Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
LEAVITT David * ЛИВИТТ Дэвид wiki
FLORENCE, A DELICATE CASE
ФЛОРЕНЦИЯ. РОКОВОЕ ОЧАРОВАНИЕ ГОРОДА ЛИЛИЙ
фрагмент
полная версия в fb2

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Флоренция испокон веков имела репутацию рассадника содомии. Еще в первые годы восемнадцатого столетия, отмечает X. Монтгомери Хайд (родственник Генри Джеймса), анонимная работа под названием «Понятная причина распространения содомии в Британии» обвиняла «женщин в разрастании гомосексуальности, не говоря уже о щегольских нарядах, континентальных манерах, чаепитиях и итальянской опере»; в этой работе также отмечалось, «что содомия считается в Италии обычным делом, ведь не успевает иностранец ступить в Рим, как сводник уже бежит к нему, спрашивая, желает ли он женщину или юношу». Памфлет 1749 года под названием «Жатва Сатаны, или О нынешнем положении дел, о шлюхах, прелюбодеянии, блуде, сводничестве, сутенерстве и содомии... и других делах Сатаны, каждодневно свершающихся в нашем добромпротестантском королевстве» выразился более откровенно, назвав Италию «матерью и нянькой содомии».

Нет сомнений, что такие обличительные речи производили совершенно не тот эффект, на какой рассчитывали их авторы; очерняя Италию, они по сути усиливали привлекательность этой страны в качестве места поселения для англичан-гомосексуалистов, вынужденных бежать из своей родной страны. Среди прочих — Джордж Нассау Клейверинг-Каупер, третий граф Каупер, князь Священной Римской империи и выдающийся собиратель предметов искусства, которого газета «The World» обвинила посмертно в том, что он пристрастился «к практике и использованию самого преступного и недостойного мужчины порока и непотребства» — провел большую часть жизни во Флоренции, где и умер в 1789 году. В 1797 году преподобный Джон Фенвик, викарий Байолла, бежал во Францию, а затем в Неаполь после того, как был выдан ордер на его арест по обвинению в попытке изнасилования некоего Харпера, которому пришлось выпрыгнуть из окна библиотеки, чтобы избежать ухаживаний преподобного отца. В 1809 году Джордж Феррере, граф Лестер, лишенный наследства своим отцом после того, как стала известна его связь с официантом по имени Нери (флорентийское имя), поселился в вилле Ростан в Пельи, недалеко от Генуи. В 1841 году Уильям Джон Бэнкс, член парламента, которого несколькими годами ранее обвиняли, как пишет Хайд, в «совершении непристойного акта с солдатом в общественной уборной у Вестминстерского аббатства», бежал в Венецию после того, как предстал перед судом во второй раз, за «непристойное разоблачение в лондонском парке».

Даже еще до принятия наполеоновских законов, в которых, в противовес английским, подчеркивалось, что содомия не является преступлением, — Флоренция продемонстрировала исключительно либеральное отношение к гомосексуальности. Содомия, если и не гомосексуальность в современном смысле слова, была заметной чертой жизни города, начиная по крайней мере с 1300-х годов, когда эротические отношения между мужчинами и мальчиками были настолько распространены, что пришлось учредить специальный трибунал, так называемую «Ночную канцелярию», который занимался этим вопросом. В книге «Запретная дружба: Содомия и мужское общество во Флоренции в эпоху Возрождения» историк Майкл Рок описывает общество, где интимные отношения между мужчиной и юношей считались допустимыми, если пассивному партнеру было меньше восемнадцати лет. С другой стороны, на мужчин зрелого возраста, которые принимали на себя пассивную роль, смотрели как на чудовищ, их зачастую предавали публичной казни или отрезали им уши или носы. Мост Понте Веккьо, в те времена безраздельно принадлежавший мясникам (сейчас это приют золотых дел мастеров), был чем-то вроде театра сексуальных военных действий, там не решались показываться юноши, опасающиеся «утратить цветок своей невинности». Где-то в начале шестнадцатого столетия немецко-итальянский словарь переводил слово «Florenzer» как «мужеложец», а глагол «florenzen» — как «заниматься содомией».

Двойной статус города в качестве великой столицы искусства и рая либеральных взглядов на сексуальную ориентацию превратил Флоренцию в особенно притягательное место для гомосексуалистов-художников и ученых. Среди самых первых сюда приехал Винкельман, которому посвящена пространная глава в «Исследованиях по истории Возрождения». «В воображении немцев, — замечает Пейтер, — и сейчас можно найти следы той любви к солнцу, той усталости от севера (cette fatigue du nord [Cette fatigue du nord (um.) — эта усталость от севера]), что некогда привели северные народы в эти южные края». (Много лет спустя юная Сибилл Бедфорд, переходя через перевал Бреннер, отреагировала точно так же — «впервые взглянув сентябрьским утром на южное небо и свет... с живой радостью существа, рожденного на севере и теперь покидающего его».) Но что немцы — и не в последнюю очередь Винкельман — искали в этих краях? Искусства и любви, «зрительных и чувственных переживаний», страстной дружбы, из которой эротический аспект, с определенной смелостью, не исключался. «Были известны и до него, — писала о Винкельмане мадам де Сталь, — ученые мужи, к которым можно было обращаться, как к книгам; но никто из них, если можно так выразиться, не превратился в язычника с целью лучше постичь античность». Пейтер добавляет: «Он тяготел к эллинизму не только разумом, но был близок к этой культуре по сути своей, что доказывают его романтические, пылкие дружественные отношения с молодыми людьми. Он говорил, что повидал в жизни немало молодых людей, более прекрасных, чем архангел Гвидо».

Увы, последнее из этих знакомств оказалась роковым; в 1768 году Винкельман решил вернуться в Германию, доехал до Регенсбурга, потом— обуреваемый тоской по Италии — прервал путешествие и повернул обратно на юг. Дожидаясь в Триесте парусника, он влюбился в красивого официанта кафе, который зашел к нему в номер, убил его и ограбил. Официант был флорентиец, и звали его, по иронии судьбы, Арканджели [Arcangelo (ит.) — архангел].

Первая редакция «Исследований по истории Возрождения» вышла в 1873 году, когда Уида была на пике популярности и пыталась, несколько неуклюже, шокировать гостей в отеле «Лэнгхэм». Это был напряженный момент в истории английского общества, с одной стороны, граждане проявляли все большую смелость в своей сексуальной жизни, а с другой — правительство настойчиво стремилось заставить законы о содомии работать, чтобы защититься от пришедшего с континента декаданса.

Одними из первых жертвами сложившейся ситуации пали лорд Генри Сомерсет, второй сын герцога Бофорта (этот герцог изобрел бадминтон, и игра была названа в честь его поместья) и некоторые из так называемых «поэтов Урании». Бывший член парламента от Монмутшира и управляющий Двора Ее Величества лорд Генри бежал из Англии во Флоренцию в конце 1870-х, после того как его жена. Изабель, застала его in flagrante delicate[In flagrante delicate (ит.) — в компрометирующем положении] с подростком по имени Гарри Смит. Предав огласке причины развода и таким образом нарушив викторианский кодекс «женской сдержанности», леди Изабель вскоре оказалась персоной нон грата в английском обществе. Она стала парией в своей родной стране, а лорд Генри за границей наслаждался (если это подходящее слово) дурной славой своего изгнания; возможно, он и есть «обходительный лорд Икс», о котором Эктон говорит, что тому «пришлось бежать от лондонской полиции, потому что он был «греком, рожденным в иную эпоху...» Затем, примерно десять лет спустя, младший брат лорда Генри. Артур, тоже был вынужден бежать на континент, после того как оказался вовлечен в знаменитый «скандал на Кливленд-стрит», разгоревшийся в июле 1889 года, когда полиция наткнулась на мужской бордель рядом с Пиккадилли; там работали посыльные с телеграфа, а предназначался он в основном для аристократической клиентуры. (Внук королевы Виктории, принц Альберт Виктор, или «принц Эдди», предполагаемый наследник, но слухам, тоже посещал этот бордель; достоверно известно, что он частенько захаживал в клуб «Сто гиней», место встреч гомосексуалистов, где был известен под именем «Виктория».)

Атмосфера в Англии стала особенно тяжелой после принятия в 1885 году «Поправки Лабушера» но имени Генри Лабушера, члена парламента, который ее и составил, а вскоре тоже присоединился к англо-флорентийской колонии, отошел от дел и стал жить в Вилла Кристина. (То, что в конце концов и он, и лорд Генри поселились бок о бок, еще раз свидетельствует о странности Флоренции, подтверждает, что это место не подчиняется обычным правилам.) По сути эта поправка объявляла преступлением «акты “грубой непристойности” между взрослыми мужчинами на людях или наедине»,и они могли понести наказание в виде тюремного заключения или каторги сроком до двух лет. (Наказание могло возрасти до пожизненного заключения, если имело место сводничество с вовлечением несовершеннолетних.) До этого только половые сношения так называемые «мужеложство» в Англии и «содомия» в Шотландии — считались преступлением.

Удивительно, но Лабушер не был ни религиозным фанатиком, ни консерватором, напротив, он был известным радикалом, редактором газеты «Truth», разоблачавшей коррупцию и другие злоупотребления властью, и на его газету постоянно подавали в гуд за клевету. Его поправка была представлена в парламент вместе с законопроектом, направленным на предотвращение распространения сифилиса среди проституток, и рассматривалась как вклад в борьбу с кризисной ситуацией. До этого во всех бедах, связанных с проституцией, обвиняли самих «падших женщин». Теперь же законодатели, под давлением феминисток, ратовавших за «чистоту общества», продвигали идею, что ответственность скорее следует возложить на мужчин, в чьи руки «пали» эти женщины. И с этой точки зрения секс между двумя мужчинами был крайней формой мужской развращенности; мужчин, участвующих в актах «грубой непристойности» друг с другом, считали не гомосексуалистами, а похотливыми чудовищами, которые одинаково способны порочить кровати приличных гостиниц друг с другом и совращать девственниц. Иными словами, сама чувственность была преступлением и должна была понести наказание.

Проблема, конечно же, заключалась в том, что те бисексуальные демоны, против которых был направлен этот закон, существовали, в общем-то, только в воображении викторианских физиологов. Гомосексуалистов же было великое множество, и в конце концов именно они пострадали от поправки Лабушера больше всего, и в основном из-за слов «публично или наедине» — это выражение предоставляло широкую свободу действий шантажистам, из-за чего саму поправку вскоре стали называть «хартией шантажистов». Арест Оскаре Уайлда в 1895 году в соответствии с этой поправкой привел гомосексуалистов в ужас ж спровоцировал тот массовый исход, который Фрэнк Харрис описывает в биографии Уайлда:
Все поезда в Дувр были переполнены, все пароходы до Кале были забиты представителями аристократии и высшего общества, которые в это неподходящее время года вдруг устремились в Париж или даже в Ниццу, только бы не оставаться в Лондоне, где полиция может действовать с такой неожиданной энергией... Их непоколебимая уверенность в собственной безопасности пошатнулась, когда выяснилось, что лондонской полиции известно слишком многое, и, как дикие звери, внезапно оказавшиеся в лучах яркого света, они в страхе бросились прочь.


Многие из них осели именно во Флоренции, так как она была, как осторожно выразилась Барбара Стрейчи в своих мемуарах «Выдающиеся родственники», «идеальным местом для нетрадиционных англосаксов в этот период. Лорд Генри Сомерсет... нашел здесь убежище... а вместе с ним сообщество, изобиловавшее “сапфистками”, эксцентрическими личностями и теми, чьи браки нельзя было назвать обычными».

Она не обобщает и не преувеличивает. Среди упомянутых лесбиянок была, например, Рэдклифф Холл, автор запрещенного романа «Колодезь одиночества», которая жила во Флоренции со своей любовницей Уной, леди Траубридж. А Мод Краттуэлл, писавшая книги о путешествиях и предпочитавшая одеваться в мужское платье, однажды рассказала Мэри Беренсон, «как приятно ей было ехать за ослом, пока она думала, что это ослица, и как ей стало отвратительно, когда она обнаружила, что это “maschio”». Рожденная во Флоренции Вайолет Пэйджет, известная под именем Вернон Ли, коротко стриглась и, как Мод Краттуэлл, носила мужской галстук. Джеймс описывал ее так: «Чрезвычайно уродливая, несговорчивая и упрямая... по-настоящему великолепный собеседник, способный оригинально мыслить — чуть ли не единственный во Флоренции». А немецкий скульптор Адольф фон Хильдебранд вспоминал в письме скучный вечер, оживленный блеском ее интеллекта:
За обедом шла бессвязная болтовня, потом до половины двенадцатого мы сидели в саду у ворот, и я имел продолжительную беседу с Вернон Ли о природе правды. Она была очень настойчива и блестяще умна, и два часа спустя ей удалось с торжеством доказать то самое утверждение, которое она взялась защищать...

Джон Сингер Сарджент написал ее портрет, ее произведения произвели впечатление на Пейтера, и она долго дружила, не без соперничества, с Беренсоном, который со своей женой Мэри жил и принимал гостей на вилле И Татти. Посетители широким потоком шли к ним в дом, и одним из самых странных среди них был поэт Майкл Филд, отнюдь не мужчина, но две женщины, тетка и племянница, их звали Кэтрин Брэдли и Эдит Купери, они жили вместе с раннего детства Эдит и до самой ее смерти в 1913 году. (Кэтрин умерла год спустя.) О «Майках», как их не так уж нежно прозвали, Мэри Беренсон писала:
Они думают, что они — великий поэт, пусть непризнанный в настоящем, но следующие поколения его непременно оценят и будут ему поклоняться — и еще они думают, что их души едины и то, что они вместе, идет на пользу им обеим. По существу, крайняя ошибочность обеих этих теорий очевидна скуднейшему из умов...

Строфа из их бесконечных «Вариаций на тему Сапфо» подтверждает ее слова:

Я, девы, мыслю не о вас;
Мужей влечет мой сладкий глас,
И дарит, пленных, мне.
Тех, кто нежней равнинных вод.
Напев любви моей найдет.
Размоет боль, растопит лед.
Но не насытит — нет...

Собственно, даже женитьба Беренсона на Мэри, кстати, была одной из самых «необычных» во Флоренции, являя собой сравнительно открытый ménage à trois; третьей в эту семью входила его секретарь, Ники Мариано. У гетеросексуальных представителей колонии, похоже, были не менее веские причины поселиться в Италии. Так, почтенная миссис Джордж Кеппел, бывшаялюбовница короля Эдуарда VII и мать еще одной лесбиянки, писательницы Вайолет Трефусис, обосновалась со своим терпеливым мужем в вилле Дель Омбреллино в Беллосгуардо. (А что ей еще оставалось, кроме Флоренции?) Лорд Артур Эктон был страстным фотографом-любителем в стиле барона фон Глёдена [Барон Вильгельм фон Глёден родился 16 сентября 1856 года около города Висмара в Восточной Германии. Он был дворянином по происхождению, довольно богат и прекрасно образован. Большую часть жизни прожил на северо-восточном побережье Сицилии, в городке Таормина. Известен как фотограф, его сюжеты — обнаженная натура в антураже античного мира, его работы — это смесь высокохудожественного и весьма шокирующего эстетизма. Многие выдающиеся люди (Элеонора Дузе, Анатоль Франс, Оскар Уайлд и король Эдуард VII) приезжали к барону, организовавшему на Сицилии «Древнегреческий театр». Барон фон Глёден умер 16 февраля 1931 года. В сохранности остались лишь несколько сотен негативов.], только, в отличие от последнего, он предпочитал в качестве обнаженных моделей молоденьких девушек, а не мальчиков. Как вспоминал романист Фрэнсис Кинг во «Вчера наступило внезапно», «перед Первой мировой войной произошел скандал, когда мать одной из девушек, недовольная полученными деньгами, сообщила в полицию, что вместе с одним местным политиком он фотографирует едва достигших половой зрелости девочек в специально снятой для этого студии». У него было множество внебрачных детей от флорентиек, одна из которых позже отсудила у него половину имения. И все-таки, несмотря на свою бурную молодость, Артур был очень суров к своему сыну, которому даже в сорок с лишним лет запрещал пользоваться семейным автомобилем (он ездил на автобусе) и не позволял иметь собственный ключ от виллы; как пишет Джеймс Лордв «Стоимости виллы», если Гарольд возвращалсяпоздно, ему приходилось взбираться на стену и влезать в дом через окно.

Хотя сегодня его помнят в основном благодаря мемуарам и истории неаполитанских Бурбонов, Эктон написал еще три романа — «Повседневность», «Пеоны и пони», «Старые лампы на новые», — а также множество забытых ныне рассказов, включая один под названием «Гимназия души». В этом рассказе сумасшедший старик в оранжевых одеждах пытается уговорить двух приезжих юношей посетить его флорентийский сад, чтобы «сбросить земные одежды» и окунуться в «пруд очищения». Второй из юношей, американец по имени Эл Рэнди, немного раньше уже «сбрасывал» одежды, чтобы позировать обнаженным рядом с копией «Давида», на которого он явно походил телосложением.

Гомосексуальность Эктона была флорентийским секретом полишинеля — но это не помешало ему пригрозить судебным разбирательством, когда он узнал, что ему предстоит «фигурировать» в биографии Нэнси Митфорд. (Он отговаривался, что защищает тонкую впечатлительную натуру принца Чарльза и принцессы Дианы, которые недавно останавливались в Ла Пьетре.) В двух толстых томах своих мемуаров он ни разу не признает своей ориентации, хотя часто говорит о ней абстрактно — в первом томе, например, пишет: «Постоянно приходится слышать, что те или иные мужчины во Флоренции “странные”, не то чтобы это как-то влияло на их популярность — наоборот! От этого они еще дороже публике». Примечательно, что предмет его наблюдений — не он сам или кто-то из его любовников, а случайный прохожий, которого спутница писателя называет странным. «Но в чем же заключается эта “странность”?» — лицемерно спрашивает Эктон.

Я должен понять. Стремясь разгадать эту загадку, я смотрел на молодого человека в упор, пока он не покраснел от смущения. «Но я не вижу в нем ничего странного!» — воскликнул я, и мне велели не лезть не в свое дело, что навело меня на дальнейшие раздумья. Размышляя об этом человеке, я пришел к заключению, что он был миловиднее, чем полагается быть мужчине, и, может быть, дело отчасти в этом. Но что он может поделать, если у него вьющиеся волосы, белая кожа и нежный румянец? Если бы он побрил голову и отрастил бороду, то, может, и стал бы от этого выглядеть мужественнее, но разве не показался бы нам такой поступок демонстративным?

Если бы не тот факт, что миловидным Эктон ни в коей мере не был, он мог бы говорить так о себе. «Странность» была для негодалеко не просто «неразгаданной загадкой», она была дилеммой, требовала постоянного применения сложной алгебры недосказанностей и отговорок — вот он и переносит свою гомосексуальность на некое отдаленное (и «безобидное») третье лицо, илизамечает, рассказывая о распавшихся браках некоторых своих друзей: «Я мог бы поздравить себя с тем, что я — холостяк».(«Как будто он сделал этот выбор, беспристрастно рассмотрев оба варианта!» — ехидно замечает Джеймс Лорд.) Во время Второй мировой войны Эктону отказали в должности в Пекине, где он жил в юности, так как поступила информация, что его поведение там было не вполне подобающим офицеру и джентльмену. Возмущение этой «клеветой» сохранилось вплоть до 1968 года: во вступлении к «Продолжению воспоминаний эстета» Эктон охарактеризовал автора обвинения как «бесполого болвана из министерства иностранных дел. Этого завистливого филистера, эту змею подколодную всегда приводил в бешенство мой независимый образ жизни». Анализируя этот отрывок, Лорд указывает, что «бесполый» зачастую означает «женоподобный». «Как мог Гарольд столь опрометчиво приписать своему обвинителю свойство, на котором, собственно, и строилось обвинение против него самого? — спрашивает Лорд. — Неужели он и вправду воображал, что никто не догадывается?»

Это трудно себе представить, так же как и то, что Пино Ориоли верил, будто провел хоть кого-нибудь, когда, описывая в «Приключениях торговца книгами» спор, возникший между ним и его партнером Дэвидом из-за влюбленности в одно и то же «существо», ни разу не указал пол этого «существа» на протяжении целого длинного абзаца. (Итальянский, с его уклончивыми артиклями, еще лучше, чем английский, приспособлен для подобных туманных формулировок.) Но Ориоли не проявляет такой же сдержанности, сетуя на обилие «Джеффри», проходящих по Флоренции«по одному или парами», ведь здесь речь идет не о нем:
Не каждого из них зовут Джеффри, но большинство носят именно это имя, и оно, так или иначе, идеально им подходит. Это имя вызывает в моем воображении образ молодого парня из некоего английского университета, обычно он приезжает на собственной машине или машине друга, обычно он скорее женственный, неизменно хорошо одет, неизменно богат и неизменно скуповат... Импозантные мальчики, но довольно пустоголовые, и к тому же еще и зануды.

В том же духе персонаж из «Джеральда Брокхерста» Джослина Брука замечает, что в романах, как и в жизни, «Джеральды» всегда неизбежно атлетически сложены и придерживаются традиционной ориентации: «Один такой есть у Э. М. Форстера, а другой у Лоуренса ну, знаете, мужчина во “Влюбленных женщинах”, — и я как-то читал роман Гилберта Франкау, еще в школе, он назывался “Дама Джеральда Кранстона”; герой был в точности этого типа, необычайно энергичный, с военной выправкой, носил усы».

Ориоли не менее, чем Эктону, свойственно подобное раздвоение: одно дело — наблюдать вызывающие легкую неловкость привычки иностранцев и совсем другое говорить о себе. Так, Ориоли, например, вспоминает группу немцев, которые, «бытию, встречались каждый день, ближе к вечеру, за определенным столом так случи лось, что он был квадратным, а не круглым — в кафе “Гамбринус”, которое было в те времена самым модным... Если случайнопройти мимо них, то можно услышать, как то один, то другой восторженно отзываются о Донателло, Данте, Микеланджело, Бруно или Бенвенутто. Если сесть за столик достаточно близко, чтобы слышать,о чем ониговорят, то вскоре становится понятно, что они говорили не об известных итальянцах минувших дней, а о самых красивых из нынешних молодых людей города, которые носят такие же имена».

И конечно, поверить в то, что Ориоли просто «сел за столик достаточно близко, чтобы услышать» этот разговор, так же непросто, как в то, что Пруст в «Обретенном времени» случайно попал в бордель для «голубых», когда решил остановиться в отеле отдохнуть. Значительно более вероятно, что Ориоли сидел с теми немцами за одним столом, принимая участие в их разговоре, столь же околдованный юношами с именами великих художников.
Среди самых привычных фигур флорентийской гомосексуальной общины первой половины двадцатого столетия был лорд Генри Сомерсет, который после своего бегства из Англии обосновался на Виа Гвидо Монако, дом № 1, недалеко от вокзала Санта-Мария Новелла. До своего знаменитого отъезда лорд Сомерсет не совершил почти ничего примечательного, сейчас он известен как автор текстов песен («Ночь напролет», «Первый день весны», «Куда бы ты ни шел» и т. д.). Еще он издал тоненький томик стихов «Прощальные песни», на создание которого его вдохновила большая любовь — Гарри Смит, умерший в Новой Зеландии в 1902 году. Вот одно из этих стихотворений, «Изгнание»:

О, молись за меня!
Плач мой остался на дальней земле.
Юность забыта, размыта во мгле,
О, молись за меня!
Молись за изгоя, забывшего дом,
О жизни разбитой молись и о том.
Как дни молодые истаяли сном
О, молись за меня!
О, думай же обо мне!
Вспомни любовь, что была, была.
Что жизнь и смерть воедино сплела—
О, думай же обо мне!
Вспомни о тех прекрасных годах,
Подумай, подумай о горьких слезах.
О муках сомнений — и вновь о слезах,
О, думай же обо мне!
И денно, и нощно, моя радость, о да —
Я помню, и плачу, и молюсь о тебе,
Со мною лишь слезы теперь навсегда,
Рожденные памятью — о тебе...
Две жизни избыты, ушли сквозь года.
Остался лишь плач — навсегда, навсегда...

Оскар Уайлд, рецензируя «Прощальныепесни» в «Pall Mall Gazette» от 30 марта 1889 года, едко заключил: «Ему нечего сказать, о чем он и повествует». Несмотряна эту колкость, Сомерсет развлекал Уайлда, когда тот приехал во Флоренцию навестить лорда Альфреда Дугласа в 1894 году. «Толстячок», как называли лорда Сомерсета, был не менее трагикомичен и эксцентричен, чем герой «Гимназии души». Осберт Ситуэлл, который, можно сказать, сделал карьеру, увековечивая старейших представителей англо-флорентийского сообщества, изобразил его под именем «Milordo Inglese» в одной из своих поэм, составляющих третью часть сборника 1958 года «Стихи о людях, или Обретенная Англия». Здесь Толстячок— «лорд Ричард Вермонт», которого

...некий туманно знакомый скандал
Легко перенес... через Ла-Манш,
Который он больше не пересекал

и далее:

И вот в тридцать семь лет
Оборвалась прекрасная карьера.
Потом, еще лет тридцать или сорок,
Лорд Ричард провел, убивая свое время.
Или так ему казалось.
Ведь в действительности «убивать время» —
Это всего лишь имя
Одного из разнообразных способов,
Какими время убивает нас.

Дом лорда Ричарда — «миниатюрный дворец из штукатурки, расчерченной ираскрашенной под кирпич» — защищен дверью
... с десятком засовов, отодвигаемых только после того, как лакей
Изучит внимательно ваше лицо и окрестности
Сквозь специальную прорезь в двери.
А когда дверь наконец открывалась,
Вы попадали в темный, мерцающий лес
Золоченых колонн: рай для герольда;
Там было множество маленьких комнат, усеянных гербами;
Но хоть этот лес и был очень оригинален,
И столько зеркал собьют с толку кого угодно.
Но вас окружала искусственность, а не искусство;
Там была комната, обитая медью.
Ее стены розовели, как девичьи щеки.
Стоило включить свет:
И еще одна, где стены
Были из прозрачного стекла —
Я думал, она должна была напоминать ему.
Как быстро проходит время разбрасывать камни,
Но он объяснил: «Я хотел посмотреть, каково это будет, мой милый,
Жить в комнате, где нет ни одной стены».

Зарисовки Ситуэлла — если не считать небольшого тайника с личными письмами, это самый материальный из дошедших до нас портретов лорда Сомерсета — завершаются рассказом о том, как уже пожилой лорд Ричард принимает гостей в ванной на верхнем этаже своего замка, предлагая им кофе вместо чая.

Потому что чай, — говорил он.
Разливая по чашкам кофе,
В ответе за все те ужасные скандалы.
Что обсуждаются в английских гостиных.

Последние строчки поэмы подчеркивают несколько печальную нереальность этих последних дней, от «отшельнического величия» лорда Ричарда почти ничего не осталось, и теперь:

Пыль крылами обнимала
Обезлюдевший маленький замок.
Его облупившиеся стены
В задушенном глициниями пригороде.

Попытка лорда Ричарда создать во Флоренции «комнату без стен» в конце концов оканчивается неудачей, потому что он путает искусственность с искусством, причудливость с изобретательностью. Эта ошибка была распространена среди англо-флорентийцев и стала одной из главных причин того, почему многие из них к концу своей жизни увязли в посредственности. Как отметил Эдвард Прайм-Стивенсон в своем андерграундном исследовании «Интерсексуальность», сексуальная свобода, которой пользовались гомосексуалисты-émigrés [Émigré (фр.) — эмигрант] в Италии, «как это ни удивительно, зачастую будто стирает их интеллектуальные и художественные способности, их стремления. Они становятся профессиональными бездельниками, “вырождаются”, теряют силу воли, осмысленность и даже интерсексуальную мужественность. Они ничего не делают, ничего не совершают и при этом постоянно рассуждают о делах и свершениях; стоит им скатиться в полную бездеятельность, как капитал их таланта словно улетучивается. Обретя наконец свободу, они гибнут, ощутив облегчение».

Еще один из «словесных портретов» Ситуэлла, «Мистер Элджернон Петре», рассказывает о Риджи Темпле, англо-флорентийце, которого часто путают с Риджи Тернером, так же как Элджи Петре в поэме часто путают с романистом Элджи Брэсуэйтом. «Шкатулки», третья часть поэмы, посвящена увлечению Темпла Петре — он мастерил маленькие декоративные objets[Objets (фр.) — вещички]:
Нисколько
Не пугаясь
Всех этих огромных фигур.
Под сенью которых проходит его жизнь —
Так что каждое утро, перед тем как приняться за работу.
Ему приходилось выметать из своей огромной студии
Призраки Леонардо и Микеланджело —
Элджи Петре усаживался уже больше пятидесяти лет подряд.
Круглый год, и летом, и короткой зимой,
И рисовал одинаковые, виртуозно выученные портреты Марии-Антуанетты
На крышечках
Крохотных круглых шкатулок.
После чего покрывал их лаком.

Игнорируя Леонардо, Элджи Петре обращается к эпохе Верроккьо, к «совершенству», по словам Пейтера (здесь слышны отголоски его книги) «старого флорентийского стиля миниатюр, когда старательно вырисовывался каждый лист на дереве и каждый цветок в траве...» В заключение Ситуэлл говорит, что Темпл—Петре потратил жизнь,

...с удовольствием работая в технике,
Которая, пока он не открыл ее заново,
Была благополучно забыта.
Рисовал портреты той, кого никогда не видел,
Пока не пришло время ему самому
Лечь в шкатулку, которую он не раскрасил,
Под большим кипарисом.

Его шкатулки — драгоценные и бессмысленные — можно назвать символом самой колонии, точно так же, как можно сказать, что Элджи Петре воплощал в себе ее дух. Ему подозрительно легко удается разгонять призраки величия. Он дилетант, но, в отличие от лорда Ричарда, который пытается создать комнату без стен, он сам себя помещает в шкатулку: разными путями они приходят к одному и тому же.
Ситуэлл включил в свою коллекцию и poeme-à-clef [Poeme-á-clef (фр.) — здесь: поэма-портрет] о Реджинальде Тернере, неудачливом романисте, человеке, которого любили очень многие; он был одним из близких друзей Оскара Уайлда. (Он присутствовал и у смертного одра Уайлда.) Здесь Тернер изображен под именем Брейтуэйта, который «жил за границей много лет, почти не тратя ни на что свой маленький доход». Автор к нему совсем не ласков:

Когда он смеялся, что было нередко,
Его некрасивое землистое лицо
Распадалось на тысячи морщинок.
А его глаза, эти печальные васильки.
Моргали, мигали и наполнялись слезами.

Хотя он сам написал не меньше книг, чем Уида — среди них «Замки в Кенсингтоне». «Граф Флорио и Филлис К.» и «Неостриженный Самсон» — чаще всего его вспоминают из-за одной остроумной реплики: когда У. Сомерсет Моэм пожаловался ему, что не может найти первых изданий своих романов, Тернер ответил: «Правда? А свои я как раз во втором издании никогда не видел». (Моэм совсем не случайно часто приезжал во Флоренцию в те дни, обычно вместе со своим секретарем, Джеральдом Хэкстоном.) Как и Эктона, Тернера постигла судьба, типичная для многих англо-флорентийцев, то есть его помнили благодаря великим, с которыми он был знаком, а не благодаря его собственным заслугам. В этом смысле его связь с Уайлдом была для него постоянным источником обид. Эктон вспоминает, как французский писатель Андре Жермен вогнал Тернера в краску, когда «схватил его за руку и, цепко держа ее, пронзительно проверещал: «Ai-je bien l’honneur de parler avec le grand ami d’Oscar Wilde? Monsieur, permettez-moi de vous embrasser» [«Я имею честь говорить с большим другом Оскара Уайлда? Монсеньер, разрешите Вас обнять!» (фр.)]. В другой раз «Рональд Фербенк, от одного голоса которого Реджи вздрагивал, выбежал к нему из цветочного магазина и осыпал его с ног до головы лилиями».

Тернер был близким другом Норманна Дугласа, которого Ситуэлл назвал «Дональд Макдугал» в еще одном своем стихотворении. В те годы Дуглас проводил значительную часть своего времени на Капри, который тогда для Флоренции являлся тем, чем сейчас для Нью-Йорка является Файер-Айленд. Он написал роман, действие которого разворачивается среди живущих на Капри иммигрантов, — «Южный ветер». Комптон Маккензи, основатель «Граммофона», посвятил той же теме роман «Огонь Весты». Под псевдонимом «Пилаф Бэй» Дуглас опубликовал еще сборник рецептов-афродизиаков «Венера на кухне», вступление к которому написал Грэм Грин.

Немало слухов и намеков ходило по поводе грязной сексуальной жизни Дугласа. В «Муравейнике», полном сплетен романе Френсиса Кинга о Флоренции, итальянец по имени Франко вспоминает, что Дуглас собирал вокруг себя «едва созревших подростков-школьников», и Франко в их числе, держа в воздухе «банкноту прискорбно малого достоинства, которая должнабыладостаться тому мальчику, которому удавалось закончить первым соревнование, с каждой минутой становившееся все более безумным». Эктон описывает Джеймсу Лорду пешие прогулки, которые они иногда предпринимали по Кьянти со Скоттом Монкриффом и Дугласом: «Его невозможно было удержать, ему непременно нужно было приласкать какого-нибудь маленького мальчика в каждой попадавшейся на пути деревне». Эта привычка наконец аукнулась пожилому писателю уже в фашистские времена, когда его изгнали из Флоренции за связь с двенадцатилетним мальчиком. Хотя Эктон и написал об этом эпизоде в своих мемуарах, но в неуклюжей попытке защитить репутацию своего друга (или, может быть, свою собственную) он заменил мальчика на девочку, чем дал Комптону Маккензи повод сострить: «Ну да, они всегда в конце концов оказываются девочками».

Чудачества самого Рональда Фербенка многим читателям только добавляли истинного интереса него произведениям. Для художника Дункана Гранта он был «элегантным кузнечиком в белых лайковых перчатках и ботинках», для Карла Ван Вехтена, своего друга и защитника, «Обри Бердслеем в “роллс-ройсе”» и «Жаном Кокто в “Савойе”». Фербенк даже сам внес лепту в создание собственного культового образа, жалуясь в письме к Ван Вехтену, что, начитавшись рецензий, он чувствует себя бутылкой виски во времена сухого закона, а вовсе не “Veuve Cliquot” высшего качества», как он ранее думал.

В «Благородных ароматах» Осберт Ситуэлл вспоминает, что «в апреле и мае, когдаФербенк жил неподалеку от Флоренции на принадлежавшей ранее швейцарскому художнику Беклину» вилле, его часто встречали на Виа Торнабуони «сгибавшегося под тяжестью купленных цветов и растеряннои беспомощно оглядывавшегося в поисках кэба, который отвезет его домой...» Цветы фигурируют и в рассказе Эктона о встрече Фербенка и Реджи Тернера, который сильно не любил последнего.

Хоть Р. Фербенк и вел уединенную жизнь, — продолжает Эктон, — поддерживая не более чем отрывочные знакомства с несколькими отдельными выдающимися личностями девяностых, которые не понимали, что он собой представляет, никто не умел передать аромата флорентийской сплетни лучше, чем он. Он приручил официантов у Бетти благодаря внушительным чаевым. Специально выбрав фрукты, для которых в данный момент был не сезон, он сидел и долго и вдумчиво рассматривал их, как эль-грековский святой в трансе. Мускатный виноград в середине зимы он поднимал к свету и ласкал гроздья взглядом, попивая вино, бокал за бокалом. Еду же он только ковырял вилкой, будто она вызывала у него отвращение.

Другими словами, Фербенк является идеальным воплощением декаданса fin de ciècle [Fin de ciècle (фр.) — конец века], точно так же, как и его отшлифованный до совершенства и удивительно самоироничный, приправленный ядовитой флорентийской манерой общения стиль представляет собой самое крайнее проявление того, что Уайлд (и в меньшей степени Бердслей) инициировал несколькими десятилетиями ранее. Между Уайлдом и Фербенком можно проследить не только литературную связь. В годы юности Фербенк поддерживал длительные дружеские отношения с лордом Альфредом Дугласом и с сыном Уайлда, Вивианом Холландом, на дне рождения которого, когда тому исполнился двадцать один год, присутствовали Фербенк и Генри Джеймс. (По словам его биографа Мириам Бенковиц, позднее «Фербенк разругался с [Холландом], когда тот пошутил по поводу серии судебных разбирательств, проигранных Дугласом».) Используя уайлдовскую манеру, принятую в светских беседах в кафе «У Дони», Фербенку удавалось ниспровергать не только англо-флорентийское самолюбование, но и английские взгляды в целом.

Из всех его романов больше всего влияние Флоренции прослеживается в «Цветке под каблуком», значительную часть которого он написал, пока снимал виллу И Лечи на Виа Бенедетто ди Майяно, дом № 15, воФьезоле. «Насколько иной была бы моя книга, если бы я отправился в Вену! — писал он своей матери. — Конечно же, наше окружение сказывается на работе. Возможно, книга могла бы стать более эффектной, но вряд ли была бы столь же хороша без серьезной работы, которую я намереваюсь проделать здесь». Он считал стиль этого романа «вульгарным, циничным и “ужасающим”, но, конечно, в чем-то красивым для тех, кто способен это заметить». Произведения вроде его собственных должны, по его мнению, внушать «тревогу глупцам, так как они агрессивны, остроумны и безжалостны».
Неудивительно, что «Цветок под каблуком» — это roman-à-clef. Об обитателях воображаемой Писуэгры, где происходит действие романа, Фербенк составил нечто вроде шпаргалки, которую отправил матери:
Принцесса Элси = принцесса Мари. Миссис Чиллиуотер = миссис Харольд Николсон. Эдди = Эван Морган — и, конечно, король Гео и королева Глория — это король и королева. Английские посланницы писаны с миссис Роско и леди Николсон... Журналистка — должно быть. Ив из «Tatler» или любая другая любительница совать нос в чужие дела из тех, что пишут в этот журнал.

Принцесса Мари приезжала в Фьезоле во время своего свадебного путешествия как раз тогда, когда Фербенк писал «Цветок под каблуком». Остальные связи проявляются по мере продвижения работы над романом. Мадам Уэтме, хозяйка бара, похожего на кафе «У Дони», больше всего на свете хочет попасть в высшее общество, «ее религией, ее жестоким божеством была роскошь, богиня Роскошь». Даже речи мадам Уэтме отражают географию Флоренции. «Должна признать, что мы живем в долине, — говорит она герцогине. — Но сердце мое навеки принадлежит холмам!»
Шуточные прозвища здесь в изобилии. В одном-единственном разговоре встречаются «Тонкогубая и Божья Коровка, Лохматый и Пушистый, Крепкая Нога и Синекрылая, Веретено и Мадонна В Мехах». В другом отрывке король Писуэгры, когда ему сообщили во время банкета, что в воображаемой стране Дейтленд никогда не видели фарфора, отвечает: «Меня бы меньше поразило... если бы вы сказали, что видели блох в “Ритце”». Эту случайную реплику неверно понимает леди Такая-То, посол Британии, это известие превращается в сплетню, мгновенно облетевшую город, и в результате владельцы отеля «Ритц» подают на нее в суд за клевету.

С самым злым сарказмом Фербенк описывает эстета Эдди Монтейта, сына лорда Интригана, — прототипом этого персонажа стал бывший близкий друг Фербенка, Эван Морган. В 1920 году эти двое поссорились из-за пьесы Фербенка «Княгиня Зубароффо, которую тот хотел посвятить Моргану. Сначала Морган принял предложение друга с благодарностью, но незадолго до публикации изменил мнение и пригрозил подать в суд на издателя Фербенка, Гранта Ричардса, если посвящение не уберут. (Вспоминается, как в ужасе протестовал Джеймс, когда Форест Рид посвятил ему «Бога садов».) Работая над «Цветком под каблуком» Фербенк, несомненно, таил злобу, высмеивая «эстетические» наклонности Моргана.

Лежа посреди медленно растворяющихся солей для ванны, пока его слуга умело мыл его, он впал в расслабленную апатию, сладкую, как религиозный транс. Под мерными движениями губки, сбрызнутой духами «Кики», он был святым Себастьяном, а когда вода стала мутноватой, а соль растаяла и исчезла в густом пару, он ощущал себя уже Терезой... и он воплотился бы, скорее всего, в саму Святую Деву, если бы вода в ванне не начала остывать.

Эдди — автор сборника «Ювеналия», содержимое которого включает в себя такие творения, как «Рифмы для Дорис: написано под влиянием вина, солнца и лихорадки», «Ода Суинберну», «Печальные тамариски», «Отказ», «Меня называют Лилией» и «Земля Тициана! Земля Верди! О, Италия!». Позже, в примечаниях, не более и не менее, Эдди умирает, принимая участие в археологических раскопках недалеко от Содома: «Он сочинял сонет и в этот момент столкнулся с шакалом; потрясение от этой встречи оказалось для него слишком сильным... Увы, как triste [Triste (ит.) — печально] и загадочно закончилась его жизнь!»

Еще один интересный персонаж «Цветка под каблуком» — это граф Кабинет, «свергнутый» министр короны, изгнанный на остров Святой Елены. Но суть скандала так и не уточняется, и его имя не включено в список «кто есть кто», который Фербенк прислал матери. Высылка графа Кабинета очень напоминает судьбу лорда Генри Сомерсета. Когда добродетельная графиня Тольга садится в лодку, чтобы «явиться без приглашения к польщенному изгнаннику», она берет с собой «корзинку спелых ранних груш, “веточку вереска” и томик “Эротических стихотворений” одного поэта-школьника, переплетенный в телячью кожу с элегантным тиснением, лелеемый в первую очередь, возможно, из-за фронтисписа самого автора в виньетке». Граф Кабинет живет на своем острове один, если не считать секретаря «на все случаи жизни» Питера Пассера, про которого Фербенк говорит, что он «скорее слуга, чем секретарь, и скорее посыльный, чем кто-либо еще». Автор рассказывает, что «бывший певчий» вызвался сопровождать «свергнутого государственного деятеля в изгнание, когда власти Писуэгры проводили небольшоерасследование в поисках нескольких вещей, пропавших из дарохранительницы собора...» (Возможно, пропали облачения восемнадцатого века, в которых юный Питер разгуливал, переодевшись в кардинала Ришелье?)

Отрывки, посвященные этим двоим, особенно хороши. Сидя с удочкой у открытогоокна, граф Кабинет, к своему удивлению, вытаскивает «необычную лиловатую рыбу с яркими красными пятнами», внешний вид которой заставляет его задуматься «о тайнах глубин и о тонком многообразии творений Природы... Среди более ортодоксальных пород, обитавших в озере, таких как карп, треска, линь, угри, килька, креветки и так далее... эта исключительная рыба, должно быть, знавала и тревоги, и гонения... И граф со стоической улыбкой предался воспоминаниям о своем прошлом». Как и Уайлд, «необычная рыба» одновременно мужественна и прекрасна перед лицом бедствий и разлукой с родиной.

Можно сказать, что остров, описываемый Фербенком, подобен Эдему своей умиротворенной средиземноморской красотой. Здесь, когда он не «катался на лодке, не читал или кормил своих лебедей, любимым времяпрепровождением бывалого viveur [Viveur (фр.) — любитель удовольствий] было наблюдать, как Питер ныряет с террасы в озеро».

Любоваться, как юноша поднимается по расколотому волнолому, скульптурно обнаженный, вскидывает руки и прыгает, перевернувшись в воздухе, было необыкновенно приятно, и он время от времени — но все чаще — отводил взгляд от томика греческой поэзии; а слушая, как Питер выводит трели в воде своим чистым контральто — поток его литаний и гимнов не иссякал никогда, — старик бывал тронут до слез. Нередко даже лебеди подплывали послушать, выражая зачарованными движениями длинных шей (напоминая изгнаннику некоторых восторженных музыкальных или «артистичных» дам, виденных в концертных залах или в опере, давным-давно) безмолвное одобрение и восхищение...

Среди «странно прекрасных» лебедей, в которых граф души не чаял, один клюет Питера, «несомненно, завидуя присущей ему грации». Юноша, «скульптурно обнаженный», в своей наготе — настоящий образец искусственности. Для графа, как и для барона фон Глёдена, классицизм оправдывает изящную порнографию; в «Боге садов», романе 1905 года, юноша по имени Грэм позирует своему другу Гарольду в позе фавна, Spinario [Spinario (ит.) — Спинарио, или Мальчик, вынимающий занозу], Adorante [Adorante (ит.) — Адорант, или молящийся], и юного Диониса с лицом, «как у Вакха работы Леонардо». И я повторяю — мы во Флоренции.

К концу «Цветка под каблуком» Фербенк погружается в прустианские размышления о сумерках с привкусом уайлдовского парадокса. «В некоторых странах, — говорит он, — с какой дипломатичностью наступает ночь и как осторожно удаляется день!»

Эти почти незаметно подкрадывающиеся, набегающие и отступающие легкими тенями северные сумерки, так легко сбивающие с толку своей игривостью, были совсем неизвестны в Писуэгре. Здесь Ночь преследовала День, будто действительно хотела поймать. Никаких колебаний и арктических сантиментов! Никакой концертинности... По пятам за Солнцем следует Ночь. Но в чем причина ее спешки, что так влечет ее к Солнцу? Чтобы разгадывать такие тайны, несомненно, нужно обратиться к ученым теориям о Времени и Относительности.

Вместо того чтобы привлекать внимание к сковывающим жизнь северным морозам или использовать суровые зимы как метафору нетерпимости, Фербенк подчеркивает «игривость» северных сумерек, под его пером даже холоду присущи «арктические сантименты». На юге же закат так стремителен и жесток, как итальянка, отрубающая голову петуху. Ночь преследует день, «будто действительно хочет поймать» (так преследовали самого графа), и берет в свои руки власть над его островным раем-ГУЛАГом, напоминая нам, что ссылка, даже в самый чудесный уголок, никогда не обходится без привкуса горечи.

Все великие писатели не просто бесстрастно фиксируют пережитое, а трансформируют его. В отличие от Эктона, всего лишь пересказывавшего старые сплетни, или Ситуэлла, превращавшего их в салонные анекдоты, Фербенк формирует из флорентийской склонности к лукавому юмору и светской колкости уникальную литературную стратегию. Проницательный историк, описывающий жизнь покинувших родину англичан на юге Европы (и повсюду), он был и самым большим защитником литературного стиля, влияние которого распространяется очень широко, оно заметно не только в ненавязчивой сатире Мюриел Спарк и Дэвида Лоджа (они оба живут в Тоскане), но и во всей традиции гомосексуальной литературы, и ее создатели, от Альфреда Честера до Эдмунда Уайта, в долгу (иногда они признают это) перед его наследием. В этом смысле он оправдывает существование незначительных англо-флорентийских писателей, большая часть которых впала в безвестность так же безвозвратно, как и собственная, заросшая травой могила Фербенка в Риме. Хотя будущие поколения читателей, скорее всего, не узнают его имени, они почувствуют, на страницах произведений писателей, для которых он имел значение, и писателей, на которых повлияли они, легкую и живую игру этого англо-флорентийского ума.

 

© COPYRIGHT 2021 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог