни где он работает или учится, ни с кем проживает, но это все уже были мелочи: парнишки снабдили меня такими координатами, по которым вычислить точку встречи с Милордом было теперь делом техники. Я даже знал, как он был одет в день отъезда в Завидово и что тащил он с собою рюкзак такого объема и веса, что мой серьезный малец по его просьбе вызывал этому охотнику такси.

А вот ружья при нем паренек не заметил. Ни в чехле, ни на плече, как говорится. Любопытно, правда? Человек регулярно отправляется на охоту к знакомому егерю дяде Мише, а ружья с собой не берет. Конечно, оно и у егеря может храниться, чтобы не таскать его по электричкам, и все же — вопрос. И не только в этом был вопрос: меня вообще смущала эта охотничья страсть предполагаемого убийцы Владимира Пухова. Не укладывалась она в тот образ, который я себе уже создал. Образ убийцы-интеллигента, этакого образованного, развитого, эрудированного мерзавца, этакой «белой бестии» нашего общества. Такой пойдет на хладнокровное убийство, на тщательно продуманное и организованное ограбление сберкассы, инкассатора или даже банка, но он не станет, хрипя от натуги и изнемогая от пота, гоняться за лосем по рыхлому снегу. Не должен он выносить, как мне казалось, трех вещей: пота, дурного запаха и крови. Издалека пулю всадить — это пожалуйста, но в упор ножом ударить — это уж извините. Вот какого противника я себе нарисовал, но главное заключалось не в том, какого, а в том, что нарисовал я его для себя неожиданно. Вдруг и впервые, и с той поры это стало для меня законом: я обязательно создавал живой образ своего противника, прежде чем его брать, потому что способ, как его брать, впрямую зависит от его характера, привычек, уровня культуры, жизненного опыта и так далее. Всегда ли угадывал, спросите? Конечно, не всегда, но старался всегда, и если угадывал, дело обходилось без пальбы, погони и мордобития. Я знал, кого беру, а потому знал, и как его следует брать без шума и риска.

Но тогда, в первом эпизоде, я только нащупывал этот способ. Мне не просто захотелось — мне позарез потребовалось воссоздать образ этакого убийцы-чистоплюя, возомнившего себя сверхчеловеком на фоне поселковых красавиц, дурачков да восторженных парнишек из тиров. Я уже чувствовал его, но кое-что проверить все же требовалось, и...

И вот здесь мне просто повезло: я встретил человека, который не только поверил мне, но и понял меня. А встреча состоялась потому, что я счел себя обязанным доложить о результатах своей самодеятельности, но пошел не в свое отделение и даже не к областному начальству, прикрывшему «дело»: я в МУР пошел и все рассказал полковнику Осипову Андрею Николаевичу, которого и считаю своим крестным. Он все точно уловил, принял все меры, чтобы люди не пострадали, а меня благословил действовать, как я наметил. И я от него вылетел окрыленным, в себя поверившим и готовым работать с новыми силами.

Думаете, я на квартиру к Милорду помчался или к егерю дяде Мише? Никак нет, я к гражданке Мызиной Людмиле Ивановне в Сокольники поспешил. Теперь уж я не прятался, объяснил, кто я и зачем явился, напомнил о суммах, которые вокруг нее ежедневно вращаются, и таким путем расположил ее к откровенности. И в полчаса выяснил, что Юрий, с которым ее познакомила Вера Звонарева, ночевал у нее, Мызиной, ровно две ночи, а потом сгинул в неизвестности и навсегда. Но за эти две ночи он детально выяснил, как устроена сигнализация в сберкассах, охраняется ли в обеденный перерыв помещение и какова в среднем сумма, которой располагает кассирша. Выяснил и исчез без следа, и именно это обстоятельство подтвердило для меня тот образ, который я себе создал: Милорд выяснял, как проще ограбить кассу в той кассе, которую грабить не собирался.

Оставалось проверить еще одну ниточку, ту самую, с которой все началось: с какой все-таки целью несчастный Вовочка Пухов потрошил пружинные матрацы? Я был убежден, что он искал оружие по заданию Милорда, но убеждение — еще не доказательство, и в поисках доказательств я снова предпринял обход московских квартир всех пострадавших дачевладельцев из Офицерского поселка. Я просил, умолял, требовал, даже пугал ответственностью за недонесение — все было напрасно. Не потому, что такового оружия у них не имелось — хотя я и это вполне допускал, — а скорее же всего потому, что очень уж все боялись статьи 182 УК РСФСР, которая грозила лишением свободы на срок до пяти лет за хранение огнестрельного оружия без специального на то разрешения. Как бы там ни было, а я ровнехонько ничего не добился: все опрошенные дружно отрицали само наличие у них фронтовых сувениров в виде советского «ТТ» или немецкого парабеллума. Это было, конечно, огорчительно, однако существа дела не меняло: я знал, что преступник вооружен, но, правда, не смог выяснить, чем именно он вооружен и сколько обойм — хотя бы ориентировочно — может оказаться у него в запасе.

Пока я этим занимался, наш подопечный вернулся с охоты с пустым рюкзаком. Теперь он был под наблюдением, за ним следили днем и ночью, но пока не задерживали, поскольку ничего, кроме моих догадок, мы ему предъявить не могли: учитывая его вдумчивый характер и способность просчитывать ходы вперед, вряд ли он держал дома, а тем более носил с собою оружие. Нет, я вычислил его по сумме косвенных улик, в коллекциях МУРа ни его прошлого, ни фотографий, ни отпечатков не числилось, а арестовывать такого хладнокровного и умного парня в расчете, что он проболтается на допросе, было абсолютно нереально. Оставалось одно: брать с поличным.

Между прочим, работники угрозыска, которые этим Юрочкой занимались, вскоре выяснили один весьма примечательный факт его биографии, факт, который я, можно сказать, держал в руках. Держал в руках, но не взвесил, не оценил, даже внимания никакого ему не придал: Милорд-Юра и впрямь оказался воспитанником войсковой части. Генеральша Евдокия Андреевна Симанчук не ошиблась, только воспитывался Милорд не в полку, а в отделе контрпропаганды фронта, где его заботливо опекали, научили свободно болтать не только по-немецки, но и по-английски, а заодно и стрелять из всех видов личного оружия. И учеником он оказался на редкость способным...

— Много там женщин, забаловали парнишку, — сказал мне Осипов. — Учили играючи, и жил он припеваючи, на всем готовеньком и без всякого труда. А война возьми да и скончайся. И кончилась райская его жизнь, началась мирная. Ремесленное училище, работа, станки, грязь, пот. А в мечтах оставалось: меткий выстрел — и ждет тебя награда. Вот какие фокусы война выкидывает, Валерий: Милорд — тоже ведь жертва ее, если вдуматься...

Он и сам задумался, невесело задумался, а я ждал. Ждал и тоже думал, что война искалечила душу очень способного, даже одаренного мальчишки, превратив его в особо опасного и особо хитрого преступника.

— Придется тебе поохотиться, — вздохнув, сказал наконец полковник (к тому времени он уже добился, чтобы меня временно прикомандировали к нему). — Выясни, чем занимался в Завидове наш подопечный и что именно он вез туда в своем рюкзаке. С собой захвати бутылку: дядя Миша не дурак выпить.

Дядя Миша оказался этаким крепышом лет за сорок и типичным хитрованом. Знаете, есть такие, которые всеми правдами и неправдами подбирают себе не столько выгодную, сколько неконтролируемую работу, на которой можно не просто бездельничать, но и стричь с этого безделья купоны в виде бутылок, десяток и прочих необременительных подношений. Хитрованы не дельцы: они не стремятся к наживе, масштабу, размаху, они довольствуются постоянно действующей дифференциальной рентой, которая автоматически вытекает из их должности. Частично в этом направлении меня просветил Осипов, частично я сообразил сам, как только заглянул в маленькие, хитренькие, благодушно настороженные глазки. Такие глазки не любят ссор с законом, потому что кое в чем грешны, а это значит, что дядя Миша будет изо всех сил хитрить и изворачиваться. Допрос тут больше напортит, чем поможет, по душам с таким не поговоришь, и остается одно: действовать по наитию, учитывая, что ты знаешь, о чем спрашивать, а твой собеседник не знает, что именно тебя интересует.

— Это как же ты меня отыскал, парень?

Дядя Миша был несокрушимо улыбчив и столь же несокрушимо недоверчив. Он не спешил отказывать, но не торопился и приглашать и, как мне показалось, всеми силами избегал говорить что-либо определенное. К примеру, «да» или «нет».

— Через Юру, дядя Миша, через Юру, — говорю я, сразу же доставая бутылку: что поделаешь, коли ситуация складывается не в пользу сухого закона. — Юра — мой старый кореш, вместе стрельбой занимаемся, в одной, так сказать, сборной. Чего сидишь, дядя? Капустку тащи, огурчиков, грибочков. Сейчас согреемся!

— Это мы мигом!

В мою задачу входило довести егеря до «теплой» кондиции, но ни в коем случае не позволить ему перебрать: перебор зачастую приводит к агрессивной недоверчивости, а мне требовалась дружеская разговорчивость. Поэтому я налегал на капустку, похваливал грибочки и неспешно подливал дяде Мише, расспрашивая его пока о достопримечательностях заказника.

— Грибов тут — что ты! Кабаны обжираются. Ягода, конечно, всякая, бери — не хочу. Ну, зверь, конечное дело, жирует. Что лось, что кабан, что косуля. У тебя на кого лицензия-то?

— На Юрку! — смеюсь я. — Как он тогда с рюкзачком-то, а? Ведь я ему еле-еле тот рюкзак до электрички допер!

— Парень он крепкий... — задумался егерь, или мне показалось? — Стрельбой, говоришь, вместе занимаетесь? Руку набить, конечное дело, всегда пригодится. Это, как говорят, не помешает...

Он что-то еще мямлил и пил, пил да мямлил, а мне вдруг показалось, что он запуган. Запуган, как запуган был Вовочка, и, чтобы проверить эту свою догадку, я взял да и брякнул:

— А зря это Юрка: ну какой из него охотник? Бегать не любит, крови не любит...

— Боится! — шепотом перебил дядя Миша и, перегнувшись через стол, схватил меня за руку. — Поверишь ли, я свежатины принес — ну, впервой, как познакомились тут! — хотел подарок ему. А она теплая, свежатинка-то, кровит. Так, поверишь ли, затрясся он, побелел и... — егерь перешел на совсем уж сдавленное сипение, — револьвер вытащил. «Становись, — говорит, — к стенке!» Ну, конечное дело, я... Стал я. Где велел.

— Шутил он! — усмехнулся я, а у самого в голове такая пляска пошла: «кровь», «револьвер», «к стенке». — Давай выпьем, дядя Миша...

Всего ожидал, прямо скажу, но того, что случилось, и в бреду бы не предположил. Егерь вдруг поднялся, ткнул меня рукой, сказал с обидой: «Шутил, значит? Шутил, да?..» И, качнувшись, подошел к бревенчатой стене, на которой вразнобой висели вырезанные из «Огонька» картинки. Встал под ними, глянул на меня и сорвал вдруг правой рукой аляповатую типографскую копию суриковской «Боярыни Морозовой».

— А ну, поди сюда. Поди. Глянь, пока обратно не завесил!

Я подошел: в темном бревне отчетливо виднелась дырка. От пули. На уровне лба дяди Миши, покрытого сейчас крупными каплями пота.

— Во как шутил. — Он вздохнул и снова старательно завесил пулевое отверстие «Боярыней». — Веселый он у тебя парнишка.

Что-то он еще бормотал, я не вслушивался. Я воочию видел дырку в бревне, дырку от пули, и она казалась мне почему-то необычной. Не так-то много в те годы я повидал оружия, но все-таки кое-что представлял себе, и эта дырка не вписывалась в мое тогдашнее представление. И поэтому спросил я егеря, прямо скажем, не о том и глуповато:

— Один раз выстрелил?

— С меня хватит, — буркнул дядя Миша и пошел к столу. — Я на фронте пулеметчиком был, насмотрелся, как говорится, и наслушался. Но чтоб зазря подыхать...

— Что он привез в рюкзаке? — спросил я.

Зря спросил, не подумав: опыта было маловато. Егерь медленно поднял тяжелую голову, повторил раздельно и трезво:

— Чтоб зазря подыхать?..

Тут я сообразил, что у него ко мне отношение двойственное. Он считает меня то приятелем Милорда, то его конкурентом, а то и врагом. Спьяну он пытался играть сразу на всех клавишах, но запутался, наболтал лишнего и, кажется, решил молчать вглухую. Это никак меня не устраивало, подливать дяде Мише было опасно: он мог воспользоваться этим и разыграть пьяного, и я решил открыться. Риск тут был: если дядя Миша успел по уши влезть в уголовные дела Юрия, он будет в лучшем случае отмалчиваться, если не попытается навсегда избавиться от меня: оружия у него достаточно, а лес глухой. Но, кроме риска, имелся и добрый шанс: он не только боялся Милорда, он его ненавидел. И действия его в случае, если я представлюсь ему официально, впрямую вытекали из борьбы этих двух крайностей: какая победит, за той он и пойдет.

Честно говоря, я стараюсь по возможности работать под любой крышей, кроме своей собственной. Дело не в том, любят у нас милицию или не любят: милиция не девушка, ей не любовь нужна, а искренняя и четкая помощь. И вот в искренности я, честно говоря, сомневаюсь, потому что милиции побаиваются и связываться с нею избегают всеми силами. А какова гарантия искренности при таком отношении? Нет никакой гарантии, поскольку люди пытаются угадать, что тебе хочется узнать да услышать, если дело, естественно, не касается преступления непосредственно. Мундир (а удостоверение — тот же мундир) невольно заставляет отвечать «так точно» да «никак нет» куда чаще, чем размышлять, высказывать свои предположения, сомневаться или, упаси бог, спорить. Такова объективная реальность, которую следует учитывать, хотя я никоим образом не отрицаю и ценности свидетельских показаний, данных с полной искренностью человеку в мундире. У каждого — свой метод, и я, к примеру, изо всех сил избегаю официальных представлений, вопросов и допросов. Но в том конкретном случае раздвоенность в душе егеря заставляла меня отбрасывать привычные методы, хотя и не было еще у меня ничего привычного.

Подумал я, покурил, дал дяде Мише успокоиться и положил перед ним милицейское удостоверение. Он сперва долго глядел в него, потом взял в руки, повертел, во все печати всмотрелся, чуть ли на зуб не попробовал.

— Не врешь?

— Младший лейтенант милиции Валерий Минин. Удостоверение подлинное, я тоже подлинный.

Могли бы вы его поведение предсказать? Человек не просто существо сложное, человек — существо непредсказуемое. Понимаю, что преувеличиваю, только егерь дядя Миша заплакал. Здоровенный детина, хитрован, стригущий червонцы, а то и сотенные с любого, кого бог пошлет, выпивоха и пулеметчик Великой Отечественной заплакал над моим удостоверением личности, и я даже испугался, что его слезы тушь в нем размоют. Да не пьяными слезами заплакал, которым грош цена в базарный день, а самыми что ни на есть искренними, облегчающими и очистительными. У меня даже руки задрожали, и я снова закурил, чтоб успокоиться. Курю, его не трогаю, а он шепчет: «Спасен. Слава тебе, господи, спасен...» Потом утерся, сказал, не глядя:

— Тут человека убить что комара раздавить. Убил, зарыл, и никакая милиция тебя никогда не отыщет. А Юрка меня с осени на мушке держит: приезжает вдруг, выслеживает, расспрашивает. Может, и сейчас где затаился, только вдвоем мы теперь, поостережется.

— Что он в рюкзаке возит?

— Поверишь ли, лейтенант, консервы. Какие, сказать не могу: не видел я их, а щупал. Юрка до ветру вышел, ну, я и пощупал: банки. Похоже, тушенка.

— А куда прячет?

— Не знаю, — виновато вздохнул егерь. — Видно, тайник где-то. Я следить не решился: оплошаешь — и пуля меж глаз. Без разговору и промаху.

— Сколько раз он привозил консервы?

— Раз шесть, что ли. Килограмм, я думаю, по двадцать зараз, если не все двадцать пять. Приезжает вечером без всякого предупреждения, ставит мне бутылку, а сам — ни-ни. Ни грамма. С рассветом надевает рюкзак, берет мои лыжи — и в лес. До обеда.

— Часов, значит, восемь пропадает?

— Выходит, что так. Возвращается пустой, ничего в рюкзаке. Пообедаем, и он сразу же идет на электричку.

Я считал. Восемь часов на два конца — четыре часа ходьбы: это если дойти, развернуться и — назад. Но, во-первых, ему надо рюкзак выгрузить, груз припрятать, возможно, и следы убрать. А во-вторых, туда и обратно у него неравны: туда — двадцать килограммов на горбу, обратно — налегке. Если все учесть, все факторы, то больше двух — двух с половиной часов на дорогу в один конец брать нельзя. Нереально: это ведь не эстафета, не биатлон. Это переброска груза на собственном горбу и не по лыжне, а по целине, по чистому снегу.

— С какой скоростью можно идти по лесу на лыжах?

— Ну, километра четыре в час, и то взопреешь. И снег рыхлый, и лыжи у меня тяжелые.

Взопреешь... Нет, ничего подобного Милорд допустить не мог, как я считал. А из этого вытекало, что более трех километров в час он не делал. Трижды два — шесть, от силы — семь километров, ну, пусть даже семь с половиной. Я взял карту, которой снабдил меня Осипов, нашел домик егеря и отмерил от него два кольца: в пять с половиной и в семь с половиной километров. Где-то внутри этой двухкилометровой «баранки» и должен был находиться тайник, в который зачем-то регулярно отвозил съестные припасы меткий стрелок Юрий. Это могло оказаться ямой, старой медвежьей берлогой, крутояром, еловым выворотнем, наконец: везде можно было организовать склад и замаскировать его.

Да, но цель? Зачем молодому парню, по натуре горожанину и Милорду, а отнюдь не лесному бирюку хранить где-то в дебрях склад с консервами? С целью продать когда-нибудь? Но, во-первых, в то время консервы в дефиците не числились, а во-вторых, дешевая спекуляция не Юрия дело. Он до этого не унизится, но тогда... Тогда остается одно: он прятал еду для себя. Чтобы никому не быть обязанным, чтобы ни от кого не зависеть. А это означало, что он готовился на какое-то время затаиться. На какое же? Ответ однозначен: на время наиболее горячего розыска его после удачного и выгодного «дела». Ну, к примеру, возьмет он кассу или ограбит инкассатора с приличной суммой, оторвется от преследования, уйдет в эти дебри и заляжет, пока розыск не прекратит напрасных хлопот, пока не спишут «нераскрытое» в архив. А если рассуждения мои верны, то в тайнике должно быть не только место для тушенки, но и для самого хозяина. Значит, тайник может оказаться оборудованной землянкой, пещерой или, скажем, развалинами какого-либо солидного строения, в котором можно устроить бункер.

Пока я до этого вывода додумывался, дядя Миша окончательно пришел в себя и даже заметно протрезвел. Уже с чаем суетился, мед на стол тащил, стаканами гремел. Подозвал я его, расстелил карту, показал «баранку», в которой надеялся отыскать тайник, объяснил, до чего додумался, и спросил его мнение. Он ткнул корявым пальцем в карту и говорит:

— Вот тут до войны дом лесника стоял. Добротный домина, с каменным погребом.

Вышли мы на поиски, когда рассвело, пошли вдвоем и потому, что дядя Миша дорогу к развалинам знал, и потому еще, что один он никак не хотел оставаться: Милорда побаивался. Дом егеря стоял на поляне, от него тропинка шла к дороге и к электричке, были и кое-какие следы от лыж, но то его самого следы, он на них и внимания не обратил, а вот на громоздкую еловую ветку, что у дома лежала, обратил:

— Юрий всегда с собой из леса привозит. Цепляет сзади и волочит, чтоб лыжню замести.

Сказал он так, а я сразу матрацы вспомнил: тот же способ заметания следов. Еще одна улика, но опять косвенная, а вот прямой пока ни одной у нас не было.

— Снежок во вторник сыпал, теперь уж и не поймешь, откуда и куда Юрий в понедельник шел, — говорил тем временем дядя Миша, оглядываясь. — Знаешь, лейтенант, как он стреляет?

— Лучше тебя.

— Ну, так не дай нам бог в лесу с ним встретиться. И охнуть не даст.

Я этого разговора поддерживать не стал, хотя мог успокоить егеря, потому что знал, как муровцы сейчас друг другу этого Юрия передают, как глаз с него не спускают и всегда успеют прикрыть, если его вдруг сюда понесет. А не успокаивал я дядю Мишу из тех соображений, что мне не покой его был нужен, а обостренное внимание. Мы искали, а не прогуливались, и шансов отыскать тайник у егеря было куда больше, чем у меня. Он и места эти знал, и смотреть умел, и, кроме того, должен был находиться в состоянии полной готовности, а отнюдь не благодушия.

Шли мы неспешно, прислушивались да присматривались. В направлении егерь не ошибся, потому что в лесу, с километр от дома отойдя, мы наткнулись на припорошенную, но кое-как и кое-где еще заметную лыжню. Видно, надоело Милорду волочить за собою тяжелый еловый сук: не любил он пота, я правильно вычислил.

А развалины довоенного дома лесника оказались прямо в лесу: лес за эти годы вплотную к ним подобрался, и, если не знать, где они находятся, эти развалины, на них только чудом можно было бы наткнуться. Мы постояли, поглядели, послушали, осторожно кругом обошли: все ведь могло случиться, правда? Но никаких свежих следов не обнаружили, а вот старая лыжня опять сквозь снежок в двух местах проглянула, и я окончательно уверовал, что шли мы не зря.

Все точно егерь сказал: в погребе тайник оказался. Если б мы не знали, где он должен быть, этот погреб, никогда бы не нашли: ловко его Юрий под развалины замаскировал, дверь завалил, а вход сделал совсем с неожиданной стороны. И когда нашли мы этот вход, я понял и то, зачем запугивал егеря Милорд, и то, что он непременно пристрелил бы его, прежде чем залечь в свою берлогу: дядя Миша был единственным, кто знал про это убежище.

Кстати, оно было отлично оборудовано: Юрий, конечно же, ходил сюда и напрямую, минуя егеря. Ходил, пока не выпал снег, пока лыжи не потребовались: таскал рюкзаки и оборудовал свою отсидку. Сделал топчан с двумя спальными мешками, полки с консервами, сухарями, сахаром, повесил фонарь «летучая мышь», припас бидон керосина — всего и не перечислишь, если учесть, что он даже о книгах позаботился, в том числе и на английском языке. А самой главной нашей находкой после систематического и очень тщательного обыска были револьвер системы «наган», немецкий вальтер, малокалиберка и куча патронов ко всем трем игрушкам.

— Вот из него он меня пугал, — вздохнул дядя Миша и потыкал в наган.

— Он из него не только пугал...

Я сразу о Володе вспомнил, как только наган увидел. Из него Милорд стрелял с насыпи под грохот товарного состава, целясь в белую заплатку на шапке. В мозжечок, почему пуля и ушла насквозь, а гильза осталась в барабане. Но трогать оружие я не стал и егерю не позволил: мы его аккуратно в тряпки завернули для экспертизы. Отпечатки пальцев — это уже не косвенное, это прямое доказательство, а они вполне могли на рукоятках остаться, если, конечно, Милорд не протер эти рукоятки.

Вернулся я в Москву ночью, полковника Осипова с постели телефонным звонком поднял. Не потому, что похвастаться хотел, а потому, что действий Милорда боялся. Полковник так и понял; приехал сонный, но улыбался. Я ему все рассказал (полковник тотчас же в лес опергруппу отрядил), и он мне все рассказал.

За это время его работники выяснили о Милорде многое. Дело не в фамилии, конечно, а в том, что работал Юрий переводчиком в серьезном научном учреждении, снимал комнату в Измайлове, жил скромно, аккуратно и одиноко. В последнее время стал проявлять повышенный интерес к сберкассе в районе Щелковского шоссе, в глухом переулке: открыл там счет, несколько раз вносил понемножку денег и подолгу оформлял вклады, делая это всегда перед самым обедом.

— Оружия у него при себе нет, — сказал Осипов. — Насчет этого почти стопроцентно. Поэтому перед ограблением он обязательно должен поехать в Завидово, где его и накроют в тайнике с поличным.

— А если у него еще есть оружие, которое он прячет где-то в городе? — спросил я. — Должны мы учитывать такую возможность, как бы мала она ни была?

— И что же ты предлагаешь?

— Милорд чистоплюй. Дайте мне фотографии трупа Володи Пухова, его губную гармошку и наган после того, как отпечатки снимут. Убежден, что не выдержат у него нервы, товарищ полковник, не могут выдержать, и выдаст он себя с головой.

Словом, уговорил я полковника Осипова. К полудню получили мы данные экспертизы: отпечатки на револьвере и вальтере оказались идентичными и, по всей вероятности, принадлежали Юрию. Взял я фотографии этих отпечатков, наган без патронов, губную гармошку Вовочки и целую пачку снимков трупа, в том числе и один лицевой: то есть того, что там после пули осталось. Жесткое фото, прямо скажу, и я его отдельно положил. Как козырной туз.

К семи вечера, когда Милорд вернулся домой, наши на всякий случай комнату его заблокировали и меня подстраховали, как могли. Я сознательно шел без оружия, знаете, все могло случиться: драка, свет погас, непредвиденные обстоятельства, и снабжать преступника служебным пистолетом не следовало. Тогда я шел безоружным на свое первое задержание из этих соображений, а потом постарался ввести это в принцип. Ничто так не провоцирует стрельбы, как размахивание пистолетом, это я вам как профессионал говорю. А хуже стрельбы в городе трудно себе что-либо представить по возможным последствиям. Нет уж, если вы преступника правильно вычислили...

Кстати, вам известно, сколько, условно говоря, «портретов» у человека? Никогда над этим не задумывались? Ну, давайте считать: семейный — каков он в семье; служебный — каков на службе; социальный — каков в обществе; милицейский — если ранее привлекался; словесный — как выглядит, рост, вес, цвет; еще мелочей на пять портретов наберется, но главное — духовный портрет преступника. Что, не нравится сочетание слова «духовный» с понятием «преступник»? А мы забудем словесные стереотипы и глянем непредвзято. И тогда выяснится одна аксиома: преступник — всегда человек. Всегда. А это значит, что к нему применим тот же анализ, что и к любому из нас: его можно, условно говоря, вычислить.

Определить пределы его возможностей, четко представить, как он поведет себя в момент задержания, то есть в ситуации, для него особо экстремальной. И продумать план задержания, исходя не столько из топографии местности, сколько из рельефа души: каковы там вершины и сколь глубоки пропасти.

Но это все потом пришло, позже, с ошибками и опытом. А тогда, повторяю, я пошел к Милорду безоружным, исходя совсем из иных соображений.

— К тебе, Юра! — с нервным восторгом пропела предупрежденная нами хозяйка. — А я в магазин пошла!

И опрометью из квартиры, раньше, чем Милорд поинтересовался, кто к нему пожаловал. Она выскочила на лестничную площадку, а я, для порядка стукнув в дверь комнаты, открыл ее без приглашения и вошел туда, где жил Юрий. Милорд. Гражданин Икс.

Тут-то я впервые и увидел его. Тогда не было заведено съемок скрытой камерой, фотография, которую наши сотрудники изъяли из отдела кадров, была серой и нерезкой (возможно, специально нерезкой), и я видел того, кого так долго вычислял, воочию, в глаза, в первый раз. Передо мною стоял хорошо сложенный и, видимо, тренированный парень лет двадцати, с правильными и даже красивыми чертами лица, но как бы без взгляда, без выражения, без души, какой бы она у него ни была. Его глаза скорее были похожи на отверстия в черепе, чем на орган зрения человека, и, помню, это настолько меня поразило, что первым задал вопрос он, а не я, хотя по разработке инициатива разговора должна была исходить от меня.

— В чем дело?

Это было крупной промашкой: я ее про себя отметил и больше никогда в жизни не повторял. Оказалось, что знать своего противника в лицо до встречи с ним просто необходимо, иначе рискуешь испытать нечто вроде того шока, который тогда испытал я. Объяснимо испытал, конечно: ведь я впервые в жизни встречался с убийцей, которого преследовал, настиг и сейчас должен был взять, но взять не физически, а морально, что ли. Заставить его растеряться, забыть о вечной настороженности, совершить ошибку, которая заставит его сознаться как в содеянном, так и в запланированном преступлениях. А он перехватил меня и холодно поинтересовался:

— Так в чем же дело?

— Я вам привет привез, — не совсем по разработке (сбила меня с толку эта встреча лоб в лоб!) сказал я и сел к столу, но уже по плану: и чтобы между нами преграда оказалась, и чтобы он мимо меня к двери не рванул, хотя и ждали его там.

— Какой еще привет? — Он сразу насторожился: по документам ведь никаких родственников у него не числилось, он круглым сиротой проходил. — От кого? Вы, гражданин, адрес спутали.

— Да нет, не должно, — говорю я, все еще играя этакого наивного и старательного недотепу из провинции.

И положил на стол большой старый портфель: знаете, полуучительский, полупредседательский, в общем, потрепанный, пухлый и неофициальный. Мы специально такой мирный реквизит подобрали, чтобы наш подопечный как можно менее агрессивно держался: недотепы ведь расслабляют, замечали? А тут не только я недотепа, но и портфель какой-то древний, и в квартире — полная тишина (наши в носках по ней передвигались, понимая, что Юрий слушать будет, как зверь, и не то, что я ему буду болтать, а то, что там, за стенкой, происходит). А я действительно что-то болтаю — про железные дороги, про погоду в Пензе, про дождь в Саратове и перекладываю из портфеля на стол сверток, роюсь, будто шахтер, и жду, когда он начнет выходить из себя.

— Какого черта...

— Вот оно! — радостно воскликнул я тогда и подал ему очень тщательно упакованный пакет.

— От кого?

— Видать, внутри указано.

Он взял: на пакете стоял его адрес, имя, отчество, фамилия. Марки имелись, штемпеля, печати — все, как положено. Мы предполагали, что он все очень внимательно изучит, прежде чем вскрыть, и не ошиблись: долго он его вертел. Я за это время успел фразочку вставить. Тоже для его расслабления.

— Потом расписочку попрошу. Когда ознакомитесь.

— Расписочку?

Тут он начал пакет вскрывать: надо же хоть глянуть, за что с тебя расписку требуют. А пока он продирался сквозь все наши упаковки, я достал из кармана губную гармошку и пропиликал тот романс, который мне Вовочка играл в нашем отделении милиции: «Я встретил вас, и все былое...»

Видели бы вы, как он дернулся! Смотрит на меня, глаза вытаращив, а я себе пиликаю, и на него, как говорится, ноль внимания. Самозабвенно так, знаете, подвываю. Усердно. Чудак я, повзрослевший Вовочка. Это его окончательно вышибло из колеи, он снова пакет теребить начал, но уже по-иному. Руки выдавали, что его уже не так пакет интересует, как я со знакомой ему гармошкой и его же романсом «Я встретил вас...».

Вскрыл он, наконец, последнюю обертку и все от себя отбросил, будто гадюку ему в конверте подсунули. Побелел, губы задрожали, и весь стол оказался усыпанным фотографиями трупа у железнодорожной насыпи: мы их по три экземпляра ему в пакет положили. Тут я гармошку спрятал, достал ту, жестковатую фотографию, где остатки лица, пулей развороченного, и положил ее поверх остальных.

— Вот вам, Милорд, личный привет от Володи Пухова.

Признаться, думал, что за врачом бежать придется, так его перевернуло. И что любопытно: не может он глаз от этого снимка отвести. Хочет и не может, вот какая психологическая гримаса. Смотрит, губами дергает, а по лбу пот ползет. Тот самый, которого он не любил, брезговал которым. И пока он этой процедуре подвергался (ей-богу, мне почти жалко его тогда стало, только я все время про Вовочку помнил), я наган достал и на стол положил.

— Из этого нагана, Милорд, вы и убили гражданина Пухова Владимира Пантелеймоновича. А это фотографии отпечатков пальцев, оставленных вами на рукоятке револьвера. Тайник в Завидовском лесу нами обнаружен, как вы уже догадались, дырка в стене дома егеря имеется, как и его показания. Относительно сберкассы мы вам обвинения не предъявляем, поскольку ограбить ее вы не успели, но в убийстве гражданина Пухова я вам сознаться советую. Легче будет. И нам волокиты меньше, и судом чистосердечное признание тоже может быть учтено.

Завыл этот супергерой. Упал на стул, закрыл лицо и завыл. Я полковника Осипова позвал, дали мы Юрию прийти в себя, и подписал он чистосердечное признание в домашней обстановке за собственным столом. Тихо и аккуратно, без пальбы и беготни, как и положено при чистом задержании.

Ну, остальное — детали, как говорится. После этого эпизода взяли меня на работу в МУР, где и прослужил я свыше тридцати лет. И первым моим делом было найти владельцев личного оружия, обнаруженного в тайнике. Собственно, они нам стали известны из показаний Милорда: покойный Вовочка и вправду оружие на дачах разыскал, а матрацы потрошил в поисках денег. Он был жаден, а Милорд наплел ему, что деньги всегда прячут в матрацах да подушках. Наврал он с дальним прицелом, чтоб нас, милицию, этими матрацами запутать. Расчет у него был точный: припугнуть владельцев оружия уголовниками, заставить их вытащить это оружие из тайников, взять его руками запуганного паренька и на сто процентов быть при этом уверенным, что потерпевшие в нелегальном хранении огнестрельного оружия никогда не сознаются. И расчет его, увы, почти оправдался: только генерал Пашнев признался, что старый офицерский наган, из которого был убит Владимир Пухов, принадлежит ему еще со времен гражданской войны. А владельца вальтера найти так и не удалось: от него решительно отрекся весь Офицерский поселок.

Следствие мы провернули буквально в считанные дни, даже премии получили, а на последнем допросе — его, естественно, не я вел, я только присутствовал, опыта набирался — я все-таки спросил Милорда о цели, о, так сказать, сверхидее, о мечте его, что ли. А она заключалась в том, чтобы взять по весне кассу, убрать егеря, уйти в тайник, где и отсидеться, пока милиции искать не надоест. Потом уехать на юг, затеряться, изображать из себя отдыхающего, раздобыть побольше хороших книг, читать и никогда не работать. Вот вам и вся мечта, весь идеал: читать и не работать. И во имя этого он одного убил, другого намеревался убить, а скольких бы он при ограблении кассы на тот свет спровадил, это только предположить можно. И все ради того, чтобы только читать, путешествовать по югу, жить в полное удовольствие и не работать. Не потеть... Вы червяка-то долго в воде не держите... Работать надо и на рыбалке. Даже тогда, когда отдыхаешь: вот это и называется — жить.

© COPYRIGHT 2012 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

 
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог