Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Peyrefitte Roger - «L'Oracle»
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
L'ORACLE
ОРАКУЛ
(1948) перевод bl-lit 2024-
в процессе перевода

По прибытии в Грецию молодому профессору археологии Жану Гвиберу поручают исследовать святилище, которое считается старейшим оракулом Аполлона в Беотии.

Во время этого вынужденного уединения он делает некоторые открытия, сопротивляется некоторым искушениям и поддается другим, прежде чем его призывают продолжить исследования в другом месте.
Этот беотийский период представляет собой не просто важный момент в его карьере: это подлинное посвящение; посвящение в практику своей профессии, в общество коллег, в Грецию и в любовь.

 

полное издание

 

С той поры, как старый автомобиль афинской Французской школы подъехал к горам Птоон, Жан Гвибер ощутил сожаление. Он проклинал свою идею стать археологом и сдать тот конкурсный экзамен, отправивший его на три года в Грецию. Он дорого заплатит за честь стать по возвращении профессором университета. Вместо того, чтобы мирно преподавать в лицее красивого французского городка, он собирался заняться раскопками на горе в Беотии. В этих пустынных краях античность была поистине «хлебом профессоров», мучительно чёрствым хлебом, который приходилось зарабатывать в поте лица. Именно здесь Гвибер хотел бы видеть тех писателей, что воспевали Грецию на Акрополе! Как и многие другие, кто не осмеливался этого признать, он слишком поздно понял, что был обманут.

Автомобиль наконец покинул берег высохшего озера Копаис. Он поднялся на холм, увенчанный деревней, и остановился посреди площади: юный путешественник прибыл в Кардицу. Это был последний шаг к затерянному святилищу, которое ему предстояло исследовать: старейшему оракулу Аполлона в Беотии. Он позволил рассеяться облаку пыли, следовавшему за ним из Фив, и увидел под навесом кафе четырех рабочих, которых нанял неделей ранее. Они были верны назначенному свиданию.
- Мы не забыли про симфонию, - произнёс один из них, выступая вперед.

В стране, изобретшей лиру и флейту, малейшее устное соглашение называлось симфонией, так же как в прошлом совокупность камней или досок называлась гармонией.

Оратор улыбнулся нескольким словам, сказанным археологом, и заметил остальной команде, что «господин теперь довольно хорошо говорит по-гречески». В действительности Гвибер говорил совсем не иначе, чем в тот день, когда приезжал сюда вместе с генеральным секретарем Школы, чтобы разведать местность и подготовить свою кампанию. Три месяца, проведённых им в Афинах до того, как ему была поручена эта миссия, позволили ему научиться правильно выражаться на современном греческом. Это оказалось не очень сложно для специалиста по древнегреческому языку.
Несомненно, во время предыдущего визита он уже хорошо говорил, но теперь он говорил ещё лучше.

Если отважный крестьянин со своей стороны заметил разницу, то Гвибер тоже заметил её, и не одну. Деревня показалась ему унылой, команда — убогой, а дорога — ужасной. Дело в том, что на этот раз у него не было компании приятного генерального секретаря, сумевшего скрыть от него всю эту печаль.
«Не забывайте совет нашего директора, - сказал ему этот коллега, - когда вам скучно, думайте о флаге. Морально, он нависает над вами. Нам не разрешают развешивать его на полях раскопок, но когда-то он развевался там, поскольку школьным девизом было: «За флаг!»

Теперь, когда он оказался в одиночестве перед этими греками, на этой выжженной солнцем площади, с обещанием ещё более полного одиночества спустя два часа, Жан Гвибер не ощущал, что над ним развевается флаг Франции. Это голубое небо, эти белые стены составляли собой огромный греческий флаг — флаг страны, красящей стены своих деревень известью — краской, которую изготовляли в прошлые века, обжигая в печи мраморные статуи и колонны храмов. Да, четверо беотийцев вместе улыбались ему, но Гвибер про себя оскорбил их этими белыми стенами.
«Злополучные известщики! - подумал он, - в этом святилище Аполлона Птойского, в этом Птооне Птуна — о язык богов! — раскопки которого я собираюсь возобновить и чьи руины восстановить, и я уже понимаю, что по вашей вине или по вине ваших отцов я не раскопаю даже фаллоса Аполлона. Одиннадцать статуй, раскопанных сорок лет назад моим предшественником, не оставили здесь своих компаньонов. Я приехал на совершенно бесполезную встречу, мы отправимся на совершенно безнадежную работу. Знаменитый оракул, существовавший тут, только и ждет того, чтобы посмеяться надо мной».

Несмотря на всё удовольствие, которое можно было получить, называя потомков Эпаминонда [ум.362 г. до н.э.; военный и политический деятель Древней Греции, глава Фив и Беотийского союза, внёсший большой вклад в развитие военного искусства] известщиками, следовало не ударить лицом в грязь перед ними. Не стоило забывать, что имеешь дело с ними и что они у себя дома. Жан Гвибер пригласил рабочих, в том числе водителя школы, выпить по стаканчику вина под навесом. Он пригласил в гасконском стиле, и оказалось, что в кафе совершенно нечего было пить, кроме воды. Он был удивлен, выпив здесь на прошлой неделе чечевичной водки; но ему вспомнилось, что он и его товарищ опорожнили бутылку, — опорожнили они её довольно легко, ибо она была наполовину пуста — не подозревая, что это была бутылка из деревни. Чокнувшись стаканами с водой, они нацелились на Францию и Грецию: это были не те кубки, которые могли нарушить отношения между двумя народами.

Пока к ослам привязывали багаж и инструменты, Гвибер проделал несколько шагов. Напротив кафе виднелся продуктовый магазин; греческое слово, красовавшееся на фасаде, заставило его улыбнуться: буквально оно означало «дом, где продается всё». Какая претензия у Кардицы [город в Греции]! Гвибер вошел в магазин. Он спросил, есть ли консервы, и ему предложили копченую рыбу. Меняя тему, он спросил, есть ли карандаши, но у них был только мел. Этот магазин, в котором продавалось всё и где не было почти ничего, представлял собой образ Греции: как в любви, и как в испанских гостиницах, в этой стране мало что можно было найти, кроме того, что туда привозили.

Гвибер направился к церкви. Такая же ослепительно-белая, как и окружающие её дома; над ней виднелась колокольня-бастард, увенчанная гнездом аистов. Трогательная маленькая церковь Святого Георгия, над которой добродетельно развевался флаг Франции или, по крайней мере, французских королей! Её воздвиг в XIV веке один из тех французов, что оккупировали Грецию во времена крестовых походов: сэр Антуан Ле Фламенк, сеньор Кардицы.

Именно он сделал Святого Георгия преемником Вакха, потому что церковь находилась на месте храма этого бога. Ему хотелось подражать грекам, строившим свои церкви на руинах античных храмов. Чтобы получше изгнать демонов, византийские монахи построили в горах на руинах оракула монастырь. Церковь просуществовала дольше монастыря. В конце концов, разве Жан Гвибер не имел права смотреть свысока на жителей Кардицы? Как француз, он происходил от их сеньора; он мог с бо́льшей вероятностью происходить от Антуана Ле Фламенка, называясь Жаном Гвибером, чем они происходили от Эпаминонда, называясь Эпаминондами — именем, которое было не редкостью среди греков XX века.

На самом деле он не считал слишком уж большой честью иметь подобного предка.

Греция времен крестовых походов казалась ему лишь мазком монаха по чистым линиям Древней Греции. Вероятно, сэр Антуан Ле Фламенк даже не знал, какую страну он захватил. Кардица была для него всего лишь Кардицей, как Афины были всего лишь Сатинами для французских герцогов Афин, игнорировавшим это название, самое прославленное в истории. Впрочем, у всех них было такое оправдание, какого греки тогда еще не знали. Но если нынешние афиняне вернули себе имя Афин, то жители Кардицы так и остались жителями Кардицы: они не удосужились дать своей деревне имя города, недостойным наследником которого она является и который назывался Акрефией. Возможно, вместе с Акрефией они боялись увидеть возвращение демонов. Очевидно, что в любом случае они не вернули бы Бахуса обратно.

Стоя перед этой церковью, Гвибер теперь не без некоторой ярости вспоминал о другом французе, которым он, тем не менее, должен был гордиться больше: это был его предшественник, ученый археолог, нашедший в руинах византийского монастыря самую красивую из статуй, а у подножия этой церкви самые знаменитые надписи. Тень этого месье Олло, чья первая победа состоялась в Птооне, и который окончил институт, преследовала начинающего археолога гораздо сильнее, чем тень мессира Ле Фламенка.

Когда Гвибер увидел в афинском музее те архаичные статуи, увековечивающие поклонение молодых богу Птоона, и когда позже он увидел в музее Фив надписи из Кардицы, сохранившие для нас речь Нерона, вернувшего свободу грекам, наслаждение его глаз и ума было испорчено мыслью, что все эти находки провозглашают имя Олло и никогда не будут провозглашать его собственное. Вот почему, достигнув Птоона, он ощутил приступ дурного настроения перед этой церковью Кардицы. Он обошел её и отказался заходить внутрь. Он поискал пустое место, которое могло остаться от стелы с выгравированной речью Нерона: «Весьма неожиданно для вас, эллины, — хотя, со всем моим добросердечием можно надеяться на всё — милость, которую я дарую вам...»

Так говорил пятый римский император на стадионе в Коринфе подле молодой жены, которую он только что подарил грекам — своего вольноотпущенника Спора. Известная нам сцена, но без месье Олло мы не узнали бы слов, которые показались жителям Акрефии достойными памяти.

Покинув церковь так быстро, словно это был Спор, Гвибер зашёл в гущу кустов, чтобы увидеть остатки древнего акрополя, возвышавшегося неподалеку. Там виднелось основание башни, очертания стены: неясные обломки. Акрополь Кардицы не был акрополем Афин: он не вдохновил бы господина Ренана на молитвы, так же как церковь Святого Георгия нисколько не вдохновляла преемника месье Олло.
«Я сменю месье Олло, как святой Георгий сменил Вакха», - сказал себе Жан Гвибер.

За оврагом, ограничивавшим эту сторону холма, он заметил горный отрог, куда Французская школа отправила его провести лето. Святилище Аполлона было неразличимо, спрятавшись во впадине горы, но очень хорошо был виден огромный валун, образующий фон, «обсерваторию», брошенную богом, по свидетельству Пиндара [522/518 до н.э. - 448/438 до н.э.; один из самых значительных лирических поэтов Древней Греции], «чтобы стать опорой его храма». На самом деле храм был построен под этой скалой, которая никоим образом не служила ему опорой. Но было бы лишним делать вывод, что Пиндар никогда не был в Птооне: если бы ослы его эпохи походили на современных, то потребовалось бы менее четырёх часов, чтобы добраться сюда из Фив. Чтобы рассказать нам, как он сделал это потом, о «трех вершинах Птоона», он мог удовлетвориться тем, что увидел их с равнины; но, чтобы рассказать нам о Птоонской скале, нужно, по крайней мере, побывать на Акрополе Акрефии.

Гвибер оглянулся на площадь. Можно ли счесть приветствием момент, когда ослы начали изо всех сил реветь? Погонщики ослов заставляли их замолчать, изо всех сил дергая за хвосты — рецепт, который, возможно, восходит к самому Пиндару.

Покидая Кардицу, Гвибер думал уже не о Пиндаре, а о Павсании. Этот честный путешественник из Древней Греции в своем путеводителе не преминул обратить внимание будущих археологов на Птоон: «Когда вы покинете Акрефию, справа, примерно в пятнадцати стадиях, находится храм «Аполлона Птойского»» Перспектива пятнадцати стадий – то есть немногим более двух километров – не помешало Гвиберу пройти пешком. Ему не хотелось ехать верхом на беотийском хвостатом. Плохо амортизирующая машина Афинской школы и костлявый осел, с которым на днях он столкнулся, вызвали у него отвращение ко всем средствам передвижения, предлагаемым этой страной. Он вышагивал следом, и, хотя дорога была каменистой, ослики всё равно поднимали пыль: и на равнине, и в горах Беотии, как в античной, так и современной Греции, согласно Гомеру, «скалистая Греция» была не менее обширным алтарем «пылевидного Юпитера».

Гвибер встал во главе отряда и глубоко вздохнул. По ущелью скользил приятный ветерок. Он облегчил бы спуск и сделал бы подъем на Птоон менее трудным. Тимьян смешивал свой аромат с легким воздухом; из зарослей вылетали кузнечики; ящерицы бегали по камням; в кустах стрекотали цикады. Долгое время певчая птица сопровождала паломников к Аполлону. Греция снова улыбалась молодому археологу. Он забыл о своей усталости, своих предрассудках, своей зависти. Месье Олло не мог оспорить сладость этого момента.

Подошёл один из рабочих – тот самый, кто сделал ему комплимент. Он словно угадал чувства Гвибера.
- Галльскому господину очень повезло, что он так молод, - произнёс он.

Конечно, в свои двадцать четыре года Гвибер был молод и начинал воображать, что ему несколько повезло. Высокий и хорошо сложенный, он даже считал себя большим сеньором, чем месье Олло, непривлекательный портрет которого он видел. Да только ли это! Он был более величественным, чем мессир Ле Фламенк; сеньор Кардицы был всего лишь «франкским» лордом (французское господство в Греции было «господством франков», старые церкви крестоносцев до сих пор называют «франкскими церквями»), в то время как он был «галльским господином», поскольку современным грекам было угодно углубляться в нашу историю дальше нас и говорить «Галлия» вместо «Франция» и «галлы» вместо «французов». Кто знает, не обязано ли это более или менее лестное обозначение внешности первых французских археологов, появившихся в Греции в середине XIX века, у которые повсеместно имелись огромные висячие усы, наверняка галльские?

Галльский господин без усов, Гвибер ответил своему греку:
- Надеюсь, вы не желаете мне смерти, говоря, что мне повезло быть молодым. Ведь ваши отцы верили, что величайшая удача человека — умереть молодым.

- О! Нет, храни тебя небеса от смерти, потому что ты ищешь сокровище! И прекрасно быть богатым, когда ты молод.

Гвибер не обиделся на столь неформальное обращение: он знал, что греческие крестьяне обладают в этом сеньорской привилегией. Но ему стало слегка обидно, что для этого человека, как и для трех его спутников и, без сомнения, для всех жителей Кардицы он был всего лишь ловким искателем сокровищ. Таким образом, эти люди создавали его по своему образу и подобию! Должно быть, они были удивлены тем, что их поиски, более упорные, чем исследования археологов, ещё не истощили почву. Можно сказать, что на протяжении столетий греки только и делали, что занимались поисками сокровищ своих предков.

К несчастью для художников и археологов, эти исследователи придавали слову «сокровище» лишь смысл звона монет. Какими бы восхитительными ни были мраморные скульптуры, также как бронза или терракота, в их глазах это были не сокровища: они лишь подозревали, что те содержат в себе или соседствуют с неоспоримым сокровищем. На другом берегу озера Копаис монументальный мраморный лев, который на протяжении двадцати двух столетий увековечивал в Херонии поражение «батальона Друзей», был разбит героем войны за независимость, решившим, что найдёт там сокровище. Когда пятьдесят лет спустя в той же Беотии был случайно открыт некрополь Танагры, все крестьяне ринулись к этой новой гипотетической сокровищнице. За несколько недель были вскрыты тысячи гробниц, и для защиты умерших пришлось ввести войска. Сколько драгоценных статуэток, вызывавших с тех пор восхищение всего мира, было уничтожено этими безумцами!

Человек из Кардицы увлекся своей идеей. Хотя он и не получил ответа, он возобновил разговор.
- Школьный учитель, - сказал он, - взял с меня обещание предупредить его, как только мы найдём клад, но не для того, чтобы сообщить об этом эфору [в Греции эфор — это титул, данный главе археологического эфората или археологической единицы. Эфоры подчиняются Министерству культуры и спорта. Большинство эфоратов отвечают за определенный регион Греции] в Фивах: это чтобы поделиться.

Эта история о сокровищах начала раздражать Жана Гвибера, решившего положить этому конец:
- Поймите меня правильно, что мы будем только сдвигать камни, что мы будем находить только камни, чтобы у них была определенная дата.

Мужчина скептически и даже слегка заговорщически улыбнулся:
- Камни на дороге тоже имеют определенную дату.

- Да, но они должны быть определенным образом вырезаны, или на них должны быть написаны определенные слова.

- Не в камнях дело, а в том, давным-давно приехавший сюда на раскопки галльский господин сколотил большое состояние. Старейшины деревни рассказывали мне об этом.

В Кардице, вероятно, было известно, что месье Олло через несколько лет после прибытия в Птоон был назначен директором Афинской школы: тут были убеждены, что он приобрел эту честь за хорошие деньги, за птоонские динарии.

Но новоявленный археолог уже не слушал; в конечном итоге, он счел такой способ оценки археологии неуместным.

Раздражение сменилось плохо сдерживаемой яростью, и он резко сказал:
- Хватит разговоров! Подъем крутой.

И действительно, сейчас они поднимались по склонам Птоона. Рядом с ручьем, бежавшим по дну оврага, Гвибер сорвал ветку олеандра.
Это сокровище, которое он принесёт Аполлону. Ему бы также хотелось принести побольше энтузиазма и убежденности. Но простецкая откровенность собеседника обескуражила Гвибера, и его будущее пребывание снова предстало перед ним в довольно мрачном свете. Как заинтересовать людей, таких глупых и жадных, неблагодарной задачей, которую им предстоит выполнить? Даже находясь в компании, Гвибер был по-настоящему одинок. И даже в молчании он не счёл этот подъем менее крутым; теперь он не чувствовал ни запахов дороги, ни запаха олеандра. Если верно то, что сказал Сократ, что «каждый человек находится на пути к богу», то молодой француз, применявший эту формулу на практике, пожелал бы бога с более удобным доступом. Он с силой упирался своей тростью: это была градуированная трость, с помощью которой он должен был производить измерения местности для «обмерных эскизов», рекомендованных директором Школы месье Жилетьером. Гвибер только счел этот странный инструмент, которым его снабдил этот персонаж, верный принципам традиционной археологии, совершенно нелепым: градуированная трость казалась лишь вспомогательным средством прогулки и была только вспомогательным средством работы. Ему вспомнился герой Анатоля Франса, который измерял зонтиком стены аббатства Сен-Мишель.

- Господин! Господин! - крикнул покинутый им говорун.
«Я мог бы тебе сказать, - подумал он, - то, что говорил Иисус Христос: «Не те, кто взывают: «Господин! Господин!» войдут в «Царствие Небесное».  Да, я начну цитировать Евангелие, как англиканский археолог, и серьезно заявлю искателю сокровищ: «Именно в Царствие Небесном надо искать настоящие сокровища — сокровища, которых ржавчина "не испортит"».
Но он предпочел сделать вид, что не слышит.

- Господин! - закричал другой, ещё громче.
На самом деле он только воскликнул:
- Месье! - современный греческий язык, опять же, отдает дань архаике.
Мужчина в несколько прыжков приблизился и рукой решительно отодвинул в сторону ветку, которую Гвибер поднёс ко рту:
- Это смертельный яд, - произнёс он. - Чтобы кого-то убить, достаточно заставить его съесть птицу, нанизанную на палочку олеандра.
Неужели этот человек, которому Гвибер даже не соизволил ответить, действительно спасал ему жизнь? Даже если предупреждение имело лишь теоретическую ценность, его намерение могло тронуть. Заметив печальный символ в своей градуированной трости, археолог увидел еще более печальный символ в этом олеандре, который он предназначил богу света и который чуть не отправил его к богу тьмы. Это заслуживало размышления: имели ли мы право предлагать Аполлону, который был не только богом света, но и богом лекарственных растений, смертоносное растение? Как бы он получил эту дань? Не собирается ли он обрушить скалу Птоона на гуманиста из Галлии, как некогда сбросил скалы Парнаса на галльских захватчиков?

Гвибер отбросил свой олеандр. Он явится с чистыми руками, кроме того, он прибудет с чистым сердцем. Но каково же было его удивление, когда его извечный добродетель вручил ему цветок! Этот деревенщина в очередной раз угадал его чувства: он понял, что хозяин каравана должен преподнести подношение Птоону.

Дитя Парижа, Гвибер не являлся великим ботаником; он узнал тимьян, потому что это растение используется в кулинарии, и олеандр — потому что этот кустарник украшал сады Афинской школы, при этом, кажется, никогда и никого там не убив. Но он понятия не имел, что это за цветок, который только что был сорван для него. Как же он был грациозен на конце этого длинного стебля! Какими элегантными были эти длинные листья и каким нежным блеском обладали эти лиловые лепестки, несмотря на отсутствие аромата! Не было смысла спрашивать, как называли его крестьяне Беотии: французу это название ничего бы не сказало. Но крестьянин снова угадал мысли молодого господина и пробормотал: Асфоделус.

Археолог подумал, что ему это снится. Этот цветок имелся в его списке, но Гвибер не представлял его в реальности. До сих пор он был недалеко от того, чтобы поставить этот цветок в один ряд вместе с лотосами, непентесом, мандрагорой и другими сказочными растениями. И вдруг цветок явился ему, вечный и живой, в этих горах! Современный греческий язык иногда представлял больший интерес, чем маскировка французов под галлов: он сохранил слова, даже очень древние, в их первозданной чистоте, и именно это позволило Гвиберу сегодня услышать, как человек из народа говорит с ним об асфодели, как какой-нибудь герой Гомера или Феокрита.

Обрадовавшись, Гвибер одновременно ощутил не меньший стыд: этот драгоценный цветок, который он держал в руке и видел то здесь, то там среди других цветов — а ведь он видел его раньше, не замечая, ещё во время своего первого восхождения. Но он думал о том, чтобы спросить его название не больше, чем его спутник — назвать его. Между ними обсуждались только глупости Афинской школы и скандалы французского посольства. Разговоры в Школе были примерно о том же, и не в библиотеках или музеях Афин можно было разузнать о флоре страны. Но, открыв для себя асфодель, Гвибер обнаружил, что поэты нашего времени не всегда внимательно изучали этот цветок: «свежий аромат», который Виктор Гюго ощутил исходящим от его букетов, «парящая кадильница» асфодели — это всего лишь поэтические преувеличения. Правда, и древние также находили в этом цветке то, что все не замечали: свидетель добрый Гесиод, называл «глупыми дураками» тех, кто не знал, «какое богатство заключено в асфодели» — точно так же, как Гвибер назвал жителей Кардицы известщиками.

Склон стал более пологим, а тропа расширилась. Они прибыли в долину, на дне которой, перед дубовой рощей, возвышалась полуразрушенная часовня, побеленная, как и положено тут, известью. Её имя фигурировало в отчетах месье Олло и в различных путеводителях в их кратком описании Птоона: Haghia-Paraskévi, то есть Святой Пятница. Гвибер не имел особого представления об этом святом православной религии, он даже не знал ни одного примера применения имени Пятница к человеческому роду, за исключением черного спутника Робинзона Крузо. Был ли это предок того Пятницы, взошедший в Греции на алтари, или это «Аполлон со светлыми волосами», ставший негром? Образ Робинзона Крузо не был неуместным воспоминанием для археолога — в этой часовне без крыши, напоминающей какой-то необитаемый остров. Именно оттуда поднимались террасы святилища Аполлона, более разрушенного, чем святилище Святого Пятницы. Оно представляло собой посредственный триумф какого-то календарного названия; святилище Апполона было нечто большим, чем археологические триумфы, и его возвращение, по-видимому, казалось отсылкой к греческим календам [в древнеримском лунно-солнечном календаре название первого дня каждого месяца. Календы совпадают с новолунием. Календы, а также ноны и иды, служили для отсчёта дней внутри месяца: от этих трёх определённых для каждого месяца моментов дни отсчитывались назад].

Пока Гвибер на глаз измерял размеры своих владений, рабочие разбивали лагерь в тени дубов. Эта зеленая комната должна была стать их общим домом. Ослы снова заревели так же энергично, как и вначале пути, но никто и не думал их останавливать, словно признавалось их право отдать честь Птоону. Пиндар сообщал, что «Аполлон радуется, видя разврат ослов», но не говорил, что этот бог также был рад слышать их рёв.

При всем уважении к Святому Георгию, эта музыка адресовалась скорее Вакху, предоставившему слово ослам [Вакх отправился в поход против гигантов вместе с Гефестом и сатирами на ослах; ослы, почуяв гигантов, заревели, и те убежали - за это ослы были помещены на небо].

Гвибер подошёл к древним руинам — руинам всех тех памятников, которые были воздвигнуты под храмом вдоль священного пути, и которые его воображение восстанавливало заново. Он всё ещё держал асфодель, которую мог бы галантно предложить Святому Пятнице: он поместит её там, на алтарь бога.

С каждым шагом он замечал, как улетучиваются удручающие мысли, которые ещё оставались при нём. Трава между плитами казалась ему ковром; твердая земля была его оплотом; эти глыбы являли ему совершенство своих тонких граней. Он нашел Грецию, о которой мечтал. Нет больше афинской школы, нет больше товарищей, нет ничего и никого, кроме богов и него. Все преображалось на его глазах, как Эней при дыхании Венеры, как Одиссей при дыхании Минервы. Но мерная трость напомнила ему, что он здесь не для того, чтобы мечтать о Греции и вызывать богов. По крайней мере, он больше не верил, что прибыл сюда ради напрасной работы: возможно, на этой земле его ждала честь какого-нибудь прекрасного открытия. Но даже если бы она не принесла ему этой славы, эта земля предоставляла ему достаточно работы — руины, которые ему требовалось расчистить и привести в порядок, действительно нуждались в его помощи.

С тех пор как месье Олло очистил Птоон, люди и годы продолжали там свои разрушения: подпорные стены рухнули, как и стены резервуаров; логово оракула оказалось забитым; и наконец, о рвении неутомимых кладоискателей свидетельствовали грубые траншеи, беспорядок и разбитые плиты. Гвибер мимоходом отметил и другие, ещё более печальные повреждения: они были связаны со сбором свинца — неистовством, только что охватившем греческих крестьян и заставившем их нанести сильнейший удар по памятникам своих предков.

Ни один постамент не сохранился: шипы, которые когда-то удерживали статуи и треножники, были оторваны, оставив зияющие шрамы; некоторые основания были сломаны или расколоты. Порода искателей свинца оказалась не менее грозной, чем порода искателей сокровищ или известщиков.

Сейчас Гвибер находился на террасе храма. Он вспомнил урок генерального секретаря, научившего его различать камни, а не цветы: туф, твердый известняк, мергелевый известняк. Но сегодня речь шла именно об этом! Этот каменный прямоугольник, как бы точно ни назывались эти камни, был таким внушительным на одном уровне с землей, как если бы он был украшен всеми своими колоннами. Части некоторых из них можно было увидеть вокруг, но Аполлону было что показать своему последнему жрецу. Здесь, поистине, уже не оставалось сомнений в том, что место для своего храма выбрал он сам. Горизонт, открывавшийся за холмами, был наградой за то, что Гвибер пришёл сюда, поверив в себя. С одной стороны, до подножия Киферона простиралась фиванская равнина, которую по-прежнему омывали два озера, а с другой — равнина Копаис, над которой возвышались серые скалы Геликона, любимого музами, и снега Парнаса, дорогие их Богу. И этот бог на развалинах своего храма распускал асфодели: цветок, предназначенный ему Гвибером, был лишним, но выбор оказался уместен.

Ни на этих развалинах, ни на дороге француз в прошлый раз ничего не увидел. А тут он увидел всё новыми глазами. Возможно, он увидел это потому, что был один. Теперь он думал о работе только из-за желания разбить о камни храма свою мерную трость. Он просто швырнёт её через святилище и не поднимет до завтра. С другой стороны, можно ли так легкомысленно относиться к асфодели, которая была данью, как к чему-то излишнему? Но Гвибер проигнорировал церемониальный жест подношения, по крайней мере, подношения асфодели: на этот счёт книги хранили молчание. Он убрал цветок в свой кошелек на память об этом дне.

Затем он прошелся по эспланаде, где в древности проводились Птоойские игры, а сегодня валялись обломки алтарей и портиков; он собирался посетить пещеру, открытую в скале недалеко от храма — пещеру священного источника, пещеру оракула. Осколки мрамора покатились к ней, как бы заглушая его голос, но, скользя рукой, Гвибер ощутил в глубине прохладу воды. Он наполнил ладонь этой водой и с удивлением увидел её восхитительную чистоту. Поднеся её к губам, он нашел воду мягкой, как из бьющих источников. Каким чудом источник уцелел в этом тайнике? Без сомнения, этих нескольких просачиваний из-под земли было достаточно, чтобы сохранить его завуалированную поверхность чистой. Ручеёк хранил при себе секреты оракула, говорившего на его берегах. Гвибер представил, что ему придется черпать из высохшего родника, а не из живого. Он уже почти завидовал своему открытию и не знал, будет ли счастлив вернуть этот источник свету, или сохранит его тайну при себе, как тот хранил свои секреты при себе. По правде говоря, можно было оставить немой источник в покое, поскольку выше находился источник мелодичный.

Поднявшись на последние уступы террасы, Гвибер отправился заканчивать свою инвентаризацию у этого источника. Он услышал его прежде, чем увидел. Только этот источник имел значение для местных жителей, поскольку Птоон был обязан ему своим вульгарным, но поэтическим названием — «долина источника с куропатками». Источник с куропатками вытеснил источник оракула, как Святой Пятница вытеснил Аполлона, а святой Георгий Кардицкий — Вакха из Акрефии. Более того, он также сыграл свою роль в жизни святилища: каналы соединили его с разрушенными резервуарами. Он тёк в каменном корыте, обрамленном колоннами, и его песня призывала куропаток. Священный источник очаровал Гвибера, но именно ему он был обязан своей возможностью оставаться на Птооне: вода из первого источника могла оросить только его мечты.

Его товарищей, видимо, интересовало только одно: они пришли утолить жажду вместо куропаток.

Гвибер спустился вниз, во славу заходящего солнца. Гора в нижней части долины, на которой танцевали музы, уже была не различима, но самые маленькие долины и самые маленькие холмы, казалось, были украшены асфоделями, приветствующими их. Линии пейзажа вырисовывались точным и невидимым карандашом. Это был самый божественный час в Греции: тот, что заставлял греков забыться; тот, что заставлял людей поверить в то, что боги не умерли.

Внизу Гвибер уже не обнаружил ослов, которых увели обратно в деревню. Он остался наедине как с Haghia-Paraskévi [Святой Пятницей], так и с оракулом. Но этот тет-а-тет вызвал у него меньше эмоций. Палатка была установлена перед рощей. Он разобрал походную кровать и разложил на раскладных столиках свои принадлежности: туалетные, кухонную утварь, фотоаппарат, фонарь, коробку с необходимыми материалами для копирования надписей, жестяные трубки для хранения этих копий, блокноты, справочники, несколько книг и карту Беотии. Он отложил в сторону фармацевтические препараты, которые Афинская школа считала необходимыми: таблетки хинина, напоминающие о временах, когда регион Копаис был антисанитарным, и противоядия от укусов змей.

Наконец-то пришло время подумать о перекусе! Гвибер не собирался сегодня вечером разжигать свою плиту. Он поел консервы; он не хотел заканчивать свой вводный день в качестве повара.
Вернувшиеся рабочие приступили к трапезе, держась на почтительном расстоянии. С пирогом из фуа-гра в руке археолог подошел к ним. Что ели эти отважные люди? Хлеб и оливки. Это была не закуска, а основное блюдо, запиваемое водой из куропаточного источника, которой они наполнили свои фляги. Француз откупорил бутылку десертного вина, называемого в Афинах «Черным лавром». По правде говоря, он приехал в Птоон, как на банкет, с изысканными винами и богатыми консервами; но эти греческие крестьяне прибыли сюда с более достойным подходом. Сюда они также пришли ещё и в надежде найти сокровища, то есть, вероятно, улучшить свою обычную жизнь. Гвибер сходил за остатками фуа-гра, чтобы угостить их. Они вежливо отказались: они никогда не пробовали то, чего не знали. К тому же городские продукты им вообще не нравились. Гвибер отказался от своих слов об их жадных умах. Их страсть к сокровищам была не страстью к богатству и наслаждениям, а страстью к чудесам; они унаследовали эти легенды из-за отсутствия сокровищ; для них было достаточно их бедности и, имея хлеб, воду и оливки, они были намного ближе к античности, чем все археологи мира.

Перед сном Жан Гвибер побродил по руинам.

Около источника он вспомнил пьесу Листа «У источника», слышанную им в исполнении виртуоза. Две-три ноты, которые играла эта вода среди божественной тишины, были столь же разнообразны и красочны, как все каскаделлы и фиоритуры пианиста. Постепенно на Птоон падали тени. На небе показались беотийские звезды.

 

Он проснулся резко, рано утром, от сильных укусов.

Неужели змеи, которых опасалась Афинская школа, уже вторглись в его палатку, чтобы оправдать наличие противоядий? У этих змей были крылья, как можно увидеть на некоторых вазах, но они оказались всего лишь комарами. В Птооне к французскому археологу отнеслись так же, как относились к Клитеместре Эсхила в его дворце в Микенах, — под влиянием ученого директора в Школе говорили: «Клитеместра», как у Эсхила, а не «Клитемнестра», как у Расина. Вчера вечером, ложась спать, Гвибер забыл, что нужно принять меры предосторожности против ночей Греции.

Хотя он никогда не упускал этого в своей комнате в Афинах, но, вероятно, вообразил, что сможет обойтись без этого под сводом небес. Имелся ли у него амулет Орфея: «варварский камень для тех, кто спит в полях»? У него имелось только благовонное масло, которым на следующую ночь он помажет руки и лицо.

Еще больше он был поражен тем, что ему не приснились сны, оракулы больше не соблюдали традицию. Его первая ночь у Аполлона прошла бесследно, подобно, увы! всему его пребыванию. Но каким же очаровательным было это первое утро! Все небесные светила хотели украсить его: луна и звезды еще не померкли, хотя солнце начало свой путь; его лучи уже осветили верхнюю часть святилища, где им придётся искать статую бога, которую прежде в этот самый час являли, распахивая двери. Ничто не нарушало спокойствия, царившего в этих августейших местах. Рабочие, закутавшись в одеяла, не прервали своего сна: вероятно, они не боялись комаров, или же, комаров интересовали только городские ароматы.

Гвибер поднялся к куропаточному источнику, чтобы умыться. С его приходом взлетели птицы, резвившиеся вокруг нимфы. Он не мог сказать, куропатки ли это, так же, как вчера он не смог определить асфодель. Но, в конце концов, у куропаточного источника, у этой чистой воды и в самом деле были птицы, определённые им в куропатки. В Афинской школе ему привили принцип, согласно которому слова в современном греческом языке часто имеют лишь приблизительное значение, и в Кардице он испытал это на себе. Теперь же, наоборот, он увидел, что их можно понимать буквально. Теперь он был готов поверить всему. Кто знает, найдет ли он в конечном итоге сокровища, ведь куропаток он уже нашёл?

Эта ванна, в которой резвились птицы, показалась ему более изысканной, но могла быть менее холодной. Прочь отсюда, зябнущие! — как когда-то кричали священники перед храмами: «Прочь отсюда, нечестивцы!» Прочь отсюда зябнущие, и прочь отсюда скромники, потому что умывание происходило на открытом воздухе. Но у кого когда-либо было нечто более замечательное?! Камень, в котором высечена ванна, был древним и имел следы надписей; солнце позолотило его, а фоном служили прославленные горы.

После обеда началась работа согласно установленному плану.

Сначала всё собирается, а затем всё рассматривается. Работа археолога к счастью, предшествовала работе каменщика. Разумеется, Гвибер не питал иллюзий по поводу какой-либо части своей программы, особенно первой.

Клад археолога — это не сокровище пахаря и его детей: поле, на котором оно найдено, вспахивается только раз. Однако, когда был нанесен первый удар киркой, у молодого француза сжалось сердце.

Во имя науки он пробудил эхо Птоона, дремавшее почти полвека; он спросит эту землю о том, что она скрывает до сих пор, в чем она отказала месье Олло, чью славу, возможно — что бы она не говорила — он затмит; возможно, ему улыбнется бог, лежащий в этой земле; бог, который, в свою очередь, пробудится спустя столетия. Да, именно во имя науки он начал эту работу, но он не надеялся подняться выше этой роли. Теперь, с этого момента, вся его работа – работа археолога, работа каменщика – казалась ему делом любви и красоты. Нет ничего более достойного Аполлона, который, не довольствуясь защитой искусств и наук, ещё был и каменщиком.

Если бы не было Бога, который показал себя, это мог оказаться храм какого-нибудь другого бога или, по крайней мере, богини: в каменных текстах упоминался храм Минервы, но древние раскопки выявили лишь храм Аполлона.

Директор Школы высказал ещё одно пожелание: чтобы его молодой коллега обнаружил один из бронзовых треножников, на которые опирался Аполлон.
«Чтобы наконец, - сказал он, - можно было решить вопрос о том, были ли эти треножники стационарными или передвижными». Этот вопрос не менее важен, чем вопрос о том, происходят ли эти треножники от котелка, напоминающий о жизни дома, или котелка, напоминающего о манипуляциях ведьм. Большой спор во французской археологии о котелках аналогичен спору в немецкой археологии о статуе Олимпии: является ли тот персонаж, что склоняет руку к земле, эфебом, стригущим ногти на ногах, или демоном Сосиполисом, обозначающим подземный мир?

И как археологи придут в согласие друг с другом, если боги не были сами собой? Подобно тому, как Янус имел два лица, Венера была то небесной, то вульгарной, с совершенно противоположными атрибутами; Минерва была богиней искусств и войны; Вакх — богом пьянства и законов. У римлян существовала патрицианская и плебейская стыдливость: в зависимости от того, к какой из них призывали, один и тот же поступок был либо постыдным, либо бесстыдным. Двусмысленность и сомнения свойственны не только языческому искусству: одну из фресок Сикстинской капеллы часто трактуют неверно; считается, что на ней изображены четверо жителей Содома, в то время как это Вениамин в объятиях Иосифа, а Исав в объятиях Иакова.

Кирки рабочих Птоона не заставили зазвенеть бронзу ни одного треножника, ни засверкать мраморную статую какого-нибудь Бога. Они часто натыкалась на обломки, но это была лишь терракота — римская или византийская черепица, или греческая керамика. Какими бы бесформенными они ни были, эти останки представляли некоторый интерес для археолога-энтузиаста: они были свидетельствами жизни людей.

За обедом Гвиберу наскучило одиночество. Он уселся с рабочими, чей обед на этот раз оказался роскошнее: их меню составляли копченая рыба из магазина в Кардице и что-то вроде клея, служившего соусом. Они попросили господина принять участие в пиршестве, вернув ему его вчерашнее приглашение. Он не посмел отказаться и вник в мудрость беотийских крестьян: раз они любили эти продукты, то не могли полюбить городские. Их способ питания свидетельствовал также о неизменном аппетите.

Их общая чистоплотность была соответствующей: спали они в той же одежде, что и работали, и сегодня утром к куропаточному источнику они ходили лишь для того, чтобы напиться.

Гвибер вернулся в свою палатку: сеньор — лорд Кардицы — не мог метать икру перед деревенщиной. Он сварил яйца, достал консервы и приготовил салат из огурцов. Лорд Кардицы. чёрт возьми, пачкал руки! Улыбаясь своим вспышкам рыцарства и своим кулинарным достижениям, Гвибер почувствовал себя обязанным скромно отплатить себе.

Семья мелких чиновников, к которой он принадлежал, совсем не подготовила его к лордству, даже в Греции. Напротив, она дала ему ощущение своего интеллектуального превосходства, что подготовило его к нетерпеливым страданиям из-за своей социальной посредственности. Вот почему с самого раннего возраста он посвятил себя работе: он не видел иного пути собственного роста. Кроме работы, он больше ничем не занимался.

Искусство и поэзия соблазняли его, но ему не потребовалось много времени, чтобы осознавать, что он не поэт и не художник. Именно благодаря посещению музеев и изучению древних артефактов зародилось его призвание археолога. Он долго колебался, какое направление археологии выбрать. Когда ему пришлось принимать решение, он в последний раз посетил античные залы Лувра. Халдейское искусство соблазняло его. Он знал наизусть эти реликвии, самые почитаемые в археологии, датируемые тридцатью или сорока веками до нашей эры и утонченностью своего стиля доказывающие, что цивилизация — это вечное начало заново. Хотя казалось трудным уйти ещё дальше, но Гвиберу хотелось внести ещё более впечатляющий вклад в историю: ему хотелось стать археологом среди археологов, исследуя в высшей степени архаичную эпоху «изогнутого кирпича». Но он предполагал, что будет в этом слегка одинок. К тому же пейзажу не хватало привлекательности: раскопки в пустыне Ирака делали археологию слишком суровой наукой.

Сделав вид, что возвращается к истокам, Гвибер не смог остановился на искусстве Египта, которое, по его мнению, не имело престижа считаться старейшим. Искусство Дальнего Востока и Америки для него мало что значило. А так как он, естественно, испытывал полное презрение к римлянам, то, в конечном итоге, выбрал греческое искусство. Его научные и литературные пристрастия сошлись. Первый греческий зал Лувра представлял ему — в иератических формах [культовыми, священными] богини Самоса [Геры] — свидетельства искусства, достойного Халдеи, по сравнению с которыми фриз Парфенона казался ему шуткой декаданса. Однако в Афинах вид самого Парфенона поразил его до глубины души — он признал превосходство архитектора над скульптором — но был разочарован перспективами ожидавшей его работы: место уже было занято архаичными объектами, подведомственными Французской школе.

Когда в Национальном музее он оказался лицом к лицу со статуями молодых людей из Птоона — теми «молодыми людьми», которых он сначала принял за Аполлонов — он вспомнил их трех младших братьев, стоявших в Лувре, в античном зале рядом с Самиянкой: молодой человек с Пароса и двое молодых людей из Акциума. Но если те три статуи не произвели на него большего впечатления, чем скульптуры фриза Парфенона, то вид статуй из Птоона ошеломил его так же, как и вид Парфенона: он восхищался уникальным сочетанием силы, изящества и архаики, и, в итоге, выбрал место, которое они ранее украшали. Вот почему в этот момент он ел салат из огурцов перед белой часовней Святого тёзки негра Пятницы.

Спустя несколько дней результаты раскопок оказались довольно невпечатляющими: они представляли собой груду черепицы, несомненно, менее интересной, чем та, что была найдена в Халдее, хотя некоторые и имели куполообразную форму. Господин Олло, должно быть, злорадствовал, закопав эти черепки обратно. Гвибер опять позавидовал своему далекому предшественнику и снова задумался, не обманули ли его.

Наверное, за его спиной в Афинской французской школе смеялись, когда он попросился провести эту экспедицию в Беотию. Он был настоящим беотийцем этой школы. Вряд ли он мог бы приводить сюда знатных гостей, да и полезных связей среди этих руин он бы не завел. Он вспомнил, как слышал, что некоторые из его коллег в Дельфах или на Делосе, этих великолепных владениях школы, настоящих обителях Аполлона, водили знакомства среди знаменитых художников, великих писателей, покровителей искусств и государственных деятелей. Такие визиты, такие надежды были бы утешением за подобные труды. В Птооне не только никого не ожидалось увидеть, но и трудно было представить, что, кроме грабителей и археологов, здесь когда-либо существовали живые существа: казалось, смерть царила тут вечно. С найденными мистером Олло статуями жизнь вернулась, а затем снова ушла. Почему бы не оставить их здесь, где остались только их постаменты? Почему бы не оставить статуи там, где они были найдены? «Юноши Птоона» как пленники — столь же печальные за своей улыбкой, какими были бы птицы у источника, похожие на куропаток, если их запереть в клетке. Греки подражали лорду Элгину, каждый раз проклиная его. Перевозка древностей в один из их музеев — это дань памяти этому шотландскому дворянину, разграбившему Акрополь. Более того, они едва ли имели основания упрекать его за этот поступок, поскольку в то время было крайне важно защитить свои богатства от собственных действий: пламя измельчителей извести уже грозилось обжечь Парфенон. Позже они продавали сокровища, когда не занимались их обжигом; от некоторых из этих продаж всё ещё сильно пахло известью: эгинский мрамор, избежавший Элгина, продавался по весу негашеной извести.

Правда, сохранение статуй на местах их находки могло быть лишь химерической идеей археолога; современной Греции не хватило бы солдат, чтобы охранять статуи Древней Греции на их первоначальных местах.

По крайней мере, Гвибер сожалел, что среди его книг не было тех работ, которые бывшие члены Школы посвятили статуям, некогда населявшим Птоон. Но он достаточно прочёл, чтобы помнить наблюдения, и достаточно созерцал эти статуи, чтобы помнить их формы. Подобно тому, как по прибытии ему показалось, что он увидел все здания неразрушенными, теперь ему показалось, что он увидел все эти статуи. Они, наряду с древнейшими образцами греческого искусства, демонстрировали ему образ совершенного человека, согласно канону той эпохи: «сильного руками, ногами и умом». Этот совершенный человек всегда был обнажен; беотийский скульптор предвосхитил замечание Челлини о том, что «цель скульптуры — точно изобразить обнаженного человека».

Греция воздвигла памятник первому атлету, которому пришла в голову идея появиться обнаженным на Олимпийских играх. До этого привилегией наготы пользовались статуи её богов; с этого момента эту привилегию разделили статуи её юношей. С другой стороны, статуи богинь и женщин были тщательно задрапированы. Поэтому в архаическом периоде преимущественно изучаются тела мужских статуй и драпировка женских.

В Птооне не было найдено никаких драпировок для изучения в этом направлении: единственным женским элементом, обнаруженным там, была ужасная маска Медузы. Но, с другой стороны, с какой тщательностью лупа археологов изучала красоту «Юношей Птоона»! Афинская школа гордилась своим умением оценивать человеческое тело.

Гвибер улыбнулся, вспоминая классификации, разработанные на эту тему его учеными коллегами. Во-первых, существовали общие категории: юноши «первого стиля», юноши «второго стиля» и юноши «третьего стиля». В первом случае ноги были расположены близко друг к другу; во втором — раздвинуты, а в третьем — левая стопа выдвинута вперед. Затем каждая часть тела порождала ряд отличий: ухо, правильно или неправильно расположенное; волосы вьющиеся, как завитки у улитки; глаз прямой, косой и выпуклый. Остальная анатомия каталогизировалась с той же тщательностью. Некоторые, презирая подобную точность, классифицировали этих архаичных юношей по их улыбке: глупая улыбка, гримасничающая улыбка, очаровательная улыбка. Другие, менее чувствительные к улыбке, обращали внимание только на закруглённости, и из их работ видно, как они спорили о том, имеет ли та или иная статуя Птоона закруглённость или нет.

В любом случае, подобное доказывает, что современные археологи могли бы быть судьями спортивных соревнований. Были ли у игр, проводимых в Птооне, более проницательные знатоки? Гвибер, со своей стороны, не претендовал на обладание подобным знанием, и совсем не упоминание этих игр сделало Птоон более дорогим для него. Он предпочел бы созерцать здесь поменьше юношей и больше девушек, или юношей более одетыми, а девушек менее задрапированными.

Наблюдая за работой своих мастеров, он не стремился классифицировать их по какому-либо стилю статуй. Он был благодарен им только за одно: за то, что они укрывали себя, словно архаичные богини. Он восхищался ими за то, что они выдерживали во всех своих одеждах под палящим солнцем, после того как пожалел их за то, что они не снимали их на ночь. Казалось, эта одежда была с ними единым целым: подобно ногам юношей «первого стиля», они не могли быть разделены. В своих бриджах и рубашке Гвибер больше соответствовал «юношам Птоона»; он вернул себе моральное преимущество над своими сотоварищами, которого его лишили тартинки с фуа-гра. Бесспорно и бесславно он одержал победу не только благодаря наготе, но и красоте. Глядя на этих четырех мужчин, как и на других греков, можно задаться вопросом, куда делась греческая красота.

Конечно, она чудесно присутствовала во всех этих статуях; она была распределена по мраморным и бронзовым телам, и даже когда их улыбка была гримасничающей или глупой, лицо оставалось прекрасным. Но кто может гарантировать, что модели для этих статуй были прекрасны? Красота, возможно, была лишь мечтой скульптора, идеалом поэта, желанием создать иллюзию: так царица Стратоника заставила воспевать свои волосы именно потому, что была лысой [после того, как у неё из-за болезни выпали волосы, царица устроила состязание поэтов в воспевании своей причёски].

Гвибер всегда считал, что это специфически греческая черта: афиняне, свергнув тиранию, оставили на Акрополе статую одного из своих тиранов, «потому что он был очень красивым мужчиной». Если древние афиняне похожи на современных, то понятно, почему у них такая склонность к счастливым исключениям, способствовавшим вере в греческую красоту.

Эта греческая красота, первым воплощением которой являлись статуи Птоона, в конечном итоге даже затуманила суждение Гвибера. Его огорчало то, что там были обнаружены только мужские статуи. Может быть, потому что из всех оракулов Аполлона в Греции Птоон был единственным, у которого были жрецы, а не жрицы? Но Гвибера ещё больше огорчало то, что красота в греческом искусстве в целом приобрела мужские черты. Обычно он делал вид, что видит в этом лишь приятную особенность, сравнимую с той, что позволяла в других частях света править евнухам. Тем не менее, его огорчало, что эпоха, столь дорогая его сердцу, не пользовалась лучшей репутацией в этом отношении: в Афинском музее, в архаических галереях, мужские статуи встречаются гораздо чаще. Директор Французской школы предложил благочестивое объяснение подобному явлению: по его словам, сдержанность греков той эпохи в изображении женского тела объяснялась их уважением к женщинам.

И в самом деле, греки всех эпох довели это уважение до крайности! Они демонстрировали свое уважение к красоте более убедительно, когда она была мужской. В их любовных надписях слово «красивый», кажется, никогда не имело женской формы. «Такой-то красив», — читаем мы на их кубках и вазах, и ни разу эта трогательная дань уважения не воздается «такой-то». Даже красота пылкого Ахиллеса стала объектом таких комплиментов, и здесь, в самом Птооне! «Ахиллес красив», — написал Патрокл на стенах первоначального храма Аполлона Птойского, ибо греки не стеснялись помещать эту красоту под защиту храмов, проявляя при этом различную степень сдержанности. Фидий [древнегреческий скульптор и архитектор, ок. 490 г. до н. э. - ок. 430 г. до н. э.] не смог придумать ничего лучше, чем выгравировать «такой-то красив» на пальце своей статуи Юпитера в Олимпии; и, к чести жрецов Юпитера, они действительно привлекли его к суду за святотатство. История добавляет, что скульптор защищался именем, которое высек; это было, говорил он, вымышленное имя, которым он хотел обозначить самого Юпитера. И надпись была признана безупречной — до такой степени греки всегда любили предаваться самообману!

Всегда иллюзия, всегда идеал и мечта! После ужина под дубами Святой Пятницы рабочий неспешно напевал старую песню, слова которой Гвибер запомнил:

Мирт благоухает,
Как твое дыхание.
Твое дыхание благоухает,
словно мирт.

Оставалась надежда, ради правдивости песни, что она относится к человеку, который ест не продукты от бакалейщика из Кардицы, а питается лишь ягодами мирта, деликатеса, рекомендованного божественным Платоном. Или, возможно, певец просто не знал, что такое мирт. На самом деле, Гвибер тоже не знал, но был убежден, что мирта больше не существует. Это был не тот же самый асфодель: растение Венеры, должно быть, выкорчевали по всей Греции ранние христиане.

Археолог оставил своих людей наедине с их миртом и поднялся по склонам долины. Лунный свет освещал руины храма, как когда-то освещал его новую архитектуру. У источника с куропатками Гвибер, который никогда не бывал там так поздно, был удивлен: ему показалось, что он обнаружил вдали новую Беотию. Хотя он ожидал, что ничего не увидит, он легко различил равнины, горы, озера. Цвета поблекли, но линии всё ещё оставались довольно четкими; в них даже сохранился отблеск дневного света. Тут и там мерцали огни других деревень, названия которых гость Птоона попытался вспомнить. Самый яркий свет указывал на штаб-квартиру английской компании «Копаис», ответственной за осушение озера. Британская промышленность освещалась лучше, чем французская археология. Этот контраст показался Гвиберу наглым: он почувствовал себя ещё более изолированным, ещё более не на своем месте. Песня родника, журчащего куропаткой, звучала для него так же иронично, как и песня любителя мирта. В очередной раз у него появились основания кому-то завидовать; но на этот раз это был не его предшественник, господин Олло, и не его коллеги, отдыхающие на Делосе или в Дельфах — это был инженер, возможно, его ровесник, с комфортом живущий в центре того поселения. Он уже пожалел, что выбрал Беотию, и теперь говорил себе, что другой иностранец другой профессии нашел в Беотии место получше для жизни.

Но кому можно по-настоящему завидовать в этой печальной стране? Гвибер теперь мог неопровержимо подтвердить свои опасения, возникшие у него ещё в Кардице. Он мог распрощаться со своими последними иллюзиями (разве у него самого не было своих иллюзий, как у греков?). У него оставался один способ утешиться: смаковать своё разочарование и смеяться над греческими вещами — так, как согласно его подозрению, оракул будет смеяться над ним. После того как он обрушился с нападками на греческую красоту, ему оставалось показать греческое безобразие: он, поносивший греков за то, что они сжигали свои статуи, теперь сам становился интеллектуальным известщиком. Именно к этому его привели пустые молитвы на Акрополе и грезы на мысе Суниум. Он требовал от авторов всех этих фраз отчета и был близок к тому, чтобы потребовать публичного расследования, подобно тому, как кто-то требует суда над мертвыми.

 

Где же ваши золотые лиры, украшенные цветущими гиацинтами, и гимн счастливым богам, и хор дев?..

Золотые лиры оказались грудами кирпича; гиацинты были так же маловероятны, как и мирт; гимн счастливым богам был криком совы, который уже некоторое время доносился с деревьев у Святой Пятницы. В дни своего расцвета счастливые боги оскорбляли и сражались друг с другом; богини были счастливы иметь глаза быка или совы. Что касается хора дев, то они, вероятно, были среди тех, кому отец семейства у Аристофана рекомендует грациозно нести священный фаллос в процессии. Храмы Афин и других мест производили бы иное впечатление, если бы их колонны были раскрашены в кричащие цвета; статуи в музеях, раскрашенные, как наши гипсовые святые, и, более того, украшенные излишествами, были бы не менее удручающими в дни торжественных жертвоприношений. И какими же это были дни — дни, оставившие после себя лишь прекрасные образы на храмовых фризах и вазах! Внутренности разделанных животных, потоки крови, запах горящего мяса на алтаре, возлияния вина, смешанного с молоком, дети, которых в некоторых городах религиозно пороли до потери сознания — всё это, вероятно, были сладостные зрелища и огненно-дымные концерты.

Все говорили о Греции, но никто её не понимал. Греки хвастались своим остроумием, красотой, своими институциями, мудростью, храбростью, и им верили на слово.

Римляне, победители этого непобедимого народа, стремились присвоить себе заслугу завоевания страны чудес за их счёт: теперь настал их черёд хвастаться Грецией — в действительности же они всего лишь выпрашивали молодых рабов, прекрасные статуи и коринфские вазы. Затем, спустя столетия, Греция была заново открыта: поэты, играя на своих золотых лирах на мысах, и археологи, лихорадочно работавшие в библиотеках, воссоздали древнюю Грецию, от которой извлекла пользу современная Греция. Так родился эллинизм, болезнь, которую, как заявил генеральный секретарь Французской школы в Афинах Гвиберу в день его прибытия, можно излечить именно в Греции.

И все же, разве нет никакой компенсации за скуку пребывания здесь? Разве нет какой-нибудь сладости в великой тишине горы Птоон, нарушаемой лишь размеренным уханьем совы и журчанием источника? Разве нет в эту ночь других огней, кроме ярких огней английской компании и тусклого свечения разбросанных деревень? На вершине горы Геликон мерцал маленький огонек: огонёк, который появлялся и исчезал с дуновением ветра. Этот свет, казалось, отвечал чувствам юного и одинокого археолога. Огонёк был там словно для того, чтобы восстановить его уверенность. С равнины его не увидеть; его можно было увидеть только с другой вершины. Над обыденной реальностью действительно существовало нечто, оправдывающее мечты поэтов и труды ученых, нечто, что украшало мысли, облагораживало жизнь. В конце концов, славе Греции достаточно создать иллюзии: этот огонь на горе, кто его зажег? Пастух или Музы?..

 

Жан Гвибер только что измерил глубину свежевырытой траншеи своей мерной тростью. Поднявшись, он снял брезентовую шляпу, чтобы обмахнуться, и этот жест, казалось, стал приветствием маленькой фигурке, которая в некотором отдалении, как показалось, появилась из руин. Он на мгновение потерял дар речи. Эти места, где он отчаялся когда-либо принять посетителя, теперь одаривали его очаровательным: девушка, смотревшая на него, была необычайно красива. Её ясные глаза заставляли её лицо сиять; её темные волосы ниспадали до плеч; её ступни были босыми. В руке она держала зелёную веточку. Что должна была объявить эта юная посланница с ритуальной ветвью?

Гвибер повторил свое приветствие, сказал самым любезным тоном:
- Здравствуйте, мадемуазель!

- Здравствуйте, мадемуазель! - повторил рабочий, смеясь.

Остальные тоже начали смеяться: они, несомненно, считали французов очень вежливыми. Посетительница не ответила ни на смех, ни на приветствие, оставаясь неподвижной. Она серьезно осматривала по очереди работу и рабочих, которые, удивленные ее молчанием, прекратили что-либо делать. И в конце концов с обеспокоенным видом спросила:
- Что вы делаете?

Ее детский голосок весело разнесся по Птоону; но в нем было что-то властное: это был голос человека, претендовавшего на свои права.

- Мы забыли спросить вашего разрешения, - ответил рабочий.

- Мы ищем старые камни, - добавил Гвибер более учтиво.

Он знал, что в сельской местности древности называют «старыми камнями».

Маленькая девочка указала на руины террас и храма:
- Вот старые камни! - сказала она.

- Мы ищем другие, - ответил археолог. - Но ты, столь любопытная, откуда ты к нам пришла?

- Она живёт в монастыре, - пояснил рабочий, - в монастыре Верхнего моря.

Ещё одна греческая причуда: этот монастырь Верхнего моря, расположенный в получасе ходьбы, находился на вершине горы Птоон; должно быть, он получил своё название от вида на залив Аталанты. Или, скорее, от самой горы. Птоон древних греков и археологов обычно называют «Горой Верхнего моря», так же как Акрефия называется Кардицей. Монастырь, наряду со Святой Пятницей, фигурировал на картах и ​​в путеводителях, а также в отчётах месье Олло. Тот даже временно укрывал там свои находки. Поэтому монахи Верхнего моря не держали на него зла за завершение разрушения монастыря на Птооне; хотя к тому времени они уже покинули свой монастырь — возможно, появление этих статуй и обратило их в бегство. Очаровательная девушка стала их заменой.

- Много ли людей в монастыре? - спросил её Гвибер.

- Только моя мать и я, - ответила она.
Значит, она тоже была одинока! Это сходство обстоятельств, в сочетании с чудом её появления и грацией её внешности, заинтриговало Жана Гвибера. Он подошёл к ней, рабочие возобновили свою работу. Он боялся, что она улетит, словно птица из источника. Но, несмотря на её слегка диковатый вид, она, казалось, совсем не боялась его. Приближаясь, он сделал вид, что осматривает землю, словно это не она привлекла его внимание. Он посмотрел на две босые ноги. Они выглядели так, будто их только что омыли в источнике, а ступни были такими же греческими, как у классической статуи, только второй палец был длиннее.

Когда Гвибер поднял голову, он улыбнулся ребёнку, но на нежном лице сохранилось то же серьёзное выражение, которое не мешало восхищаться странным цветом её глаз. Они были сине-зелёными, того самого сочетания моря и неба, которое, несомненно, можно было увидеть на горизонте от её монастыря.

- Сколько тебе лет? - спросил археолог.

- Четырнадцать.

- А как тебя зовут?

- Миртия. Почти то же самое имя, что и у этого растения, - добавила она, протягивая ему ветку.

Он был ошеломлён. Конечно, лучшего он и желать не мог, чем обнаружить благодаря Миртии существование миртового дерева. Он погладил его узкие, блестящие листья, вдохнул его нежный аромат и увенчал себя им, словно был посвящён в великие тайны. Он уже собирался вернуть этот драгоценный дар, когда Миртия сказала ему:

- Я отдаю его тебе.

Гвибер никогда еще не был так рад подобному фамильярному обращению.

- Где вы находите эту прекрасную листву? - спросил он. - Я бы с удовольствием сходил и сорвал немного.

- Она далеко! Только я знаю это место.

Гвибер не уставал смотреть на это дитя. Мог ли он предположить, что в руинах Птоона встретит маленькую девочку с пронзительными глазами, чьим сокровищем и секретом окажется куст мирта?

- Теперь моя очередь преподнести тебе подарок. Тебе нравятся хорошие вещи?

Наконец-то она улыбнулась! Они спустились в палатку. Миртия наслаждалась печеньем хозяина; она не разделяла недоверия людей Кардицы. Он показал ей карту Беотии с указанием мест, связанных со Святой Пятницей и монастырем. Птоон был помечен красным знаком как археологический памятник. Девочка заметила, что на карте много других красных знаков, и спросила, обозначают ли они также древние камни.

- Значит, их так много! - сказала она.

Эта перспектива огорчила ее; ей хотелось, чтобы единственными древними камнями в мире были камни у источника куропаток. Ей пришлось собрать все свои знания, чтобы успокоить себя сравнением:
- Это правда; я видела руины в Фивах и других местах на равнине, но нет ничего прекраснее этих. Я часто бываю здесь; я люблю их.

Она не переставала удивлять Жана Гвибера. Это уединенное место, состоящее лишь из руин, любил тот, кто часто сюда приходил.

Миртия открыла лежащую на столе книгу:
- Это не греческие буквы, - сказала она. - Как вы можете их читать?

- Это язык моей страны: я француз.

- Ах! Вот оно что! Мне показалось, что вы говорите не как жители Беотии.

Гвибер открыл другие книги: Гесиода и Пиндара. Ему нравилось показывать маленькой беотийской девочке произведения двух великих поэтов Беотии. К сожалению, хотя она знала буквы, но читать не умела.

- Ты не ходишь в школу? - спросил её Жан.

- У меня нет времени.

- А что вы делаете в монастыре с матерью?

- Мы собираем сосновую смолу в долинах.

- Что! Сосновые долины! Жаль, что они не на этой стороне горы.

Миртия снова улыбнулась, оглядев его с ног до головы:
- Ты на голой стороне, а я на одетой.

Слово «голый» в устах ребенка на мгновение смутило Жана Гвибера. Это была всего лишь шутка про его шорты; но мысль о том, что Миртия могла упомянуть его наготу, вызвала в его воображении образы наготы Миртии. Он был удивлен, обнаружив у себя столь богатое воображение — результат своего одиночества.

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОЗМОЖНО...

(1948)

© COPYRIGHT 2024-2026 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог