Павлику Ягодину
Словно теплая слеза,
Капля капнула в глаза.
Там, в небесной вышине.
Кто-то плачет обо мне...
М. Цветаева
1
На тихом часе мы сбежали...
Мы шли на юг. Пылили по дороге. Наши ноги утопали в песке. Песок был серым и, как пепел, мелким. Мы были босы.
На лето нам давали две пары сандалет. Одну уж расхлыстали, другую берегли — на всякие линейки, когда к нам приезжали шефы и начальство.
Мы шлепали по пыли, чтоб оглянувшись, посмотреть на оттиски подошв. Мы чувствовали жар дорожной колеи, но было терпимо и даже приятно...
Налетал горячий ветер с полуденных полей. Налегал порывисто на грудь. Мы раскидывали руки и рассекали упругие потоки. Пахло знойными степями и далеким югом.
Налево — пастбище коров. Ещё чуть дальше, за высохшим болотцем, где шмыгают ужи и шуршит осока, громоздится бор. Там, за соснами, прячется наш лагерь.
А, напротив, за сухим чертополохом и седой полынью, змеится мутная река. Она внизу, меж берегов, в зарослях черемухи и ивы. Недалеко есть пляж. Купаться нам не разрешают — в воде какая-то зараза, но тем, кто старше, это не запрет.
За рекой расстилаются просторы. Там, за селом, поля, поля, посадки полосами, опять поля, на горизонте синий лес...
2
В начале было пусто. Голая равнина. Потом появился Дом ребенка. А потом уж я. И все другие. И не мог представить, что может быть иначе...
Я давно догадывался — за определенными событиями этого мира скрываются определенные закономерности. Те правила, которые сообщали взрослые, были ненастоящими. Я не знал, почему плохо врать, зачем надо умываться... Я не видел ничего ужасного в своих действиях. У меня не было брезгливости к чумазым друзьям. И я не понимал, что дурного несли мы в мир, что было гадкого в нас, когда мы нарушали предписанные взрослыми законы...
Однажды я стал искать: что же в самом деле хорошо, а что же плохо?
Но не было учебника, по которому я мог бы проверить все свои находки. Оставалось лишь одно — приобретаемый опыт.
Когда забирали в детский дом, сказали: ненадолго, поживете там недельку, не понравится — вернетесь. Я не верил их словам. И от безысходности заплакал...
Нас с Серегой (лучшим другом) определили во вторую семью. Я все еще плакал. Но молча, знал — взрослые не любят шума.
Третьеклассник Миша взял шефство надо мной — утер мне слезы и сказал: кто тронет — говори!..
3
Мы шли и шли. Нас было трое. Мы были, как птицы: вольны и дики. Ничто не сдерживало нас. Мы смеялись, мы орали:
А я живу в Европе: чики-боби!
И не выучил уроки: чики-боби!
Наш учитель Петросян: чики-боби!
Обозвал меня — болван! чики-боби!
Мы перебивали друг друга: тебя! тебя! Толкались, гонялись друг за другом и валились на спину в траву.
В небе высоко журчал невидимкой жаворонок. Бурая и невысокая трава упругой щетиной щекотала тело. Мы переворачивались на живот, и глазам открывались дебри: тут был неприхотливый степной ковыль, с длинным, голенастым стеблем; качалась сердечками пастушья сумка; кучились кисточкой белые и нежные цветочки кашки; телевизионной башней торчал цикорий, усадив весь ствол голубыми тарелками-цветами; раскинулся лотосом волокнистый подорожник, выкинув вверх крысиные хвостики; одел веточки зеленой филигранью тысячелистник; возвышались кружевные кустики аптечной ромашки — ее рвали и сушили девчонки из отряда. И все жило: шуршало, распрямлялось, кололось и хрустело.
С боку гулко щелкали кнуты. Из-за поворота реки, со стойла, тянулись коровы. Тяжелые рога клонили их головы к земле. Лениво болтались хвосты...
А над нами неутомимо менялись облака. И травы слали поклоны северу от юга...
4
И я попал в новый мир. Он был грубее, весомее, более резок, чем прежний. Только тут я ответил на свой главный вопрос. Все оказалось коротко и просто:
хорошо — когда кормят;
плохо — когда бьют.
Все подчинялось этому закону: когда сытый человек — он бить не станет, и наоборот... С начальных классов в меня пытались вколотить: мир создан для хороших людей.
Я не был хорошим. Я был непутевый, нерадивый, беспутный, грубиян, хулиган... Мне говорили: пока не поздно — исправляйся!
В нашем классе был хороший — от природы — Андрей Москвин: способный в учебе, независимый в суждениях, любознательный, умеющий шутить. Честно! – я пытался быть как он: трудился, чтобы поправить учебу, слушался воспитателей; не спорил, училкам нравиться старался!... Но не мог угодить... А он ничего не делал, а все получал: пятерки, признанье, любовь... С одной стороны все было правильно, а с другой — так ведь нечестно: я-то трудился, а он?..
Я и подумал: скорее, это хорошие люди созданы для мира. А мир... Мир создан для всех. И понял еще: хороший не тот, кто не делает плохо, а тот, кто, имея возможность так поступать, не делает так... И я бросил равняться. И рос, как сор: безмолвно и упрямо.
5
Когда отряды соревновались в стартах, то лагерь вслед за физрком, обтекал наш корпус, и вдоль зарослей ирги, через ворота в виде утюгов (типа — ракета), устремлялся на футбольное поле.
За воротами начинался лес. Тропинка петляла меж кряжистых сосен и ныряла под горку.
Болельщики копились по бокам ворот. Был гомон и свист. А игроки хаяли поле: кочки и бурый коровий навоз. Иногда пацаны постарше кивали на юг: там лагерь. Показывали островок высоких сосен: там... давно заброшен. И мысль сходить туда убила мой покой.
Как уйти — не колебался. На тихом часе на дверь нам вешали замок. Думали, наверное, иначе выйти мы не сможем, а потому на два часа оставляли нас в покое. А мы стекло из рамы — вон! — и, если надо, лазали на волю. Не знал лишь дня. Уйти ведь просто. Но сначала дорасти. А уж потом... Но как понять, что ты готов? Я не жил в безопасности, а потому не верил будущему. Но сегодня на плечо мне села бабочка. И я решил: пора идти.
Небо над нами было в покое; между нами, друзьями, мир; с другими — согласье; под ногами — твердая земля...
А что еще надо?
Дорогу я знал: прямо, потом направо, на юг...
6
А сказка начиналась так...
В ночь, перед отъездом, в лагерь пришли старшие. Взяли матрасы за край и сбросили троих нас на пол: меня, Серегу и Андрюху.
Мы судорожно таращились в сумрак — это были те, кого боялись... И Ширяй меж них.
Нам шипели: быс-с-стро одевайтес-с-сь! Мы даже не пытались включить соображалки — руки сами нащупывали пуговицы, ноги сами залезали в брючины... Все рефлекторно и быстро.
А сердечки гремели, гремели шально...
Я нервно дрожал: бить будут! бить будут! но за что? — вспоминал и не мог вспомнить.
Потом мы вылезли на темный двор, в ртутных пятнах неживого света. Ночная прохлада лезла под майки. Ширяй вел всех на дело.
На школьном складе окна в решетках и в одном из них, в углу, есть узенькая форточка. Наружную открыли, а с внутренней сняли стекло. Я оказался ŷже всех...
Я млел от ужаса, когда вползал в темень полуподвала. Я боялся застрять. Я возился и туда, и сюда; извивался слева-направо. Пот заливал мне глаза. Я сдувал липкие волосы и, раздирая майку, лез, лез вперед.
И уже, когда метался от ящиков, пахнувших ванилью и шоколадом, к окну, где на корточках сидели пацаны, и совал в эти жадные руки: пряники, конфеты, банки с повидлом — пришли мне слова. Печальные, как сон, в котором плачут...
Сказка Артема
Когда-то, давным-давно, в этом мире жил мальчик. Он пришел в него, чтобы страдать. Долго он страдал, думал, что небеса уж и забыли о нем. Но никогда он не роптал на них. Потому что не терял надежды: найти родителей, ведь он считался сиротой — рос без любви и ласки...
7
Дорога раздвоилась: прежняя — серая — змеилась на стойло, а от нее отходила незаезженная — песчано-золотистая. По обочине ее росли кустики мелкой ромашки и крепенькие подсолнушки оранжевого девясила.
По крутым колеям, с четким рисунком ребристых шин, мы прошли мимо прудика с темно-зеленой водой. Он был заставлен шеренгами неровного камыша и плоскими безмятежными кувшинками. В воздухе трещали слюдяные крылышки пластмассовых стрекоз. Я всегда удивлялся: как видят их вертолетные шлемы-глаза?.. А в лягушек, явно, превращаются пожилые, ворчливые тёхи. Вот и сейчас, недовольно поуркивая, провожают нас неодобрительным взглядом... А рядом, морща воду, скользят голенастые водомерки-вагонетки, и в воздухе звенит мелочь — мошкара пузатая...
От прудика до леса рукой подать. Сосновый бор двухцветный: до середины сосны серые, а дальше янтарно-светлые чешуйки. Кроны сосен, будто зеленые плафоны, скрадывают слепящий зной и рассеивают приятный полусумрак. Под ногами порыжелые иголки и шишки-ерши. Песок тянул, и приходилось цепко искать опору. Ноги побелели от песочной пыли.
Налетел ветерок. Принёс аромат смолистой хвои. Качались упруго вершины сосен, и шумели, и пятнали наши спины и бока солнечными бликами. А до ушей дозвенькивались таинственные птички. По бокам трепетала листьями торговка-бузина, нагло выставив ярко-красные гроздья...
8
В начале июля нашу семью увезли на отработку в детский дом. Там я и нашел Урзика – чёрного котёнка с длинными усами. Кто-то кинул его в бетонный колодец с вентилями и трубами. Урзик от голода ослаб: не двигался, был тяжёлый и холодный, живот его раздулся, под хвостик натекло, а из пасти раздавался сип...
Два дня отхаживал: рукой держишь голову, другой меж зубов вставляешь шприц с молоком и осторожно давишь на поршень. Шприц выпросил у медички, молоко на кухне. Отогревал его на солнце и в руках. Через неделю Урзик ковылял на лапках и урчал по ночам на одеяле. Котёнок был крохотный, но в мечтах моих он превращался в большого кота, похожего на пантеру. Андрюха говорил, что его можно надрессировать — вот уж нет! Маленькая пантера должна быть независимой.
Под конец второй недели Урзик носился, как стрела: по кроватям, занавескам и тумбочкам. Все его любили, но спал он всегда в моих ногах. И я, чувствуя небольшую тяжесть там и тепло, засыпал безмятежно — я был нужен, меня любили...
Сказка продолжалась.
Многих спрашивал мальчик, как найти своих родителей. Но мало кто мог что-то сказать. Наконец, он встретил старца. На небесах они,— сказал старец,— живут без скорби и печали. А как дойти туда? — поинтересовался мальчик. Лучше не знать тебе, сынок, этого пути, иначе станешь ты из тех, кто боится, ибо будет тебе что терять. Не отступил мальчик. Сдался старец, поглядел печально: а путь на небо близок — лишь руку протяни... Но только должен ты три испытания пройти: добром, огнем и страхом...
9
Урзика взял с собою в лагерь. Если бы я знал!..
Я играл, когда прибежал Серега:
— Котенка топят! Твоего!
Я не успел...
Котенка топили в ведре. Ширяй прижал его ко дну и так держал. Потом отпустил. Котенок всплыл хвостиком вверх. Он был еще жив. Он выгибался спинкой и дрожащей головой тянулся, тянулся к воздуху и жизни. Слабо шевелились лапки, и тельце, как бы замерзая, колебалось тише, тише... и замерло совсем.
Я бежал и рыданья разрывались в горле...
Я бежал и видел... Последней, с бездонными глазами, опустилась голова... Толкнул ведро...
Я заметил, какая вдруг повисла тишина. Я взял котенка на руки — его худое тельце, с сосульками слипшейся шерсти и по-заячьи длинными задними ногами... Он был мертв. Я видел, как открылся рот и безмолвный крик взорвал меня... Опустился на колени. По привычке плакал молча. Слезы, как камень, выдавливал вон...
Плач Артема
Истаивают очи... растекаются, теряя фокус, и вечность входит в них... Её я вижу: фиолетово-бездонна даль уходит в прежние века... И никаких деталей, лишь образы и тени. Им тесно... Мелькают, мельтешат...
Ее не надо трогать... Даль так хрупка, а фиолет так нежен... И замираю в безумстве тишины: покой, покой... Медленное угасание и нет добра. Тогда зачем тут нужен я?! И втягиваюсь в стеклянистую влагу, в лиловый бархат вечности зрачка. А радужки уж нет... Совсем колечко! Его не станет—не станет и меня... Сожаление... Сожаление?.. А, может быть, тоска?! Что все напрасно... Любил ведь кто-то, вынашивал, рожал... И вновь любил, растил, надеялся и верил... И вот напрасно всё...
Смотришь внутрь, но не туда, а сквозь — в века... И сразу тяжко где-то посерёдке... В предчувствии тоски немыслимых страданий. Сжимает сердце, страдает память — но покойно... А сердце вот терзает и болит... И что-то хочет делать... Но память говорит, вернее шепчет, вернее выдыхает: напрасно все... ты лучше успокойся... А сердце плачет, стонет, стонет: зачем напрасно всё? зачем?! Зачем такие муки? Зачем тоска, зачем так тяжко? Умереть — не быть! Зачем же так жестоко? И снова память приглушенно и жалко: уйдем лишь в вечность, в горы, в годы... во мне мы будем, в памяти, в покое, в лиловой мгле и в фиолете бездны... не надо, не смотри... Утопи свой взгляд в древности и дали....
Но вновь надежда — вот эти руки! Тёплые, как счастье! Нежные, как крылья! Дарят обещание...
Но что потом? Но завтра что? Холод, тьма, вода... вода кругом... холодная вода?.. Счастье ведь недолго... Лучше уж не будет... Лучше и не надо... Дай утонуть во тьме зрачков; в лиловой мгле хрусталика, в рубиновой сетчатке, где притаилась даль — врата туда, в покой
Боль почему? Потому что существуешь ты. А ты существуешь потому, что существует взгляд — на тебе — особенно любимый. Уходит взгляд — и исчезает боль... Закрой глаза — мне... Мои...
И я закрыл Урзику глаза. Все стояли и молчали. Тишина душила нас. Настоящее горе — безмолвно.
— Выкинешь трупняк,— наконец сказал Ширяй.
Тут я закричал. Я кричал, что он псих; что ему лечиться надо; что расскажу директору; что его!., что ему!., что!.. Я не помню, что кричал. Я давился слезами, слезами... Горе никак не выходило вовне...
Я не мог броситься на него – на руках моих качал котёнка, на груди своей покоил…
Ширяй подошел ко мне и ударил ногой:
— Заткнись, ублюдок!
С этого дня я потерял способность прощать. И скрыл впервые, что мне горько. А с притворством пришло одиночество. Так я взрослел...
И пришел страх.
Ровесники хотели убить мечту мальчишки. Заставляли отречься от родителей. И за отказ от этого, ночью подползали к кровати и щипали, драли за уши, таскали за волосы. Шипели: тише! Крикнешь, разбудишь Наставника и тебя исключат. Наливали в постель воды...
Но чем сильнее издевались они, тем ярче разгоралась мечта. И вот однажды он рассмеялся. Он смеялся и чувствовал, как страх уходит, развеивается, словно дым... И враги застыли изумленно:
— Ты что, с ума сошел?
— Да нет, я понял! Понял! Вы можете избить меня, можете убить, но вот мечту вы не убьете, мечта-то будет жить...
И враги отступили. А у мальчишки открылись глаза —он увидел дорогу. Но ступить на нее пока не мог...
10
Мы вышли из леса и рассмеялись. Лагерь был большой и белый, за синей железной оградой, под кругом неба.
Мы шли по траволому, и высохшие кончики былинок царапали колени. Из-под ног, опережая шаг, ливнем прыскали мелкие кузнечики, и снова кругом звучали знойно их оркестры.
Мы подошли к бассейну. Хватая прогретый поручень, осыпающийся чешуйками ржавчины и краски, чуя жар крутых, выбеленных на солнце, ступенек, поднялись на него.
Остался лишь дощатый остов. Внизу волновались высокие травы и гибкие ивы...
Потом мы бродили по проросшим тонким, как волос, ковылем и, заваленным пожухлой листвой, асфальтным дорожкам. Тихо-тихо было тут.
Вышли в центр. Квадратные плиты в стыках поросли разнотравьем. Впереди был холмик с белой оббитой болванкой. Холм густо зарос «мылом» — цветами, при растирании которых получалась густая пена. Сейчас белые фестончики, туго усаженные на верхушке мясистого, в листьях, стебля, источали приятный аромат. Нижние цветочки уже увяли и падали, обнажая длинную, тугую каплю зеленых семян. Жужжали мухи, и гудели шмели. А сверху, наверно, был Ленин.
Мы заглядывали в окна корпусов, видя полупрозрачных нас, и удивлялись просторам комнат — человек на двадцать! Вот здорово!.. В простенках стояли кособокие тумбочки, на полу валялись перепутанные провода и, невесть как занесенная в углы, листва...
11
— Они не настолько благополучны, чтобы мрачно смотреть на жизнь,— говорила Мария Васильевна, воспиталка.— Пусть резвятся!
Мы не понимали слов, но чувствовали их правоту и улепетывали от строгих ее коллег, приструнивающих расшалившихся нас...
Мария Васильевна была из другой семьи. Я ее плохо знал. Мы ее не боялись и потому слабо слушались. Но чувствовали неподдельную ее доброту и частенько кружили возле нее... А по вечерам она нередко ловила нас и шупала ноги — теплые ли? И, если были «ледяные», кипятила воду.
И не было лучше человека, который успокоил бы плачущего и разобрался бы по справедливости. И поэтому мы старались беречь ее: ругались, плакали и дрались подальше — не на ее глазах...
Она, наверное, что-то знала обо мне — часто останавливала взгляд на мне и улыбалась чаше, чем другим. Я смущался и старался убежать.
Однажды, она говорила со мной. О чем — уже забыл. Помню лишь конец. Сказала, что в детстве была такой, как я,— вот уж не поверю! И еще прибавила: берегись мечтать, Артем,— мечты ведь могут сбыться...
И больше уж не тревожила...
Наставник требовал, чтобы дети на отбой не опаздывали. За это наказывали строго. Но, однажды, мальчик нарушил режим. Минут на двадцать. Наставник ужасно рассердился:
— Быть может объяснишь в чем дело?!
И мальчик рассказал, что по дороге в корпус он проходил мимо одного дома и увидел, как возле него сидит и плачет другой мальчик, потому что потерял игрушку.
— А,— сказал наставник,— и ты остановился, чтобы помочь ему искать ее?
— Нет, господин Наставник,— виновато опустил голову мальчик,— я остановился, чтобы помочь ему плакать.
И вдруг почувствовал он, как налились силой и окрепли его ноги. И дорога засияла ярче.
Теперь он был готов начать свой путь.
12
Пацаны звали на речку, но я не пошел. Побрел к южным корпусам. Завернул за угол... Замер. Там стоял человек. Перед рамой на трех ногах. «Сторож? Рисует? — мысли в голове.— Надо бежать!» Пока я думал, мне махнули рукой. Через минуту мы были знакомы.
— Ну, Темка, что ты ищешь? Это не секрет? — У Николая Ивановича — так звали художника — были веселые глаза. Ему было на вид сорок, а может больше — не понимаю в возрасте.
— Да ничего,— я примостился рядом и глядел, как ложатся краски.— Просто. Решил посмотреть...
— Э-э, нет! брат... Каждый человек в своей жизни ищет что-то... Кто славы, кто богатства, но это избито... Это там... высоко. Здесь, ниже, проще... Вот я, к примеру, Артем, ишу потерянное время. Его парадоксы. И один перед тобой...
Он оторвался и обвел кистью вокруг.
— Нас окружает красота. Красота прошлого, говорим мы. Но красота прошлого не есть красота бывшего. Несколько лет назад эти корпуса не были заброшены, блистали краской. Клумбы были ухожены... По утрам били барабаны, и командиры отрядов бежали сдавать рапорта. Все было ново, свежо и юно: ребята, зорька, листья в росе... Прошлое было не старо, а молодо. Это старо сейчас настоящее...
Это было как в сказке. Это было чудо! Я встретил живого человека. Тут! В зачарованном царстве.
— А я ишу Дорогу,— сказал я.
Понял ли он меня?..
13
У Серёги нашлась мать. Прислала письмо. Он ходил гордый, но временами немного испуганный.
Конверт весь истрепался и истерся. Все мы, по крайней мере, раза по три читали его. А он даже спал с ним.
Ответ писали всей комнатой!
«Здравствуй мама!
Пишет тебе Сережа, фотку у меня украли я тебе потом пошлю, сомной там тан цевал с другом. Мама я кончил вторую четверьть плоха только по математике 4. а остальные плоха.
Мама купи мне костюм и ботинки если бутет не жалко. Мама у меня 28 июля день рождения тебе передает привет Анна Сергеевна воспитательница. Мама как у тебя дела у меня дела плоха в школе но я попробую исправица. Пиши жду ответа как соловей лета.
Сережа»
На весенние каникулы Серёгу забрала домой краснолицая и громогласная бабища. Она плакала и всех кормила конфетами.
К концу недели Серёга приехал. Сам. В какой-то обтрёпанной куртчонке, без ботинок, в дырявых кедах. Всю одежду мать его пропила.
Три дня Серёга ходил сумрачный, ни с кем не разговаривал. Я ходил рядом и виновато молчал — чем я мог ему помочь?
На третий день он обернулся ко мне:
— Она хорошая, только пьет. Когда я вырасту — заберу ее к себе. И пить не дам! Я вылечу ее. Вот увидишь...
Ступил мальчик на Дорогу и увидел старца, поприветствовал тот его:
— Вот настало твое последнее испытание, мой мальчик,— испытание огнем. Все мы дети звезд и должны гореть. А горит же человек любовью. Такой любовью, которая не ждет и не требует награды. И испытание это длится всю жизнь.
Помолчал старец, поглядел на небо.
— Иногда люди изменяют откровению любви. Любят не ближних, а дальних, ибо хотят самоспасения, спасения души, а это значит вечности. Тогда звезды падают и тухнут,— тут он взглянул мальчику в глаза.— Но я спокоен за тебя. Ты пройдешь и это испытание, ибо ты любишь не ради спасения, а ради сочетания душ. Ты загоришься.
—Пойдемте вместе, дедушка,— попросил мальчик и взял за руку старца.— Почему вы сами не на небе?
—Но кто тогда станет отыскивать потерянных принцев? — улыбнулся старец.— Я приду, приду туда, когда последний из них обретет свой дом. А теперь или. Тебя ведь ждут... И я буду ждать —твоей звезды.
И мальчик пошел к Небу.
14
А потом мы сидели в круглой беседке и пили холодный сок. Николай Иванович рисовал меня, интересно,— шепотью,— взяв карандаш, а я смушался его внимательного взгляда. Чтобы скрыть смущение, я осматривал беседку. У нее была круглая, выгнутая крыша—вся исписанная ручками, карандашами, мелом и даже зубной пастой.
—Так странно...—сказал я.—У них ведь были имена.
—У кого?
—У тех, которые ушли,—я качнул подбородком вверх.—Они ушли. А имена остались.
Да...— задумчиво проговорил художник.— Потолок, как небо, а имена — созвездия...
Помолчал...
— Ты знаешь, я иногда задаю себе вопрос: а что, если наша жизнь как небо? Взгляни на небо ночью. Ты увидишь события разного времени. Сияют звезды... И мы видим их сейчас даже, если они погасли. А что, если так и с нами? Все мы разных времен и лишь пересеклись в настоящем мире. Может, кто-то окончил свой земной путь, погас, там, в далеком прошлом. Но не окончил свой временный. И мы общаемся с ним здесь, в настоящем, и он светит для нас...
Ветер качал высокие травы, звенела мошкара...
— Был такой писатель — Даниил Хармс. Он писал, что для человека существует два интереса: земной — пища, питье, тепло; и небесный — бессмертие. Все земное — смертное. И потому человек ищет отклонения от земного — вечное! — и называет его прекрасным...— Николай Иванович взглянул на меня.—Так, подбородок выше... И гляди на мое левое ухо... Так, ага... И он вновь зачиркал карандашом.
— Когда земное в душе отмирает, там образуется пустота. А душа, Артем, боится пустоты, и она наполняется ложью, фикциями и призраками, если...— Николай Иванович поднял карандаш.— Если она не наполнена небесным содержанием — творчеством! А это вечное, Тема. Бог нам дал выбор, свободу, но не дал равенства. Равенства творчеством. Творческого равенства. А, значит, не дал вечности. Но кое-какие крохи нам перепали. И подбирая их, мы приближаемся туда...
И он показал на небо...
15
А потом прибежали Андрей и Серега. С сырыми волосами и с темными, от мокрых плавок, на заду шортами. Дичась Николая Ивановича, говорили, косясь на картину: там приехали... кажись начальство... три машины. Гулять, наверно, будут... А вы художник? Похоже... Пацаны на миг забыли всё и обступили мольберт (теперь я знал, как называется тренога): «Здорово!» — показывали мне большой палец.
Но вот заиграл магнитофон, и друзья запереминались:
— Темыч, идешь?
— Беги, беги, Артем,— улыбнулся Николай Иванович.— Портрет окончен.
Пацаны восхищенно цокали, заглядывая сбоку. Художник побрызгал рисунок лаком, свернул его трубкой и сунул мне:
— Потом посмотришь. Ну, что? — обернулся он к остальным.— Будем прощаться? Мне тоже пора. Прощайте, друзья!
Он потряс каждому руку, а мне хлопнул по плечу:
— Хорошо, если ты найдешь здесь Дорогу, а может быть нашел?.. Ничего не говори,— предостерегающе поднял он палец, видя, что я хочу ответить...
Мы попрощались с ним и поспешили к танцзалу — крытой асфальтной площадке со сценой.
Мы спрятались за корпусом — оттуда было видно, как суетятся люди: на сцене стояли столы и приезжие бегали от них к автомобилям, загружались снедью и спешили обратно. Их мы не знали. Все были чуть поддатые. Разговаривали громко — заглушали визгливые динамики. Мужчина с женщиной стали ругаться. Еще двое отошли за угол: один помочился, другой присел, натужно хрипя,— его рвало...
Интересы их были земные...
Сказка исчезла. Лагерь умер. Второй раз. И солнце будто село... Мне больше нечего было здесь делать. Я развернул лист.
На меня глядел звездный Мальчик.
Я.
16
На обратном пути мои друзья все гадали: успеем к полднику или нет? Если не успеем — нам влетит...
Я был задумчив. Меня пытались расшевелить, но вскоре отстали. И рисунок я им больше не показывал. Шутки были ни при чем... Просто это была моя душа, а ее открывать не стоило.
Солнце устало клонилось на запад. Всё кругом стало зеркальным и отбрасывало тени. Жаворонка сменили перепёлки. Парили орлы. Стало прохладнее.
Перед лагерем надрали полыни — хоть какое-то оправдание, на всякий пожарный, из нее веники — класс!
На полдник успели. Нам сказали: что-то мало гуляли! А мне показалось, я прожил всю жизнь...
Был ещё конкурс. Ужин. Потом дискотека.
Вот и день прошел.
Я засыпаю с улыбкой на губах. В моих ногах белый ангел с добрым взглядом, а надо мной, над крышей, гончарный круг небосвода. Его вращает кто-то невидимый, лепя неумолимое время. И оно вихрясь, расширяясь, захватывает нас, и мы падаем на стенки, становясь частью его, в его вечном коловращении...
Я усвоил урок: в прекрасном — бессмертье.
Я постараюсь — вырасту и создам частицу прекрасного.
И он увидел, как садилось Солнце в море. О, как шипело море! Какие клубы пара вздымались в небосвод! Какие летели искры, и тлели, и мерцали, и гасли угольками, уходя на дно...
И звездная дорога развернулась у ног...
Сон Артема
Я обязательно дойду.
Там встретят меня добрые и верные друзья. И будут обнимать и хлопать по плечам, и говорить сердечные слова. И другие узнают меня и станут окружать и радоваться мне. И поведут меня в мой звездный город... И будут открыты все окна и двери. И станут улыбаться и зазывать. И станут угощать и расспрашивать. И девочки будут петь и плести гирлянды из душистых цветов и нежных лоз.
И встретят меня и мать, и отец — и подхватит, и подкинет, и прижмет!..
И впервые меня будут обнимать крепкие мужские руки, и впервые я прижмусь к теплой материнской щеке...
И станут вопрошать неведающие: что за крики радости вокруг? И ответят им: человек вернулся, в свой родимый дом...
И будут ласкать и целовать меня. И будет мне хорошо, и буду шептать: я так ждал... я так долго шел... простите мне мои дороги...
И встанут звезды, и луна осветит город, и будет благоухать сирень, и цикады заведут концерт. И шмыгнет Урзик из кустов... И зажгутся светильники, и выйдут все на улицу, будут кружить и смеяться. И я буду смеяться, и трогать их руки, и видеть глаза, а в глазах — добро и участие.
И не лягут спать этой ночью — потому что я вернулся! Вернулся — после горьких лет, тяжелых лет — в свой дом родной! Где меня любят и ждут: и папа, и мама, и Урзик на пороге у ног...
И так должно быть — покуда восходит Солнце в небе.
© Посторонним В.