Таганрог
В мае 1941 года наступили мои первые школьные каникулы. Позади был первый класс, а впереди необъятное лето и от этого огромная радость. Снова свобода, игра и веселье. А тут еще к первомайскому празднику в Москву из Таганрога приехала жена маминого дяди Надежда Викторовна с сыном Игорем, моим сверстником, который при первой же встрече объяснил мне, что я «сын дочери брата его отца» и моложе его, Игоря, на год, месяц и день. Я решил эту головоломку, согласился, и мы подружились. Приехавшие родственники остановилась у вдовы маминого отца, Софьи Моисеевны, на Тверском бульваре. В это время там уже находилась 20-летняя старшая дочь Надежды Викторовны Таня, приехавшая в Москву для поступления в театральное училище. 3 мая Игорю исполнилось 10 лет, и я подарил ему собственноручно сделанную из газеты треуголку. В то время в нашем возрасте такие подарки были в порядке вещей.
В одной из двух комнат квартиры Софьи Моисеевны стоял большой концертный рояль моего деда, занимавший почти четверть комнаты. Мы с Игорем устроили себе под ним обособленное от взрослых убежище, затащив туда матрац и подушки, в общем, расположились с полным комфортом, если, конечно, не забываться и резко не вскакивать. Рояль, прежде такой живой и мелодичный, больше не звучал. На нем все еще лежали ноты деда, но теперь немые и на них накапливалась пыль. В этой комнате стоял также огромный шкаф, с полу до самого потолка набитый книгами. Но детских книг здесь не было, и поэтому мы играли с машинками и оловянными солдатиками, которые, конечно, шли на войну. Гулять нас одних не пускали, потому что у этого дома не было двора и детей из окна тоже нигде не было видно.
Через месяц после приезда Надежда Викторовна с Игорем собрались возвращаться к себе в Таганрог, и на семейном совете взрослых было решено отправить меня с ними на летние каникулы. А мама должна была позже взять отпуск и тоже приехать в Таганрог. Однако все получилось иначе.
***
Был жаркий, солнечный день, когда московский поезд на Батуми на две минуты остановился на станции «Марцево», от которой к Таганрогу шла короткая местная линия. На платформе нас встречала Ира, младшая, 18-летняя дочь Надежды Викторовны. Она, бронзово-загорелая, высокая и стройная, в белом воздушном платье радостно бежала по платформе вслед нашему замедляющему ход вагону и с комичным недоумением размахивала полученной в этот день поздравительной телеграммой по случаю чьего-то дня рождения. Оказалось, что моего, и это поздравление вдогонку пришло от мамы. Так обозначилась точная дата моего приезда в Таганрог: 4 июня 1941 года. Мне исполнилось 9 лет. До начала войны оставалось 18 дней. Но этого никто не знал.
Наши родственники снимали большую квартиру в частном доме № 68 по улице Антона Глушко. Глава семейства, младший брат моего деда, врач-рентгенолог Анатолий Дмитриевич Покровский, был высокообразованным человеком, прекрасно играл на рояле и пользовался уважением и любовью окружавших. В числе его друзей был живший одно время в городе известный художник Петр Петрович Кончаловский. Надежда Викторовна в ранней молодости занималась скульптурой и была, говорят, лучшей ученицей знаменитой Голубкиной. Но встретив в Гражданскую войну в Белой армии молодого военврача Анатолия, она в 19 лет, бросив родительскую семью и искусство, осталась с ним навсегда. Её родители, отец - немец, мать – русская, уехали на родину отца в Германию и с тех пор связи с ними никакой не было. Впоследствии выяснилось, что они умерли в конце 1930 годов. Покровские же, сами родом из Луганска, осели в тихом городе Таганроге. Анатолий Дмитриевич работал в железнодорожной больнице, Надежда Викторовна растила троих детей. Обе дочери к 1941 году уже закончили школу, а Игорь перешел в третий класс.
Но все это была взрослая жизнь, наша же, мальчишеская, проходила во дворе, преимущественно на стоявшей посреди него огромной шелковице, и на море, куда мы с Игорем и соседскими ребятами бегали по пять раз в день и купались до посинения в любую погоду. Кроме того, ловили бычков и раков, собирали раковины и камни, а однажды нашли на берегу человеческий череп и решили попугать им нашу сверстницу и соседку по двору Риту. Вечером уже в темноте, Игорь набросил на себя простыню и, держа над собой череп с горящей внутри него свечой, стал под наше многоголосное завывание ходить по двору. Эффект был ошеломляющий: Ритка визжала так, что сбежались взрослые. Ну и нам, конечно, попало, но не остановило нашу буйную фантазию: мы с Игорем стали по ночам между домом и близким к нему забором искать клад. Дело в том, что в нашем дворе жил одинокий старик, который раньше, говорят, был купцом, и Игорь божился, что старик закопал где-то клад, так как сам видел через окно, что тот считал пачки каких-то странных старинных денег. Однажды в полночь, вооружившись лопатой, ведром и свечой, ну всё, как у Тома Сойера и Гекльберри Финна, мы рылись за домом в земле, измазались, как могли, но ничего, конечно, не нашли, кроме огромного удовольствия от приключения. О наших похождениях я писал маме Жене в открытках. Мне нравилось ее уютное имя, и я часто ее так называл. Отец или папа Грант вызывал у меня трепет, и я не лез к нему со своими откровениями.
Как-то раз Анатолия Дмитриевича вместе с нами пригласил за город его знакомый и благодарный пациент, у которого был большой яблоневый сад и много ульев. Вечером нам, пацанам, поставили на веранде на стол целый таз свежего меда и корзину отборных яблок. Это был настоящий пир, и мы так напировались, что потом маялись животами. Но память сохранила этот день навсегда.
Иногда мы с Игорем ходили через весь город на набережную к знаменитой в городе Каменной лестнице.
В бархатный южный вечер, у моря раздавалось:
Саша, ты помнишь наши встречи
В приморском парке на берегу…
Неповторимый голос Изабеллы Юрьевой пел:
Как много в жизни ласки.
Как незаметно бегут года…
Песня проникала в сердце и окрашивала все вокруг волшебством любви. По набережной прогуливались стайки девушек в белых платьях, звучал звонкий беззаботный смех, стрекот цикад. Отдельно с прибаутками и коленцами шли парни. Все их внимание привлекали хохотуньи. Воздух был пропитан молодостью, здоровьем, любовью и устремлением в безоблачное счастливое будущее. Была середина июня 1941 года.
Мало встретишь современников начала войны, кто бы навсегда не запомнил во многих подробностях первый ее день.
22 июня был великолепный солнечный воскресный день. Анатолий Дмитриевич, Игорь и я рано утром на трамвае поехали гулять на окраину города, в Дубки - парковую дубовую рощу. Мощные дубы с корявыми, неохватными стволами стояли не часто, но их высокие густые кроны создавали общую прозрачную тень. Казалось, что это громадные светло-зеленые залы. Солнце прорывалось сквозь листву и яркими пятнами ложилось на высокую сочную траву. Воздух был свежий и легкий, а наша жизнь полна радости и веселья.
В середине дня, возвращаясь домой, мы увидели бегущую по улице растрепанную хозяйку нашего дома Степаниху. Она исступленно кричала: «Война! Война!».
В один миг все изменилось и рухнуло. Жизнь раскололась на «до» и «после». И та счастливая жизнь, которую даже не осознавали как счастье, никогда уже больше не вернулась. Она навсегда осталась там, в начале июня 1941 года. А само написание этого года – «1941» - стало роковым и зловещим, и мало, кто уже вспоминал (да многим и не пришлось больше ничего вспоминать) прекрасное начало этого ужасного года.
Счастливо поколение, прожившее свою жизнь без войны. Но таких поколений мало.
Через два дня Анатолия Дмитриевича как врача взяли в армию. От него стали приходить треугольники писем, где он писал про «розовые на закате ручьи». Это были потоки крови. Под Киевом он чудом вышел из окружения.
Несмотря на войну, мы, дети, продолжали свою обычную жизнь: ходили на море, играли в саду и на дворе, читали книжки. Для нас атмосфера по-прежнему была легкой, летней. Казалось, что война – случайность и ненадолго. Плакаты обещали скорую победу. Мы пели о том, что «гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход»… Карикатуры на немцев делали их смешными и несерьезными. Многие взрослые, по простоте своей, вначале думали, что война вот-вот кончится, и все опять будет светло и радостно.
Но в начале августа из Москвы вернулась Таня. Она рассказывала, что по железной дороге идут в основном воинские эшелоны, а обычных поездов очень мало, они переполнены людьми, движутся медленно и нерегулярно. Выяснилось, что мама [Покровская Евгения Леонидовна (1910-1987), русская, родилась в Кракове, Польша, в семье революционеров, бежавших из вечной Сибирской ссылки. Окончила Московский текстильный институт] приехать за мной не сможет и не только потому, что она была одна с моим трехлетним братом Леней, - её просто не отпускают с завода, который в одночасье объявили оборонным. Отец мой [Грант Андреевич Мирзоев (1906-1961), армянин из Нагорного Карабаха. Окончил Московский текстильный институт], который в это время с нами уже не жил, работал в оборонном конструкторском бюро и о его приезде за мной также не могло быть и речи. Я, однако, к этому тогда отнесся легко и бездумно, ведь для меня-то жизнь шла, как будто, по-прежнему.
Но было уже велено в саду выкопать так называемую щель – подобие окопа, перекрытого жердями и наваленной сверху землей и служившего нам бомбоубежищем. И действительно как-то ночью в начале сентября всем жителям нашего двора пришлось сидеть в этом убежище, когда над городом кружили немецкие самолеты, по черному небу шарили лучи прожекторов, тянулись цветные нити трассирующих пуль, слышались звуки выстрелов и глухие удары от разрывов небольших бомб. Я не совсем понимал происходящее и поэтому стремился все время вылезти из щели, куда меня загоняли старшие. Старик с нашего двора тоже не полез в щель. Он стоял рядом и то стучал суковатой палкой по земле, то замахивался ею в небо и сердито ворчал: «Ишь, до чего доигрались!». Зимой, при немцах, он умер от голода. Однако в сентябре ещё никто не представлял себе, что будет дальше.
Но вот однажды улицы, примыкающие к базарной площади, заполнились красноармейцами. Усталые, запыленные солдаты в обмотках, с бритыми наголо головами, что делало их почти неразличимыми, сидели и лежали на тротуарах. Некоторые из них спали в пыли прямо под палящим солнцем, другие писали письма-треуголки с надеждой, что они дойдут по полевой почте домой.
И вдруг все резко изменилось. Солдаты с улиц исчезли, и над городом повисла гнетущая, выжидательная тишина. Как-то мимо нашего дома в сторону моря проехала полуторка с красноармейцами. Я вышел на мостовую и смотрел им вслед, когда промчавшийся по улице вихрь отбросил меня назад к тротуару. И тут же с той стороны, куда ушла машина, раздался резкий звук взрыва. Я убежал во двор. Игорь в это время спрятался в стоявшей около забора уборной. Мне тоже хотелось спрятаться куда угодно, но мой враг - любопытство оказалось сильнее, и я снова выглянул за ворота. На улице мелькнул мотоцикл с коляской и двумя солдатами в касках и в незнакомой грязно-зеленой форме с погонами. Это были немцы.
Они прошли по берегу Таганрогского залива в обход жидкой цепи красноармейцев, прикрывавших город с суши, и захватили Таганрог без боя - просто зашли в тыл наших окопов. Кого постреляли, кого взяли в плен, а местным жителям велели собрать раненых и убрать убитых. Пристреливать раненых на месте немцы в победном для себя 1941 году не стали и окрестные женщины по их указанию свезли истекающих кровью красноармейцев в город в опустевшую железнодорожную больницу, стоявшую на высоком обрывистом берегу залива. Нашлись старик-фельдшер и несколько прежних пожилых работниц больницы, начавших из сострадания выхаживать раненых солдат.
Наступил день, когда есть оказалось нечего. У меня в руках была одна лишь луковка без всякого хлеба. Вспомнилось, как мама перед отъездом в Таганрог упрашивала меня съесть клубнику со сливками, а я шумел: «Зачем ты сказала, что это сливки?». Я их тогда терпеть не мог. А теперь от голода подводило живот. Настали черные времена. Наши, бросая город, подожгли продовольственные склады, чтобы запасы не достались врагу, и тем обрекли население на подачки от немцев и голодное умирание. Над городом поднимался черный столб жирного дыма – горел хлебозавод. Морская вода стала сладкой от утопленного в ней сахара.
Некоторые семьи пытались бежать на малых суденышках через залив, но были потоплены пикирующими юнкерсами.
Кто-то из соседей принес весть, что на Ленинской, главной улице города, народ взламывает двери магазинов, разбивает витрины и растаскивает все, что только можно унести. И ещё: что некоторые девушки вышли на улицу в нарядных платьях с цветами. Город наполнили бесчисленные грузовые машины, бронетранспортеры, танки, самоходки, тягачи с пушками - целая механизированная армада, занявшая все улицы и дворы. Везде раздавалась гортанная, лающая немецкая речь.
В тот же день в городе случилось страшное: на Ленинской кто-то открыл люки канализации, и из них стали вытаскивать множество «свежих» трупов мужчин и женщин. Мертвых клали на подводы и везли по главной улице за город в общую яму. Прошел слух, что это работа НКВД, перед спешным отступлением ликвидировавшего всех заключенных, среди которых было много случайно задержанных. При бегстве из города девать их было некуда. Не отпускать же, чтобы самим оказаться на их месте. И поэтому их, скорее всего, спешно уничтожили.
Вскоре мы увидели немцев вблизи. К нам в дом вошли два высоких эсесовца в длинных шинелях и фуражках с изображением черепа. Они спросили у перепуганной Надежды Викторовны, есть ли у нас золото и кольца. Но таких вещей в этой семье никогда не было. Эсесовцы вспороли своими длинными ножами несколько подушек, отчего белое облако пуха и перьев разлетелось по всей комнате и, ничего не найдя, ушли.
Под вечер во двор на мотоцикле заехал запыленный пехотный офицер. Остановившись на ночь в нашей квартире, он, заметив голодных детей, принес откуда-то хлеба и два котелка с густым гороховым супом. Утром он уехал.
На следующий день на стенах домов появились первые приказы немецкого командования к населению. Напечатаны они были по-русски на листах с орлом и свастикой и касались в основном евреев. Наказанием за невыполнение приказов был расстрел. Мои родственники стали опасаться, что меня, как похожего на еврея, могут схватить на улице и поэтому они никуда меня не пускали (о том, как мне пришлось близко столкнуться с Холокостом, расскажу позже).
В городе усиливался голод. Магазинного снабжения не было. На рынке боялись продавать и обменивать вещи на продукты. Многие за паек стали работать у немцев. Мы с Игорем иногда ходили на море за бычками, но в октябре было уже очень холодно, и рыба ложилась на дно и ловилась плохо. Теперь днем и ночью город подвергался артиллерийскому обстрелу с другого берега Таганрогского залива. Били по скоплению немецкой техники, но гибли в основном простые жители.
Таня стала медсестрой в железнодорожной больнице, где раньше работал ее отец и ухаживала за нашими ранеными солдатами. Но вскоре больницу накрыл залповый огонь тяжелых батарей. Случилось это днем, в Танину смену. Разрывы ложились густо. Легкораненые, кто мог, выскакивали из палат, чтобы спастись в окопах около здания, но прикованные к кровати оставались и умирали на месте. Таня видела, как один молоденький солдатик выполз из обрушившейся палаты, таща за собой вывалившиеся из распоротого живота кишки и умолял медсестру его прикончить. На той стороне, откуда летели снаряды, хорошо знали, что в больнице свои раненые, но приказ есть приказ, и они стреляли по своим.
Около нашего дома тоже упал один снаряд и разрушил часть стены. Жить в доме стало очень холодно и опасно. Через несколько дней мы перебрались в пустую квартиру в четырехэтажном доме рядом с Ленинской улицей и заняли там три комнаты. Позже в другую часть этой квартиры вселились два немецких солдата - двадцатитрехлетний Рольф и семнадцатилетний Гюнтер.
В большом дворе этого дома немцы устроили бойню коров. Мы с Игорем и мальчишки с окрестных улиц, сидя на высоком кирпичном заборе, наблюдали, как солдат в одних трусах бил обухом топора корову в лоб и, когда она падала на колени, ножом перерезал горло. Под черную дымящуюся струю крови подставляли ведро. Собирали. Мясо, конечно, шло только немцам. Мы его не видели. Питались горохом, картошкой и чем придется. Иногда мне везло, и я, сгибаясь от тяжести, подтаскивал к машине канистру с бензином и за это получал кусок хлеба.
На базарной площади немцы поставили виселицу и вешали людей в основном за воровство. Даже детей.
Как-то на улице меня остановил бородатый заросший дед, или он показался мне дедом. Под мышкой у него была доска с большим гвоздем. Он спросил, откуда я.
«Живу здесь», - ответил я. «Ты считать умеешь?» «Конечно». «Тогда посчитай, сколько вон на той улице стоит машин».
Когда я вернулся, «дед» ждал меня в подъезде соседнего дома, он сказал, что я – молодец - правильно сосчитал. Я встречал его ещё много раз и рассказывал ему о том, где и что видел. Но потом он исчез и больше не появлялся.
В нашем новом дворе и вокруг на улице, валялось много патронов и даже целые небольшие снаряды с гильзами. Мальчишки их собирали, отделяли с помощью молотка от гильз и добытым таким способом толом и порохом наполняли одну большую гильзу. К ней проделывалась тоненькая пороховая дорожка. Все прятались, а один из нас поджигал эту дорожку, и мчался к укрытию. Гильза, как ракета, с воем, зигзагами летела по улице и шлепалась о какой-нибудь забор или стену дома. И хотя за это можно было поплатиться, если поймают, но мы были в восторге.
Я и на соседних улицах собирал патроны и тащил их домой. Вскоре Рольф обнаружил мой уже довольно большой склад и стал гоняться за мной с ремнем. Я увернулся и выскочил из квартиры, а он, чуть ли не час набивая карманы патронами, незаметно для окружающих выносил их из дома. Мне, можно сказать, крупно повезло, но понимание этого пришло только после гибели одного из моих товарищей, в руках которого разорвался снаряд и разнес его на куски. Больше мы в эти игры не играли. Однако всю войну я протаскал с собой как талисман острый, зазубренный осколок шириною в три пальца, который как-то раз днем на улице шлепнулся рядом со мной в стену дома. За миг до этого я услышал леденящий душу, нарастающий звук падающей бомбы и вжался около дерева в газон, а после взрыва еще долго плохо слышал. При этом крошечный кусочек железа на излете все же угодил мне в тыльную часть левой кисти и так навсегда в ней остался. Талисман же свой, отвративший, как тогда думалось, худшее, я потерял уже в 1945 году.
В конце октября начались сильные, пронизывающие до костей ледяные ветры. Одежда на мне была только летняя: короткие штаны, рубашка и какая-то легкая курточка. От хронического голода и холода сил становилось все меньше и меньше. Согреться можно было только в кровати под ватным одеялом. Там, укрывшись с головой и создав себе таким образом логово, мы с Игорем грезили, сочиняя всякие волшебные истории, в которых было много еды и тепла. Но иногда охватывала апатия, чувство безнадежности и обреченности: будет что будет, - изменить ничего нельзя. На ногах уже появлялись синие пятна.
Недалеко от нашего дома возникло отделение полицаев. Откуда только взялись эти здоровые парни в черной форме с дубинками в руках? Где они были, когда немцы захватывали город? Их боялись и сторонились. Говорили, что они могут забить насмерть.
В сильные ноябрьские морозы во многих местах полопались водопроводные трубы. К тому же снарядом была нарушена водонапорная башня, и водопровод не работал. Жители вынуждены были с ведрами ходить за водой к заливу. Благодаря Дону, она была пресной, здесь водились даже раки. Весь залив покрылся толстым слоем льда. Воду черпали из проруби. С нашего, «окультуренного» берега залива, вниз к набережной вела широкая Каменная лестница – около 200 ступеней. Раньше, до войны, это было популярное место вечерних прогулок молодежи, теперь же она скорее походила на иллюстрации Доре к кругам ада, описанным Данте. Вверх и вниз, как муравьи, по ней ползли люди с ведрами и бадьями: вниз порожние, вверх - с тяжелым грузом расплескивавшейся воды, от которой лестница на морозе покрылась льдом. На каждом шагу люди рисковали поскользнуться и скатиться вниз, увлекая за собой других. Но иного выхода не было.
Однажды, когда я находился наверху, у начала лестницы, на идущей вдоль набережной узкоколейке появился одинокий паровозик. Тотчас с другого берега залива долетел звук «бум!» и вслед за ним, с завыванием разрывая воздух, домчался снаряд. Он врезался в середину каменной лестницы и по ней вниз покатились тела людей, потекла кровь и вода. Паровозик быстро исчез, но снаряды продолжали лететь. Я бегал вокруг стоявшей на краю обрыва трансформаторной будки, стараясь по приближающемуся звуку определить недолет или перелет очередного снаряда, чтобы упасть на землю там, где будка защитила бы меня от осколков. Дети при таких обстоятельствах быстро взрослеют. О том, что творилось на обледенелой лестнице невозможно говорить даже десятилетия спустя. Тогда погибли многие, пришедшие к заливу за питьевой водой.
Однако лед залива для некоторых смельчаков был и мостом к своим. Ночью, накрывшись простыней, они переходили на другой берег. Там их встречали выстрелами, а те, кому удалось уцелеть, попадали в штрафные батальоны. Танин однокашник Николай, раздобыв где-то пистолет, дошел до своих, воевал, остался жив и после войны рассказал о своем переходе. Это был безвестный подвиг в числе миллионов других.
В конце года немцы начали забирать и отправлять на работы в Германию молодых, здоровых женщин, а иногда и детей для соответствующего перевоспитания. При комендатуре появились пункты вербовки, куда надо было являться после получения повестки. На ней после проверки ставили печать: «годен» или «не годен» человек к отправке, то есть она становилась важным, освобождающим от повинности документом, который надо было предъявлять властям по первому же требованию. После разрушения железнодорожной больницы Тане пришлось работать на таком пункте. Она знала, что некоторым работникам удавалось иногда выкрадывать у пожилого начальника-немца печать и ставили на повестке знак «не годен», тем самым, освобождая некоторых людей от угона. Когда это обнаружилось, немцы вывели всех работников пункта во двор и у них на глазах в назидание остальным, расстреляли троих, заподозренных в подделке документа. Но в повестках по-прежнему появлялась печать «не годен». Может быть, кто-то и ехал в Германию добровольно в надежде на лучшую жизнь и спасение от голода, но таких было мало. Люди боялись неизвестности и немцев – своих жестоких врагов.
В феврале 1942 года немцы в панике стали упаковывать свои учреждения: со стороны Ростова шло неожиданное и такое желанное наступление Красной армии. Но оно захлебнулось и откатилось назад.
В 1966 году я был в Таганроге в отпуске и жил на море в пригороде Приморское. Хозяйка дома, где я остановился, была свидетельницей того наступления и гибели сотен красноармейцев. Она говорила: «Как легко отдали и как тяжело брали назад свое» Советское военное командование пыталось повторить маневр немцев с проходом по берегу залива, но не учло, что немцы сами его осуществили. Поэтому наступавших встретил кинжальный перекрестный огонь нескольких умело расставленных железобетонных дотов (долговременная огневая точка). Красноармейцы шли основательно выпившие и были перебиты.
Я видел эти доты и глубокие овраги, на краю которых они вросли в землю. Сломить такую оборону можно было только тяжелыми ударами с воздуха или прямой наводкой из танков. Но ни того, ни другого не было, а были только приказ и водка, и, главное – безжалостное отношение к своим солдатам: «мы за ценой не постоим». И она порой была в разы выше немецкой. Что-что, а это азиатское неуважение к жизни и достоинству каждого отдельного человека у нас в крови было, есть и, наверное, ещё долго будет.
Угон в Германию
Когда в начале 1942 года в Германию забрали Таню, всем нам стало страшно за неё и за себя тоже. Но вскоре наступила очередь Иры. Надежда Викторовна ни за что не хотела её отпускать и, не найдя другого выхода, опрометчиво предложила взамен себя. Взяли обеих, а вместе с ними и нас с Игорем - на перевоспитание. Всех посадили на грузовые машины с брезентовым верхом и по грунтовым дорогам повезли на запад. На равнине в какой-то момент машины остановились, нам велели выскочить и лечь на землю. Вдали было заметно передвижение серых точек и взрывы. Это была танковая атака наших. Но вскоре все кончилось, нас снова загнали в машины и повезли дальше. Потом где-то пересадили в товарные вагоны, называвшиеся тогда теплушками. В них было много соломы. Можно было, зарывшись в неё, укрыться в уголке, стать незаметным. Под непрерывный стук колес ехали мы долго. Было привычно холодно и голодно. Станции и остановки мелькали, не оставляя никаких впечатлений. Мне становилось все безразличнее, что со мной происходит, куда везут и что будет дальше. Из всего этого пути запомнился один только польский город Люблин, да и то лишь тем, что там всех из состава погнали в баню. То, что это только баня и дезинфекция одежды, стало ясно позже, а поначалу было страшно, когда отделив немногочисленных пожилых мужчин, женщинам велели раздеться и повели голых (среди них были и мы с Игорем) в большой сарай. И только там все облегченно вздохнули, поняв, что это действительно баня. Такое количество обнаженных тел я больше никогда не видел. Среди женщин в одних трусах, сапогах и пилотках с ведрами в руках ходили и гоготали немцы. Они звонко хлопали некоторых молодых женщин по заду. Одни шарахались, другие визгливо и заискивающе смеялись, хотя было совсем не весело.
Потом нам вернули «прожаренную» одежду, на которую теперь были нашиты синие ромбики, со словом Ost (Восток), что означило «восточный рабочий». И снова всех повели на поезд, но на этот раз уже не в теплушки, а в обычные пассажирские вагоны. Дальше пути пересыльных расходились. Нас отправили в Берлин, поскольку Надежде Викторовне удалось каким-то образом выяснить, что именно там находится Таня.
Берлин
В Берлине мы были совсем недолго, и в памяти сохранились лишь отдельные улицы и дома, а также наземное метро. К счастью мы быстро нашли Таню. Она находилась в какой-то немецкой семье, где служила домработницей. Когда нас всех через неделю отсылали в Польшу, отпустили с нами и ее.
В апреле 1942 года на улицах Берлина я увидел боязливо прижимающихся к стенам домов людей с жёлтыми шестиконечными звёздами на груди и на спине. В середине звезды стояло слово Jude. Помню, как хозяйка одного маленького кафе злобно прогоняла согнутую буквально пополам старушку с такой звездой. Мне стало её жалко, но, конечно, с этим ничего нельзя было поделать. Так я второй раз соприкоснулся с геноцидом евреев. Впервые это произошло еще в Таганроге.
Холокост
В Таганроге, когда в город вошли немцы, я вдруг узнал, что среди обычных окружающих нас людей есть такие, которых называют евреями.
На следующий день стало известно о приказе всем евреям-мужчинам надеть на рукав белые повязки, а еврейкам – белые платки. За невыполнение приказа – расстрел. Но я тогда, не очень чётко понимал: что это и как это – расстрел.
У нас с Игорем был товарищ – Серёжа. Наш ровесник. Он приходил из соседнего двора, перелезая через забор, и мы таким же образом ходили к нему. У них во дворе жил большой тёмно-рыжий сеттер, бывший тоже участником наших игр. Мы вместе с Сережей проводили много времени у нас на шелковице, вместе бегали на море. И вдруг я узнаю, что Серёжина мама – еврейка, и она вместе с другими евреями должна придти на указанный сборный пункт (это был новый приказ немцев), и оттуда всех куда-то повезут на машинах. Серёжина мама послала сына к его неподалеку жившему русскому отцу, с которым она недавно разошлась. Но отец не оставил у себя сына, и тот ушёл со своей мамой на этот зловещий сборный пункт.
После войны мне стало известно, что тогда всех евреев немцы вывезли за город к безымянному оврагу и там их расстреляли из пулемётов. Мой послевоенный школьный друг Витя Жук сообщил мне, что в 1955 г. во время его отдыха в Таганроге одна жившая там его знакомая рассказала ему, что во время оккупации некоторые местные женщины встречались у какого-то оврага, где собирали одежду расстрелянных немцами евреев. Так и остался друг нашего детства Серёжа «вечным мальчиком». И это могло случиться со мной.
В польском городе Лодзь
Гетто и расовый контроль. В Польше нас привезли в город Лицманштадт - так немцы переименовали польский город Лодзь, - и направили в пригород Пабианице (Pabianice), где поместили в больших красных кирпичных домах, принадлежавших швейной фабрике под названием, насколько я помню, «Мартин и Норенберг», на которой работали все жившие там, пригнанные из разных мест женщины. Мужчин среди них не было. Квартал был окружен колючей проволокой. Комнаты были почти пустые. Я не помню в них никакой мебели, кроме двухъярусных деревянных нар с соломенными тюфяками. Кормили нас по звонку - ведро жидкой баланды, называемой супом, на комнату. В этих домах мы жили несколько месяцев. Я тогда сильно болел краснухой, но поправился. Нам, детям, разрешали выходить за колючку, и мы бродили по соседним кварталам. Они были безлюдны. В окружающих домах никого не было. Я заглядывал в разбитые окна первого этажа: в комнатах было пусто. Лишь в двух местах я увидел на подоконнике грязные хрустальные вазочки. В мёртвых кварталах было жутко. Потом кто-то сказал, что раньше там жили евреи, и вскоре я увидел куда делись эти люди.
В Лодзе существовали пригороды-сателлиты и между ними и основной частью города ходили большие как бы междугородные трамваи. Однажды мне пришлось ехать на таком трамвае. Большая часть его пути проходила по улице, вдоль которой с обеих сторон тянулась в два ряда колючая проволока, а за нею находилось еврейское гетто. Страшнее этого я в своей жизни ничего не видел. За проволокой были оборванные, невероятно худые и грязные, умирающие люди. Они ходили, что-то делали, но печать смерти была на всех лицах, особенно на лицах лежавших на земле детей. При виде этого моё сердце разрывалось на части. Так я ещё раз узнал о том, что существуют евреи, но, конечно, не понимал: почему они таксуществуют [В Пабианице до 1939 года, до войны, проживало до 9 000 евреев (примерно 27% населения городка). В 1940 году после оккупации Польши немцы согнали евреев в гетто и 16 мая 1942 года всех уничтожили. Эта акция известна, как «марш смерти»].
Как-то раз в Пабианице специальная медицинская комиссия проверяла живших в красных домах женщин и детей в отношении их расовой принадлежности [Расовый контроль был накануне вышеуказанной акции и с нею связан]. Для меня это освидетельствование было критическим и страшным, так как решался вопрос - не еврей ли я, поскольку в то невеселое время ходил я, свесив голову на тонкой шее, всегда смотрел исподлобья, а мои большие армянские глаза и нос не отличались от черт лица, считавшихся еврейскими. Поэтому, когда меня повели на осмотр, где, как помнится, люди в белых халатах измеряли мою голову деревянным циркулем, знакомые всё время твердили, чтобы я голову держал прямо и не глядел затравленным зверьком. Вспоминая об этом десятилетия спустя, я думаю, что тогда меня, голого, не признали за еврея по очень простой причине – я не был обрезан.
Возможно, это сохранило мне жизнь.
Через какое-то время многих, живших в нашем лагере «красных домов», перевели на разные работы в Лодзь, и меня, как относящегося к категории «Восточных рабочих», поместили в Лодзи же в детский дом-интернат.
Детдом
Этот мужской интернат для сирот, потерявших родителей на войне, и детей, привезенных из разных мест, находился в большом трехэтажном здании с высокими потолками и окнами, с широкими, во всю длину здания коридорами, в которые выходили большие комнаты-спальни на 20-24 кровати. Дети младшего возраста, от 8 до 12 лет, помещались на третьем этаже, старшие, до 16 лет – на втором. Нижний этаж занимали классы и столовая. Вероятно, раньше в этом здании была больница. Но при немцах его приспособили под интернат.
Порядки здесь были суровые: сильный, то есть старший, был всегда прав. Как среди зверей. При поступлении в свои 9 лет - я был худой и слабый, да еще родился в Москве и числился русским. Это, когда узнавали, вызывало шок, поскольку основной состав детей был польско-немецким. Так что приходилось в этой стае отстаивать себя кулаками. Унижение я переносил гораздо тяжелее, чем боль, и дрался отчаянно до крови, пока меня, что называется, не вырубали. По этой причине не так уж часто и задевали. К тому же я пристрастился к боксу. Но после того, как мне два раза сильно разбили мой большой нос, с боксом пришлось расстаться.
Старшие воспитанники интерната довольно часто с песнями маршировали по окрестным улицам. Шли они строем в форме гитлерюгенда, опоясанные портупеей, и орали любимые в армии скабрезные куплеты вроде:
«Какой молочник в нашем Кошмари!
Эта большая свинья
Берет молоко у своей жены».
Или нацистский гимн:
«Знамена выше.
Ряды плотней сомкните…» [Перевод с нем. - автора]
На зависть детдомовской малышне у самых старших на поясе были настоящие, широкие, кинжального типа ножи, вполне пригодные к делу.
Кормили в интернате плохо и мало. С утра это был кусок полусырого тяжелого черного хлеба. На этом куске были едва различимые следы маргарина. В день давали 100 грамм хлеба. Пили желудевый, несладкий «кофе». Хорошо еще, что горячий. В обед часто давали такую отвратительную то ли кашу, то ли суп, состоявший из каких-то скользких полупрозрачных шариков наподобие рыбьей икры или чешуи, что даже при постоянном голоде есть ее было невозможно - вырвет. Все были вечно голодны, но раздобыть какую-либо еду было негде. А вот били за каждую провинность. Доставалось и от старших, почти взрослых парней.
«Воспитанники» дома были фактически на самообслуживании, если не считать, что на кухне работали польки, – сами убирали помещение, чистили картошку, штопали свои носки. Но особенно строго нас заставляли убирать кровати. Одеяло должно было лежать совершенно ровно с прямыми, как по линейке, ниспадающими краями, подушка ровно взбита, а полотенце аккуратно висеть на спинке кровати. За нарушение порядка полагалось строгое наказание, иначе говоря, порка.
Воспитатели и учителя были только из немок. Они муштровали детей как солдат и вдалбливали в голову свои нацистские порядки и воззрения. Фюрер был почти богом. Нас обучали чтению, письму, арифметике и героической истории немецкого народа, начиная с раннего средневековья. До сих пор помнятся рассказы о битве готов с гуннами в 451 г., о сокрушении германскими племенами Рима. Обучение велось, разумеется, на немецком. Этот язык, как и польский, я освоил, как это обычно бывает с детьми, играючи и владел ими в полной мере.
Позади интерната находился небольшой парк для прогулок. Зимой там была горка для катания на санках. Однажды на этой горке я поскользнулся и упал под катившиеся сверху санки с ребятами, и они проехали по моей голове, вдавив ее в снег. Сутки я был без сознания. Товарищи, однако, говорили, что я тут же вскочил, но вел себя странно – все время просил зеркало, чтобы увидеть насколько сплющилась моя голова. Пришел я в себя только на следующий день.
Развлечения в той среде были под стать воспитанию. Например, однажды много ребят навалились на одного маленького мальчика и натерли ему голый зад черной сапожной ваксой. Но чаще поступали иначе: после отбоя, когда в спальне гасили свет двое-трое мальчишек постарше и посильнее вооружались полотенцами с завязанными на одном конце большими узлами и крались в темноте к своей жертве, мальчику поменьше, который, как было известно, писался в кровати. И начиналось его избиение этими узлами на полотенцах. Поднимался шум, крики, рев. В коридоре раздавались быстрые шаги, и в спальню с ремнем в руках входила немка-воспитательница. Зажигался свет, но все лежали тихо, укрывшись одеялами и стараясь не дышать. Все же немка кого-нибудь вытаскивала из-под одеяла, и, положив свою жертву поперек кровати, порола ремнем. При этом нельзя было ни плакать, ни кричать, - иначе порка могла затянулась до полного изнеможения самой воспитательницы. Экзекуциям я никогда не подвергался и сам в них не участвовал, но все же как-то раз мне досталось пряжкой ремня, когда меня поймали за кувырками через спинку кровати.
Однажды утром в спальню вошла взволнованная воспитательница и сообщила, что в Нормандии высадились вражеские англо-американские войска. «Но мы их, конечно, сбросим, как раньше [Имеется в виду, что в 1940 году наступление немецких войск заставило британский экспедиционный корпус в спешке эвакуироваться морем из порта Дюнкере (Франция) в Великобританию], в море» - сказала она. Значит, это было 6 июня 1944 г. Прошло три года с моего отъезда из Москвы, а казалось, что вся жизнь. Так нашлась еще одна веха в моем военном детстве.
Другим важным событием, о котором нам тогда сказали, было покушение на Гитлера. Неудача заговорщиков расценивалась как знамение и залог победы в войне.
Я всегда с нетерпением ждал того дня, когда разрешалось выйти в город, чтобы побыть вне стен этой тюрьмы для малолетних. Отпускали только тех, кто был старше 10 лет и у кого кто-нибудь из родных или знакомых жил в городе. И я иногда ездил к Надежде Викторовне и Игорю, которые тоже находились в Лодзи. Игорь ходил в польскую школу и жил со своей мамой, которая зарабатывала на жизнь изготовлением тряпичных кукол и глиняных миниатюрных статуэток, выразительнее которых я никогда потом не видел. Жили они тяжело, и я понимал, что не должен собой еще больше обременять их положение. Таню и Иру отправили работать на какие-то фабрики в другие города.
В городе я нередко ходил в католическую церковь, где слушал орган. От невзгод я стал очень верующим, хотя веру никто не внушал и молитв я никаких не знал.
Но у меня были свои собственные иконы - две фотографии мамы и брата Лени, сидящего на детском стульчике с плюшевым мишкой в руках. На ночь я всегда молился, глядя тайком на эти фотографии, прося Бога, чтобы мама и брат были целы и здоровы и чтобы у них было еды не меньше, чем у меня. Конечно, мне всегда хотелось есть, но все же я что-то ел и просил того же для них. Но однажды один злой, глупый и жестокий мальчик подглядел, что я прячу под подушкой фотографии и, дождавшись, когда я выйду из комнаты, схватил их и порвал мамину пополам. Увидев это, я с такой яростью кинулся на него, что, если бы меня не оттащили, мог бы его и убить.
Бывало, я ходил в кино, если Надежда Викторовна давала 5 пфеннигов [Немецкая монета минимального достоинства] на билет. Кинозалы обычно были пустые, и в них можно было сидеть хоть все сеансы подряд. И я просиживал в этом отвлекающем, сказочном мире по много часов, снова и снова смотря один и тот же фильм, например «Цыганский барон» с музыкой Штрауса или «Девушка моей мечты» с Марикой Рёк. Идти мне было некуда, а возвращаться раньше времени в детдом не хотелось. Кроме того, экран отвлекал от главного – желания есть.
Иногда я в городе ездил на трамвае. Он состоял всегда из двух вагонов. В первом разрешалось ездить только немцам, и он шел почти пустой, второй же, для поляков, был обычно переполнен, и в него нелегко было сесть и выйти, особенно мне.
Сын проститутки
В детдоме у меня был приятель – мальчик меньше меня ростом и, возможно, немного моложе, зато очень ушлый. Не помню его имени, но был он местный поляк. В городе, как он говорил, жила его мама. Однажды, когда нас отпустили из детдома, он пригласил меня пойти к ней. Жила она на втором этаже двухэтажного деревянного дома. Комната была темная, с небольшим окном. В ней стояли комод, кровать, а посредине – стол. Дома никого не было, но на комоде я увидел фотографию красивой белокурой женщины. «Это моя мама», - сказал приятель, указывая на фотографию. «А хочешь, я тебе покажу ещё её снимки?». «Покажи», - ответил я. Он достал из нижнего ящика комода несколько фотокарточек, при взгляде на которые мне стало не по себе. На одной из них женщина, снятая в профиль, касалась языком мужского члена, на другой – лежащий на кровати мужчина держал свою руку между её ног. Были и другие снимки такого рода. Я был поражен: почему мой приятель, нехорошо смеясь и забавляясь, показывает мне эти фотографии своей мамы. Мне тогда была невдомек какая у неё профессия, но, кажется, стало понятно, почему мальчик находится в детском доме, а не живет вместе с мамой. Было грустно и неприятно.
Карусель
Другим, тоже тяжелым воспоминанием того времени, был трагический случай, произошедший на аттракционах, расположенных на небольшой городской площади с булыжным покрытием. Гвоздём этих аттракционов была большая карусель, у которой на цепях свешивались скамеечки-сиденья на одного человека. Когда карусель крутилась, скамеечки и сидящие на них люди, отлетали в сторону на длину натянутых цепей. Кружиться на этой карусели было жутковато и очень увлекательно. Дух захватывало. Некоторые мальчики постарше старались дотянуться до того, кто был впереди и толкнуть его так, чтобы его цепи закручивались, и он ещё сильнее отлетал в сторону. И вот однажды такой «закрученный» мальчик сорвался с карусели и с маху упал на булыжную мостовую. Его окружила толпа. Он лежал в крови и ещё тяжело и судорожно дышал. К этому времени я уже многое повидал, но этот случай меня потряс.
Я ушел и больше уже никогда не приходил на эту площадь, на которой продолжала кружиться все та же карусель.
Фюрер
Когда я еще находился в красных домах швейной фабрики в пригороде Лодзи, в кабинете начальника я впервые увидел большой портрет Гитлера. Он был изображен в коричневой рубашке штурмовика, опоясанный портупеей, со свастикой на рукаве, с горящими глазами, устремленными к лишь ему одному видимой цели и с подобием нимба вокруг головы. В Таганроге представление о нем давали наши газетные карикатуры - в виде череп с челкой и усиками.
В Лодзи же однажды на площади слышал по радио его речь, передававшуюся мощными усилителями. Площадь была заполнена тысячами людей, безмолвно слушавших этот резкий, истеричный голос. У меня было тягостное чувство страха, смешанного с каким-то любопытством. Содержание речи я, конечно, не понимал, но обращал внимание на то, как ее воспринимали окружавшие взрослые люди. Я не видел у слушателей того восторга, который так часто показывали тогда в кинохрониках. Скорее это была напряженная угрюмость и боязнь. А что еще можно было ожидать в оккупированной стране?!
Табачный генерал
Когда Надежда Викторовна забирала меня из детдома, то иногда бывало просила сходить за папиросами в одну недалеко расположенную маленькую табачную лавочку, находившуюся в полуподвальном помещении. Надо было прямо с улицы по ступенькам спуститься немного вниз, при входе над дверью звякал колокольчик и возникал ни с чем несравнимый терпко-сладковатый, очень приятный аромат хорошего табака. В то время многие мальчишки моего возраста за неимением игрушек обожали красивые сигаретные коробочки, устланные внутри блестящей фольгой. Мы завидовали взрослым, которые могли достать сигарету из такой коробочки и закурить её. Но я и помыслить не мог, чтобы самому закурить: слишком дорогое это было удовольствие. Ведь в то время курили и сухие древесные листья, и бог знает что.
Так вот, хозяином этой табачной лавчонки был низенький дряхлый старичок с седыми бакенбардами и бородкой - бывший русский белый генерал, носивший обветшалый офицерский китель без погон. Ко мне, как к русскому, он относился хорошо. Однажды он достал из-за висевшей в красном углу комнаты иконы Божьей Матери, освещенной мерцающей лампадкой, платочек с хранившейся в нем русской землей. Развернув платок, он беззвучно заплакал, и слезы потекли по его морщинистым щекам в седую бороду. Постояв так молча, он бережно снова завернул землицу и положил ее на место, за икону, потом глубоко вздохнул, вытер слезы, опустил голову и, сев в кресло, погрузился то ли в воспоминания, то ли в дремоту. Я потихоньку вышел из комнаты. Жалко было этого старого человека, но я не понимал тогда трагедии его жизни.
Припоминаю и другое свое посещение этой табачной лавочки. Тогда у старика были гости, и он устроил для них импровизированное представление, в котором сам был единственным актером. Действие будто бы происходило поздно вечером на небольшой железнодорожной станции. Мимо станции, как бы за сценой, пыхтели и свистели поезда – очевидно, чайник на кухне,- а старик изображал, будто поднимается откуда-то снизу по винтовой лестнице: его голова, а потом и плечи стали появляться из-за высокой спинки стоящего посреди комнаты стула. При этом он пришепетывал какие-то заклинания. Было жутко и интересно.
Кукольные представления
Дети во время войны тоже играют. И мы играли в разные игры. В Таганроге это были запуски гильз-ракет, в Лодзи же, где снаряды на улице пока не валялись, мы устраивали кукольные представления для сверстников и малышей. Надежда Викторовна научила нас с Игорем делать куклы для наших спектаклей. Для этого использовался старый телесного цвета, плотный женский чулок. Разровняв его на столе, мы рисовали на чулке мелом в профиль голову и шею куклы, например, известного клоуна по имени Каспер-Нос - польско-немецкий Петрушка. Потом меловой контур прошивался мелкими стяжками, вырезался ножницами, выворачивался наизнанку, туго набивался ватой и, наконец, голову разрисовывали красками: глаза, рот, нос, щеки. К голове прилаживали мочальные или нитяные волосы, в шею вставляли свернутую вокруг пальца картонку, чтобы можно было надев ее на указательный палец покачивать головой. Тем же способом изготовлялись кисти рук. Для платья бралась какая-нибудь закрывавшая руку кукловода цветная тряпица, и наш артист был готов к выходу на сцену. Во дворе ставилась ширма, маленькие, непритязательные, но нетерпеливые зрители усаживались напротив нее на землю, мы вставали с другой стороны ширмы, поднимали над нею руки с надетыми на них куклами, и импровизация начиналась. Пьесы мы заранее не писали. Действие и реплики сочинялись по ходу представления и, в основном, в ответ на бурную реакцию «зрительного зала», свято верившего в действительность происходящего. Было увлекательно и весело. Смех маленьких зрителей и «артистов» почти не смолкал. Иначе не было бы и действия.
Детдом близ г. Цвиккау
В начале августа 1944 года меня перевели из лодзинского детдома в другой, находившийся в Германии близ г. Цвиккау. Места там были замечательные: невысокие, пологие горы, покрытые густым еловым лесом, долины маленьких речушек, на плоскогорьях ухоженные поля. Детдом находился под горой в небольшом двухэтажном доме. Детей - девочек и мальчиков, которых привозили на сравнительно короткое время, было немного. Я попал в число его постоянных жителей, так как выполнял некоторую несложную работу. Например, я кормил и водил на прогулку большую овчарку палевого окраса, которая жила во дворе в большом вольере. Пес быстро ко мне привязался и слушался беспрекословно. Он очень скрашивал мою жизнь на новом месте. Иногда обнимешь его за шею, он лизнет и смотрит своими умными глазами, как будто все понимает. Становилось даже немного легче, будто с другом поговорил.
В мою обязанность входило также привозить хлеб, который я забирал прямо из пекарни, находившейся в небольшом поселке за ближайшей горой. Эта работа доставляла мне немалые муки. Они начинались в пекарне, где ни с чем несравнимый запах свежевыпеченного горячего, пышного хлеба мог свести с ума. Но хлеб упаковывали в большую кожаную сумку с замком, который запирался и мне никогда не перепадало ни кусочка, ни корочки. Возил я хлеб на четырехколесной тележке с небольшим дышлом для поворота передних колес. В гору я тащил за собой эту тележку по петляющему шоссе. Зато обратно вниз она летела как ветер. Я сидел с сумкой впереди и только успевал тормозить и поворачивать передние колеса, иначе легко можно было бы оказаться в кювете. По обеим сторонам шоссе росли яблони, усыпанные в это время года радужными яблочками. Много их было и в придорожной канаве. Но собирать падалицу было запрещено. Для сбора падалицы время от времени сюда проезжала специальная машина с людьми, собиравшими опавшие яблоки. Подгнившую падалицу они, конечно, не брали, и по пути в пекарню я иногда подбирал эти остатки, и тогда мне казалось, что я в жизни своей не пробовал ничего вкуснее.
В поселке за горой была и начальная школа. Но туда я ходил коротким путем, по широкой тропе вдоль опушки, как мне казалось, дремучего леса. Возвращался обычно в темноте. И вот спускаюсь я как-то под гору и вдруг слышу приближающийся частый, дробный стук копыт. Я замер на месте - из леса прямо на меня выскочил большой олень с ветвистыми рогами. Мы оба сильно испугались: олень, круто развернувшись, бросился обратно в лес, я же стремглав, перескакивая через толстые корни елей, помчался вниз к видневшемуся впереди дому, а в ушах звучало недавно прочитанное у Гёте: “Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?” (”Кто скачет так поздно сквозь ветер и ночь?”)
В здешней в школе я сказал, что учусь уже в четвертом классе, и никто не стал это проверять. Новая школа была чище предыдущей. В классах по стенам висели портреты. Среди них я узнал профиль Вагнера по орлиному носу и, кажется, Гёте. Портреты обоих я видел еще у своего деда в Москве.
Помню в классе хором разучивали протяжную песню о Лореляй (в русской литературе – Лорелея), о златокудрой русалке на Рейне. Много позже я узнал, что слова этой песни были известным стихотворением Гейне, написанным по мотивам старинной немецкой легенды. Но нам тогда говорили, что это народная песня, поскольку в нацистской Германии произведения Гейне, как еврея, были запрещены, и это стихотворение публиковалось безымянным.
Дисциплина в этой школе соблюдалась гораздо строже, чем в Лодзи: от учеников требовали тишины и абсолютного внимания. Если кто-либо из учащихся нарушал эти условия, то учитель при всем классе сек его у своего стола по заду или бил ребром линейки по пальцам с тыльной стороны. Это было очень больно. Получив однажды такое наказание, каждый старался избежать его повторения.
Как-то раз в детдом ненадолго привезли мальчика-словака моего возраста, вывезенного из Югославии. Мы с ним иногда уходили в лес, и он рассказывал об ужасах, которые творились в тех местах, где он жил. Там немцы на лесопилке распиливали пойманных партизан и вырезали на их спинах звезды. Почему его привезли сюда, в этот детдом, и где находятся его родители, он и сам не знал.
В новом доме была комната, где на столах лежали предназначенные для детей книги и большие увлекательные альбомы с картинками о боях в России, Франции, Африке и других странах. Победителями на рисунках, конечно, всегда были немецкие солдаты. И в Сталинграде среди груд битых кирпичей вместо домов, и под Курском с горящими и перевернутыми танками, и в песках Сахары. Но мне запомнилась только книга, в которой описывался захватывающий побег заключенного из лагеря ГПУ [В Германии в 1942 году вышел кинофильм «G.P.U.»] в Воркуте. Так я впервые узнал о существовании подобных лагерей. Конечно, я забыл бы об этой книге, если бы в дальнейшем, когда я уже вернулся на родину, не стало появляться все больше подобных сведений, и от отца я узнал, что мой дядя Армен находится в лагере именно в Воркуте, а дядя Давид – на Колыме и многое другое. Но еще страшнее и непонятнее были внушения в детдоме о причинах начала войны. Нам говорили, что гениальный фюрер начал войну с СССР превентивную, прямо накануне неизбежного нападения Сталина на Германию. Слышать это мне, русскому, было тяжело и боязно. Сам же я тогда думал, а не уловка ли это, чтобы снять с себя ответственность?
Уничтожение Дрездена
В конце января 1945 года меня перевели из детского дома под Цвиккау, который закрывали, в другой, находившийся в городе Литомержице (по-немецки Ляйтмериц), расположенном на реке Эльба. Добираться до нового места мне, 12-летнему подростку, разрешили самому, без сопровождающего. В Дрездене у меня была пересадка. Следующего поезда надо было ждать несколько часов, и я, чтобы скоротать время, решил побродить по улицам города.
То, что я увидел, произвело на меня огромное впечатление. Это был старинный, нетронутый войной город-красавец. Вдоль улиц высились массивные здания с орнаментами и статуями. Такого великолепия я еще никогда не видел. Кругом было много площадей и скверов. Народ на улицах держался спокойно, было впечатление, что никто не спешит.
Устав бродить по улицам, я вернулся на вокзал и зашел в открытую дверь ресторана. Денег у меня не было, но я хотел, в ожидании поезда, где-нибудь тихо посидеть. За столиком недалеко от двери пил пиво молодой мужчина в штатском и я, спросив разрешения, подсел к нему. В это время в зал вошли трое солдат в касках, с автоматами на груди и бляхами гестапо поверх серо-зелёных шинелей. Один остался у двери, а двое других стали проверять у посетителей документы. Когда они приблизились к столику, за которым я пристроился, сидевший рядом молодой человек встал и вскинул руку в характерном приветствии. Солдаты козырнули ему и прошли дальше, не обратив на меня никакого внимания. Я же, переведя дух, так как понял, что человек за столиком сидел не просто так, заторопился на платформу.
В Литомержице меня никто не встречал, но я легко нашел новый детдом по адресу. На следующий день меня определили на работу в расположенную поблизости оранжерею. Я стал по распоряжению хозяина возить на тачке по проложенным вдоль теплиц доскам навоз и землю, которые потом раскидывал в нужных местах, сажал редиску и зеленый лук, закрывал саженцы на ночь застекленными рамами и делал другую подсобную работу. За это меня немного подкармливали.
Приближалась весна. Становилось теплее, и я уже меньше страдал от холода и пронизывающего ветра в своей ветхой одежде и коротких штанишках. Но продолжал мучить привычный голод.
Однажды, в середине февраля, мы с приятелем из интерната отправились в ближайшие окрестности города, чтобы на пустых полях поискать подножного корма – забытую в земле брюкву или какие-нибудь другие овощи. На обочинах шоссе в некоторых местах уже появилась первая яркая зелень. В голубом небе плыли пушистые облака, и нежаркое еще солнце согревало тело и душу. И вдруг мы услыхали отдаленный, но уже густой и тяжелый звук множества моторов.
В небе на горизонте, сначала в виде точек, появилось великое множество самолетов. Они быстро приближались, увеличиваясь в размерах, и вскоре заполнили своим гулом все пространство. Высоко-высоко бесконечными шеренгами шли тяжелые четырехмоторные американские бомбардировщики Б-17, «летающие крепости», которые мы раньше видели на картинках. Волна за волной они уверенно, грозно и неотвратимо летели с юга на север и остановить их никто не мог.
Некоторое время спустя, с севера, куда шла эта бесконечная армада, стал доноситься рваный, ухающий звук. Земля загудела. Это были отзвуки творившейся в 60 км от нас трагедии – уничтожения города-красавца Дрездена.
Гораздо позднее я увидел обошедшие весь мир фотографии руин этого города, на которых трудно было определить, где раньше стояли дома, а где проходили улицы.
Так поработали «летающие крепости», роковой путь которых мы с приятелем видели в небе под Литомержицем.
Гибель английского летчика
В марте и начале апреля мы с тем же приятелем снова несколько раз ходили за город все с той же целью – поиска на полях чего-нибудь съедобного. Однажды на дороге, что шла меж полей, мы встретили одного русского в какой-то непонятной полувоенной форме и разговорились с ним. Оказалось, по его словам, что он - расконвоированный пленный (в это время были уже и такие, так как охранять всех было некем), который пытался было бежать на восток, навстречу Красной армии, но немцы его схватили, однако по какой-то причине в концлагерь не упрятали.
Мы никаких вопросов ему не задавали – просто слушали его рассказ. И вот от него мы узнали потрясший нас факт, что в Советском Союзе работающие люди получают по карточкам ежедневно по 800 граммов хлеба, а дети, вроде нас, – по 300 граммов. Нам же в течение всех лет и в Польше, и в Германии давали по 100 граммов на человека. Это всего лишь один кусок, который можно съесть сразу или разделить на две-три части и потом уже ни о чем другом, кроме этого куска, больше не думать.
Обсуждая эту встречу, мы продолжали свой путь меж полей. В голубом небе в это время на большой высоте появился одинокий самолет, и в воздухе, сверкая на солнце, закружились тонкие полоски фольги, сбивающие, как мы потом узнали, с толку радарное оповещение о налете. Вдруг мы увидели, что с неба упало что-то довольно крупное, серебристое. Испытывая острое любопытство и сладкий страх, я побежал к этому загадочно манящему предмету. Сначала я думал, что это неразорвавшаяся бомба и в любой момент готов был распластаться на земле. Но увидев, что к нему бегут несколько немецких солдат, я осмелел и уже без прежнего опасения последовал за ними. Оказалось, что это был сброшенный самолетом опустевший бензобак. Солдаты стали заправлять свои зажигалки остатками бензина, а я вернулся на шоссе, где меня дожидался мой более благоразумный друг. Когда мы уже повернули назад к дому, над шоссе появились два истребителя – охотника.
Английский летчик... Он вышел на вольную охоту и погиб. Скрюченное его тело с оторванной головой и торчащими из опаленной шеи жилами находилось примерно в 100 метрах от пылающего безумным жаром искорёженного самолета. На летчике были бежевый комбинезон с короткими рукавами, короткими штанами и парусиновые туфли. На руках и ногах, как жуткие розовые цветы, раскрылись огромные лопнувшие волдыри с вывороченным горелым мясом. В воздухе стоял тошнотворный запах паленого. Собравшиеся вокруг самолета люди стали искать голову пилота, но, к моему счастью, не нашли. Зато нашли полевую сумку с совершенно сохранившимися картами и документами. Кто-то прочел имя и возраст этого англичанина. Он был всего лишь на шесть лет старше меня.
А ведь все могло произойти совершенно иначе. Он вместе с другим летчиком вел охоту вдоль шоссейных дорог. На бреющем полёте они расстреливали всё подряд: и брошенные машины, и бегущих к спасительным укрытиям людей. Эти истребители пронеслись мимо нас и пошли на разворот, а мы с приятелем в это время, сломя голову, кинулись к находившемуся около шоссе небольшому окопчику. Я заметил, что один из самолетов уже вышел из разворота и идет прямо на нас. В последний миг, падая вслед за приятелем в окоп, я увидел, как ко мне стремительно приближаются фонтанчики земли, поднятые пулеметной очередью. В укрытии уже находились два немецких солдата. Один из них был раненый, с перевязанной рукой и головой. Обоих трясла крупная дрожь. А мы, несмышленыши, как только самолет пронесся мимо, выскочили из окопа посмотреть, что делается вокруг. На шоссе пылали машины. А в одном месте горел тот самый сбитый кем-то английский самолет. Другой улетел. И хорошо для нас, что он не вернулся.
Два солдата
В апреле 1945 года, когда власти уже не обращали внимания на бесчисленных беженцев, в дом, где в Литомержице в это время уже жили Надежда Викторовна с Игорем, сумели приехать обе ее дочери. Позвали и меня, так как Надежда Викторовна всегда знала, где я находился. Близился конец войны, и нам всем надо было держаться вместе.
Как-то раз в это время к дому, где мы жили, подошли два человека в полосатой арестантской одежде. На ломаном немецком языке они попросили попить, но один из них сказал другому что-то по-русски. Это были русские военнопленные из лагеря, охрана которого, страшась возмездия за свои злодеяния, разбежалась, предоставив пленных их судьбе, и те разбрелись, еле передвигая ноги. Они могли идти куда хотели и шли, куда глаза глядят.
Один из пленных был высокий и костистый, другой - пониже ростом, тихий. Оба они были настолько худы, что казалось невероятным, как они могут еще передвигаться. Мы завели их в дом. В комнате сразу повис тяжелый запах немытых, заживо гниющих тел. Дали воды. Пили они долго, с трудом глотая воду. Потом Надежда Викторовна выложила на стол всю еду, какая только была в доме. И мы, тоже вечно голодные, молча, с состраданием глядели на этих солдат, не зная как еще им помочь. Немного поев, высокий, бывший рядовым, стал рассказывать о себе и о своем молчаливом товарище – младшем офицере. В плен они оба попали ранеными, оглушенными боем. Командир был контужен близким разрывом снаряда. Из лагеря, где они находились, пленных водили на земляные работы.
Я сам видел эти полосатые колонны под конвоем мордастых автоматчиков с остервенело лающими овчарками. Иногда собак спускали, и они грызли пленным ноги. У высокого на месте икры был страшный, красный «звездный» шрам от вырванного овчаркой куска мышц. В лагере на нарах каждую ночь кто-нибудь из своих умирал от истощения или болезни.
Таня предложила солдатам теплой воды, мыло и большой таз, чтобы обмыться, и они приняли это с большой благодарностью. Когда сняли полосатые куртки, то еще больше ужаснули нас своей худобой – это были живые скелеты, обтянутые темной от грязи кожей. Потом они долго спали на полу а, проснувшись, снова немножко поели и собрались идти дальше, - куда они и сами не знали. В то время бесчисленные массы людей куда-то шли, откуда-то уходили. На дорогах было много людей с тачками и какими-то жалкими пожитками. Кругом стояли пустые, оставленные жителями дома. А на дорогах повсюду валялись брошенные вещи и машины. И наши солдаты влились в этот людской поток в надежде найти путь домой. А путь этот оказался долгим, тяжелым и горьким.
Клад
Однажды под вечер перед домом, где мы жили, остановился сильно запыленный «опель». Из машины вышел высокий офицер СС. Застегивая на ходу свою серо-зеленую длинную шинель, он быстро поднялся на второй этаж, где жила хозяйка дома фрау Г. Рано утром он уехал так же внезапно, как и появился. Соседи по улице сказали, что это был сын фрау Г.
На следующий день эта пожилая, высокомерная немка поманила меня пальцем со второго этажа и, когда я поднялся к ней, прошла со мною в свою комнату и велела взять приготовленный там очень увесистый кожаный мешок. Потом надо было во дворе прихватить лопату и следовать за ней. Она привела меня в дальний угол окружавшего дом сада и приказала рыть там яму. Я долго пыхтел, а она молча стояла надо мной. Наконец, яма глубиною около метра была готова, и хозяйка положила туда принесенный мешок, после чего велела мне яму засыпать, а землю разровнять.
На следующий день она из дома исчезла. Я догадывался, что хозяйка спрятала что-то важное. Но в то время игра в клады меня уже мало интересовала, а откапывать чужие вещи мне и в голову не приходило.
Позже я понял, что фрау Г. закопала там свои или привезенные ее сыном где-то прихваченные драгоценности или документы, которые они оба, опасаясь задержания при своем бегстве на Запад, не рискнули иметь при себе.
В конце войны
В середине апреля 1945 года, а может немного раньше, в северном пригороде Литомиржеца по приказу немецких военных властей окрестные жители поставили поперек шоссейной дороги противотанковые заграждения - толстые бревна, уложенные между вбитыми в землю сваями. На стенах домов появились плакаты Геббельса: “Wir kapituliren nicht!” [«Мы не капитулируем!»] Тогда же пришло сообщение о внезапной смерти Рузвельта. Оно всколыхнуло агонизирующих нацистов, возбудив в них надежду - о чем говорили даже на улице - на сепаратный выход из войны по сговору с Западными союзниками. Но их иллюзии быстро рассеялись.
А пока в городе стояла тишина, будто уже не было войны. И появился признак безвластья - мародерство. На находившихся недалеко от нас железнодорожных путях жители самовольно открыли несколько товарных вагонов и стали растаскивать обнаруженное в них добро. Я тоже принял в этом некоторое участие– подхватил брошенные кем-то новые коричневые боксерские перчатки, это была моя мечта, и коробочку с круглыми, как таблетки, леденцами. Помню, как вдоль рельсов, не обращая ни на что внимания, понуро шли три пожилых немецких солдата с автоматами за плечами. При немецкой аккуратности и дисциплине это был явный признак развала недавно ещё такой грозной армии.
В начале мая из Праги по радио раздались призывы к восстанию, к сопротивлению немцам, которые еще не сложили оружие. Под занавес войны чехи поднялись на вооруженную борьбу. Вскоре в радиоприемнике раздались звуки выстрелов и крики людей. Затем их сменили немецкие марши. В это время стало известно, что находящаяся на шоссе в направлении Праги американская танковая колонна на помощь пражанам не движется, а Красная армия от города еще далеко.
В какой-то момент пражское радио возобновило отчаянные призывы о помощи и снова отключилось. Потом говорили, что чехам помогли какие-то власовцы. Тем временем над Литомиржецем на малой высоте промчались несколько советских самолетов, которые сбросили большое количество листовок на немецком языке с требованием в 24 часа разобрать все противотанковые заграждения - город будет сравнен с землей. И те, кто поневоле строил эти заграждения, с радостью кинулись их разбирать. Потом кто-то сказал, что видел пронесшихся по городу русских мотоциклистов, и на следующий день 10 мая с севера по шоссе потянулся обоз устланных соломой телег со спящими на них красноармейцами. Так буднично в город входила армия победителей. Некоторые пожилые местные жители, в основном чехи, окружали отдельных солдат и заводили с ними разговоры, перемешивая и коверкая, чтобы было понятнее, славянские и немецкие слова. Один высокий сержант рассказывал, что власовцев они в плен не берут, а тут же на месте их расстреливают. И тут я вспомнил, что совсем недавно, почти в конце апреля, меня на улице остановил какой-то человек и спросил по-русски: «Ты - русский?». Я ответил: «Да». Тогда он позвал меня с собой, и я из любопытства пошел за ним. Он привел меня в двухэтажный дом, и мы спустились в полуподвальное помещение. Все комнаты там были заполнены солдатами в странной для меня полунемецкой форме, говорившими на смешанном украинско-русском языке. Многие лежали на деревянных двухъярусных нарах и были пьяны. Кругом стоял шум, крики, ругань и везде валялось много всякого оружия. Я подумал: «Ну все. Завел меня, и теперь мне отсюда уже не выйти». Но получилось по-другому. Человек, который меня привел, дал мне буханку черного хлеба – сокровище, равного которому я тогда не знал, и ещё очень большой кусок колбасы и вывел на улицу со словами: «Иди, но никому о том, что здесь видел, не говори». Я только кивнул, так как язык меня не слушался, и побежал к дому, где мы жили.
Колесо Фортуны
«Домой, домой, к маме» – стучало в голове. Четыре года я не смел об этом думать и в 12 лет стал, в силу обстоятельств, почти взрослым человеком, который, работая, мог уже прожить один. Лишенный внимания и любви, я перестал, мне казалось, в них нуждаться. И вдруг в моем сознании ярко вспыхнула надежда снова увидеть маму, снова вернуться в тот беззаботный мир, который я потерял с началом войны. В том, что мама и брат Леня в Москве, я не сомневался. Иное невозможно было и допустить. Ведь они оставались там, когда меня увезли в Таганрог, и непременно должны были быть на месте. Вокруг меня шла война, гибли люди, свирепствовал голод, но там, дома, всё несомненно оставалось таким же, как при моем отъезде.
Но Москва была так далеко от Эльбы, от Литомиржеца. Было даже неизвестно, в какую сторону и как ехать. И все же, главным тогда было, что семья Надежды Викторовны и я собрались все вместе, и что мы решили немедленно покинуть дом и город. В это время толпы немцев - стариков, женщин с детьми, не говоря уже о солдатах, в ужасе бежали на Запад, чувствуя близость расплаты за злодеяния своих войск на Востоке. Так получилось, что первое наше движение было в общем, как потом выяснилось, в западном, то есть ошибочном направлении. Поклажа у нас была так мала, что не отягощала пешего хода по шоссе. Однако, когда все приустали, мы с Игорем стали махать руками проходившим мимо машинам, и одна из них подобрала всех нас в свой крытый брезентом кузов. Но ехать пришлось недолго: неожиданно со звуком выстрела лопнула шина переднего колеса, и машина съехала на обочину. Водитель, немецкий солдат в форме, стал менять колесо, а мы вылезли из кузова и, разговаривая, стояли на шоссе. В этот момент рядом остановился встречный грузовик–студебеккер. В нём находились красноармейцы и пели мою любимую песню про Катюшу. Они услышали нашу русскую речь и позвали к себе. Без раздумий мы забрались в их машину и поехали в обратном направлении. Теперь уже на восток, в Прагу. Так лопнувшее колесо оказалось нашим «колесом фортуны», и всё стало на свои места. Между тем, красноармейцы открыли несколько банок свиной тушенки, нарезали толстыми ломтями черный хлеб (куски хлеба такой толщины я не видел четыре года) и стали нас кормить. Так мы доехали до Праги. Прошло много лет, но то первое угощение и песня «Катюша» остались для меня незабываемым и дорогим воспоминанием навсегда.
В Праге, которую мы почти не видели, на вокзальной площади меня поразила встреча с одним солдатом, гимнастерка которого была увешена несколькими рядами орденов и медалей. Он стоял на перекрестке в надраенных сапогах и, весело поглядывая вокруг, время от времени разглаживал свои русые усы.
Я остановился перед ним, как завороженный, а он подмигнул и погладил меня по голове: дескать, ничего - жизнь продолжается.
На вокзал нас привели к поезду, который был готов к отправлению, те же солдаты, которые подхватили в свой грузовик на дороге. Они же договорились с кем-то, чтобы нас, как попутчиков, посадили на одну из двух открытых железнодорожных платформ, на каждой из которых стояло по два прикрытых брезентом танка. Их везли в тыл на ремонт. Сопровождали машины несколько танкистов. Наш путь лежал на Будапешт, затем Бухарест и, наконец, через Яссы в Кишинев и Одессу.
В Будапеште наш состав довольно долго стоял в непосредственной близости от берега Дуная, и многие с поезда, в том числе мы, воспользовались этим, чтобы помыться в реке. Однако «голубым», как у Штрауса, Дунай тогда назвать было трудно: бурая река текла в берегах, сплошь покрытых развалинами ещё недавно, видимо, великолепных домов. Два-три месяца тому назад в этом городе шли ожесточенные бои. А сейчас сияло солнце и будущее казалось светлым.
Смерть танкиста
Смерть танкиста, сопровождавшего танки в тыл, произошла в Румынии, во второй половине мая. Война закончилась, и много народу без каких-либо документов, без соблюдения государственных границ свободно передвигалось по всей Европе. Освобожденные из фашистского плена люди - военнопленные и гражданские, угнанные немцами на работы в Германию, возвращались в свои страны, и мы были в их числе, тоже ехали домой и не знали, что нас там ждет – горе или радость, кто из родных остался жив, и как мы будем жить дальше. Но вопросы отступали перед стремлением «домой, домой» и верой в то, что родные тоже остались живы. Мы чувствовали себя как птицы, вырвавшиеся из клетки в широкое небо. Все наши беды, казалось, остались позади, а в моей груди все время звучало: «к маме!».
Но наш состав шел медленно и к тому же часто и подолгу стоял. Однажды во время такой остановки слышался отдаленный стрекот автоматов и глухие разрывы то ли гранат, то ли мин. Время было еще неспокойное. Местами происходили стычки с отдельными пробивавшимися на запад немецкими частями, в основном остатками войск СС, которым терять было нечего, так как красноармейцы в плен их брали неохотно.
Постояв, поезд снова продолжал двигаться на восток. Танкистов на нашей платформе было трое – два молодых парня и один человек постарше. Последний год они воевали вместе и были друг другу как родные. Тот, что постарше, Сергей Иванович, водитель танка, был из Рязани, где его ждали жена и трое ребятишек. Он любил поговорить о них, вез им нехитрые трофейные гостинцы и надеялся получить отпуск, чтобы побывать дома. Два других танкиста, Паша и Николай, были ребята холостые, веселые и бесшабашные. С окончанием боев они как бы вернулись в свой недогуленный довоенный возраст – дурачились, балагурили, в общем, радовались тому, что целы и молоды, и, как они говорили, очень ждали в своей стороне встреч с девчатами. Но тех, что ехали на платформах, не обижали, жалели. Был даже случай, когда находившиеся при составе для его охраны два солдата, которых наши танкисты почему-то называли «разведка», на одном полустанке сильно избили какого-то пьяного майора, который, размахивая револьвером, кричал ехавшим с нами женщинам: «Мы вас освободили - теперь ложись». В самой Германии, по доходившим до нас слухам, солдаты с немками особенно не церемонились.
В Бухаресте репатриантам в счет контрибуции с Румынии давали довольно крупные суммы денег. Но нам сказали, что ввиду опоздания на один день куда-то, и к кому-то (и это в середине мая!) никаких денег для нас не осталось, и мы продолжали пользоваться щедростью наших танкистов. Они подкармливали нас свиной тушенкой, черным хлебом и вареной картошкой, а ещё супом, который приносили в котелках со своей солдатской кухни, находившейся в одном из вагонов этого поезда. Такая еда по тем временам была роскошной.
С танкистами мы, мальчишки, быстро сдружились и подолгу просиживали у них в танке. Все было интересно - и пушка, и пулемет, и водительские рычаги. Только очень уж тесно было даже для нас, малогабаритных, в этих танках: просто не повернуться, чтобы не набить себе шишку. И как только эти ловкие парни здесь управлялись, да еще на ходу и в бою?!
После Бухареста поезд однажды весь день простоял на какой-то небольшой станции. Как обычно у состава собрались окрестные жители и начался оживленный товаро-продовольственный обмен. Бумажным деньгам не очень доверяли. Лепешки, картошка и даже сало менялись на трофейное барахло, самодельные солдатские зажигалки из гильз и всякую другую всячину - все с собой что-нибудь да везли. Ведь немцы в страхе перед Красной Армией бросали свои дома со всем имуществом и бежали на запад. Не каждый мог пройти мимо брошенного добра, тем более, что солдаты слышали и знали, как некоторые начальники, особенно званием постарше, вывозили все подряд целыми вагонами, а у них, у солдат за плечами был только вещмешок, да на руки можно было надеть несколько пар часов, которые тогда в народе считались признаком богатства.
На толкучке вокруг состава местные жители из-под полы вытаскивали литровые бутылки мутного самогона. Но тем, кто в огне не сгорел, самогон, казалось, был не страшен, и его хорошо брали. Однако в общении с румынами чувствовалась напряженность. Они смотрели на наших солдат исподлобья, недружелюбно. Это были вчерашние, может быть, еще не остывшие враги. Одна пожилая румынка продала нашим танкистам несколько синюшного цвета бутылок самогонного спирта - как потом оказалось, древесного, не питьевого. Она, наверное, знала, что делала и, может быть, делала это не в первый раз. Поэтому позже сопровождавшие поезд разведчики ее так и не нашли. Между тем Сергей Иванович и Коля, на радостях, что едут домой, изрядно приложились к самогону и залезли в танк, чтобы отдохнуть от базарного шума. Позже Паша, который с ними не пил, заглянул в машину и, увидев, что Сергею Ивановичу плохо, вытащил его на платформу, на свежий воздух. Однако тому становилось все хуже и хуже. Его рвало как будто грязной мыльной пеной, речь стала как-то особенно бессвязной. Но он успел сказать, что в глазах у него совсем темно. Николая Паша нашел во втором танке и также вытащил его на платформу. Тот тоже почти ничего не видел. Медицинской службы ни при составе, ни на полустанке не было, и Таня, имевшая некоторый медицинский опыт, стала промывать отравленным желудки и колоть имевшиеся у нее для своей мамы ампулы камфары для поддержания работы сердца. Но состояние танкистов, особенно больше выпившего Сергея Ивановича, не улучшалось.
Настала ночь. Поезд уже шел полным ходом. Танкисты лежали на платформе между своими машинами, а мы беспомощно сидели рядом. Никто не спал.
Я находился у изголовья Сергей Ивановича и видел каждое его движение. Ближе к полуночи изо рта у него стала пузыриться сине-фиолетовая пена, он вдруг весь напрягся, затем вытянулся и… затих. Паша, увидев это, сразу как-то согнулся и его заколотило в беззвучных рыданиях. Потом он вскочил, схватил свою ракетницу и, размазывая кулаками неудержимые слезы, стал палить в черное небо цветными ракетами и несвязанно выкрикивать: «Серега, я найду их та…та…та… Убью…», «Всю войну прошел»… На какое-то время он затихал. Потом снова вскакивал, бегал по раскачивающейся на ходу платформе и кричал – вспоминал бои и как дважды вытаскивали друг друга из горящих танков, как в поле вместе хоронили командира. Слезы все текли по его щекам, но он их не замечал. Сергей был ему, как старший, надежный брат. Оба они сражались и терпели все невзгоды. Это было тогда сутью их жизни. И вот перед ним снова черная пустота - снова потеря близкого человека. «Что я скажу его жене и детям? Отвоевал, ехал домой и погиб ни за что?». С этим трудно было смириться.
Настало утро. Лицо Сергея Ивановича стало неузнаваемым – фиолетовым, страшным. На стоянке пришли два солдата-санитара, накрыли тело плащ-палаткой и унесли на носилках. Николай остался жив, но ослеп. Его отвезли в медсанбат.
Пересыльный лагерь в Кишиневе
Эшелон шел из Ясс на Кишинев. Ночью он пересек государственную границу между Румынией и СССР и был остановлен для досмотра немногих попутных пассажиров. На нашей платформе появились пограничники. Освещая лица карманными фонариками, они спрашивали, что мы везем? Но у нас никаких вещей не было, так что и показывать было нечего. И все же у Игоря они нашли альбомчик с почтовыми марками и забрали его.
Утром поезд прибыл в Кишинев. Всех попутчиков организованным порядком под конвоем отвели в выстроенный на пустыре, огражденный колючей проволокой лагерь для своих бывших военнопленных и перемещенных лиц. Никаких строений, кроме сарая для начальства, в огороженном месте не было, зато снаружи вдоль колючей проволоки ходили автоматчики. Так мы снова - теперь уже в своей стране - попали в заключенные. Было очень горько. Не этого ждали натерпевшиеся от немцев освобожденные люди. Все сидели и лежали на голой земле поодиночке либо маленькими группами. Были уже протоптаны тропинки к начальническому сараю и отхожей яме за дощатым прикрытием. Между людьми ходили и вели опросы младшие офицеры. Стали расспрашивать и нас, взрослых и меня с Игорем, но каждого в отдельности. Я сказал, что сам из Москвы, да вот перед войной оказался в Таганроге, а оттуда был угнан в Германию. На свое счастье я все четыре года помнил номер нашего с мамой домашнего телефона и, конечно, назвал его лейтенанту. Некоторое время спустя он снова подошел к нам и сказал: «Мы звонили Евгении Леонидовне, твоей маме. Она жива и здорова. Мы ей сообщили, что ты вот здесь и скоро приедешь домой». В этот момент со мной случилось что-то странное: мне стало не хватать воздуха, и я начал задыхаться. Удивляюсь, как я тогда остался жив. Вскочил, кинулся куда-то бежать, с размаху упал на камни и снова вскочил, не почувствовав боли. Было какое-то временное помешательство. После этого звонка всех нас очень быстро выпустили из лагеря и разрешили ехать дальше, домой. Не всем так повезло, как нам. Некоторые бывшие военнопленные говорили, что они находятся здесь уже несколько недель. Позже я узнал, что не все из них возвращались к себе домой – многих отправляли в Сибирь. Как тут было не вспомнить зашедших к нам в дом в Литомиржеце двух наших почти умирающих от истощения солдат, военнопленных? Как сложилась их судьба?
Нам же выпало большое счастье: моя мама успела сказать лейтенанту, что ее дядя, муж Надежды Викторовны, Анатолий Дмитриевич Покровский, после сражения под Сталинградом был по возрасту демобилизован и сейчас находится в Таганроге.
Из Кишинева в Одессу мы ехали уже в обычном пассажирском вагоне. Одесса встретила проливным дождем. На вокзале было полно народу, и мы в ожидании поезда на Таганрог нашли в ближайших домах арку, где можно было укрыться от ливня, но, к сожалению, не от бежавших по улице потоков воды. Поздно вечером, уже в темноте, родственники напомнили, что сегодня 4 июня и мне исполнилось 13 лет. Прошло четыре страшных года, но теперь я уже знал, что не один на целом свете, что дома меня ждут мама и брат.
Возвращение
В Таганрог за мной приехал отец. Ночью, когда я спал на полу, в комнате зажгли свет, и я увидел, что за столом с другими взрослыми сидит незнакомый мужчина. Потом я его узнал – это был мой папа Грант. Но я почему-то не испытал никакого волнения. Утром мы с отцом поехали на вокзал, но отправились не в Москву, как я ожидал, а на юг, в город Дербент, где в это время в тюрьме находилась тетя Лена – папина сестра. Она работала на винно-водочном заводе, и ее взяли под следствие за какую-то, якобы, проявленную ею халатность. В это время ее шестилетнюю дочку Сирануш, худенькую, наголо обритую девочку, которую некуда было девать, взяли к себе знакомые тети Лены. Отец рассказал мне потом, что тетя Лена была химиком, человеком в профессиональном отношении очень аккуратным, дотошным и абсолютно честным. Так что ни о какой ее халатности не могло быть и речи. Но на заводе обнаружилась крупная растрата, и виноватое в ней руководство решило свалить вину на тетю Лену. Отец мой не раз побывал в тюрьме, где она сидела, и делал все возможное, чтобы вызволить ее оттуда. И, в конце концов, у него это получилось, так как вскоре тетя Лена оказалась в Москве, в отцовской комнате на улице Малые Кочки.
Несколько раз отец по делам сестры бывал на винно-водочном заводе и однажды прихватил меня с собой. Мы пришли в большое помещение, в котором стояли длинные столы, вокруг которых сидели работницы и наклеивали на бутылки этикетки. Отец попросил женщин присмотреть за мной и ушел. В этом зале на подставках лежали огромные темно-коричневые бочки. У каждой внизу был кран, похожий на водопроводный. Чтобы чем-нибудь заняться, я стал помогать наклеивать этикетки. В это время в зал вошел высокий крепкий человек в куртке, видимо шофер. Подойдя к одной из бочек, налил себе полный стакан светло-коричневой жидкости, похожей на крепкий чай, залпом выпил ее, пошутил с работницами и ушел. Мне показалось, что он выпил что-то очень вкусное, поскольку сразу повеселел, и мне захотелось тоже попробовать этот, видимо сладкий, напиток, тем более, что женщины со смехом меня к этому поощряли. Я налил себе стакан из той же бочки немного приятно пахнувшей жидкости и, как тот шофер, опрокинул в рот. Глаза мои, казалось, выскочили из орбит, дыхание парализовало, и внутри будто все обожгло нестерпимым огнем. Это был коньячный спирт. Да еще на пустой желудок. Одна из женщин быстро дала мне воды, и я стал приходить в себя. Очень скоро мне сделалось легко и весело, кружилась голова и появилась неуверенность в том, что вертикальное положение тела удобно и устойчиво. Я опьянел. Женщины веселились. Вернувшийся отец, пожурив их за недогляд, отвел меня веселого домой. Вскоре мы с ним сели в поезд на Москву.
***
В Москву я вернулся 24 июня 1945 года, в памятный день парада Победы и народного ликования на Красной площади. Это была для меня еще одна точная дата в цепи событий того времени. Между отъездом и возвращением в Москву прошла почти вся моя осознанная тогда жизнь. И хотя я не был еще взрослым, для меня жизнь долго потом делилась на «до» и «после» войны.
Из метро мы с отцом вышли на хорошо знакомую мне с довоенного времени Арбатскую площадь, и я сразу почувствовал себя дома. До Тверского бульвара, где у Софьи Моисеевны в это время жили мама и Леня, мы доехали на трамвае. Дверь в квартиру открыла сама мама, и я был поражен тем, что она стала маленькой, меньше меня ростом. В голове и в груди разбушевалась буря, которая позднее в этот день вылилась в нервный срыв. И потом я долго еще привыкал к новой, иной жизни с ее строгой печатью молчания [В условиях всеобщего страха в стране в сталинское время] о том, почему у меня были такие долгие «каникулы».
2012г.