Пролог
Год 1798
Над столицей разлилась душная весенняя ночь. Темное здание кадетского корпуса отражалось в спокойных водах Невы, и ни одной свечи уже не горело в окнах.
Луна озаряла бледным синеватым светом ряд коек в общей спальне воспитанников. Они все были мальчишки от четырнадцати до шестнадцати лет, ученики второго класса, дети дворян. Все они спали крепким сном: умаялись за день, начавшийся с ранней побудки, занятый уроками и строевыми занятиями.
Вдруг в тишине раздался шорох, и луна озарила белую рубашку поднявшегося юноши. Он прошел босыми ногами по лаковому паркету и присел у соседней койки, тронул за плечо лежавшего на ней однокашника.
— Пойдем…
— Рано еще, — раздался в ответ шепот. — Увидят…
— Да не увидят, — он сдернул с друга одеяло, — Что ты боязливый такой?
— Давай обождем…
— Нет, пошли.
Он решительно потянул однокашника за руку, и к двери неслышно скользнули две тени в белых рубашках. Тот, кого разбудили, был тоненький светловолосый парнишка, совсем еще мальчик — Алеша Зуров. А его друг, высокий крепкий юноша, выглядевший старше своих лет — Миша Бекетов.
Их дружбе дивились: трудно было найти более непохожих кадетов. Миша был известен всему корпусу как редкостный буян и храбрый озорник, который приложил руку ко всякой проказе, ко всякому сорванному занятию. Его фамилию воспитатели цедили сквозь зубы. А сделать ничего не могли: слишком известная и богатая была фамилия. Мишу воспитывал дядя, который после каждой жалобы жертвовал корпусу изрядную сумму денег, и дело ограничивалось выговором.
Алеша Зуров был полная противоположность — сын мелкого чиновника из небогатых смоленских дворян, тихий домашний мальчик, который хвостиком ходил за Мишей. Он во всем следовал за другом: участвовал в его шалостях, хоть и боялся воспитателей, тайком курил, смешно кашляя, сбегал вместе с ним с уроков и до ночи гулял по столице. Миша прикрывал обоих, и Алеше никогда не доставалось.
Они и сдружились, когда Миша его защитил от старших учеников. Он и сам не знал, почему вдруг захотелось заступиться. Такой Алеша был маленький, беззащитный, когда стоял у стены в уголке и едва не плакал. Отец ему мало присылал денег, а тут хотели отобрать последние. Он уже зажмурился и напуганно замер, когда вмешался Миша.
Они с тех пор неразлучны были, все смеялись уже, что их найти всегда можно вместе. Алеша от друга не отходил, а тот не позволял никому обижать его.
Оба без прилежания учились. Миша — от лени и безнаказанности, Алеша — потому, что не мог привыкнуть к сидению над уроками после вольготной деревенской жизни. Он и боялся сначала однокашников, потому что вырос в отцовском именье, где не знал сверстников-дворян. А Мишу с малолетства водили по разным балам и приемам, он был во всех столичных домах, имел знакомства с детьми важных чиновников и генералов.
Он без родителей рос: они давно жили по разным именьям, маменька его воспитанием не интересовалась. Миша был у отца, а когда тот погиб в турецкую войну, мальчика взял к себе его брат. Баловал он племянника запредельно, разрешал все, что тому вздумается.
А Алешу воспитывала нежная заботливая мать, и твердой отцовской руки он почти не знал. Она трепетно любила сына, не отпускала от себя ни на шаг, потому что тяжело болела чахоткой и ласкала его напоследок. Она умерла год назад, и Алеша тогда всю ночь тихонько проплакал на Мишином плече, комкая в руках скупое письмо от отца.
Странная это была дружба. А еще у них была своя тайна.
Двое мальчиков прошли в конец коридора, скользнули в последнюю дверь. Луна из открытого окна освещала белый кафельный пол, раковины и ряд кабинок. Алеша доверчиво улыбнулся, когда Миша прижал его к стене и обнял. Поцелуй был долгий, насколько хватило дыхания.
Миша ни к кому не подступался так терпеливо и бережно, как к нему. Алеша сначала не понимал, как можно так, только трогательно хлопал ресницами. Еще бы, в деревне об этом не услышишь. А Миша прекрасно знал, как обходятся без женщин старшие ученики, да и сам уже пробовал с ними. Здесь все об этом имели понятие, относились спокойно и весело, посвящали друг дружке шуточные стихи.
Но ни разу Миша не испытывал такой радости, как в ту ночь, когда мягкие Алешины губы впервые робко и неумело ответили ему. Они тогда только целовались, он не торопился, не хотел испугать и оттолкнуть друга.
И ни с кем он не был так осторожен, как с Алешей. Вот и сейчас — сначала целовал, гладил, руки под рубашку запустил не сразу, хоть и далеко не впервые они приходили сюда ночью.
Алеша был очень чувствительный к ласке — тут же прижимался всем телом, жарко и порывисто дышал ему в шею. И шептал наивные признания вперемешку с просьбами не мучить больше, не медлить. От тихого «я твой...» у Миши темнело в глазах и прерывалось дыхание, он резко разворачивал друга за плечи и задирал подол его рубашки. Старался быть терпеливым, но Алеша все равно негромко постанывал, уткнувшись лбом в стену и закусив костяшки пальцев, чтобы не вскрикивать. Даже всхлипывал иногда, но тут же замолкал, боязливо шепча: «Высекут…» А потом откидывался на руки Мише, выдыхая его имя.
Секли за такое нещадно. Впрочем, Алеша под розги ни разу не попадал. Однажды поймали их в коридоре в неположенное время, но Миша тогда взял все на себя. Но потом жизни не дал воспитателю, который его наказывал. В ход пошли и гвозди, и испорченные замки, и краска, и клей — все, на что богато воображение любого кадета. А под конец тот воспитатель вынужден был уволиться, потому что Миша опозорил его перед корпусом, украв и зачитав всем его письмо к любовнице.
С возрастом его шалости становились все более жестокими. Но случались они теперь реже. Мишу не трогали, а через него — и Алешу.
Они оба успешно перешли в высшие классы. Миша был теперь душой кампании, вокруг него собирались все старшие ученики. Но Алешу он от себя не отпускал, и самым близким другом оставался именно он. В их кампании были самые разнузданные и непристойные гулянки под носом у воспитателей, именно у них младшие учились непослушанию и неповиновению строгим правилам. Фамилии Бекетова и Зурова воспитатели помнили еще долго, и нескоро в корпусе появились буяны им на замену.
Окончили учебу они не худшими, но и в список лучших не попали. На выпускном торжестве дошли до возмутительной наглости — стояли оба пьяные. Выпили одинаково, но если Мишу не свалить было и бутылкой, то Алешу вело от одного бокала шампанского. Он тогда глупо улыбался и цеплялся за руку друга, чтобы не шатало.
Миша потом целовал его — совсем по-взрослому, до одури, едва спрятавшись за углом. В последний раз целовал. Он уговорил Алешу идти в военную службу, не слушая возражений отца. Но вот устроиться в один полк не получилось, и развело их по дальним приграничным гарнизонам. И закрутилось — новые знакомства, мимолетные любовные увлечения, короткие письма и редкие совместные попойки, когда в одно время выдавался отпуск.
Их снова сблизила прусская кампания против Наполеона. Они бились бок о бок, прикрывали друг друга, спали под одним одеялом на мерзлой земле. Но юношеской, первой полудетской влюбленности уже не было. Только крепкая, годами проверенная дружба.
А потом и вовсе по-разному пошла у них жизнь. У Бекетова — как и должно дворянину и офицеру, у Зурова — так, что и не поверит никто, если рассказать.
Но тогда они и не догадывались, что случится с ними через годы. Были у обоих наивные мечты о победах, о наградах, о том, что никогда не расстанутся.
Тихонько скрипнула дверь в общую спальню. Миша и Алеша расцепили руки, прокрадываясь каждый к своей койке. Заснули они довольные тем, что на этот раз остались незамеченными за дерзкой выходкой.
"Конэстэ рат шылало, одова нанэ ром" — у кого кровь холодная, тот не цыган.
Цыганская пословица
Часть I
Годы 1810-1812
Жутко и страшно выла на дворе метель. Тянуло стужей от изгнивающих бревен, проложенных паклей. К ним Петя прижимался спиной, устраиваясь на узкой лавке и кутаясь в худой латаный армячок.
Стыло было в сенях. Петя совсем озяб, он пытался подтянуть коленки к груди, но боком тут же больно упирался в жесткую лавку. Пальцы онемели и уже совсем не болели от холода, и мальчик без толку грел их дыханием.
Глаз не получалось сомкнуть. Стучали и тряслись в доме ставни, и даже вьюжные порывы заглушались шумом с господской половины дома. Из гусарского полка приехал в отпуск барин Алексей Николаевич Зуров, и уже полночи он веселился с сослуживцами. «Дело молодое, горячее», — вздыхала ключница Ильинична, когда билась об пол и разлеталась в куски бутылка, а после под громкий хохот офицеры начинали горланить песни, от которых сенные девки до ушей заливались жаркой краской.
Петя плохо помнил барина. Он видел Алексея Николаевича пять лет назад, когда тот только вернулся после кадетского корпуса в Петербурге. Но барин вскоре уехал служить куда-то на польскую границу. А самому Пете тогда не было и девяти годков, и он лишь мельком видел молодого помещика.
Да и не пускали тогда Петю прислуживать. Отвешивали подзатыльник, если путался под ногами, и посылали принести что-нибудь по надобности. А то и вовсе гнали. Да разве нужен он был, бедный сиротка, которого из жалости взяли в дворовые из деревни?..
Родителей Петя не знал почти. Пьяница-отец нещадно бил мать, и она с горя бросилась в темный омут, утопла, когда сынишка только начинал говорить. А отец… Да отцом-то Пете он был только по прозванью. Уже замужней Петина мать слюбилась с красивым проезжим цыганом, который погулял с ней да пропал. Потому и бил ее муж, едва видел чернющие глаза и кудри чужого сына. Сам же он на два года ее пережил и спился вконец.
А потом попал Петя в именье. Самую тяжелую работу делал из той, что мог по малости лет. Его наглые и разбалованные сытой жизнью дворовые служки звали не иначе как «цыганком» и «ворёнком», да еще такими словами, которые и вслух-то не скажешь, не перекрестившись. Петя терпел. А потом научился не давать себя в обиду — хоть и маленький да тощий был, зато ловкий, а бил сильно и проворно. Один на один с ним сходиться боялись, но могли всей сворой в угол зажать. Да только редко получалось подловить так.
...Вновь раздался хохот из господской половины дома, громыхнула пара выстрелов, и Петя беспокойно завозился на лавке. Он до этого чудом провалился в забытье, уже замерзая, а сейчас вздрогнул и открыл глаза.
Ему снилась мутная желтоватая луна сквозь сплетение ветвей, колыхавшихся под порывами ветра. Петя часто видел во сне луну. В семь лет впервые она тронула душу мальчика.
Тогда пришли в именье цыгане. Бабы бранились и прятали детей под подол, пугали, что украдут. А Петя не боялся. Он, затаив дыхание, из-за угла смотрел на смуглых женщин в ярких юбках и красивых лошадей, слушал звуки скрипки и гитары. Хотел было пойти ближе, да тут схватила за руку ключница, увела и заперла в голубятне.
Очень обидно тогда было Пете, что не дали поглядеть. Он заснул в голубятне, а разбудила его луна, бившая в глаза серебром. Петя встал и подошел к окну.
И тогда он услышал песню. Цыгане уходили по залитой светом дороге, и тянулся над ними еле уловимый мотив, в который вплетались слова на незнакомом языке. И всем своим существом мальчик откликнулся на нее, потянулся вслед, не замечая бегущих по глазам слез — все струны души перебрала мелодия. Толкнула выскочить, догнать — чтобы ветер развевал волосы, а босые ноги в почти не касались земли, чтобы петь самому… Да дверь была заперта.
С тех пор песня жила внутри Пети. Он вспоминал ее, когда было особенно плохо и горько, и тогда чуть ослабевали сжавшиеся внутри тиски. Он засыпал в своем уголке с улыбкой на лице, и ему снилась луна.
А сегодня луна была мутная, тревожная. Петя помнил, что ему было страшно во сне.
Он попытался устроиться на лавке и снова задремать. Но разве мыслимо это было в метель, да еще и под барскую гульбу?..
Послышался шум у самой двери, и в сенях, переводя дух, встала горничная Липка, толстая и рябоватая девка. Она вся красная была, а коса растрепалась.
— А ну беги… — выдохнула она, — за водкой в погреб, да живее!
Она зябко поежилась и скрылась в доме, захлопнув дверь. А Петя скрипнул зубами и встал, кутаясь в армячок.
Вот выдумала! Неужто не хватает господам водки? А погреб во дворе, через метель надо идти и в лютой стуже разбивать лед на замерзшем замке. Петя шмыгнул носом и, потуже затянув кушак на поясе, с трудом отворил тяжелую дверь на крыльцо.
Он заледенел весь, как дошел обратно с тремя бутылками. Снежная муть перед глазами стояла, руки окоченели. Как бы не выронить…
Петя сполз по стене, поставив на пол бутылки. Его била крупная дрожь. Но вскоре он поднялся и пошел к двери.
Он открыл, и таким теплом повеяло из дома, что стал медленно идти, лишь бы погреться немного.
Он Липку увидел — и обомлел: коса распущена совсем, рубаха развязана и с плеча аж до локтя стянута, а шея вся зацелована. Ой, Липка! Сколько же водки нужно, чтоб ее-то обнимать и на колени тащить?
Петя решил сам отнести водку гусарам: так отчаянно на него девка глянула. Пусть хоть рубаху оправит и отдышится, а он согреется пока.
Столовая была вся затянута горьким табачным дымом, и Петя едва не закашлялся. Под ногой стекло хрустнуло — немало на пол бокалов швырнули. Офицеры пьяно гоготали. Их четверо было, и один уже спал, уронив голову на стол. Двое других резались в карты на диване и отчаянно ругались.
Алексей Николаевич сидел верхом на стуле, и глаза у него совсем мутные были. Хорош был молодой барин — надрался так, что едва набок не падал и только хихикал, запустив пальцы в волосы.
А он красивый был, статный, когда поутру на коне в именье въехал. Высокий, осанистый, в мундире с блестящими эполетами и с саблей на боку. Лицо чистое, породистое, правильное. Нос прямой, волосы русые, а глаза серые — как на девок глядел, так у них ноги и подкашивались. Видели бы его сейчас они…
Алексей Николаевич мазнул косившими глазами по Пете и повел рукой в сторону стола — поставь, мол. Тот уже выходил, как вдруг услышал громкий голос — один из офицеров, игравших в карты, кивнул в его сторону и что-то сказал барину по-французски, и они рассмеялись. И ведь что-то похабное сказал, будто про Липку ту же.
Петя поспешил выйти: не понравилось ему это. Зря он пошел, да ничего, теперь ляжет в сенях до утра и никуда больше не побежит.
У двери его за руку поймала старая Ильинична.
— Петенька, приготовил бы постель барину, а то поздно им ужо вечерять-то будет...
Петя вздохнул. Грубить он не стал бы доброй старушке, которая в детстве жалела его. Пришлось согласиться, и он пошел на второй этаж.
Петя нарочито медленно расправлял мягкое одеяло и укладывал подушки. Хотелось подольше остаться в жарко натопленной комнате. Тепло приятно пробиралось под армячок, а онемевшие руки начинали болеть.
Но что-то не давало ему покоя. Тревожно вспоминалась фраза офицера о нем. Петя не мог понять, что он сказал по-французски, но то, как сказал… Хотя чего уж ждать на хмельной барской гулянке, да и какое ему, Пете, дело до того, что изволили говорить?
За дверью послышались шумные шаги, и Петя услышал голоса:
— Ох, батюшка, остереглись бы, ступени-то больно скатые…
— Поди прочь, Ильинична, — недовольно отозвался Алексей Николаевич. — Я на ногах, что ль, не стою?
— А побереглись бы…
Петя улыбнулся. Старушка у барина была кормилицей, да по сию пору следила за ним, как за дитем малым.
Ильинична открыла дверь, и Алексей Николаевич, которого она держала за локоть, оперся о косяк. Стоять-то он стоял на ногах, да только нетвердо.
Старушка засуетилась вокруг него, но барин прикрикнул:
— Я приказал ведь: поди!
Он, кажется, нахмурился, да Петя не видел в темноте.
— Батюшка, а раздеться как же? — робко спросила Ильинична.
— Он вот на что? — барин показал в сторону Пети. — А ну!..
Старушка, пробормотав что-то под нос, удалилась. Но перед этим строго пригрозила Пете кулаком: чтоб все сделал.
И угораздило ж у окна встать, чтоб видно было сразу! Петя подошел к барину, который стоял, опираясь о стену. Начал расстегивать пуговицы на мундире, да замерзшие пальцы совсем не слушались.
Алексей Николаевич молча смотрел на него в темноте и ждал, не бранясь за неловкость. И вдруг рассмеялся, коснувшись его кисти:
— Ишь, озябший весь…
Схватил его за обе руки и сжал в своих горячих ладонях. Петя дернулся было, да замер от удивления, когда барин поднес его кисти к лицу и стал греть обжигающим, пахнущим водкой и табаком дыханием.
— Робкий какой, — усмехнулся Алексей Николаевич.
Он взял его за подбородок и поднял к себе, рассматривая лицо. И, расплывшись в улыбке, протянул по-французски почти то же самое, что сказал офицер.
Петя, охваченный смутным нехорошим предчувствием, попробовал освободить руки. Да не тут-то было: барин крепко обхватил его и прижал к себе.
И — да что же это! — стал оглаживать, будто девку, которую в угол зажал. По боку прошелся, сильнее к себе прижимая, и тут же ниже спустился — тискать начал, да так, что Петя от боли дернулся.
— Алексей Николаич… вы что? — начал испуганно бормотать он. — Ай! Стыдно ведь…
Может, тот его с девкой и спутал-то по пьяному делу? Но нет, обращался как к парню. Тогда как же это можно? Петя слышал только, что бывает такое, шепотом и перекрестясь говорили, что есть такой грех, да не при нем даже, он ухом ловил просто.
Пока Петя соображал, что же делается, барин взял его за плечи и толкнул на кровать. Наклонился над ним — как же водкой разило от него! Петя отвернулся было, но тут Алексей Николаевич схватил его за запястья и прижал к кровати — не двинуться.
Почти лег на него, а как коленом ноги раздвинул и придавил — Петя не закричал едва. Но не успел. Барин рот ему накрыл — поцелуем! В одеяло вжал, губами впился жадно, нетерпеливо, до боли. И настойчиво так, что проник языком сквозь его стиснутые губы, и Петю замутило от горького вкуса водки.
Он бы, может, и вывернулся. Но мыслимое ли дело — на барина руку поднять? Вот и трепыхался под ним, головой мотал, пытаясь увернуться, да не получалось.
Алексей Николаевич схватил его за оба запястья одной рукой, а второй стал армячок стаскивать. Оторвался, наконец, от поцелуев — и Петя без надежды выдохнул:
— Пустите…
— Ишь чего выдумал, — пьяно рассмеялся барин. — Не пущу.
Точно — понимал, что он не девка. Но как же это, и что ж с ним сейчас делать будут? Петя догадался, но старался не думать: жутко было, аж подташнивать начало.
Барин с него и штаны вместе с исподним стянул, и с себя все стащил — а Петю держал при этом. Да он и не боролся уже почти. Дернулся пару раз, но тут хватка на запястьях до синяков сжималась. Да и вывернули ему руки так, что поднять невозможно было.
Петя лежал, зажмурившись, и молил: «Поскорей бы, Господи». Он уж и вытерпит, лишь бы закончилось!
Но барин не спешил. Он рядом лег и свободной рукой стал оглаживать его. А уж губами что творил! И шею, и плечи прикусывал, кожа после этого горела вся и наверняка отпечатки оставались.
Сколько ж можно, сил терпеть нет уже! Петя шипел и стонал сквозь стиснутые зубы, но барину нравилось только, как он вывернуться пытался и просил, чтоб отпустили.
И тут… там, где Петя и думал. Он подальше отполз было, вскрикнул от неожиданности, но Алексей Николаевич всем телом — тяжелым, горячим, — лег на него, придавливая и не давая двинуться, и прошептал прямо в ухо:
— Не рыпайся, не то больно будет…
Больно? А сейчас, когда зубами в шею, коленом по ногам, чтоб не ерзал — не больно?
Петя закрыл глаза. По щекам уже текли слезы от страха и бессилия.
Это не с ним, не сейчас… Петя пытался представить, что нет этого ужаса, что ему снится — но сроду он такого не видел, хоть и были во снах всегда почему-то не румяные девки, а жилистые руки красивого конюха Никиты или кучера Василия. Но те — обнимали, гладили, а не заставляли кусать губы и метаться по простыне…
Оказалось, может быть больнее. Петя вскрикнул, но барин тут же зажал ему рот ладонью. И начал двигаться — резко, быстро, сразу до предела. Потерять бы сознание, упасть бы в забытье, да не получается: слишком больно.
А все-таки память милосердна: всё слилось в одну мутную полосу, кроме которой Петя потом ничего и не вспомнил.
Он очнулся, лишь когда это закончилось. Осторожно вздохнул, приподнялся на локтях. Тронул за плечо Алексея Николаевича — тот не шелохнулся, значит, спал. Петя попробовал сесть, но тут же поморщился и сразу встал. Тихо оделся, кое-как обтершись — хорошо хоть, крови не было. И вышел за дверь.
Прошел по темному дому, никого не потревожив и не разбудив. И, только оказавшись в пустых сенях, упал на лавку и разрыдался.
К утру метель утихла. С неба густо падали хлопья мягкого снега. У Пети ноги по колено были в снегу. Он сидел на завалинке, забившись в щель между бревен и опершись спиной о стену избы.
Он всю ночь пролежал на лавке в сенях, бездвижно глядя в темноту. Слезы скоро кончились, и только такая страшная пустота осталась, что не двинуться.
А поутру, как начал просыпаться дом — тихонько встал и выскользнул на улицу. Шел, не разбирая дороги, и оказался в деревне.
Здесь Петю не любили. Злились, что он в именьи: не знали, как там плохо ему. Поэтому и ни к кому не пошел он. Спрятался между бревен на завалинке и затих.
Он уже почти засыпал. Холод исчез, была только слабость, слипались глаза и совсем не чувствовались руки и ноги. Петя свернулся на широком бревне, кутаясь в армячок. А как глаза закрывал — тепло там было, во сне.
…— Петька!
Звонкий детский голос. Ульянка.
Девчонка взяла его за рукав и вытащила. Петя и не сопротивлялся, настолько занемел от холода.
Ульянка взглянула на него и нахмурилась, смешно сморщив курносый нос. Она вся распаренная была, будто бежала, светлые косички торчали из-под платка.
— Ты пошто тут? — удивленно протянула она.
Петя отвернулся. Отвечать не хотелось. И зачем она разбудила?..
— Ты чего смурной такой? — не отставала девчонка. — Обидел кто?
Обидел! Да как расскажешь? Ульянке одиннадцать годков было. И что же — глянуть в ее чудные глаза голубые и сказать?..
Она тоже сиротой осталась после того, как мать-прачка застудилась и слегла. И была Ульянка Пете навроде младшей сестренки. Смелая девчонка не боялась, что и на нее через Петю злоба перекинется. Но ее-то любили. В любой работе любопытная Ульянка рядом вилась, везде хотела помочь, а ткала да пряла так, что старая Ильинична руками всплескивала.
— Держи вот, — девчонка достала из-за пазухи полгорбушки хлеба, разломила, сунула Пете.
Кусок в горло не лез. Хлеб вкусный был, но Петя через силу жевал.
— А ты что здесь? — спросил он.
Ульянка фыркнула. Она всегда так делала, как рассказывать что начинала.
— Да весь дом там на ногах. Господа проснулись… Ужас что! То в погреб за настойкой, то полотенце, то льда набрать, а уж ругаются страшно как — у-у-у… Вот я и сбегла.
Петя улыбнулся бы, глядя, как девчонка недовольно нос морщила. Да только как же теперь… Проснулись. Надо будет вернуться. Да лучше бы он тут и заснул, лучше б Ульянка не нашла его!
Петя уткнулся лицом в колени. Лучше бы не возвращаться.
А ведь девки из прислуги сегодня будут весь день красные ходить мимо офицеров да гадать — узнает, не узнает? И никто после такого жизни себя не лишал, это только старухи вспоминают, какие нравы строгие в прежнее время были, и сказывают такое.
Да отчего ж не угодить офицеру? Вспомнит наутро — так, может, и подарит что на память. Выйдет девка замуж, а нет да нет достанет из потаенного узелка колечко или сережки и улыбнется.
Но то девки. А ему бы сейчас только что и заснуть в снегу…
— Ой, да ты хворый! — Ульянка потрогала ему лоб. — Горишь весь! А ну пойдем!
Она схватила его за руку и потащила — куда, Пете все равно было.
Оказались они у избы Лукерьи — старухи, к которой вся деревня ходила по болестям. Добрая старуха была.
Ульянка втащила его в избу, усадила на лавку. Лукерья ему трав каких-то заварила, и Петя сразу заснул.
А очнулся к вечеру уже. В темной избе никого не было.
Он сначала хотел остаться. Да решил: чего бояться, надо вернуться. Он знал уже, что делать будет, если барин снова его…
Но сколько Петя ни крепился, как ни представлял себе, что коротко голову наклонит и мимо пройдет — а как увидел Алексея Николаевича, так и затрясся весь.
Барин на крыльце сидел, накинув шубу на плечи. Он бледный был, круги под глазами темнели. И то ли дремал, то ли от света щурился.
Петя на ходу развернулся: как раз он хотел в конюшне помочь.
— А ну стой, — голос слабый у барина был, но твердый.
Петя, внутренне дрожа, остановился.
Алексей Николаевич внимательно смотрел на него. Взглядом по волосам провел, по лицу — и задумчиво нахмурился. Словно припомнить что пытался.
— Тебя как звать? — наконец резко спросил он.
И тут же, поморщившись, потер виски подрагивавшими пальцами.
— Петя, — выдохнул мальчик.
Барин кивнул и снова скривился. Достал фляжку и, порядочно отхлебнув, приложил ко лбу. А потом откинулся на стену и закрыл глаза.
Петя после того два дня старался не попадаться ему. Это стало тем сложнее, что гусары на следующее же утро уехали. Он уходил в деревню, а вечером крался в свой уголок в людской.
Но все-таки не получилось. Он был в сенях и не сразу обернулся, когда услышал шаги за спиной. А когда на пояс легла сильная рука — поздно уже стало.
Алексей Николаевич прижал его к стене, разворачивая к себе лицом, и тут же молча запустил ладони под рубаху. Провел по спине, обхватил за пояс…
У Пети ком в горле встал. Он глубоко вздохнул. И, вытащив из-за пояса маленький охотничий ножик, упер его в бок барину.
Алексей Николаевич сначала просто замер. А потом длинно выругался — Петя думал, так складно только пьяные кучера выдумать могут.
— И не побоишься? — через некоторое время уже спокойно спросил он.
Петю он не отпускал. Только взял одной рукой за ладонь, в которой был нож, но выкручивать не стал. Не успел бы.
— Не побоюсь, — тихо ответил мальчик, подняв на него глаза.
А глаза, надо сказать, страшные у него были — чернющие, как омуты, не поймешь, где зрачок оканчивается. В деревне боялись, шептали в спину, что колдун, что сглазить может. А со взглядом не встречались, особливо когда злится Петя.
Барин и вовсе отшатнулся. И, еще затейливей ругнувшись, шагнул в сторону и ушел в дом.
И только тогда Петя, все еще сжимая нож, сполз на пол. Он правда ударил бы. Как прошел ужас — стал жалеть, что еще ночью не придушил. Никогда так не кипела в нем кровь — да не материна, а жаркая отцовская. Осмелился бы. А потом — на коня и бежать прочь. Хоть к цыганам.
Вечером барин потребовал его к себе. Липка сказала, что Алексей Николаевич приказал вина ему принести. И почему-то чтобы непременно Петя.
Он, сжав зубы, вошел в кабинет. Барин в халате лежал на диване и читал. Поднял глаза на Петю, и тот вздрогнул.
Тот поставил бутылку и хотел было выйти. Да понимал, что барин не просто так его требовал.
— Не трону, — усмехнулся Алексей Николаевич.
Петя облегченно вздохнул, и барин рассмеялся.
— Зря отказываешься. Или что, греха испугался? Никакой это не грех. Глупенький ты… — он задержал на Пете долгий взгляд. — И пригожий. Красивый, а не понимаешь…
У Пети уши горели от стыда. Неужто барин ему такое предлагал? Да как можно, и как же не грех? И как представлял он, что Алексей Николаевич с ним делать будет — в дрожь бросало.
И как же обидно было! Особенно когда он имя его только на другой день спросил. А ночью, значит, неважно было? И в сенях пристал, как вошел. Зря он остался. Надо было смелее с ножом. Хотя сказал ведь, что не тронет больше… А кто его, барина, знает — смотрел так, что Петя весь покраснел, а вдруг потом захочет и возьмет…
Да не дастся он больше. В другой раз не помедлит с ножом.
— Я вам не девка сенная, — зло бросил Петя, сам поражаясь такой наглости.
Алексей Николаевич удивленно поднял брови. Надо же — не осердился. Только пальцы побелели, сжавшись на переплете книги.
Петя шагнул к двери. И уже ему в спину барин хмыкнул:
— Сам скоро придешь.
— Не приду, — прошипел он, захлопывая дверь.
Алексей Николаевич вскоре уехал в Вязьму, ближний город. Разбирался со всевозможными заседателями и чиновниками в вопросах именья, которым решил заняться.
А Петя никак не мог найти себе места. Поражался — что ж его толкнуло в лицо барину такое сказать? И злился на него.
Вот придумал он — красивым назвал. Петя только фыркнул, глянув в маленькое Ульянкино зеркальце. И что красивого? Лицо темное, узкое, да ворох черных кудрей — таких густых, что зубья на гребешках ломались. Губы пухлые, казались бы девичьими, если б не были снова разбиты Гришкой-конюхом. И глаза жуткие, без дрожи не заглянешь, только и прятать под ресницами.
Да и сам маленький, тонкий — пальцы крепких мужских рук на поясе сойдутся, если обхватить. Ладони узкие, как у Ульянки, да в синяках все.
Только и хочется, что побить. И не видно, что отпор даст. Неужто барин поверил, что не побоится с ножом-то?..
Алексей Николаевич вернулся через неделю. Как с коня соскочил — подошел к Пете. Тот отпрянул было, но барин только с улыбкой потрепал его по волосам и, сунув бумажный сверток, тут же ушел. Петя развернул — медовый пряник там был, каких он сроду не пробовал. Только запах помнил после того, как однажды на ярмарке был.
Он Ульянке отдал, хотя у самого слюнки текли. Из гордости брать не хотел. Что же это — сначала снасильничал, а теперь приманивает? И нашел, чем — сладостями! Хотя чем же еще… Не бирюльками же разными, он не девка ведь.
Барин теперь часто бывал в городе. А приезжая, всегда что-нибудь Пете привозил — то орешков каленых, то изюму, то петушка. Хоть не при всем дворе дарил, а в уголке где-нибудь. И давал так, что и не откажешься — просто в руки пихал и уходил.
А потом ни слова Пете не говорил. Лишь смотрел — весело, с интересом. Словно ждал чего-то.
Но Петя только зло сверкал глазами из-под кудрей. Он сказал ведь: не придет. И уж точно не за пряники.
И скоро Алексей Николаевич по-другому стал смотреть. Видно было, что он досадовал, когда Петя даже не благодарил за гостинец. Понимал, что тот есть не будет.
Но не злился. Что-то другое у него в глазах мелькало. Удивление, конечно. И… уважение, что ли? К дворовому? В это Петя поверить не мог.
***
Петя тихо пробирался к крыльцу, хоронясь в тени. Болела разбитая скула, а рукав, которым он вытирал кровь из носа, был весь уже бурый. Пройти бы в людскую и лечь, тогда больше не тронут сегодня.
Его поймали за конюшней. Гришка схватил за ворот и потащил внутрь. За просто так: выпивший был, вот и хотелось поразвлечься.
Потом была короткая драка. Гришка был выше Пети на голову, шире в два раза, но на ногах не стоял совершенно, и потому он легко вывернулся. Порвал армячок — ничего, Ульянка зашьет. Обидно было, что конюх успел, падая, двинуть ему кулаком по лицу.
Как бы он не позвал никого... Да поздно уже, не будет ведь искать теперь в темноте. Наверняка где упал, там и заснул.
А кровь из носа шла. Петя прикладывал снег, да без толку. Оставалась только шмыгать носом.
Он шел в темноте вдоль стены и смотрел больше по сторонам. И потому не сразу заметил Алексея Николаевича, курившего на крыльце.
Барин обернулся. Петя удивился сначала тому, как у него глаза блеснули. Хотел было мимо пойти, но не успел: Алексей Николаевич сошел по ступеням и остановился перед ним.
А потом — Петя и рта открыть не успел — присел перед ним и, достав свой платок, осторожно провел по его лицу.
Петя только изумленно хлопал глазами. Чтобы барин дворовому сопли вытирал?.. Не бывает такого.
— Кто? — коротко и глухо спросил Алексей Николаевич.
Таким голосом — тихим, спокойным, в котором подрагивает еле сдерживаемая злоба — обычно велят дать плетей. У Алексея Николаевича и пальцы нервные были, Петя чувствовал, когда он сквозь ткань платка касался его лица. Барин по-прежнему сидел, глядя на него снизу. И жутко Пете было от его взгляда.
Он резко отвернулся и сжал губы. Он никогда никому не плакался.
— Молчишь? — с угрозой проговорил барин.
Петя шагнул прочь. Алексей Николаевич проводил его взглядом, скомкал в руке окровавленный платок и порывисто встал.
— Гордый больно, — невесело усмехнулся он.
Странно как-то сказал. С сожалением будто, и словно не ожидал такого. Да ушел куда-то в темноту.
А Петя еще долго, пока не замерз, стоял и думал: что же это было. Барин его ни разу не тронул, как и обещал. Но смотрел непонятно, а нынче вечером и вовсе что-то непостижимое было.
Петя вспомнил, как недавно удивился барину. Он сидел тогда утром во дворе… и смотрел, как Никита с Гришкой шутливо дрались в снегу. Ну, на Гришку он и не глядел особо — нечего там глядеть-то было. А вот как Никита оттирал от снега широкую голую грудь, у него в горле сохло. И чего барин говорил, что он, Петя, красивый? Вот Никита — да. Высокий, сильный, а улыбался как — тепло сразу становилось.
Петя так засмотрелся, что и барина не сразу приметил. А как обернулся — испугался. Алексей Николаевич, стоявший на крыльце, смотрел то на него, то на Никиту. Потом резко развернулся и хлопнул дверью так, что снег с крыши посыпался. Лицо у него бледное было, а глаза сверкали.
А Никиту он на другой же день в город отправил зачем-то. Вроде лошадей посмотреть, так ведь не нужны были они…
Петя полночи думал, но так ни в чем и не разобрался.
А наутро он пораньше за водой пошел. И не сразу смекнул обернуться, когда хрустнул снег за спиной.
Гришка — похмельный, злой. И двое хмурых парней из деревни.
Петя закусил губу. Далеко было до именья, не добежать. Мимо них не сможет, а если с протоптанной тропинки свернуть и через поле — снега там по колено, догонят тут же.
Гришка подошел, пнул ведро, которое тот поставил на землю, и вода разлилась.
— Барину сказал? — прошипел он.
— Не сказал.
Его взяли за ворот и потянули.
— Брешешь.
Петя вывернулся и ткнул Гришку кулаком в бок. Тот, охнув, осел на землю. А Петю тут же схватили под руки с двух сторон. Он рванулся, но крепкая была хватка у взрослых плечистых парней.
С него стянули шапку, схватили за волосы и подняли голову. Гришка бил сильно, и Петя мог только отворачиваться, чтобы не попадал по глазам.
Он все-таки выскользнул. Упал, пнул кого-то из них под колено, схватили — укусил. Попытался отползти, встать, но дали подножку.
А когда били уже ногами, оставалось только прятать лицо в снегу. Петя не шевелился: скорее бросят.
Но вдруг прекратили. Сил поднять голову не было, но Петя услышал стук копыт, а потом свистнул кнут. И все затихло.
Рядом скрипнул снег. Сильные руки подняли Петю, и он увидел барина. Попытался отвернуться, чтобы тот не заметил слез, но перед глазами все поплыло.
А дальше он помнил урывками. Было больно, когда Алексей Николаевич взял его на руки и подсадил на лошадь — кажется, ему кто-то помогал. Они куда-то ехали, и было тепло.
Петя очнулся, лежа на чем-то очень мягком. Шевельнул рукой — ворсинки шерсти. Открыл глаза, и тут же стало саднить в разбитой брови.
Он был закутан в шубу барина. Длинная была шуба, он весь в ней помещался. Из черно-бурой лисы, потому и удивительно мягкая — не то, что овчина.
Над головой был низкий деревянный потолок, по стенам — шкуры, а в печи потрескивали горящие бревна. Петя понял, что он в охотничьей избушке.
А рядом сидел Федор, и на его широком веснушчатом лице светилась улыбка. Слуга Алексея Николаевича. И дядькой не назвать — всего-то на три года старше. Как Ильинична рассказывала, в детстве друг друга по дворовой пыли валяли. А потом Федор с барином был на службе. Петя его недавно знал, но понял, что он хороший был — веселый, добрый и смешливый.
Тот достал фляжку, намочил тряпицу и приложил к Петиному лбу.
Мальчик дернулся и зашипел: водка жгла ушибы.
— Терпи, — усмехнулся он.
Петя разозлился — а что, он орать, что ли, должен? И так терпит.
— Дурак ты, — вдруг серьезно сказал Федор.
— Чего? — не понял он.
— Да говорю ж: дурак, — Федор наклонился к нему, обтирая бровь, и негромко продолжил: — Алексей Николаич ни на одну барышню так не смотрел, как на тебя смотрит. А ты нос воротишь.
Петя молча отвернулся. Сделал вид, что заснул, когда Федор его за плечо тронул.
А потом он понял, что зря это. Лежать было скучно, и Федор, не обидевшись, стал развлекать его разговором. Интересно слушать оказалось.
Петя, конечно, сначала про Петербург спросил, где они с барином бывали. Знал, что город большой — а как это? Федор сказал: выглянешь из окна и конца-края не видно, а Петя не поверил. И про дома каменные в пять этажей, и про море — берега другого не видать. Врал он, Федор, наверное, не бывает такого.
Еще про барина рассказывал, как гуляли они славно в столице. Петя обомлел просто, а уши у него все красные были. Особливо как Федор ухмыльнулся и про девок стал… тех самых, про которых в деревне мужики шепотом меж собой, чтоб жены не слышали.
— Как это? — не верил Петя.
— Ну так, — посмеивался тот, глядя, как он смущался. — На Невском гуляют, не днем конечно, а к вечеру…
Про Невский Петя знал, что это главная улица в столице. Но неужели — прямо там, чтоб видно их было?.. Срам-то какой, и врет все-таки Федор.
— А там и мальчики были…
Петя глаза на него вытаращил. А он только ухмылялся.
— Смешные такие... Постыдливей, конечно, сами не подходят. Представь — румянятся, белятся, волосы заплетают…
Петя не удержался — фыркнул, как представил. И оба они расхохотались, хоть у Пети ребра и болели от смеха.
Федор еще про барина вспоминал. Оказалось, он против отца в гусары пошел. Тот хотел, чтобы Алексей Николаевич в университете учился, а потом — в статскую службу. Да разругались они так, что до сих пор только в редких письмах разговаривали.
Барина Николая Павловича Петя не помнил совсем. Знал только, что он в Петербурге служит. Спросил про него у Федора, но тот только рукой махнул и поморщился. И не перекрестился едва.
А потом Алексей Николаевич пришел, к ночи уже — с мороза, в полушубке Федора и с ружьем. Наверное, они на охоту ехали, когда Петю увидели.
И глянул так, что тот сжался весь — будто то ли обругать хотел, то ли замахнуться. Мрачно так взглянул, нахмурился и тут же отвернулся. Это он так на барышень смотрел?..
Барин ничего не сказал. Лег на другую лавку и вроде бы заснул. Да и у самого Пети глаза закрывались. Он устроился, чтобы не болели ребра, и завернулся в пушистую шубу — никогда еще ему не было так тепло и уютно.
Странный сон Пете снился. Будто лежать мягко, хорошо и совсем не больно. Только открытое плечо немного мерзло, но совсем не хотелось шевелиться, чтобы укрыться.
А потом он движение рядом услышал. Кто-то сел рядом и укутал его шубой. Начал осторожно, не тревожа, гладить по волосам — Петя улыбнулся во сне и потянулся за рукой. Тихо провели пальцами — жесткими, мужскими — по здоровой щеке. Еще он ощущал взгляд — ласковый, нежный, теплый. Никто на него так не смотрел, мать, может быть, да давно это было.
И вдруг Петя почувствовал короткий поцелуй — еле уловимое прикосновение к губам, чужое дыхание с легким запахом табака. Он вяло подумал, что откроет глаза и все поймет, и тогда будет хорошо, как сейчас во сне. Но так не хотелось просыпаться… И он, уткнувшись в шерсть шубы, провалился в глубокий сон.
Никогда Пете не было так замечательно утром. Он понял, что впервые в жизни не надо никуда вскакивать. Впервые его разбудил не шум в людской, а бивший в глаза солнечный луч. И что-то очень хорошее ему снилось, жаль только — что, не вспомнить.
Он блаженно потянулся и тут же поморщился: ребра все-таки болели. Но это ничего, через пару дней заживет.
Гораздо больше его волновало то, как же теперь быть с барином. Алексея Николаевича он после брошенного им вчера взгляда побаивался. Барин на него почему-то сильно злился — как бы ни попасть под горячую руку.
Петя встал, умылся из кадки с водой в углу. Глянул — все лицо слева красное и опухшее, волосы всколочены. Интересно, как бы Алексей Николаевич его теперь пригожим да красивым назвал.
Он, взяв шубу в охапку, вышел на улицу. Ему приветливо кивнул Федор, чистивший лошадей.
А потом он застыл как вкопанный. Увидел Алексея Николаевича, который курил, облокотясь на крыльцо. Тот его не заметил сначала, и Петя перевел дух. Почувствовал запах табака, и вдруг мелькнула мысль — вот-вот вспомнит, что же снилось…
Но тут барин обернулся, и у Пети душа в пятки ушла. Глянул тот устало и раздраженно, будто видеть его не хотел. Он бледный был, словно не спал всю ночь.
Алексей Николаевич резко протянул руку за шубой и надел ее. И смотрел не на Петю, а вбок куда-то. Кивнул в сторону лошадей, направился к ним, и мальчик пошел следом.
Барин легко вскочил в седло. Усмехнулся, наконец глянув на Петю… и протянул ему руку.
— Садись, что ли.
Тот закусил губу. Может, подсадить его еще? Он схватился за луку седла и подтянулся, садясь боком. Отвернулся, чтобы Алексей Николаевич не видел, как он скривился от боли.
Барин его все-таки поддержал за локоть, и Петя сделал вид, что не заметил. А потом его укрыли шубой, и он только зубами скрипнул.
Ехали молча. Даже Федор под тяжелым взглядом барина робел и хмурился, а Петя и вовсе старался не шевелиться. Удобно было бы положить голову на плечо Алексею Николаевичу, но он упрямо сидел ровно. Не дождется.
Хорошо хоть, они не через деревню ехали — видел бы его сейчас кто-нибудь…
А в именьи первым попался на глаза Гришка. Со свежим красным следом от кнута во всю щеку. Он как барина увидел — чуть не споткнулся. А на Петю так глянул, что тот понял — поймает и добьет.
И вдруг Алексей Николаевич его обнял — притянул к себе на виду у всего двора. У Гришки глаза круглые стали. А потом, видимо, барин на него так посмотрел, что тот побелел и в стену вжался. И пропал в конюшне.
А едва Гришка скрылся — Петя оттолкнул барина и спрыгнул на землю. Сверкнул глазами из-под кудрей. Обещал ведь — не тронет!
— Тебя теперь не обидит никто, — тихо усмехнулся Алексей Николаевич, наклонившись к нему.
— И так обидели уже, — бросил он, шагая прочь.
Барин досадливо отвернулся, и выражения его лица Петя не увидел.
Его и правда больше не трогали. Гришка обходил десятой дорогой, все косясь на господскую половину дома. И остальным сказал не подходить.
Правда, теперь по всему двору ходил слух про него и барина. Петя не слушал, но обидно было. Он только Ульянке рассказал, чтобы та не верила сплетням. Да и затихли они скоро, поводов-то не было больше.
Сам Алексей Николаевич к нему тоже не подходил. Только взгляд его Петя чувствовал, а как оборачивался — словно и не было ничего, показалось только.
Особенно на Масленицу это заметно было. Алексей Николаевич тогда постоянно на него косился с другого угла комнаты. Смешно выходило. Вокруг него вся девичья прислуга вилась — румяные, нарядные. Чуть ли не висли на нем, чтобы приласкал. Да они и разделись бы, толку бы чуть оказалось. Потому что они-то во все глаза смотрели на барина, а он — на Петю только.
А как Алексею Николаевичу водки поднесли, так взгляд у него совсем шальной стал — и тоже на Петю. Он словно через силу стопку опрокинул, а потом и вовсе рукой махнул: не надо больше.
Пете надоело это уже. Догадаются ведь сейчас, что барин на него смотрит. Он встал и вышел. Ульянка звала с деревенскими гулять, да сама убежала давно. Он решил к ней пойти.
Хорошо гуляли, весело. С ледяной горы катались, в снежки играли. В богатой избе их всех блинами угостили. Только холодно было, и Петя обратно пошел.
И — стоило барина забыть — он появился. Остановился рядом с Петей на тропинке. И вдруг накинул ему на плечи новенький полушубок.
Петя от неожиданности замер, и тот наклонился к нему.
— Измазался весь… — Алексей Николаевич достал платок и принялся вытирать ему губы.
Да что ж он за привычку взял — платок свой об него пачкать? Петя отвернулся было, но барин крепко взял его за руку, и пришлось терпеть.
Долго он вытирал там пятнышко какое-то от сметаны. Петя за это время весь вымыться бы успел.
Закончил, наконец. И Петя коснулся ладонью полушубка — как раз по его плечам сидел, теплый, пушистый.
— Не надо.
Алексей Николаевич нескоро ответил. Молчал и мял в руке платок, а потом вдруг наклонился к нему.
— Чего ж тебе надо? — не давая Пете ответить, он продолжил торопливым хрипловатым шепотом: — А ты колдун, говорят? Но меня не заколдуешь, я в эти ваши холопские сказки не верю…
А потом порывисто выпрямился и ушел почти бегом. А Петя так и остался в новеньком полушубке на плечах.
И зачем Алексей Николаевич говорил про колдунов? Говорил-то… будто самого себя в этом убедить хотел, а не получалось. Да как его, барина, понять-то?..
На следующий день Алексей Николаевич уехал, даже не дождавшись конца праздника. Петя вздохнул спокойно: он теперь совсем не знал, как вести себя с барином, и был рад его не видеть.
Оттягивал плечи новенький полушубок. Петя долго думал, носить или нет. Решил носить, потому что ходить в армячке было совсем невозможно. Но непонятно было, благодарить ли.
Он увидел Алексея Николаевича перед его отъездом. Странная это была встреча. Барин стоял во дворе, задумчиво перебирая гриву коня, а заметив Петю, нахмурился и отвернулся.
Тот глубоко вздохнул. Барина он давно не боялся, но вот подойти и поблагодарить было неловко. Он понимал ведь, зачем Алексей Николаевич его сначала сладостями задаривал, теперь вот полушубок подарил.
Петя злился, конечно. Но нет да нет брал зеркальце, смотрел и думал: и с чего бы это? Он Федора спрашивал про барина, как тот в столице жил. И только краснел, слушая. Вот уж не думал он, что так гусары гуляют — без повода, до беспамятства, имени наутро не спрашивая и не узнавая. А тут… Алексей Николаевич ни на одну крестьянку не смотрел и к барышням соседским не ездил. Петя глядел в зеркальце и не верил — неужто из-за него?..
Он, решившись, подошел и остановился перед Алексеем Николаевичем. Тот и не взглянул на него, поправляя седло. Словно видеть не хотел. И опять круги под глазами у него были, хотя вчера рано к себе ушел.
Как начать разговор, Петя не знал. Поэтому просто коснулся рукой полушубка и сказал:
— Спасибо, — впервые он к нему обратился.
Алексей Николаевич усмехнулся, даже головы не повернув. И, вскочив в седло, махнул рукой Федору и выехал со двора.
В первую неделю Петя ждал: приедет, мимо пройдет и не глядя сунет в руки что-нибудь. Потом бросил, а как почти месяц прошел — и вовсе подзабыл. Вот только часто глядел на дорогу, не замечая, как валится из рук работа.
Однажды вечером Петя уже почти заснул, как услышал цокот копыт во дворе. Подумал дальше спать… а потом и не понял, как оказался на крыльце, силясь рассмотреть барина в темноте.
Не понравилось что-то Пете. Он видел только две фигуры: сначала спрыгнул на землю Федор. И взял за уздцы коня Алексея Николаевича, пока тот странно медленно и неловко слезал. Пьяный он, что ли?
Донеслись обрывки слов.
— Пусти… Сам дойду.
Федор вместо ответа молча наклонился к барину и, кажется, взял его под локоть. А потом они ушли в дом, а Петя остался на крыльце.
Дальше он только смотрел. Вышли Федор с Ильиничной — только проснувшейся, закутавшейся в шаль. О чем-то ругались, и старушка постоянно крестилась и качала головой. Снова зашли в дом, и в спальне Алексея Николаевича горела свеча. Потом погасла.
Петя пошел спать, и его не покидала смутная тревога. Неправильно что-то было.
И тут пришел в людскую Федор. Двор уже проснулся, и все собрались вокруг него. Сидели они на кухне, а Петя остался лежать на лавке. Хоть послушает, раз заснуть не получается.
— В Москве мы были. Вот интересно! Совсем не Питер, по-другому там…
— Да ты не про Москву давай!
— А что? Значит, приехали, барин меня оставил вещи разбирать, а сам поехал куда-то… Только ночью вернулся, да не этой, а другой… — он понизил голос. — Давно так не видел его. На ногах не стоял, а уж духами женскими как несло от него, да дорогими!
Раздались девичьи смешки, кто-то шикнул, и Федор продолжил.
— Вот, значит… Никит, а плесни-ка, что ли!
— Только из Москвы, а плесни ему! Там не досталось?
Раздался громкий, явно притворный зевок. Федор недовольно буркнул:
— Спать пойду и не расскажу… Липка, а что тут, пирог остался?
— Да не томи ты уже! Вот тебе пирог твой.
— Так вот… сколько мы там жили, так и было. Я уж только заполночь Алексея Николаича ждал, а тут он приходит днем… А пряничка-то дай, Аксютка. Вот… И, значит, ищет что-то. Я смотрю — с пистолетом стоит…
Девки дружно ахнули. Федор долго молчал, пока его не стали наперебой торопить.
— И говорит: «Стреляться поеду». Никит, плесни еще! Ох, хороша, забористая… Да не вру я, так и сказал! А сам бледный стоит, мне аж жутко стало. Ну и все… как все? Уехал.
— А за что стрелялся-то? — тихо спросил кто-то.
— А я почем знаю? Меня-то не взял… Хотя я вот спрашивал, слуга там знакомый был друга Алексея Николаича, так ему горничная одна сказала, что слышала, будто барышни болтали про то… Да не торопи, дай сказать! Актриса там какая-то была, так Алексей Николаич вроде бы из-за нее и стрелялся. Да не с кем-то, а с поручиком одним, его в Москве все по дуэлям знают, говорят, меткий такой…
Теперь заохали уже громче, кто-то руками всплеснул.
— Ну и привезли его вечером, без памяти был. В плечо попали, а тому поручику хоть бы что. Алексей Николаич все не хотел сюда ехать, да я ему говорю: в Москве-то худо лечиться. Он у окна целыми днями сидел и курил, да злился так, что я слово сказать боялся. А потом уговорил вот…
Федор опять потребовал плеснуть, спросил, что еще осталось на кухне. Ничего нового он больше не сказал, и теперь все стали судачить, зачем барин стрелялся. Петя встал и тихонько выскользнул за дверь.
И зачем он шел? В голове совсем мутно было после рассказа Федора, и он не знал. Посмотреть просто…
Петя зашел в дом, поднялся. Нерешительно остановился у спальни барина и отворил дверь.
Алексей Николаевич тяжело и беспокойно спал, и распахнутая рубашка открывала повязку на плече. Петя подошел к кровати.
Барин выглядел изможденным и нездоровым, под глазами залегли густые тени, черты лица заострились. Петя присел на корточки у кровати.
Вот, значит, как. Задаривал, а как понял, что без толку — надоело. В Москву уехал гулять, раз в именьи не получилось с ним, Петей, развлечься. Да оно в Москве, конечно, лучше: барышень одних сколько да актрис всяких.
Алексей Николаевич повернулся во сне и поморщился, неловко сдвинув больную руку. Его пальцы сжались на простыне.
А вроде бы в жару он был. Петя робко коснулся лба, отведя волосы — так и есть, горячий. Да Лукерья завтра разберется.
Он встал. Засиделся, да и что вообще делать тут. Зря пришел, только еще обидней стало. Поигрался с ним барин, поуговаривал, а потом надоело. Ну, хоть не тронет больше.
Он уже у двери стоял, когда Алексей Николаевич снова двинулся и пробормотал что-то во сне. Петя не споткнулся едва, а потом усмехнулся на себя и вышел.
Имя? Мало ли, чего в бреду не скажешь. Да и расслышал он плохо, и вообще померещиться могло. Решив об этом не думать, Петя вернулся к себе.
А заснуть только к утру получилось.
***
Петя легко выдохнул и, резко разогнув руку, метнул нож рукояткой вперед. Лезвие глубоко вошло в деревянный забор. Хорошо получилось — как раз в предыдущую засечку.
Он выдернул нож, снова отошел. Усмехнулся: Липка недавно, проходя мимо, шарахнулась и перекрестилась, да чуть не уронила ведро с водой. Неудивительно: глаза у Пети становились совсем дикие, черные, когда он злился.
А злился он сейчас страшно, как никогда в жизни. Нож снова с гулким стуком вошел в дерево.
Он ведь еще в Прощеное воскресенье на службе загадал — улыбнется, как барин приедет и гостинец даст. Мало ли чего по пьяному делу не сотворишь, о чем потом жалеть будешь… Может, он и противиться не стал бы, если бы Алексей Николаевич поцеловать его захотел. Но об этом в церкви негоже как-то думать, вот Петя и не решил, позволил бы или нет.
Он извелся весь, когда узнал, что Алексей Николаевич в Москве был. Рассказу Федора просто не поверил сначала. Как представил — пусто внутри стало, а потом — холодно. Зачем же смотрел так, подарки привозил?.. Выходит, только для того, чтобы проверить — долго ли ломаться будет. И ведь сломался бы когда-нибудь… Только ждать надоело, вот и уехал развеяться, что-нибудь легкое найти, и нашел, конечно, кто ему откажет.
Нож ткнулся в дерево криво, и Петя нахмурился. Он и на скаку мог, и сбоку, и наотмашь — а тут руки дрожали.
А вот не получит больше, не сломает, не уговорит! Сказал: «Сам придешь», — так не дождется!
Петя улыбнулся. Не придет. Но вокруг да около походит назло, пусть барин посмотрит. Он выдохнул и дернул кистью — нож вошел точно туда, куда и задумывалось.
Алексей Николаевич несколько дней не вставал. Приходила Лукерья, приносила свои травы.
Петя барина только на четвертый день увидел. Тот сидел на крыльце, укрыв шубой руку на перевязи, и курил. Петя решил тогда — подождет пока. Но уж скоро покою не даст, барин Москву как страшный сон забудет.
Первая возможность выпала сама, Петя и воспользовался. Они, дворовые, баньку тогда устроили. Он в пару высидел, сколько мог, и выбежал на улицу. И Алексея Николаевича увидел — тот только из дома вышел.
Петя отвернулся, пряча усмешку. Сделал вид, что не заметил. Наклонился, взял снега, растер по шее, по плечам — до красноты обжигало, мысли гнало! Выпрямился, дернул головой, откидывая мокрые волосы со лба, и потянулся. Пусть его, пусть полюбуется на то, что не достанется! А если б не уехал — может, и досталось бы еще…
Он глянул на крыльцо краем глаза, но барина уже не было. А до этого дверь хлопнула.
Алексей Николаевич его теперь старательно обходил. Но Петя нарочно встречался с ним, а как видел — только улыбался и шел мимо, коротко кивая и глядя сквозь него. Иногда даже вроде как случайно рукавом касался. И слышал долгий порывистый вздох в спину, но головы не поворачивал. Играла внутри жаркая, отчаянная злоба — пусть мучается, нечего было в Москву уезжать.
Он все думал: когда же Алексей Николаевич не выдержит? Скоро не выдержал. Прижал его к стене в сенях, а Петя и не вырывался: рука на ноже была. Хотел сразу пригрозить, да интересно было. Решил обождать — достать-то всегда успеет.
Гладить его Алексей Николаевич и не пытался, одной рукой несподручно ведь. Просто стиснул плечо и зажал в угол.
— Ты что ж делаешь, а… — зло и жарко прошептал он.
Затем он почти неслышно выдохнул что-то по-французски — Петя понял, что ругался. Еще бы, как не ругнешься тут.
— А что хочу, то и делаю, — спокойно улыбнулся он.
Барина он совсем уже не боялся. И знал, что тот и приказать-то толком ему не сможет. Глядя такими глазами — как на сокровище на ярмарке, которое никаких денег не хватит купить, — не приказывают, а просят. Нравилось это.
И точно — попросил.
— А хочешь, поцелую? — вроде и тон поддержал, и усмехнулся, а голос-то подрагивал.
Петя прикрыл глаза. Барин его обнимал почти, стоял близко совсем — приятно было. И — хотел. Неважно, что он по-другому придумал — пусть целует, но больше ничего, нож под рукой.
Алексей Николаевич, правильно приняв молчание за согласие, притянул его к себе. Наклонился к губам — и вдруг от запаха табака Петю прошибло всего. Вспомнил, что в избушке снилось — неужто взаправду целовал, да так, что наутро так хорошо было? И смотрел — без раздражения, которое днем было…
Петя растерялся от воспоминания и потому не сразу понял, что происходит. Барин прижал его к себе одной рукой, и вдруг жарко стало в стылых сенях. Коснулся губ, обжигая дыханием, и сердце у Пети бешено заколотилось. И резко впился — до боли, не давая дышать, не позволяя вырваться. Да у Пети и рука не поднялась бы оттолкнуть…
Он только о стену оперся: сени перед глазами потемнели и поплыли, голова кругом пошла. Разжались пальцы на рукояти ножа и бессильно скользнули вниз. Внутри невозможно сладко заныло, самому бы прижаться и не отпускать…
Барин оборвал долгий поцелуй, обжег дыханием щеку, прошелся дорожкой легких касаний по шее… Петя закусил губу, чтобы прерывавшееся дыхание не обратилось в стон. Невозможно было вздохнуть, сердце билось где-то под горлом, а в висках кровь стучала.
Он все на свете простил бы уже — лишь бы не останавливаться… Но Алексей Николаевич вдруг отстранился и замер, выжидательно глядя на него.
— Нравится… — с улыбкой протянул он.
— Нет, — резко выдохнул Петя.
Почему — так свысока, снисходительно, удовлетворенно? Он вдруг понял, что еще миг назад на все готов был. Да неужто вот так — словно и не было всего его упрямства, всей выстраданной гордости? И чем он лучше любой сенной девки, которую только приласкай, и уже твоя? Стало горько, противно и холодно.
А барин едва не отшатнулся, и Петя с радостью видел, как он пытался отдышаться и не знал, что сказать.
— Врешь ведь… — выдохнул Алексей Николаевич.
Растерянно, зло, непонимающе… и с восхищением. Взглянул еще раз, словно и не верил, что бывает такое — и шагнул прочь.
Петя сполз по стене и уткнулся лицом в колени.
А как же ночью он злился на себя! Несколько раз ходил умыться, окатывал лицо ледяной водой, да все без толку. Глаз сомкнуть не мог, сразу видел, чувствовал все, что было сегодня в сенях. А под утро такое приснилось, что и не вспомнишь, краской не залившись. И вот нет, чтобы Никита там был. Да хоть Гришка, черт бы с ним! Нет, Петя точно помнил, что именно барин. И от этого еще больше злился.
Петя хотел на глаза ему не показываться. Да решил, что бегать от него не будет. И так же спокойно проходил мимо Алексея Николаевича, который теперь уже вовсе не знал, что и делать.
А однажды вечером он проснулся от громких голосов во дворе. Вышел посмотреть — Алексей Николаевич встречал офицера, только спрыгнувшего с коня. Не иначе, старого друга: обнялись шумно, рассмеялись, да только невеселый смех какой-то у Алексея Николаевича вышел.
Они прошли в дом. Петя вжался в стену, коря себя за то, что не ушел вовремя. Офицер обернулся, и мальчик узнал его лицо про свете свечи. Один из тех, кто в ту ночь веселился с барином. Именно тот, что сказал вслед Пете непонятную французскую фразу, которую он помнил до сих пор.
Петя выскользнув во двор, пока его не заметили, и прошел в людскую — спать.
Хорошо было в новом полушубке, даже не надо было кутаться и прятать руки. Петя шел по мокрому снегу, щуря глаза от яркого весеннего солнца. Небо было пронзительно голубое, ветер — теплый и ласковый, а у корней деревьев уже чернела земля. Он не любил зиму, и наконец-то она закончилась.
Петя с утра ушел из именья. Не хотелось встречаться с приехавшим офицером: вдруг узнает? Он спустился к речке, бежавшей между поместьем и деревней, и углубился в лес. Он любил здесь гулять.
Но сегодня даже веселый щебет птиц не успокоил. Все мысли возвращались к барину. Не нужно было соглашаться на поцелуй, он ведь твердо решил, что не дастся. А теперь вот самому не понятно ничего.
Петя спустился к реке. Этот берег был крутой, а другой — пологий. Он ступил на промерзший мокрый песок, присел. Опустил руки в бегущую по камням ледяную воду — пальцы тут же обожгло холодом. Летом купаться можно будет.
А в море, как рассказывал Федор, вода соленая. Вот диво! И неужто берега другого не видно? Не бывает так, наверное, а жалко — необыкновенно красиво было бы. Доведется ли увидеть?..
Петя задумался про море и не сразу услышал цокот копыт. Думал выйти, вдруг конюхи. Но узнал голоса — и осталось только прижаться спиной к крутому песчаному склону, чтобы не было видно с берега. Он теперь сидел в овраге, разглядывая сплетение корней перед глазами. И злился: прогуляться вышел. Сидел бы себе во дворе. А то ведь не уйдет уже, заметят, а встречаться с барином не хотелось.
Прямо над крутым овражком лежало длинное сухое бревно. Цокот копыт затих, и прямо над Петей раздались шаги. Вдруг заметят?.. Он сжался, стараясь тише дышать.
— Приехали? — гость отряхнул с бревна снег, потом сел. — Хорошо тут. Но все же объясни, зачем мы здесь в такую рань? Ты знаешь ведь, я еще с казарменных побудок ранних прогулок положительно не переношу.
— В деревне рано встают, — вяло откликнулся Алексей Николаевич, тоже присаживаясь. — Привык.
— Уж не собираешься ли ты окончательно здесь осесть, мон ами? — ехидно спросил офицер. — Женись еще, презабавно же будет видеть нашего героя дел амурных, разбивателя сердец столичных дам, верным мужем и отцом семейства!
— Иди к черту, Миша, — усмехнулся Алексей Николаевич.— Не собираюсь, об этом и хотел с тобой поговорить.
Петя вскинулся — неужто барин уезжать собрался? Куда же? Он стал слушать дальше. Страшно уже не было, только интересно.
— Что ж, поговорим… Только ты вот что мне скажи сначала: ты что в Москве творил? До столицы сплетни про твою дуэль дошли, я как узнал, тотчас ехать хотел к тебе, да дела задержали…
— Знаю я твои дела, — хмыкнул Алексей Николаевич. — В карты проигрался опять и денег искал долг вернуть. Ты-то найдешь, с твоими приятелями. О них и хотел…
— А ты что-то не торопишься отвечать на вопрос. Впрочем, ладно, говори, чего тебе от меня надо, — вдруг раздался звук открываемой фляжки. — Глотни-ка водки, а то нездоровый ты какой-то.
— Не надо, — резко бросил барин. И, вздохнув, начал: — У тебя ведь есть связи в штабе, Миша. Можешь ли там похлопотать, чтобы мне устроиться в другой полк? Непременно на границу, а лучше — на войну, к туркам или в Персию.
Петя застыл с открытым ртом. Гость тоже некоторое время молчал. И вдруг громко расхохотался.
— Ах, мон шер! Я все понял, только не верится… — он перешел на громкий шепот. — Да вы, любезнейший, влюблены, и хотите сбежать от любви на войну!.. Вот уж от кого не ждал, так от тебя, Алешка. И не смей отпираться, скрытничать ты никогда не умел. Ну и как же звали ту актрису?
— Какую актрису? — еле слышно спросил барин, усмехнувшись.
— Ну конечно, — протянул гость. — Так и думал, зачем тебе актриса, ты всегда повыше смотрел. Значит, стрелялся из-за кого попало тоже ради любви. И кто же это, откроешь другу тайну? — он подождал, но Алексей Николаевич не ответил. — Молчишь… Ну и молчи, сколько хочется. Но послушай, неужели нужно именно на войну? Я могу, конечно, помочь, да только куда тебя возьмут после дуэли. Так-то как раз отпуск у тебя заканчивался, а теперь будешь лечиться еще.
— А как вылечусь — поеду, — глухо ответил Алексей Николаевич.
Они закурили и стали молчать. А Петя сидел не шевелясь, и голова у него кругом шла. Он ничего уже не понимал. Да как же это… Выходит, и не в актрисе дело? А в ком тогда-то, если ради такого на войну едут? И, значит, к нему просто так подбивался, раз любовь была… Он уткнулся лицом в колени.
— А все-таки скажи хоть что-нибудь, — снова заговорил гость. — Она замужем, что ли, если вы видитесь так редко, что ради этого в Москву ехать надо?
— А с чего ты взял, что редко? — бросил Алексей Николаевич. — Каждый день… почти.
Последнее слово добавил, словно подумав — оговорился будто. Петя задумался: кого ж он видел каждый день? Неужто… в горле пересохло. Нет, не бывает так.
— Страсть как интересно! — оживился офицер. — Барышня соседская? Так на коня ее и бежать, какие наши годы, а?
— Не дастся, — усмехнулся барин. — А так бы — куда угодно…
Петя вздрогнул: такое отчаяние прозвучало в его словах. И правда верилось — куда угодно заберет. А ведь именно так, как сейчас, тихо и хрипло, Алексей Николаевич говорил с ним. И что говорит вроде как про барышню — так не рассказывать же, что с дворовым своим управиться не может… Но нет, невероятно это.
— Ну ничего себе, — пораженно протянул гость. — Так вы еще и безответно влюблены, мон ами? Не отвечай даже, и так ясно. Что ж… Устроить я тебя могу. Давай так сделаем: ты лечись, а месяца через два отпиши мне, куда ты все-таки поехал бы, и я похлопочу. Нет, ну надо же…
— Спасибо, Миша, — ответил барин. — Пойдем теперь, а то холодно тут.
Они встали, и скоро раздался затихающий цокот копыт. А Петя еще долго сидел, невидяще глядя на воду, и пытался поверить в услышанное. Или хотя бы осознать — да все равно не получалось.
Он как во сне теперь ходил и думал: неужто так бывает?.. Поэтому не сразу прислушался к шагам за спиной, когда вечером зашел в сени.
— Здравствуй, — улыбнулся офицер, когда Петя обернулся. — А я помню тебя.
Он глубоко вздохнул. Знал уже, чем эти встречи в сенях заканчиваются. Но что ж это такое? Девка бы сама не своя была от такого внимания, а его злило. Особенно взгляд офицера раздражал — изучающий, довольный. Словно раздевал его глазами!
— Красивый ты мальчик, — он шагнул вперед, положил руку ему на плечо.
Петя отвернулся, но его взяли за подбородок и приподняли. Противно было — оглядывали, будто вещицу на торгу. Алексей Николаевич по-другому смотрел…
Офицер прижал его к стене, наклонился и зашептал:
— Шубка новая на тебе, барин подарил твой? А я лучше подарю, хочешь? Ну ты чего? — он схватил Петю за руку и наклонился к самому уху. — Пугливый, маленький совсем… Да ты не бойся, я не насильник какой, разве можно тебя, такого хорошенького?..
Попытался поцеловать его, но Петя не дал. Тут же почувствовал влажные губы на шее, у уха, и так отвратительно стало, что едва не оттолкнул со всей силы. Знал бы, какой он «пугливый» — Петя еле сдерживался, чтобы руку ему не свернуть, которая уже под полушубком шарила.
— Глупенький, не рвись… Мы нежненько с тобой, не больно совсем, понравится тебе…
Петя закусил губу. Слезы от обиды накатывали. Да за что ему это? То один, то другой, и все когда напьются — водкой от офицера сильно тянуло. Да не было бы глаз этих чернющих, кудрей этих — и не трогали бы!
А вот бы барин пришел! Его ведь друг руки распускает. Пожалуйста, лишь бы защитил, не то самому придется! Петя мысленно взмолился, не переставая вырываться и уперев ладони в грудь офицера.
— Руки убери от него, Бекетов.
Алексей Николаевич. Стоял у двери, а вид у него был — в гроб краше кладут. И голос такой, что офицер от Пети аж отскочил.
Тот опустил взгляд — не хватало еще, чтобы Алексей Николаевич видел, какие глаза умоляющие у него были. Он поднял голову, вскинулся и прошел мимо него во двор, не оборачиваясь. Уже оттуда услышал:
— Видишь же, не хотел он.
— У меня захотел бы.
— Дурак ты, Миша, когда пьяный.
— Ты будто лучше…
Офицер вскоре уехал. И Петя остался со своими мыслями.
Совсем по-другому было, когда Алексей Николаевич его целовал. Неужто правда любил и из-за него на войну хотел ехать? Петя все больше убеждался — правда.
Барин ни слова ему не сказал больше. Только смотрел вслед. Подолгу смотрел, словно каждую черточку запоминал, а потом отворачивался. И уходил во двор разминать саблей руку.
Тогда Петя сам глядел на него — затаенно, чтобы не замечал. Кусал губы, размышляя. Горько было, словно не так он что-то сделал. Совестно становилось, как представлял, что барин уедет, лишь бы его не видеть.
Алексей Николаевич сначала только пару взмахов делал, тут же морщился и садился на крыльцо. Рано было руку трудить, но барин будто торопился уехать. Скоро стал подолгу саблю крутить, хотя бледнел и стискивал зубы от боли в плече. Ильинична ругалась, крестилась, а он только гнал ее.
Петя совсем не хотел, чтобы барин уезжал. Тем более — на войну, к туркам. Заигрался он, хватит. Показал уже, что не придет, как только поманят.
Он боялся только: Алексей Николаевич-то из-за него уезжает, но хватит ли его слов, чтобы остался? Поэтому Петя эти слова каждый день откладывал.
Наконец решился. Когда барин после резкого взмаха саблей едва не выронил ее, схватился за руку и прислонился к стене, пробормотав ругательство сквозь зубы. Так и рану растревожить можно.
Петя сам не помнил, как оказался во дворе. Остановился напротив барина, тот от боли даже заметил не сразу — в глазах, наверное, потемнело. А как поднял взгляд, Петя решился.
— Алексей Николаевич, — он впервые по имени обратился к нему, — не уезжайте.
— Почему же? — через силу усмехнулся барин.
Петя вздохнул — и вместо ответа, шагнув вперед, прильнул к его груди. И затих, только гладил тихонько по плечу.
— Ты… — бессильно и устало выдохнул барин, — ты что выдумал опять?
— Ничего, — Петя прижался сильнее, чувствуя, как у него бешено колотится сердце. — Просто… не уезжайте.
Упала и звякнула сабля, и за его спиной сомкнулись немного подрагивавшие руки. Неуверенно обняли, провели по волосам. Алексей Николаевич погладил Петину ладонь, лежавшую у него на плече, и осторожно взял в свою. Тот сжал пальцы, и барин порывисто вздохнул. Легонько потерся щекой о его грудь, и руки у Алексея Николаевича дрогнули сильнее.
— Не уеду, — прошептал он.
Петя поднял глаза и улыбнулся ему.
А потом был поцелуй — томительный, невозможно долгий, настойчивый. Петя отворачивался, сползая по стене, и бесполезно бормотал: «Алексей Николаич, увидят ведь…» Да и так уже увидели, и вечером весь двор будет судачить, а Пете приятно будет слушать. Сенные девки будут завистливо коситься вслед, да только теперь ни один волос с его головы не упадет, хоть им и будет хотеться все лицо ему расцарапать.
Но мысли эти мелькнули и пропали, и Петя обмяк на руках у барина, положив голову ему на здоровое плечо. Ждал, что снова обнимет, но тот взял его за руку и потянул.
— Пойдем.
Они оказались в кабинете. Алексей Николаевич усадил его на диван и внимательно взглянул на него. Петя спокойно встретил его взгляд и улыбнулся.
Алексей Николаевич еле слышно выругался, все еще неверяще глядя на него. И снова поцеловал — теперь нежно, едва касаясь губами. Петя теперь не отворачивался, но и не отвечал: слишком непривычно было, чтобы так целовали. А когда барин запустил руку под его полушубок — упер ладонь ему в грудь.
Не для того он с самого Рождества не давался, чтобы в один день все позволить! Барин, может, думает, что сегодня прямо в спальню-то? Петя нахмурился и отодвинулся. Еще подождет, коли столько ждал.
И вдруг Алексей Николаевич негромко рассмеялся — успевший обидеться Петя растерялся. И, даже не поверив сначала, почувствовал руки на плечах. Барин обнял его, погладил — осторожно, бережно, как всегда мечталось. Наклонился к нему, тихонько поцеловал в висок — Петя вздрогнул от неожиданности.
— Смешной ты… — прошептал Алексей Николаевич.
Петя снова хотел было обидеться и вообще уйти, но не успел: барин вдруг взял его ладони в свои, поднес к лицу. Коснулся губами тонкого запястья, погладил пальцами — словно там еще оставались давние синяки. Петя пораженно смотрел на него: не целуют так крепостных!
— Странно такое тебе говорить… — снова прикосновение, на этот раз к пальцам, — дворовому… — в слове не прозвучало привычного презрения, скорее безграничное удивление. — Будет только то… — легкий поцелуй в губы, — что ты захочешь. И когда захочешь.
Петя неуверенно высвободил руку и отвернулся, чувствуя, что краснеет. Не об этом ли мечтал? Так почему сейчас в горле сохнет, щеки горят и слова не получается сказать? Он поднял глаза, чувствуя, как подрагивают ресницы.
— Какой же ты красивый, — на этот раз он неловко ответил на поцелуй. — Петенька…
Петя вздрогнул: именно это имя он услышал, когда барин из Москвы вернулся. Возможно ли — тогда уже? Хотя не из-за него ли уезжал? Невозможно…
Он порывисто вздохнул и встал. Так нестерпимо щемило внутри, так кружилась голова, что он не мог больше здесь сидеть. Никогда с ним такого не было!
— Я… — он хотел сказать, что не насовсем уходил, только успокоиться, подумать…
— Иди, — улыбнулся Алексей Николаевич, отпуская его руку.
Петя как на крыльях вылетел из именья. Спустился к реке, окатил ледяной водой лицо. Поднял глаза к ослепительно голубому небу — и счастливо рассмеялся.
Не надо было больше ревновать и пытаться ненавидеть. Поначалу только ненавидел, а потом простил. Жаль, что не понял сразу и мучил столько времени — зато теперь отпустит разве?
Только понять боялся и заговорить. А теперь решился, и все хорошо будет, как и не бывает…
Вечером Петя вошел в кабинет к барину: принес чай, с трудом отвоевав поднос у Липки. Прошел, вскинув голову и пряча счастливую улыбку под опущенными ресницами. Чувствовал на себе восхищенный взгляд барина, и невозможно тесно становилось в груди.
Алексей Николаевич поймал его руку и сжал в своей. Петя с ухмылкой вывернулся: он поиграет еще…
Он часто теперь забегал к нему — то приносил что-нибудь, то просто так. И останавливал себя, и удержаться лишний раз не мог. Барин улыбался ему, сажал рядом с собой. Ласково трепал по волосам и целовал — губы, шею, руки, — пока Петя не отворачивался. Тот делал это, как только слышал, как дыхание у Алексея Николаевича прерываться начинало: нравилось видеть, с какой досадой тот его отпускал. А вот не дастся! Пока сам не захочет.
Петя однажды пришел, когда барин письмо писал. Не удержался, заглянул за плечо — красиво, интересно…
Алексей Николаевич улыбнулся, заметив его взгляд.
— Вот пишу, что не уеду, — он погладил Петю по руке. — Куда же уезжать от такого сокровища…
Тот фыркнул, откидывая со лба кудри. Барин ему часто такое говорил — ждал, что смутится. А он только делал вид, что обижался.
А занятно все-таки — он стал рассматривать буквы, среди которых только некоторые узнал, и вздохнул.
— Хочешь, научу? — предложил вдруг Алексей Николаевич.
И рассмеялся, увидев, как у Пети озорно и весело глаза заблестели.
— Хочу! — выпалил он.
— Ну, иди сюда, — барин, взяв со стола записную книжку и карандаш, пересел на диван.
Совсем не нужно было так близко придвигаться, чтобы объяснять — как будто Петя не видел буквы, которые он рисовал. Но на это он и внимания не обратил, настолько интересно было.
Алексей Николаевич писал несколько букв, говорил, как читаются и спрашивал, запомнил Петя или нет. Тот кивал — хитрое ли дело, три десятка всего осилить. Так и до конца незаметно дошли.
Барин его долго целовал потом. Петя и не отворачивался, он о другом совсем думал. Алексей Николаевич увидел, что смотрел тот на буквы, вырвал лист и дал ему. Тот даже сам его поцеловал. А потом вскочил и убежал с листком в руках.
Петя весь вечер старательно выводил на песке палочкой буквы, глядя на драгоценный листок. Как рисовал — вспоминал, как называется и читается. Только забыть очень боялся, не хотел переспрашивать потом.
Прибежала Ульянка. Посмотрела, плечиками пожала: «И к чему тебе?» Петя ее прогнал, сказал не мешать. Девчонка обиделась и ушла, вздернув нос.
Он на следующий день радостно показывал барину, как пишет, и тот только дивился и хвалил его, хотя криво получалось ведь. Потом книжку достал, и Петя пробовал читать — застыдился сразу, что не получалось, каждое слово по три раза разбирал. Там что-то про историю было, про Киев.
— Знаешь, где Киев-то? — с улыбкой спросил барин.
Петя насупился. Знал только, что далеко — да скажешь разве такое, глупость ведь. Алексей Николаевич тогда взял его за руку и подвел к стене — карта там была всей Империи. Киев показал, Москву, Петербург, Вязьму… Обнимать при этом совсем необязательно было, но Петя увлекся слишком, чтобы отстраняться.
На другой день он снова читал. Получаться лучше начало, и он не сразу заметил даже, как Алексей Николаевич ему руку на пояс положил. А потом и вовсе на колени к себе посадил.
— Ты читай… — улыбнулся он, когда Петя хотел возмутиться.
Он и читал. Вот только барин запустил теперь ему руку под рубаху, и Петя сбился, даже строчку потерял. Опять начал, да тут барин гладить его стал, едва касаясь кожи пальцами — он вздрагивал каждый раз. Вдруг прижал ладонь к его боку, скользнул вверх, на грудь, стиснул немного, потом на спину переместил и ногтями провел... У Пети дыхание прервалось, буквы перед глазами плыли, он красный весь сидел уже. Что ж это творилось с ним? Никогда не было такого. Во снах разве что…
— Читай, читай… — шепнул Алексей Николаевич, почти касаясь его шеи губами и обжигая дыханием. — Ну ты чего? Буквы забыл?
И ухмылялся еще, словно и не делал ничего. Поцеловал в скулу, потом за ухом — и зубами осторожно по шее, и при этом вторую руку ему под рубаху запустил и крепче обнял… Петя порывисто вздохнул: да тут не буквы, а имя свое забудешь!
В голове шумело уже. Петя сглотнул, решаясь. И, повернувшись к барину, крепко обвил его шею и прижался всем телом. И горячо, сильно и резко впился в его губы. Вот теперь — хотел. Только все-таки не сразу…
И после сумасшедшего безудержного поцелуя, казавшегося бесконечным, мальчик вскочил с колен Алексея Николаевича. Бросил на него горящий взгляд и исчез за дверью.
С того дня Алексей Николаевич саблю забросил. Так она и висела на стене у него в кабинете.
Петя сквозь прикрытые глаза рассматривал затейливую гравировку на рукояти, орнамент на ножнах. Взгляд туманился, и на оружие он глядел только для того, чтобы окончательно не забыться.
Он лежал на диване, и голова удобно покоилась на мягкой подушке. Пальцы одной руки сжали край дивана, а другая…
Петя неуверенно обнимал склонившегося над ним Алексея Николаевича. Тот прижимал его к себе и целовал — настойчиво, страстно. Тот даже отвечать не успевал и только слабо постанывал, когда губы барина спускались по открытой шее. Рубаху он на нем уже развязал и запустил под нее руки, гладя по спине. Хотел было стянуть, но тут Петя приподнялся и отвернулся.
— Не надо, — выдавил он.
— Почему? — нетерпеливо спросил Алексей Николаевич.
Петя отвел глаза. Стыдно признаться, что боязно было — прямо сейчас. Он позволял уже целовать, гладить, но не больше. Дальше подкатывал комок к горлу, трудно дышать становилось, в глазах темнело — он не знал, что с ним происходит. Словно жар начинался. Интересно было, но все-таки страшновато.
И еще — неловко казалось прямо в кабинете, да еще и днем.
— Нет… — он запнулся, пытаясь объяснить. — Не здесь. Увидит кто…
— Хорошо, — неожиданно легко согласился барин.
Поцеловал его еще раз, обнял сильнее и отстранился с неприкрытым сожалением. Петя потянулся и сел, оправляя рубаху. Краем глаза он ловил на себе взгляд Алексея Николаевича, видел, как побелели костяшки его стиснутых пальцев. Но знал — не тронет.
— Придешь еще? — спросил, как обычно, барин.
Петя опустил взгляд и покачал головой — как всегда. И скрылся за дверью, ответив на его улыбку.
Вечером он, конечно же, пришел. Открыл, остановился на пороге и начал, запинаясь, что-то вроде того, что Никита велел Липке спросить у барина, а та попросила его… О чем спросить, выдумать он не успевал: рот ему закрывали поцелуем, и говорить уже было не нужно.
— Поедем на лошадях завтра? — предложил Алексей Николаевич, оторвавшись от него.
Петя согласился с затаенной неуверенностью: очень уж крепко его обнял барин, спрашивая. Впрочем, поехали с Федором, поэтому он не волновался. И не назавтра, а через три дня: весна была теплая и дороги совсем размокли.
На Федора он тогда обиделся. Тот дал ему маленькую смирную лошадку и только усмехался, пока ехали. Петя злился. В седле спать можно было, не то что не держаться. Он еще подозревал, что они с Алексеем Николаевичем о том договорились, хотя тот виду и не подавал.
Они ехали вдоль реки, потом свернули в поля. Немного земли было, деревенька одна всего, и крохотное именье выходило — меньше сотни душ. Да и соседи небогатые вокруг. А прямо за полями начинался дикий лес — охотились там, а вглубь не заходили.
Вечер застал их далеко в поле. Федор поморщился, глянул в небо и сказал, что будет дождь. Ему вообще не нравилась эта прогулка, хотелось домой. Алексей Николаевич с ним обычно шутил, веселился, а тут молчал и всю дорогу на мальчика своего глядел. Ехали бы вдвоем, он-то им зачем? Петя Федору нравился — сметливый, неглупый, — но сейчас просто завидно было. Вот и дал ему эту лошадь, которую только в телегу и запрягать. Да и барин попросил потише найти — Федор тогда чуть со смеху не покатился. Будто для девицы подбирал, волновался так! Да он, Федор, и сказать не взялся бы, кто лучше в седле сидит — Петя или барин, хоть тот и гусар. Но промолчал, конечно же.
А дождь правда начался — мелкий, накрапывающий. Да скоро сильнее пошел.
Петя зябко повел плечами. Пожалел, что не догадался полушубок надеть. И тут же Алексей Николаевич взял его за руку, погладил холодные пальцы. И потянул к себе. Петя улыбнулся и, оказавшись вплотную, намотал поводья на руку и ловко перелез к нему. Устроился у барина на коленях, и его тут же прижали к груди и укутали шинелью.
Федор, проехавший за это время вперед, остановился и наигранно громко вздохнул. Потом еще раз, но его не слышали.
Алексей Николаевич наклонился к Пете. Прошептал, обжигая дыханием:
— Далеко до именья…
— До избушки охотничьей ближе, — улыбнулся Петя.
Он давно уже понял, зачем они к ночи в такую даль поехали. Сладко свело где-то внутри — неужто сегодня? Пока ехали, он подумал. И решил — согласится.
А барин удивленно вскинул брови. Хотел, наверное, сам предложить да поуговаривать еще. Петя крепче прижался к нему и обнял, словно бы случайно заерзал на коленях.
— Уверен? — а голос у Алексея Николаевича уже хрипловатый был.
Вместо ответа Петя потянулся за поцелуем и обвил руками его шею. Они бы долго целовались, если б Федор не подъехал вплотную, еще раз громко вздохнув и кашлянув.
Алексей Николаевич взглянул на слугу, словно только что вспомнив, что он здесь есть.
— Ты езжай, Федь…
Федор почти непозволительно нагло фыркнул и тут же пустил лошадь в галоп: ему-то, в отличие от них, сидеть под дождем не нравилось.
Дальше ехали молча. Петя прижимался к барину, греясь, и внутренне трепетал от мысли о том, что скоро произойдет. Хотелось, интересно было, да и сам он согласился. Но все-таки побаивался немного.
Поэтому у избушки он первым спрыгнул, а потом взял оба повода и потянул их к коновязи.
— Я лошадей отведу…
Алексей Николаевич кивнул, скрываясь в избушке. Хорошо, что торопить не стал и за собой тянуть. Да и лошадей устроить надо.
Руки у Пети подрагивали. Он нарочито долго привязывал поводья, хотя пальцы немели от холода. Медленно шел к избушке и стоял у двери, кусая губы.
Решился — вошел.
Барин сидел на расстеленной по полу медвежьей шкуре и растапливал печь. В ней уже плясали веселые огоньки, ощутимо веяло жаром — сколько ж Петя на улице простоял?
Алексей Николаевич был без сапог, только в штанах и в мокрой рубашке — шинелью-то Петю укрывал.
Он обернулся, улыбаясь, и мальчик шагнул к нему. Присел на край шкуры, вздрагивая от холода, и Алексей Николаевич тут же взял его озябшие руки в свои. Погрел, потом потянул кафтан с его плеч. Петя помог, стянул промокшие сапожки и перелез ближе к огню.
Краем глаза он увидел, как барин через голову стащил рубашку. Но обернуться не дал: обнял сзади и коснулся шеи губами, и Петя откинул голову ему на плечо. Хорошо было сидеть так — у огня, в теплых объятьях. Но зябко все-таки.
Алексей Николаевич потянулся за чем-то вбок, стараясь не потревожить его, и он остался сидеть с закрытыми глазами. Вскинулся, только когда барин дал ему в руки крышку от фляги, наполненную темным напитком. Петя осторожно глотнул, и горло обожгло. Не вино, значит, а коньяк — запах горький, терпкий. Он взял в ладони крышку и стал медленно цедить, чувствуя, как внутри разливается приятное тепло.
А барин глотнул из фляги и отставил ее. Обнял Петю, запуская руки под рубаху, и на этот раз он не отстранялся. И каждый раз вздрагивал, когда горячие губы касались скулы. А как легонько прикусил мочку уха — у него дыхание сбилось.
Он, поморщившись, допил коньяк. Легко стало в голове, по телу разлилась слабость. И теперь он без стеснения снял с себя рубаху и прижался к Алексею Николаевичу — тот даже сказать ничего не успел. Придвинулся вплотную, обнял. Запрокинул голову и, встретившись с горящим взглядом, приподнялся для поцелуя. Теперь целовал сам — сильно, резко, ощущая горький вкус коньяка на губах барина.
Откидываясь назад, Петя почувствовал спиной медвежью шкуру. Растянулся на ней, и Алексей Николаевич лег рядом, положив ладонь на завязки его штанов, в которых давно уже стало тесно. Стал развязывать, потом стянул. Петя уже плыл в сладостной истоме, а в голове шумело от коньяка.
Он наблюдал за барином сквозь ресницы и видел, как взгляд, скользящий по его обнаженному телу, становится восхищенным. Петя улыбнулся, потягиваясь. Услышал прерывающийся вздох — и на шее, на груди стали жарко вспыхивать поцелуи, то короткие, то невыносимо долгие. А горячие ладони скользили по всему телу, и оставалось только выгибаться навстречу, уже не сдерживая тихих стонов. Было невозможно жарко, и он плыл в потоке наслаждения, которого никогда ранее не испытывал.
А когда стало слишком хорошо, чтобы просто лежать — перевернулся и прильнул к Алексею Николаевичу, уже успевшему окончательно раздеться. Снова целовал, а потом, внутренне замирая от неуверенности, начал спускаться губами ниже. Откидывал со лба волосы и встречался с потемневшими до черноты глазами. Лихорадочно прерывался: хотелось сразу и целовать, и гладить. Боялся, что не получится — но ответом стали до боли сжавшиеся объятья и жаркий бессвязный шепот из смеси русских и французских слов.
Барин лег сверху, подмял его под себя. Если он и хотел сдержаться, то уже не мог — видно было по совершенно шальному и голодному взгляду. Пете нравилась тяжесть его тела, нравилось то, что можно прижаться и ощутить, как он хочет прямо сейчас взять его.
Алексей Николаевич хриплым шепотом обещал, что будет осторожно, просил, чтобы Петя не боялся. Тот улыбался: если бы он боялся, то давно бы уже спокойно спал в своем уголке в людской. Пусть барин считает, что это он его уговорил. На самом-то деле Петя захотел сам. И уже ни мгновенья не жалел об этом.
Он думал сначала, что будет больно. Но теперь барин сдерживал каждое свое движение, тревожно заглядывал в глаза и тут же успокаивающе целовал. Петя не мог уже ждать, поэтому обвил ногами его бедра и прижался там, где было жарче всего. Нетерпеливо заерзал: скорее бы, прямо сейчас!
...Прервалось дыхание, потемнело перед глазами. Он вцепился в плечи Алексея Николаевича, оставляя синяки. С губ сорвался протяжный стон, и барин тут же остановился.
— Больно? — тревожно спросил он, наклоняясь и целуя взмокший лоб мальчика между влажных от пота кудрей.
Петя распахнул горящие, жуткие сейчас глаза с черными омутами зрачков — не больно! Сам толкнулся навстречу, впиваясь зубами ему в шею. Все-таки зашипел от боли, но она тут же сменилась обрушившимся на него наслаждением, снесшим последние преграды разума.
Он стонал в голос, метался по шкуре и вцеплялся то в нее, то в руку Алексея Николаевича, за которую судорожно хватался. И тот уже совсем не сдерживался…
А с последним стоном — и своим, и барина, — Петя бессильно обмяк на шкуре, закрыв глаза. Низкий дощатый потолок расплывался и кружился перед ним, он совсем не чувствовал своего тела. Не хотелось даже поднять руку, чтобы обнять Алексея Николаевича. Петя только привалился головой к его груди и затих.
Он уже засыпал под треск поленьев в печи, становящийся все более тихим и далеким. Услышал рядом движение, но даже глаза не открыл. Почувствовал, как барин легко взял его на руки. Едва не проснулся, вздрогнув от прикосновения к стылому одеялу на лавке. Но Алексей Николаевич сразу лег рядом и крепко обнял его, и Петя уже во сне прижался к его горячему боку.
Очнулся он один, уже днем. А ведь никогда не спал допоздна. Сладко потянулся, устраиваясь на лавке. Вставать совсем не хотелось. Было приятно и хорошо, только ломило немного во всем теле.
Он так и не встал, когда пришел Алексей Николаевич и сел рядом. Петя зевнул и передвинулся головой к нему на колени, но больше не пошевелился. Только ласкался и тихонько мурлыкал, когда барин гладил его по волосам.
Потом тот ушел. Принес воды, хлеб и поджаренную ветчину, и вкусный запах заставил Петю выбраться из теплого одеяла и встать. Сел он сразу на колени к Алексею Николаевичу.
Удивительно долго оказалось поесть и собраться: как раз попалась на пути медвежья шкура. Как вчера не было, они просто целовались, лежа на ней, и тихонько гладили друг друга. Петя снова едва не задремал. Барин тогда со смехом попытался взять его на руки, но он вывернулся и встал.
Когда они ехали, Петя даже ни разу не озлился на лошадь. Да и делала она все, что надо: шла медленным шагом. Алексей Николаевич ехал рядом и крепко держал его за руку. Отпустил, только когда въехали в деревню. Да и без руки все было понятно, достало одного красного следа на шее у барина, который прекрасно был виден из-за ворота шинели. А еще лучше была заметна счастливая Петина улыбка.
***
Лето рано началось в этом году. Еще до Вознесения Господня задрожал над полями горячий воздух, вернулись в свои берега разлившиеся реки, и в душный полдень блаженную прохладу можно было найти только в лесу.
В жару даже птицы затихали. Оставались только слитный гул насекомых и шелест пряно пахнущих трав под еле уловимым ветерком.
Петя прикрыл слипающиеся глаза и удобнее устроился на груди у барина. Алексей Николаевич провел ладонью по его щеке, по волосам, и мягко обнял. Они лежали в тени под старой березой на опушке рощи, подстелив рубашку барина. Но все одно было жарко.
Чуть поодаль фыркали и мотали хвостами лошади, но даже эти звуки не мешали Пете проваливаться в дрему. Умаялся он поутру.
Они всякий день пораньше выезжали гулять. Барин до этого спал допоздна, да Петя уговорил: долго приставал, а однажды разбудил и вытащил. А то что же это — просыпаться, когда уже на улицу от жары невозможно выйти? Утром хорошо было, прохладно еще, а потом припекать начинало. Но тогда они прятались в тень и дремали там или просто сидели и потягивали воду из фляги.
Хорошо было так гулять. Ехали рядом, смеялись, и барин все норовил взять Петю за руку или приобнять. В реке купались, а потом были долгие поцелуи на горячем песке. Лежали один раз в поле, под стогом сена, и Петя выдумал венок сплести — от Ульянки умел. Долго плел, старательно, всех цветов набрал, которые были. Дурачиться стал — надел на себя. Как понял, что нравится барину — лег и потянулся нарочно; без рубахи он тогда был. Барин его и взял тогда на этом сене прямо. И все улыбался, глядя на него в венке.
А как он не хотел сначала ездить! В то первое утро Петя его не только из кровати вытащил, но и в конюшне нервы изрядно потрепал. Увидел, что Федор седлает ту самую маленькую лошадку — вспыхнул весь, так обидно стало. Встал перед Алексеем Николаевичем — злой, раскрасневшийся, встрепанный. Начал-то спокойно, но когда тот насчет лошади уперся — криком уже: «Я хочу лошадь, а не клячу! А то не поеду!» Хмурился, губу кусал и стоял со скрещенными на груди руками. Алексей Николаевич так и застыл от такого напора. Сказать что-то пытался, но Петя разошелся так, что слова вставить не получалось. И под конец уже рукой махнул, не выдержав. Они с Федором тогда оседлали молодого резвого жеребца, и слуга согнулся от безудержного смеха и сполз по стене, как только Алексей Николаевич ушел.
Сегодня как раз Петя умаялся на нем. Ему нравилось смотреть, как барин за него беспокоился. Он нарочно горячил коня — тот вставал на дыбы и мотал головой, пытаясь его скинуть, а Петя только хохотал и отпускал руки, держась одними коленями. Барин тогда аж бледнел весь, глядя на него. И еле сдерживался, чтобы не подскочить, стащить его за шкирку с коня и дать увесистый подзатыльник. Да бесполезно это было, Петя тогда вырывался только и еще больше его пугал. Поэтому ждал, пока он сам не успокоится. А как Петя, наконец, спрыгивал с коня — стискивал его в объятьях и называл «шальным мальчишкой», покрывая раскрасневшееся лицо и шею торопливыми поцелуями.
Это он разошелся так первый раз, когда Алексей Николаевич начал было ему кавалерийские приемы разные объяснять, как с конем управляться. Петя тогда смерил его взглядом, усмехнулся и показал, что умеет — да так, что у барина руки полдня подрагивали потом.
Не зря же он всякий раз с деревенскими ребятами в ночное ездил. Его сами просили, когда управиться трудно было. Это уж Петя умел — совсем не боялся лошадей и чувствовал их, любая его слушалась.
Он еще к барину пристал — стрелять его научить. Так пристал, что тот на второй день взял пистолеты. «Локоть прямо, кисть жестче», — терпеливо пояснял Алексей Николаевич, сам увлекшись. Обнял, ставя ему руку и удерживая перед сильной отдачей, и Петя недовольно вывернулся: «Я барышня вам, что ли?» Тяжеловат был пистолет, и приходилось поддерживать запястье второй рукой, когда он палил по карте, всунутой в трещину сухого дерева. Быстро наловчился, барин говорил, что глаз у него хороший.
Неторопливо и тягуче, как мед, тянулись летние дни. Как спадала жара, они возвращались. Петя тогда хватал какой-нибудь кусок в кухне и шел хоть какую работу сделать. А то весь двор уже взглядами прожигал. Девки страшно, по-черному завидовали. Но больше всего Гришка жалел, что подойти к нему нельзя больше. Один раз сунулся пьяный вспомнить старое. Но Петя глянул тогда на него, прищурился и произнес холодно: «Если барин хоть царапину на мне увидит — плетей получишь». Громко сказал, при всем дворе, многие слышали. С Гришки весь хмель сразу сошел, и его он теперь десятой дорогой обходил, только косился ненавистно. И лишь Ульянка была рада за него.
А вечером Петя к барину в кабинет приходил. Тот за столом работал, а он на диване устраивался с книжкой — бойко читать научился. Взял про страны разные — интересную, с картинками. Часто у Алексея Николаевича что-нибудь спрашивал. Тот улыбался, начинал рассказывать. А иногда только руками разводил и смеялся: «Зря я географию не учил, не знаю».
У него карта еще и всего мира была. Петя подолгу разглядывал, запоминал. А как-то спросил про Наполеона, рассматривая Францию. И барин весь вечер объяснял ему, по карте водил, показывал его походы. Рассказывал, как сам три года назад с французами сражался в Пруссии, а потом Наполеон и государь Александр мир заключили: посредине реки плот был сделан, потому что никто из них к другому переправляться не хотел, и долго разговаривали они. Потом показал герцогство Варшавское, которому Наполеон помогал. Петя нахмурился тогда: у самой границы ведь, прямая дорога на Петербург, да и равнина там. Как раз войска собирать! Сказал все это и спросил, похолодев: «Неужели война будет?» Алексей Николаевич изумился быстрой догадке, потом вздохнул и сказал, что обязательно будет. И Петя крепко прижался к нему.
Интересно проходили вечера. Они до ночи засиживались. Петя как-то весело усмехнулся про себя: вот, с ним не только любиться можно, но и поговорить. Но вслух не сказал, конечно.
А потом барин улыбался, маня его за собой, и они шли в спальню. Петя в тот же день после охотничьей избушки остался там. К ночи они были в его кровати — хоть и устали, но оторваться друг от друга не могли. После всего у Пети глаза закрывались, так и хотелось прижаться к Алексею Николаевичу, закутаться в мягкое одеяло и заснуть. Но гордость не позволила — не предлагали ведь остаться, не напрашиваться же самому. Поэтому Петя сел и начал искать рубаху. Но барин тут же обнял его и притянул к себе, сонно пробормотав: «Стой. Ты здесь теперь будешь». Петя спросил на всякий случай: «Всегда?» И даже в темноте почувствовал его улыбку: «Всегда».
С тех пор он сворачивался у него под боком мягким котенком. И, глядя на него во сне, совсем нельзя было поверить, что у него есть очень острые коготки. Петя их спрятал и был теперь веселым восторженным мальчишкой, который радуется каждому дню, ласкается после каждого прикосновения.
И были жаркие ночи с долгими и томительными ласками, исполненными и нежности, и резковатой порой страсти. Но Петя ведь был не барышня, ему даже нравилось, если на коже оставались красноватые следы — да и сам оставлял их, когда становилось невозможно хорошо.
Молодое тело требовало этих ночей, и Петя сполна получал то, о чем раньше мечталось только во снах, которых утром без стыда и не вспомнишь. Сам уже совсем не стеснялся и делал все, что хотел, чтобы выразить переполнявший его восторг перед всем новым, доселе неизведанным. И когда Алексей Николаевич обессиленно опускался на подушки, утягивая Петю за собой, тот с радостью чувствовал, как у него бешено колотится сердце после всего, что они творили. И потом Петя прятал глаза, вспоминая это при свете дня.
Алексей Николаевич улыбался, глядя на него. Он вообще не скрывал, что они делают с ним: обнять мог посреди двора, поцеловать. Двор-то ладно. И деревня вся уже знала, кого ни спроси про Петю — расскажут.
Но вот один раз удивил он того. Помещики тогда соседские в гости приехали. Известно, зачем — за дочек своих хлопотали. Вянут полевые цветочки в глуши, а рядом барин молодой живет, гусар. Не приезжает почему-то, не знакомится даже. Вот и звали его к себе. Но разговор издалека начали за обедом — степенно толковали, сколько хлеба в этом году продать, обсуждали барщину и оброк. Алексей Николаевич едва не зевал, Петя это видел, пока за столом прислуживал.
И вдруг тот начал:
— Господа, что же мы все вокруг да около ходим? — непочтительно обратился он к старым помещикам, весело усмехаясь. — Признаюсь честно, у меня нет никакой охоты принимать предложение у вас погостить.
Гости недоуменно умолкли, и Алексей Николаевич, не давая им прийти в себя, продолжил:
— И дочек ваших повидать надобности нет…
И вдруг он обхватил за пояс стоявшего рядом Петю и затащил к себе на колени. Обнял и поцеловал, а тот смотрел на него круглыми глазами — что ж он делает-то, стыдно ведь!
Гости тут же вскочили и, запинаясь, стали извиняться. Уехали сразу же и больше не появлялись.
Пете это не понравилось тогда: предчувствие нехорошее возникло и пропало. Совсем не нужно было перед помещиками так — что за безрассудство? Детское какое-то совсем. Но Алексей Николаевич только смеялся, вспоминая, какие у гостей лица были. И Петя успокоился.
Он после того случая окончательно понял — не променяет барин его на невесту. Но все же удивлялся до сих пор, когда ловил на себе его взгляд. Гораздо больше там было, чем просто желание. Такая щемящая нежность проглядывала, что Пете неловко становилось.
Однажды ночью Алексей Николаевич, лежа рядом, гладил его по волосам, бережно, словно сокровище какое. И шептал, наклонившись к самому уху:
— Знаешь, цыганка мне гадала… крепко у меня жизнь с вашим народом повязана… а я не верил…
Петя краснел и отворачивался. Не любил он, когда про отца его вспоминали. Вспоминали всегда с насмешкой, желая оскорбить. Но барин переубедил его.
Они тогда на ярмарку в Вязьме поехали. Алексей Николаевич со старостой Петю с собой взяли. Его отпустили сразу погулять, посмотреть. «Понравится что — скажи», — барин незаметно погладил его по руке.
Пете любопытно было: множество лиц, а уж диковин разных сколько! Он долго гулял, а потом пошел лошадьми полюбоваться. И старосту увидел, степенного Трифона Силантьича. Тот стоял рядом с мужиком, который кобылу в поводу держал — сонную какую-то, блеклую, с вислыми, как у осла, ушами.
Петя подошел и прислушался к разговору.
— Вот и смотри, значит: лошадь хорошая, работящая, бери, не пожалеешь, мил человек! — тараторил он, тряся поводом перед носом старосты. — Три красненьких, стал быть, меньше не дам, уж не обессудь, а это у нас, стал быть, беленькая да еще — раз синенькая, два синенькая, верно говорю?
Староста тихо закивал, морща лоб, и стал отсчитывать смятые ассигнации. Петя вздохнул: хороший тот мужик был, да простой, как лапоть. Он-то уже посчитал все и понял, что дурят его посреди бела дня. Пора бы помочь, пока староста и в самом деле эту лошадь не купил.
— Пять рублей лишних просят, Трифон Силантьич, — он подошел. — А кобыле этой лет больше, чем вам.
Мужик захлопал глазами, замахнулся было, но Петя уверенно улыбнулся. Кобыла и правда старая было, да еще и больная. А сказал он звонким своим мальчишеским голосом, и на них оборачиваться начали. Мужик побагровел. Но тут поднял взгляд куда-то за плечо Пети и быстро исчез вместе с лошадью.
Рассмеявшийся Алексей Николаевич потрепал мальчика по волосам.
— Ну даешь ты, Петька! — уважительно хохотнул он. — Настоящий цыган!
Петя с тех пор даже гордиться стал своей кровью. А что? В деньгах понимает и в лошадях — чем не цыган?
Когда обратно ехали, барин сверток ему протянул. Петя развернул — пряник там был, большой и сладкий.
— Не пробовал, поди? — весело спросил Алексей Николаевич.
Петя зарделся, поняв, что тот вспомнил. И попробовал — вкусно оказалось.
— А вот еще тебе, — барин с коня наклонился к тюкам в телеге и достал пеструю ситцевую рубашку с красной каемкой.
Петя пуще прежнего вспыхнул. Не привык, чтобы задаривали так. Сроду у него такой рубашки не было. А барин улыбнулся и в карман полез.
— А это Ульянке твоей, — в ладони у него блестело серебряное колечко, простое, но красивое.
Алексей Николаевич знал, что Ульянка Пете как сестра. Вот и захотел порадовать, тем более что сирота девочка была.
Ульянка кольцу обрадовалась и берегла его. Большое оно было пока для узких девичьих пальчиков, и она все следила, чтобы не потерялось.
Но всему хорошему конец приходит. У Алексея Николаевича последний срок отпуска заканчивался, а плечо давно уже совсем зажило. Петя боялся, что уедет он. Спросил как-то об этом. Выгадал момент, когда они заполночь уже лежали обнявшись. Спросил: «Уедете?» А барин не ответил, сделал вид, что не услышал.
Петя маялся, переживал. Понимал, что служба у барина, но до слез обидно было. По глазам же видно — любит. Бросит ли?..
Петя спросил однажды барина — а что тот офицер про него говорил, который приезжал? По-французски тогда ночью, зимой еще. Просто так спросил, хотя догадывался. А Алексей Николаевич помрачнел почему-то, нахмурился и не стал отвечать. И тот тогда, чтобы загладить неловкость, залез к нему на колени и попросил по-французски его научить. Барин смеялся сначала — зачем ему? Да просто так! А уж уговорить Петя умел: улыбнуться только надо и взглянуть умоляюще и невинно, да чтобы ресницы опустились и взметнулись — и что хочешь просить можно.
А память у него хорошая была. Он слова с первого раза запоминал. А зачем — сам не знал. Увлекся просто — пистолетами сначала, французским теперь. Тем более что Алексею Николаевичу нравилось ему объяснять что-нибудь.
И с гитарой тот ему показал — Петя сразу понял. Нравилось вечером слушать, как барин негромко пел. И хоть романсы о женщинах были, он на Петю смотрел и улыбался. А тот следил, как Алексей Николаевич струны перебирал, и, когда тот учить взялся, ничего почти и объяснять не пришлось.
А иногда с ними Федор сидел — заглядывал спросить что-нибудь, да и оставался. Посмеивался поначалу, что барин забыл его совсем. А потом стал рассказывать, какое дело он себе в деревне нашел — двух зазнобушек сразу. Одна, значит, баба умная была, толковая, да замужняя. А другая — девица пригожая. Федор смешно рассказывал, как с обеими крутит и от мужа ревнивого бегает.
— Может, женить тебя на красивой-то? — шутил Алексей Николаевич.
— Ой, помилуйте, барин! — испуганно махал руками тот. — Дура она, слушать уши вянут! А жените — помру тотчас от ее стряпни!
Федор мотал головой, встряхивая рыжими кудрями, и все трое хохотали. Хорошо и весело проходили летние вечера. Только про отъезд барина Петя больше не спрашивал: видел, что тот и сам не знал, что ответить.
Дни быстро летели. Скоро и август начался. А ко дню Преображения Господня Бекетов неожиданно приехал, и про службу Алексея Николаевича все ясно стало.
Они с Петей тогда с прогулки возвращались, и он вдруг цокот копыт сбоку услышал. Оглянулся и офицера увидел — а тот застыл, во все глаза на него глядя и рот едва не открыв. Медленно подъехал ближе, забыв с Алексеем Николаевичем поздороваться. И даже не дышал почти, Петю рассматривая.
Тот улыбался еле заметно. Он-то прекрасно знал, что счастье человека красит. А уж любовь — подавно. Он был в новой ситцевой рубашке, распахнутой на груди, загоревший за лето, а от недавних поцелуев блестели глаза и щеки розовели. А в отросших встрепанных кудрях, за ухом, белая ромашка была — барин украсил.
Бекетов медленно вокруг его объезжал и смотрел круглыми глазами, а Алексей Николаевич посмеивался уже. Петя офицера не боялся совсем, да и неприятно не было — настолько смешно он выглядел. А вообще-то не нравился ему Бекетов, стойко не нравился после того, как полез к нему.
Тот сказать что-то пытался, беспомощно переводя взгляд на барина. Так и не получалось, пока Алексей Николаевич не помог:
— Ну здравствуй, друг Мишель! Ты откуда?
Тот выдохнул, все еще глядя на Петю откровенно голодными глазами.
— Из именья твоего, откуда ж еще… Я утром приехал, думал, спишь. Потом спрашиваю, где, а мне говорят: «Гуляют-с!», да с усмешечкой такой… — он остановил долгий взгляд на Пете. — Я б тоже так погулял, да… И давно ты завел привычку к ранним прогулкам?
Петя молча слушал, чувствуя на себе жаркий взгляд. Не нравилось, что обсуждают его так, словно и нет его здесь. Но как же приятно было, когда смотрят так! Он волосы со лба откинул, поправил ромашку, и Бекетов шумно вздохнул.
Алексей Николаевич пустил лошадь медленным шагом. Бекетов поехал рядом с ним.
— С мая, — улыбнулся барин.
Офицер недоуменно сморгнул. И вдруг хлопнул ладонью по колену и воскликнул:
— Так, а теперь давай объяснись! Ты все лето, что ли, тут… — он возмущенно выдохнул. — А я, значит, обязан выдумывать, почему это Зурову требуется продлить отпуск, и полковнику сказки сочинять!
Алексей Николаевич рассмеялся.
— Я ведь знаю, что на тебя можно положиться в вопросах разговора с командиром.
— Это уж конечно, — махнул рукой Бекетов. И снова начал возмущаться: — А я все думаю, что ж у тебя с любовью этой несчастной, помогаю… А он забыл ее уже давно и гуляет, видите ли…
— Почему ж несчастной? — барин улыбнулся Пете и погладил его по руке.
Никогда тот изумления такого не видел. Бекетов только через минуту медленно произнес:
— Не пойму… Это что — из-за него? — он выразительно взглянул на Петю. — Стреляться и на войну ехать? Из-за дворового? Алешенька, дорогой мой! Тебя, наверное, все-таки контузило под Фридландом…
Алексей Николаевич только улыбался, слушая его тираду. И гладил Петю по колену, бросая на него такие взгляды, что тот краской заливался.
— Ну знаешь… — протянул Бекетов, пораженно наблюдавший за ними. — Дело твое, но неужели бывает такое-то… Ты ж у нас больше по женскому полу всегда был, нет? Это если кадетский корпус наш славный не вспоминать. Хотя я бы такого мальчика ни на одну девицу не променял… — он аж облизнулся.
Петя, вскинувшись, отъехал подальше. По глазам Бекетова видно было, что он прямо сейчас с ним сделать хотел. Приятно, конечно, льстило, но лучше бы с ним в темных углах не оставаться.
— Да не боись ты, — рассмеялся офицер. — Мы с Алешкой из-за тебя чуть не поссорились, больше не трону. Хотя жалко, ой жалко, мы бы славно погуляли с тобой… Тебя как звать-то, прелестнейшее создание? Нет, ну это ж надо — гусара обольстить! Таким редкая графиня может похвастаться…
— Петя, — улыбнулся он.
— Я тебе расскажу еще, как он меня обольщал, — хмыкнул Алексей Николаевич. — Поехали обедать.
Петю он от себя не отпустил. Тот слушал рассказ, прерываемый недоверчивым хмыканьем Бекетова, и глаза прятал от смущения: неужто он правда такой храбрый и непреклонный был? А про нож офицер вообще не поверил. Алексей Николаевич тогда поманил Петю к себе, обнял и показал этот самый нож на поясе, но Бекетов все равно только фыркнул.
— Это что же, и мне досталось бы? — весело спросил он Петю.
— Непременно, — ухмыльнулся он.
Они потом в кабинет пошли, и Петя устроился с книжкой на диване. Интересная была — военная, про маневры, марши, войска разные. Хоть барин и рассказывал, что ничего хорошего в войне нет — только с седла неделями не слезать, спать на земле и одной похлебкой жидкой питаться, — а все равно занятно было.
— Ты где его такого умного взял? — хохотнул Бекетов.
— Сам научил, — гордо ответил барин.
— Будто вам заняться нечем больше было, — закатил глаза офицер.
Они долго еще разговаривали. А Петя все одного вопроса ждал — про службу барина. Книга не читалась, он давно уже на одной странице сидел. Наконец Бекетов спросил:
— Так ты собираешься в полк возвращаться, мон шер?
Петя поднял глаза на Алексея Николаевича. Тот глотнул вина, отстраненно глядя куда-то в стену. У него в горле пересохло — видел, как барин серьезно думал.
— Нет, — он, улыбаясь, обернулся к ошеломленному Пете. — Я в отставку выхожу.
Тот не верил. А сердце уже ликовало и пело: остался, ради него остался! Возможно ли?..
— И знаешь, — барин пересел к Пете и обнял его. — Нам правда есть, чем заняться. Пойдем мы…
Бекетов так и застыл с открытым ртом, забыв про трубку в руке. А Алексей Николаевич взял мальчика за руку и потянул за собой.
Никогда Петя так не отдавался ему — безудержно, восторженно, не в силах даже выдохнуть рвавшегося с губ стона. Прижимался всем телом, не мог расцепить объятий — хотя знал теперь, что барин не уедет и всегда так будет. Всегда…
Ни на какую прогулку они завтра не поехали. Еще бы, если засветло заснуть. И спустились только к обеду, а Бекетов до сих пор не мог сказать ничего.
Он неделю гостил. Вместе ездили на лошадях, проводили вечера, и Петя решил, что не такой уж он был и плохой. Стрелять его учил, а как увидел, что тот на лошади творил — снова изумился. Он сам шальным наездником был, и они вместе как-то погнали лошадей через изрытое оврагами поле. Алексей Николаевич только ругаться мог, что кто-нибудь шею свернет — не себе, так коню уж точно. А первым Петя успел тогда.
Прощаясь, Бекетов протянул барину письмо.
— Чуть не забыл. Из Петербурга тебе.
Письмо это Алексей Николаевич на стол бросил. Хотел читать, да тут Петя на глаза попался — и на несколько дней забыл.
А потом тот вошел в кабинет и увидел, как барин хмурился и мял в руке край письма. Подошел ближе и пригляделся к листу, исписанному по-французски мелким убористым почерком.
— Отец приезжает, — недовольно пояснил Алексей Николаевич.
***
Петя в первые недели волновался приезду старого барина. Да прикинул потом: письмо-то Бекетов раньше привез, чем оно по почте шло бы, так что рано ждать еще. А к осени и вовсе подзабыл. Алексей Николаевич однажды только плечами пожал и бросил презрительно: «Мало ли, какие дела появились в столице у чиновника». Ни по имени, ни «отцом» он Николая Павловича старался не называть. И больше Петя у барина не спрашивал про него.
Так же неторопливо и спокойно потянулись дни. По утрам стало холодать, пошли дожди, и скоро лужи стали ночью затягиваться тонкой ледяной корочкой. На прогулки они ездили теперь днем, да и то не всегда.
В тот день вставать совсем не хотелось. Петя недавно только понял, как это хорошо — допоздна нежиться в мягкой кровати, в теплых объятьях, и чтобы никуда не надо было вскакивать.
Он потянулся, закутался в одеяло и удобнее устроил голову на плече Алексея Николаевича. Тот улыбнулся во сне и крепче прижал его к себе. Долго-долго бы так лежать и слушать, как бьют в окно капли мелкого моросящего дождя. И, чувствуя приятную ломоту во всем теле, вспоминать, как жарко было ночью.
Петя вчера не только барина утомил так, что тот не проснулся еще, но и сам устал. И сейчас хотелось есть: бурная все-таки ночь была.
Он полежал немного, ленясь встать. Думал еще подремать, но перед глазами так и стоял ломоть хлеба со сметаной. Петя помаялся, потом вывернулся из-под руки барина и сел. Тихо оделся и вышел, прикрыв дверь.
Зевая, он спустился вниз, пошел на кухню. В доме уже суетилась прислуга, и Петя только улыбался в ответ на злые взгляды. И пальцем не тронут. Позавидуют молча, что он только встал с мягкой господской кровати, а они от рассвета бегают тут.
В кухне хозяйничала разрумянившаяся баба Авдотья — под пухлыми руками мялось тесто. Петя облизнулся вкусным запахам и присел.
— Утро доброе, — он еще раз зевнул.
— День уж давно, Петенька, — хмыкнула Авдотья. — Голодный, небось? Пирожку с капустой хочешь?
Она бросила тесто, засуетилась. Петя улыбнулся. Значит, попросить чего хотела через него у барина. Так весь двор делал, и вместо взглядов в спину тогда вокруг него бегать начинали — то пирожка вот, то еще что предлагали. Петя соглашался, если не слишком приставали.
— Не хочу с капустой, — протянул он.
— А сладенького, яблочного? — Авдотья раскрыла полотенце, и по кухне разлился запах теплого теста.
Она поставила перед Петей тарелку, и тот взял горячий вкусный пирожок. Пока жевал, налила ему компоту и начала про свою сестру какую-то рассказывать, что в соседней деревне — мол, именины у нее скоро. Петя кивал только: скажет барину, и тот отпустит. За такие пирожки-то можно.
Он два съел и взял еще один с собой. Потом устроился в сенях на лавке и стал неторопливо жевать — не хотел вообще-то, но вкусный ведь, когда горячий. Неудобно сидеть было. И как только спать тут мог?..
Он задумался и шум во дворе даже не услышал сразу. Мало ли, что там может быть. Не выходить же на холод, чтобы посмотреть.
А когда вдруг все затихло, скрипнули на крыльце ступени и отворилась дверь — стало страшно.
Николая Павловича — худощавого старика с неприятным сухим лицом и злыми глазами, — он сразу узнал. Догадался, хоть и совсем непохожи они были с барином. А как увидел широко ухмылявшегося Гришку за его спиной — похолодел весь.
Рассказал уже, стоило приехать! Петя вжался спиной в стену, дыхание пресеклось, а когда Николай Павлович шагнул вперед — затопил обездвиживающий безотчетный ужас. Неосознанный, от которого бежать только можно — да ноги подкосятся. Понимал Петя, что лучше не знать старому барину про него! Он вообще на глаза не попадался бы, если б тот приехал! Алексей Николаевич его отправил бы куда-нибудь, они решили уже об этом… Но столкнуться, да чтобы и не спас никто…
А дальше как в тумане было. Старый барин кивнул Гришке, и тот схватил Петю за шкирку и поволок на улицу. Тот рванулся, но тут его взяли за локоть, заломили и сжали с такой силой, что вскрик в горле застрял.
Холод обжег кожу под тонкой рубашкой. Гришка швырнул его на песок себе под ноги, и бесполезно уже было бежать. Но все равно он Петю не отпустил — взял теперь за волосы и поднял голову к подошедшему Николаю Павловичу.
Долго они друг на друга смотрели. Петя злился — и на слабость свою, на страх, и на беспомощность, — и глаза у него яростно сверкали. А ведь не докажешь уже ничего. Весь двор расскажет про него с барином, да на рубашку дорогую достаточно глянуть.
Они собрались уже. И почти ни в одном лице Петя сочувствия не видел — только злую радость. Ульянка рванулась было к нему, но ее Никита в охапку схватил и удержал. Хоть он глаза отводил.
Федора не было: ночевал у зазнобы своей. А он бы хоть догадался барина разбудить, и непременно закончилось бы все это, спас бы!
Страшные глаза у Николая Павловича были — злые, колючие. Он остановился в двух шагах и, прищурившись, оглядел Петю. А тот выпрямился, насколько мог, хоть и болели уже ребра под Гришкиным сапогом, которым тот давил на него.
Один миг это был, пока старый барин заговорил. А Пете показалось, что невозможно долго.
— В подвал его, — бесцветным голосом бросил Николай Павлович.
Гришка ухмыльнулся и снова схватил его за ноющий локоть, ткнул кулаком в бок. Петя поднялся, хотя ноги не держали. Гришка толкнул его на пол в подвале, и он еле успел руки подставить. А наверху уже дверь хлопнула.
Сначала он не понимал даже, что произошло — сидел, уставясь в стену и баюкая едва не вывернутый локоть. Потом злость накатила: мерил шагами маленький подвал, с трудом удерживаясь, чтобы не начать колотить по двери. Если б Гришка нож с него не сорвал — бросил бы в стену со всей силы. Мог бы еще замок расковырять, но это совсем без толку было делать.
Немного успокоившись, Петя подождать решил. Алексей Николаевич непременно с отцом объяснится. Тот хоть и недоволен сильно, но можно ведь уговорить его как-то? Может, остынет, и его выпустят тогда. Он уж тише серой мышки будет, на глаза не покажется и вообще в деревне будет пока, а то и в город его отправить можно.
Он боялся все-таки. Боялся так, что трясло всего. Сам себя уговаривать успокоиться, но вспоминал горящий взгляд старого барина и понимал: не будет так легко. Но не станут же его бить, например… Алексей Николаевич не позволит, защитит.
Только подождать бы немного, пока они поговорят. Петя снова ходил из угла в угол, потом сел на холодный пол и уткнулся лицом в колени. Медленно время тянулось, и с каждым часом в голове все более страшные мысли роились. Плети он бы еще вытерпел, только, упаси бог, не от Гришки: тот и насмерть может забить. В солдаты не отдадут, лет ему мало еще. А если продадут?..
Петя считал про себя, чтобы следить за временем, но быстро сбивался. Понял только, что вечер наступил, когда истаяла светлая полоска под дверью. Он есть хотел, три пирожка-то утром еще были. И зябко стало в одной рубашке. Но Петя не обращал внимания на это. Господи, лишь бы решилось хоть что-нибудь, а то невозможно не знать ничего… Петя невесело усмехнулся: вот молиться здесь явно не к месту было, вряд ли Бог в такой любви помогать станет. Да и сам он виноват, что возгордился так. Все ухмылки свои вспомнил, презрительные взгляды в сторону других дворовых. Зря это, да разве исправишь теперь?..
К ночи он и ждать устал. Поэтому шагам за дверью и лязгу отпираемого замка обрадовался.
…— Куда? Зачем? — Петя яростно рванулся в сторону.
Смурной хмурый мужик, кучер Николая Павловича, только сильнее сжал его плечо. Тот зашипел от боли и пошел за ним, поняв, что вырываться бесполезно.
Шли через двор, к воротам. Петя силился рассмотреть что-нибудь в темноте, оборачивался к темным окнам дома, туда, где были спальня и кабинет. Хоть бы краем глаза барина увидеть! Но даже свеча не горела.
Пока он вертел головой — не заметил, где оказался. Пришел в себя, только когда его чувствительно приложили о борт уже запряженной телеги. Увозят…
Кучер молча мотнул головой, приказывая залезать. Петя, двигаясь как во сне, подтянулся и сел на тонкий слой соломы. Сжался в уголке, все еще с немым отчаянием глядя на дом.
Телега затряслась на неровной дороге. Петя схватился за борт, тут же занозив руку. И резкая боль привела его в чувство.
Первый порыв — кричать, бежать, — он с огромным трудом подавил. Глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. И тут же его до костей пробрал ночной осенний холод.
Под пальцами была какая-то рогожка. Петя завернулся в жесткую грубую ткань, подтянул колени к груди, стал греть руки дыханием. И начал судорожно размышлять, что же происходит.
Значит, бить его не будут, это во дворе делали бы. Да и плети у кучера он не заметил. И продают тоже не так — тут сначала договориться с другим помещиком надо, прежде чем везти. А везут-то… в ночь, чтобы не видел никто… Петя похолодел от страшной догадки: ружье под рукой у кучера лежало. Неужто?..
Он порывисто вздохнул, впившись зубами в руку. Не прямо сейчас же убьет, специально везет подальше, чтобы звука выстрела не слышно было… Бежать, бежать сейчас же! Спрыгнуть с телеги — и в темноту! А куда?.. Поле вокруг, не уйти далеко. Наверное, не будет в поле стрелять: спрятать-то негде, хоть и жуть берет думать об этом. Значит, до опушки леса дотерпеть — и бежать!
Томительно шло время. Петя каждый стук сердца отсчитывал, боясь услышать, как кучер потянет поводья и скрипнет, останавливаясь, телега. Он не знал, сколько это тянулось, а страшно было так, что и холода не чувствовал.
Но вдруг понял: долго слишком едут. Выстрела из именья давно уж не слышно было бы. Так, может, и не за этим?..
Он решил попробовать заговорить.
— Эй! — окликнул он кучера, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Куда везешь-то?
Ответа не было.
— А зачем?
Снова — страшное молчание.
— Глухой, что ли? — крикнул Петя.
Он свой ужас прятал за наглостью, и теперь голос у него звучал твердо. Только срывался немного, ну да это от холода.
Кучер невнятно хмыкнул, понукая лошадь. Петя разобрал лишь слово «приказали».
— Не глухой, значит… Да ты по-людски сказать можешь, что приказали-то? — раздраженно бросил он. — А если сбегу?
Кучер молча поднял ружье и снова хмыкнул. Значит, просто так стрелять не будет. Только если убежать попытается.
Он понял уже, что его не убивать везут. И теперь ужас сменился злостью, что ничего не понятно.
Не дождавшись ответа, Петя растянулся в телеге и закутался в рогожку. Хоть ветра так меньше, но зато между досок тянуло холодом. Он прикрыл глаза и начал громко перечислять все ругательства, которые знал. Уж этого за свою жизнь сполна наслушался — и по-русски, и по-французски. Долго перечислял, пока не устал. Да согрелся даже немного.
А потом такая слабость накатила вдруг, такое отчаяние, что свернулся в углу трясущейся телеги и заснул. Раз не убивают, то и бежать ни к чему. Пусть везут, куда хотят.
...Он проснулся, когда весь заледенел. Двинулся, поморщился от боли в отбитых ребрах, во всем затекшем теле. Окоченевшие руки совсем не слушались.
А еще его ткнули в бок прикладом ружья. Петя разлепил глаза — день уже был. Приподнялся на локте и огляделся, чувствуя, как снова сжимаются внутри тиски ужаса.
Вокруг был лес. Тот самый, дремучий, часть которого принадлежала барину, но вглубь и не ходили. Петя думал, тут и нет никого. Но вот стояла избушка — потемневшая от времени, осевшая к земле, заросшая мхом. Поленница рядом с ней, и дрова там свежие, недавно колотые. Вокруг нее вытоптана была полянка, к которой вела вся размокшая от дождя дорожка — то-то Петя сквозь сон чувствовал, как телега тряслась. Дикое место, глухое, кто ж тут жить-то может?
Он сел в телеге, осматриваясь. И увидел кучера, который разговаривал с хозяином. Вот тут сердце и зашлось, забилось где-то под горлом.
Есть люди, которых увидишь — за версту обойдешь и правильно сделаешь. Что-то страшное в них, непонятное. Хозяин был сгорбленный, широкий в плечах мужик в длинной медвежьей шубе. Он сам на медведя походил — заросший весь, руки будто когти. Стариком глубоким показался сначала, да крепкий, сильный. А глаза — жуткие, странно бегавшие, с каким-то звериным блеском. Словно не в уме мужик был.
Они подошли, и Петя назад отполз. Зажмуриться бы и замереть: лишь бы не тронули!
— Слазь, — кучер стащил его с телеги. — С Кондратом останешься.
Он не падал едва от страха и холода. Взялся за борт телеги, но та тронулась — и тогда с головой накрыло обездвиживающим ужасом.
Оставляют! Уехал! За что? И насколько?.. Петя бессильно смотрел вслед удаляющейся телеге, боясь обернуться.
Кондрат положил ему на плечо тяжелую руку, разворачивая к себе. Петю затрясло, когда он глаза его увидел — мутные, косящие. Точно — не в уме. И смотрел вроде бы презрительно и с досадой. Что не так будет — пришибет ведь, спаси Господи!
Он мотнул головой в сторону избушки и потянул его туда, впившись в плечо пальцами. Петя закусил губу, чтобы не вскрикнуть от боли.
Внутри избушка черная оказалась, закопченная вся. Шкуры везде, по стенам и по полу. Под потолком — связки трав. Ружья, лыжи в углу, какие-то мешки. Но Петя это все только потом разглядел и до мельчайшей подробности выучил, возненавидел. А сейчас просто мазнул взглядом по почерневшим бревнам, и его толкнули на сваленные в углу шкуры. А потом дверь хлопнула.
Он нескоро догадался шкурой укрыться, хотя крупная дрожь била. А потом, стыдно признаться, — тихонько плакал от страха и отчаяния, пока не провалился в забытье.
Открыть глаза было страшно. Вот бы был это просто сон, и чтобы проснуться сейчас — и день уже, и солнце за окном, и тепло рядом с барином… Но не тепло было, а жарко. И шерсть колючая под пальцами вместо мягких простыней.
Петя вздохнул и тут же тяжело, надрывно закашлялся. Не сон, значит. Застудился он вчера в телеге, а сейчас лежал в глухой лесной избушке. И думать жутко, надолго ли оставили.
Внутри от кашля сдавило так, что в глазах потемнело. А как разглядеть что удалось, Петя похолодел и в шкуру вжался.
Над ним нависал Кондрат, и темные глаза под насупленными бровями пугающе, маслянисто блестели. Он стал наклоняться, вытянув к нему руку со скрюченными грязными пальцами, и Петя зажмурился. Ударит сейчас или придушит!..
На лоб мальчика легла тяжелая жесткая рука, и он всхлипнул от облегчения. Но глаза так и не открыл и даже не дышал, пока не услышал удаляющиеся шаги. А потом отвернулся к стене и в шкуру с головой закутался.
Его трясло всего. Потрогал лоб трясущейся рукой — как печка горячий, а волосы мокрые. И рубашка тоже, но не снимать же, невозможно тогда на шкуре лежать будет. Да и сил не достало бы сесть.
Он провел рукой по телу, болезненно морщась: ребра все отбиты телегой и Гришкиным сапогом, локоть ноет, а к плечу притронуться нельзя после хватки Кондрата. Давно его не били так.
Кондрат из избушки не уходил, и Петя повернулся к нему. Он сидел у печки, разбирая свои травы, и в котелке над огнем кипела вода.
Он утомленно закрыл глаза, стараясь не обращать внимания на боль от ушибов. Еще и голова раскалывалась так, что он зубы стискивал.
Его в плечо пихнули, и он чуть не подскочил. Кондрат над ним стоял с большой кружкой. Сунул в руки и ушел к огню, отвернулся, сел и застыл там неподвижно.
Из кружки пряно пахло травами. Петя хлебнул, чувствуя, как тепло отвара горячей волной разлилось по телу. Даже оледеневшие ноги согрелись. А потом он отставил пустую кружку и, свернувшись под шкурой, заснул.
Петя еще с неделю в жару был. Дремал или просто тихо лежал, уставясь в стену, и Кондрат так же молча поил его отваром или мясным бульоном. А ему все равно было, мыслей никаких не осталось. Ел, что давали, и отворачивался. Только по нужде выходил, за стену держась, а потом без сил падал на шкуру.
Он забывался иногда, и перед глазами яркие сны крутиться начинали — про лето, про залитые солнцем поля и лесную прохладу. А то мнилось, что вот сейчас откроется дверь и появится Алексей Николаевич. Тут же окажется около него, закутает в пушистую шубу и унесет на руках, увезет от этого ужаса, и очнется Петя рядом с ним в мягкой кровати совершенно здоровый... Тут из глаз начинали течь слезы, обжигали щеки и противно ползли за уши. Он тогда отворачивался и тихо всхлипывал, пока не проваливался в глубокий сон.
Бывало, не получалось заснуть. Кондрат уходил, и он тогда часами лежал один. А если хозяин был в избушке — смотрел на него, боясь вздохнуть.
Кондрат садился у печи и доставал нож из-за пояса, щерил рот в жутковатой ухмылке, глядя, как играли на нем блики огня. Он невнятно бормотал что-то и временами негромко смеялся, покачиваясь на лавке и сжимая нож.
Петя Кондрата до дрожи боялся. Видел, что не в себе он, и слова не решался сказать. Так и лежал молча, даже если пить хотелось или есть.
А однажды Кондрат присел на корточки рядом с ним и взглянул своими звериными глазами. Это когда Петя уже почти на ноги встал. Тогда хозяин избушки к нему впервые обратился.
Он страшно говорил — медленно, хрипло, выдавливая из себя редкие отрывистые слова. Словно разучился почти. Да, наверное, редко с кем он здесь разговаривал. Он ведь давно жил здесь, как понял Петя.
Кондрат, с досадой глядя на него, буркнул, что он здесь совсем не был нужен. И сказал, чтобы он подобрал сопли, если не хочет загнуться тут. Петя только кивал, стараясь с ним взглядом не встречаться.
А потом ему сунули в руки топор и вытолкали за дверь, в осенний холод и мелкий дождь. Кондрат кивнул на сваленные у поленницы дрова и захлопнул дверь.
Петя усмехнулся: значит, без поколотых дров не возвращаться. Он едва стоял, в руках такая слабость была, что топор еле держал, да еще и в кашле заходился. Но, вспомнив насупленные брови Кондрата, закусил губу и принялся за работу.
Он взмокший весь вернулся и тут же повалился на шкуру. А кашлять на другой же день перестал, как болезнь работой поборол.
Кондрат ему кинул рубаху из грубой ткани. Петя развернул — в три раза больше, чем надо. И тут же на пол рядом с ним упали иголка и моток ниток.
Он несколько вечеров маялся, все пальцы исколол. Но подшил-таки под себя, а ситцевую свою рубашку выстирал и убрал под шкуры. Как заберут его, так и оденет.
Петя сначала постоянно на дорогу косился. Вот-вот телега скрипнет и вернутся за ним. А то вдруг увезли, пока старый барин приехал? Он должен уже в столицу вернуться, служба у него там.
Но пусто было. И он перестал смотреть скоро.
Не осталось даже сил вспоминать. Пока в болезни был — падал после любой работы, которую Кондрат давал. То за водой сходить требовал, то дрова поколоть, то освежевывать звериные тушки: Кондрат охотой жил. Как Петя понял, он вроде лесника был здесь.
Рано снег в этом году выпал. И тут же Кондрат сунул ему лыжи и махнул рукой — с ним идти лес проверять. Он все молча делал, только смотрел на него досадливо и недовольно. Петю в дрожь бросало от каждого взгляда.
Подумаешь, лыжи. Как любой деревенский парень, Петя умел на них бегать. Поэтому спокойно одел и пошел за ним.
Но хуже было, чем он думал. Никак нельзя было угнаться за Кондратом, который за много лет, наверное, приноровился. Дыхание у Пети сразу пресеклось, круги перед глазами поплыли, и видел он только черные стволы деревьев и удаляющуюся спину лесника. А неслись так, что лицо от ветра леденело. И через такие овраги, в которые и без лыж-то не полезешь.
Петя тогда упал и ногу подвернул. Оборачиваться и ждать Кондрат не стал. В избушку он только к ночи вернулся, хромая, и тут же повалился на шкуру. И плакал полночи в голос почти.
Он решил ведь: без толку изводить себя и горевать. Забыть пытался именье, барина, лето — словно и не с ним это было. А тогда с новой силой сдавила тоска, остановиться не мог. Все самое лучшее в памяти перебирал — смех, поцелуи, тихие вечера и жаркие ночи. Алексей Николаевич его «сокровищем» звал, лаская, и крепко прижимал к себе. Видел бы он сейчас сокровище свое. Неужто не спасет, не заберет?..
На другой день Кондрат разбудил его и снова сунул лыжи. Петя едва встать смог, так нога болела. Но все же бежал, стискивая зубы, и в эту ночь сил плакать уже не осталось.
Петя сначала дни считал, потом недели. А потом и месяцы. Он не думал уже, почему так, не мучился, не клял судьбу: не вечно ж тосковать, жить-то надо. Да и жизнь такая была, что не задумаешься лишний раз.
Кондрата он меньше бояться стал. Понял, когда промолчать лучше, а когда и спросить что получится. Тяжелая у него рука была, после малейшей оплошности синяки неделями не сходили. Но бывало, что тускнел у него в глазах безумный огонек, и тогда заговорить можно было. Кондрат косился на него недовольно и отвечал несколькими словами — еще бы, редко с кем говорил, вот и отвык. Но иногда начинал рассказывать что-нибудь, и важно было не разозлить ненароком, не рассердить неосторожным вопросом.
По крупице, по случайно брошенному слову Петя собирал, что же случилось с Кондратом, почему он сам оказался в лесу. Опасно было спрашивать, после этого он сильнее бил, чем всегда, — но все-таки интересно. Нескоро у Пети история сложилась. И жутковатая история, надо сказать.
Кондрат крепостным Николая Павловича был. Про то, что произошло, Петя догадался больше, чем узнал. Крестьянка там была, и они с Кондратом пошли к барину просить о свадьбе. А тот не позволил. И засмотрелся на эту крестьянку, а потом взял ее к себе в дворовые — ясно, для чего из деревни девок в именье берут. Та и согласилась — тот молодой был тогда, неженатый еще. А Кондрат не отступился и вроде как сбежал. Недаром на нем следы пуль были, хотя в солдатах он не служил. Петя думал, что в разбойники подался. И мстил там Николаю Павловичу, как мог. А потом поймали его…
О дальнейшем Кондрат не рассказывал. Но по всей спине у него страшные белые шрамы от плетей были, поэтому Петя и не спрашивал. Как увидел однажды — похолодел. А он еще думал, что сам такое выдержит. Да после первого удара без памяти упал бы.
Кондрата чуть до смерти не забили. Но встал, выжил как-то, и тогда крестьянка та перед барином за него заступилась. А что с ним сделать еще? В солдаты калечного не отдать, продавать — не купит никто разбойника бывшего, до Сибири не дожил бы, а добить вроде как по закону нельзя. И сослали с глаз долой подальше, за лесом следить, чтобы не вредил никому больше. А крестьянка та надоела скоро Николаю Павловичу, тот продал ее и женился потом.
С тех пор Кондрат здесь и жил. За лесом следил исправно, и раз в несколько месяцев только наведывались к нему — соль и патроны привезти да шкуры забрать. А Петя и не замечал раньше, что ездили куда-то из именья.
А еще Кондрат старого барина люто, по-звериному ненавидел. Потому и сидел у огня с ножом, жутко ухмыляясь. Петя зарекся так ненавидеть кого-нибудь.
Он сказал, что его тоже старый барин сюда отправил. Только рассказывать не стал, за что. Да Кондрату все равно было, он и не спрашивал.
Только с того же дня стал учить его с ножом обращаться. Петя понял, что ничего до этого не умел. Кондрат один раз показывал, потом бил, и надо было отбиваться. Страшно до жути было, что не сдержится и прирежет — и потому уворачивался так ловко, как и не ожидал от себя. А Кондрат хмыкал удовлетворенно, и глаза у него блестели.
Пете нож и пригодился однажды, который Кондрат подарил ему. Волк едва не задрал, когда он один в лесу был. Короткая драка случилась, после которой оскал этого волка ему месяц снился еще. Тот бедро ему порвал, и Петя еле дошел до избушки, дополз почти.
Он тогда и плакал в последний раз, пока Кондрат ему рану зашивал. И больше никакие воспоминания настолько не тревожили, чтобы слезы лить.
А пока лежал с больной ногой — Кондрат ему травы разные объяснял, показывая связки на стенах. Что от какой болезни, что когда собирать. Говорил один раз, но Петя накрепко запоминал.
Он вообще память трудил, чтобы не просто так сидеть. На земле, а потом и на снегу рисовал карты из кабинета барина со всеми городами и странами, французские слова про себя повторял и фразы из них складывал. Жалко забывать было.
А было и такое, после чего разве что не удавиться хотелось. Лыжи Петя на всю жизнь невзлюбил. Он понял, что первый раз Кондрат еще ждал его, жалел, медленно ехал. А потом Петя на одном упрямстве только держался. Бежал за ним, не видя уже ничего, дышать не мог. Надеялся, что на какой-нибудь горе свернет, наконец, себе шею, и закончится это все. Но как только решал упасть и не двигаться больше — Кондрат останавливался и привал делал. Но такой, что Петя едва успевал, повалившись, сунуть в рот горсть снега и отдышаться. И снова вставал, хотя казалось, что не выдержит больше. Кондрат его словно уморить хотел.
Но каким-то чудом привык, легче стало. Когда на долгом привале принес себе лапника, чтобы лечь, а потом упал только — Кондрат кивнул коротко. С тех пор еще пуще гонял, но Петя только ухмылялся: трудное самое позади было, теперь не сломает.
И на охоту его отправлял. Петя гордился собой, когда в первый раз подстреленного зайца принес. Он весь день за этим зайцем гонялся. Он хоть и дворовый был, а не охотник деревенский, но не дурак же — мог заячьи следы от беличьих отличить. Но все равно сложно оказалось.
К ночи Петя так уставал, что сразу на шкуры валился и засыпал. И никакие сны не мучили. Смирился уже.
Весна началась. Петя изумлялся: неужто полгода прошло? Отдалялось прошлое лето, сказкой казалось уже, которой и не было никогда.
Но все же были дни, когда он не очень уставал. И тогда лежал и думал. Что же с барином случилось, почему не забрал? Оставалось гадать только, потому что Петя не знал ничего. Привозили патроны, да он пропустил: в лесу был. Жалко было, спросил бы ведь тогда хоть что-нибудь про именье.
Но все-таки он надеялся еще.
***
Ледяная была вода, до красноты обжигала — Петя пальцы отдернул. А солнце уже палило по-летнему.
Петя хмыкнул и начал снимать рубаху. Не просто так ведь пришел в такую рань. Только воды холодной он не пугался еще.
Он, стащив и штаны, замер на песке перед гладью маленького лесного озерка. И задержал взгляд на своем отражении.
Он за эту зиму вытянулся, повзрослел. Тяжелая жизнь стерла всю мягкость движений, детскую округлость лица, и вместо мальчика на Петю смотрел гибкий худощавый юноша с копной густых черных кудрей.
Отражение совсем незнакомо, по-взрослому усмехнулось. Красивый, но много ли счастья это принесло? Будь он обычным — коренастым да русоволосым, как и все деревенские парни — сидел бы разве сейчас в лесу, в глуши? Красивый, да любоваться некому.
Петя, вздохнув, бросился в ледяную воду и нырнул с головой. Перехватило дыхание, но он тут же задвигался, погреб и выплыл на середине озера. Нырнул еще раз, но тут ногу от холода начало сводить — и стал возвращаться. В водяных, которые на дно утащат, Пете слабо верилось, но захлебываться не хотелось.
Он выскочил на берег, встряхнул мокрыми волосами и начал растирать онемевшее от холода тело. Сразу хорошо стало, бодро. Он стряхнул капли с покрывшейся мурашками кожи, быстро оделся и побежал через лес обратно, согреваясь на ходу.
Он спокойно и размеренно дышал, не сбиваясь, босые ноги еле касались еще холодной земли. Чем больше себя беречь, тем вернее замерзнешь — поэтому Петя от снега до снега ходил босиком. И однажды только болел, как только оказался здесь, в лесу.
Краем глаза он ловил разные охотничьи приметы — след на земле, сбитую росу, примятую траву или сломанную ветку. Научился за зиму, и лес теперь больше не был чужим и страшным.
Он вокруг избушки на несколько дней пути лес помнил. Там клюкву из-под снега выкапывал, там просека была, там берлога медвежья, там лося видел…
Петя задумался и не заметил, как до избушки добежал. И замер перед ней как вкопанный. На поляне телега стояла, а из-за двери голоса слышались.
Он, глубоко вздохнув, подошел к двери. Не сразу открыть решился. А как глаза после солнца к полумраку привыкли — пуще прежнего обомлел.
За столом Кондрат с Гришкой сидели. Петя от запаха мяса поморщился. Он мясо — жареное, копченое, засоленное, — видеть не мог. Вкус хлеба забыл уже. Смех вспомнить, как от пирожков остывших отказывался.
Сильно не любил его Гришка! Петя вскинул голову и прошел в избушку, не глядя на него. Пусть видит, какой он — веселый, раскрасневшийся. Чтоб и не подумал злорадно, что плохо ему здесь! Пусть решит, что хорошо, хоть и не так это. Петя присел на шкуры и растянулся на них. Прикрыл глаза, словно и неинтересно ему — у Гришки спрашивать ничего не будет, не унизится. Хоть и сжалось все внутри...
— Ну и чего разлегся? — буркнул Гришка, разжевывая кусок оленины. — Собирайся.
Порывисто сжались пальцы на шкуре, пресеклось дыхание. Петя отвернулся, закусив губу, — а вот не увидит Гришка, что он не подскочил едва. С него ж пошутить станется…
Петя скосил на него глаза. Но тот смотрел выжидательно и нетерпеливо. Неужто… Господи… Сердце заколотилось бешено и тут же остановилось, пропустило удар.
Он встал как во сне. Только б руки не дрожали, чтобы Гришка не радовался. Вздохнул, откинул со лба волосы. И достал из под шкур ситцевую рубашку — как новая почти, только поистерлась немного. Переоделся так же спокойно и обернулся к Гришке — теперь сам выжидательно взглянул и поднял брови, и тот чуть куском мяса не подавился. Может, хотел дожевать и пригрозить, что ждать не будет? И посмотреть, как испугается? А чего там собираться: нож и так на поясе, рубашка у него одна.
Петя теперь на Гришку так смотрел, что тому кусок в горло не лез. Лишь бы приехать поскорее, он же лишней минуты не выдержит… Тот ругнулся, хлебнул воды и встал. И лишь когда вышел — Петя зажмурился и широко улыбнулся. И почти беззвучно рассмеялся от невозможного счастья, от которого тепло по телу разлилось да показалось — еще немного, и полететь можно будет…
Вернется! Увидит Алексея Николаевича — а тот, наверное, обнимет сразу, и можно будет откинуться на его сильных руках. Петя не плакал при нем никогда, а сейчас, пожалуй, глаза мокрые будут — от радости. И пусть как угодно весь двор смотрит, когда поцелует еще. Им ни до кого дела не будет.
Петя забрался в телегу и растянулся в ней. Он не верил все еще в свое счастье, но как лошадь пошла, вздохнул спокойно — не снится, не мерещится. Он про Кондрата вспомнил и приподнялся на локтях. Хозяин избушки стоял на поляне и смотрел ему вслед, поглаживая свой нож. Петю пробрало от этого взгляда. Он про себя Кондрата «лешаком» звал. Да разве стоит думать сейчас об этом?..
Телега тряслась по разбитой дороге. А Петя лежал с закрытыми глазами и глупо, широко улыбался. Он представлял: а что барину скажет? Хотел сначала нахмуриться и спросить, что ж ждать так долго пришлось. Может, и обидеться до вечера. Да понял, что увидит и не сдержится — сразу кинется на шею и обнимет. Да и незачем обижаться: мало ли, что случилось, почему нельзя было. Он знал ведь, что Алексей Николаевич при первой возможности его забрал бы. Вот и выдалась она, эта возможность. Дождался. Не сломался, не обозлился, только похорошел — для него одного. Чтобы после разлуки взял нежно и бережно — и никуда больше не отпустил бы.
Солнце пекло лицо, а вокруг витали знакомые и родные запахи распаренной весенней земли и первых трав. Они с барином снова будут кататься здесь, и на глазах поднимется только засеянная рожь. И можно будет спрятаться от жары в стоге душистого сена, и сладко ноет внутри от нетерпения, как представишь…
Душа у Пети пела вместе с весной. Совсем скоро доедет — и встретятся.
Увидев за поворотом именье, он не выдержал — спрыгнул с телеги. Сколько ж можно, добежит он быстрее!
— А ты рано радуешься, — хохотнул Гришка ему в спину. — Барин осенью еще женился.
Петя пошатнулся, чувствуя, как уходит земля из-под ног.
***
Страшный омут был за мельничной плотиной, глубокий и темный. Мокрые заболоченные берега уходили в черную воду, которая даже летом была ледяной в глубине. Под водой колыхались водоросли — мигом опутают намертво ноги, утянут на дно, если вздумается кому нырнуть.
Много лет назад бросилась сюда с горя Петина мать. А сейчас Петя стоял над омутом, невидяще глядя в него. Никаких мыслей не было в голове, только такая пустота, которую и заполнить нельзя. Полгода он ждал, надеялся, даже решил не обижаться — и как обрубили всё одним словом. Женился. Предал. И не будет больше ничего, а значит, и жить незачем.
Он думал хоть краем глаза сначала на барина взглянуть. Да ясно было — не сможет тогда.
Три шага до омута оставалось. Зажмурившись, Петя сделал предпоследний.
…Он не понял даже сразу, что случилось. Его вдруг толкнули назад, схватив за рукав, и он упал на траву. А над ним оказалась Ульянка с круглыми от ужаса глазами и растрепанной косой.
Она красная вся была, запыхавшаяся. Вздохнула порывисто и уткнулась Пете в грудь, в голос разрыдавшись и до синяков вцепившись в него. Шептала бессвязно: «Я так и знала — здесь будешь... как матушка твоя... Поняла, что Гришка сказал, как тебя увидела... »
А он лежал, глядя в небо между ветвями деревьев. Голубое небо было, яркое, он утром еще любовался. Пока не узнал.
И понял вдруг: не смог бы последний шаг сделать. Остановился бы, испугался бы и отошел. Это он ведь только со злости на барина в омут хотел кинуться — чтоб ему рассказали потом да чтоб ужаснулся. Глупая выдумка была, словно у ребенка обиженного. Нет, не бросился бы.
Петя погладил девчонку по судорожно трясущимся плечам. Она подняла на него заплаканные глаза и резко села. Отвернулась, стала лицо вытирать.
Он вытянулся на траве и закрыл глаза. Странно — чуть меньше горячий комок в груди стал, пока утешал ее.
— Рассказывай, — тихо попросил он.
Ульянка всхлипнула и понятливо закивала. Вздохнула и задумалась, обхватив руками коленки.
— Да с чего тут рассказывать… Крик по всему дому стоял. А сделать что с тобой хотели! Николай Павлович жутко грозился: высечь тебя при всем дворе, а плеть Гришке дать! И чтобы Алексей Николаевич видел… — она снова всхлипнула. — Федора чуть в солдаты не отдал, тот неделю у своей зазнобы в сарае прятался…
Это не ново было, Петя так и думал. Не понимал только, почему ж не высекли. Он спросил спокойно:
— А что кричали-то?
— Дай вспомню… Кажется, вот чего: проклясть грозились, наследства лишить…
Петя хмыкнул. Это уж конечно, куда ж без такого…
— А вот что еще! Что Алексей Николаевич катиться может со своим… ой, сказать грех, как называл, ну, с тобой… Что и не тронет, только посмотрит, как он сам вместо гусар с солдата служить начнет, коли денег больше ни копейки не получит… Да не упомню я, Петь, это когда ж было-то?
Петя не слушал уже. Последнее в душе оборвалось после неосторожных Ульянкиных слов. И такая злость поднялась, что еле сдержался.
Вот как, значит! А он-то верил, ждал. Надеялся на что-то. А барин побоялся: лучше уж его с глаз долой, а самому жениться, лишь бы при наследстве остаться. Будто нет дворян, которые без копейки в кармане в солдаты идут. И живут ведь как-то. А он — испугался и на деньги променял.
— Какая жена-то? — выдавил Петя еле слышно, лишь бы хоть что-нибудь сказать.
— Сам увидишь, — пожала плечами Ульянка.
Она встала, начала поправлять сарафан. Петя заметил вдруг, что глазами хитро блестела — она всегда так делала, когда хотела сплетню рассказать какую-нибудь.
— Чего? — спросил он.
— Да она это… — Ульянка вдруг засмущалась, — хворая… по-женскому. С детьми у нее… плохо будет.
— Кто ж тебе сказал такое? — фыркнул Петя.
Точно — сплетня. Раньше про него с барином весь двор языки чесал, а теперь вот про барыню невесть что придумывают. Это всегда так: один шепотом другому перескажет, а на следующий день уже все знают и каждый добавит еще от себя.
— Лукерья, — обиженно вскинулась девчонка.
— Нашла, кого слушать, — усмехнулся он, — старуху деревенскую. Ну ладно, пойду гляну хоть…
Больно было. Как же это — увидеть барина сейчас с ней? Сдержаться бы, не выдать, что сердце на части рвется. Да пройти мимо с поднятой головой.
Он медленно шел, боялся. Впереди знакомая липовая аллея была, которая вела от ворот к двухэтажному деревянному дому с тесовой крышей. Петя каждое окно в нем помнил, откуда выходит. Сад такой же запущенный остался — пара яблонь старых у забора да беседка под ними. Они с Алексеем Николаевичем летом сидели в этой беседке.
Перед домом двор песчаный был с колодцем в середине, а вокруг — людская с кухней, конюшня и погреб. Ничего не изменилось.
Он барина с женой на аллее увидел, когда уже сидел на крыльце кухни. Сердце зашлось как шальное. И тут же обида стиснула.
Петя наделся хоть, что жена красивая окажется. Тогда еще больнее стало бы, но хотелось сейчас помучить себя. Чтобы подумать с досадой, а может, и высказать барину: «Не зря променял».
Но нет. В седле она боком ехала, и Петя даже издалека видел, что лошади боялась — вздрагивала при каждом резком шаге. Алексей Николаевич ее повод держал, а сам в сторону смотрел — заметно было, насколько скучно ему.
А как ближе подъехали, Петя аж зубами скрипнул. «Старыми девицами» таких называют — она чуть младше барина казалась, в эти годы стыдно жениться уже. Под платьем и посмотреть не на что — острый на язык Федор с доской сравнил бы.
И лицо бледное, простое совсем, а на затылке пучок светлых волос. Петя злорадно отметил, что если косу сплести, то с мышиный хвост толщиной будет.
Алексей Николаевич его не замечал пока. Он спрыгнул с коня, помог слезть жене. Петя поморщился: как же можно так неуклюже-то.
Потом барин под руку ее взял, обернулся — и тогда только увидел его. Едва не споткнулся и так и замер.
Петя зло улыбнулся. Теперь только издали пусть любуется, у него есть вот, с кем миловаться. Что, пожалел уже о женитьбе? По глазам видно — еще как пожалел. Побледнел, а смотрел так отчаянно, словно последний раз в жизни. И — восхищенно.
Петя встал, не глядя на него. Как же больно было, горело все внутри! Он вскинул голову, оправил отросшие волосы, которые еще сильнее вились теперь. И шагнул в кухню.
Уже оттуда он разговор услышал. И хорошо, что отвернулся, иначе не смог бы спокойным сказаться.
— Кто это, Алексей?
— Да… — барин ответил с явным усилием, — так…
Алексей Николаевич только вечером подошел к нему. До этого — видно было, что боялся, глаза прятал. В сенях схватил его за руку, прижал к стене, прерывисто дыша.
— Приходи к реке ночью.
И за дверью скрылся, Петя даже разозлиться и руку вырвать не успел.
Он решил — придет. Интересно было послушать, что барин расскажет и как совпадет с Ульянкиной историей.
Гадко было на душе после целого вечера коротких вопросительных взглядов и торопливых кивков. Хоронились, словно воры какие. Да еще и весь двор косился на Петю. А как с барином рядом видели — шептаться начинали у него за спиной. Обернуться бы и сказать что-нибудь обидное, да обрадуются только — поэтому приходилось делать вид, что не слышит.
Ближе к ночи он не скрываясь уже на Алексея Николаевича посматривал: когда идти-то? А тот только глаза прятал и хмурился, словно сам уже не раз был разговору.
Наконец Петя не выдержал. Прошел мимо него, когда он на крыльце курил. Задел локтем, вопросительно поднял брови и направился прочь со двора.
Ждать у реки ему порядочно надоело. От воды тянуло холодом, поднялся ветер, и Петя понял, что сглупил, выскочив в одной рубахе.
Он вернуться уже хотел, когда услышал шаги за спиной. Алексей Николаевич присел рядом с ним на склоненную к земле ветку ивы и некоторое время молчал.
А Петя уже злой был — и от холода, и оттого, что ждать пришлось. Он и так злился, а сейчас уже горело все внутри. Сам не начинал: знал, что не сдержится и что-нибудь такое про жену скажет, что и разговора не выйдет. Одна за другой едкие фразы на языке вертелись.
Алексей Николаевич подвинулся к нему, коснулся руки. Ее отдернуть захотелось, но Петя не двинулся. Только губы у него сжались и ресницы дрогнули, но в темноте не увидать. Он из последних сил держался. То ли в крик сорваться хотелось — чтоб подойти больше не смел, то ли молча обнять — чтоб по волосам погладил и сказал, что все хорошо, что не значит женитьба ничего. Пообещал бы что-нибудь безумное, вроде того, что все как раньше будет. Петя не поверил бы, ну да ладно.
— Замерз совсем, — Алексей Николаевич укрыл его шинелью.
Та теплая еще была, только что с себя снял. У Пети в горле комок встал. А барин руки с его плеч убирать не спешил. И вдруг прижал к себе порывисто, уткнулся куда-то ему в шею, обжигая дыханием.
— Петенька… — еле слышно прошептал он.
И тут Петю злость взяла. Броситься, что ли, к нему после «Петеньки»? А подрагивавшие руки, судорожно вцепившиеся в его плечи, оттолкнуть хотелось. Жену пусть свою обнимает, он-то зачем теперь?
Он представил вдруг с ней Алексея Николаевича. Полгода, значит, как женился. Полгода с ней был. Интересно, вспоминал хоть его, когда ее целовал?
Больно было знать, что и не только целовал — ночью, там, где Петя засыпал в его теплых объятьях. А про него, наверное, Алексей Николаевич и не думал тогда.
— Какой же ты красивый стал, — барин провел пальцами по его щеке.
Петя усмехнулся и досадливо отвернулся. Красивый-то красивый, да не про вашу честь.
Алексей Николаевич его сильнее обнял, развернул к себе и заглянул в глаза. И, запинаясь, отчаянно зашептал:
— Ну ты что? Неужели думаешь, что по любви это?.. — он прижался щекой к Петиным кудрям, стал гладить его по голове. — Петенька…
Да что «Петенька» опять? А теперь еще и унижаться начал, перед собственным дворовым оправдываться. Барин — перед крепостным! Да еще и сдержаться не мог: Петя вырвал кисть, которой тот судорожно касался губами.
— Как будто я люблю ее… — срывающимся шепотом продолжил Алексей Николаевич.
По второму разу заладил. Пете в его объятьях было неприятно, ну да можно потерпеть: тепло хоть. А то сидеть тут ночью и выслушивать…
— Да что же это… Петя, да я тебя люблю, тебя, а не ее!
А вот этого не говорил как-то раньше. Не поздновато ли теперь? Петя хмыкнул и снова отвернулся.
— Скажи хоть что-нибудь, — Алексей Николаевич даже не просил, а умолял, и это еще больше злило.
Нечего тут сказать. Сам пусть говорит, коли надеется еще на что-то. Петя даже не шевельнулся.
— Господи!..— наконец-то хоть раздражение у барина в голосе мелькнуло, а то слушать невозможно было. — Да ты не понимаешь, что ли? Это отец все! Аннет — дочь чиновника важного, он давно хотел нас женить, чтобы по службе продвинуться, я не мог тогда отказаться! Да ты не представляешь даже, что он сделать с тобой грозился… Петь, я на коленях перед ним стоял, веришь?
Петя снова не ответил. Прекрасно представлял, что сделали бы. Да он подумал тогда, что его вообще убьют — до сих пор того страха не забыть! А на коленях, может, тот и правда стоял, только без толку.
— У меня выбора не было, — глухо произнес барин.
А тут Петя вспыхнул. Не было, значит? Был! Врете, Алексей Николаевич, недоговариваете. А из песни-то слов не выкинешь. Да какой тут дворовый, если наследства можно лишиться? Оно страшно ведь...
Он вскочил, сверкая глазами. Барин поймал его за руку, сжал ладонь. Петя вывернулся и шагнул прочь.
— Петь… — бессильно выдохнул ему в спину Алексей Николаевич. — Подожди!
Конечно, он не подождал. Быстрым шагом пошел в именье, не оборачиваясь.
Он полночи этот разговор вспоминал. Наслаждался своей злой радостью, вновь и вновь вспоминал, как барин оправдывался перед ним. Славно получилось: Петя не сорвался ни разу, не растерялся даже. Он был собой доволен.
А наутро злость не исчезла. Он ее на Анне Сергеевне выместил, барыне. Та его в столовой окликнула высокомерно, приказала кофейник подать. Он в серванте в другом конце комнаты стоял.
Петя не сказал ничего. Но взглянул — будто кипятком окатил. Бровь поднял, глаза прищурил и нагло усмехнулся. Ему барин в любви клялся, целовал руки и остаться умолял — а теперь для нее бегать? Сама пусть пойдет и возьмет.
Анна Сергеевна тогда не нашлась даже, что сказать. А через пару дней смотреть стала и вовсе испуганно. И — с недоумением и презрением. Петя понял тогда, что ей про него с барином рассказали. Любая горничная рада была бы растрепать.
Пусть ревнует теперь Алексея Николаевича к нему. Барину же хуже будет.
***
Петя знал уже, что нужно делать. Год назад он мучил и изводил барина, но тогда каждый шаг обдумывал, а сейчас - шел по накатанной дорожке и таким азартом горел, которого и близко не было раньше.
Одно удовольствие было пройти мимо не глядя, нарочно коснувшись рукой. Мог и не обернуться, услышав вздох в спину, а если больнее сделать хотелось — бросал кривую ухмылку, и Алексей Николаевич после этого весь день хмурый ходил.
Приятно было и жене понимающе улыбнуться, да непременно при нем. А если еще подгадать, когда настроение у нее дурное было, то целый вечер они с барином ругались потом, аж из сеней слышно было. Анна Сергеевна требовала его в деревню отправить, видеть не желала, а он и ответить толком не мог. Ночью уже дверь из дома хлопала, и он подолгу курил на крыльце. Видно было, что возвращаться не хотел. Петя после этих ссор перед Анной Сергеевной крутился лишний раз, и вскоре все повторялось.
У барина не ладилось с женой. Петя понял уже, что и она его не любила, да и замуж вышла по обязанности. Он злорадно подумал еще, что так ее и не взял бы никто. Вот и пришлось согласиться на сельскую глушь после столичной жизни, на деревенскую скуку и не самого плохого мужа — молодого хоть, а то выдадут, бывало, за такого, кто в отцы годится.
Да только с ним и поговорить не о чем было. Анна Сергеевна сидела у окна и читала женские романы, а он с утра старался уехать в деревню, хоть и не было там никаких дел. Пытался объяснить ей про хозяйство, да самому это было неинтересно. А про войну, про армейскую службу ей и не расскажешь — едва не зевала. Да и следить надо, что говоришь, не для женских это ушей.
Обедали они молча и тут же расходились. Анна Сергеевна шла отдыхать, а к вечеру садилась писать длинные письма подругам. А барину приходилось потом выслушивать сплетни обеих столиц, которые передавались ей. Совсем это было скучно: кто женился, кто с кем танцевал на приеме у известных князей, а кого видели вместе весь вечер.
Но хуже всего было, когда барин брал ее под руку, и они поднимались наверх, в спальню. И пусть смотрел он тоскливо куда-то в сторону, но внутри у Пети сжималось все.
Алексей Николаевич заговорить с ним хотел, пытался одного поймать и остановить. Петя понимал это и, едва взгляд его умоляющий ловил, шел к кому-нибудь из дворовых. Ничего, что его не любили и косились кто с жалостью, кто с презрением. С ними-то он себя так вел, словно и не случилось ничего — не нахмурился ни разу, когда ухмылялись, на издевки не отвечал. Это раньше он вспыхивал и давал сдачи, а теперь понимал, что спокойствие гораздо больше злит.
Главное было, что барин тогда отворачивался и уходил, пряча досадливый взгляд. И в другой раз подойти боялся, едва наталкиваясь на Петину ухмылку и наглые взгляды дворовых. При них-то не мог с собой позвать для разговора: жене тут же рассказали бы, а как оправдываться тогда? Она-то точно все уже про него с Петей знала.
А он и не хотел разговаривать. Не о чем было. Впрочем, дал один раз слово сказать, но тогда совсем тошно стало. Барин тогда в саду к нему подошел, и Петя решил все-таки послушать, что скажет-то.
Но Алексей Николаевич и не знал, с чего начать.
— Петь… — тихо начал он и замолк.
Что тут ответишь? Петя выжидательно взглянул на него, и он совсем растерялся. Глаза опустил, рукав стал оправлять. Он досадовал, наверное, о том ночном разговоре, когда не сдержался.
— Жалеете небось, что вернули меня? — ухмыльнулся Петя, придумав жестокие слова.
Обидеть хотел, разозлить. Знал, что барину видеть его трудно каждый раз, вот и ударил по больному месту: показал, что понимает все и нарочно изводит.
А получилось гадко как-то. Алексей Николаевич ломко усмехнулся и ответил с усилием:
— Не жалею, — и развернулся тут же, уходя.
А взгляд у него словно у побитой собаки был. И Петя почувствовал тогда: надоело. Это ему б тут страдать, а не барину. Да тому все равно должно быть, что холоп его думает! Женился и женился, его ведь дело. А тот оправдывался перед ним. И, значит, не жалел: только видеть, издалека любоваться готов был. Даже добиться снова не пробовал.
Но мучить его Петя не перестал. В развязанной на горле рубахе теперь ходил, чтобы видны были шея и ключицы. Голову запрокидывал и смеялся, как Алексей Николаевич мимо проходил, и тот не спотыкался едва. А ему нравилось целовать открытую Петину шею, когда тот уворачивался от его губ и фыркал от щекотки. Вот и вспоминал, наверное.
Пете еще что-нибудь теперь сделать хотелось, а не просто ходить мимо. И случай представился: Бекетов приехал погостить.
Они с барином и Анной Сергеевной втроем пили чай в столовой. Петя вошел невозмутимо и стал разливать его по кружкам. Это раньше он у Липки поднос силой рвал — сейчас только взглянул молча, но так, что у нее руки разжались.
Скучный у господ разговор был. Бекетов не знал, как себя с Анной Сергеевной вести, отвечал учтиво и односложно и сочувственно косился на друга. Чуть ли не о погоде говорили - тяжело, с долгими перерывами.
А Петя вспоминал, какие у них были вечера втроем с Бекетовым - смех, песни под гитару, объятья и поцелуи у него на глазах и его завистливая ухмылка, когда они с барином скрывались в спальне.
Бекетов теперь косился на него — явно отметил, как он вырос. А Алексей Николаевич начинал барабанить пальцами по столу, когда замечал эти взгляды.
И тут Петя сообразил, как его позлить. Он и не думал, что такое в голову придет. Но идея хорошая была, хоть и гадкая.
Он поставил на стол сахарницу, наклонившись через плечо Бекетова. Задел его рукавом и опустил глаза, когда он обернулся. И тут же неловко улыбнулся, взмахнув ресницами. Офицер вопросительно вскинул бровь — Петина улыбка стала смелее, губы чуть приоткрылись. Он сделал вид, что смутился, а сам вздохнул и начал теребить под ключицами ворот рубахи, еще больше ее распахивая. И снова задел Бекетова, на этот раз коленом.
Петя сам удивлялся: и откуда такое в нем, почем знал, что делать надо? Но не думал уже об этом, настолько увлекательно стало. Он специально ноги офицера коснулся, совсем близко к нему встал, улыбнулся зазывно и облизал губы. Но взгляд скромно опустил при этом и порывисто вздохнул.
У Алексея Николаевича глаза бегали уже и ложка в руке подрагивала. Петя снова к Бекетову наклонился, еще ближе теперь, и прямо уже взглянул на него: выйдете, может, прогуляться-то? Анна Сергеевна возмущенно смотрела: ни одна горничная себя так нагло не вела, стыдилась хоть! А Бекетов усмехался с интересом, а после взгляда Пети незаметно кивнул ему, и тот еле ухмылку сдержал.
Бекетов допил чай и, поблагодарив, встал. Анна Сергеевна губы поджала, глядя на Петю. Она-то, небось, в жизни не осмелилась на мужчину глаза поднять — вот и сидела в деревне теперь. Завидно было, наверное, что он едва на офицера взглянул, и тот уже выйти с ним торопился.
Взгляд Алексея Николаевича Пете спину прожигал. Интересно, сам-то высидит или не выдержит?
Петя, не скрываясь, вышел сразу за Бекетовым. Тот остановился в сенях, опершись о стену.
— И что ты делаешь, позволь осведомиться? — заинтересованно спросил он.
За дверью торопливые шаги послышались. Не выдержал все-таки. Жене-то что сказал?
Петя ухмыльнулся — и, шагнув к офицеру, прильнул к нему и обвил его шею руками. Услышал скрип двери — и, пока тот не опомнился, прижался поцелуем к губам под жесткой полоской усов.
Он развернулся боком, чтобы изумленного лица Бекетова не видно было. А тот, растерявшись, руку ему на пояс положил.
Алексей Николаевич замер на пороге, и взгляд у него был застывший. Петя оторвался от губ Бекетова и устроил голову у него на плече, обернувшись к барину. И злорадно улыбнулся.
Барин тихо прикрыл дверь, скрывшись за ней. И Бекетов, только пришедший в себя, отпихнул Петю и изумленно уставился на него.
— А что ж еще делать, — наигранно вздохнул тот, отвечая на вопрос. — Приласкать-то некому теперь…
Горько, неприятно было говорить такое. Да что уж там — сердце на части рвалось! Будто бы нравился ему Бекетов! Не заигрался ли с местью?.. Но поздно уже останавливаться.
— Приласкать? — пораженно протянул он, глядя на закрывшуюся за барином дверь. — Нет, я не приласкаю... Поостерегусь с тобой, змеенышем, связываться.
Он вдруг присел рядом с Петей, взглянул на него снизу вверх.
— Ты это назло Алексею творишь? — он с силой сжал плечо Пети. — И меня перед ним выставил так… Жестокий же ты мальчишка. Неужели не стыдно? Кстати, — он опустил его за подбородок и всмотрелся в лицо, — давно спросить хочу: как у тебя отца звали? Иваном или Семеном, не иначе…
Петя резко отвернулся. Словно коту против шерсти был ему шутливый тон офицера. Да и не любил он, когда про отца вспоминали.
— Понятно, — ухмыльнулся Бекетов. — Вот откуда страсти-то такие. Цыганские… А теперь послушай. Я-то перед Алексеем объяснюсь, а ты прекращай. На нем и так лица нет. Да и что он сделать теперь может?..
Петя вскинулся и шагнул к двери. Вот учить его совсем было без надобности. Сам знал, что делать, не маленький. И творить будет, что хочет, а не что Бекетов скажет.
Тот вскоре уехал. Они сухо попрощались с Алексеем Николаевичем, и сразу видно было: долгий и тяжелый у них разговор получился.
Барин теперь на Петю, наоборот, старался не смотреть, стороной обходил. И с женой ссор больше не было почти. Вот только от него каждый вечер стало тянуть водкой.
Петя недели три терпел. Прав оказался Бекетов: стыдно ему было. И на самого себя злость брала, что подойти теперь боялся.
Но все-таки решился. Вошел к нему в кабинет — перьев заточенных принес. Барин поднял глаза от письма, и на Петю разочарование накатило. Алексей Николаевич смотрел на него устало и настороженно, а как тот ближе подошел и остановился у стола — и вовсе вздрогнул. Каждого его движения боялся уже.
И скучно стало. Петя-то сегодня не хотел мириться, помучил бы еще. Но надоело.
Он наклонился к Алексею Николаевичу и обнял его сзади за плечи, прижавшись щекой к волосам. А как тот повернулся — сел к нему на колени и потянулся за поцелуем.
— Увидит кто… — пробормотал Алексей Николаевич, неверяще глядя на него.
Петя рассердиться хотел: а ничего другого, поумнее, нельзя было сказать? Будто он не подумал. Но тут барин обнял его, и так легко и хорошо стало, что вся злость исчезла.
— Я дверь запер, — прошептал Петя ему в губы.
Поцелуй был нетерпеливый и долгий, насколько дыхания хватило. Петя только тогда понял, как же соскучился. Он всем телом приник к Алексею Николаевичу и потянулся к вороту его рубашки, заерзав у него на коленях.
— Подожди, — тихо улыбнулся тот, — Поедем… в избушку охотничью.
Петя кивнул и положил голову ему на плечо, закрыв глаза. Ему было тепло и спокойно, почти как прошлым летом.
Они ни назавтра не поехали, ни на другой день. Под выжидательным взглядом Пети барин только качал головой, пряча глаза. А дело в жене было. Третий день у них ссора была — оба хмурые ходили и молча косились друг на друга. Она как почувствовала, что изменилось что-то.
Алексей Николаевич и не хотел уезжать. Как Пете сказал: пытался помириться сначала. А тот сам тогда разозлился, да не на шутку.
Однако барин не выдержал. Петя с утра проснулся от звона разбившейся посуды, да такого, что ясно было — не уронили, а об пол с силой швырнули. Не получилось, кажется, у Алексея Николаевича с женой помириться.
А вскоре и он сам показался — злой, со встрепанными волосами. Почти бегом пройдя по сеням, встретился с Петей глазами и резко мотнул головой. Тот вспыхнул весь: давно ему не указывали так! Но все-таки встал и вышел вслед за ним.
Он к конюшне сразу направился. Не выезжать же вместе им на виду у всех? Но все же задержался поглядеть, что происходило во дворе.
— Алексей Николаевич! — перед домом появился Федор с ружьем в руке. — А вы ружье не…
Барин развернулся к нему и так взглянул, что у того громкие слова в горле застряли. Слуга понятливо кивнул и протянул ему ружье. И все же тихо добавил:
— Не зарядили.
Барин бросил ему что-то, и того как ветром сдуло. Он хотел уже к конюшне идти, как его остановил голос жены, вышедшей на крыльцо.
— Алексей, ты куда?
Барин глубоко вздохнул. Петя поморщился: будто не понятно, если он к конюшне с ружьем идет! Зачем спрашивать?
Но ответить было нужно: весь двор их слушал.
— На охоту, Аннет, — терпеливо начал пояснять Алексей Николаевич. — Не слышали о таком в столице? Летом на уток, осенью на лисиц, зимой на зайцев…
Дослушивать про весну она не стала: захлопнула дверь и скрылась в доме. Алексей Николаевич негромко выругался и широкими шагами пошел к конюшне. А за спиной у него уже начали судачить об увиденном.
Он вывел лошадь, не глядя на Петю. Тот подождал, пока все разойдутся во дворе, и сам выехал вслед за ним.
Вот странно — не хотелось уже никуда, ни в какую избушку. Разбудили его с утра, а от ссоры барина с женой самому тошно стало. Но не отказываться же теперь...
Он нагнал барина на дороге через поле. Зябко поежился: опять выскочил в одной рубахе, хотя день нежаркий был.
Алексей Николаевич хмурился и нервно теребил рукой повод. И прикладывался к фляжке, делая торопливые глотки. Глаза у него уже поблескивали.
— Вот что ей надо было? — раздраженно начал он, обернувшись к Пете. — Просила сказать честно, люблю ее или нет. Я честно сказал! А она — в слезы… и чашкой об пол…
Петя досадливо отвернулся. Вот ему это зачем слушать? Они не для того ехали, чтоб барин про жену свою рассказывал.
Сейчас обнять бы молча его. А хотелось выкрикнуть все, что подумалось, развернуться и обратно поехать. И фляжку вырвать у него и швырнуть в кусты куда-нибудь.
Они молча доехали до избушки. Привязали лошадей, и Алексей Николаевич потянул его внутрь. И тут же прижал к стене и начал нетерпеливо целовать. У Пети в плечи впивались бревна, но он виду не подал и отвечал. Сам же этого хотел.
Барин потащил его на шкуру, на ходу сдирая с него рубаху. Петя теперь и сделать не успевал ничего. А представлял ведь, что обнимет, сам будет целовать и гладить. Что сначала посидят рядом, и будет тепло и уютно…
Петя не возражал, когда с него и остальную одежду стащили. Поежился только: чай, не лето еще, можно было бы в стылой избе печку разжечь.
А как барин наклонился к нему — комок в горле вдруг встал. Тяжесть тела, хватка на запястьях, горький вкус водки — прошибло его от давнего воспоминания, похолодело все внутри. Он резко сел, вывернувшись из рук барина. Такой ужас накатил, что сжаться хотелось — лишь бы не тронул, как тогда, зимой!
— Петенька, — голос у Алексея Николаевича был ласковый и немного испуганный, видимо, весь хмель с него сошел. — Что не так?
Да все не так! Совсем иначе было в прошлый раз в избушке. А это с другим сравнить можно, о чем он забыть пытался…
Петя потер ушибленный локоть: неосторожно его барин на пол толкнул. И, покачав головой, молча потянулся к нему. Он это сам начал, да и поздно останавливаться было.
А дальше долго не получалось. Алексей Николаевич прижимал его к полу, беспорядочно и нетерпеливо ласкал, а как больно становилось от его рук и зубов — Петя отталкивал, упираясь ему в грудь. Прятал глаза и снова обнимал сам. Барин тогда был сначала осторожным, но вскоре снова переставал сдерживаться.
Страшно подумать: Петя хотел уже только, чтобы закончилось поскорее. До слез обидно было. Полгода ждал, надеялся на это, а почему-то теперь стало неприятно. А если представить, что Алексей Николаевич и жену обнимал, то вовсе тоскливо становилось, встать и уйти хотелось.
Потом он только кусал губы и отворачивался, чтобы барин не видел, что он еле терпел. Тот поторопился, был нетерпеливым и неосторожным: мешала все-таки водка сдерживаться.
Шкура, в которую Петя вцепился судорожно сведенными пальцами, колола спину. Он и не помнил, что она жесткая. Впрочем, в тот раз и имя свое позабыть можно было. А тут — впору было хоть считать про себя, лишь бы время быстрее шло.
Петя только выдохнул облегченно, когда Алексей Николаевич, сорванно дыша, лег рядом. Сквозь ресницы наблюдал, как барин смотрел на него и гладил разметавшиеся по полу кудри. И ничего не чувствовал, ни радости, ни теплоты внутри. Наоборот, холодно было и пусто.
Алексей Николаевич провел ладонью по рваному шраму на его бедре — следу от волчьих зубов. Мог бы и раньше заметить и спросить.
— Петь, — на поцелуй тот не ответил. — Прости… не сдержался если…
Если? Раз извинялся непонятно за что - сказал бы уж прямо. Так ведь сам и виноват, можно было хоть без водки обойтись. Петя облизал губы: до сих пор горький вкус был.
— Почему я так долго ждал? — бесцветным голосом спросил он.
Петя давно выяснил, что старый барин еще после свадьбы уехал. Так почему нельзя было тут же его вернуть?
— Мы с отцом на полгода договорились, — тихо ответил Алексей Николаевич. — Вдруг он узнал бы…
— А об этом не узнает? — Петя обвел глазами избушку.
Странный разговор какой-то получался. А еще обидно было: значит, как барину отец сказал, так он и сделал. А сам решить не мог ничего.
И сейчас глаза опустил и задумался. И Петя сказал то, что окончательно решил, пока тот молчал.
— Не надо больше.
Алексей Николаевич коснуться его хотел, но руку отдернул. И замер, непонимающе глядя на него.
— Не надо, — повторил Петя. — Правда узнает ведь. А я плетей или чего похуже не хочу, вы-то не заступитесь…
Вот пусть скажет, что защитит, пусть начнет клясться, что не оставит! Обнимет, прижмет к себе…
Алексей Николаевич прикрыл глаза и отвернулся.
Петя молча встал и начал одеваться. Вышел за дверь, даже не обернувшись. И медленно поехал в именье.
Тоскливо и гадко было на душе.
Даже мстить ни за что охоты не было. Петя зачем ведь перед Алексеем Николаевичем вертелся, зачем к Бекетову лез — хотел, чтобы прижал в уголке где-нибудь и пригрозил. А потом целовал бы, и чтобы вырываться не получалось. Да и не стал бы он вырываться, потому что тогда мигом бы вся обида пропала. Да и как тут обижаться, если целуют — с улыбкой, со словами, что все хорошо будет… Может, оно и неправда, но поверить получилось бы хоть.
А сейчас Петя с тоской почти вспоминал, как тот его обнимал давно, зимой — это перед тем, как он нож выставил. Вот тогда вел себя Алексей Николаевич как барину положено — брал то, что нравилось. А сейчас не пойми что было: смотрел больными глазами, подойти боялся. Злило это страшно. Барин он или кто?..
Один раз и вовсе противно сделалось. Это когда Алексей Николаевич пьяным за руку его поймал. Наконец-то подошел, а то после избушки вообще не встречаться с ним пытался — стыдно, небось, было. Петя ждал, что к стене сейчас прижмет, зацелует — он, может, и потерпел бы, что водкой разило от него. А барин оправдываться перед ним начал, сжимал руку, умолял остаться и едва не плакался. Чего хотел — непонятно, потому что язык у него заплетался. Слушать было неприятно, слова вставить не получалось. Петя не выдержал уже и оттолкнул, ушел молча.
Пять лет ему было, когда отец у него спился совсем. Да не отец, а муж матери, вернее сказать. Он хорошо все помнил — мутный взгляд, бессмысленное пьяное бормотание. Барина таким видеть не хотелось.
Он так Алексею Николаевичу и сказал, когда тот второй раз полез к нему. И добавил еще: «Раз уж не можете без этого…» Жестокие слова были, но у Пети такое само с языка слетало, прежде чем думал, надо говорить или нет. Барин тогда аж отшатнулся от него. Две недели потом перед ним трезвым ходил. Но сорвался потом снова, как с женой поссорились.
Никак они не могли ужиться с Анной Сергеевной. Про охоту ей растрепали уже, она тогда устроила истерику с битьем посуды и слезами. И повторяла, как Петя на глаза ей попадался.
Ревновать она его начала — исподволь, по-тихому. Мимо проходила, сжимая губы, не обращалась к нему. Барин не знал уже, что и делать — то на нее смотрел растерянно и устало, то на Петю. Тот только злорадно ухмылялся. Сам же и виноват, что получается так, не надо было, чтобы слух про них через соседей до отца дошел. Посмеяться хотел? Похвалиться, какой мальчик пригожий у него? Вот и получил.
До самого лета Петя терпел, не давался. Но Алексея Николаевича жалко уже стало. Да и себе признался, что хотелось все-таки с ним быть — так, что ночами выть впору было и пальцы грызть. Пусть не так, как прошлым летом, пусть реже гораздо — но хотелось.
Однажды вечером, столкнувшись в сенях, они с барином без слов друг друга поняли. Пете улыбнуться достаточно было, чтобы на другое же утро они на охоту поехали. С незаряженным ружьем, конечно.
Снова было торопливо и неприятно. Алексей Николаевич был тогда опять хмурый с утра, вот и не сдерживался особо. А после сразу курить ушел и мрачный сидел на крыльце избушки — сам, наверное, не рад был случившемуся. Договорились ведь, что больше не надо, а тут оба не выдержали.
Они поняли скоро, что без толку было договариваться. Через две недели снова взглядами встретились — и ни один, ни другой не думали уже, надо или нет. Пете самому не нравилось, что он поддавался, отказаться не мог. Надеялся каждый раз, что будет хорошо — а оставалось разочарование.
И везло еще, если не ссорились. Начинал всегда Петя, коротко и жестко. Алексей Николаевич иногда на шепот сбивался, лаская его — когда «красивым» называл, тот терпел еще. А если разными ласковыми словами начинал, где непонятно было, к кому, Петя спрашивал ехидно: «Жене тоже так говорите?» После этого, разумеется, не получалось уже ничего. Возвращались оба злые.
Алексей Николаевич его как-то «единственным» назвал — сорвалось слово с губ перед поцелуем. Петю злость тогда взяла: «Единственный? И сколько же было этих единственных?» Страшно, по-черному ревновал. Про жену сказал все, что думает. Барин оправдаться пытался, но еще хуже вышло: «Петь, ну ты что, я ж не притрагиваюсь к ней почти…» После этого «почти» Петя молча оделся и ушел, хлопнув дверью. Помирился, только когда Алексей Николаевич с неделю уже пил.
Петя его спросил как-то, не стыдно ли при жене напиваться. Тот перестал вроде бы, но иногда у него дела стали в городе появляться после ругани либо с женой, либо с ним. Тут уж ничего нельзя было сделать — Петя не видел, ну и ладно. Алексей Николаевич помятый и бледный возвращался и потом прятал глаза и от жены, и от него.
Тягостное это было лето. Короткие взгляды, встречи тайком — все, что им теперь оставалось. Жили от раза к разу, но потом только больнее было. Оба понимали, что нехорошо это, Алексею Николаевичу стыдно было перед женой. Он не объяснял ничего уже, не врал про охоту, просто уезжал вместе с Петей. Весь двор про них знал, жене рассказывали, как их вместе видели. Неприятно это было, гадко.
Осенью Пете семнадцатый год пошел. В глухую, дождливую и темную пору он родился — оттого, наверное, и нрав такой злой у него был. Нет чтобы как у всех — осенью свадьбу справили, а дите весной появилось. А у него все как-то не по-людски было.
Так и зима началась. Петя жалел уже, что у Кондрата не остался. Бросил как-то: «Могли бы и не возвращать, там лучше было». Просто так сказал, а все равно вышло, что ударил. Он вовсе не сдерживался, перестал за языком следить. Привык даже, что говорил барину все, что думал, хотя иные и глаз поднять не смели. Но Петя давно уже понял, что ему-то Алексей Николаевич ничего приказать не сможет, а уж наказать как-то — тем более. Вот и пользовался. Если обида брала, то приятно даже было гадость сказать.
Лишь редкие минуты у них были счастливыми как раньше почти. В Новый год был короткий поцелуй за конюшней, пока не видел никто. Ночью была теплая, с неба падал мягкий снег. Уютно и хорошо стало, когда Алексей Николаевич его обнял. Постояли так немного и порознь вернулись в дом, и там тихо улыбались друг другу. Не Рождество, конечно, но все одно ведь не простой день. Год новый наступал — тысяча восемьсот двенадцатый.
***
О том, что Анна Сергеевна ребенка ждет, барин последним узнал. Да и то от дворовых. Кто-то один догадался или барыня горничной сболтнула — и на другой день только ленивый об этом языком не чесал. Не получалось как-то семьи у них с Алексеем Николаевичем, коли жена мужу о таком не говорила.
Он как услышал — тут же уехал аж на неделю. А вернувшись, напоролся на холодный Петин прищур. «Это как же так вышло? Говорили, не притрагиваетесь… Или помог кто?» — такими словами он барина встретил. Он уже думал, что Алексей Николаевич его ударит за это, настолько глаза у него шальные сделались. А тот вздрогнул только и молча на улицу вылетел.
Петя его на берегу реки нашел. Трубка ходуном ходила, которую тот зажечь пытался. Он подошел, сел рядом — Алексей Николаевич не обернулся даже. Петя тогда, ни слова не говоря, обнял его и прижался лбом к плечу. Он и сам не знал, как такое с языка сорвалось. Как барина увидел — озлился так, что в глазах потемнело. А с чего бы — непонятно. Все правильно ведь: раз жена есть, то и дети пойдут. Рано или поздно случилось бы это, даже если и не по отцовской воле. Не век же Алексею Николаевичу с ним быть, он барин все-таки, дворянин, наследники-то нужны. А все равно Петю обида брала. Понимал, что глупо это, но пуще прежнего приревновал.
Алексей Николаевич с женой теперь внимательный был, как никогда раньше. У Пети аж скулы сводило, когда видел, как он наклонялся к ней, спрашивал что-нибудь ласково. Да и о поездках их теперь и речи быть не могло.
По пальцам посчитать можно было, сколько раз они уезжали вместе. Петя выучил уже, как это происходило: предыдущая встреча подзабывалась, маяться начинали оба. Как не выдерживали — встречались понимающими взглядами и ехали на другое утро.
Да и там, в избушке, все молча происходило, коротко и быстро — словно боялись, что увидят. Не нравилось это Пете, тяготило его, что хоронились они, будто воры какие. Он и рад был бы прекратить, но всякий раз не мог.
А сейчас Алексей Николаевич головой покачал, приобнимая жену и ведя ее к беседке. Пете оставалось только спину ему взглядом прожигать.
Зато вечером он барина за домом застал. А уж довести он умел: снова про жену сказал, спросил, не соскучился ли барин без него, пригрозил, что к Кондрату уйдет. Алексей Николаевич и ответить толком не мог, мялся только. Петя много нехорошего, гадкого нагородил тогда. Впрочем, первый же потом мириться пошел: стыдно стало. Хорошо хоть, хватило ума не сболтнуть, что Лукерья про барыню говорила, про хворотьбу ее. Скажешь еще и сглазишь ненароком. И так барин жену едва на руках не носил.
А она пользовалась, надо сказать. Капризы пошли — одно хуже другого. Или слезы непонятно с чего. Алексей Николаевич не знал уже, что и думать, как тут угодить. И утешать пытался, и подарками радовать — а все одно у них без ссор не выходило.
Но что-то и впрямь было не так. Любая крестьянка в тягости и в избе занята, и в поле работает, и больной не выглядит — наоборот, расцветает. Анна Сергеевна не спускалась к завтраку, ходила бледная, жаловалась, что голова кружится. Барин врача из города привез, чуть ли не силой приволок. Он ее долго смотрел, вышел потом и буркнул что-то неразборчивое. А вот дальше Петя удивился: никогда барина злым таким не видел. Он врача к стене припер и произнес с угрозой: «Я тебе за что денег заплатил, паскуда? Как перед строем отвечай!» Тот только вздохнул, они с барином прошли в кабинет и до вечера говорили. А потом Алексей Николаевич этого врача едва не вышвырнул, и тот уехал, кляня дурных несдержанных военных.
Пете барин не сказал ничего, да тот и не спрашивал. Достало своего нехорошего предчувствия.
А между тем не только над именьем тучи сгущались. Шла весна тысяча восемьсот двенадцатого года — мокрая она выдалась, холодная и ветреная. Давно уже было неспокойно на границах, стягивались к ним армии французская и русская. Петя не зря еще полтора года назад приметил герцогство Варшавское: именно там Наполеон силы собирал.
Еще с Тильзита было понятно, что грядет война. Связала руки империи навязанная Наполеоном континентальная блокада, мешала торговле. Бунтовали подстрекаемые Францией поляки. Глубокую обиду за поражения в прусской кампании затаил государь Александр.
Война была неизбежна. А в этот год она придвинулась вплотную. Одно за другим появлялись в газетах пугающие известия: Наполеон заключил союзные договоры с Пруссией и Австрией, а империи никак не удавалось закончить войны в Турции и в Иране.
В начале апреля вышел императорский манифест о наборе рекрут со всего государства. Значило это только одно — армию усиливали для войны. Брали двоих с пятисот душ, и из деревни пока никто не уехал — свезло.
А в именьи с каждым днем хуже становилось. У Алексея Николаевича кончалось терпение выносить уже постоянные беспричинные истерики жены и Петины упреки. Ее он тронуть боялся, но и выслушивать не мог. А Пете и вовсе не знал, что ответить. Он пропадал в деревне или уезжал в Вязьму, лишь поменьше быть дома, снова стал пить.
Он не выдержал все-таки. И в конце апреля стоял перед женой, произнося четко и выверенно:
— Как русский офицер, не могу оставаться в стороне… мое прошение о восстановлении на службе уже утверждено… не имею иного выбора…
Красиво говорил, как по написанному. Вот только не всю правду. Не признавался, что уходил не воевать, а просто подальше от именья.
Анна Сергеевна молча кивала. Очень многие дворяне возвращались на службу. Даже суворовские солдаты, в отцы годившиеся нынешним офицерам. Таким мягко отказывали: на передовую не поставишь, а в штабе и без них дел хватало. А остальных, кто без ранений — брали всех. Раньше хлопотно было восстанавливаться, а в этом году ни о чем не спрашивали даже, просто утверждали прошения без лишних слов.
Алексей Николаевич в своем мундире с золотым шитьем смотрелся моложе — словно тот же бравый гусар, что и два года назад. А что лицо бледное, тени под глазами — незаметно даже.
Они с Федором поутру стояли во дворе у оседланных лошадей. Барин прощался с женой, просил беречься, а смотрел куда-то в сторону, на угол дома. Отвернулся уже, шагнул прочь — и с Петей глазами встретился.
Того как прошибло — вздохнуть не смог…
Руки не слушались, пока Петя первую попавшуюся лошадь седлал. Вывел, вскочил, наконец, — ничего, что весь двор видел. Понесся по мокрой весенней дороге, грязь брызнула из-под копыт. И нагнал в поле Алексея Николаевича с Федором.
Барин запоздало обернулся. А прежде, чем сказать что успел, Петя на шею ему бросился. Прижался к груди, уткнулся в плечо. А потом целовал — бездумно, порывисто, до одури, пока дыхание не пресеклось. Так они и замерли на дороге, Алексей Николаевич обнял его и привлек к себе. Поднял за подбородок и сам целовал, так же долго и нетерпеливо.
Федор отъехал вперед, старательно глядя в сторону. А им все равно было, смотрел тот или нет. Да хоть сам Наполеон появись — не двинулись бы.
Алексей Николаевич погладил его по волосам, обнял сильнее. Горячо шепнул:
— Поедем до Вязьмы с нами.
Даже кивать в ответ не надо было — и так ясно, что поедет.
В Вязьме одна гостиница была. Алексей Николаевич швырнул Федору поводья, потянул Петю внутрь.
— В полк опоздаем, — спокойно предупредил Федор.
— Поговори у меня еще, — бросил барин.
Петя не помнил почти, как они поднялись в комнату, кое-как заперли дверь. Алексей Николаевич на кровать его толкнул, на ходу сдирая с него рубаху. Петя торопливо расстегивал на нем мундир.
Они быстро оказались без одежды. Касались друг друга, гладили порывисто и нетерпеливо. Алексей Николаевич стиснул его в объятьях, вдавил в кровать и впился поцелуем в губы. Петя отвечал — все отдавал, что не высказано было, все обиды тут же забывал. Прижался к нему, обвил ногами, прошептал: «Сейчас, сразу…» — уже бездумно.
Вскрикнул от боли, но это хорошо было, что больно: вернее запомнится. Так и хотел. Это последняя связная мысль была…
А потом они тихо лежали рядом, касаясь друг друга плечами. Петя на барина смотрел, каждую черточку разглядывал: усталые серые глаза, жесткую линию губ, русые волосы. Алексей Николаевич гладил его рассыпавшиеся по подушке кудри, касался пальцами щеки.
Петя приник к нему, спрятал лицо у него на груди. Барин крепко обнял его.
На войне убивали. Петя много про нее знал рассказов, чтобы понимать: никакая осторожность не спасет от шальной пули. Можно, наоборот, храбриться, в атаку лезть — так не знаешь, заденут или нет, тут как удача распорядится. На войне не угадаешь.
Вдруг последний раз видятся?.. Петя порывисто вздохнул, и руки барина сжались сильнее.
Они долго так лежали, еще целовались — на прощанье. А потом молча встали и начали одеваться. Петя помог барину застегнуть мундир, поднял глаза — взглянул отчаянно и пронзительно. Тот не выдержал и отвернулся.
Они вышли вместе. Федор сидел на крыльце и жевал травинку. Увидев их, встал и направился к лошадям.
И выехали тоже без слов. А на перекрестке барин до боли сжал Петину ладонь - и тут же отпустил, разворачивая лошадь.
Петя долго смотрел ему вслед. А потом медленно поехал в именье.
Часть II
Год 1812
В конце июня французская армия вступила в границы Российской империи, переправившись через Неман. Наполеон занял Литву и вошел в Вильно через четыре дня после того, как оттуда вслед за войсками отбыл государь Александр.
Война началась не такой, как ожидали ее. Русская армия отступала, каждый день без боев оставляя десятки верст. Она не давала сражений, были лишь случайные стычки кавалерийских отрядов. Только в начале июля произошла первая крупная схватка — казаки разгромили французских улан и польскую кавалерию. И снова — отступали, бежали так, что Наполеон с трудом поспевал следом, все дальше вторгаясь в пределы России.
«Война окончится в Польше», — убежденно твердили соседи-помещики, навещавшие Анну Сергеевну. Та лишь молча кивала, прижимая к вискам нервные пальцы и морщась от головной боли. Ей не было дело до того, почему отступают. Она чувствовала себя нездоровой и слабой, но каждое воскресенье ходила в церковь и после службы оставляла свечку за мужа — чтобы вернулся живым.
«Наполеон не пойдет дальше Минска», — стали утверждать позднее. Польша была уже захвачена. Русские армии шли на соединение, уклоняясь от сражения, Наполеон пытался разбить то армию Барклая, то Багратиона, кружил по плохим русским дорогам и терял преимущество. Общественность не понимала этого маневра, все ругали «немца» Барклая, хотя тот был шотландец, упрекали его в трусости. Государь Александр, уповавший на божью милость, предпочел умыть руки — покинул армию и уехал в Петербург.
В западных губерниях спешно набирали рекрут, да неслыханно много — пятерых с пятисот душ. Крестьяне и сами защищались, отказывались давать французам хлеб, не убирали его — так и оставались несжатыми поля, по которым проходил враг. Собирались в отряды, обороняя от разграбления свои деревни, но мало что могли сделать против солдат.
Обо всем этом Петя узнавал из газет. Каждое утро мальчишка из дворовых ехал на почту за «Русским вестником». Барыня сначала хотела Петю послать, но тот взглянул так, что у нее слова в горле застряли. Вставать до свету, скакать за несколько верст всякий день — ну уж нет.
Анна Сергеевна обыкновенно оставляла прочитанный номер на столе. Горничная его забирала и несла в людскую, а там давала Пете, и тот вслух читал собравшимся вокруг дворовым. Там были статьи о войне, очерки, патриотические стихотворения. Он сначала глазами пробегал, выбирая то, что попроще, чтобы не объяснять. А то, бывало, такие разговоры шли, что вздыхать можно было только.
— А бають, мильон-то войск у Наполеона, — бормотала Аксинья, пустая и глупая девка.
— А ты знаешь, сколько это — «мильон»? — ехидно спрашивал Петя.
— Мно-ого, — протягивала она, широко разводя руками.
У Пети от такого скулы до зевоты сводило.
— Много, — фыркал он. — Не знаешь. А зачем говоришь?
Он-то знал, что не мильон, а шестьсот тысяч — в газете писали об этом. Да дворовым-то дела не было, они одно от другого отличить не могли. С ними вообще скука брала. Петя пытался один раз про Наполеона объяснить, про то, почему отступали — так никто не понял. Только крестились и «Анчихристом» его звали. Да какой же он Анчихрист-то? Живой человек он. В артиллерии начал служить еще при короле, в революцию ихнюю выдвинулся, генералом стал, потом переворот устроил, императором себя провозгласил. Самой сильной страной в Европе Францию сделал своими победными походами. Петя начал было рассказывать, но бросил, когда руками на него замахали: «Ой, Петенька, смурно ты говоришь, непонятно…»
Когда отставали, он надолго садился с газетой. Несколько раз каждую перечитывал, искал, не написано ли про полк, где Алексей Николаевич служил. Петя постоянно про него думал. Ночами маялся, заснуть не мог: вдруг ранили, убили... о последнем он старался мыслей не допускать. Все обиды свои на него вспоминал — глупыми и мелкими казались. Вернется — никогда больше слова ему резкого не скажет, все простит. Лишь бы вернулся.
В газете сначала западные названия мелькали. Петя, прочитав, шел к карте в кабинет, пока барыня отдыхала. Находил, смотрел. Кобрин — у самой границы. Салтановка, Островно, Клястицы — в Белоруссии. Витебск — рядом со Смоленской губернией. Близко. Страшно.
За картой его Анна Сергеевна однажды застала. Петя шаги услышал, обернулся — она стояла, устало опираясь о косяк двери. На ней было простое темное драдедамовое платье, сверху — шаль, скрывавшая расплывшуюся фигуру. Из-за беременности она казалась больной. Пете даже жалко ее немного было.
— Ты грамотный? — неожиданно ласково спросила барыня. — Кто тебя научил?
Петя понял, что она помириться хотела. Они не ругались, конечно, но постоянно были в молчаливой ссоре — косились друг на друга, слова лишнего не говорили. А у нее, наверное, сил уже для враждебных взглядов не осталось. Да и были они одинаковы теперь, как усмехался про себя Петя: оба Алексея Николаевича ждали, она — как жена, он — как любовник.
Петя молча отошел от карты, направился к двери. И только проходя мимо, бросил небрежно:
— Алексей Николаевич.
Барыня вздохнула, отводя глаза. Не получилось у нее помириться.
Тяжелая обстановка была в именьи, гнетущая. И только один лучик света был, одно счастье для Пети — Ульянка. Совсем ребенок она была, а к лету появилось в ней девичье — выросла, расцвела. Четырнадцать лет ей исполнилось. Вдруг улыбаться стала иначе, а сарафан как-то по иному облегал ладную фигурку.
Ручеек снегом обратно не сделаешь: уже не о куклах ей мечталось. Стала подолгу болтать с Никитой, прятала от него глаза, а вскоре начали они пропадать из именья теплыми вечерами. Ульянка приходила с букетами полевых цветов и жарким румянцем на щеках, который бывает от поцелуев — это Петя по себе знал.
Он озлиться сначала хотел за сестренку. Да присмотрелся к ним с Никитой. Он красивый двадцатилетний парень был, Петя сам на него раньше засматривался. Хороший был, добрый, не трогал его, когда с барином у них не ладилось. Он Ульянку насильно на сеновал не потащил бы. Петя перестал тогда волноваться за маленькую сестренку: Никита ее в обиду не даст.
Все улыбались, глядя на них. Они уговорились уже вместе поклониться в ноги барину, как тот вернется. Ульянка как-то Петю робко спросила: «Попросишь за нас?» Тот кивнул, хотя знал, что Алексей Николаевич и так с радостью отдаст ее за Никиту.
Только барыня Ульянку подле себя не терпела. Хмурилась, губы поджимала, едва видела ее — стройную, веселую, с ярким блеском в глазах. Пара лет пройдет — станет красавицей, как подрастет еще. А у барыни все позади уже было. Да и было ли? Наверняка и в юности на балах на нее лишнего взгляда не бросали, вот и засиделась в девицах до последнего. И не спрашивали уже ее, когда замуж выдавали.
Николай Павлович неожиданно приехал. Петя на этот раз умнее был, на глаза ему не попадался — у Лукерьи в деревне жил. Ему рассказали потом, о чем они с Анной Сергеевной говорили. Оказалось, старый барин сына хотел застать и предложить ему место в Петербурге, чтобы они уехали вместе с женой. Неудивительно, что они с Алексеем Николаевичем не встретились: даже не переписывались ведь, вот он и не знал, что тот служит давно. А барыня одна побоялась из-за нездоровья, решила в именьи войну переждать. Так и договорились, и старый барин уехал.
А война приближалась. Она далекой казалась, будто и не в империи — а вдруг потянулись по Смоленской дороге люди, бежавшие в Москву из разоренных домов. Ехали польские и литовские дворяне, мещане, купцы, крестьяне. Длинной вереницей тянулись по дороге обозы.
А за ними шла война. Было большое сражение у Смоленска — совсем уже близко. Но еще страшнее были слухи, что отдали город французам. Петя не верил сначала. А однажды выехал на Смоленскую дорогу, остановился у телеги с ранеными солдатами — русская армия тоже отступала. Спросил — точно, город был взят.
Он рассказал об этом в именье. И на другой же день Гришка собрал самых отчаянных парней из деревни и сказал, что пойдет французов бить. А у самого в глазах крысиный страх проглядывал. Бежать он решил. Он, на Петю наткнувшись, усмехнулся ему: «Я б тебя тоже взял. Да ты ведь только и умеешь, что барина ублажать…» Договорить он не успел — упал на землю, скорчившись и выплевывая выбитые зубы пополам с кровью. Уехал после этого молча, со злобой косясь на Петю.
Он пристать пытался еще с того дня, как Алексей Николаевич уехал. Петя в именье возвращался, когда Гришка с тремя дружками ему дорогу преградил. «Что, уехал твой барин? Не заступится больше…» Драка была короткая. Да можно сказать, что и не было драки-то. Петя соскочил тогда с лошади и спокойно пошел к нему. Гришка навстречу двинулся, парням дав знак, чтоб не мешали: стыдно четверым одного бить.
А потом Гришка валялся в грязи и с ужасом в глазах глядел на Петю, который держал его за волосы, давил на поясницу коленом и водил ножом у горла. Он без затей кулаком бил — вот и получил в ответ. Петя Кондратовы уроки не забыл. Да и вырос он, после жизни в лесу по-звериному ловкий стал — Гришка уже не сладил бы с ним. А после драки с волком его-то не боялся совсем.
Петя тихо, но твердо пригрозил, что прирежет. Больше его не трогал никто. Но и один он старался не оставаться, а спал вполглаза и с ножом в руке.
Гришка так и сбежал со своими дружками, прихватив пару ружей и оседлав нескольких лошадей. Барыня и возразить не смогла: совсем худо ей сделалось к августу. Не вставала почти, а Лукерья только руками развела, когда посмотрела ее. Права оказалась деревенская старуха, что не выдержало здоровье у барыни, не могла ребенка выносить.
Анна Сергеевна вышла однажды на крыльцо, стояла там. И вдруг совсем близко, на западе, где поднимался черный дым у горизонта, пушки громыхнули. Чужие, французские. Барыня пошатнулась вдруг и начала падать, схватившись за живот. Ее еле успели под руки подхватить. Унесли в дом, уложили. Больше она не вставала.
Она тихо умерла. Только в бреду уже звала мужа, стискивая простынь слабой рукой.
Петя не видел всего этого. Он ушел тогда из именья. Толку от него меньше всего выходило: не хватало еще Анне Сергеевне мужниного любовника видеть в последние часы. Ему потом сквозь слезы рассказала Ульянка. Хватило ума про ребенка не спрашивать: Петя ж не дурак был, прикинул, что девяти месяцев никак не выходило.
Он в стороне стоял, когда хоронили ее. Только потом подошел и долго, тягостно размышлял. Гадко у него как-то в жизни получалось, что с Алексеем Николаевичем, что с женой его. Барина до последнего изводил, хотя любили друг друга ведь. Пил тот из-за него. А сколько ненужного, нехорошего сказано было. И помирились, только когда тот на войну уезжал — и неизвестно, вернется ли. Может быть, это последняя встреча была, а его уже убили давно.
И с Анной Сергеевной плохо вышло. Знал, что она не виновата ни в чем, что не по своей воле вышла замуж — а все равно ревновал. Ее пожалеть бы — так нет, ни слова не сказал хорошего. А ведь мог, надо было только через гордость свою ненужную переступить. Вдруг ей легче немного было бы.
Стыдно было и пусто на душе. А тут еще канонада, выстрелы слышались, несло с запада горьким дымом. Хорошо, что Анна Сергеевна этого не застала. Надо было ей уезжать в Петербург, пока могла, да ведь послушалась совета чиновника и осталась. А любой военный сказал бы, что лучше уехать.
Совсем близко подступила война. Русские армии соединились близ Вязьмы. И снова отступали.
***
Верно говорят: с войной да с огнем не шути. Сидели в именьи, не боялись тревожных вестей, не думали хорониться — и грянул гром, когда не ждали.
Казалось, что далеко были французы — еще у Смоленска. Ни одного врага покуда не было видно. Только расспросить можно было у солдат отступающей русской армии, но каждый свое говорил, и непонятно было, чему верить, а что со страху выдумано. Петя выезжал на дорогу, по которой тянулся нескончаемый поток обозов, подвод, телег, всадников и пеших — разговаривал, спрашивал. Ему отвечали зло и неохотно, досадливо отворачивались, утирая пот с черных от грязи и пороха лиц. И неясно было, где французы, скоро ли нагонят.
Петя смурной возвращался в именье. Цедил сквозь зубы дворовым, что ничего нового нет — а сам думал, что делать, глаз не мог сомкнуть ночами. По всему выходило, что скоро появится враг. Петя по рассказам барина знал, сколько верст в день проходят пехота и кавалерия. Нетрудно было посчитать от Смоленска, и получалось страшно.
Жуткие слухи долетали до именья: будто бы враг грабил деревни, и люди бежали в леса, сжигая все за собой, чтобы не досталось французам. Будто бы крестьяне пытались дать отпор, но легкая кавалерия быстро разбивала наспех собранные и кое-как вооруженные отряды. Будто бы оскверняли церкви: въезжали прямо на конях, пьянствовали там, сдирали позолоту, палили пистолетами по иконам…
Горел цветущий край, и все ближе подбирались пожары, все страшнее становилось ждать — а вдруг придут, и нечем будет защититься? Петя спал, не отнимая руки от ножа, вскакивал ночью и прислушивался к обманчивой тишине.
Опустели окрестные деревни, уехали в Москву соседи-помещики. Но многие оставались — крестясь по десять раз на дню, молясь, чтобы обошлось.
А что было делать без господ? Не помогут, не скажут… Гришка ушел, и про него было слышно, что бродил где-то в округе. Он в лесу прятался и появлялся в деревне изредка. А остальные, кто боялся бежать, в именьи хоронились.
Да и бежать-то некуда было. Петя не знал никого вокруг именья, одна надежда была — в сторону Москвы, чтобы в какой-нибудь деревне приютили. Да мало ли таких, кто надеется?.. Еще и знать не будешь, дадут ли переночевать.
Когда совсем неспокойно стало, гореть начали соседские поместья, они уговорились с Никитой и Ульянкой уходить втроем — хоть куда, вместе-то легче. Собрали уже нехитрую котомку, да все откладывали.
И дождались. Ночь была, как прибежал мальчишка из деревни, ворвался в именье с криком — в одной рубахе, растрепанный. Он и объяснить ничего толком не мог, только плакал и руками махал. Петя тогда его за плечи схватил, тряхнул хорошенько — и услышал сквозь слезы, что грабят деревню.
Ульянка вскрикнула, всплеснула руками. Петя с Никитой переглянулся и понял: поздно бежать. Прямо за воротами послышались перестук копыт, смех, громкие голоса — чужая французская речь. Двор осветился факелами, громыхнули выстрелы, и какая-то девка в углу людской в голос завыла. На нее не прикрикнул даже никто. Стояли все белые, замершие от ужаса, глядели друг на друга потерянно.
Петя плохо дальше помнил, урывками. Запертую дверь в людскую выбили ударами прикладов, и на пороге появились французские солдаты. Спрятаться бы, забиться под лавку! Да увидели уже, захохотали, нацелили ружья, а сенных девок, едва успевших в рубахи запахнуться со сна, стали выволакивать на двор. Те кричали, рвались из рук — да без толку.
Петя на улицу выскочил, увернувшись от удара прикладом. Он-то хоть успел штаны натянуть и подпоясаться, да нож в руке сжимал. Но и вытащить не мог, ладонь мокрая от пота была и скользила.
А дальше еще страшнее пошло: свет от огня в темном дворе, среди сполохов — звуки ударов, пьяный гогот французов. Петя вжался в стену, смотрел, глаз не мог оторвать, а крик от ужаса в горле застрял.
И — как в тумане: замахнулись на старую Ильиничну… вылетел из темноты Никита, заслонил… нацелили пистолет на него, выстрелили в упор… метнулась к нему, упавшему, Ульянка — схватили за косу и поволокли куда-то…
А вот тут — как пронзило всего. Петя выхватил-таки нож, бросился за ней. Его толкнул кто-то, едва не сбил — он шарахнулся в сторону и потерял из виду сестренку. Замешкался — встал на пути рослый француз, вскинул ружье… Петя ткнул ножом наугад, не попал — и бросился прочь со всех ног.
Он и не знал, что может так бежать. Мигом пронесся по аллее между французов с факелами и их лошадей, выскочил за ворота, а как в поле оказался — не помнил. И без сил повалился на траву, пытаясь вздохнуть и прижимая ладонь к скрученному болью боку.
Петя поднял взгляд — огненное зарево над именьем алело. Он, пошатываясь, встал. И снова побежал. Жуткий безотчетный ужас его гнал — подальше отсюда, скорее!
Он только у леса успокоился. Схватился за ствол осины, сполз на землю. И замер.
Кровь в голове шумела, била в виски, а в ушах до сих пор стояли крики. Только одна мысль мелькнула: к Кондрату, до утра укрыться. А днем Ульянку выручать.
Петя встал и снова побежал. На этот раз он силы берег, старался ровно дышать. Дорогу через лес он наизусть знал.
Он с ног уже валился, темно перед глазами было. Думал, упадет — но замаячила знакомая полянка впереди. На шаг перешел, добрел до избушки.
…Дверь настежь распахнута была, внутри перевернуто все, одна стена черная от копоти — видно, сжечь хотели, но не далось сгнившее влажное дерево. Песок истоптан был следами от подков и тяжелых армейских сапог.
И никого внутри. У Пети сил не было еще больше отчаиваться — он добрел до угла, где лежала подпаленная шкура, и повалился на нее без памяти.
Осознание утром пришло. Впору было выть, кричать, кататься по шкуре и грызть руки. Или затихнуть и к стене отвернуться, сжавшись в дрожащий комок. А то вовсе — сразу ножом по горлу.
Петя глубоко вздохнул и сел. Тело ныло, трясло всего, ноги так болели, что не встать. Он поднялся, шатаясь и держась за стену.
Пусто внутри было. Думать ни о чем не мог, а вчерашнее сном страшным казалось, в который не верилось совсем.
Он окончательно все понял, только когда вернулся в разграбленное именье и увидел сожженный дом. Вот тогда скрутило так, что свалился на колени и едва сдержал судорожные рыдания: не время сейчас.
До основания жизнь разрушилась. Пусть не знал родителей, детства, с пяти лет — все сам, пусть тяжко было. Но — дома, в именьи, и казалось, что нерушимо это будет.
Петя закашлялся от горького запаха дыма. Прошел по песку, по темным пятнам на нем — отстраненно отметил, что кровь. Поднял глаза к черному от копоти дому — все выжжено внутри было, и заходить не стоит.
Никиту увидел мертвого. Тоже не ужаснулся почему-то, только еще холоднее внутри стало. Глянул, кого еще убили — больнее быть уже не могло.
Потом про Ульянку вспомнил. Что ж сотворили с ней? Вдруг страшное и непотребное — снасильничали?.. Ее не было нигде. А прочь тянулись свежие следы подков: уехали и не догнать теперь. Верно, с собой увезли. Не спасти теперь, не найти.
Он в деревню потом пошел. Избы все разграблены были, двери выбиты, во дворах поломаны заборы. И — никого. Ушли, наверное, поутру еще, кто жив остался.
Петя до вечера там был. Ночь провел в избе, завернувшись в дырявую рогожку, и до рассвета еще замерзший проснулся. И голодный такой, что мутить начало. Он в подпол залез, нашел там солений кадку — впрок не пошло, только живот заболел.
Он полдня еще в деревне маялся. Что делать, куда идти? Кондрата тоже, наверное, французы нашли. А так у него переждал бы.
Хотя чего ждать? Была мысль шальная — Алексея Николаевича искать. Но это Петя сразу отбросил. В одной рубахе, голодный, без копейки — не найдет. Да и где?.. И жив ли он?..
Он решил тогда к Гришке податься. Не хотелось к нему идти, но придется уж: один знакомый остался здесь.
Петя его в лесу через три дня нашел. Не умели дворовые хорониться, по следам выйти можно было. Уж это он умел, после охоты-то у Кондрата.
Хорошо, что лето было: и не холодно, и найти можно, что поесть. Кондрат объяснял, как в лесу с голоду не сгинуть — Петя благодарил его теперь. Дошел он до Гришки на своих ногах, не шатаясь почти. Пить только хотелось очень, а то глотал из луж, как попадались: нести-то не в чем было.
Гришка в избушке охотничьей был со своим отрядом — десятком хмурых взрослых парней. Не понравились они Пете: злые, диковатые.
Он вышел к избушке и встал перед сидевшим на крыльце Гришкой. Тот прищурился недобро. Потом поднялся, к Пете подошел и спросил, что ему надо, зачем дорогу сюда истаптывает для кого ни попадя.
Петя коротко про именье рассказал, хоть и рвалось все внутри при каждом слове. До сих пор не до конца верил ведь. А как произнес, что нет его больше — совсем плохо сделалось.
— И на кой ляд ты мне нужен? — хмуро спросил Гришка.
— Напомнить, что умею? — Петя положил руку на нож и оглядел его парней.
Не станет же Гришка при них позориться! Петя голодный был, уставший, но и сейчас не дался бы совладать с собой. Но не хотелось драться, мог и оплошать. Да и Гришка решил на рожон не лезть.
Он махнул рукой. Петя кивнул тогда, проходя в избушку. Там на столе хлеба каравай лежал — не набросился едва. Заставил себя кусочек только отломить, солью посыпал и запил водой.
А потом лег в углу на лавке и провалился в долгожданный сон.
Боль притупляется, затихает, когда трудно: не до нее становится. А стоит в тепле и в уюте оказаться — с новой силой накатывает и придавливает. И не совладаешь с ней — травит душу, скручивается внутри тугим ледяным комком.
Петя среди ночи от жуткого сна проснулся: снова видел горящее именье, слышал крики о помощи… В холодном поту лежал и вздохнуть не мог. Только Гришкино бормотание проняло: «Чего орешь-то?»
Да не орал он, а вскрикнул только во сне, когда Ульянку вспомнил. Сестренка — где-то она сейчас? Не защитил, не сберег. Сбежал ног не чуя — а должен был вблизи схорониться, посмотреть, куда французы поедут, догнать и выручить. А он струсил, и теперь поздно уже. И чем он лучше Гришки, который заранее ушел?
Никита мертвый виделся. Ничего ведь не успели они с Ульянкой, берег ее, маленькую, не торопил. О свадьбе мечтали.
Ильинична старая — тоже. У той сердце не выдержало, без единого удара упала.
И других Петя убитыми видел. С кем-то не ладил он, кто-то его недолюбливал — а теперь только помолиться за них оставалось.
Он до утра промаялся, глаз сомкнуть не мог: боялся, что опять приснится страшное. Стыдно было за свой ужас. Петя лежал и думал, что делать нужно было вместо того, чтобы к Кондрату бежать. Да ведь задним-то умом все хороши — а тогда растерялся.
А то, что нет больше именья, и вовсе в голове не укладывалось. Что же с Алексеем Николаевичем сделается, когда узнает? Это если жив он…
Петю с утра Гришка в ребра пихнул, и тот глаза разлепил.
— Хорош разлеживаться тут, — Гришка сунул ему в руки ружье. — Иди давай, охотник, задарма кормить не буду.
Петя губу закусил, вставая. Тут слова поперек не скажешь, иначе вовсе выгонит. А податься некуда больше. Они всегда как кошка с собакой были, а тут придется Гришку терпеть главным.
Он к ночи с охоты вернулся, двух уток приволок. А потом готовил их еще, и ему только маленький кусочек достался. Но делать нечего было, приходилось зубы стискивать и выполнять, что говорили.
А Гришке нравилось это. Вот и указывал: то дрова колоть, то лошадей чистить, то ружья смазывать. Сидел и любовался, как Петя работу делал. Ждал, что ругаться будет, а тот молчал, и это злило его.
А Петя у Кондрата и не такого натерпелся, вот и привык. Но все одно через неделю на ногах еле стоял: спать только урывками получалось, потому что кошмары терзали.
И еще — каждый кусок хлеба через силу шел. Гришка ведь не французов бил, а у крестьян отбирал — тем и жил тут. Петя старался только то есть, что сам приносил с охоты, потому что награбленное в горло не лезло.
А французы близко совсем были, он отблески костров видел на опушке. Подбирался ближе, слушал чужую речь и некоторые слова понимал. Не забыл-таки, чему его Алексей Николаевич учил.
Петя вспоминал еще, как дворовые врагов «нехристями» звали, представляли их чуть ли не чертями. Такие же люди оказались, солдаты да офицеры: сидели у огня на привалах, оружие чистили, разговаривали… и хохотали, разбирая добычу: украшения и посуду серебряную, цветастые крестьянские платки, монеты.
Он французов ненавидел — за Ульянку, за Никиту, за всех, кого еще убили. Кулаки сжимал, глядя на них, и стискивал нож. Хотя не мог представить себе, что человека живого ударит, пусть и врага.
Гришка его с собой потащил скоро в деревню. Не хотелось Пете, и он решил, что в стороне будет, никого не тронет. А то и вовсе уйдет.
Они поутру въехали с ружьями наперевес. Петю стыд жег, что он с этим дело имеет. Какой же Гришка партизан — разбойник он! Людей грабит. Сказал, хохоча, что не убивает: мол, и так отдают.
И понятно стало, почему отдавали: врал он, что насмерть бьется с французами, хоронится в лесу. Деревенские бабы жалостливо качали головами, укладывая ему хлеб в котомку. У Пети скулы сводило от такого обмана. Не выдержал бы и высказал…
Если бы не поднялся крик на краю деревни.
Легкая, быстрая была кавалерия у французов. Раздолье — скакать по сухой протоптанной дороге. Всадники между избами рассыпались, стали с коней соскакивать, выхватив сабли и пистолеты.
Словно ожили Петины кошмары: снова крики, ужас растерявшихся людей, попытки отбиться — слабые, бессмысленные. Что сделает крестьянин против солдата?..
Петя и сам от нахлынувшего страха замер.
Он на французов безотрывно глядел. Поэтому и не заметил только в последний момент, как Гришка вскинул ружье прикладом кверху.
Удар по виску такой был, что Петя уже не почувствовал, как падает с лошади, повод которой вырвали у него из рук.
…Глаза открыть невозможно было, а каждый звук звоном колокольным отдавался в голове. Горло жгло от жажды, мутило. Никогда Пете так плохо не было.
Он долго без движения лежал, стараясь снова забыться. Тяжко думалось, что надо бы понять, где он — каждую мысль вымучивать приходилось. Он заставил себя к голосам прислушаться — и похолодел.
Речь французская была. Петя ужаснулся, но потом вяло решил, что другого и не ожидать нельзя было, коли он в захваченной деревне остался. Гришка — сволочь… открыто побоялся, со спины ударил…
Его озноб бил. А пить хотелось так, что он все-таки приоткрыл глаза.
Ночь была. Он в стороне от костра лежал, у которого французы сидели. Спиной землю чувствовал, а оглядеться сил не было. Петя голову повернуть пытался и тут же застонал: аж в глазах от боли потемнело. Сильно приложил — прикладом-то…
— Тихо, тихо, — шепот рядом раздался.
Еще пленных взяли? Говор тягучий был, крестьянский.
— Чего тебе? — заботливо спросил мужик.
— Пить… — одними губами прошептал Петя.
— Эй! — это к французам уже было; от крика голова раскалывалась, — Окаянныя, сюдыть иди!
Рядом шаги раздались, подошедший солдат по-французски спросил недовольно, чего нужно. Мужик объяснил руками, что воды, и в ответ хохот раздался.
Развернется и уйдет сейчас. К костру, где тепло — а Петю трясло уже всего. И никакой воды не даст, так и мучиться неизвестно сколько. И голову не перевяжут: кровь на виске спеклась, а боль ровно жгла до щеки до волос.
— Стой, — как мог громко выдохнул Петя, с трудом вспоминая французские слова. — Я дворянин… сын офицера…
Истинно, такое выдашь, только если по голове приложат! И если жить очень хочется… Совсем другое с дворянами в плену было обхождение, это любому понятно. Неважно уж, что врать — лишь бы воды хоть дали.
Солдат ушел, и Петя испугался, что тот не услышал. Но говор у костра громче стал, и скоро рядом присел офицер — Петя сквозь прикрытые глаза смотрел. Тот наклонился к нему и спросил, как его зовут.
— Пьер, — барин его так называл иногда на французский манер, дурачась. — Зуров…
Уж врать так врать, если делать нечего больше. Петя надеялся, что не спросят уже ничего: сил отвечать не осталось. А как он в деревню попал, почему в одежде крестьянской — потом придумает.
Офицер встал, позвал солдат. Петю подняли под руки, и он застонал от боли в раскалывавшейся голове, теряя сознание.
А очнулся в тепле, у огня. Лежал на подстилке, укрытый одеялом, и чувствовал, как ему мокрым платком осторожно вытирают кровь со лба. Подняли голову, дали воды из фляги — Петя пару глотков сделал и закашлялся.
И отвернулся, пряча глаза от костра. Теперь можно было заснуть.
***
Кому много дано, с того много и спросится. Лучшие люди в государстве дворяне — самые образованные, самые достойные. На то им и полагаются привилегии и чины, чтобы не о куске хлеба беспокоились, а Отечеству служили. Чтоб в бой храбро шли, подбадривая солдат своим примером, чтоб упрекнуть ни в чем невозможно было.
С детства в них воспитывали силу духа, честность, гордость. Вот и получалось, что если мужик предавал и ему прощают, то дворянину никакая оплошность с рук не сходила. В Пугачевское восстание солдаты присягали самозванцу — их брали потом обратно на службу! Холопы, что с них взять? А из дворян никто — никто, — к Пугачеву не перешел тогда. Всеми семьями вешали, но ни разу ложной присягой жена с детьми не были спасены. Один лишь струсил под виселицей, кинулся к самозванцу — так его фамилию до сих пор помнили, а сам он сослан в Сибирь навечно.
А уж честь дворянская — нет ее дороже! В войсках байка ходила, что офицера изгоняли из части «за дуэль или за отказ». За дуэль — по закону, потому что запрещено драться, за отказ — всем полком предлагали в отставку подать, ведь от дуэли уйти — позор несмываемый, после которого служить недостойно.
Потому и по особым законам у дворян война шла: в спину не бить, врага побежденного не добивать, к пленному относиться со всем уважением. Может, глупо это на войне, но зато благородно.
Петя все это знал прекрасно, барин долго объяснял ему. Он никак понять не мог, что в плену дворян не потому не стесняли, что выкупа ждали, а по неписаному кодексу чести — непреложному и обязательному. Алексей Николаевич и бросил ему втолковывать, рукой махнул. А теперь вот пригодилось.
Страшно было Пете, жутко, ледяной ком внутри стоял. Над пропастью он шел, сорвешься — и смерть сразу. Крепко берегли дворяне свою честь. Жестокая была за обман расплата, ибо за благородного себя выдать — опаснее не придумаешь. Раскроется ложь — и молча, ни о чем не спросив, на первом же суку висеть оставят или пулю в лоб пустят.
Петя долго думал, не сглупил ли. Да понял, что иначе еще хуже вышло бы. Недолго он с другими пленными шел бы, упал бы сразу в какую-нибудь канаву, и никто не подобрал бы: зачем раненого холопа тащить? Может, и добили бы, чтоб не мучился.
Он несколько дней пластом лежал, встать не мог. Крепко его Гришка приложил, тяжелая у него рука была. Повезло еще, что второпях приклад наискось пошел, иначе лежать бы ему с пробитым черепом. А так — только голова кружилась, мутило и кусок в горло не лез.
Его врач посмотрел, строго сказал, что лежать надо спокойно. Будь у Пети сил побольше, он съязвил бы, что сам о том догадался. А так — тихим «мерси» ограничился.
Ему коротко и неровно отстригли кудри, чтоб не мешали повязку накладывать. Петя не жалел: отрастут еще, а сейчас и не вымоешь лишний раз, и потом поди расчеши. Шрам у виска остался, да тоже невелика беда, не видно будет под волосами.
В первые дни ничего было, только кивать молча, когда пить давали. Он лежал в телеге поверх одеял, среди снаряжения, а пленные крестьяне со связанными руками шли пешком. А на привалах его устраивали у костра.
Потом жутко сделалось. Голова меньше болеть стала, а как он и вовсе оправится — надо будет разговаривать, отвечать на вопросы. Про то, как он в деревне оказался, Петя придумал уже: мол, в разведке он был с партизанским отрядом. А что свои же ударили, так того в суматохе и не приметил никто.
Но не это худо было! Зря Петя гордился, что по-французски умеет. Барин-то с ним медленно говорил, чтоб понятно было. А здесь у солдат шел неразборчивый торопливый говор, да и не на французском, а на смеси его с итальянским, польским, немецким и бог весть какими еще языками: со всей Европы солдаты в армии Наполеона были. Петя слово через три понимал, да и то через силу.
А когда заговорят с ним, как быть? Делать вид, что память отшибло? Глупость. Сейчас не старые времена, когда дворян по-французски не учили, теперь все это умели из благородных. Тут уж скорее русский язык забудешь, если по голове врежут.
Петя морщился и лоб тер дрожащей рукой, когда к нему обращались. С ним доходчиво и неторопливо говорили, но это пока. Несколько раз повторяли, если он хмурился непонятливо — думали, что из-за раны это.
Но слушать — ладно еще. А самому отвечать как? Мигом поймут, что он наловчился едва, что никакому говору его не учили, чтоб звучало правильно. Петя рта старался не раскрывать лишний раз.
И заставлял себя все слова, все фразы запоминать, если разговаривали рядом. Голова раскалывалась при этом. Тут свернуться бы в уголке и задремать, чтоб рану не тревожить. Но вслушивался, упорно понять пытался. Знал, что у него считанные дни, пока на ноги не встанет. Не притворяться же больным невесть сколько времени, что ж это за сын офицера такой хилый получится?
И медленно, но верно стал все больше разбирать в чужой речи. Тут ведь страх такой подгонял, что хочешь, не хочешь, а извернешься, лишь бы живым остаться.
Но все же не вскакивал раньше времени, чтоб не пристали с расспросами. Дремал, отлеживался, слушал все, что вокруг делалось, но сам не говорил.
Ему как-то помогли сесть у костра, увидев, что глазами стал на ужин косить. Петю мутило от вкусных запахов, но есть-то надо, иначе не встанешь.
Ему кусок хлеба дали и налили воды. Похлебку предложили, но Петя головой покачал: ложка в руке ходуном ходила бы, не хотел позориться. А хлеб мягкий был, крестьянский — ворованный. Но уж это ему теперь без разницы стало.
К тому же, пока жуешь, рта не раскроешь. Петя глотнул воды и глаза закрыл сразу: плохо ему, мол. Его тут же уложили, и он отвернулся, облегченно вздохнув.
Тяжко ему было рядом с французами, видеть их тошно. Он хорошо помнил, как именье сожгли, до сих пор по ночам видел. Французы были захватчики, сытые и наглые в чужой стране, крестьян они за людей не считали вовсе, а Петю только вранье до поры до времени спасало.
Он жуткие сцены видел, что с пленными творили. Как-то в карты резались весь вечер, Петя думал, что на деньги или на трофеи. А потом выигравший поднялся, поклон всем отвесил… и к крестьянам направился, взял девицу и ушел с ней за кусты. Она в слезах вся вернулась, а он — с довольной похотливой улыбкой.
И все захохотали, поздравлять его начали, по плечу хлопать. Впрочем, один солдат отворачивался. Петя давно его заприметил: он молодой был, тихий, добычу не разбирал и в споры не лез. Он был из пехоты, рядовой, но видно по осанке, по тому, как держал себя, что дворянин. Приметно это все-таки. И как только его, Петю, не раскрыли еще?..
Француза Антуан Бонне звали, он был из другого взвода, но к костру сюда ходил. Петя понял, почему, когда взгляды его на себе ловить стал — сочувственные, добрые. Именно он рядом оказывался, воды давал, одеяло оправлял.
Петя заботу ценил, благодарил. Не думал как-то, к чему это: сейчас тяжко было размышлять. Кивал просто, проваливаясь в дрему, а уж как кто смотрит на него, вообще дела не было.
Он оправляться начал, вставал уже сам. Голова только кружилась сильно, поэтому проще лежать было.
Он спал, когда его Антуан за плечо тронул — тот давно сказал его запросто по имени называть. Он вообще пытался Петю разговорить, но при всех тот больше отмалчивался.
— Пойдем…
Петя вопросительно взглянул на него: куда пойдем? Но Антуан улыбался ласково и протягивал руку. Понятно, что плохого ничего не сделает.
Он на солдата, который сражаться должен, вовсе не походил — невысокий, худой, с каким-то беззащитным взглядом светлых глаз. Не верилось, что он может человека убить.
Петя встал, опираясь на его руку, и Антуан повел его прочь от костра. Зачем, как-то неважно было: его снова мутило, он старался только не упасть.
Они отошли от лагеря, оказались в березовой роще. Антуан усадил его под дерево и укрыл своей шинелью. Петя благодарно кивнул и закрыл глаза.
— Тебе не нравится там, со всеми, я вижу, — негромко сказал Антуан. — Ты посиди, отдохни.
Сил не было думать, зачем он заботился. Петя и глаза не открыл, когда француз сел рядом, осторожно снял с него грязный бинт, вытер лоб платком и перевязал заново, свежей тканью.
Антуан его почти на каждом привале вечером стал так водить. Это хорошо было, дышалось в лесу легче, да и походить нелишне после раны. Петя молча садился, и француз к нему с разговором не лез. Ложился просто рядом и смотрел, как тот дремал.
Он сразу понял, что Петя по-французски плохо понимал, и рассмеялся только:
— Что же ты не учился…
Оставалось только улыбнуться виновато: верно, прилежания не хватило учить. Петя не боялся теперь этих прогулок, знал, что Антуан о его обмане не подозревал.
— Как ты в партизанах оказался? — спросил тот как-то. — Почему ты не в поместье своем?
— Сожгли, — коротко ответил Петя, стиснув зубы.
Антуан вздохнул и отвернулся: досадовал за свой неосторожный вопрос. Петя понимал, что тот не виноват, что не он именье грабил — но все равно видеть его тяжко было.
— Прости, — тихо сказал Антуан, — А ты не думай, что я на войну пошел против вас, потому что хотел…
— А почему? — вяло спросил Петя.
— Я младший сын бедного дворянина. У меня из наследства осталась одна моя шпага, и с ней можно было пойти только в армию Наполеона. Знаешь… это отвратительно, что они делают — грабят, убивают… Я с ними никогда не хожу, но все равно больно это видеть. И бог меня не простит, что не могу им помешать, но как я против приказа пойду?.. Молю только, чтобы закончилось скорее. У меня денег немного скопилось — ты не думай, я не грабежом, это за службу, — вернусь во Францию и никогда больше воевать не буду…
Он правдиво говорил, Петя видел, как он мучился. Жалко его стало — добрый человек, мягкий, а должен сражаться. Не хотелось, чтобы его убили, хоть он был и враг. Пусть вернется к себе, живет тихо, а уж его бог точно простит.
Петя доверять ему стал, а прогулки эти единственной радостью в плену были. С другими-то он как волчонок со вздыбленной шкурой был — смотрел исподлобья, отмалчивался. А с Антуаном спокойно было.
Они у реки как-то остановились. Петя искупаться хотел, сказал об этом.
— Холодная, — удивился Антуан.
Значит, разрешал. Он ведь следил все-таки за Петей, за пленным.
Тот ухмыльнулся. Кому холодная, а кому как молоко парное. Поди, во Франции-то своей не приходилось в прорубь окунаться и в сугроб после бани падать, вот и мерз. Петя противился каждый раз, когда он шинель свою на него накидывал. А то сам весь трясся, хотя в одной рубахе сидеть можно.
Он отошел за кусты, разделся. Сначала выстирал все, бросил на землю — не высохнет, но так все одно лучше. А потом сам нырнул и долго с наслаждением обтирался прохладной водой. А то в лагере и не вымоешься толком, там только лицо ополоснуть хватает.
Антуан его в стороне ждал. Петя подумал, что вот сейчас мог бы сбежать, уж в лесу его француз не догонит. Голова болела, конечно, ну да это терпимо. Стоит-то только схватить с берега одежду и поплыть с ней, хоронясь под прибрежными корягами. А потом выйти на траву сразу, чтоб следов не было — и никто не словит.
Но вот не хотелось. Жаль было Антуана — его ж расстреляют, если за пленным не уследит. Да и мысли у него такой нет, что сын офицера, дворянин Пьер, сбежит — обещал ведь, что искупается только. А дворянское слово, оно крепкое.
Да и идти ему вовсе некуда. Враги кругом, от одних утек, а другие поймают, места незнакомые вокруг. Денег нет, еды, одежды теплой, а про русскую армию ничего не слышно.
Он мокрый весь вышел, и Антуан еще раз подивился.
— Мы с детства к холодной воде привычные, — пожал плечами Петя; по-французски у него выходило уже довольно складно.
Вот это правда была, что про дворян, что про крестьян. И тех, и других воспитывали. А уж искупаться в августе — и вовсе радость для кого угодно. Что ж они зимой-то делать будут, эти французы? Это если до столицы не дойдут к тому времени…
Антуан еще расспрашивал его, как русские дворяне в поместьях живут. Вот тут и выдумывать ничего не надо было, рассказывал, что сам видел. Француз крепостным дивился и такое говорил, что Петя со смеху покатывался. В Европе-то все свободные давно, вот он и не знал, как это. Антуан крепостных то ли татарскими невольниками считал, то ли вовсе рабами османскими.
— Да что ты, — махал руками Петя. — Вместе живем, они в хозяйстве работают, детей воспитывать помогают…
Антуан не верил, головой качал. А он думал, что раз несвободные, то вовсе нельзя на господина глаза поднять — азиатами какими-то считал, ей-богу.
— А продать ведь могут? — спросил он.
— Могут, — Пете это неприятно показалось, впервые он тогда подумал, что не нравится ему крепостным быть.
Они долго так разговаривали. Петя много про Европу узнал, а Антуан дивился России — огромной, холодной, с господами и крепостными.
А бывало, что он уходил воевать. Хмурый возвращался, крестился по-ихнему и тихонько молился. Совсем не на своем месте он был в войне.
Однажды Антуан надолго пропал, Петя испугался уже, что убили его. Тогда битва большая была, три дня целых шла, и во всем лагере слышалось коверканное русское слово «Бородино». Петя обомлел, как разобрал: это ж под Москвой, близко совсем!
И неясно было, чем же дело кончилось. Французы ходили растерянные, злые, множество было раненых. Антуан пришел, с ног от усталости валясь, и Петя тут же потащил его прочь от костра, стал вопросами донимать.
— Ну что? Что? Кто победил?
— Не знаю, — покачал головой изумленный француз.
— Как это, не знаешь, кто победил? — накинулся на него Петя.
— Отступили мы…
— Да? — он и не поверил сначала, а сердце от восторга зашлось. — Так, значит…
— И ваши отступили, к Москау идут, — непонимающе произнес Антуан.
— Зачем? Отбились же! — возмутился Петя.
— Не знаю, говорю ведь…
Петя приставал еще, потом плюнул, как понял, что толку нет. Стал к разговорам вокруг прислушиваться, но каждый свое доказывал: у одного костра орали, что на самом деле победили, но Наполеон войска сберечь решил, у другого — что разгром полный. И кому верить?..
Французы, уверенные наглые захватчики, были теперь в смятении. Ходили растерянные, напуганные: как же так, непобедимая армия — отступила!..
Петя много узнал из разговоров. А однажды такое услышал, после чего снова сны жуткие сниться стали.
Ближе к ночи над кострами слышались страшные рассказы. Солдаты распаляли друг друга, ухмылялись, в который раз пересказывая военные истории про крестьянскую жестокость — как пленных вешали и сжигали. Это больше для юнцов говорилось — весело, с задором, — чтоб не боялись потом в бою.
— Друг рассказал из другого полка, не изволите послушать?
— Давайте же, вы занятно говорите.
— У них в пленных дворянин русский был, уж простите великодушно, фамилию не упомню. Служащий, не военный — и зачем ему вздумалось из столицы сюда ехать? Говорил, в поместье ему нужно было. Что-то про жену сына своего, будто увезти ее хотел.
— Почему «хотел»? Что же случилось с ним?
— В этом и история. Убили его, да жутко так…
— Как же? Не томите!
— Дайте же с мыслями собраться, господа… Знаете, какие пейзане здешние страшные — черные, обросшие, ну будто как звери. А вот один такой там же в плену вовсе медведь был.
— Да что же вы про медведей, как же дворянин?
— Я и рассказываю. Дворянина того придушенным нашли. А рядом тот «медведь» сидел — говорят, глаза мутные, хохотал как безумный, жуть берет… К нему подойти боялись, так застрелили…
— Страсти какие-то рассказываете. Разве бывает, чтобы раб на своего господина руку поднял? Уж точно, сумасшедший это был. А друг ваш…
— Друг мой за каждое слово поручиться может, он человек честный. Не верите? А я вот и фамилию того дворянина вспомнил…
Неправильно сказал, запнулся, но понятно было — Зуров. Да Петя и так догадался.
Отомстил-таки Кондрат, хоть и не ножом, как хотел, а голыми руками. А барин старый — значит, поехал в именье Анну Сергеевну увозить, как война туда добралась. И не доехал, конечно, он чиновник ведь был, а не военный, тут же в плен попал…
Петю замутило, в глазах потемнело, как представил — придушенного. И его война не пощадила. Аукнулся молодецкий грех, когда взял крестьянку в любовницы из-под венца, а жениха ее сослать не догадался, оставил.
А если и Алексея Николаевича нет уже? Под Бородино он точно сражался, там вся армия собралась. Вдруг убили там или раньше еще?..
Однажды Антуан долго молчал, сидя рядом с ним. Он вообще такой был — слова лишнего не скажет, не перебьет, голоса не повысит. И какой же солдат из него?..
Петя знал теперь, что и среди французов добрые есть. Раньше-то понимал, что они тоже люди, но все одно ненавидел. А теперь спокойно смотрел на них, а с Антуаном и вовсе хорошо было.
— Пьер, — несмело обратился к нему француз.
Петя поднял глаза на него. Антуан вдруг подсел ближе и мягко взял его за руку.
— Ты очень храбрый юноша, Пьер, — он сжал его пальцы и, взволнованно вздохнув, продолжил: — Понятно, как ты тяготишься здесь, в плену, и без моей заботы ты с радостью обошелся бы. Я ведь враг, мне приходится сражаться в твоей стране… Но знай: ты всегда можешь рассчитывать на мою искреннюю и верную дружбу.
Пете было неловко слушать. Редко он такое видел в жизни. Плохого насмотрелся, а хорошего — много и не вспомнишь. А уж бескорыстие и вовсе в диковинку было.
А стыдно как стало! Антуан обращался с ним как с равным, с дворянином — а он обманывал. С другими-то это оправданно было, приходилось изворачиваться, слова неосторожного не сболтнуть — а с ним забывалось даже, что он враг.
— Спасибо, — тихо ответил он.
Антуан наклонился к нему. И вдруг коснулся губами уголка его рта — даже поцелуем назвать нельзя. Несмело, осторожно — по-дружески. Петя знал, что это принято у дворян, вроде того, как на брудершафт пить. Да и не было у Антуана в мыслях ничего другого, он заметил бы непременно. Так что не заволновался, только смутился немного.
— Но об одном не проси, — француз снова пожал его руку. — Ты ведь понимаешь, у меня приказ, а ты пленный… Я очень хотел бы, чтобы ты на свободе оказался, но…
— Я и не прошу, — Петя кивнул; конечно, он знал про приказ. — Да и идти мне все равно некуда.
Он встал, вывернув руку. Антуан тоже поднялся, несмело шагнул к нему.
— Прости, я не хотел тебе напоминать…
— Нет, ничего, — Петя улыбнулся. — Пойдем подальше, здесь услышать могут. Мне нужно очень важное сказать.
Он признаться решил. Страшно было, жутко: вдруг Антуан не поймет? Но теперь стыдно стало скрывать, да и ведь предложил он дружбу, значит, должен простить обман.
Они углубились в лес, пошли прочь от лагеря. Петя косил глазами на француза и удивлялся: у того и тени подозрения не возникло. А вдруг он в чащу его завести хочет и сбежать? Или напасть? Уж с Антуаном он справился бы. А тот только неловко улыбался, спотыкаясь о корни деревьев и глядя по сторонам.
— Пьер? — удивленно спросил француз.
Петя вздохнул и остановился, опершись о ствол березы.
— Не Пьер. Петя.
— Пе-тя, — запнувшись, повторил тот. — Я знаю, это твое имя по-русски…
— Ты не понял, — он покачал головой и вздохнул, решившись. — Я не дворянин.
Антуан непонимающе взглянул на него, и Петя пояснил:
— Я неправду сказал.
— Как это? — спросил Антуан пораженно. — Как — не дворянин? Так, может, ты внебрачный сын, и тебе наследство не отписано? Или, не знаю, есть же у вас свободные люди, не дворяне, но все равно притвориться невозможно…
— Я крепостной.
Антуан, потерявший дар речи, застыл и неверяще покачал головой. Медленно подошел, глядя на него, и остановился рядом.
Петя отвернулся, прикрыв глаза. Вот сейчас скажет, что презирает его за обман. Или вовсе ударит. Но все одно так лучше, стыдно было бы молчать.
— Пьер… Петя, — Антуан осторожно взял его за руку. — Ты… ты удивительный, я восхищен тобой. Такой отважный, честный — да ты лучше многих дворян, которых я знаю! Воистину, как же странно распорядилась судьба, что ты не принадлежишь к их числу, хотя достоин этого. Ты мне много рассказал про крепостных, но я все равно не верю, что они бывают такие, как ты... Я обещаю, что никому не выдам твою тайну, я ведь понимаю, что с тобой сделают за ложь. И… спрашивай, если не знаешь чего-то, я помогу, объясню, чтобы ты себя не раскрыл. Но пойдем же, нас могут хватиться.
Петя пораженно кивнул, последовав за ним. Как же так? Хотя он знал, что за добро платят добром, но вживую раньше не видел такого. Всегда проще было огрызнуться, соврать, ударить — а у дворян, оказывается, вот оно как. Поистине, заслуженно считались они лучшим сословием! Неужто правда он достоин был бы?..
И, значит, получилось притвориться. Не зря вспоминал, как Алексей Николаевич себя вел, как говорил, что рассказывал ему. Да ходить даже по-другому стал — прямо, спину ровно держа, хоть и голова еще кружилась.
А ведь и не такое бывало. Ему барин военную байку рассказывал: будто бы служит где-то в гусарах девица, ходит в мундире, волосы стрижет, даже в Пруссии воевала, и государь Александр лично ее наградил крестом за храбрость и разрешил полк не оставлять, тайну ее узнав. Петя не верил: да как не отличить ее от мужчины! Хотя ей-то все одно проще, чем ему, она-то дворянка, с детства манеры знает.
Антуан к нему тут же с расспросами полез: откуда по-французски умеет, как наловчился обхождению. Петя объяснил, что он не крестьянин, а дворовый, а те к господам близки и много от них умеют. Пришлось, правда, историю выдумать, что он с детства дружен был с сыном помещика одних с ним лет, вот и научился от него. Рассказывать, кем он на самом деле барину приходился, Петя не собирался.
…— Стой, — он замер, прислушавшись.
Шум от лагеря доносился — топот копыт, крики.. по-русски крики! Да первостатейная, отборнейшая ругань, коей только солдаты владеют!
Он тут же понесся к лагерю. Антуан, спотыкаясь, бежал за ним.
Петя схоронился в кустах у опушки, его потянул туда же. Выглянул — и не вскрикнул едва.
Между костров носились казаки с шашками наголо, рубились с французами… и побеждали, теснили их прочь от костров и палаток! Кубанские казаки были: в черных черкесках с газырями, в папахах, с малиновыми погонами.
Зря, зря французы лагерь вдали от других полков разместили, зря не убоялись ближнего леса! Вот и окружили их, напали и смяли.
Антуан громко вздохнул, и Петя обернулся к нему.
— Беги.
— Что? — не понял француз.
— Беги, говорю! — Петя схватил его за плечи и тряхнул. — В плену у нас оказаться хочешь?
Приходилось перекрикивать свист пуль и звон сабель — близко совсем бой шел. Вот-вот обернутся к лесу, глянут, не схоронился ли там никто.
— Давай же! У вас армия там… — он махнул рукой на юг, в сторону деревьев. — Реку найдешь и по течению вдоль иди, на своих тут же наткнешься. Ну, быстрее!
— Петя… — Антуан вдруг крепко обнял его. — Прощай. Я тебя никогда не забуду.
Вот уж нашел время поговорить! Петя отпихнул его и кивнул в сторону леса.
— Прощай, — ответил он, стиснув ладонь француза.
А потом молча смотрел, как тот скрылся среди деревьев. Неловко бежал, не умел хорониться в лесу — но его не догонят уже.
Он тогда в последний раз видел Антуана. И так и не узнал никогда, вернулся тот во Францию или погиб, не дождавшись конца войны. Но вспоминал его часто, благодаря судьбу за встречу с ним.
Петя встал и открыто вышел на поляну, когда уже затих бой и казаки осматривали разоренный лагерь. К нему тот же подскочили с шашками, нацелили ружья.
— Своего не признали? — зло спросил Петя.
Он руки в стороны развел, чтоб увидели — без оружия стоит, без формы. А то что ж накинулись-то?
Ему тот же с силой радостно врезали по плечу. И Петя понял тогда: все, кончился его плен. Среди своих оказался, среди веселых усатых казаков, а уж их можно будет упросить в армию взять с собой, а там попробовать барина найти…
— Что, он это? — раздался вдруг голос в стороне.
Крепко сбитый казацкий сотник держал за локоть мужика из пленных. И показывал в сторону Пети.
— Он, он… — забормотал мужик.
Сотник подошел к нему и приветливо кивнул. Петя напрягся: откуда знает его?
— Здравия желаю, ваше благородие, — широко улыбнулся казак. — Стенька! Коня приведи! Вот, пожалуйте, проводим вас в армию, — ему в руку сунули повод резвого каурого жеребца.
А вот тут жутко сделалось, сердце в пятки ушло. Думают, что дворянин он! Неужто кто-то из пленных передал? И не его ли освобождать приехали? Далековато же обман зашел, ой, заврался он… Знал ведь, что лучше уж с крестьянами потерпеть! Вот же язык его болтливый, голова шальная!.. А что делать теперь?
Петя ловко взлетел на коня, тут же натянул повод, чтобы тот почуял твердую руку. Сотник одобрительно хмыкнул.
Что делать… Дальше притворяться. Раз уж врать, так до последнего. Хоть и закончиться все может плетьми до полусмерти, коли обман раскроется. Да ведь сам же и виноват. Вот судьба его треклятая, все не как у людей! Мужиков-то пленных по деревням отпустят, а его — в армию. Поставят перед командиром, каким-нибудь большим начальником, и надо будет благодарить за спасение. Да в таких словах, чтобы не раскрыли.
Судьба, судьбишка… Все хуже и хуже, из огня да в полымя.
Петя всю дорогу отмалчивался. Знал, что казаки не поймут, если что невпопад ответит, но все равно боязно было.
Они шумные были, веселые: жаркую рубку вспоминали, песни горланить начали, едва отъехали от лагеря — будто не из боя возвращались, а с хмельной пирушки. Даже если их французы и слышали, то в лесу не стали бы догонять. По еле заметной тропке они ехали, где два всадника не разминутся, и пригибались под ветками деревьев, а кусты колени задевали.
Пете черкеску предложили, но он головой помотал. Лето, солнце печет — зачем? Он же не сынок какого-нибудь графа столичного, которого в шубу кутают, когда надо от кареты до дома дойти. А вот от фляги с водой не отказался и с наслаждением промочил пересохшее горло. Но все одно не помогло: страх так стискивал, что руки дрожали.
Если посудить, так с французами еще просто было притворяться: сказаться можно было, что язык плохо знает. А теперь как же? Спросят такое что-нибудь, о чем любой дворянин с детства понятие имеет — и будет он глазами хлопать. Он ведь обрывками, кусками все знал: что Алексей Николаевич рассказывал, что из книжек помнил, которых прочитал-то меньше десятка, да и то два года назад. Хорошо хоть, в седле так сидел, что казаки хмыкали одобрительно. Тут уж поверишь, что отец-офицер каждый божий день учил.
Они из лесу выехали, и сотник рукой махнул — пустились галопом за ним через поле. В своей стране хоронились, чтобы французы не приметили. Конь у Пети умный был, сам в строю держался, направлять не нужно было почти.
На коротком привале Петя в стороне сел, а потом вовсе отошел ягоды собирать, куст брусничный приметив. Над ним посмеялись по-доброму и мешать не стали. Вот и пусть дитем считают, меньше расспрашивать станут.
Дальше долго ехали, темнеть уже стало. Петя зябко поежился, но просить укрыться не стал из упрямства: брать надо было, пока предлагали. Дымом потянуло, огни в вечернем тумане показались — русский лагерь вдали был. Они на широкую дорогу перешли, по пути стали попадаться другие солдаты — шумно здоровались, спрашивали, удачное ли дело было. Казаки смеялись, залихватски свистели в ответ.
Вот вроде и война, и отступали — а никто уныния не выказывал в лагере. Все подбадривали друг друга, шутили, получая нехитрый скудный ужин и делясь табаком. Петя сам улыбки не сдерживал, слыша, как у костров травили армейские байки и хохотали. Его даже смех разбирал — нервный, прерывистый. Непонятно было, куда едут так долго вдоль палаток, к кому везут. А говорить-то что?.. Сам заврался, сам и выкручивайся — жуть брала от этого. А тут еще и следы от плетей на Кондратовой спине стояли перед глазами — один раз так ударят и перешибут…
Он задумался так, что отстал немного. И не поверил даже, услышав впереди знакомый звучный голос.
— Ай, молодцы! Люблю я вас, ребята: хоть к черту пошлешь, а с добычей вернетесь!
Бекетов — высокий, плотный, в потрепанном мундире, — стоял рядом со спешившимся сотником. Хлопнул его по плечу, кивнул одобрительно, и тот горделиво вскинулся. Еще бы: дорога похвала от гусара!
Петя медленно подъехал ближе, спрыгнул с коня. И, не помня себя, метнулся к Бекетову.
— А… Алексей Николаевич… — только и смог выдавить он, вцепившись в рукав офицеру.
— Да жив, жив твой Алексей. А ты, Петька, парень умный… — хмыкнул тот. И добавил глубокомысленно: — Но дурак.
Петя вздохнул облегченно: словно камень с сердца упал. И вскинул бровь, покосившись на Бекетова. Завернут же иногда эти дворяне — вовсе непонятно, что сказать хотели.
Офицер положил ему на плечо тяжелую руку, повел его прочь. Обернувшись, сказал казакам:
— Идите отдыхать, я доложу о вас.
Те радостно вскинули шашки и поворотили коней в сторону — как раз к ужину успевали.
— Мы к Алексею Николаевичу, да? — на одном дыхании выпалил Петя.
Увидит — тут же бросится к нему и обнимет, пусть даже на виду у всего полка…
— Вот сдался он тебе, — фыркнул Бекетов. — Куда ж он денется-то? Нет, Петенька, мы не к нему. Мы к генералу…
— К к-какому генералу? — опешил Петя.
— Да к обыкновенному. Я ж говорю, дурак ты, а ты не дослушал даже…
— Ну чего такое-то?
Бекетов тяжело вздохнул. И начал терпеливо, как ребенку, разъяснять:
— Вот ты что думаешь: придумал фамилию и дворянином стал? Всенеперменнейше! Знаешь ли, есть родословные книги, куда записывают потомственных дворян по каждой губернии. И посмотреть легко, значится там фамилия или нет. Да ладно бы хоть это ты сочинил, в войну-то хлопотно выяснять. Но про «сына офицера» ляпнуть!.. Да здесь же вся армия в одном месте, проверить по офицерскому составу — раз плюнуть! По штабу уже целая история ходит про холопа, который за дворянина себя выдал — мыслимое ли дело? Да я ни одного такого случая не упомню!
— А Ломоносов? Чтоб в академию взяли… — дерзко перебил Петя; у него уши от стыда горели — а он-то мыслил, что хорошая выдумка была, не выдать себя надеялся! Как есть дурак…
— Вот откуда только набрался, умник, — вздохнул Бекетов. — Ломоносов поморец был, те свободные. А ты, Петенька, крепостной. И знаешь, что тебе будет за такое? За тобой казаков-то прежде послали, чем проверили. Так что, выходит, зря… Казаков — за холопом! Интересно вышло, да?
У Пети ком холодный в горле встал. И слезы в глазах выступили: угораздило же крепостным родиться! Отсюда и беды все… Он робко попросил:
— А может, не надо к генералу? Ну, скажете, что не выручили…
— Да ты не боись, — расхохотался Бекетов, довольный тем, что спесь с него сбил и застращал. — Не заступлюсь я будто. Нет, ну надо ж было выдумать такое… Пьер Алексеевич Зуров, мать твою беспутную и отца-цыгана! Алешке-то ничего, к нему как пристали, я осадил: рановато ему, мол, такого сынка иметь, не успел бы. Вот и решили, что фамилию ты наугад взял. Чертенок ты… маленький, глупенький…
Рука Бекетова с плеча на бок ему опустилась, офицер притянул его к себе. Петя вывернулся, сверкнул глазами на него.
— Ишь чего выдумали! — прошипел он, — И про мать не надо!
Бекетов расхохотался, глядя на него.
— Ну точно, чертенок… Гордый же ты: хоть трясет всего со страху, но не даешься. А не боишься, что я обижусь и брошу тебя, а? Сам разговаривать станешь…
— И поговорю, — буркнул Петя.
Он увидел, что пришли к большой избе — у деревни лагерь стоял — и жутко сделалось.
— А так и идти? — он глаза на себя опустил; спросил, чтобы хоть немного задержаться.
Он был в простой рубахе и в штанах, босиком, весь пыльный с дороги. Неужто перед генералом так показаться можно?
— Да мы, чай, не на бал собрались, — Бекетов взял его за ворот и впихнул в дверь избы.
А там, в сенях, на скамью в углу кивнул. Петя вздохнул облегченно: значит, подождать, пока тот сам поговорит.
Он долго ждал. Согреться не мог, трясло его, хоть изба была жарко протопленная. Злился за страх свой, да поделать не мог ничего. Как же это — перед генералом встать?..
Дверь в избу открылась наконец. Бекетов вышел, оперся о стену и утер пот со лба. Выдохнул шумно и Пете вдруг подмигнул.
— Ну чего сжался весь? Пошли. Пьер Зуров, чтоб тебя…
Тот встал, чувствуя, как коленки трясутся. Бекетов наклонился к нему, жарко шепнул в ухо:
— Дурачка играешь, понял?
Тот услышал даже не сразу со страху. И кивнул, едва не всхлипнув.
Они прошли в избу. Бекетов держал его за локоть, и это успокаивало немного. Но все одно изба плыла перед глазами, Петя и не запомнил, что в ней было.
Генерал был полный старичок с реденькой козлиной бородкой — Петя не фыркнул едва. Он-то его вроде Бекетова представлял — высоким, грозным… Страх-то не отпустил, но стало полегче. А у стены молоденький адъютант стоял — тот улыбнулся ободряюще.
Встав из-за стола, генерал подошел к нему, остановился вплотную. Прищурился, окинул злым презрительным взглядом — и такой бранью разразился, которой Петя в жизни не слыхал. Он аж фразы хитрые запоминал.
Адъютант закатил глаза и вздохнул: не впервой, видно, слушал. Сбив дыхание и начав повторяться, генерал остановился и строго глянул на Петю.
— Ты как посмел, стервец? Плетей захотелось?
Петя покосился на Бекетова. Дурачка, значит, играть?..
— Ой, страшно, Ваше высокопревосходительство, не бейте… — жалобно выдавил он.
Генерал опешил и замер.
— Ты откуда знаешь, как обращаться, холоп?
— Я ж бачу, шо вы енерал, — Петя сам дивился: и откуда в нем тягучий говор мужицкий, да еще и малоросский? Господи, лишь бы не расхохотаться сдуру, а то и трясет всего, и смешно… — Али по-иному прикажете?
Генерал аж рот раскрыл от такой наглости. А Петя ухмыльнулся про себя: он «Табель о рангах» наизусть знал, как к какому чину обращаться. Мужик он сибирский, что ли, чтоб совсем диким быть?
— Ты откуда по-французски умеешь? — с тихой угрозой спросил генерал.
— В плену выучился, где ж еще с ентими, нехристями, наловчиться, — Петя захлопал глазами. — У нас-то не размовляють так…
— А сказал, что дворянин, когда? Ты ж сам говоришь, что по-французски не умел, мерзавец! — бесновался генерал.
— Дык спервоначалу выучился, а опосля сказал, — протянул Петя, словно удивляясь, как это тот не понимает, что без языка-то не поговоришь.
Молоденький адъютант сжал губы, стараясь сохранить приличествующее выражение лица и не расхохотаться. Бекетов, сам едва не хихикавший, незаметно пригрозил ему кулаком, и тот вжал голову в плечи, понятливо кивнув.
— Да ты… ты… за кого меня держишь? Вон пошел! — раскричался генерал, весь уже красный от бешенства.
Повторять Пете не требовалось: он тут же выскочил прочь из избы. Его Бекетов за дверью нагнал — и пополам согнулся от хохота, сползая по стене.
— Петька… ну даешь, погань ты цыганская… — бормотал он; смех у него мешался с неразборчивой бранью.
А в избе генерал, медленно остывая, ходил из угла в угол. Адъютант наблюдал за ним, все еще пытаясь сдержаться от смеха.
— А хорош мальчишка, хоть и холоп, — задумчиво произнес вдруг генерал, остановившись.
— Ваше высокопревосходительство, у вас младший сын одних с ним лет, — скучно напомнил адъютант.
— Да… — вздохнул тот. — Но хорош, хорош. Жаль только, что дурак такой. А ну-ка…
Он подошел к окну, выглянул. Так и есть: Бекетов прижал мальчишку к стене, едва не сдирая с него и так распахнутую рубаху, а тот льнул к нему и жарко целовал в ответ.
— Когда ж он остепенится-то… — покачал головой генерал. — Ладно б хоть по девкам бегал. А тут покоя нет с его мальчиками. Да ведь лучший офицер, его награждать, а не ругать. И фамилия от фаворита государыни Елизаветы, тут не подступишься — ни к нему, ни к мальчишке. Эх, да вот я тоже так раньше… — он обратился к адъютанту: — Рассказывал тебе, нет, как гуляли мы в турецкую войну, когда Крым-то отвоевали?
Адъютант незаметно вздохнул. Ладно еще, когда рассказывал — часами, вдохновенно, так, что не перебьешь… А вот как выпьет и показывать начнет — жуть одна. Тут главное не улыбаться сочувственно, если не получалось ничего, кроме как облапать — а так обычно и бывало. Генерала этого за глаза «старым козлом» звали. Тяжела адъютантская служба!..
— Да вы что делаете… — Петя отпихнул Бекетова, притиснувшего его к стене.
Тот только крепче сжал его в объятьях, да еще и руками под рубаху полез. Хватка у него крепкая была — никак не вырвешься.
— Жизнь тебе спасаю, дурачок, — выдохнул Бекетов ему в ухо. — Я генералу наплел, что ты мой мальчонка, так изволь соответствовать. Зря, что ли, под окнами встали…
Петя покосился в сторону — верно, видно их из избы. Значит, вот так его Бекетов перед генералом выгораживал. А что, не тронут теперь, вестимо.
— И, кстати, ты мне в благодарность хоть поцелуй должен, — хмыкнул офицер, наклоняясь к нему.
Он совсем близко стоял — горячо было, Петю аж в жар бросило. Долго же не обнимали его, он и подзабыть успел, как это — когда крепкие руки оглаживают настойчиво, но бережно, когда дыхание пресекается… В благодарность, значит? Шальное же желание было, безумное — ответить. Да удивительно ли, если трясло до сих пор после разговора с генералом? Тут и не такое в голову придет, если страх отступил едва! А уж если вспомнить, что он выдал там — под плетями же прошел, да не наказали…
Почему солдаты, город взяв, или напиваются сразу, или девок пойманных по углам растаскивают — чтоб в себя прийти после боя, остыть. Вот и Петя, не думая уже, к Бекетову потянулся, прижался к нему и первый целовать стал — жадно, порывисто, словно последний в жизни раз. И про Алексея Николаевича не вспомнил, и не застыдился… Да и не из благодарности целовал, а потому, что аж в глазах потемнело, как Бекетов к нему наклонился. А как тот отвечать начал — вовсе у него на руках откинулся, пусть что хочет делает!
— Петька-а… — пробормотал офицер, оторвавшись от его губ и покрывая поцелуями откинутую шею. — Что ж ты творишь, а…
Петя тихонько застонал, когда тот впился в него зубами. И прильнул к нему всем телом, да еще и заерзал нетерпеливо у него в объятьях — вот уж все равно было, что увидеть могут. Мыслей никаких не было, тело словно взбунтовалось — молодое, здоровое, истосковавшееся… А Бекетов-то лучше многих приласкает — сам распалившись, так его тискал, что Петя не вскрикивал едва.
— Горячий… — хрипло прошептал офицер. — Что, никого в плену не нашел себе? Как же так-то… Соскучился, небось, а? Хочется?..
Петя невнятно пробормотал, что да, хочется. Да еще как хотелось! После страха успокоиться, да и Алексей Николаевич-то весной уехал, потом целое лето ничего не было… Он закивал, вцепившись в Бекетова и потершись об него, словно кот, ласки ждущий. Не замурчал едва, когда тот стиснул его под рубахой.
Вот с барином никогда такого не было — чтоб аж кровь кипела и в висках стучала, чтоб вздохнуть невозможно было. А уж последний год с ним вспомнить, как от жены бегали и через раз хоть что получалось — вовсе тошно.
— Да не прямо же здесь… — Петя дрожавшей рукой стиснул пальцы Бекетова, опустившиеся на завязки его штанов.
— А не здесь согласен? — ехидно спросил офицер.
Издевался еще! Петя нетерпеливо застонал уже в голос, начал расстегивать на нем мундир, едва не срывая пуговицы.
— Да тихо, тихо, — рассмеялся Бекетов, прижимая его к себе. — Негде нам, что ли? Вот видишь, а ты не хотел… И тебе хорошо будет, и мне, а Алешке можно и не знать, да? Ох, Петька, да ты у меня потом два дня не встанешь…
Петя хмыкнул утвердительно, снова заерзав у него в руках: барину-то он и не расскажет, да и не жених с невестой они, чтоб клятвы верности друг другу давать. Мысли уже как у пьяного были — прерывистые, бессвязные.
— У нас с Алешкой палатка одна, так она свободная пока… — пробормотал Бекетов, потянув его за собой.
— А где он? — вяло спросил Петя, почти повисший на нем.
— Да в госпитале, — махнул рукой офицер.
Петя остановился как вкопанный и отпихнул его. Его словно водой ледяной окатили — мигом наваждение прошло.
— Ранили его? И вы молчали? Да что с ним, говорите же! — выпалил он.
Бекетов глухо застонал, запустив пальцы в волосы. И заковыристо, длинно выругался.
— Вот кто меня за язык тянул, а…
— Да скажете или нет? — сорвался на крик Петя; его снова от ужаса трясло.
— Ничего, — ответил Бекетов досадливо. — С его царапиной койку зря занимать, успокойся. Тебе повезло несказанно, потому что его завтра выпишут, и я вместе с ним в полк уеду. Никто бы тебя тут не защитил, если б я его не дожидался.
— Так пойдемте к нему!
— Поздно уже, ночь на дворе, — вздохнул офицер. И продолжил с надеждой: — Ну Петь, палатка же пустая… Только что собирались…
— Да какая, к черту, палатка? — вспыхнул Петя. — Пойдемте сейчас же!
— Запахнись хоть, чучело, — беззлобно усмехнулся Бекетов, оглядев его: рубаха смята, волосы всколочены, губы красные и припухшие.
Петя хмыкнул, зло сверкнув глазами. И молчал всю дорогу. Как же стыдно было! Бросился к кому попало, едва погладили, а про Алексея Николаевича и не спросил. Да как же можно так?..
У госпитальной палатки для офицеров Бекетов схватил его за плечо.
— Да стой ты…
Он откинул полог, и Петя пролез под его рукой. Алексея Николаевича он сразу увидел: тот со скучающим видом листал затрепанную книгу, лежа на высоко сбитой подушке. Слукавил Бекетов, что поздно уже, не спал здесь никто почти — читали, в карты играли, негромко разговаривали.
А барин лучше выглядел, чем когда уезжал: хоть и уставший был, но не бледный, тени под глазами исчезли. Еще бы, на войне-то каждый вечер пить не будешь.
Петя бросился к нему, присел рядом с кроватью.
— Петенька…
От его тихой улыбки тепло разлилось внутри. Вот это хорошо и правильно было, а не как с Бекетовым — жар, дыхание сбитое. А тот нахмурился и отвернулся, молча выходя из палатки.
Алексей Николаевич не глядя сунул книгу артиллерийскому поручику на соседней койке, коротко кивнул ему и повернулся к Пете. Провел по его неровно обрезанным волосам, по щеке — и ничего, что на них смотрели.
Петя просунул руку под серое больничное одеяло, нашел его ладонь, крепко сжал, и их пальцы переплелись.
Он закусил губу и опустил глаза. Тут ведь не знаешь даже, с чего и начать рассказ: одно другого страшнее…
— Все говори, — неожиданно твердо произнес барин, почти приказал.
Петя вздохнул, кивая. И стал рассказывать — тихо, прерывисто, короткими фразами. Про именье. Про жену. Про отца. У самого сердце сжималось — так и стояло перед глазами все то, что забыть пытался.
У Алексея Николаевича с каждым его словом глаза гасли — словно затухал изнутри. А когда Петя замолчал, он резко отвернулся, вырвал руку и уткнулся в подушку, пряча лицо. Плечи у него мелко дрожали.
Петя его позвал тихонько — без толку. Гладить не стал, хотя ладонь тянулась — и так на барина косились сочувственно и молчали. Кто-то из офицеров ругнулся, за табаком полез или за фляжкой. И все отворачивались старательно. Еще бы, тут своего горя хватает, чтобы еще чужому сочувствовать.
Петя опустил голову на край одеяла, удобнее устроился на полу. Хотел было посидеть рядом с Алексеем Николаевичем до утра, но тут же провалился в глубокий сон. Тяжелый это день был — в плену еще начался, потом дорога до вечера, разговор с генералом и, наконец, горький рассказ.
Он не слышал, как вошел Бекетов, остановился рядом. И не почувствовал, как тот легко взял его на руки и унес в свою палатку. А там уложил и укрыл одеялом, а сам вернулся на улицу и долго курил.
Петя проснулся до свету, сам не поняв, от чего. Лежал с открытыми глазами, всматриваясь в темноту, и припоминал, где он. Сначала-то вовсе показалось, что в плену, но вспомнился вдруг разом тяжелый вчерашний день. Он потянулся: с непривычки тело ныло после долгой дороги в седле.
Повело холодом по открытым плечам. Петя завернулся в одеяло, но сон никак уже не шел. Он стал прислушиваться — знакомые голоса различил, они-то и разбудили.
Он тихо встал, прошел босыми ногами к выходу из палатки, откинул краешек полога. Ночь еще почти была — глухая, темная, совсем осенняя. Пахло горьким стылым дымом. На щеку попали капли мелкого моросящего дождя, и он поежился от холода.
Офицеров, сидевших на бревне у палатки, Петя еле разглядел. Бекетов ворошил носком сапога потухший костер, под пальцами у него тлел слабый огонек — курить под дождем выходило плохо.
Алексей Николаевич примостился на краю бревна — сидел сгорбившись и обхватив руками колено. И размышлял вслух негромко и глухо:
— Мы с ней и не говорили толком… Ни я не любил, ни она, но и понять даже не пытались. А она не при чем была, отец-то добра хотел. Он вот тоже — жутко так…
— Радуйся, что Петька твой жив, — оборвал его Бекетов, наконец-то зажегший трубку.
— Петя? — переспросил барин, словно не расслышав. — Да ведь мы с ним… перед ней прямо, не таясь. Гадко, да? А ведь каждый раз решали, что не надо, но снова потом…Он как взглянет — глаза черные, будто омуты, и не остановишься уже. Я сбежал-то от него, и как с ним теперь, не знаю… Ведь если б не он, может, и обошлось бы все. Да ведь сразу надо было в столицу ехать с ней, а я из-за него не хотел — из-за дворового, представляешь?..
Петя закусил губу. Не хотел, значит… Вот и ехал бы вместе с женой, не держал никто. Обидно стало: давно его «дворовым» не называли.
— Ты еще скажи, что Петька и виноват, — хмыкнул Бекетов. — Никто не виноват. Иди сюда…
Он пересел к Алексею Николаевичу и крепко обнял его, и тот молча уткнулся ему в плечо. Они долго так сидели, Петя продрогнуть весь успел. Ему хотелось пойти досыпать, но интересно было, что еще скажут.
— Ты собрался? — спросил Бекетов. — А то выезжать скоро.
— Собрался, — Алексей Николаевич слабо усмехнулся и попытался пошутить: — Я ж не барышня, чтоб тюки с вещами увязывать…
— А раз не барышня, так прекращай плакаться, — отчеканил офицер. — Или не при всех хотя бы, когда поедем. Давай я объясню, чтоб тебя не трогали, сам расскажу?
— Как хочешь, — еле слышно ответил Алексей Николаевич.
— Алеш, — Бекетов прижал его к себе, стал гладить по плечам. — Хватит, а? Сколько лет уже мучаюсь с тобой... Вот как сейчас помню знакомство наше — ты в слезах весь был, хоть и без единой царапины, полдня успокаивать пришлось. Ну, может, не полдня, но порядочно. И опять вот… Тоже мне, гусар…
Он на шепот перешел — неожиданно ласковый, Петя и не думал, что у Бекетова получится так. Уже не слышно ничего было.
Петя вздрогнул от холода — совсем озяб, стоя в одной рубахе на утреннем ветру. Светало уже. Не хотелось почему-то, чтобы его увидели: казалось, помешает только. Он тихо шагнул назад и лег, тут же заснув. Услышанного разговора он потом почти не помнил, осталось только ощущение смутной обиды.
Разбудил его лагерный шум — громкий говор солдат, ржание лошадей. А в палатке Федор собирал последние вещи. Он обернулся к Пете и спросил тихо: «Правда?» Тот молча кивнул в ответ.
Утро промозглое было, вставать совсем не хотелось. Петя сел, закутавшись в одеяло, и с досадой подумал, что будет теперь мерзнуть весь день.
Он обернулся громким шагам на улице — вошел Бекетов. И бросил ему на койку длинный старый армяк из грубой шерсти.
— И коня тебе достал, а то Алешке не до того, — он усмехнулся.
Петя неловко поблагодарил, одеваясь. Он никак не мог на Бекетова глаза поднять: представлял, что совсем по-другому у них ночь пройти могла бы на этой самой койке. Стыдно и гадко было, что бросился к нему, едва тот приласкал. Алексей Николаевич об этом ни за что не узнает, и так ему тяжко.
Заговорить с ним не получалось почти всю дорогу — до вечера ехали, отступили к самой Москве. Бекетов его сразу потащил представлять офицерам своего полка, так с ними и пробыли — скакали рядом, те с расспросами на него накинулись. Как же — тот самый мальчишка, который за дворянина себя выдал и перед генералом стоял, да так ответил, что не наказали! Пете сначала неловко было с офицерами, с дворянами. Да привык, смеяться с ними стал — веселая была дорога. Его сразу же пригласили вечер с ними провести, да так уговаривали, что пришлось обещаться. На Алексея Николаевича он оглянулся пару раз и подзабыл: тут и не поговоришь ведь с ним, среди солдат-то. Вечером можно будет отговорку придумать и с ним остаться.
А ехал тот, будто на похороны — смурной, бледный, с поникшими плечами. С фляжкой в руках, наплевав на всякую дисциплину — да тут и не упрекнешь. Откликался со второго раза, отвечал с третьего. Бекетов все-таки шепнул офицерам, что произошло, и те его не расспрашивали.
Они поздно приехали, встали в большой деревне. Алексей Николаевич оживился немного, когда надо было солдат размещать и проверять, устроились ли. Да проку от него столько было, что Бекетов сам все быстрее сделал, а его под локоть привел в избу и оставил там.
Петя сам зашел туда и тут же с наслаждением вытянулся на лавке. Умаялся он целый день в седле быть, кости ломило. Покосился на Алексея Николаевича: тот сидел, невидяще глядя в стену.
Тут и не знаешь, как подступиться, чтобы утешить. Петя встал, устроился рядом с ним — тот и головы не повернул. А как обнять решил — и вовсе оттолкнул.
— Петь, не надо.
— Почему? — Петя прижался сильнее; может, хоть так полегче станет, а уж он и грубость потерпит, и то, что водкой разит: не впервой.
— Почему?.. — неожиданно зло переспросил барин. И вдруг поднял его за подбородок, разглядывая дорожку красных следов на шее. — А вот это что? Это, Петенька, не синяки, это по-другому называется. Я еще утром заметил, думал, ты сам объяснишься…
Петя отвернулся. Ох, Бекетов, нет чтоб просто обнять… Хотя сам же и подставлялся, и целовал — вспомнить тошно! Да ведь и не было ничего, он тут же к госпиталю кинулся, как услышал про барина, и прямо на полу там заснул.
— И сколько же их на твоей смазливой шкурке? — издевательски продолжил Алексей Николаевич, приложившись к фляжке. — Вот интересно мне считать будет, если ты еще и разденешься… Застыдился бы лезть, пока не сошло.
Сказал — будто ударил. Петя неверяще распахнул на него глаза, медленно отодвинулся. У него ком ледяной в горле встал, пусто и горько внутри сделалось.
Алексей Николаевич смотрел на него с усмешкой. Вовсе не верилось, что за него — такого чужого сейчас, — молился, чтобы жив остался. Что Бекетова ради него оттолкнул. А весь с ним всяко получше было бы!
— Что, не расскажешь даже, с кем это ты так? — у барина глаза лихорадочно блестели и язык заплетался. — А французы-то, они умелые, да? Сказал бы, что тебе с ними понравилось, а то вдруг я не знаю…
— Не расскажу, сами додумывайте, — Петя вскочил.
Он упал на лавку в другом конце избы и отвернулся к стене. Трясло всего, были бы слезы — расплакался бы. Но вот рыдать еще при нем — да ни за что! Он костяшки пальцев закусил, чтобы не всхлипывать, и постарался ровно дышать.
Сначала вовсе не верилось. Но нет, так и вертелись в голове слова барина — злые, резкие, несправедливые. И тогда черная, тяжелая обида накатила. У самого на языке ответ завертелся с бранью наполовину. Да задним умом все хороши, не будешь ведь теперь говорить уже.
Вот и оставалось лежать, стиснув кулаки. Петя через плечо на барина оглянулся — тот так же сидел и пил уже не пьянея, некуда больше было. Он снова отвернулся — да век бы не видеть его!..
Дверь вдруг шумно открылась — Бекетов пришел.
— По ком поминки? — спросил он, оглядев избу.
На него зло взглянули из разных углов. Вздохнув, он подошел к Пете, потянул его к себе.
— Алеша, я его у тебя украду на вечер.
По взгляду барина понять можно было, что тот подумал: «Не больно и надо, хоть на всю ночь». Петя усмехнулся про себя: он сам не рад будет возвращаться. Это хорошо, что Бекетов его забирал, а то он тут не высидел бы.
А в голове уже месть придумалась — злой же нрав у него был, обидишь и в ответ получишь. Петя, вскинувшись, прошел мимо барина, взял гребень и стал расчесываться — долго, старательно. К офицерам ведь шел…
Тяжелый взгляд Алексея Николаевича он спиной чувствовал. И, довольный, обернулся с широкой улыбкой.
— А вы пойдете? — спросил он.
— Нет, — ответил барин сквозь сжатые зубы.
— Зря, — повел плечами Петя. А как Бекетов вышел, добавил мстительно: — Шкурка-то дорогая, как бы не увели из-под носа…
Он бросил гребень на лавку, потянулся всем телом и откинул кудри со лба. Ничего, что обрезанные — и так густые и пушистые. А сам — тонкий, гибкий, даже в потрепанной рубахе видно. И шея оголена с теми самыми красными следами — назло барину.
Выходя уж, Петя видел, что Алексей Николаевич сказать что-то хотел, остановить. Раньше думать надо было. А уж сидеть тут с ним, пьяным весь вечер вовсе не хотелось.
— Что у вас там? — спросил Бекетов по дороге.
— Ничего.
— Не хочешь говорить, так не надо, — он пожал плечами.
...Хорошо, весело было с офицерами! Они собрались почти вдесятером в одной избе — хохотали, в карты резались, гитара шла по кругу. Здесь каждый умел наиграть или подпеть. Петю радостно встретили и тут же повели к лавке. А он улыбался всем ласково и озорно, сверкая глазами из-под ресниц.
Бекетов только диву давался. Он-то думал, что мальчишка стесняться будет, что тормошить его придется. А вышло, что он, лучший офицер, душа кампании, в углу сидел и курил. И смотрел, как все собрались вокруг Пети, а тот смеялся и рассказывал, как обошелся с генералом. Ему вина плеснули аж полкружки.
У Пети сразу щеки порозовели, глаза заблестели. Бекетов хмыкал только: хорош чертенок! Да и другие уже заметили, что хорош, а как поняли, что он взгляды понимает и цену себе знает — ухаживать начали наперебой.
Если где в провинции полк стоит, то там любой девице рады, нарасхват она со скуки у офицеров. А что мальчишка — так ничего, кто в кадетском корпусе или юнкерском училище не навидался, что и так можно. Оно странно для человека невоенного: не знает тот, какие смелые и разнузданные забавы бывают в армии среди офицеров. Да и понятно было, что это для веселья только, коли ночь длинная, а девиц нет поблизости. Тут ведь никто почти с Петей и не стал бы гулять, а поухаживать — оно интересно.
А мальчишка непрост оказался: не только красивый, но и сметливый, даром что холоп. Разговор поддерживал, говорил так, что дивились: и откуда знает, о чем речь? По-французски даже умел! А порой сам такое спрашивал, что не сразу и ответишь, науку вспоминать приходилось. И глаза свои черные при этом щурил со смешком.
— Ишь разошелся…. — фыркал Бекетов.
Горячий мальчишка был, сразу видно — как потягивался и шею откидывал. Замечал, что нравится всем, но даже за руку взять не давал. Кружил между всеми, приманивал — и вырывался тут же. Глаза уже блестели у гусар, а Петя словно совсем голову потерял: улыбался завлекательно, взгляд прятал.
— Выпьем? — к Бекетову присел майор Васильев, средних лет офицер, мальчишке только усмехавшийся: вырос уже из забав этих.
Они чокнулись кружками. Майор следил глазами за Петей: тот угомонился, устав на гитаре бренчать, и сидел на лавке в кругу молодых офицеров. Его шоколадом угощали — маленький кусочек был, для барышень берегли — а он отмахивался только, словно каждый день предлагали. Один из офицеров, храбрый поручик, шутливо стоял перед ним на одном колене и порывался поцеловать руку. Так-то Петя уже кисть не вырывал, а как тот наклонялся — недовольно хмурился и освобождал пальцы, и приходилось снова просить разрешения взять. Игра это была, веселая, откровенная, которой офицеры были увлечены не на шутку. А мальчишка, стервец, — почти скучал! Их это еще больше распаляло, а он смеялся только.
— Не пойму, чей он? Твой? — спросил майор у Бекетова.
— Нет, — вздохнул тот с сожалением. — Зурова.
Васильев взглянул на него изумленно.
— А что этот степной цветочек, позволь узнать, забыл у Зурова?
— Сердцу не прикажешь, — пожал плечами Бекетов.
Петя зевнул открыто: устал с дороги, а заполночь уже. Тут предлагать стали проводить его, но тут он твердо отказывался: знал, куда его доведут. Офицеры-то, они такие, берут и не спрашивают, тут осторожно надо. И так всех раззадорил.
Он к себе пошел, попрощавшись. Обещал, что, конечно, будет еще к ним ходить.
И только в темноте он перестал улыбаться и тоскливо вздохнул, плетясь к избе. Он же назло все это делал, из мести. Вот и остались теперь только усталость и разочарование.
Алексей Николаевич вроде бы спал, едва ли не с головой накрывшись одеялом. Вздрогнул, когда Петя пришел, но тот не обернулся. Во сне это, наверное. У него в глазах мокро стало — сесть бы сейчас рядом, обнять, щекой к плечу прижаться. И заставить выслушать до конца, объяснить все.
Но слишком обидно еще было, он себя знал, что злобу до последнего держит. Да тут барин-то только и виноват, навыдумывал спьяну всякого. Вот первый пусть и повинится. А пока можно и к офицерам ходить, хороша игра вышла — веселая! Главное, не заиграться…
Алексей Николаевич с ним больше не говорил, не смотрел даже на него. Раз только обратился, когда Москву оставляли.
Тягостно это было: ехали через город, и люди на отступающую армию смотрели с отчаянием в глазах. А сами солдаты хмурые, злые были: что тут ответишь на эти взгляды? Древнюю столицу оставляли на растерзание врагу.
Барин тогда вдруг подъехал к Пете сбоку, усмехнулся:
— Смотри, Петь, смотри… Может, в последний раз видишь.
Громко сказал, так, что солдаты еще больше помрачнели, а женщины на улице и вовсе заохали и креститься начали.
— Зачем людей пугаешь, Алексей? — недовольно спросил Бекетов.
Он сам понимал, что французы Москву беречь не будут, что неизвестно, отвоюют ли еще обратно — но для чего же об этом на всю улицу говорить? Людям и так тяжело, хоть военные должны надежду выказывать. А уж гусары — непременно.
— Не нравится — не слушай, — зло бросил Алексей Николаевич, проезжая вперед.
— Один он, что ли, такой, без всего остался, — буркнул ему в спину молодой офицер.
Петя досадливо отвернулся. И так гадко, а тут еще и грызутся. А барин и правда мог бы сдержанней, действительно, не у одного именье сожгли. А что последнего лишается, так сам виноват.
***
Петя был уже не наивный мальчишка, удивлявшийся, почему его барин пригожим называл. Он знал теперь, что красив, и показать это умел. Женщинам маловат еще был нравиться, а мужчинам — взрослым, зрелым, военным особенно — в самый раз.
Только в армии и в высшем свете такое можно было. Про свет Петя и не думал: зачем, если никогда там не окажется? Знал только, что чем богаче, тем развратнее. И там, и среди военных обычно внимание обращали на тихих нежных юношей — «мазочками» их грубо звали. А Петя завлекал тем, что был необычный.
Цыганята — они черные, будто грязные. А Петя был просто смуглый, и черты материны, русские. Только горбинка небольшая на тонком носу — южная. Тут невольно заглядишься и подумаешь: откуда взялся такой?
Ему один из офицеров говорил, что такими рисуют итальянских юношей. Петя фыркал только: вот выдумал! Терпеть приходилось, когда тот с него наброски делал, тратя последние листы из блокнота. Рисунки Пете не нравились: и глаза слишком большие и глубокие ему офицер делал, и ресницы девичьи, и губы пухлые — непохоже было совсем.
Он слышал еще, будто на столичных балах мода такая есть: юношам, «мазочкам», выходить в женском платье со своими богатыми кавалерами. Стыд-то какой… Говорят, и конфузы случались, когда юношей не признавали и начинали ухаживать за ними. Да они, вестимо, гладенькие, беленькие должны быть, чтоб обнять приятно, будто девицу.
А Петя был худощавый, кости торчали — и чего лезли к нему? Объясняли, как карты в рукаве прятать — оглаживали под рубахой до самого плеча. Поддержать норовили, когда учили стрелять. С пистолетами одно удовольствие было: вырос он и легко теперь одной рукой держал оружие, а уж умение быстро вспомнилось. Ему всем полком объясняли, он увлеченно палил по тузам, и вечер от вечера получалось лучше. Над ним подшучивали: «Если б у нас такие солдаты были, мы Москву бы не отдали!»
Старшие офицеры с ним как с ребенком были, молодые — кто как с братишкой, а кто и пристать пытался. Петя не давался даже обнять. Тут ведь с одним погуляешь, с другим — и пойдешь по рукам. А так — усмехались его упрямству, уважали и не трогали выше дозволенного.
Он совсем уже не стеснялся: язык подвешен был да наглости немерено. Прозвища ему придумали: нет чтобы «ангел» какой-нибудь, как раз для хорошенького мальчишки. Да ведь ангелы — они ласковые, белокурые и синеглазые. Петя был «бесенком» и «чертом цыганским».
Нравилось ходить к офицерам, всегда с ними было весело. Не сидеть же с Алексеем Николаевичем, как на ночлег вставали.
Переходы долгие были, с раннего утра и до вечера. Армия маневрировала, отступала, пока французы были в Москве. Над ней встало яркое огненное зарево на полнеба: горел город. Солдаты были напуганы, шептали друг другу, что лучше было бы лечь мертвыми, чем отдать Москву. В запале это говорилось, со злости.
И офицеры из молодых ругали Главнокомандующего. Их тогда с усмешкой обрывали старшие, опытные, прошедшие прусскую кампанию: «А будь у тебя армия — дал бы сражение? Отстоял бы город? Не знаешь? То-то…»
Вечера проходили в спорах — о противнике, о ходе действий, о победе. Хоть и уставали все после перехода, но собирались вместе и сидели до ночи.
Не ходил к ним только Алексей Николаевич. Как останавливались — закутывался в шинель и ложился на лавку, невидяще глядя в стену сухими покрасневшими глазами. В нем словно надломилось что-то — тут и утешать без толку, и водка уже не помогала.
А в Пете до сих пор обида кипела. Он каждый вечер бросал на барина короткий взгляд и уходил к офицерам. Пусть война, пусть ни именья, ни жены, ни отца — но жить-то надо дальше. Он ждал, что Алексей Николаевич его хоть раз окликнет, попросит остаться, но тот молчал. Они ни словом так и не перемолвились с той ссоры, а уж третья неделя пошла.
Он уж намеренно возвращался заполночь, веселый и уставший. Провожать разрешил, и они с кем-нибудь из молодых офицеров подолгу смеялись прямо под окнами. Петя даже поцеловать один раз дался, но так горько и стыдно сделалось, что долго потом злой ходил.
А злость на офицерах и сорвал. Он хмурый сидел и скучал весь вечер, исподтишка всех ссоря меж собой. Это легко было: одному улыбнешься, другой обидится. Самому при этом хорошо и радостно делалось. Гадкий же у него все-таки нрав был — да уж какой есть.
Так едва до дуэли не дошло, еле отговорили не стреляться. И понятно было, что из-за Пети это: усмехнулся, когда нужно было, бросил несколько фраз резких, а дворянам с их честью много и не надо.
— Уши бы тебе надрать, — хмыкнул тогда Бекетов.
Петя вскинулся: надерет, как же, так он и дастся.
А про дуэль Алексей Николаевич узнал, рассказали ему на следующем переходе. Он тогда первый раз Петю окликнул — и лучше б не начинал.
— Играешься? — тихо спросил он. — Смотри не заиграйся, а то мало ли что бывает, с гусарами-то…
— По вам знаю, что бывает, — бросил Петя; злой ответ у него завсегда находился.
— Нашел, что вспомнить, — нахмурился барин.
Конечно, неприятно напоминание, как абы кого спьяну в постель затащил, даже имени не спросив.
— Такое не позабудешь.
Хорошо, радостно было видеть, как он глаза опустил. Два года с половиной прошло — стоило ли ворошить старое?..
— Петь… — барин вдруг шагнул к нему, потянулся обнять.
У Пети ком в горле встал. Он отвернулся и спросил с усмешкой:
— А не противно? По смазливой-то шкурке, да после французов?..
А дальше еще хуже пошло. Алексей Николаевич просил его остановиться, закончить, а Петя только смеялся. Все сказал обидное, что хотел, что успел придумать в запале за эти недели. Знал, куда бить, и бил больно и с удовольствием.
— Сами сказали, что вам не надо, — Петя вывернулся, когда барин пытался взять его за руку.
— Так и не надо! — сорвался-таки Алексей Николаевич, не сдержался. — Много чести ждать, пока ты, мальчишка, успокоишься!
— Долго же ждать будете. А если уйду? — усмехнулся он.
— К кому? — ответил злой ухмылкой барин.
— А к кому захочу, к тому и уйду, — повел плечами Петя. — Меня еще позовут, а вы так и будете ждать, да не дождетесь.
Не слушая ответа, он выскочил на улицу и захлопнул дверь. А там — рассмеялся, да только нерадостный смех какой-то вышел.
Ночевать он не собирался возвращаться: пусть барин помучается еще. Решил к майору Васильеву пойти, тот не из тех был, что приставал к нему.
Самого майора в избе не было, денщик его сидел и удила чистил. Петя спросил, пустая ли лавка в углу, и тот кивнул, не отрываясь от работы.
Засыпал он со злыми и радостными мыслями: приятно же вышло. Знал, конечно, что нехорошо это, но обида сильнее была, чем вина.
Очнулся Петя оттого, что его грубо и нагло тискали — оглаживали, задрав рубаху и шаря руками по телу. Водкой еще разило. Он в полусне зло обрадовался: ну наконец-то Алексей Николаевич хоть на это решился! А говорил, не надо ему…
Тут он вспомнил все, что вчера было сказано в ссоре, где он сейчас — и изумленно распахнул глаза. Так и есть, майор Васильев над ним наклонился — пьяный, с мутными глазами, в распахнутом мундире.
Петя ругнулся сквозь зубы. Вот уж точно, узелочек черный у него в судьбе был завязан — на пьяных гусар нарываться. Если б ему кто гадал, то сказал бы держаться от них подальше. А выходило наоборот, что на рожон лез.
Мысли эти были короткие, злые, и мелькали они во время ожесточенной молчаливой борьбы. Петя вырывался из рук майора, отталкивал его, но скоро оказался крепко прижат к лавке, и ноги ему уже раздвигали коленом.
— А вы меня с девкой не попутали? — спросил он, отворачивая голову от резкого запаха водки.
А то мало ли — темно, светает только. Может, и одумается он, а то раньше ведь не лез. Хотя взгляды его Петя пару раз ловил.
— Нет, Петенька, не попутал, — рассмеялся Васильев. — Ай, хорошенький…
От его поцелуя — жесткого, грубого, — Петю замутило. Он рванулся в сторону, освободил руку. Вот тут серьезно надо было начинать, а то так-то он трепыхался только. Но Петя помнил, как один раз побоялся поднять руку на дворянина и чем это окончилось. А уж теперь он смелее был.
А делать что? Он же не девка, чтобы ногтями царапаться, если насильничают, и визжать еще при этом. Петя молча ударил — со всей силы, маленьким, но крепким кулачком. Майор упал с лавки, держась за левую щеку, и между пальцев у него кровь текла.
А пока тот не понял ничего, Петя выскочил на улицу и захлопнул дверь. Не дав себе отдышаться, завернул за избу и побежал огородами на другой конец деревни, к Алексею Николаевичу.
Он не проснулся еще толком. Мысли вялые были: ударил он офицера, так тот сам виноват. Крепостной-то не его, принуждать права не имел. Да и вообще, за своего холопа Алексею Николаевичу отвечать перед майором, сами пусть и разбираются.
Тот не спал уже: выступать скоро. Они с Федором собирали вещи по избе. Бекетова не было, наверняка у офицеров и заночевал, как часто делал.
Петя, вскинув голову, шагнул внутрь. Алексей Николаевич встретил его тяжелым взглядом, а как пригляделся — побледнел.
— Быстро же ты… — через силу усмехнулся он.
Петя был встрепанный, в распахнутой рубахе, с зацелованными губами, водкой от него тянуло. Будто бы только с сеновала, где полночи развлекался.
Объясняться, что все не так, он не собирался. Не глядя на барина, он прошел в угол и лег, утомленно потянувшись. И улыбнулся довольно.
Алексей Николаевич ему ни слова не сказал, ни о чем не спросил. У него и укора во взгляде не было, только усталость и тоска. И разговаривать они вовсе прекратили, не смотрели даже друг на друга.
Петя понимал, что глупо это, но никак не получалось обиду побороть. Они один другому с каждым днем все более чужими делалась, и казалось, что сломанного уже не соберешь, не помиришься.
Бекетов все это видел, но не лез. Остальным как-то не до того было: тут так устанешь, что сил никаких нет смотреть, что у других еще не ладится. Война — это ведь не простая служба армейская, где поутру провел строевые занятия с солдатами, отобедал, а потом сиди до ночи в кампании офицеров, пей, в карты играй. Здесь переходы с зари до зари, и не знаешь еще, где заночевать придется — в крестьянской избе, если повезет, или на голой земле под шинелью, наравне с солдатами. А то и вовсе — по двое суток в седле в ожидании неприятеля.
А майора на другой же день отозвали в штаб с поручением, и с Алексеем Николаевичем он не успел переговорить. А тот по-другому бы про Петю подумал, если бы увидел его лицо разбитое: понял бы, что не было у них ничего. Но вот не вышло, а сам рассказывать Петя не хотел из упрямства.
Он каждый вечер ходил к офицерам и слушал споры о французах. Да ему и так понятно было, что всю зиму те не смогут в Москве просидеть, еды не хватит и кони все с голоду подохнут, кавалерии не останется. Тем более что сгорел город. Неясно было, почему: сами ли сожгли, когда грабили, жители запалили или все разом случилось. Говорили, французы поймали и повесили за то много людей из низших сословий. Будто делу этим поможешь: трудно им становилось, припасов не достать — отряды из деревней не возвращались. Да ни один крестьянин им не дал бы хлеба — ловили и убивали захватчиков, заводили в чащобу. Французам даже пушки не помогали, которые они таскали с собой, выходя за фуражом и припасами.
А Главнокомандующий ждал и отказывался от мира. Юнцы не понимали, почему сейчас нельзя напасть, ругали безделье. Петя усмехался: тут по-охотничьи посмотреть можно было, французы-то зверь матерый, его сначала надо измотать и затравить, иначе горло перегрызет, если сунешься. Вот и нужно было терпения заиметь.
Октябрь начался — промозглый, дождливый. Русская армия встала укрепленным лагерем в Тарутине, и начался долгожданный отдых. Лечили раненых, формировали новые отряды, тренировали неопытных солдат и ополченцев.
И готовились дать бой. Близко от Тарутина, на реке Чернишне, стоял французский корпус. У них левый фланг был у леса, и через него уже начали подбираться храбрые казаки — подкрадывались, прощупывали врага. Говорили, что они слабы, у них много раненых, а от нехватки продовольствия приходится есть павших лошадей. Ссорились там между собой французы, немцы и поляки, не было дисциплины.
Бекетов однажды вечером пришел из штаба, едва не хохоча.
— Вот умора, — начал он рассказывать Алексею Николаевичу. — Оказалось, хотели завтра в атаку. Главнокомандующий приехал проверить — так не знал никто, что в бой идти. Ну и нелепость, начштабу Ермолову не передали пакет с предписанием об атаке, потому что он был на званом обеде! Хорошо же мы воюем! Я нашего старика Кутузова ни разу в гневе не видел до этого, а сейчас подойти страшно было. Он на послезавтра наступление перенес.
Алексей Николаевич на всю тираду ответил одним кивком, а после снова отвернулся к стене. Бекетов вздохнул, глянув на него и на Петю.
А тот губу закусил и спрятал глаза. Вот тут проняло его: бой будет, барин уедет сражаться, а если не вернется… Нет, и думать о таком нельзя!
На другой день он с утра вился за Бекетовым.
— Ну пожалуйста, что вам стоит, я же не под пули, я только издали посмотрю, ну Михаил Андреич…
Он боя никогда не видел, а мечтал, как любой мальчишка. Но тут не в этом дело было. Лишь бы хоть одним глазком увидеть барина! А вдруг ранят — кинуться помочь тут же. Пете все равно уже стало, кто там на кого обиделся, еще когда Алексей Николаевич ушел из палатки, проверив саблю и пистолеты. Они ж не попрощались даже!..
— Михаил Андреич…
Петя смотрел на Бекетова снизу вверх умоляюще распахнутыми глазами, вздохнуть боялся, держал его за рукав мундира. Вокруг гусары вскакивали на коней, наигранно весело переговаривались перед боем.
— Вот ты умелец пристать… — вздохнул Бекетов.
— Можно, да? Можно? — Петя уцепился за луку его седла. — Темно уже, я с вами сяду, никто не заметит, а потом спрыгну…
Бекетов вдруг расхохотался.
— Только за то, что со мной сядешь, чертеныш, — он протянул Пете руку, и тот ловко подтянулся. — Обниму хоть.
Он закутал Петю в плащ, прижал к себе. Обнял, погладил. Петя молчал: пусть хоть под рубаху лезет, лишь бы не согнал.
Они ехали всю ночь, шли по лесу, отделявшему русские войска от неприятеля. Курить и разговаривать было не позволено. Петя пригрелся под плащом Бекетова и дремал у него на груди, а тот трепал его по волосам и усмехался его сонному недовольному ворчанию.
Под утро он пихнул Петю кулаком в бок. Они стояли на опушке леса, готовясь к атаке, и уже начинало светлеть.
— Приехали, слезай. Ох, Петька, не сидится же тебе спокойно… Учти, искать не буду, обратно сам добирайся.
— Спасибо, — он вдруг обнял офицера и легко и коротко поцеловал его в губы.
А потом, не дав тому опомниться, спрыгнул с лошади и скрылся в лесу — ни одна ветка ни шелохнулась. Бекетов уважительно хмыкнул ему в спину.
Атака была стремительная и внезапная — растерянные со сна французы бежали из своего лагеря, побросав обозы и артиллерию, преследуемые кавалерией. Петя с опушки видел бой: он лежал в кустах, стиснув кулаки от волнения.
Казаки рассыпались по лагерю, стали грабить. Офицеры с трудом собирали их и, наверное, страшно ругались — не слышно было.
Потом французы дали отпор, сами пошли в атаку, завязался долгий бой. Петя слишком далеко схоронился, чтобы много различить, но все же выискивал Алексея Николаевича, приподнявшись и закусив костяшки пальцев. Тут и там мелькали гусарские мундиры, но мыслимо ли разглядеть, когда и лиц не видишь?
Он решил потом: а что в кустах-то сидеть? Бой был далеко, не достанут — и, осмелев, Петя стал ползти к лагерю. Встать в полный рост он боялся, поэтому весь измазался в мерзлой грязи.
Бой утихал, французы отступали из захваченного лагеря. Петя совсем близко уже был, слышал, как пули свистели. И вглядывался, упорно искал глазами… Сердце замирало, как видел, что падал кто-то из гусар — и пропускало удар, когда понимал, что это не Алексей Николаевич.
Он спрятался за палаткой, лег. Мимо проскакивали казаки, последние отступающие французы, но его не замечали: хорошо схоронился. Страшно совсем уже не было.
И снова — смотрел, искал… Нашел. И замерло сердце.
Непереносимо это было — видеть, как совсем рядом с Алексеем Николаевичем стреляли, как сверкали чужие сабли. Он лихо отбивался, проскакивая по лагерю, горячил коня — не раненый, кровь на нем была только чужая.
Петя его то и дело терял из виду и едва не выскакивал тогда из своего укрытия. Да мыслимо ли — бросаться под пули, под скачущих коней? Он помешает там только, Алексей Николаевич отвлечется, если увидит его, и удар пропустит.
А как закончится — Петя тут же подбежать решил. И обнять молча, а потом заставить выслушать и сказать, какой же он был глупый упрямый мальчишка.
Он задумался, глаза опустил. А вскинувшись, почувствовал, как крик в пересохшем горле замер.
Тут уже все равно было — пули, сабли, французы, — кинулся к Алексею Николаевичу, без движения лежавшему рядом с упавшим конем. Был миг, когда Петя не жил — а потом вздохнул облегченно, почти всхлипнул.
Под Алексеем Николаевичем коня подстрелили, а самого не задели. Петя наклонился над ним, примостил его голову на коленях, стал судорожно гладить по волосам — трясло всего, руки ходуном ходили. Он боя, свиста пуль уже не слышал.
Казалось, невозможно долго он ждал, пока барин не пошевелился. А передумать столько успел, как во всех страшных снах не увидишь — вдруг сильно расшибся, вдруг сломано что…
Алексей Николаевич со слабым стоном разлепил глаза — а как Петю узнал, ужас в них отразился.
— Ты… зачем здесь? — еле слышно было. — Уходи, быстро!..
Петя молча покачал головой, прижимая его к себе. Не уйдет. Ни к кому и никогда не уйдет — нужно же было барина убитым посчитать, чтобы понять это.
— Глупый мальчишка, — прошептал Алексей Николаевич; сил отругать Петю у него не было.
Они так и сидели, пока бой не утих — Петя гладил его по мокрым волосам, а барин слабо и неловко сжимал его руку.
Подъехавшего Бекетова он узнал по громкой затейливой брани. Тот спрыгнул с коня, порывисто присел к ним.
Петя улыбнулся: за Бекетова он не волновался, почему-то и мысли не было, что с ним, таким сильным и храбрым, что-нибудь случится. И действительно, без царапины он был.
Он наклонился к Алексею Николаевичу, осторожно поднял его за плечи. Стал ощупывать, спрашивая негромко, не больно ли, и барин качал головой — значит, повезло упасть, ничего не сломав.
— Что ж ты за гусар такой, — ругань у Бекетова через каждое слово проскакивала. — Что-то тебе ни в бою, ни в любви, ни даже в картах не везет… Встать-то сможешь? Или на руках тащить, как невесту?
Алексей Николаевич невнятно хмыкнул ему в плечо, и Бекетов вздохнул. Поднялся, придерживая его, и Петя тут же помог. Барин на ногах почти не стоял. Его подвели к коню Бекетова, и он замер, держась за седло.
Петя обнимал его и не отпускал. Бекетов хотел было отправить его найти еще лошадей, да пошел сам. Вернулся, ведя в поводу двух, из-под французов убитых.
К вечеру армия вернулась в лагерь. Врагов не разгромили, дали им уйти, но победа это была, первая после Бородина и потому бесценная.
Петя к Алексею Николаевичу никого не подпускал — ехал рядом, держа его за локоть и взяв повод лошади, волком смотрел даже на Бекетова, когда тот помочь норовил. На других и вовсе огрызался так, что лучше было не связываться.
Барин сам почти слез с коня, дошел до палатки, тяжело опираясь на руку Пети. А там его Бекетов выгнал вдруг:
— За водой сходи давай.
— Есть у нас, — Петя нахмурился.
— Да хоть куда сходи, — Бекетов за шкирку вытащил его из палатки. — Нам с Алешкой поговорить надо. Умойся иди, а то будто всю осеннюю грязь собрал, какая только бывает.
Петя думал, о чем же они говорили, пока мылся. На него Федор два ведра воды вылил, пока вся грязь сошла. Все спрашивал его про бой, да он отмалчивался.
Он вернулся, когда Бекетова уже не было — ушел солдат проверять. А Алексей Николаевич смотрел на него с койки почему-то виновато и изумленно.
— Петь… — он приподнялся на локтях и тут же поморщился.
— Да лежите, — Петя, быстро раздевшись, забрался к нему под одеяло.
И тогда только — в тепле, в родных объятьях, — понял, как же глупо и бесполезно обижался. Война ведь, тут надо каждый час беречь, не отходить друг от друга, а не ругаться. Мало ли, что будет: сегодня повезло, а завтра, может, и хуже выйдет.
Алексей Николаевич гладил его по волосам, целовал и шептал прерывисто:
— Петенька, мальчик мой любимый... Прости, наговорил спьяну, не будет такого больше никогда, обещаю. Знаешь, что мне Миша тут устроил?.. Так ругался, что я спросить не догадался у тебя ничего, а ты с ним тогда, оказывается… Он-то думал, я знаю давно, вот сам и не рассказывал. Глупенький, зачем же ты молчал столько времени? И меня, и себя извел… И с майором ты так… Неужели правда ударил? Я ведь тебе говорил не нарываться, ты ж не знаешь, что он по молодости вытворял, а тогда, видно, вспомнил. Чертенок ты мой — маленький, упрямый…
Петю убаюкивал его шепот, он в дреме уже слушал и не отвечал даже, только улыбался. И Алексей Николаевич устал, слова у него с трудом шли. Да и не нужны они были.
— Простишь, Петенька? Не подумал, нельзя было так с тобой…
— Простил давно, — недовольно пробормотал Петя. — Давайте спать уже.
Барин снова его поцеловал — мягко, нежно, он не почувствовал даже, проваливаясь в сон.
А разбудил его Бекетов, радостно ворвавшийся в палатку и негромко напевавший что-то незатейливое. Петя приоткрыл один глаз — вот странно, вечер снова был; сколько же они спали? Плечо у него затекло, на котором устроился Алексей Николаевич, но передвигаться и тревожить его не хотелось.
— Разбудил? — Бекетов обернулся к нему.
Петя хмыкнул: да кого угодно разбудишь, если так сапогами стучать.
— А у меня известие приятное, — офицер весело подмигнул.
— Какое? — сонно спросил Петя.
— Вот не скажу, — ухмыльнулся Бекетов. — Алешка проснется, оба и узнаете.
— Да ну вас, разбудили и не говорите, — он до головы натянул одеяло.
— Досыпай давай, — хмыкнул тот. И вздохнул, взглянув на них: — Развеяться вам надо…
Последних слов Петя уже не слышал, снова задремав.
— Сколь умильная сцена! — восхитился Бекетов, зайдя в палатку во второй раз, уже к ночи.
Петя, небрежно одетый, встрепанный, сидел с мокрым полотенцем в руках. Опускал его в ведро, над которым подымался пар, и прикладывал к пошедшему синяками боку Алексея Николаевича. Тот от горячей воды и заботы явно блаженствовал: лежал с прикрытыми глазами, расслабленно вытянувшись на койке. Петя наклонялся к нему, целовал нежно и долго, но едва барин приподнимался навстречу — притворно хмурился и толкал его обратно, снова яро принимаясь за лечение. Оба тихо и счастливо улыбались.
— Славно же ты устроился, Алеша, — с наигранным возмущением произнес Бекетов. — Знаешь ли, некоторые, с коня упав, встают и дальше пешими бьются. А ты тут вторые сутки раненого страдальца представляешь. Ничего не скажешь, хорош офицер…
— Завидуй молча, — барин погладил Петю по колену.
— Было б кому завидовать! — хмыкнул в ответ Бекетов. — Охота мне будто шею себе едва не свернуть.
— Ну конечно же… — рука Алексея Николаевича поползла выше.
Петя дивился про себя: вот взрослые же люди, а препираются так, будто второго десятка не разменяли. Отложив полотенце, он заботливо укрыл барина одеялом и не удержался еще от одного поцелуя.
Бекетов прошел на свою койку, с ухмылкой взглянул на них.
— Рядом, что ли, слечь, чтоб приласкали так… — вздохнул он.
— Вы лучше не болейте, — улыбнулся Петя. — А вы известие сказать обещали, я помню.
Офицер хмыкнул, начиная. И тут же на него устремились изумленные взгляды.
— Отпуск? — неверяще спросил Алексей Николаевич. — Миша, ты положительно шутишь. Что за отпуск в войну? Это к самому Главнокомандующему, верно, идти надо…
— А я и не говорил, к кому ходил, — загадочно ухмыльнулся Бекетов. — И вообще-то не отпуск, а поручение.
— Какое? — любопытно выпалил Петя.
— А это военная тайна, — подмигнул ему офицер. — Стр-рашная, государственная…
Алексей Николаевич вдруг приподнялся и потянулся к мундиру Бекетова, который тот скинул на одеяло. Достал конверт, развернул… и расхохотался.
— Миша! — укоризненно воскликнул он. — С каких это пор предписание о закупке сапог и сбруи в столице — военная тайна? Уморил…
— Ну вот. Что ж ты шутку так рано оборвал? Ишь, у ребенка глазенки-то как блестели, — он на Петю кивнул. — Напридумывал уже, небось, историй, каких ни в одном романе нет. Про секретное письмо государю, например… И не говори, Петька, что не так!
Петя вспыхнул: да что с ним как с маленьким! А правда ведь об этом и подумал. Неловко было, но так весело, что он даже обижаться на Бекетова не стал.
— А почему я про отпуск сказал, — объяснил тот. — Мы через мое именье поедем, которое под Новгородом. Так-то мне дядюшка, светлая ему память, все пять завещал… Там можно отдохнуть с недельку, мы успеем как раз, а то ведь дороги плохие, забитые, я поэтому времени-то побольше и попросил…
— И ты еще меня упрекал, — хмыкнул Алексей Николаевич, не сдерживая широкой улыбки. — А сам-то в бой не рвешься.
— Успеется, — махнул рукой офицер. — Французы от нас никуда не денутся за месяц, хотя очень хотелось бы. А почему же не отдохнуть, когда можно это устроить? Собираться, что ли, давайте…
Барину Петя встать не позволил, сам все сделал вместе с Федором и денщиком Бекетова. Выехали они другим же утром. Алексею Николаевичу трудно еще было на лошади из-за ушибленной спины, но все одно они торопились. «Это ничего, — ухмылялся Бекетов. — Вот от границы мы при отступлении день и ночь шли, останавливались на полчаса при переправах. Помнишь, Алеш, ты тогда мне на плечо валился и спал сидя. И воды у нас не было, из канавы приходилось набирать и думать, стоит это пить или нет. Так что, Петька, мы уже на отдыхе».
Ночевали в дурных заездных корчмах, где свободную комнату можно было достать только руганью Бекетова. Петя с Алексеем Николаевичем тут же уходили туда. Даже до поцелуев дело не шло: после целого дня в седле не до этого. Барин устраивался головой у него на коленях и лежал с прикрытыми глазами, а Петя гладил его по волосам. Бекетов отворачивался, вздыхая с неприкрытой завистью.
Они к ночи приехали, и в темноте толком именья не получилось рассмотреть. Дом был огромный, каменный, с колоннами и широкой лестницей — Петя думал, такое только во дворцах бывает. В ухоженном саду было множество построек, во все стороны уходили длинные аллеи — хоть весь день гуляй.
Перед домом тут же началась суета: выскочившие слуги увели в конюшню лошадей, стали заносить вещи — хотя много ли их было у двух гусар? Бекетову почтительно поклонился важный камердинер в ливрее, донесся их разговор.
— Да сдурел ты, что ли? Какая, ко всем чертям, разница, что на ужин подавать? Не готовы они, видите ли! Еды будто во всем именье нет!
Камердинер невнятно что-то бормотал в ответ накинувшемуся на него Бекетову. Воистину, страшны измотанные голодные гусары…
— Ну и что, если для себя готовили? Не по-господски? — Бекетов расхохотался. — Я тебя в солдаты отдам, посмотришь, чем господа на войне питаются. Щи есть? И молчишь? Быстро распорядился!
Камердинер закивал, торопясь в кухню.
Пете ничего уже не хотелось, только до кровати дойти. Но все же он вертел головой по сторонам, когда в доме оказались, и только рот раскрывал. Такого именья он никогда не видел: залы с высокими потолками, отделанные дорогим деревом и мрамором, ковры по полу, картины, бронзовые статуэтки, зеркала повсюду. Точно, дворец и есть!
Его совсем сморило, и сил оглядывать столовую не было. Неловкость еще появилась, когда шли: он думал, не нужно ли ему со слугами остаться, а то как же — в таком именье ужинать с господами. Так-то он прислуживал всегда за столом, но чтобы с ними… В лагере-то понятно, что будешь из одной кастрюли есть, но здесь было непривычно и боязно. Петя помнил ведь, что он крепостной. Он вопросительно посмотрел на Алексея Николаевича, но тот сам неловко пожал плечами и отвел взгляд. Петя уже уйти хотел, как Бекетов положил ему на плечо тяжелую руку и потащил за собой.
— Да садись ты, — вздохнул тот, когда он замер перед столом.
Он хотел в уголке где-нибудь устроиться, но раз приказывали — присел на краешек обитого бархатом стула. Здесь стыдно стало за свою старую, не раз подшитую рубаху, страшно было до скатерти дотронуться, а уж камердинер и вовсе своим презрительным изучающим прищуром до дрожи пугал. А ведь Петя и сам мог нагло взглянуть, но тут забылось все разом — сидел и трясся.
И когда суп принесли, он успокоиться не мог: казалось, что ложку серебряную неправильно держал, хотя господские манеры знал, да и стесняться тут некого было. А щи были мясные, наваристые. Не бедствововали тут слуги, коли для себя так готовили.
Чая он уже не выдержал — задремал на плече Алексея Николаевича, едва не растянувшись на диване. Он сквозь прикрытые глаза на Бекетова смотрел. Тот, в роскошном восточном халате, с бокалом коньяка, был уже не гусаром, а богатым помещиком — как раз подходил своему именью. А вот Алексей Николаевич — усталый, похудевший, в выцветшем мундире — в этой комнате чужим казался.
— Ну что, Петька, пойдешь ко мне спать? — шутливо предложил Бекетов.
— Не пойду. А то будто я не знаю, что с вами и не заснешь.
— Алеш, ты слышал? — рассмеялся он. — Это он при тебе такое говорит и не краснеет, вот поганец мелкий. Знает он, конечно…
— Угу, — невнятно хмыкнул Алексей Николаевич, закрывая глаза.
— Ясно все с вами, — он подозвал камердинера. — Проводи.
Как они шли, Петя не помнил толком. И спальню не рассмотрел, увидел только широкую кровать. И, раздевшись, залез туда и свернулся под боком у Алексея Николаевича.
…Он голоса услышал, понял, что день уже, но так и не проснулся до конца. Это Бекетов пришел.
— Миш, тебе армия тут, что ли, чтоб побудку устраивать? — недовольно буркнул Алексей Николаевич. — Да и постучаться б не мешало.
— Указывать он еще хозяину будет. Вот скажи мне, что я не видел из того, чем вы тут заниматься могли? У тебя, так тем более. Хотя на Петьку не отказался бы полюбоваться…
Петя сквозь ресницы видел, как барин лениво приподнялся и бросил в Бекетова подушкой. Не попал, кажется, а в ответ смех раздался.
— Да тише ты, разбудишь, — Алексей Николаевич укрыл его одеялом и обнял.
— А я хотел вообще-то вас на прогулку пригласить по окрестностям.
— На лошадях? — барин потянулся. — Нет уж, увольте, я в седло больше в жизни не сяду.
— Да ну? — Бекетов снова расхохотался. — Непременно твое обещание всему полку передам.
Он ушел, прежде чем Алексей Николаевич успел ответить. Тот тогда придвинулся к Пете, выдыхая ему в шею, и они оба снова заснули.
А потом уже Петя удивленно оглядывал богато отделанную комнату. Тут все было необычно — и тонкие шелковые простыни, и тяжелый балдахин, и мягкий ковер, на который он спустил босые ноги.
— Непривычно? — барин обнял его за пояс, и Петя снова лег к нему.
Он с улыбкой признался, что боязно. А потом были неторопливые ласковые поцелуи, нежные прикосновения — как же давно они не просыпались в одной кровати! Петя и забыть успел совсем. Они до самого вечера так лежали — то дремали, то негромко разговаривали. Больше не хотелось пока ничего, уставшие оба были с дороги. Не последний же день они здесь, наверстают еще.
Они только к ужину спустились, и Пете стыдно стало за свой вчерашний страх. Мимо камердинера он прошел, вскинув голову, и не взглянул на него даже — тогда неловкость и подавил. Им, слугам, дела до них с барином не должно быть, им не положено свой интерес показывать. Вот и пускай думают, что хотят, а уж к шепоту за спиной Петя давно привык.
На другой день они баньку устроили, Бекетов еще с утра приказал приготовить. Пете забавно было взгляды барина ловить: тот, выспавшийся и отдохнувший, еле сдерживался, чтобы не содрать с него мокрую простынку. Бекетов мешал, которому явно того же хотелось. Петя сделал вид, что в пару не высидел, и ушел, пока офицеры еще и не поссорились из-за него, а то и так коситься друг на друга начали.
А вот в комнате уже он ждать не стал. Прильнул к Алексею Николаевичу, едва дверь закрылась, и лукаво спросил:
— Что ж у нас кровать такая пропадает?
Петя знал, какой он сейчас — чистенький, распаренный, румяный, с распушившимися волосами. Он откинул голову и прищурил озорно блестевшие глаза.
— Сейчас ты сам у меня пропадешь…
Барин сгреб его в охапку и потащил к этой самой кровати, почти что на руках понес. Петя со смехом отбивался и выворачивался, а как Алексей Николаевич толкнул его на простыни и лег рядом — приник к нему и первый стал целовать.
Рубаху он и не завязывал толком, зная, чем все окончится, и потому барин сразу ее стянул. Они быстро избавились от мешавшейся одежды, и Петя откинулся на подушки, расслабленно потягиваясь. Но едва Алексей Николаевич нетерпеливо прижал его к себе — мягко отстранился. Он хотел, чтобы сейчас, после разлуки и ссоры, было долго и нежно. Не торопятся ведь они никуда.
Барин улыбнулся, поняв. И стал целовать его шею, убирая еще влажные кудри, возвращался к губам и, прерываясь, называл его ласково, шептал, какой же он красивый и как давно хотелось… Петя млел и льнул к нему всем телом, обнимал и гладил. Только с правым боком осторожно надо было: там синяки желтели, а чуть выше был только сошедший ожог от близкого выстрела — пуля едва задела и осталась та царапина, с которой он в госпитале лежал.
Алексей Николаевич опустился ниже, стал настойчивее — крепко стиснул, впился в плечо, и Петя закусил губу. Но не сдержался скоро — громко выдохнул и заерзал, приникнув к нему. Не позволил-то сразу из упрямства, на самом деле сил никаких терпеть уже не было. Мыслимо ли — с весны ждать!
Неприятно и неловко было немного, но Петя только глаза прикрыл и отвернулся. Начал-то сам, да и барин не виноват, что он отвык за столько времени… Хотя как посмотреть: мог бы и раньше приласкать, а не выдумывать невесть что и обижать несправедливо.
Петя отбросил ненужные досадные мысли и улыбнулся ему. Хорошо было все-таки, а он нашел, о чем думать, когда лучше и не бывает. Вот уж не поймешь, повезло Алексею Николаевичу с ним или нет, нрав такой злой терпеть трудно. Простил он вроде, а до сих пор ссору помнил.
А потом ни о чем уже не думалось. Петя с тихим стоном упал на подушки и блаженно потянулся. А как отдышался — снова прильнул к Алексею Николаевичу, улыбаясь лукаво и ласково. Не для того ведь он столько ждал, чтобы тут же и остановиться.
Они до самого вечера не вышли из спальни. На ужине появились оба уставшие, улыбающиеся и счастливые. Бекетов молча хмыкнул, окинув их мрачным взглядом, и они оба рассмеялись. А потом и на десерте не усидели: взяли со стола пирожных и снова ушли.
Пете казалось, что на другое утро их Бекетов назло разбудил. Опять на прогулку приглашал, но Алексея Николаевича так и не вытащил. Тот, толком не проснувшись, едва ли не с головой накрылся одеялом и ответил другу такими словами, которые и от солдат нечасто услышишь. А Петя согласился, ему любопытно было посмотреть окрестности.
— Ты что с ним делал? — хмыкнул Бекетов, кивнув в сторону крепко спавшего барина. — Совсем замотал…
Петя ухмыльнулся, потягиваясь и зевая. Полночи он приставал: «Ну Алексей Николаич, а то обижусь и не дамся больше…» Тот его уговаривал уже угомониться, а после такого только и оставалось, что стиснуть в объятьях и ласково зашептать: «Это ты кому не даться собрался, барину своему? Совсем обнаглел, чертенок, а ну иди сюда…» Так до утра и промаялись, Петя успокоился, только когда сам задремал.
А гулять интересно было. Ехали долго, и Бекетов без умолку рассказывал — про губернию Новгородскую, про здешних дворян, про дядю своего.
— Это сколько ж земли у вас здесь? — изумленно спросил Петя.
— А вон до того дальнего леса, — Бекетов неопределенно махнул рукой и вдруг заулыбался. — Я ведь, Петька, как война окончится, самым завидным женихом буду. Представь — гусар, герой, да притом богатый! Из обеих столиц выбирать смогу, невест предлагать станут на всех балах, как на базаре.
Петя улыбнулся его хвастовству. А ведь правда — налетят и будут дочек своих показывать, а ему присматривать, кто понравится. Вот так, одним все, а другим — именье сгоревшее и деревню разграбленную, которая одна-единственная была.
Он задумался и не сразу заметил, что Бекетов на него смотрел внимательно и тягостно.
— А ведь не хочется никакую невесту, — задумчиво сказал он. — Все равно придется, конечно, куда же без этого… А мне ты нравишься, Петька, да и сам понимаешь.
— Понимаю, — без удивления кивнул Петя.
— Вижу, что понимаешь. Умный ты мальчишка, нигде не пропадешь. Знаешь, а вот барышням, если не получится с ними ничего, принято вместо любви предлагать нежную дружбу, — он взял Петю за руку и шутливо приблизил его пальцы к губам. — Тебе нежностей не обещаю, но дружбой пользуйся. Ты уж придумаешь, как.
Петя благодарно улыбнулся в ответ. Хорошо это было, что они поговорили, теперь и недомолвок не осталось. Обоим ясно было, что, может, и вышло бы что. Если бы Петя не думал сейчас про Алексея Николаевича и не успел уже соскучиться за прогулку.
Тот спал, когда он вернулся. Петя разделся тут же и залез к нему, обнял замерзшими руками и ткнулся в шею ледяным носом — свежий, бодрый с мороза. И тут же нетерпеливо прижался к нему.
— Когда ж ты угомонишься, — сонно пробормотал Алексей Николаевич.
— А вам надоело? — притворно обиделся Петя.
— Вот еще, — барин наклонился над ним, стал покрывать шею и плечи поцелуями. — Посмотришь сейчас, как мне надоело…
Неделя как один день прошла. Здесь и не верилось, что война совсем близко: настолько было тихо и спокойно. Они вставали к позднему обеду. Знали, что в армии, где до свету выступают, долго еще нельзя будет выспаться. И кровати такой там не будет — насытиться друг другом не могли, а когда уставали, то просто лежали рядом.
Петя читал: повадился в библиотеку ходить, да и понял уже, что нужно это было. А то трудно иногда бывало с офицерами разговаривать, неловко себя чувствовал. Вот и занялся — спрашивал, что успеет посмотреть, и таскал в комнату книги. Историю пробовал начать, но не заснул едва со скуки. Да и зачем, если барин гораздо интереснее расскажет, чем написано. А вот географию, карту от Москвы до границы — учил, запоминал города и дороги. Уж это — первое, что пригодится в войну. И потом нелишним будет знать, как куда доехать. Он еще книжку на французском пробовал взять, но захлопнул тут же, ни слова не поняв. Решил не мучиться, говорить-то умел, а это важнее.
Алексей Николаевич обыкновенно дремал, привалившись к его плечу и обняв его. Пете было тепло и приятно с ним — родным, любимым. Хоть и ссорились, но разве бывает оно легко в жизни?.. Нет такого, чтобы сердце заходилось, в глазах от страсти темнело у обоих, да еще и с первого взгляда — об этом только рассказывают с придыханием. Пете семнадцать едва было, а уже понимал.
Им только Бекетов покою не давал. На прогулки таскал, или вот однажды позвал барина во двор и бросил ему саблю — размяться хотел. Они в четверть силы бились, с шутками и разговором. Петя на крыльце сидел и смотрел.
— А все же, Алеш, не пойму я, — Бекетов лениво крутил саблю. — Вот вроде и дерешься недурно, и стреляешь метко, а все тебе не везет. Теряешься в бою, что ли?
— Ну нет, — хмыкнул Алексей Николаевич; он запыхался уже, но говорить старался ровно. — Я вот тебя не пойму: как атака, так вперед мчишься и вовсе не думаешь, что творишь…
— Ага! Ясно теперь. А зачем думать-то в бою? Это генералы в штабе должны, а тебе приказ дали — ты и исполняй. А он думает, видите ли… Может, прав был папенька твой, что лучше было бы тебе над бумагами сидеть? И думать, значит, как подпись вывести покрасивее…
Под конец тирады Бекетов вдруг сделал резкий выпад и зацепил саблю барина — та упала в песок в углу двора. Оба проводили ее взглядами.
Петя вскочил и кинулся поднять. Ему обидно было за Алексея Николаевича, да и видел он, что Бекетов для него так барина выставлял. У них после разговора на прогулке все решилось, но тот не упускал возможности напомнить, что с ним-то было бы получше.
— А ну-ка… — вдруг остановил он Петю. — Скучно мне с Алешкой. Сам не желаешь попробовать?
Петя так и замер с саблей в руке. Крепостного учить? Сроду он такого не видывал.
— А что хочу, то и делаю, мое именье ведь, — рассмеялся Бекетов. — Иди сюда.
Алексей Николаевич хмыкнул и присел на крыльцо, накинув шинель. Видно было, что он досадовал немного.
Петя несмело подошел, стесняясь своей неловкости. Он помнил, как бьются, да и не мужик он дикий, чтобы саблей как дубьем орудовать. Но видеть — одно, а в руках держать — другое совсем. Непривычно было и тяжело немного.
Бекетову понравилось возиться с ним. Петя взмок весь, рука у него занемела. А потом офицер сказал, что ему приятно объяснять: лучше получалось, чем у Алексея Николаевича, когда они в корпусе в паре бились. Тот обиделся, кажется, и больше не ходил глядеть, как Бекетов его учил.
Но то, что хорошо, оканчивается быстро. Петя знал, что скучать будет по богатому именью, по отдыху, по вкусной еде. Но предложи ему кто остаться — отказался бы. Все-таки неловко здесь было, среди роскоши и слуг с наглым прищуром, хотелось привычной простоты, как у Алексея Николаевича.
— Вот бы всегда так, — улыбнулся барин однажды ночью.
— Зачем же нам всегда в чужом именье? После войны свое отстроим.
Петя часто ему про это говорил, убедить хотел. Алексей Николаевич вроде и отдохнул, и не убивался больше, и к фляге не прикладывался — а что-то погасло в нем, не было прежнего огонька. Смеялся редко, улыбался одними губами, а иногда замирал и, видно было, тягостно и горько размышлял. А когда спал он днем, Петя заметил седые волосы у него на виске — это в двадцать восемь лет. Он обнимал, постоянно говорил, что они вернутся и отстроят именье заново, что будет все как прежде. И на себя злился: нашел же он время обижаться, когда барину так плохо было. Ладно хоть, одумался.
…Не свезло Пете в этот раз в столице побывать, по-другому решилось. Сослуживцы-гусары заехали в именье. Они весь вечер разговаривали, и он слушал. Оказалось, армия дала большое сражение под Малоярославцем, не пустила отступающих французов на Калужскую дорогу, и пришлось идти по ими же разоренной Смоленской.
А потом Бекетов спрашивал Алексея Николаевича:
— Скажи, ну охота вам в столицу? Знаешь ведь, как это скучно — закупка. Чего стоит следить, чтобы не воровали. А то представь, так и говорят, подлецы: «столько-то, ваше благородие, приобрели мы экономии». Вот и стоять, смотреть, считать целый день приходится.
— Я и не хочу, я только ради отдыха ехал, — ответил барин. — Может быть, мне сейчас в полк вернуться?
— Бросаешь, значит, друга… Да езжай на здоровье! А то видеть вас с Петькой не могу уже, завидно так.
На том и порешили. Бекетов поехал в столицу, а барин с Петей и Федором — обратно в армию. Жуть как не хотелось! Опять — к долгим переходам, ночевкам незнамо где, да еще и в холод. Но война есть война, и никуда французы не делись, как Бекетов и говорил.
***
Обстановка в армии стала совсем другая. Лица вокруг были радостные, отовсюду звучали песни. Французов поминали недобрыми словами, но теперь — с шутками, часто похабными. Отступавшего неприятеля не боялись.
Пете после именья непривычно было в лагерной суете, среди солдат. И как же жаль было, что нельзя теперь барина обнять! Постоянно видел их кто-то, не было никакой возможности одним остаться.
Алексей Николаевич стал вечерами с ним к офицерах ходить, но участия в разговорах все одно не принимал: в углу сидел где-нибудь рядом с Петей. Тому скучновато было, да он терпел. Не уходить же от барина, когда помирились едва.
Он днем как-то заглянул в палатку и поманил Петю за собой. Сказал, что гулять приглашает, и только улыбнулся загадочно.
Оказалось, он свой эскадрон к ближайшей речке вел. Как прибыли — бросил им:
– Час отдыху.
А сам вместе с Петей ушел на полверсты вверх по течению. Здесь французы близко были, выстрелы слышались с другого берега. Но Петя не боялся, он рад был, что можно идти совсем близко к барину, касаясь его рукава. В лагере-то таиться приходилось: солдатам знать незачем было про него, слугой считали просто.
Алексей Николаевич бросил шинель на прибрежный песок, сел и поманил к себе Петю. А тот улыбнулся, отошел… и начал раздеваться.
— Ты куда? — изумленно спросил барин.
— Купаться.
Он до последнего, кажется, думал, что Петя дурачился. А когда тот бросился в ледяную осеннюю воду — поздно уже было вскакивать и останавливать. Конец октября был — самое время купаться! Петя хохотал, плескаясь, но брызги долетали только до сапог барина.
— Замерзнешь, — беспомощно говорил он.
Петя ухмыльнулся. Он из упрямства еще побыл в воде, хоть и занемел от холода. А выйдя, потянулся и стал стряхивать капли с тела. Алексей Николаевич тут же подскочил к нему и укутал шинелью, ругаясь под нос.
— А согреете? — Петя приник к нему и обнял.
…Разве успеешь что, если времени с полчаса осталось, да еще и обратно надо дойти? Тут не до поцелуев, устроиться бы где-нибудь. Петя в земле весь извозился, потом еще раз купаться пришлось, чтобы с колен и локтей ее оттереть. Но получилось-таки, и гусары всю обратную дорогу на них недоуменно косились — почему такие веселые едут.
С тех пор так и шло у них — тайком, торопливо, в углах где-нибудь. Но понятно ведь, что на войне по-другому и не выйдет, и потому смеялись только, когда особенно неудобно было.
Бекетов в начале ноября приехал, и тут же его возвращение шумно отпраздновали. Петя шарахался с тех пор, если ему вина налить предлагали — раз навсегда зарекся, по полкружки разве что.
— Господа! — пинком распахнув дверь, ворвавшийся в избу офицер, приехавший вместе с ним, пальнул в потолок из пистолета. — Нам сегодня несказанно повезло! Пять ящиков вина! Гуляем-с!
Вошедший вслед за ним Бекетов только ухмылялся. Видно было, что вино это они оба уже успели открыть и попробовать в дороге. Так и началась гусарская гулянка — быстро, без повода, едва нашлось, что выпить.
Гусары оживились, повскакивали со стульев. Самые молодые тоже выхватили пистолеты, кто-то молодецки свистнул и взмахнул саблей. Петя вжал голову в плечи и испуганно глянул на Алексея Николаевича, а тот потрепал его по волосам и ободряюще улыбнулся.
Слуги притащили вино, и тут же захлопали пробки. Пете сунули полную кружку, он и отказаться не успел.
Шла по кругу гитара, песни пелись все громче и нестройней. Но скоро стало легко и весело, и Петя смеялся вместе со всеми. В кружку ему наливали постоянно, он и не заметил, как голова закружилась. Раз за разом просили его приключение с генералом рассказать, но язык уже заплетаться стал и мысли путались.
Он целый вечер с колен барина не слезал. Когда от выпитого осмелел совсем — целовались на глазах у всех, Алексей Николаевич с него едва рубаху не стащил. За них вроде бы даже тост поднимали, и не один. Но сначала за Бекетова, конечно, за его щедрость — угощал-то он.
А дальше Петя плохо помнил. Стали по бутылкам пустым стрелять, он тоже хотел, но едва пистолет не выронил и решил не позориться. Потом учили его вальс танцевать за даму, а он уже на ногах не стоял, только смеялся и падал на руки Алексею Николаевичу. Рассказывать еще что-то пытался, но совсем без толку: и двух слов не выходило.
В конце он повис на шее барина и предельно громко и ясно сказал, чего хочет. Им хлопали даже, когда Алексей Николаевич на себе его утащил. А вот что потом было — хоть убей, не помнил. Может, и заснул сразу, а может, и получилось что…
А утро гадко началось, хуже и не бывает — с генерал-марша на рассвете. Вот вздумалось же именно в этот день поднимать на учения! Так-то в войну неприятель будит, а тут вместе отдыха и дневки решили провести смотр вновь прибывшим солдатам.
От труб за окном у Пети голова раскалывалась. Он вжался в одеяло, чувствуя, что его даже лежа мутило.
Алексей Николаевич с тихим стоном приподнялся и снова упал на подушку, запустив пальцы в волосы. Ругался он долго и затейливо, Петя аж заслушался.
Барин встал все-таки, начал одеваться. Его шатало немного, а чтобы мундир застегнуть, пришлось Федора позвать, а то пальцы дрожали. Петя сквозь прикрытые глаза смотрел, и каждый звук ему был словно обухом по голове. Он тогда и решил, что не притронется к вину больше: стоит ли мучиться?
Алексей Николаевич подошел и положил ему на лоб мокрое полотенце, потрепал по волосам.
— Ты спи, к тебе это, — он, морщась, кивнул в сторону окна, из которого до сих пор звучали трубы, — не относится.
Легко ли — заснуть, когда голова болит хуже, чем после Гришкиного приклада! Петя долго маялся, потом решил все-таки на улицу выйти. Умывшись, он пошел смотреть на новых солдат — любопытно было.
Не повезло же им застать офицеров после гулянки — злых и похмельных. Те мрачно переглядывались и кутались в шинели, держа поводья нетвердыми руками. И резко и отрывисто выкрикивали команды для строя гусар — робких мальчишек, только выпущенных из корпусов.
Петя присел и стал смотреть, подперев голову руками. Его заметили и кивнули ему приветливо.
Учения неудачно начались. При команде: «С места! Марш! Марш!» — лошадь у одного из юношей поднялась на дыбы и перебросила его через голову на землю. Петя глаза закатил: мало того, что тут не уметь надо повод удержать, так еще и хватило ума саблю так приладить, чтобы ножны между ног лошади попали. Где ж их берут-то, юнцов этих, неумелых таких?
Он приподнялся тут же, вокруг него собрались все, воды на него из фляги плеснули. И Алексей Николаевич подъехал, хмурый и мрачный. Петя знал, что лучше ему сейчас под руку не попадаться.
— Вы, юноша, не умеете ездить верхом, — холодно заметил он.
Тот, сидя на земле, принялся оправдываться, что это лошадь его сбила, а так он умеет, учили его, в столице занимался.
— Вздор! — раздраженно продолжил Алексей Николаевич. — Слушать ничего не желаю. Вы упали с лошади. Только вместе с лошадью может упасть гусар, но никогда — с нее!
За его спиной раздались смешки, что, мол, это он мог бы на себе показать для лучшего понятия, а то как раз неплохо вышло недавно. Но барин внимания не обратил и до слез довел мальчишку.
— Вы откуда здесь вообще взялись, по чьей рекомендации? Уж извините, не поверю, что определили просто так с вашими выдающимися умениями.
— Бекетова… Михаила Андреича… — всхлипнул юнец.
— Вот оно что! Ясно теперь, почему вам на лошади не сидится…
Тут офицеры за его спиной уже в голос рассмеялись. На этот раз — над мальчишкой, который вскочил и ушел, размазывая слезы по лицу. Пете его жалко не было: правильно, должен понимать, зачем он здесь, и уметь хоть что-то. Значит, его Бекетов из столицы привез себе…
Алексей Николаевич с ним сразу после учений пошел разговаривать, и Петя посмотреть решил.
— Ты зачем ребенка обидел? — укоризненно спросил офицер.
«Ребенок» сидел у него на коленях, а как барина увидел — прижался к Бекетову и спрятался, испуганно косясь из-за его плеча. А из угла избы на них еще один мальчишка смотрел из тех, что прибыли в полк. Оба были кудрявые и темноглазые.
Алексей Николаевич все-таки вытащил Бекетова поговорить и посоветовал позаниматься с ними тем, чем и подобает в армии — подготовкой.
— Ты лучше за Петькой своим смотри. А моих не трогай, сам разберусь.
— Твоих? — удивился барин. — Обоих, что ли? А позволь-ка вопрос нескромный задать: ты как с ними — поочередно или?..
— Это почему ж нескромный? — рассмеялся Бекетов. — Помнится, в высших классах корпуса тебе такое нескромным не казалось, нет?
Алексей Николаевич шикнул на него, но поздно: Петя, стоявший рядом, холодно прищурился и вздернул бровь.
— Вот ты это зачем сказал? — барин вздохнул, мрачно взглянув на Бекетова. — Мне теперь перед ним полночи объясняться.
Офицер расхохотался, любуясь рассерженным и взъерошенным Петей — тот не шипел едва, точно котенок дикий, которого против шерсти погладили.
— Угомонись, ревнивец. Ты еще пешком под стол ходил, когда мы с Алешкой развлекались там.
Петя все-таки не успокоился: заснуть не давал, требовал, чтобы рассказал про него с Бекетовым. Сам вообще-то про них догадался давно, но тут Алексею Николаевичу все выложить пришлось. А потом еще барин мирился с ним аж до утра, а то Петя снова обещал, что не дастся.
А на другой день Бекетов их разбудил, как он это делать любил, рано и шумно — ввалился в палатку, стуча сапогами и размахивая какой-то бумагой.
— Это что? — сонно спросил Алексей Николаевич, кивнув на лист у него в руке.
— Приказ о формировании партизанского отряда. Или ты, мон шер, собрался в лагере просидеть до конца войны? Что же это — за противником идем и не сражаемся! Мне, знаешь ли, скучно так.
— А я при чем?
— А при том, что со мной поедешь. Так что давай, собирайся.
Он вышел, и Алексею Николаевичу осталось только ругнуться ему в спину. А Петя тут же радостно вскочил. Какому же мальчишке не занятно партизанить?..
***
Двести лет народ не видел врагов на своей земле: позабылись уже поляки, стоявшие в самой Москве, и только старики рассказывали, как их деды в ополчении сражались с захватчиками. Впервые после Пугачевского восстания поднялись крестьяне — с первых дней войны, сами собою, без приказов. Уже с границы перед французами жгли хлеб, чтобы не достался им, собирались в отряды и защищались, как могли. Народ озлился и остервенел, глядя, как враги грабили деревни и оскверняли церкви — до единого человека поднялись.
Простой люд не нужно было учить заводить неприятеля в лес или в топи: французов обманывали, под прицелом не говорили о легкой дороге и заманивали потом в чащу.
Но — вот беда! — умел ли крестьянин сражаться? Сроду ружье было у него только для охоты, да и то — старое, дедовское. Больше оружия не было, лишь топоры, вилы да косы. А если и брали с убитых французов пистолеты, то не умели стрелять из них, и толку мало выходило.
И военных приемов никто не знал — как отряд устроить в лесу, какой отдать приказ, как окружить врага. Собрать, разъяснить и помочь — то было дело для опытных армейских офицеров, которых посылали в тыл врагу.
…— Вот ты, Петька, что думаешь: партизанить — это языка схватить да один амбар поджечь? — Бекетов стоял вместе с ним над картой и обнимал его за плечи, — Нет, оно сложнее. С тех пор, как изобрели порох и умножились армии, пропитание их, извлекаемое из того пространства земли, которое они собой покрывают, начало встречать невозможности, потому и приобрела пользу партизанская война. Есть боевое поле, где стоит армия, и поле запасов, откуда производится ее снабжение, а расстояние между ними — то поле партизанского действия, и чем оно больше, тем труднее защищать его и легче на нем маневрировать. Сам посуди: что предпримет неприятель без доступа к пище, снарядам и резерву?..
Бекетов увлекся, говоря все более непонятно и все крепче прижимая к себе Петю. Тот слушал, хоть понимал от силы половину.
— Но и это не все. Партизанская война имеет влияние и на главные операции армии. Перемещение ее долженствует встретить затруднения, когда каждый шаг ее немедленно может быть известен неприятельскому полководцу посредством донесений партизанских партий.
— Так бы и сказали, что разведывать будем, — фыркнул Петя.
Словно не слыша его, Бекетов продолжил разглагольствовать:
— А нравственная часть едва ли уступает вещественной части этого рода действия. Во-первых, это поднятие упадшего духа жителей тех областей, которые находятся в тылу неприятельской армии. Во-вторых, это угнетение самого неприятеля, когда успехи партизан наводят на него мысль, что нет ни прохода, ни проезда, ни подвоза фуража и продовольствия…
— И с дороги до кустов отойти страшно, — поддакнул Петя, вывернувшись из-под его руки, которой тот едва под рубаху ему не залез.
Он понял уже, что Бекетов заговорить его хотел, чтоб обнять можно было. Красиво говорил, длинно, увлеченно. И руки распускал при этом, стоило уши развесить. Хоть не при Алексее Николаевиче: нарочно ведь его к солдатам спровадил с какой-то мелкой проверкой.
Бекетов хмыкнул и потрепал его по волосам, разочарованно вздохнув.
Они выехали на другое утро всего-то с десятком казаков. Больше не дали, хоть Бекетов и ругался страшно на весь штаб. Им предписывалось мужиков собирать, а казаки только для охранения нужны были.
— Вы б мундиры прикрыли, что ли, — Петя скосил глаза на офицеров. — А то за французов примут.
— Это почему же? — удивился Бекетов.
— Да вишь, батюшка, шибко на одёжу ихнюю схожо будет, — исковеркал Петя и без того корявую мужицкую речь. — Это они потом так оправдываться станут, а сначала перестреляют без разбору. А то будто бы они поймут, где гусар, а где француз.
Про мужицкую дикость он хорошо понимал. Да и вообще, дворовые к крестьянам всегда свысока относились. А те дворовых считали бездельниками, которые только и умеют, что господам угождать по мелочи и нос задирать.
— Это ты дельно заметил, — кивнул Алексей Николаевич. — А ты, Миш, научил бы по-русски своих мальцов, а? Или скажи хоть им, чтоб помалкивали…
Бекетов с собой их взял. Того, который с лошади упал, звали Жаном. Другого, что постарше — Анатолем. Оба воспитывались европейскими гувернерами и были из тех богатых столичных семей, у которых во время войны появилась мода на русский язык в салонах и где за каждую оговорку платили шутливый штраф — таков у них был патриотизм. Пете противно делалось, как представлял. Этих господ сюда бы, в армию — пусть хоть краем глаза посмотрят…
Мальчишки бойко болтали меж собой по-французски. Русские слова они, если была надобность, подбирали с трудом, долго думали и хмурились. Их-то уж точно за неприятеля могли принять.
— Да с ними и поговорить-то не о чем, — вздохнул Бекетов, оглянувшись.
Петя отвернулся. Он понимал, зачем офицер их себе привез, почему они темненькие оба — чтоб на него, Петю, походили. Да вот и близко не оказалось, робкие они были и совсем простые, обычные. А что тут сделаешь? Сам отступился, да и не отбирать же его у друга.
Совету последовали: вместо шинелей накинули кафтаны, а Бекетов и вовсе перестал бриться и бородку отпустил. На мужика он, конечно, все одно не походил — слишком горделивый и осанистый, за версту видно, что помещик. Но зато крестьяне именно к нему шли на поклон с просьбой: «Возьми к себе воевать, батюшка». На Алексея Николаевича рядом с ним как-то и не смотрели, косились только — замечали, что тоже офицер.
Они ездили по деревням, выспрашивали, где есть уже мужицкие отряды. Каких только небылиц им ни рассказывали! Про то, что дьячок какой-то пленных сотнями брал, про старостиху Василису, которая будто бы сама с французами билась то ли саблей, то ли косой… Может, и придумали половину — но ведь сражались крестьяне, давали отпор! А как слышали, что из русской армии звали воевать — от мала до велика шли, еще отказывать приходилось совсем мальчишкам или старикам.
Но вот сражаться никто не умел. Прежде, чем партизанить, надо было научить. Они отошли от Смоленской дороги и разбили лагерь в лесу, где полутора сотням мужиков разъясняли кавалерийские приемы и боевые команды. Как новые приходили, прослышав про них — надо было сначала начинать и долго каждому втолковывать. Петя тут помогал и офицерам, и казакам: у него проще получалось говорить, да и показать мог на лошади, что нужно.
К ним вечером в палатку Бекетов заходил, начинал досадно рассказывать:
— Никакого терпения нет! Говорю ему: «Ну ты как ружье заряжаешь, вот и пистолет так почти». А он мне: «Ох, батюшка, не ругайтесь, это по-инакому, непонятно…» Слово-то какое — «по-инакому»! Мужичье сиволапое… Мне любопытно вот: а Давыдов сам каждого учит?
Давыдов был герой: его вспоминали, как говорили про партизан, его стихи читали наизусть, а барышни вздыхали по нему, едва видели гусар.
— Если сам, то великий же он человек… А я решительно не могу так больше. Эх, казаков бы сотни две — и гнал бы в шею этих французов!
— Ага, до Парижа, — сонно бурчал Петя, ворочаясь под боком барина.
Бекетов уходил, усмехаясь его ответам. А на другой день снова втолковывал мужикам, как надо сражаться.
Со стрельбой труднее было: оружия и пороху недоставало. Сделали уже пару вылазок и палили по мундирам убитых французских солдат. Петю не взяли тогда, хоть он и хотел.
Он так в лагере и сидел. Обидно было: будто он навроде мальчишек Бекетова, которые не умеют толком ничего!
Он к Бекетову и пошел на вылазку проситься, а то Алексей Николаевич не отпускал. Да и был тут Бекетов главнее.
— Михаил Андреич, места знакомые, а я лыжи достал, разведать могу…
Весь вечер ходил за ним не умолкая. Тот, наконец, рукой махнул: отправлю, мол, как надобность будет.
А пока не отправил, он в лагере занят был. Объяснял, как с пистолетами и с саблей обращаться, командам учил, помогал Алексею Николаевичу. К вечеру оба так уматывались, что сил ни на что не оставалось. Хотя Пете обидно немного было: барин ночью только грелся об него, а у Бекетова мальчики частенько неловко сидели в седлах поутру. Да ведь сам же отказался к нему пойти, тут только вздыхать и можно, что хорошо с ним было бы.
Тут уж имелось, что сравнить. Бекетов ходил по морозу в распахнутом кафтане и усмехался Пете: передумает, может? А Алексея Николаевича застудиться угораздило, не слег едва. Петя как-то в палатку зашел, где они спорили, склоняясь над картой. Увидел, что барин нездоровым выглядел и знобило его — молча взял под руку и увел в палатку. А потом лечил: в деревню ближайшую пошел и спросил, нет ли знахарки у них. Ему показали на крайнюю избу, и открыла старуха, похожая немного на Лукерью. Удивилась сначала: «Тебе что, цыганенку, надобно?» Петя привык, что его за цыгана принимали. Объяснил, что он партизанит и что травы ему нужны — сказал, какие. Та поняла, что он толк знает, и принесла ему. И дивилась, провожая, с каких это пор цыгане в партизанах ходят.
Петя травы заварил и плеснул самогона — такая крепкая да забористая настойка вышла, что, попробовав, всю обратную дорогу пот со лба утирал. Алексея Николаевича ей отпаивал, хотя и заставить пришлось.
— Это что? — морщась, спросил он.
— Да уж, ваше благородие, не шампанское. Вы пейте, пейте.
Тот после одной кружки тут же заснул, и через пару дней прошло все.
— Да ты колдун у нас, — усмехнулся тогда Бекетов. — Надо ж было такой дряни намешать…
— А может, и колдун, — Петя повел прищуренными глазами. — Вот заколдую, так пожалеете, что смеялись.
— Да уже заколдовал, — досадливо махнул рукой офицер.
А на первой своей вылазке Петя с благодарностью помянул Кондрата: сразу вспомнил, как бегать на лыжах по лесу, где без них по колено провалишься в снег. Он ночью подбирался к французским кострам и слушал разговоры. Это мародеры были, дезертиры, которые решали, в какую деревню пойти грабить. В армии-то у них непонятно уже было, накормят или нет после перехода — вот и сбегали сами добывать.
Достаточно расслышав, он мчался назад. Если и видели его, то никакой француз за ним бы в чащу не полез. А в лагере его Алексей Николаевич встречал — не спал, дожидаясь, тут же обнимал и целовал за палатками. Ему не нравилась эта затея, будь его воля — не отпускал бы.
Но слишком много нужного Петя приносил, чтобы в лагере его держать. Они шли к Бекетову, и он показывал на карте, что узнал. А потом Алексей Николаевич тащил его к полевой кухне, где мог посреди ночи поднять повара и заставить греть похлебку. Только после двойной порции горячего наваристого бульона он Петю спать вел. И сам ложился рядом, крепко обняв его.
А как же барин разволновался однажды за него! Страшный тот день был: впервые Пете пришлось человека убить. Снилось ему долго это, в холодном поту просыпался и жался к Алексею Николаевичу.
Того не было с ним тогда. Петя с десятком мужиков пошел в деревню продовольствия для отряда взять. Они возвращалась, когда на дороге напоролись на французский разъезд — по-глупому, по неосторожности вышло, не схоронились вовремя.
А бой Петя плохо помнил. Закружилось так, что и не разобрать ничего — кричали, ругались, выстрелы громыхали… А как схватил его за шкирку здоровенный улан — тут и оставалось только, что ножом ткнуть наугад. Тот упал, а на руки Пете кровь брызнула.
Пока мужики добычу с них собирали, он в лес отошел. А там — мутило, аж выворачивало, в глазах темно было. А потом ничего, как окликнули — встал, снегом лицо обтерев, и вернулся к ним. Не догонять же потом.
Его шатало, пока шел, ноги не держали. Алексей Николаевич как увидел его — сам побледнел, сразу все поняв. На руках почти уволок его в палатку, а там судорожно обнимал и неумело пытался утешать: «Это ничего, это в первый раз только так…» Баюкал, как ребенка, гладил, а потом насильно водки в него влил, и Петя забылся.
А дальше и правда легче стало. Страшно, жутко — но все-таки проще, чем впервые. Только убитых обыскивать он никак не мог, притронуться почему-то отвратительно казалось. Не смотрел даже, как мужики деловито распарывали мундиры и шарили под ними, выискивая кошели. Хотя и понимал: придет со временем, не так еще очерствеет. Безжалостно сломала и выкрутила война все то, что было в нем еще мальчишеского — повзрослел раньше положенного, стал жестче и сдержанней.
Скоро у них был уже выученный отряд. С ним и орудовали — освобождали захваченные деревни, перехватывали курьеров, отправляя найденные бумаги в штаб, расправлялись с вражескими фуражирами и отрядами мародеров. Петя, не слушая барина, уходил с казаками в вылазки — его звали «черкесом» за храбрость, то шутливо, то с уважением.
Да и за сметливость он всем нравился. Как-то появился смурной и хмурый мужик в отряде. Он сторонился всех, недалеким казался, особливо когда Бекетов пытался разъяснить ему, что нужно перед французским обозом на дороге дерево свалить — подло и по-разбойничьи, но действенно. Тот только хмыкал и плечами поводил непонятливо. А вдруг Петя подошел к нему, отвел в сторону и шепнул что-то на ухо — и на другой же день тот подрубил это дерево, да еще и сам всех выучил, как нападать.
— У него на роже Сибирь написана, — пояснил Петя изумленному Бекетову. — Я сказал, будто открою вам, что он беглый, и вы его вернете туда.
Он лукавил, конечно. Клеймо просто приметил, а по виду-то и не узнаешь. Того мужика Бекетов выделял с тех пор, самое опасное ему поручал — а тот исполнял, лишь бы про клеймо не дознавались.
Им и другие отряды помогали, из тех крестьян, которые хотели воевать сами. Объединялись, если надо было на большую вылазку пойти, и Бекетов подолгу обсуждал план дела с их главарями-мужиками. До войны такое немыслимо было, чтобы дворянин с крепостным на равных говорили. А здесь забывалось, что у самого Бекетова этих крепостных с тысячу душ. Война все перемешала и поменяла.
А к середине ноября их отозвали обратно в армию. Крестьян поблагодарили за службу царю и Отечеству и отпустили по домам, от которых отошли уже порядочно: быстро отступали французы.
Бекетова наградили и повысили в чине, а Алексея Николаевича обошли как-то. Оно и понятно: его заслуги тут мало было. А Петя гордый собой ходил: если б не он, то и половины дел у них удачно не прошло бы. Про его отчаянные выходки всем рассказывали.
— Вот, Петька, был бы ты Зурову братишкой, дворянином, — смеялись гусары. — Ты б у нас офицером стал уже!
— Не надо, — мрачно усмехался Бекетов, глядя на них, сидевших вместе в углу. — И так перед всем полком разврат такой, что не слава богу, а тут братишкой еще бы…
Офицеры усмехались только: кто бы говорил тут про разврат. Впрочем, Бекетову и не мешало, что про него думали так. Ему, общему любимцу, все прощалось.
Однажды при переходе полковник бранился, что солдаты спят в седлах и не держат строя. А вскоре и его увидели дремавшим на ходу. Офицеры и этим зрелищем уже утешились, но Бекетову мало показалось. Подмигнув своим мальчишкам, он пришпорил коня и проскакал мимо полковника — лошадь его подскочила, и все видели испуг и торопливость, с которыми он хватался за выпавшие из рук поводья.
Про полковника говорили, что тот при первой возможности подаст в отставку. А на его месте известно кого ожидали — Бекетова, лучшего и храбрейшего офицера. Непозволительно молод, горяч еще, но на войне быстро нужного опыта набираются. Ясно было, что лет через пять поставят над полком именно его.
Петя испугался немного, когда узнал, что табор придет. Пусть звали его цыганенком — но как с настоящими цыганами быть? Боязно, неловко.
Цыган зовут для разнузданного, безудержного веселья. На три дня встали в большой деревне, а они как раз шли мимо — вот и завлекли их в полк.
С ними долгая ночь вышла — много после нее осталось размышлений, неясных мыслей и тревог.
Все весело началось: пришли они, и тут же тесно стало в избе, шумно от шороха цветастых юбок, танцев и песен. Гусары смеялись с ними, подпевали. А Петя в углу сидел, стеснялся. И смотрел и слушал затаенно и радостно.
— А ну-ка... — один из офицеров схватил вдруг его за рукав. — Пойдем!
Петю усадили на лавку у нестарой еще цыганки с хитрым прищуром. Ей все офицеры уже ручку позолотили, каждому судьбу говорила.
— А ему погадай!
Цыганка улыбнулась, взглянув на Петю.
— Мы своим не ворожим.
Петя нахмурился. Вот снова приняли за цыгана, а он ведь не как они. Непонятно: и не обычный дворовый, и не цыган. Ни так, ни сяк, самому не разобраться, чей он.
— Да по тебе и без гадания видно судьбу твою, — загадочно улыбнулась цыганка.
— А что видно-то? — переспросил он.
— Значит, не понял еще, — она рассмеялась, — Идем танцевать, а то ты как неродной нам.
…Будто бы в сказку Петя попал: никогда так весело не было! Среди цыган — молодых, задорных, смешливых, — хорошо и легко сделалось. И пелось, и гитара в руки просилась, и танец выходил, будто с детства умел это. Его закружили, и лица были вокруг незнакомые, но словно и правда родные. Вот он — праздник настоящий, жизнь яркая, свободная!
Умаявшись уже, Петя мазнул взглядом по избе. И приметил, что офицеры хмурые были, которым карты на судьбу раскладывали. И косились на Бекетова все.
А тот ухмылялся, глядя на карту перед собой — пикового туза острием вниз. Глупость, конечно, верить… Но любой знает, что это в цыганском гадании либо к болезни, либо к смерти. Хуже нет такой карты на войне.
— Второй раз выпадает… — проносился шепот над столом.
Бекетов рассмеялся только — громко, уверенно.
— Да ну вас к черту, господа, с вашими картами и гаданиями. А ну-ка вина откройте!
Он много пил, храбрился, смеялся больше всех, снова слал к чертям предсказание. Но испорчен был уже вечер, тень промелькнула и затаилась. А цыганка-гадательница смотрела на Бекетова долгим изучающим взглядом и тихо качала головой.
Петю тревога теперь не покидала, не до праздника стало. А тут еще ему непонятно чего наговорили, когда прощались.
— Что же, не пойдешь с нами? — спросила цыганка.
Не шутила, кажется. Петя удивился:
— Куда?
— Значит, точно не понял еще, — она снова засмеялась, и у нее на руках зазвенели браслеты.
А когда шли к себе, Бекетов еще совсем запутал его. Тот был немного пьян и говорил без умолку, нервно оправляя мундир.
— Я уж думал, ты сбежишь с ними…
— Да вы сговорились все, что ли? Куда сбегу? — разозлился Петя.
— Я тебе вот что скажу. Я тебя, Петька, никогда таким счастливым не видел — ни с Алешкой, ни с кем, вот ни разу. С ними только. Оно, может, тебе и незаметно, но тебя от них не отличить было. Так что смотри, Алеш, как бы он не ушел от тебя, а то вот в первом же таборе прижился…
— Да я же не совсем цыган…
Бекетов призадумался, а потом продолжил:
— Я, может, сейчас неправильно скажу, но я об этом не очень понятие имею. Разве для цыган много разницы, совсем ты по крови их или нет? У них самих ведь столько намешано, что не разберешь… Главное, кажется, чтобы сам себя цыганом признавал и жил по-цыгански. Тогда уж не спросят, наполовину ты цыган, на четверть или вовсе седьмая вода на киселе.
— Да я ж крепостной, как по-цыгански жить-то, — пожал плечами Петя.
— Да ты, Петька, не обычный крепостной, — расхохотался Бекетов. — Если б все крепостные такие были, у нас бы революция случилась пострашнее французской! Так что в оба гляди за ним, Алеш…
Петя долго в ту ночь заснуть не мог. Вспоминал и цыган, и неудачное гадание у Бекетова — тревога за душу брала.
***
Тяжко это, когда тебя любят, а ты — нет. Смутная вина гложет, неловко ловить отчаянные ждущие взгляды. Нравился Пете Бекетов, удалой гусар, храбрый офицер. Но вот чтобы любить, чтобы сердце замирало — не было такого. А как представлял, что уйдет к нему, сразу стыдно становилось: Алексея Николаевича бросит, а ведь один у него остался.
И еще Петя понимал, чем завлек отчаянного гусара — тем, что гордый, что не дается. А как доступный станет — не надоест ли? Бекетов-то завоевать его хотел, азартом горел, а если согласиться, то неизвестно еще, сколько им вместе быть: оба горячие, увлекающиеся, разведет по сторонам и будут жалеть, что друга предали. Гадко получится — за спиной у барина на виду у всех шашни крутить. Да и другие офицеры уважать перестанут, поймут, что уломать можно, и полезут. И ведь не осердишься тогда, пример-то показал уже.
Еще и гадание это… Петя думал мрачно: может, и не шел бы Бекетов так отчаянно в атаку, сложись все по-другому. И врагу так запутаться не пожелаешь: предашь одного — другого от смерти спасешь да лучших друзей разведешь при этом. А не предашь — сиди и думай, не сбудется ли гадание. Вот и выбери тут!..
Петя мрачный в палатку вошел. Смотреть тягостно на Бекетова было, встречаться с ним не хотелось. Тот спал уже, и он вдохнул облегченно. И сел в углу, глядя на него.
Мальчишки, Жан и Анатоль, с двух сторон доверчиво жались к его широкой груди — дети совсем были во сне, хотя чуть постарше Пети оба. Они понимали, что Бекетов их себе не по большой любви привез, а просто чтоб был кто-нибудь под боком. Да и слова ласкового не слыхали от него, наверное. Хотя берег, в бой либо с собой брал, либо вовсе не пускал. Бекетов ничего наполовину не делал — раз уж взял, так защищал, досаду не срывал на них, они как за стеной за ним были. Те и привязались к нему.
А как перепугались оба, едва про гадание узнали! Хвостиками за ним вились, глядели снизу вверх отчаянно. Бекетов смеялся только: «Ну вы что? У английских учителей воспитывались — и цыганам верите?» Но невеселый смех какой-то выходил у него. Всякий знает, что у цыган карта просто так не ложится.
И Алексей Николаевич хмурый был. А как стали собирать отряд, чтобы в тыл врагу вылазку сделать — просить стал:
— Миш, не надо, тебя ведь не заставляют, можешь не идти...
— И ты туда же! — разозлился Бекетов. — Надоели вы мне все! Пойду непременно, а то скажут, будто я карты испугался — позору не оберешься.
Он был упрямый, храбрый и отчаянный — весь полк на него равнялся. Собираться стали на другое утро, и еще в сумерках Бекетов тихо ушел.
— Михаил Андреич! — Петя догнал его за палаткой.
Как не нравилось ему это! Тут понятно, что навыдумывать всякого можно со страху. Но много стало мародеров, когда совсем развалилась неприятельская армия, по всей округе шарили — отчаявшиеся, озверевшие. Их и шли отлавливать, а то уж которая деревня горела.
— Чего тебе? — хмуро спросил Бекетов. — Оставаться поздно уже.
— Да я не за этим… Монетку возьмите на счастье.
Хуже глупости не выдумать! Ну а вдруг не зря он сидел с гадалкой? Петя много узнал тогда: та про цыганскую ворожбу рассказывала, про то, как удачу приманить и отвести, про амулеты разные. Говорила, что на золото удача хорошо ложится, потому и носят они столько украшений. А самое ценное — если дарят их. Потому и в бедности цыгане в золоте ходят, и мысли нет продать семейные, по наследству перешедшие серьги и кольца.
Монетку вот старую подарила, научила, как на счастье заговорить. Петя не очень верил, хмурился. А сегодня с утра как пробрало — то ли приснилось что, то ли просто захотелось помочь, чем мог.
— Да ну тебя, Петька, — хмыкнул Бекетов.
— Утянет, что ль, ну возьмите…
Петя знал: как ему что в голову взбредет — не отступится, пока не сделает. Вот и пристал так, что проще согласиться было.
— Не верю, — Бекетов протянул-таки руку за монетой, сунул за пазуху не глядя.— Лучше б обнял на счастье.
— И обниму, только не потеряйте, — Петя прильнул к нему и замер.
Так и стояли — холодно было, а в руках у Бекетова он грелся. Снег где-то сзади скрипнул, но они не обернулись. Нескоро офицер вздохнул и в сторону шагнул. Пете он улыбнулся, потрепал его по волосам и прочь ушел.
Тот медленно в палатку вернулся. И натолкнулся на тяжелый взгляд Алексея Николаевича, который курил в углу. У него снег на плечах был — с улицы только что. Видел их, что ли?..
— Попрощались? — с ухмылкой спросил он.
Петя досадливо отвернулся. Ну что же это! Опять вот, видно, невесть что выдумал, чего и близко не было. Неприятно было, что барин злился. Лучше б за друга волновался.
— Так и знал, что спелись, — продолжил он задумчиво. — И когда только успели?
— Да не было ничего! — Петя закусил губу. — Ну, провожал, да я вовсе хотел… монетку на счастье…
Обидно было: оправдываться перед ним еще! Да ведь и не за что, а не поверит.
— Какую монетку, Петь? — раздраженно спросил барин. — Будто я не понял, что своими глазами видел.
— Видели, да не то, — бросил Петя.
— А что еще можно было увидеть? Не увиливай, — Алексей Николаевич ехидно усмехнулся. — Врать не надо, и так понятно все. Не стыдно?
— Нет! — Петя, зло сверкнув глазами, вылетел из палатки.
Да не за что ему стыдиться! И не объяснишь ведь. Гадко подумалось, что лучше было бы к Бекетову на самом деле уйти — уж тот бы точно такого не стал бы выдумывать и злиться. С ним поговорили бы спокойно, если б он так Петю застал. Может, тот погорячился бы сначала, но непременно понял бы. А тут — ну как можно так? Вот вбить себе в голову и слушать ничего не желать. Ну и ладно, пусть мучается, а уж терпеть и первым не приходить мириться Петя умел.
Три дня минуло. Они так молча и ходили, только зло переглядывались. А спали в разных углах палатки, хоть и мерзли.
Пете вовсе не до ссоры было, он про Бекетова думал. Он на четвертый день пристал к офицерам: бывает ли, что так долго вестей от отряда нет? Бывало, конечно, но дурное предчувствие не оставляло.
Они на другой день пошли к полковнику, поддавшись Петиным уговорам. Просили, чтоб отпустили их тоже в вылазку, вдруг выручить нужно. Тот разрешил.
Петя, конечно же, с ними поехал. Как собирались — увидел, что Алексей Николаевич тоже коня седлал. Ну понятно, как же без него за другом. Но Пете не хотелось ехать с ним, видеть его гадко было.
— А ты куда? — хмуро спросил барин. — Отряд мой, я тебя не возьму.
— Вам партизан не нужен? — Петя вздернул бровь.
Солдаты за его спиной тут же закивали: нужен, мол. Знали ведь, как Петя умел в лесу хорониться. Он понимал, что тут его поддержат. Алексей Николаевич мрачно покосился на него и кивнул.
Они ни словом не перемолвились, пока ехали — кружили по дорогам, выспрашивали в деревнях про гусар. Мужики головами качали. Так до ночи промаялись, только тогда сказали им, что видели недавно.
И как видели! Они в лес указали: мол, те туда отступали, а за ними мародеры шли. Им не сказали про гусар, но дело-то два дня назад было, наверняка уже нашли их и окружили в чаще.
Следы копыт нетрудно было выискать в снегу, их не замело еще. Кое-где размыло из-за оттепели, но тут Петя вперед ехал и смотрел — сломанные ветки по краям дороги замечал, кусты примятые, и ему хватало таких примет.
Выстрелы они издалека услышали — Петя первым насторожился. И тут же соскочил с коня.
— Зачем собрался? — остановил его барин.
— Посмотрю.
— Так я и пустил.
— Сами по сугробам полезете? — Петя прищурился. — В красном мундире? Вот занятно целиться будет…
Тут он прав был. Гусарам не след в разведку идти, а ему — как раз, для того и напросился с ними. Он в полинялом армяке был — не видно между деревьев.
Снег глубокий был, по колено ему. Петя умаялся, пока шел в сторону выстрелов. Они ближе становились, а скоро он и ржание лошадей различил, и голоса. Тут уже пришлось ползком, чтобы не приметили.
Он долго не подходил, смотрел, где кто. Мародеров больше было, чем гусар, все из опытных французских солдат. Они полукругом расположились, жгли костры — в осаде, значит, сидели. Прижали гусар к чащобе, где с лошадьми не пройти.
Петя прополз между костров, под низкими еловыми ветками хоронясь. Страшновато было, когда прямо перед ним проходили солдаты, казалось, что обернутся и увидят. Но не зря он зиму у Кондрата жил, охотился, не зря партизанил — не заметили.
И к гусарам он ползком пролез. Они в овраге сидели и отстреливались, их измором брали. Петя чуть в стороне спустился и окликнул их, выпрямился и подошел.
— Петька… — на него взглянули неверяще.
— Выручать вас пришли, отряд за лесом. А Михаил Андреич где?
Гусары вдруг помрачнели. Петя почувствовал, как похолодело все внутри.
Никогда бы в голову не пришло Бекетова среди раненых искать. Петя и представить себе не мог, что его шальная пуля достанет, не верилось в это совсем. А вот сбылось-таки гадание, верно легла карта, будь она неладна. К болезни, к ране — разницы особой нет, в войну тем более: главное, что к нездоровью. И хорошо еще, если не к смерти.
Бекетов лежал, укрытый двумя шинелями. Но все одно руки у него ледяные были — Петя вздрогнул, когда дотронулся. Лицо у офицера было пепельно-бледное, припорошенные снегом волосы казались почти черными.
Он разлепил глаза и посмотрел на Петю — не узнал даже сначала, судя по мутному взгляду. И вдруг улыбнулся посеревшими, до крови искусанными губами.
— Петька…
У Пети ком в горле встал. Он наклонился, а то еле слышно было.
— Поцеловал бы, — у него каждое слово с трудом выходило, тихо и хрипло. — На прощанье…
Как тут откажешь! Пете выкрикнуть хотелось, что никакое это не прощанье, что он сейчас отряд приведет и спасут его… Вместо этого он порывисто прижался к холодным губам Бекетова и замер, чувствуя, как слезы подкатывают.
А потом все-таки заговорил — торопливо, глотая слова и запинаясь:
— Я сейчас, мигом… С отрядом вернемся и выручим, вы дождитесь только. И в лагерь тут же, там вылечат, а то что же выдумали — прощанье! Вы потерпите, я быстро…
Бекетов прикрыл глаза и отвернулся. Пете хотелось еще много сказать, утешить, но жуть брала, что не успеет, если не поторопится. Да и не слышал тот уже, снова в забытье провалившись.
Петя вскочил на ноги, метнулся прочь. Его окликнули, вина глотнуть предложили, а он только отмахнулся.
Тяжко же было осторожничать, пока во второй раз мимо вражеских костров крался. А как те за деревьями скрылись — сорвался и побежал, что было силы. Он спотыкался, едва не падал, дыхание сбил совсем — никогда так бегать не приходилось.
Он к отряду выскочил из кустов, гусары аж перепугались и за сабли схватились. И тут же кинулся к Алексею Николаевичу, сидевшему на бревне.
А как сказал про Бекетова — тот в плечи ему так крепко вцепился, что Петя от боли вскрикнул.
— Что с ним? Что? — глаза у барина шальные были, голос срывался.
— Пустите, — Петя вывернулся и присел рядом. — Ранили его, я же говорю.
Он отломил ветку, стал показывать на снегу:
— Вот, смотрите, тут они, тут французы, можно отсюда вот напасть, по просеке старой на конях пройти и как раз на поляну к ним…
Алексей Николаевич только кивал, глядя куда-то сквозь него. Он и понимал, кажется, с трудом, что ему разъясняли, его трясло всего. Петя злился, но виду не подавал: только ругаться им еще не хватало тут.
Гусары повскакивали на коней, Петя первым поехал. Тихо шли, хотя так и хотелось в галоп сорваться. Но нужно было, чтобы незаметно.
Петя первый бросился к французам с двумя пистолетами, паля из обоих. Те едва успели оружие похватать — а в нем никакой жалости не осталось, стрелял без промаху.
Бой короткий был. Петя до конца и не дотерпел, метнулся к оврагу. Там-то и без него французов добьют, а вот Бекетов — дождался ли?..
Живой он был — Петя дыхание почувствовал, дотронувшись до губ. Но так и не очнулся, даже когда барин упал рядом на колени и судорожно сжал его руку. Они так и сидели вдвоем над ним, пока бой не утих.
— Алексей Николаич! — один из молодых офицеров подошел, — Что с пленными?
Под ружьями полтора десятка французов стояли — жалкие, напуганные, мигом растерявшие всю свою наглость.
— Не брать.
Голос у Алексея Николаевича был ровный и пугающе спокойный. Он это громко сказал, по-французски, чтобы пленные поняли. Офицер сжал губы и посмотрел на него растерянно, потом на Бекетова взгляд перевел. И, пересилив себя, кивнул и пошел отдавать приказ.
…Почти вполовину отряд Бекетова поредел, раненых несколько было. Для тех, кто не мог на лошади сидеть, носилки устроили. И выехали обратно тут же, торопились. В сторону оврага, куда пленных увели и где выстрелы громыхнули, Петя старался не смотреть.
Какой же долгой дорога казалась! Он на Бекетова косился, они с Алексеем Николаевичем рядом с ним ехали. Петя не знал, какая у него рана, видел только, что мундир темный от крови вместе с куском рубашки, которой грудь обмотана была поверх него. Решили не трогать, без врача толку не было тревожить.
Они к ночи в лагерь приехали. А как Бекетова в госпитальную палатку занесли — Алексей Николаевич обессиленно присел рядом с ней, невидяще глядя в костер. Он явно аж до утра, если придется, так ждать собрался.
Петя тоже ни за что не ушел бы, не узнав, что с Бекетовым. Он сначала по другую сторону костра устроился, а то вдруг Алексею Николаевичу неприятно с ним. Смотреть стал на него: он сидел сгорбившись и запустив пальцы в волосы, губы у него подрагивали.
Он долго маялся. Потом плюнул на ссору, обошел костер и сел рядом. Барин скосил на него глаза, посмотрел растерянно и беспомощно. И вдруг прижался к нему, стиснул в объятьях и молча уткнулся ему в шею.
Петя гладил его по подрагивавшим плечам, шептал, что все хорошо будет. Самому легче ждать стало, когда утешать начал. И про ссору забыли оба: разве ж до нее тут?..
Костер затухать начал, а прошло будто бы уже полночи. Петя злился, почему так долго, а Алексей Николаевич затих и только вздрагивал изредка, когда шаги вблизи слышались.
А как двое врачей вышли, он тут же к ним подскочил. И, не слушая возражений, ворвался в палатку.
А Петя остался. Он по их усталым и довольным лицам понял, что жив Бекетов. А мешать отдыхать ему посреди ночи не хотелось, он утром бы зашел.
Врачи — молодые оба, наверняка из академии только — встали за палаткой и закурили. Взволнованные они были, радостные. Один из них, хмыкнув, в карман полез. Монетку достал — погнутую и окровавленную.
— Бывает ведь…
— Да… Вторая-то выше прошла аж на ладонь, знать, не прицелились толком. А эта — метко, метко… В сердце прямо было бы, и сразу, значит, конец царской службе. Если б не привычка деньги где попало таскать. Есть вот все-таки чудеса! А мы с тобой не верили, когда нам про такое главный хирург за бутылкой рассказывал, думали, сочиняет.
— Дай-ка, — другой врач протянул руку. — Он вернуть приказал.
— Очнулся едва и приказывает уже…
— Так гусар, они все такие…
Петя как оглушенный сидел. И неслышно почти, счастливо смеялся. А потом пошел в палатку на негнущихся ногах.
Алексей Николаевич там сидел у койки Бекетова, прижавшись щекой к его руке. А тот слабо усмехался:
— Алеш, прекрати. А то я от твоего нытья точно помру.
— И говорить так не смей! Миша, Мишенька… — он судорожно стискивал простынь и прятал лицо. — Господи, да если бы ты… нет, и думать не хочу об этом! Знаешь, я сам бы тогда ненадолго остался…
— Воевать некому будет, если все друг из-за друга стреляться начнут, — Петя присел на край койки. — Так бы я вам и позволил.
Бекетов весело взглянул на него.
— Спас, значит… Это как же?
— Романи бахт, — улыбнулся Петя. И объяснил, как офицер нахмурился: — Цыганское счастье. Его приманить можно. Или отвести…
Он взял монетку, стал рассматривать — пополам почти согнута, с вмятиной от пули. А потом бережно убрал в сумку Бекетова. Такой амулет беречь надо, он не раз еще беду отвести может. Тут уж волей-неволей поверишь в цыганскую ворожбу.
Пете не дали о цыганах подумать. Мальчишки в палатку ворвались, Жан и Анатоль — напуганные, встрепанные, едва запахнувшиеся со сна. Их в вылазку не взяли, вот они и узнали только сейчас, что вернулись гусары.
Алексей Николаевич тут же вскинулся и выпрямился. Перед ними-то не след было слабость показывать.
— Идите все отсюда, — недовольно буркнул Бекетов. — Отдохнуть-то дадите…
Он отвернулся, и мальчишки тут же заботливо укрыли его одеялом. Они-то уходить не собирались — примостились тут же, рядом с ним.
Петя поднялся, потянув за собой Алексея Николаевича. Им-то незачем тут сидеть было, самим отдохнуть не помешает, а прийти завтра можно.
А барин так и не успокоился — тут же снова к Пете прижался, обнял дрожавшими руками. Долго лежал так, ясно было, что сказать что-то хотел. Решился, наконец:
— Петь… А что у вас с ним?
— Да ничего. Про монетку-то поверили теперь? И кому стыдно должно быть?
Петя сонный был, ругаться не хотелось. Он послушал все же немного, как Алексей Николаевич винился, прощения просил. А как надоело — молча придвинулся к нему и поцеловал. Помирился, значит. И сквозь сон уже почувствовал, как барин устроился головой у него на плече и тоже затих.
***
Не просто так приходят невзгоды. Они значат, что оступился человек, не по той дороге пошел, что предназначена. А не поймешь первых предостережений, не свернешь вовремя с неверного пути — жди большей беды.
А пока раненый лежишь — есть время успокоиться, подумать. Бекетову, впрочем, так и не давали отдохнуть: у него по двое, по трое весь полк перебывал. Он ругался, если будили, но все одно каждый зайти хотел.
Полковник как-то пришел, предлагал ему отпуск: «Что же вы с вашей раной по переходам, по палаткам? Будете в тылу, в устроенном госпитале… Вы этого вполне достойны за ваши труды, почему же отказываетесь?» Бекетов долго молча слушал, качал головой. Для него хуже не было, чем расставаться с лагерем, с товарищами, и не иметь ни известий, ни участия в войне. К тому же оно известно как — в войсковом госпитале быстро на ноги встанешь, а в тылу скука, да и болезнь долго не отпустит, как расслабишься, и так и проваляешься аж до конца кампании. Бекетов вежливо отказывал, а как надоело, ответил с ухмылкой: «Я вам, ваше высокоблагородие, давно имею сказать кое-что: пойти бы вам, ваше высокоблагородие…» И ведь так заковыристо выдал потом, что и не оскорбишься, не придерешься! Ясно, что надсмехался, но ему, раненому, это с рук сошло. А вот офицерам досталось, которые слыхали все, толпясь у палатки, и не сдержали улыбок, когда полковник выходил. Долго еще ему в спину усмехались, вспоминая, как Бекетов ему учтиво посоветовал дальнюю дорогу.
А более всего мороки было с мальчишками, Жаном и Анатолем: тех вовсе без толку гнать было, дневали и ночевали у Бекетова, спали поочередно. И откуда было такое упрямство у холеных столичных мальчиков! Но вот привязались, заботились. Разговором его занимали, пересказывали наперебой, что нового в лагере. Угостить норовили чем повкуснее — едва появлялись у офицеров за столом лакомства, так лучшие куски притаскивали.
Бекетов их каждый раз видел, едва глаза открывал. Хмурился, конечно, сердился, что покою не давали. Пробовал их отсылать куда-нибудь — то за табаком, то за книжкой, выдумывая ту, которую в армии и не сыщешь. Так находили где-то и возвращались довольные.
А потом он стал улыбаться их встревоженным сонным лицам. Кому ж забота и ласка не радостны? Шутить с ними начал, обнимал на глазах у всех. Мальчишки млели и тянулись к нему. Растопили-таки они гусарское сердце: оно ведь приятно, когда и звать не надо, помани только. Да и скучно без них было бы в госпитале.
Петя все никак не мог из-за мальчишек к Бекетову наведаться. С порога видел, что он с ними занят, и уходил, чтобы не мешать. Его и замечали не всегда, так увлечены были.
— Ты что же, думаешь, все честно играют? — Бекетову карты принесли, и он вдохновенно показывал, как их прятать. — Вздор! У любого гусара из рукавов сыплются, а еще вот так можно…
Как можно, он показывал на Анатоле — водил рукой у него по мундиру, и мальчишка весь красный сидел уже. Вот уж по колену гладить вовсе не нужно было, там карту не спрячешь!
— Так что проиграетесь только, если без умения сядете. А уж я научу… — судя по тому, куда по ноге Анатоля поднялась ладонь офицера, учить он собрался не только картам.
Петя усмехнулся, выходя. Бекетов встать-то еще с трудом мог, а рукам занятие нашел. То, что палатка общая для десятерых офицеров, ему не мешало.
И хорошо, что он не оставался: себя-то не позволил бы так оглаживать. Это и Бекетов понимал. Он отступился, рассудив, что лучше синица в руке, чем журавль в небе. А уж если две синички — смешные, занятные…
Вот так у них не получилось, не удалось. А Петя не жалел. Он часто думал, каково ему было бы с Бекетовым — вот бы Алексей Николаевич подосадовал таким размышлениям, если б знал. Да вот как тут не сравнить, когда оба перед глазами. Может, и нехорошо это, но были такие мысли, были, никуда от них не деться.
И выходило, что не того ему хотелось: ну гусар, ну офицер храбрый… А чего еще надо было — сам не знал. С барином привычно было, спокойно, а от добра добра не ищут.
Бекетову-то он, может, крепко в сердце запал. Да вот непостоянный он был, горячий — по-другому на мальчишек своих взглянул, ими увлекся. Это вряд ли у него надолго было, но пока рядом они, ласкаются к нему — чем не радость?
Петя понял, что лишний он тут, когда Бекетова с ними у палатки увидел. Тот — бледный, похудевший, слабый еще — первый раз тогда на улицу вышел. Мальчишки ни на шаг не отходили от него, рядом были.
Он, никого не стесняясь, Жана целовал — ласково, нежно. Потом на колени к себе пересадил и обнял, погладил кудри — не черные, а просто темно-каштановые. Тот, боясь больно сделать, не жался к нему, сидел тихо. А на плече у Бекетова Анатоль устроился и дремал. Взглянешь на них и невольно улыбнешься.
А между тем заканчивалась война, близка была уже победа. Вдруг так случилось, что непобедимая доселе французская армия стала толпой, отступление обратилось в бегство. Брели по заснеженным дорогам измученные, отчаявшиеся люди, у командиров не было никакой возможности заставить их идти строем.
Отдельные шайки дезертиров, будучи окруженными, бросали оружие и сдавались, не имея сил сражаться. А в плену кутались в обрывки шинелей, просились к кострам и умоляли покормить хоть объедками.
Их боялись, когда они только вступили в империю грозной армией «двунадесяти языков». Ненавидели, когда была сожжена Москва. А теперь — жалели. На голодного изможденного человека даже из мести рука не поднимется.
Многие из пленных были больны. Петя приметил как-то французского барабанщика, совсем мальчика — тот, простуженный, кашлял и едва не обжигал руки в костре. Мундир на нем не совсем рваный еще был, и Петя тому применение придумал. Подсел как-то к нему, и он испуганно отдернулся.
— Снимай-ка, — он потянул мальчика за рукав.
Тот, снова закашлявшись, помотал головой.
— Да не боись, не отбираю, — Петя стащил с себя армяк. — Меняемся, понял? Ну?
Вздохнув, он сам расстегнул на барабанщике мундир, снял и укутал его армяком. Одел на себя — узковато в плечах оказалось, но это ничего.
— А тебе зачем? — тихо спросил мальчик.
— В разведку к вашим пойду.
— А не боишься? — у того глаза сделались круглые.
— Чего ж тут бояться, — рассмеялся Петя.
Он это давно выдумал. По-французски умеет, так почему бы к них не ходить, не разведывать? Важное что узнать можно. Не сиделось ему в лагере.
Долго же его Алексей Николаевич отпускать не хотел! Петя с ним к офицерам пошел, чтобы те уговорили. Они при барине изобразили — будто бы они французы и спрашивают Петю. Тот складно отвечал, без запинок. Алексей Николаевич посмотрел и, наконец, рукой махнул.
Но просто так Петю не отпустил. Полушубком его укутал:
— Застудишься.
— Да какой же я француз тогда, — Петя оглядел себя. — Ну да ладно.
Но одежду-то теплую можно было как-то объяснить еще. А вот здоровый румянец на щеках Петю выдавал: видно, что не голодает. Пришлось драным бабьим платком обматываться и грязью мазаться, чтоб не приглядывались.
Так и ходил. Шмыгая носом, садился у костров и жалостливо спрашивал, не знают ли про такую-то часть: отстал, мол, отбился и найти не может. Вопросами донимал и много чего узнавал про французскую армию — как идут, кто где.
Ему и кудри тут помогли: французы-то, они чернявые, он походил на них немного. Говорил, что он с юга, где итальянцев много живет — вот в нем и намешано, и акцент не пойми какой. Да и мало ли кого в армии Наполеона не было, чтобы подозревать.
Пете поесть предлагали, и тут давиться приходилось: редкостную дрянь жевал, делая вид, что голоден. Горелая конина с ружейным порохом вместо соли — славно ли? Едко, горько, аж мутило.
Он про Антуана часто вспоминал. По всему выходило, что вряд ли он выжил: ни наглости, ни жестокости, ни смелости в нем не было, чтобы отыскать себе убежище и пищу. В армии-то французов давно не кормили, не было у них припасов. А все-таки Петя надеялся, что тот жив.
И за Ульянку тревожился — где же она? Искать-то было без толку совсем. Но она была храбрая, смышленая — авось, не пропадет.
Как-то шайку мародерскую изловили, Петя это надолго запомнил. Он видел, как крестьянку, девчонку почти, на бревне разложили, оприходуя поочередно — потому и незамеченными окружили их. Пленных Петя тогда стрелял сам: аж в глазах темно было от злобы. Вдруг и с Ульянкой где-нибудь так?..
***
Потом непременно сказали бы, что французская армия погибла от необыкновенной стужи. Сами французы и придумают, чтобы позору меньше иметь.
Не в морозе было дело! Зима была помощницею, но отнюдь не единственной защитницею Российской империи. Многие причины погубили армию Наполеона.
От искусного занятия русской армией тарутинской позиции пострадали французы, не имея пути проникнуть в хлебородные губернии. Из-за заслонения Калужской дороги Наполеон вынужден был идти по им же разоренной Смоленской, опустошенной и бесприютной. Не было бы победы без подвигов русских войск при Малоярославце, Вязьме и Красном. Без отчаянных вылазок партизанских партий — истребления фуражиров и подвозов, перехвата гонцов, — не упал бы дух неприятеля. И, наконец, неоценимым стал вклад народа, до последнего человека вставшего на борьбу с врагом.
Для участников войны было бы вздорным выражение: «Армия наполеоновская погибла от мороза во время отступления». Пока шли от Москвы до Березины — не более трех дней была стужа, влияние холода на неприятеля было весьма слабо. Истинно губительным стало оно во втором этапе отступления, от Березины до Немана: мороз до двадцати пяти градусов продолжался почти беспрерывно в течение трех недель. Но тогда армии Наполеона в военном смысле уже не существовало: люди скитались без начальства, без послушания, без устройства.
К Березине подошли безоружные толпы пехоты и безлошадной конницы, с ничтожным остатком артиллерии, истомленные, покрытые рубищем и тряпьем, вместо обуви окутавшие ноги соломой и мешками — таковы были остатки великой армии, завоевавшей Москву.
А между тем в штабе под руководством Кутузова разрабатывался план окружения и окончательного уничтожения неприятеля. Армиям предписывалось с юга и с севера двинуться на Смоленскую дорогу, занять все возможные переправы через реку и тем самым закрыть Наполеону путь отступления на запад.
Армия Чичагова стремительным штурмом овладела Борисовом. Казалось, задача окружения неприятеля блика к осуществлению. Уверенный в успехе Чичагов по всем окрестным местечкам разослал прокламации с приметами Наполеона: «Он роста малого, плотен, бледен, шея короткая и толстая, голова большая, волосы черные, для вящей надежности ловить и привозить ко мне всех малорослых».
Однако, как бывало с ним в минуты опасности, Наполеон вновь обрел способность быстро и решительно действовать. Он поручил маршалу Удино во что бы то ни стало выбить Чичагова из Борисова, найти брод через Березину и навести мосты. Тот блестяще справился с заданием. Да и мог ли Чичагов быть бдителен! Он никогда не командовал войсками, обязанный своему назначению не полководческим талантом, а письмам к Александру Первому, в которых постоянно хулил Кутузова, которого государь недолюбливал.
Совершенно растерявшись, Чичагов принял корпус Удино за всю наполеоновскую армию и приказал очистить Борисов. Бегство было столь поспешным, что адъютанты Чичагова забыли захватить столовый сервиз главнокомандующего, и он достался французам в качестве трофея. Чичагов очень убивался этим обстоятельством, гораздо больше, чем брошенными в городе ранеными.
Наполеон лично руководил постройкой мостов в Борисове. Стоя по горло в ледяной воде, его солдаты сумели в кратчайший срок устроить переправы, по которым остатки армии перешли на западный берег.
Алексей Николаевич обо всем этом рассказывал Бекетову, навещая его каждый вечер после перехода. Петя тоже слушал. Его-то не пускали с армией, в лагере оставляли. Обидно было, что не поглядишь.
— Ужасное зрелище это было, — барин хмурился. — На восточном берегу оставалось множество солдат из тех, что не могли уже воевать. Они все кинулись на мосты, а Наполеон приказал их поджечь. Давка началась, на обоих берегах остались мертвые тела лежать.
— А сам-то Наполеон как? — взволнованно спросил Бекетов. — Окружили ведь почти!
— Почти, — усмехнулся Алексей Николаевич. — Витгенштейн всего в нескольких верстах от него был, но не напал.
— Ну что же это! — офицер досадливо треснул кулаком по одеялу.
— Не горячись, Миш, — рассмеялся барин. — Конечно, будь ты там, Наполеона непременно схватили бы.
— Да ну тебя. Самому будто не обидно.
А после переправы еще хуже у французов пошло. Их продолжали преследовать русские войска — гнали, не давали остановиться. Они, замерзая, падали на дороге — Петя как-то на одной версте от столба до столба с сотню тел насчитал.
И русская армия страдала. Но у нее переходы были недлинные, и каждый вечер солдат ждали костры, горячий ужин и стопка вина. Берег их старик Кутузов, не вступал в напрасные бои.
Наполеон сбежал — тайно уехал в Париж с небольшой свитой, оставив армию на произвол судьбы. В начале декабря французские солдаты ворвались в Вильно, где им обещали зимние квартиры, начали грабить город. А как к нему подошли русские казаки — оставили его, бросились дальше, в Ковно. Оттуда их выбили к середине месяца, и началось бегство к границе. Первыми бежали маршалы, перейдя Неман по льду в том самом месте, где полгода назад переправлялись с надеждой на полный разгром России.
И как только решился тогда Наполеон на наступление? Как отважился идти завоевывать государство огромное, богатейшее, славящееся величием духа и бескорыстием своего дворянства, устройством и многочисленностью войск, мужеством их; государство, заключающее в себе столько же народов, сколько и климатов? То были не европейские страны, где велась по всем правилам война и ему подносили ключи от сданных городов. Здесь, в дикой и холодной России, он этого так и не дождался.
Победа была полнейшая, врага изгнали за пределы страны. Российская империя возвысилась необыкновенно, став сильнейшей державой в Европе.
Двадцать пятого декабря, в Рождество, издан был Высочайший манифест о принесении господу Богу благодарения за освобождение России. Читался он всенародно на параде русских войск.
Гусарский полк в Вильно стоял. К параду еще с ночи готовились, чтобы шли празднества по всему городу. А перед торжеством Алексей Николаевич с Петей к Бекетову зашли.
Как же досадовал он, что не мог участия в том принять! Весь госпиталь донимал, то умолял, чтобы выписали, то ругался, то грозился в штаб писать лично Главнокомандующему. А без толку: не зажила еще у него рана, не пускали.
— Это что же выходит? — громко размышлял он. — Ты, Алешка, будешь там праздновать, будто более меня того заслужил! А я, значит, обязан сидеть тут! Это, знаешь ли, нечестно получается!
— Завидуешь, — рассмеялся барин.
— А то, — он растянулся на койке и мрачно взглянул на друга. И окликнул врача: — Ну пусти, что ли, не поздно пока!
— Ваше благородие, вам нельзя на коня еще, — тот непреклонно покачал головой.
— Изверг… Ну ничего. Мы тогда здесь свой праздник устроим, получше ихнего.
Бекетов сел и выдвинул ногой из-под койки ящик, где виднелись бутылки вина. Наклонился было, но поморщился вдруг, прижав ладонь к повязке на груди.
— А вы говорите пустить, — вздохнул врач.
Бекетов взглянул на него как на врага. И произнес недовольно:
— И чего стоишь? Кружек неси. И поговори у меня еще, передумаю ведь всех угощать.
Тот метнулся быстро, поняв, что и ему перепадет. Плеснули всей палатке, подняли тост за Главнокомандующего и за государя.
А как уже уходить собрались, Бекетов вдруг поймал Анатоля за рукав мундира.
— Стоять.
Притянул его к себе, и тот едва не упал на койку. Бекетов вжал его в одеяло, стал оглаживать, целовать и шептать в розовеющее от смущения ушко, что же он с ним сделает, едва тот попадется еще раз.
Петя хмыкнул, покосившись на Алексея Николаевича: тот ему и половины из такого не обещал! Он придвинулся ближе к барину и хитро глянул на него. После парада непременно надо будет самим отпраздновать.
Бекетов еще и с Жаном стал прощаться тем же образом, и ждали мальчишек долго. Времени одеться едва оставалось.
А то в войну-то гусары совсем не такие, как на живописных полотнах. Были они в драных серых плащах, в серых же рейтузах с подтеками грязи, на голых седлах — ничего яркого и разноцветного. Тут ведь и вымыться лишнего случая не было, не то что вырядиться.
Но для парада, в победу — напротив! Денег из казны всем выдали, чтобы сделать праздничную форму. Алексей Николаевич был в белом мундире с золотым шитьем, в кивере с пушистым султаном из заячьего меха, а сапоги ему Федор все утро чистил.
Барин гарцевал на резвом кауром жеребце перед строем гусар — красивый, словно помолодевший. Петя любовался им, щуря глаза от яркого солнца: нынешний день словно сотворен был для праздника.
Полки шли по главной площади города, перед толпой жителей. Встали строем, и тогда начали зачитывать императорский манифест. Он длинный был, торжественный, жители и половины слов не понимали, плохо зная по-русски — здесь много было поляков и литовцев. Но отдельные фразы звучали ясно, заставляя сердце восторженно замирать.
«Бог и весь свет тому свидетель, с какими желаниями и силами неприятель вступил в любезное Наше Отечество. Ничто не могло отвратить злых и упорных его намерений… принуждены Мы были с болезненным и сокрушенным сердцем, призвав на помощь Бога, обнажить меч свой… »
Вставали перед глазами первые месяцы войны — тяжелые, горькие. Поражения, горящая Москва, наглые захватчики — множество было бед. Но перетерпели, справились!
«Какой пример храбрости, мужества, благочестия, терпения и твердости показала Россия!.. Войско, дворянство, духовенство, купечество, народ, словом, все государственные чины и состояния, не щадя ни имуществ своих, ни жизни, составили единую душу, душу вместе мужественную и благочестивую… »
Петя гордо вспомнил, как воевал в партизанах, разведывал во французском мундире — и он, выходит, помог. Он в толпе стоял рядом с Федором и улыбался барину, который не терял его из виду.
«Ныне с сердечною радостию и горячею к Богу благодарностию объявляем Мы любезным Нашим верноподданным… уже нет ни единого врага на лице земли Нашей».
С последними словами поднялся над площадью слитный радостный крик, и у людей глаза от слез блестели. Петя счастливо улыбался, глядя на барина, вскинувшего саблю — клинок ослепительно блеснул на солнце.
А потом были шальные, торопливые поцелуи — Алексей Николаевич, едва с коня соскочив, прижал Петю к стене и обнимал, гладил, впивался в губы, не успевая перевести дыхание. Петя, вцепившись в него, смеялся и бесполезно бормотал:
— Да что же у нас… разврат посреди улицы, застыдились бы…
Барин только крепче притиснул его к себе, запуская руки под полушубок. Косились на них, чертыхались, крестились — но с улыбками. В такой день все прощалось. Да и видно, что не насильничал гусар, что у обоих радость.
Алексей Николаевич потащил его за собой, Петя висел у его на руке и смеялся, запрокинув голову к чистому голубому небу. Гостиницу они искали со свободной комнатой — мыслимо ли сегодня? Но не на улице, в самом-то деле…
Раз в десятый им повезло, когда замотались уже. Хозяйка открыла в жидовской корчме, встретила с ухмылкой. Говорила, сначала, конечно, что комнат нет — цену набивала.
— Хозяюшка, милая, очень нужно! — сквозь смех просил Алексей Николаевич. — Для героя, гусара бравого, неужто жалко?
— Да вы все тут герои сегодня, — по-доброму отмахивалась хозяйка.
Ей тоже радостно было от победы: одни убытки ведь с войной. А сейчас каждый переплатить готов, людей в Вильно наехало, как ни разу в жизни не было.
И видно было, что непременно нужна гусару комната. А если мальчишку обнимал — ну и что же? Она в корчме у границы и не такого насмотрелась.
Согласилась она, наконец, и указала на второй этаж.
— Спасибо тебе, хозяюшка! — барин вытащил из сумки бутылку вина и сунул ей в руки.
Та тут же унесла. Это сейчас трофейное французское вино за бесценок шло, а если в подвале спрятать, так через пару лет можно будет дорого продать.
Петя проводил ее возмущенным взглядом, пока поднимались. Ничего себе — взял и подарил! А самим?..
— Зачем? — нахмурился он.
— Не жадничай, — Алексей Николаевич потрепал его по волосам. — Ты у меня цыган или еврей? Еще две есть, ты столько все равно не выпьешь.
А на лестнице оказия случилось: девица им встретилась. Размалеванная, в платье стыдно развязанном — ясно, для чего она здесь!
Она улыбнулась вдруг, в барина всмотревшись. И вскинулась радостно:
— Алексей Николаич! День добре, пан!
А у того глаза забегали, он аж поперхнулся. И, схватив Петю за шкирку, потащил его мимо девицы. А тот смехом давился, наблюдая сию умильную сцену.
В комнате ему капризничать вздумалось. Он остановился, скрестив руки на груди, и спросил холодно:
— Это кто?
— Ну Петь… — барин отвернулся досадливо. — Это до войны аж было, с ней-то…
А он еще попрепираться хотел, приревновать шутливо: думал, барин выдумает что-нибудь, отговорится. А тот сразу все и выдал. Скучно!
— Я понял, — улыбнулся Петя.
— Не обижаешься?
Он подошел к Алексею Николаевичу, хмыкнул ему в плечо:
— Вот еще. Я-то лучше…
И показал тут же, чем он лучше: погладил, за поцелуем полез, стал расстегивать на нем парадный мундир. Его-то еще на стул повесили, а остальное просто на пол сбросили — чистый вроде бы, да и неважно.
Петя, раздевшись, растянулся на кровати и потянул к себе барина. Тот отпихнул его с улыбкой:
— А вино на что?
Ждать пришлось, пока открывал и наливал в бокалы, которые нашлись тут же. Петя приподнялся, взял свой.
— За любовь? — улыбнулся он.
— Любовь тебе сейчас и так будет.
Алексей Николаевич еле дождался, пока тот допил. Забрал бокал сразу, отставил. И повалил Петю на простыни, покрывая поцелуями его шею и плечи, впиваясь в горячие, сладкие от вина губы.
А Петю с одного бокала повело: слабость по телу разлилась, невозможно легко и радостно стало. Он прильнул к барину, заерзал: обниматься хорошо, конечно, но это и потом можно. А сейчас прямо сразу хотелось.
Да и барин истосковался по нему, давно у них целой комнаты не было. Прижав к себе, шею и мочку уха прикусывал, всего зацеловывал нетерпеливо, но нежно. По спине провел ладонью, ниже спустился — Петя навстречу подался, не сдержав тихого стона.
Даже делать самому ничего не надо было. Он, уже плывя в сладостной истоме, раскинулся на простынях, а Алексей Николаевич гладил его по всему телу — знал, что ему нравилось, чтобы жарко было и резковато немного, но бережно.
Петя всхлипнул тихонько, когда вытерпеть уже не мог. И захлебнулся вздохом, едва Алексей Николаевич все же прекратил его мучить и приподнял за бедра, чтобы удобнее было. Он выгибался на простынях, постанывал, вцеплялся в подушку — и видел при этом сквозь ресницы, как барин любовался им, и это еще больше заводило.
А потом он обессиленно обмяк и подкатился под бок Алексею Николаевичу, который упал рядом с ним и тут же обнял. Теперь поцелуи были ласковые, нежные. Он устроился на груди у барина, тот взял его за руку и каждого пальца касался губами. Загрубевшие они были от мороза, от работы, пахли порохом — но это ничего.
Они снова пили вино, смеялись, целовались, просто лежали рядом. А платить пришлось не за полдня в комнате, а еще и за всю ночь.
Часть III
Годы 1813-1815
В январе тысяча восемьсот тринадцатого года русские войска вступили на территорию Пруссии и герцогства Варшавского. Фактически война продолжилась еще в декабре, когда Витгенштейн заключил сепаратное перемирие с пруссаками и, преследуя наполеоновского маршала Макдональда, вошел в Восточную Пруссию. В конце декабря отряды Витгенштейна подошли к Кенигсбергу и взяли его на другой же день без боя. Позднее прусские регулярные части стали действовать вместе с русскими против французов.
Первого января войска под командованием фельдмаршала Кутузова тремя колоннами пересекли Неман в районе Меречи. Начался Заграничный поход русской армии.
К концу января русские мирно заняли Варшаву. Оставившие ее австрийские войска ушли на юг, в Краков, прекратив таким образом участие в боевых действиях на стороне Наполеона.
Тот же, вернувшись в Париж, приступил к организации новой армии взамен уничтоженной в России. Досрочно были взяты юноши, надлежащие призыву только к восемьсот четырнадцатому году, также граждане старших возрастов. Несколько полков он отослал из Испании. Немало войск собрал по гарнизонам, многие категории лишил отсрочек, перевел матросов в пехоту. Но ясно было, что эта, в спешке собранная и необученная армия, не сравнится с уничтоженной в России, и былого величия уже не вернуть.
В апреле он выехал к войскам на границу Франции, двинулся оттуда в Саксонию. В это же время в небольшом силезском городке Бунцлау тяжело заболел Кутузов. Государь Александр приехал проститься с ним. На другой день после их разговора фельдмаршала не стало. Будучи в преклонном возрасте, имевший в прошлом тяжелые ранения, он уже больным продолжал командовать армией — не давая себе отдыху, в сырую и ветреную погоду.
Его смерть несколько дней скрывали от войск, отдавали приказы от его имени, чтобы не допустить падения боевого духа. Тело его повезли в Россию. На всем пути люди встречали траурную процессию в скорбном молчании, опускались на колени и склоняли головы перед гробом. Погребен Кутузов был в Казанском соборе, и после троекратных залпов ружейных и пушечных выстрелов над Петербургом поплыл траурный звон колоколов.
Он выступал против плана государя Александра преследовать Наполеона в Европе, требовал для армии более продолжительного отдыха и выражал сомнения в нужности новой войны. Государю, однако, не терпелось стать победителем Наполеона. Но прав оказался мудрый старик Кутузов: кампания шла ценой больших жертв для русских войск.
Новый главнокомандующий генерал Витгенштейн в начале мая нанес удар по французским корпусам, растянутым на марше. Наполеон быстро перешел в контрнаступление, однако его потери в сражении оказались в два раза больше, чем у союзников.
В следующем бою французская армия вновь понесла большие потери, но союзники были вынуждены отступить на восток. Государь Александр заменил главнокомандующего Витгенштейна на более опытного Барклая-де-Толли.
Преследуя русскую армию, войска Наполеона совершенно расстроились, солдаты утомились от боев, от недостатка снабжения. В начале июня заключено было перемирие, продлившееся до августа.
Позднее сам Наполеон назвал его величайшей своей ошибкой. Если сначала войну вели одна России и Пруссия, то за лето в коалицию вступили Англия, Австрия и Швеция, и перевес в силах окончательно перешел на сторону союзников.
Боевые действия возобновились приказом Наполеона маршалу Удино взять Берлин. Отпор пруссаки дали сами, что вызвало необычайный патриотический подъем.
Были у союзников и неудачи, и поражения. Но стратегическое положение Наполеона к осени ухудшилось: от изнуряющих маршей и плохого снабжения он потерял много солдат.
Сентябрь прошел без крупных сражений, не считая очередной неудачной попытки французов взять Берлин. На три недели в боевых действиях наступила передышка: противники собирались с силами и совершали вылазки друг против друга небольшими отрядами.
...Петя сладко потянулся и плотнее закутался в одеяло. Ему давно привычна была узкая, страшно неудобная и жесткая походная койка. А уж днем задремать после перехода, когда до рассвета подняли — и вовсе одно удовольствие.
Да он и в седле спать научился на зависть новобранцам, которые мучились и глаз сомкнуть не могли. А дело нехитрое, нужно-то всего сквозь сон лошадь чувствовать и поводья не отпускать. Но на койке лежа все равно лучше.
Он год уже был в лагере, год воевал и совсем сроднился с неустроенным армейским бытом, подзабыл даже, что по-другому бывает. Судьба-судьбишка, занесла из дворового в любовники гусара, завела аж в Саксонию. А до того Польшу видел, Пруссию, другие германские княжества.
И везде по-разному люди жили. Пете было любопытно, он в каждой деревне не просто на койку валился, а с жителями говорил, спрашивал. По-немецки и по-польски выучился — не то чтобы все разумел, но объясниться мог. Ко всем офицерам приставал, чтоб непонятное объясняли, замучил их. А он всякий день так: в деревне остановятся — все отдыхать идут, а он смотреть, а потом возвращается и донимает расспросами. Смеялись, какой же он неугомонный, удивлялись ему.
А для Пети тут и началась жизнь настоящая — интересная, опасная. Он и представить себе уже не мог, как это — весь свой век на одном месте просидеть. Со скуки помереть можно! А тут — новое каждый день, неизведанное.
Он потому и запоминал все, что знал — не увидит больше. Закончится война, победят Наполеона, и вернется он с Алексеем Николаевичем в именье. Как представлял его — нищее, сожженное, — горько и обидно становилось. После всех приключений, путешествий — на развалины, снова дворовым стать.
Петя вздохнул и нашарил плотно набитый кошелек на поясе. Он давно уже спокойно с убитых добычу собирал. Подумаешь, мертвые, им-то без надобности. В кошельке монеты были и несколько украшений. Он особенно ценил серебряные сережки с зелеными камушками, которые у одного кирасира нашел: задорого продать можно будет.
Петя это не просто так собирал. Он выкупиться хотел. Не сейчас, конечно же, а после войны. Пока смелости не было Алексею Николаевичу сказать: вдруг посмеется только и откажет? Да и все равно денег не хватало. А сумма известная — четыреста рублей обычно просили. Много это: за три рубля корову можно купить, если торговаться уметь, конечно.
Это государь Александр всего десять лет назад указ ввел, который разрешал освобождать крестьян с землей. Но ведь известно как: помещикам-то не хочется холопов отпускать, вот и требуют дорого, иногда столько, что за всю жизнь не соберешь. Потому мало очень крестьян имели средства выкупиться.
А деньги-то все равно Алексею Николаевичу отдавать, ему пригодится, чтобы именье отстраивать. Петя хотел выкупиться, как они вернутся. Но ведь никуда не ушел бы от него.
Здесь-то, в армии, и не вспоминал никто, что он крепостной. Только самому было тягостно: вот хоть и любили его среди офицеров, свой был он в компании, а все одно равным с ними не станет никогда. И в гусары не попадет, в них дорого служить. И в офицеры не произведут без документов о дворянстве. Они ведь помещики, а он дворовый.
А хотелось ведь, чтобы со всеми одинаковым быть, чтоб не спрашивал никто, чей он, кому принадлежит — гадко от таких вопросов становилось. Да ведь ни в одном государстве такого нет, хоть и не везде крепостное право. Все равно есть слуги и господа.
А все-таки было так… У цыган было. Уйдешь к ним — и не спросит никто, свободный или нет. Даже если беглый, им дела нету. И будет жизнь вольная, бродяжья.
Петя знал, что не все цыгане кочуют, многие и в городах, в деревнях работают. Цыгане ремеслами славны — кузнечным, лужением котлов, резьбой по дереву, ювелирным делом. А он именно к тем тянулся, что в таборах ходят.
Но как же это — взять и сбежать?.. Звали в армию таборы, как на отдых становились. Петя и не ходил даже. Понял он теперь, почему его прошлой зимой звала с ними гадалка: видела она, как у него тогда глаза загорелись. Да он бы тут же пошел! Ведь и наиграл бы не хуже их, и спеть, и станцевать умел. И Бекетов верно говорил, что он бы в любом таборе прижился. Но вот… жалко. Барина жалко бросать.
...Вот будто сапоги старые — малы стали, прохудились, а выбросить рука не поднимается. Так и любовь — первая, сердцу дорогая, сберечь хочется. Но и поистерлась, поблекла давно, и огонька прежнего нет, и вспомнить много плохого можно, а иное и вовсе не простишь никогда. Сейчас-то война тревогой друг за друга вместе держит, а как вернутся — не поманит ли, не уведет цыганская песня прочь от именья? Петя потому и не ходил к цыганам, чтоб душу не травить всякий раз. А то не хотелось к барину возвращаться.
Алексей Николаевич ревновал его, чувствуя, что не может удержать. Да если б не жалость, Петя сбежал бы давно. Кто ж его в войну-то ловить станет? Барин понимал это, конечно, вот и пытался к себе ближе иметь его.
А Петя злился. Вот еще — отойти от него нельзя, с офицерами молодыми посмеяться, в палатку заполночь вернуться! Девица он на выданье, что ли, чтоб за честью его следить? Да и будто он только случая ждет, чтобы погулять с кем-нибудь, пока барин не видит.
Ссорились они, как Алексей Николаевич спрашивать начинал, где он был. Бывало, по несколько дней смурные ходили. Ну какая ж любовь без ревности…
Петя недавнее совсем вспомнил и нахмурился. Подумаешь, офицеры из другого полка в корчму пригласили. Он же не просто так, он с гитарой пошел — за то и угощали, что играл, под музыку-то приятно отужинать. А что делать, если у самих денег нет ни на что, поесть толком нельзя? Не проситься же к Бекетову всякий раз, тот и так смеялся, что Алексей Николаевич его не кормит. Так нет же, виноватым оказался едва ль не в разврате.
Петя шаги у палатки услышал. Вот, стоило подумать…
Барин, войдя, присел на его койку и устало улыбнулся — Петя сквозь прикрытые глаза видел. Он хотел сделать вид, что дремлет, но тут точно проснешься, если по щеке гладить начнут. Петя разозлился: котенок он, что ли, чтоб приставали так? Надо что — сказал бы сразу. А нет — мог бы и не будить.
Алексей Николаевич вдруг неловко двинулся и поморщился. Петя вздохнул:
— Спина опять?
Это давно было, с лета еще. Тот застудился и никак долечиться не мог, вот и прихватывало иногда. Петя потянулся: вылезти из теплого одеяла надо, встать, пойти отвар на костре подогреть, чтоб припарку сделать. А так спалось хорошо!..
Но не отказываться же, раз просят. Хотя больше всего хотелось в подушку уткнуться и дальше дремать.
Петя нарочно наклонился, когда спину ему смотрел. Вдруг обернется, обнимет? Может, и поцелует. Обидно было: как раз одни оказались в палатке, а приходилось лечить вместо всего остального.
Так он и не дождался: барин заснул сразу, оставалось только одеялом укрыть. Ну и ладно, не очень-то и хотелось, сам устал.
Теперь только и можно, что в лагерь пойти, не сидеть же в палатке. Опять, конечно, Алексей Николаевич спрашивать будет, где он гулял. Так могли бы и вместе побыть сегодня. Да потом, в другой раз как-нибудь.
В лагере шла обычная шумная жизнь. Солдаты сидели у палаток, курили, играли в карты, хохотали, незатейливо напевали. Денщики были заняты своей походной работой: чистили офицерские сапоги, подшивали мундиры. Над кострами плыли вкусные запахи готовящегося ужина.
Петя бродил меж палатками, жуя травинку и оглядываясь по сторонам. С ним многие слуги и солдаты здоровались, и он приветливо кивал в ответ. Но к ним не подсаживался, зная, что будут скучные разговоры и переливание из пустого в порожнее: хвастливые рассказы о боях, ругань нового Главнокомандующего и вздохи о почившем Кутузове. Гитару дадут непременно, играть попросят, и ведь не откажешься. Надоело!
Он у драгунских денщиков знакомых остановился, слово «цыганенок» вдруг услышав. Подумал, не его ли окликают. Но нет, обсуждали что-то громко, спорили.
— Петро, здравствуй! — приметили его. — Подь сюды, к костру, а то забыл нас что-то вовсе.
Он присел на бревно, стал греть руки у огня. Ему любопытно было, хотелось расспросить, про какого цыганенка говорили.
Но его, конечно, не просто так звали. Ванька, парень молодой, попросил:
— Жеребца посмотрел бы… Хромать стал, барин ругается, а я что ж сделать-то могу…
Петя вздохнул. То спеть, то сплясать, то коня полечить… Ну да ладно, ему ж не в тягость. Да и самому занятно, коли получается. А учиться-то никогда не во вред.
— Посмотрю. А ты скажи, что за цыганенок-то?
— Цыганенок… — Ванька ухмыльнулся. — Будто не знаешь! Поймали сегодня у обоза с припасами — черный, страшный, будто чертеныш. Не народ, а дрянь, прости господи, одни воры, а малец ведь совсем…
Петя губу закусил и отвернулся. Не ругаться ведь, в самом-то деле, каждого ж не будешь убеждать. А ведь голодный был, наверное, вот и пошел воровать — коли прижмет нужда, так и не такое сделаешь.
— А где он? — спросил Петя.
— Глянуть охота? Так связанный сидит, ему плетей хотели дать, да поздно уже, с утра уговорились… Ну ты куда вскочил-то?
— Куда надо, туда и вскочил. Коня посмотрю потом… Ну, бывайте.
Про цыганенка Петя быстро вызнал, где он, первые же солдаты показали. У Ваньки он не хотел спрашивать: вдруг заподозрит что.
Так и оказалось — малец, тощий, в лохмотьях. Он под колесом телеги сидел на земле, дрожа от холода и обхватив колени связанными руками. На Петю, как тот рядом остановился, он затравленно взглянул из-под спутанных волос.
И его-то — плетьми! Да его ж первым ударом перешибут. Петя нахмурился и стиснул зубы. Сейчас-то не выручишь, солдаты рядом у костров сидят. Ночи обождать придется.
Он улыбнулся и подмигнул цыганенку. И тут же ушел, пока тот его своей радостью не выдал.
Петя к своей палатке вернулся и сел у огня. Весь вечер ждать теперь, но нужно непременно до темноты дотерпеть. А лучше до середины ночи, пока все заснут. Стеречь-то зорко не будут, больно нужен цыганенок этот: не убил ведь никого, даже украсть не успел. А Петя его так оставить не мог. Аж в глазах темнело, как под плетьми его представлял.
К костру подошла девушка в простом польском платье, тепло улыбнулась Пете.
— Голодный? — участливо спросила она.
— Очень, Кать, — честно ответил он.
Катажину на русский лад Катей звали, она обвыклась давно. Она к ним прибилась, когда Польшу освобождали. Она Федорова была, тот ее и спас от французских солдат, отбил в горящей деревне, не успели ничего стыдного сотворить. Вот хоть у кого-то тут счастье было: берег ее, Катенькой звал, да и ей он люб был. О детишках уж мечтали, как война окончится. А идти ей некуда было, деревни родной не осталось.
Она тут же котелок принесла, устроила у огня. Петя аж облизнулся.
Вот уж чего им не хватало в лагере, так это женской руки. Тут же палатка преобразилась, стоило ей прибраться там. Барин с Бекетовым тогда сами ей остаться разрешили, не дожидаясь, пока Федор попросит за нее.
А уж готовила как! Пете вот и в голову не пришло бы что вкусное выдумать: не подгорело и ладно. А Катажина умудрялась картошку с мясом так запечь, что не хватало ее никогда, добавки просили. Хотя непривычно сначала казалось по-польски: борщ с пельменями, колбаса с чесноком… Но на войне-то не будешь выбирать, да и вкусно было всякий раз.
Она Пете картошки положила, и он в рот потянул сразу. Обжегся тут же, закашлялся, и рассмеялись оба.
И тут Бекетов пришел — сразу в котелок заглянул, ухмыльнулся и рядом с Петей устроился. Тот вздохнул: вот только сядешь, так сразу набегут и достанется самая малость.
А он хмурый был отчего-то, задумчивый. Петя взглянул на него, подняв брови.
— Поесть-то дай сначала, — буркнул офицер. И тут же рассказывать начал: — Васильев скотина, крыса штабная. Тоже мне герой, как после ранения в тепленькое местечко перевели, указывать там начал, какой приказ лучше отдать. Помнишь, Петька, как ты разукрасил его? Так вот он, гад, тоже помнит.
— Он сам виноват был.
— Вот еще! — хмыкнул Бекетов. — Если крепостной на майора руку поднял, то заранее известно, кто виноват будет. Так вот, помнит он…
— И чего? — поторопил Петя.
Ждать пришлось, пока он картошку жевал. Продолжил недовольно:
— Да тебе-то он мало что сделает, холоп-то чужой. А вот Алешке — может. Почему, мол, Зуров в лагере сидит? Это разговор такой он сегодня затеял. Так звиняйте, все сидят, потому что боев не даем. Ну а именно Зурова, выходит, надо послать куда-нибудь… Это еще что, он непременно выхлопочет, чтоб поопаснее. Я ж говорю, скотина.
— Ну да… — мрачно откликнулся Петя.
Вот теперь еще и кусок в горло не лез, гадко на душе стало. Он доел, чтоб Катажину не обижать, и просто стал у костра ждать ночи. С Бекетовым еще парой слов перекинулся, но тот вскоре спать ушел.
У Пети и самого глаза слипались. Он посидел, помаялся, а как голоса вокруг затихли — не выдержал. Встал, несколько картошин печеных в тряпицу завернул — цыганенку отдать хотел, а у них не убудет.
Он тихо шел, чтоб не видал никто: просто так-то ночью по лагерю не шатаются. К телеге подкрался, а дальше — ползком уже.
Цыганенок то ли спал, то ли замерз уже совсем. Петя присел рядом с ним, за плечо тронул — тот вздрогнул и не вскрикнул едва, взглянув широко распахнутыми от страха глазами.
— Тихо ты…
Тот закивал. Петя нож вытащил, перерезал веревки, которыми его к колесу телеги привязали. И потянул его за руку мимо костра, где солдаты сидели.
По темноте его вел, в тени от палаток. Малец за ним молча шел, вопросами не донимал, только за руку отчаянно цеплялся.
Петя у опушки леса за лагерем остановился. И тогда цыганенок улыбнулся доверчиво.
— Спасибо. Я уж думал, не придешь… — сипло сказал он по-немецки и тут же закашлялся.
Петя ухмыльнулся. Ему радостно было, что спас, теперь спать спокойно можно будет. А тут уж, на свободе, малец не пропадет.
— Своих-то найдешь? — спросил он.
— Найду, — тот потупился вдруг. — Я не просто так крал, у нас еды нет, голодные, а ваша-то армия большая, на всех хватит…
— Знаю, — кивнул Петя. — Тебя звать-то как?
— Мариуш. А ты?
— Петя.
— Петер… — повторил он по-немецки. И вскинулся вдруг: — Ты ведь романо чаво, зачем тебе с ними? Пойдем со мной в табор, я скажу, что спас, тебя возьмут. А мы знаешь, куда идем? Мы к османам идем, на юг, к морю теплому, а то говорят, что здесь закон совсем плохой стал, жестокий, жить никак нельзя…
— Я не могу, — Петя покачал головой. — А ты беги, пока не хватились. Держи вот.
Он картошку Мариушу дал, и тот к себе крепко прижал тряпицу. И тут же в кусты шмыгнул, только босые пятки сверкнули.
Петя долго вслед ему смотрел. А ведь ничего не стоило согласиться, да и взяли бы его в табор с радостью. И — на юг, к морю. Всегда мечтал море увидеть.
Он вздохнул. Не мог он, что тут поделать. Узнает утром барин, что он сбежал — что ж с ним станется? Нельзя так, нехорошо это. Да и светит ему дорога опасная, тут помочь надо, непременно с ним напроситься, не отпускать же одного.
А все-таки обидно было. Перед носом счастьем поманили, в руки сунули, ухватишься только — и твое. А он оттолкнул, отказался. Да так и к лучшему, наверное. Иначе до конца жизни совестно будет.
***
Опасно это — иметь тех, кто на тебя зло держит. Так и ждешь, что пакость какую подстроят. А уж если офицер штабной в недругах, который может командиру плохого наговорить — жди беды.
Никому цыганенок не нужен был: сбежал и сбежал. Мог и сам, потому что связали кое-как. Так нет же, пошел слух по штабу, что помогли ему, да известно кто — Зурова слуга, сам чернявый и будто бы вороватый.
— Оно и понятно, — хмуро заметил Бекетов. — В лагере-то цыган у нас не больно много, вот на тебя и подумали.
Петя ему признался, что он и спас. Офицер ругнулся в ответ и пообещал, что поможет, чем получится, но вряд ли штабных сможет переспорить.
Так и вышло. Как стали говорить о новой вылазке — тут же фамилия Зурова прозвучала. Ему тут же и цыганенка беглого напомнили, и то, что сам со слугой-цыганом живет. А Петя не думал, что он тут виноват оказался: он к Васильеву тогда не просто так пошел, его барин перед тем зря обидел.
Алексей Николаевич как-то затемно вернулся из штаба — хмурый, уставший. Бросил Федору, сидевшему у палатки, что выезжает завтра, и велел разбудить его до рассвета. И тут же с Бекетовым стал негромко говорить. Петя тут же понял, что ему там приказали с отрядом идти.
Он подошел, обнял барина сзади за плечи.
— Алексей Николаич, я с вами.
— Нет.
— Да.
Алексей Николаевич в ответ глубоко вздохнул, устало покосившись на него. Повернулся, посадил его себе на колени и потрепал по волосам.
— Мальчик мой милый, ну куда я тебя возьму? Опасно это, к тому ж надолго, в неделю не успеем…
— Мальчик, милый, — Петя, насупившись, недовольно вывернулся. — Мне осьмнадцать лет почти, сколько ж можно-то…
Тоже еще выдумал называть — нелепее не скажешь! Хорош мальчик — с ножом, пистолетами двумя, из которых пленных стрелять может без жалости. Это он в именьи мальчиком был до войны еще и до женитьбы барина.
Да ведь не объяснишь ему. Петя горько подумал вдруг, что для Алексея Николаевича он всегда мальчишкой будет, да притом дворовым. Даже если выкупится — память-то останется, не денешь никуда.
— Вот к слову привязался, — хмыкнул Бекетов. — Что пристал-то к человеку?
И он не поймет: тоже ведь дворянин, помещик. Петя вздохнул.
— В отряд хочу.
— Да пойми ты, не могу я тебя взять!
— Не можете или не хотите?
— Петя, нет.
— А я хочу! — Петя поднял глаза на барина и торопливо продолжил: — Я грамотный, по-французски не хуже дворянина умею, по-польски и по-немецки еще, карту могу нарисовать, в лесу хорониться могу, травы разные знаю, с ножом и с саблей умею, стреляю метко…
— Петенька, да цены тебе нет, — Алексей Николаевич сжал его руку. — Потому и не беру. Я боюсь за тебя, ты же понимаешь… Это война, всякое случиться может, я думать даже не могу об этом!
— Все равно хочу.
Петя нахмурился и закусил губу. Он, конечно же, нарочно ребенком притворялся: Бекетов вон смехом давился уже, он-то понимал. Самого Жан с Анатолем так упрашивали. А раз Алексей Николаевич его «мальчиком» зовет, так вот пусть и получает такие капризы.
— Петь, что-то не пойму, — начал сердиться барин. — А если прикажу? А то что ж получается: ты мой крепостной, а я тебя тут уговариваю, как девицу на сеновале!
— Приказывайте, — он пожал плечами. — Но тогда знаете что? Я вон к Михаилу Андреичу уйду.
Бекетов аж чаем подавился, расхохотавшись. А Алексей Николаевич и вовсе не знал, что ответить. Петя же, сидя у него на коленях, весело ухмылялся. Он чувствовал, что почти уговорил.
— Алеш, не соглашайся, а? — сквозь смех выдавил Бекетов. — А то сколько лет уже жду…
— Вот черти, — буркнул барин. — Сговорились вы, что ли?
Петя тут решил, что пришло время для последнего довода. Он прижался к Алексею Николаевичу, обвил руками его шею и горячо прошептал:
— Неужто хотите меня с неделю не увидеть?
Барин порывисто вздохнул и обнял его. Петя поднял голову для поцелуя и первым коснулся его губ. И, еще сильнее прильнув, заерзал у него на коленях.
— Петька, — Алексей Николаевич крепче прижал его к себе и горячо прошептал: — Как война окончится, мы с тобой на три дня где-нибудь запремся…
Петя хмыкнул и пробормотал со смешком:
— На три дня? Я вам напомню непременно, как на третьем часу выдохнетесь.
— Вот змееныш…
Бекетов снова расхохотался, глядя на Петю.
— Зуров, как ты с ним живешь? — хмыкнул он.
— Хорошо живу, — барин запустил руки Пете под рубаху, начал гладить, и тот довольно потерся щекой о его плечо. — А ты… Миш, шел бы ты куда-нибудь… тебе будто пойти во всем лагере некуда…
— Понял, не буду мешать, — он встал, широко ухмыляясь. — А на часок пойти аль до утра?
— Миш!
А как только он все же ушел, отвесив шутливый поклон, Алексей Николаевич наклонился к Пете.
— Ах мы маленький паршивец, а… — хрипло прошептал он. — Да ты знаешь, что я с тобой сейчас сделаю?
— Для того и стараюсь, чтобы сделали, — улыбнулся Петя, чувствуя, как его подхватывают под колени и поднимают.
Барин перенес его на походную койку, и дальше слова уже были не нужны. Петя размышлял отстраненно: вот, стоило улыбнуться и мальчика милого изобразить — и в отряд взяли, и ночь не скучная…
А Федор, зашедший на рассвете, застал их спящими вместе на этой койке. Они лежали обнявшись, и кудрявая Петина голова покоилась на груди Алексея Николаевича.
Он подошел, коснулся плеча барина.
— Алексей Николаич, утро уже, разбудить просили…
Барин во сне пробормотал что-то по-французски и отвернулся. Несколько французских фраз — крепких ругательств — Федор знал, и это
было одно из них.
Он присел на табурет у койки, подняв голову к потолку. И нарочито громко стал рассуждать:
— Вот потерпеть не могли, будто последний раз в жизни виделись, а как поедете теперь? Будете ругаться, что не выспались, а сами и виноваты. А я при чем, я ж разбудить только…
— Заговариваешься, Федор, — неразборчиво, но уже твердо и строго пробормотал барин.
А Петя с самого начала тихо хихикал, уткнувшись ему в плечо. Он-то еще от шагов в палатке проснулся.
Слуга хмыкнул и встал.
— Лошадей пойду седлать.
Барин кивнул, потягиваясь и все еще не открывая глаз. А Петя сильнее обнял его и потерся щекой о грудь сквозь рубашку. Было тепло и приятно, как раньше, в именьи, когда он просыпался под боком у Алексея Николаевича. Ну ничего, вот закончится война, они вернутся и отстроят его…
— Не заснули там опять? — окликнул с улицы Федор.
Петя зевнул и сел, высвобождаясь из крепких объятий барина.
Он не помнил толком, как выехали с отрядом из лагеря. Дремал в седле и вскидывался, только когда барин, подъезжая, с улыбкой гладил его по колену.
Вот уж верно говорят: «Хоть надорвусь, да упрусь». Это точно про Петю было. Никто его не просил, не звал, а он прицепился к отряду, пристал так, что проще было взять, чем отказывать.
И сколько ж раз пожалел! Это ведь не прогулка была, а разведка. А оно известно как: в седле от зари до зари, скрытно, без отдыху, без привалов. Коней больше жалели, чем людей. Петя на третий день так умаялся, что на ходу спал. И злился страшно на себя: вот кто ж его за язык тянул…
А все-таки упрямство из него ничем нельзя было выдавить. Раз напросился, так старался казаться не хуже гусар — солдат, взрослых, крепких, выученных. Больше того: надоел всем ужасно своим упорством.
Вот вроде худощавый, мальчишка совсем — ему б первому падать. А смеялся, шутил более всех, веселый всегда был. На привалах и вовсе носился как угорелый, помогал, под руку лез. Все с ног падали, тело ныло после целого дня в седле — а ему хоть бы что, вместо того, чтоб лечь, бежал то ягод искать, то еще глупость какую. И ухмылялся еще при этом, на замотанных солдат глядя.
— Алексей Николаич, тут болото рядом, я за клюквой пойду, хорошо? Я быстренько, недалеко совсем, — радостно затараторил Петя, едва коня привязав на привале.
— Ну какая клюква… — барин, поморщившись, потянулся и сел на бревно. — Беги уж…
— Как это какая? Как раз в октябре собирать, вот подморозило, значит, сладкая уже! — Петя улыбнулся еще шире.
Смотрели на него с усталой злобой. Погода мерзкая была — мокрая, холодная, дождь моросил, — а он о клюкве радовался. Чертов мальчишка, нарочно будто… А ведь если работой нагрузить — с ухмылкой до конца сделает и снова побежит куда-нибудь. Ничем не унять!..
Петя, едва отойдя от отряда, устало прислонился к дереву и прикрыл глаза. Нескоро заставил себя отлепиться от ствола и пойти устроиться. Веток еловых собрал, бросил армяк сверху и блаженно растянулся на нем. У него все кости болели, ноги гудели так, что шагу не сделать.
Ни за какой клюквой он не шел. Отдохнуть хотел, подремать хоть полчаса, иначе не выдержал бы уже. А ведь привала просить — последнее дело, позору не оберешься. Барин-то, конечно, ради него сделает, но стыдно до жути будет.
…Еще от Кондрата он умел шорохи в лесу различать. И вот теперь вдруг даже сквозь сон пробился резкий хруст сломанной ветки. Петя вскинулся, прежде чем проснуться успел.
Никакой зверь так громко не ходит. Это человек только может идти и ветки ломать. А звук был не с той стороны, где отряд встал.
Петю тут же прошибло всего — усталость как рукой сняло. Вскочить хотел, но звук-то близко совсем — вдруг смотрят на него? Надо прикинуться, что не заметил. Он только глаза приоткрыл, но ничего не различил.
Он полежал так еще. Услышал потом, что притихшие птицы снова запели — значит, перестали чужого человека бояться, ушел он. Петя тихо встал, пошел к кустам, откуда звук был.
И точно — совсем свежий след в осенней грязи. Ясно виден был кавалерийский сапог, но чуть не такой, как у гусар. Точнее не скажешь, чей, сапоги-то что у одной армии, что у другой похожи.
Петя закусил губу. Вот тут жутко стало. Следят, значит, за отрядом — не зря он ночью вскидывался иногда непонятно с чего! Он решил посмотреть пойти.
Идти по следу просто оказалось, в мокрой земле он глубоко отпечатался. Сам Петя шел по траве или по камням.
Запах дыма он скоро почуял. И дальше крался уже, хоронясь между деревьев.
А как костры вражеские увидал — по-настоящему страшно стало. Много… У Пети глаза разбежались, как стал коней у перевязи считать. Гусар три десятка было, а этих — почитай, сотня, а то и больше. Польские уланы из наполеоновской армии.
Петя тихо обратно пополз. А как костры скрылись за деревьями — в бег сорвался.
— Ты где был? — Алексей Николаевич накинулся на него тут же, за плечи схватил.
Петя и сам знал, что переволновались уже все, потому что пропал надолго. Он вывернулся раздраженно: хватать-то так зачем! И стал рассказывать.
— Хороша клюква… — напряженно бросил в конце барин. — Сколько, говоришь? Сотня? Собирайтесь, как стемнеет — уходить будем.
Не выдалось в эту ночь отдохнуть. И в другую, и потом еще. Они кружили по бездорожью, плутали в темноте, путали следы — а все равно шли за ними поляки, не отставали. Петя видел близко следы, чуял дым, подбирался к ним и слышал, что готовились разделиться и окружить. Вот это хуже всего было: их-то больше в три раза, чем гусар, прижмут с нескольких сторон и не деться никуда.
Утро десятого дня неудачной вылазки они встретили в овраге, сидя с пистолетами наготове. Бежать дальше бесполезно стало, нужно было лошадям дать отдохнуть хоть немного. Знали, что следят за ними, ждут, как выйдут — а что тут сделаешь?..
Алексей Николаевич, вздохнув, поманил Петю к себе. Он присел рядом на край шинели и взглянул на барина.
Тот выглядел изможденным и нездоровым: осунулся, потемнел лицом. Он скользнул по Пете потухшими глазами.
— Господи, зачем же я тебя взял…
Сделанного-то не воротишь, к чему зря толковать? Барин нахмурился вдруг.
— Петя, вот что. В лагерь поедешь, — угадав его протест, он продолжил: — И спорить не смей. Сам говорил, хорониться умеешь и по-немецки понимаешь. Скажешь про нас, чтобы помогли. Лошадь любую бери.
И вдруг притянул его к себе. И целовать стал — резко, торопливо. Петя вывернулся: вот нашел барин время! Тут торопиться надо, а он лез.
Ему обидно было: ясно ведь, посылает, чтобы сберечь. Но ведь другой-то кто, из гусар, хуже справится.
Лошади все были усталые, заморенные — долго не проскачешь. Петя выбрал ту, что покрепче. Но все одно на такой из окружения еле прорвешься. Хорошо хоть, сам он легкий и худощавый, та под ним устанет меньше.
Петя вывел ее под уздцы из оврага, вскочил. На Алексея Николаевича оглянулся напоследок и весело улыбнулся ему. И понесся — грязь из-под копыт брызнула.
Конечно же, следили за ними. Тут же у ближайшего леса всадники замаячили, поскакали к нему. Петя усмехнулся: пусть по бездорожью попробуют нагнать.
Он пустил лошадь напрямик через поле, заставляя перескакивать ямы. Так и шею свернуть можно. Но если повод твердой рукой держать, заставить что надо делать — авось, и повезет.
Отстали, кажется… Петя выскочил на дорогу и перевел дух. Он знал примерно, в какой стороне лагерь, к следующей ночи можно успеть.
Рысью лошадь пустил, поехал. Да вот рано обрадовался.
Оказывается, поляки не в одном месте все сидели, а рассыпались по лесу рядом. Пятеро уланов совсем близко от дороги показались — Петя лошадь пришпорил и снова понесся.
Стреляли в него, пули рядом свистели. Он молил только, что в лошадь не попали. Сам-то ничего, и с раной доскачет, а если ее хоть заденут — смерть ему.
Он сам отстреливался, в одного попал. Но еще четверо их осталось — разве тут делу поможешь?
Отдалились они немного, Петя вздохнул облегченно. Но вдруг лошадь под ним споткнулась — и страх затопил. Упадет — и конец! А все одно гнал ее, чтобы от погони оторваться, она вся в мыле уже была. И шаг сбавлять начала — тут же нагонять его стали, своих коней не щадя.
А дальше как в тумане было. Петя снова стрелял, но в обоих пистолетах пули кончились. Нож выхватил, метнул в открытую шею улану — тот упал с залитым кровью мундиром.
И совсем близко, у самой его груди, пика сверкнула. Петя почему-то глаза того здоровенного усатого поляка запомнил — блеклые, злые. А лица, мундира, лошади его рассмотреть не успел.
Он сначала просто удар и толчок почувствовал, успел понять, что падает. И тут же боль вспыхнула, обожгла, и взгляд заволокла темнота.
…Холодно было. Петя весь заледенел, да так, что будто бы и не отогреешься уже. Холод вползал под промокшую одежду стылыми змейками, мягко обволакивал — закроешь глаза и забудешься, и не проснешься более никогда. Пальцы занемели совсем в жидкой ледяной грязи, а тела он уже вовсе не чувствовал.
Только колющая боль в груди мешала провалиться в беспамятство — досаждала, терзала, то отступая, то затопляя. Кровь там жарко жгла кожу, струйкой вытекая из раны. И тут же остывала, и рубаха стылым мокрым комком липла к телу.
Петя хотел руку поднять, чтобы зажать, но пальцы едва шевельнулись, мазнув по грязи. Ну и ничего… А обидно все-таки, погода — дрянь, осенью умирать…
Разлепляя глаза, он видел над собой низкое серое небо. А на лицо падали капли мелкого моросящего дождя. Он облизнул губы, чтоб собрать хоть немного. Горло от жажды драло, и это почему-то нестерпимей всего было.
Петя не сразу понял, где он. Мысли еле шли, бессвязные были, короткие. «Ушли… решили, что убили…» Да ведь и правда — кровь течет, не остановить, холодно. Можно и не добивать, и так кончено все.
Об Алексее Николаевиче вдруг подумалось — с ним-то что сделается, как узнает? Как бы сам следом не пошел, будет ведь считать, что он виноват, на смерть послал. Да что там… с лошадью не повезло, вот рядом лежит заморенная — хватило сил глаза скосить. А он спасти хотел. Пусть хоть Бекетов удержит, не даст пулю в висок пустить. Жалко его, барина, даже и не попрощались толком.
Лето вдруг вспомнилось, далекое-далекое, солнечное — пряный запах сена, небо чистое и высокое, а в руках — венок из цветов полевых. Петя слезы сглотнул. Словно и не с ним это было — подзабытое, радостное.
А будто бы и теплее сделалось. Лоб у него горел, испарина выступила. Армяк теперь распахнуть хотелось, дышать трудно стало. Вот и жар подступил, хоть полегче станет.
Он то в сознании был, то уплывал куда-то, словно погружался с головой в темную воду. Вечер наступил, кажется, и от ледяного ветра свежее стало. Вот отогреться мечтал — теперь лежал горячий весь.
Видения были все ярче, отчетливей, бред от яви уже не отличишь. Все вперемешку пошло: и детское совсем, и барин, и война… И цыгане, конечно же — словно с ними в шумной пляске был, и струны гитарные звенели.
Цыганка-гадалка вдруг закружилась перед ним в танце, тряхнула тяжелыми браслетами, взмахнула шелковым алым рукавом и рассмеялась: «Пойдешь с нами? Понял ведь, понял…»
И точно — понятно стало вдруг, что нет другой жизни у него, кроме как с цыганами. И барин тут же забылся, и именье, хотелось за руку поймать ее и крикнуть, что с ними идет, мнилось, что не поздно остановить еще. Но цыганка хохотала, ускользая, и только юбки ее цветастые пестрили перед глазами.
Вот кому перед смертью ангелы небесные видятся, а кому — цыгане пополам с чертями. Ну что ж, чем жил, то и заслужил. Когда он в церкви-то последний раз был? До войны еще, то-то оно и понятно, что без ангелов обошлось.
А цыгане не уходили, теперь и речь слышалась, немецкая почему-то. Худое личико Мариуша вдруг мелькнуло близко совсем, руку протяни — и дотронешься. Голос его раздался звонкий и встревоженный. Ржание лошадиное послышалось, колесо рядом скрипнуло.
Грудь вдруг болью пронзило, круги поплыли перед глазами. Он снова в беспамятство провалился. А за миг до этого хватку на плечах почувствовал.
Оно известно как при тяжелой ране — жар, бред от воспаления и потери крови. А если и на земле промерзшей порядочно полежать — застудиться так можно, что от одного этого при смерти окажешься.
Петя не понимал даже, где он, что с ним. Сквозь марево забытья чувствовал, что лежал на мягких подстилках, и странно качало, словно ехали куда-то. А ему казалось, будто плыли, и вокруг вода — темная, тяжелая, она давила на грудь и не давала дышать, и его затягивало в глубину, будто в теплую болотную трясину. Это даже хорошо было, потому что тогда почти пропадала боль, засевшая внутри и донимавшая даже сквозь забытье. Ныла не только рана, но и в боку кололо — наверное, от болезни.
Он осознавал только, что жив еще, но сил недоставало удивляться и радоваться. Чувствовал, что прикасались к нему, тревожили рану, смачивали губы водой, которая обычно вытекала, потому что не получалось глотнуть. Непонятно было: зачем лечат? С такой раной, промерзшего — без толку. Добить легче, чем вытаскивать. Петя сказать о том хотел, но слова не шли, не мог.
У него только глаза открыть выходило. Плыло все, туманилось, но можно было разглядеть низкий потолок над собой, откуда сквозь доски свет пробивался — белый, слепящий. Он тогда голову чуть отворачивал и видел стену, обитую полинялой тканью.
Еще Петя цыган видел. Понял уже, что те подобрали его, что он в кибитке у них лежит. Он только троих помнил из тех, кто мелькал перед ним.
Мариуш часто рядом сидел, глядел испуганно и грустно. Значит, к ним Петя в табор и попал. Слова его смутно вспомнились: «На юг идем, к морю…» Да сейчас-то без разницы, хоть к черту на рога. Ежели вообще до этого моря доживет.
Еще старуха была — древняя, сухая, в темном платке, с седыми косами, в которые выплетены были монеты. Она Мариуша гнала, а тот лез под руку к ней, помочь хотел.
А Пете хуже делалось. Сначала ничего лежать было, только в ознобе колотило и голова раскалывалась. Но стало скоро то в жар, то в холод бросать. Кашлем схватывало, трясло всего, остановиться не мог — кровь после этого на подушке была.
Третий же, кого он видел, был осанистый средних лет цыган с тяжелым властным взглядом. Он редко приходил, садился поодаль и смотрел на него, раскуривая трубку.
Вздохнул как-то и сказал старухе, кивнув на него:
— Не жилец.
— Не нарекай до сроку. Я свое дело знаю, — недовольно и глухо ответила она.
— Как хочешь. Нам не в тягость, да и добром за добро обязаны, коли он Мариуша спас. Но не мучила бы все же зря…
— Иди, баро, не мешай. На тебе табор весь, а мне, старой, ворожбу оставь.
Тот ушел тогда, склонив голову и не переча старухе. А она странно, по-колдовски Петю лечила. Наклонялась над ним, бормотала что-то на незнакомом языке, да так тихо, что не разобрать ни слова. После этого почему-то полегче становилось.
Но и обычное тоже делала: перевязывала, промывала рану травяными настоями. Но это без толку было. У Пети сознание заволакиваться начало от жара, который постоянно почти был теперь. Он забывался все чаще, часами в горячке лежал.
— Тише, тише, — шептала старуха, обтирая его мокрый лоб. — Скоро совсем худо будет, тут уж или перетерпишь, или пересилит тебя болезнь, а я только помолиться могу.
Петя это еле услышал, снова кашляя и проваливаясь в беспамятство. Проблески меркнущего света вдруг закружились перед глазами, вспыхнули алым. И закрутились видения — странные, яркие.
Он ничего почти не вспомнил потом, да и к лучшему это. Но в жару почему-то верилось во все, важным это казалось, и он старался вернуть, схватить сознанием ускользающие образы.
Барина видел — как же тот теперь?.. Только звать его не хотелось, думалось, что не сможет помочь. Да и смотрел он в сторону куда-то, чужим и далеким казался.
Ульянка вдруг мелькнула, взрослая совсем, почему-то расшитой шали, какие только барышни носят. Она стояла, серебряное колечко на пальце вертя, которое Алексей Николаевич подарил ей когда-то. И на барина смотрела и вздыхала.
А сам Петя к нему потянулся и обнял. Что же тут мнилось! И поцелуи, и ласки жаркие. Но вдруг поменялось все, и словно бы не с барином он был. А с кем — еле увидел, как ни старался лицо рассмотреть.
Близко совсем вдруг оно мелькнуло — цыган. Кудри черные по плечам, а глаза, каких в жизни не знал, да и не бывает таких, только в бреду и привидится — яркие, зеленые. Искорки золотистые вдруг сверкнули в них от его улыбки, и тут же он пропал.
Море еще виделось. Не знал, какое оно, а тут вдруг встало перед глазами такое, какое будто бы и должно быть — теплое, сверкающее от солнца. Следы копыт шли по песку. А вдалеке два коня неслись по степи, среди буйных трав — оба сильные, красивые. Белый, изящный и тонконогий, и вороной — огромный, злой и дикий.
А бывало, что страшное мерещилось. Он чувствовал, что его водкой обтирали, и от горького запаха в дрожь бросало. Вставала перед глазами далекая-далекая зимняя ночь. Метель тогда была, и пришлось зачем-то на улицу идти. Вспомнил, кажется: водку принести офицерам. Он знал теперь, что зря пошел, крикнуть хотелось, что остановиться нужно, но словно сам себя не слышал.
И — жуткое самое, а помнилось так хорошо, будто вчера это было. Петя всхлипывал, чужие руки отталкивал от себя, сжимался и просил, как тогда: «Пустите, не надо…» Но так и чувствовались на теле грубые прикосновения, кожа горела под ними. И снова он ничего не мог с барином сделать, только слезы текли от страха и бессилия.
Он в одеяло вцеплялся, метался по подстилке. Невозможно горячо было, словно кипятком на него плеснули. Молил пересохшими губами, чтобы закончилось все это.
Беспамятство стало долгожданным облегчением, когда сил совсем не осталось даже бредить. Петя провалился в темноту, и никакие видения больше не потревожили. Дышать стало легче, кашель отпустил, и получилось заснуть. Он почувствовал только сквозь дрему, что свежее и легче стало, но его сразу закутали, не дав насладиться блаженной прохладой.
***
Петя в первый раз совсем ненадолго очнулся. Мутило его, голова раскалывалась, мысли текли тяжело и медленно. Мариуш тут же над ним наклонился, и он попытался улыбнуться: мол, узнал. Заметил еще, как личико цыганенка радостью осветилось — и снова провалился в глубокий сон.
Потом он пришел в себя солнечным днем и долго лежал с закрытыми глазами, чувствуя теплые блики света на лице. Ему было мягко и уютно под шерстяным одеялом, только укачивало немного на ходу.
Сознание теперь было ясное, Петя точно понимал, что жив. Все, что было с ним, вспомнилось отчетливо, но только до того, как ранили. Потом словно туман перед ним вставал: он не знал, как подобрали его, как лечили и что видел в бреду.
Любопытно стало, где он. Петя, щурясь от солнца, открыл глаза. Теперь можно было разглядеть кибитку и понять, что она тряслась по неровной дороге. Снаружи говор слышался, ржание лошадиное.
Он кибитке удивился: та вся деревянная была, а не с матерчатым верхом, как он представлял. Хотя оно и понятно: холодно ведь, это ж не юг, чтоб всем ветрам ее подставлять, вот и была закрытая.
Петя вздохнуть попробовал — тут же в заныло в груди, туго стянутой повязкой. Под ключицей особенно кололо, туда, наверное, и ткнули. Рука-то у улана была на взрослого человека поставлена, а Петя был невысокий, не дорос еще — то-то пика выше и пошла, чем надо. Повезло…
В углу кибитки Мариуш свернулся. Он вскинулся вдруг, взглянул на Петю — неглубоко, видать, спал, только и ждал, что тот очнется. Подскочил к нему, взглянул робко и неуверенно.
— Пить хочешь?
И точно — в горле саднило. Петя кивнуть хотел или ответить, но не получилось. Только глазами повел утвердительно, но Мариуш и так понял.
Он воды из кувшина в глиняную кружку налил, присел рядом и приподнял Пете голову. Тот пару глотков всего сделал и закашлялся. А потом отвернулся и задремал.
На другой день он, почувствовав себя лучше, попробовал заговорить. Слова тихо и хрипло шли, Мариушу прислушиваться приходилось. Первое, о чем спросил — сколько времени он здесь. Оказалось, что на вторую неделю только очнулся. Долго же... Петя прикинул: как раз его ищет Алексей Николаевич, наверное. Это если сам выбрался из засады. Но ведь не найдет и посчитает, что убили али в плен взяли. И ему никак весточку не послать, что жив.
К нему цыганский баро зашел, сел рядом. Усмехнулся:
— Помнит же еще Кхаца свою ворожбу, хоть и стара стала. Вытащила она тебя, чаворо. Благодарить не надо, мы бы своего брата не оставили, — он задумался, потом добавил: — Мы к османам идем, на Черное море.
Петя слабо кивнул. Он и так знал, куда ехали, да ему до того и дела не было. Все равно он никуда не денется от них, пока раненый лежит.
Он руки еще поднять не мог. Спал почти все время — вот уж не думал, что получится постольку. Его поили теплым молоком и бульоном, хотя не хотелось совсем. Но Петя знал, что нужно есть, и заставлял себя глотать.
А болезнь не отступала, когтями вцепившись в него. Видать, крепко он застудился. Кашель долго не проходил — сухой, надрывный, пополам с кровью. После него такая слабость накатывала, что по полдня двинуться не мог почти, лежал уставясь в стену. В ознобе колотило, даже если двумя одеялами накрывали.
Рана еще воспалилась, снова жар у него был аж с неделю. Но без горячки с бредом, без беспокойных видений. Только мутное что-то и неясное помнилось потом.
Но все-таки наступил перелом, дело к выздоровлению пошло. Петя проснулся как-то и понял, что голодный. Впервые самому есть захотелось, пересиливать себя не пришлось. Добавки даже попросил, но не позволили. Оно и понятно, не дело это — сразу на еду набрасываться.
Он к середине ноября сесть попытался. Но без помощи не получалось пока, если за плечи не поддерживали. И ложку удержать не мог, руки ходуном ходили. Пришлось терпеть, что кормили, хотя слабость своя злила ужасно.
Но иначе-то никак нельзя было. Петя застыдился бы, если б его кто молодой на руках таскал по надобности. Но Кхаце с Мариушом взялся помогать здоровенный цыган Януш, который ему в отцы годился. Тот сразу сказал ему с добродушной улыбкой:
— Чего уж там… Будто я не пойму, как тебе в тягость. Я, знаешь ли, сам солдат бывший, сам раненый был. Ну-ка, Петер, глянь!
Он распахнул рубаху на широкой груди, и Петя увидел глубокие старые шрамы. Аж жутко сделалось, как представил на себе такое.
— Ишь как казаки саблями посекли, — ухмыльнулся Януш. — Поболе твоего отлеживался. Так что не рыпайся ты раньше положенного, когда надо, тогда сам и встанешь.
А у Пети пока только сидеть получалось. Он на одеялах устраивался и на дорогу смотрел, когда ехали, хотя мало что разглядеть мог. Вечером ему от костра тарелку приносили, он на колени ставил. Его вкусно кормили, хоть и просто. Вот уж неправда, будто цыгане приготовить не умеют и едят что найдется! Всякий раз по-иному немного умудрялись мясо с картошкой и овощами делать. Петя жалел только, что вроде как задаром ест и помочь ничем не может. Решил потом какой-нибудь простой работы попросить, как сил наберется.
А пока нашел, чем себя занять: гребень для волос взял. Кудри спутались совсем, пока больной лежал, обрезать предлагали даже. Он не дался. А то что же это, едва отросли — и кромсать снова.
Петя долго маялся, слабые руки быстро уставали. Несколько раз брался и бросал, хотел сам уже отстричь. И успокоился, только когда гребень, наконец, гладко прошел по волосам.
Он взгляд Кхацы вдруг поймал, когда довольный сидел.
— А ты пригожий, — ухмыльнулась старуха. — Да знаешь, опасная у тебя красота: манит, разуменья лишает. Сам, небось, распробовал уже других завлекать. Как бы ни заигрался…
Петя усмехнулся. Заиграется, как же. Чай, не мальчик уже, на рожон не полезет по неопытности.
— Зря смеешься, — прищурилась старуха. — Вижу, что жизнью битый. Не забывайся только, не один ты такой на свете. Могут и получше найтись, сам голову так же потеряешь, как те, перед которыми вертелся. Ты ж молодой, вся жизнь впереди у тебя, много чего навидаешься еще.
Петя вспыхнул весь, обидевшись тогда на нее. Вот еще! Чтоб он — да бегал за кем-то! Да перед ним офицеры меж собой ссорились, а он смеялся только.
Старуха заулыбалась вдруг, вздохнула.
— Я сама такая же была… Кхаца — это «кошка» ведь по-нашему. Тонкая, гибкая была, а уж глазами как сверкала! Ты тоже так, верно, умеешь. Но вот не нашла себе счастья. И разумею теперь, что лучше бы как все быть, обыкновенной. Жить так проще, Петер. Хоть и жизнь тогда будет обычная, не вспомнишь потом ничего. А тебе-то будет, что вспомнить, как и мне теперь…
Все-таки мудрая она старуха была. Петя долго потом лежал и думал над ее словами. А правда ведь, будь он обыкновенным — ничего бы не приключилось с ним, остался бы дворовым. Барин бы и не глянул на него. Хоть и непонятно, не зря ли закрутилось это у них. И Алексею Николаевичу вовсе не нужен был цыганенок, и сам он сколько лет уже бросить не мог его.
Но вот про то, что сам голову потерять может — не верил. Наученный уже, знает, как завлечь. Он-то не поймет, если к нему так подступаться начнут? И будто бы ответить и засмеять не сможет?..
Рождество Петя встретил у костра. Помогли дойти ему и устроили там в одеялах — в первый раз он не в кибитке сидел, а ко всем вечером выбрался. Ему было интересно и радостно смотреть на праздник, хоть и было все у цыган непривычно для него.
Он-то думал, что цыгане до беспамятства гулять будут, еще веселее, чем гусары на пирушках. Но нет, совсем по-иному оказалось. Чинно сидели, вели неторопливые беседы. Пили понемногу совсем, Пете тоже вина плеснули на дно кружки. Пирогом горячим угостили, который цыганки все вместе пекли.
И не напивался никто, за этим строго смотрели. Один только парень, перебрав немного, заговорил громче всех и девицу за рукав схватил. Так тут же глянула на него, нахмурившись, старуха Кхаца. Не сказала ничего, только губы сухие поджала — так он перепугался и побледнел аж. Она была старшая женщина в таборе, ей позволялось с мужчинами сидеть, ее уважали и слушались. Баро ее совета спрашивал всякий раз.
А парня отец его тут же от костра отвел, повинившись перед табором. А там в снег лицом окунул, оттаскал за ухо и подзатыльник залепил — взрослому-то сыну! И выговаривал долго ему, тот потом в углу тише всех сидел и ни капли больше в рот не взял. Петя позавидовал аж, что сам не в таборе рос: вот бы всех так воспитывали, как цыгане своих детей — и везде были бы семьи крепкие да ладные, хоть в строгости жили бы, а в порядке.
Это ведь кажется только, что цыганята без дела между кибиток бегают и все им позволено. Уже лет с шести их звали в хозяйстве помогать, работу им находили. И смотрели, у кого что лучше получается — тому из ремесел и начинали учить. А девочек цыганки с собой на заработки брали — те и подпеть, и станцевать умели с малолетства.
И еще Пете нравилось, что цыганята дружные и что между ними в таборе различий не делалось — свой или соседский ребенок, а никого не оттолкнут и не прогонят, всех игрой займут и угостят одинаково, если прибежали. Впору было вспомнить, как сам он, маленький, от пьяного материного мужа уходил и до ночи на улице сидел даже в холоде. А от других изб гнали, погреться не пускали: мол, своих детей устроить некуда.
И рассказывали цыганятам много чего. Собирались вокруг стариков, и те вспоминали разные истории из былых времен или сказки выдумывали. Занятно говорили, Петя сам заслушивался и жалел, что у него в детстве не было такого — оказалось, до сих пор многого не знал, о чем цыганята понятие имели.
Они, любопытные и бойкие, и к нему приставали: про войну рассказать им или про то, как в других странах живется. Пете не жалко было, вот и пересказывал им все, что сам видел. Его и старшие тогда слушали и переспрашивали еще.
А особенно сестренка Мариуша, Ляля, лезла к нему. Она большая уже была, чуть Ульянки помладше, и улыбаться ему старалась ласково. Пете смешно было: видел ведь, как вертелась перед ним.
После того, как окончилось застолье, после песен и плясок гадать принято было. Как раз в Рождество раскидывали карты на замужество — отдадут дочку или нет в этом году.
Девицы все у Кхацы собрались, спорить начали, кому первой посмотреть. И Ляля подошла к ней, попросила вдруг что-то тихо — и на Петю кивнула. Тот чуть пирогом не подавился, как приметил.
А Кхаца рассмеялась вдруг:
— И без карт скажу, что не по тебе жених, — и Пете подмигнула, будто все знала про него.
Тот аж краской залился. И долго маялся, спросить не решался, с чего это она такое сказала. Да и когда говорила, что красивый он — явно ведь не о девицах речь шла, перед которыми вертелся. Он испугался: неужто догадалась про него старуха? А она сама подсела к нему и усмехнулась:
— Чего трясешься? Думаешь, я в жизни не навидалась такого? Мало ли, какая любовь бывает…
У Пети от сердца отлегло: знает, но не озлилась за это. И спросил робко, как она догадалась.
— Миленький, ты ж в бреду все про себя и рассказал: с кем, где да как, — хмыкнула Кхаца. — Да не боись, не слыхал больше никто, Мариуша я гнала: рано ему думать о таком. И другим до того дела нет.
Петя вздохнул спокойно, еще раз подивившись старухе. Вот уж правда мудрая! Хоть и поворчать, и словом резким приложить могла. Не зря ее совета слушали.
Перестав тревожиться, он устроился удобнее и свернулся под одеялом. Его от еды и от вина совсем сморило, глаза закрывались. Да и праздник уже затихал: старики, дымя трубками, отдельно сидели, говорили о делах, цыганки угощения оставшиеся убирали, а молодежь гулять ушла.
Он так и заснул у костра. И не почувствовал потом, как Януш подошел и отнес его, завернутого в одеяло, в кибитку. А так не дался бы, отпихиваться бы стал. Петя досадовал ужасно, что ему самому ходить не давали еще. Болезнь начала отступать, он мнил себя совсем здоровым, хотя силы пока и наполовину не вернулись. Вот и злился каждый раз, когда надо было помощи попросить, чтобы встать.
С Янушем потом чуть не разругался, когда тот все норовил поддержать его. Тот вовсе смеялся, что его на руках дотащить проще, чем ждать, пока доковыляет. Петя аж вспыхнул тогда: тараторить начал, что не понимает, почему запрещают, что сам может и что рана не болит почти.
— Вот упрямец, — хмыкнул цыган. — В чем только душа держится, а уж вон глазищами сверкаешь. Ну раз так хочется…
Он вдруг руки с его плеч отпустил и отошел на шаг. И тут Пете страшно сделалось: голова тут же закружилась, круги перед глазами поплыли, а на ногах он вовсе не стоял — вот-вот, казалось, упадет. Он в рукав Янушу вцепился и заваливаться набок начал, но цыган сразу подхватил его.
Он красный от стыда был, когда тот его укладывал и в одеяло закутывал. Отворачивался, хмурился. Но капризничать перестал с тех пор, терпел молча, что помогали.
И в кибитке он себе дело нашел. А то скучно ведь целый день ехать и в потолок смотреть — кто долго лежал больной, тот поймет. Петя поглядел, как фигурки из дерева вырезали, и показать попросил. Работа ведь легкая, сидя можно заниматься, на колени плошку для обрезков положив. Да и полезная: это не просто так ведь делалось. Цыгане эти фигурки продавали, как в деревни заходили. Им и не доверяли хоть — но как тут отказать, если свой ребятенок в подол вцепился и просит купить игрушку?
У Пети, конечно, сначала не выходило, не занимался ведь раньше. Но ведь если целыми днями сидеть, то что-нибудь да получится — вот и стало не хуже, чем у других. Он зверей разных вырезал — лошадок, медвежат, собак. Или солдатиков, и Мариуш их расписывал потом — и все спрашивал, как красить, чтобы форма как настоящая была. Петя тогда подолгу про армию рассказывал. И вздыхал украдкой, барина вспоминая.
Февраль начался. Они через Австрийскую империю ехали, и уже поменялось все вокруг, как южнее стало. Петя такой теплой зимы никогда не видел: снега не было почти, морозов не стояло. Любопытно было, что же будет, когда до моря доедут.
Он тогда только вставать начал. Сначала у кибитки постоял немного и лег тут же: от этого уже устал. Обошел ее потом кругом и был очень гордый собой, что получилось.
И к костру стал каждый вечер ходить, сидел со всеми. Как-то гитару попросил и наиграл, что от русского табора помнил: вроде и похоже, но и по-другому, не так, как здесь. Ему обрадовались тут же, заулыбались:
— Хорошо играешь! Точно — наш, романо!
Пете было с ними легко и радостно. Он думал теперь, что только тут и быть бы ему, в таборе. Вот будто всю жизнь он по лесу блуждал, приткнуться пытался хоть куда — а сейчас к дому вышел.
Только вот барин вспоминался. Да разве найдешь его теперь? И самому пока не вернуться, больной еще, не сможет в дорогу отправиться. Хоть и деньги были у него: цел остался заветный кошелек, цыгане сберегли его, Петя рядом с собой его увидел, когда лежал. Ни монетки не взяли оттуда.
Но хоть с деньгами, а знать ведь надо, куда ехать. А где армия русская, непонятно. Идти абы куда Пете не хотелось, опасно это, да и не доедет: время лихое, военное, а возвращаться через всю Европу трудно.
Он решил не торопиться пока: подождать сначала, как оправится, а потом уж думать. Может, к тому времени армия в Россию вернется, побеждали ведь Наполеона. А там уж понятно станет, куда ехать.
Да и не отпустили бы его, раненого, из табора. Его здесь как родного приняли, не спрашивал никто, чей он, откуда, не беглый ли. Подумаешь, дочка баро, Зарина, косилась недовольно. Так на всех приветливости не напасешься, а Пете она тоже не нравилась: гордая больно и красоту свою любила сильно, наглядеться на себя не могла. Хотя красоты-то этой немного лишь больше, чем у других. Баро с ней покоя не было, замуж выдать должно, а своих всех распугала уже гордостью своей. А среди чужих таборов на ходу искать не будешь, решили потом ее устроить, как дойдут и встанут твердо.
А шли они быстро, торопились. И дальше все становилась русская армия, и все труднее было бы возвращаться.
***
Издавна цыганам трудно жилось в Европе. Там были жестокие законы против бродяг и воров, к которым причисляли и их. Цыганам пришлось вести себя по особому: передвигаться по ночам, скрываться в лесах. И потому пошли еще и такие слухи, что цыгане — будто бы колдуны, вампиры и оборотни. Ими детей стали пугать: мол, похитят и съедят.
Некоторые цыгане спасались тем, что шли в солдаты. Их семьи тогда не трогали. А остальным, особенно разорившимся, тяжко приходилось.
Опасно было идти на заработки: в толпе их выделяла приметная внешность, и каждый мог на них донести, чтобы получить вознаграждение от властей. Если цыгана схватили, то его полагалось казнить.
А у осман было легче. Там цыган ценили как кузнецов, лудильщиков, сапожников и портных. Местные жители не любили за то, что власти им помогали — но то легче, чем если ненавидят и злыми колдунами считают.
Вот и уходили туда, надеясь на лучшую жизнь. Шли торопливо, чтобы не схватили, останавливались только по надобности, если есть нечего было. В деревнях тогда на работу нанимались на несколько дней: дом кому подлатать, коня вылечить. И бога молили при этом, чтобы не донес на них никто.
К весне они пришли в Румынию. Здесь много было цыган, целыми деревнями жили. С железом работали и с драгоценностями, корзины плели. Как оружейники славились, обслуживая османскую армию. Были и кочевые, которые по людям с представлениями ходили, с песнями и танцами.
Петя так головой и вертел по сторонам. Никогда он такого края не видел — яркого, цветущего, южного. Под Вязьмой снег бы еще лежал, а тут цвело все по-летнему. Горы были — красивые же! Зеленые все, а если вдаль, в дымку на горизонте смотреть — синие-синие, и конца-края им не видно. А дышалось как легко там — среди пряных трав, под высоким небом.
Он с Мариушем всякий вечер от табора гулять отходили — весну смотрели. Тот-то как радовался: носился вокруг него, смеялся. А Пете досадно было, что уставал он быстро, после каждого пригорка приходилось останавливаться, чтобы отдышаться. В груди покалывать начинало, перед глазами темнело. Так оно и понятно, если всю зиму проболеть.
Но быстро силы возвращались к молодому закаленному телу, у него каждый вечер чуть подольше ходить получалось. А вот на отражение свое в озере глянув, Петя аж зубами скрипнул. Ужас что! Лицо вытянулось, заострилось, только и осталось на нем, что глаза. Под ними круги темнели, а сам то ли бледный, то ли зеленоватый был, лишь на щеках лихорадочный румянец вспыхивал, если кашлял еще. А отощал так, что одежда прежняя висела на нем, поясом два раза обмотаться пришлось. Рубаху снять вовсе стыдно: кости отовсюду выпирали, да и шрам едва светлеть начал. Хорош, нечего сказать… Глянешь и испугаешься — чучело, кикимора, какими детей крестьянских пугают. Офицеры, которые любовались им, теперь опплевались бы, не иначе. Только старуха Кхаца и смогла разглядеть, что был когда-то пригожий.
Он смурной тогда в табор вернулся. И увидел, что с другими цыганами говорили — лошади чужие стояли, а у костра сидели старики с гостями. Как он узнал, то местный кочевой табор был. С ним вместе уговорились идти и на другой же день встретились.
Что тут началось! Пока ехали — говор стоял такой, что в ушах звенело. Цыганки молодые в одну кибитку набились, юбки и шали друг у дружки смотрели, у кого как вышито. Тут же объяснять и показывать стали, а уж смех какой у них стоял! Наверняка сплетни пошли, и на каждого цыгана из-под покрывала глазами блестели: обсуждали своих и чужих.
А дети и вовсе вокруг кибиток в одной стайке носились. И ничего, что языка не понимали, играть и так можно. На них с улыбками смотрели, хоть и утомили они всех уже.
А у цыган серьезный разговор шел. Они поодаль ехали и толковали — выучились уже немного по-местному.
— Вы зря так к западу завернули, если к османам идете, — хмурился румынский цыган. — Здесь Молдавия близко, а тамошние господари жестоки с нашими братьями. Закабалить могут, коли неосторожно рядом пройдете с чьими-нибудь владениями. Мы почему к вам и прибились: сами к османам податься хотим, а вместе надежнее.
— Проводника бы дельного… — протянул баро. — Есть же такие, кто места здешние знает? Мы бы отблагодарили, не обидели бы.
— О том и толкуем. Есть, есть такой… Его б дозваться, он как ветер вольный, ни с одним табором долго не ходит. Но вот видели его недавно на ярмарке, с лошадьми объявился казенными — хватает же наглости, едва увел, тут же продает у солдат под носом и не боится, что схватят. Он согласился, сказал, что сам найдет нас.
О том разговоре оба табора скоро прослышали. И тут же румынские цыганята с радостными криками носиться стали: «Данко, Данко приедет!»
Петя Мариуша подозвал и спросил, что за Данко такой.
— Как же ты не знаешь! Его все тут знают, и не только тут, а кругом всего моря! Про него в каждом таборе сказывают, какой он удалой, а во всякой деревне боятся, что лучшего коня уведет у них. Уж и убить его клялись, а он живет себе — вот здорово, Петер, вот бы так же жить! А говорят, на скрипке еще так может, как никто не умеет, а уж на гитаре, конечно же…
У Мариуша глазенки так и горели: видать, много чего про этого Данко местные цыганята рассказали. А Петя хмыкнул только: подумаешь, конокрад. Может, и удачливей других да наиграть еще умеет — ну и что? Хотя прихватило завистью: чего же наделать надо, чтобы о тебе кругом всего моря знали да в каждой деревне убить клялись? Ну вот приедет — он и глянет, что за Данко.
…Говорят мудрые люди: от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Добавить еще нужно, что и от любви тоже. Смеяться будешь над ней — а придет она, когда не ждешь, с головой накроет. И знать не будешь, что делать — то ли жалеть, что встретились, то ли бога за это благодарить.
В вечерних сумерках послышался за кибитками стук копыт — и вылетел вдруг к костру долгогривый белый конь. На дыбы едва не встал, разгоряченный — но твердая рука его удержала.
А как спешился цыган, тут же дети к нему подбежали, окружили, загалдели — не подойдешь, не разглядишь. Да Петя и так видел. И замер, едва нож не выронив, которым игрушку вырезал.
Он и не думал, что бывает так — чтобы смотреть на человека и не оторваться, чтобы в горле сохло и взгляд опустить нельзя было.
Данко был чуть его самого старше — едва усы над губой пробивались. Но разве посмеешь сравнить тут?..
Он смеялся, раздавая детям подарки: девочкам — цветные бусы, мальчишкам — ножи настоящие, небольшие. Буйные кудри у него по плечам рассыпались еще гуще и черней Петиных, когда голову запрокидывал. И глаза горели весело и озорно — яркие, зеленые; и не поверишь, что бывают такие, пока сам не увидишь.
А уж одет, как знатному пану впору: рубашка шелковая со щегольской вышивкой, пояс блестит, сапоги богатые. Да разве ж посмотришь на это, если сам он — высокий, ладный, а под одеждой красивое сильное тело различить можно. Прильнуть и обнять так и хочется!..
Петя радовался, что Данко не глядел на него: он красный весь сидел, щеки у него горели. Вот будто он цыган не видел! Хотя таких — не видел.
Он встал на нетвердых ногах, злясь на себя. Хотел мимо пройти: нужен больно ему этот Данко, чтобы здороваться еще.
Но тут цыган взглянул на него и насмешливо прищурил зеленые глаза. Петя вспыхнул тогда от обиды. Подумаешь, красив… Его, Петю, приодеть — такой же будет.
А может, и не будет, и зря тут злиться: права старая Кхаца оказалась, нашлись получше на свете. Но все рано обида внутри горела. Петя, повернувшись к нему, ответил таким же дерзким взглядом.
И словно искры над кресалом разлетелись, когда они глазами встретились — и снопом рассыпались в вечернем воздухе, прежде чем огню вспыхнуть.
Есть такие люди — будто солнце они, всем хорошо рядом с ними. От одной их улыбки тепло делается, а как взглянут на тебя — тут же все на свете, кроме них, позабудешь. И ничуть это не стыдно, что душу полонили, а радостно, потому что с такими людьми сам лучше становишься, если тянуться за ними будешь.
Пропал Петя, безнадежно пропал. И не поймешь, когда — то ли как встретились, то ли чуть позже у костра. Но разница-то невелика, все одно больше не было ему покоя.
Веселая, шумная была ночь, как Данко приехал. Оба табора собрались. И сидели как завороженные, молчали: на скрипке он играл.
Та словно живая у него в руках пела — лилась музыка по степи и словно звала за собой куда-то далеко-далеко. Проводил он по струнам — и сердце замирало, а то вдруг вздрагивало и заходиться начинало. Кровь загоралась, вздохнуть было нельзя, и плакать, и смеяться хотелось в одно время. Услышишь однажды — и жить больше без этой музыки незачем.
А Данко сидел, голову набок склонив, и тихо улыбался. Под огнем костра он весь был, кудри мягко по плечам вились, прикрытые глаза ясно и светло горели. Огненные блики вспыхивали на рубашке и на золотой серьге в ухе, на смычке в тонких пальцах. И не знаешь тут, то ли слушать, то ли им любоваться.
И Петя тогда уже понял, что любил его — раньше, чем хоть слово от него услышал. Все прежнее тут же забылось, только и было перед ним, что степь, звезды и Данко — век бы смотреть на него и слушать скрипку.
Тот по струнам ударил — загремела вольная, веселая песня, огонь внутри вспыхнул под нее: вскочить бы и в пляс пуститься, пока ноги держать будут. А вдруг остановил он смычок, тихо провел его — горько заплакала скрипка, темно и тревожно стало на душе.
И тут он глаза поднял и прямо на Петю взглянул, улыбнувшись ему. А тот как оглушенный сидел, в груди невозможно тесно было. И сам себе не верил: не бывает такого! Нельзя через десять лет песню узнать, которую однажды мальцом слышал, нельзя! И угадать Данко не мог, похоже просто, вот и все.
Но вот так и рвалось сердце с каждым звуком, пока лилась музыка — та самая, какая внутри него жила. А Данко улыбался ему ласково, глядя на него своими зелеными глазами, в которых огонь плясал, отражаясь.
И тогда Пете ясно стало: что тот скажет, то он и сделает, за любым словом его побежит, за каждым взглядом потянется. Вся его гордость пропала, будто и не было, а сам горел и вздохнуть не мог. Такая уж это ночь была — непростая, будто бы колдовская, когда сердце пылало.
Данко, откладывая скрипку, откланялся всем. Теперь улыбка у него была веселая и озорная — глаз не отведешь от него, такой он красивый.
— Ишь засмотрелся, — усмехнулась вдруг рядом с Петей старуха Кхаца. — А барин твой как же? Забыл уже?
— Какой барин? — не понял Петя.
И тут же губу закусил. Да что же это! Стыдно стало — ничего себе, какой барин! А помани его сейчас Данко за собой — пошел бы, вовсе не вспомнив. Но разве поманит… Петя усмехнулся горько: вот еще замечтался, да Данко на него и не взглянет.
И снова пронзило: опять вот думал не про Алексея Николаевича, а про цыгана, которого первый вечер знает. Никогда в жизни с ним не было такого, настораживало это и пугало. Но как же сладко ныло в груди, едва представлял: обнимет, прижмет к себе, глаза зеленые сощурит ласково… Петя сжал зубы и помотал головой, отгоняя наваждение.
А у цыган танец начался: баро вышел сначала, тут же Зарина за ним, и сразу все молодые повскакивали. А затевалось ради гостя: Зарина подошла к нему и руку протянула, приглашая. Данко вскинулся тут же, встал одним мягким слитным движением — и закружился с ними.
Цыганский танец быстрый, пламенный, завораживает он — взгляд оторвать нельзя, а душа так и просится к ним, чтобы самому плясать. Петя вскочил было, но на плече пальцы Кхацы сжались.
— Ты-то куда собрался, болезный…
А вот тут чуть слезы в глазах не выступили от жгучей обиды. Ему, значит, сидеть со старухой и смотреть, издалека любоваться. А так хотелось хоть рукавом Данко коснуться, хоть мимо пройти и задеть. А уж если обернулся бы — тут же сердце бы и остановилось.
Данко и здесь первый был, взгляды к себе приковывал. На нем рубашка распахнулась, гладкая загорелая грудь открылась, так и тянуло хоть случайно ладонью провести, погладить. Петя усмехнулся, себя вспомнив — костлявого, шрамом подпорченного. И хорошо, что он плясать не пошел. Их рядом поставить — словно ободранную ворону с соколом сравнить.
А в густых кудрях у цыгана искры от костра терялись, рубашка шелковая так и горела вся, когда рукава над огнем мелькали. А уж смеялся как! И глаза сияли — вот уж Петя не думал, что со звездами сравнивать станет, а поди ж ты, и слов не подберешь других.
И как же обида в нем горела! Зарина все вилась рядом с Данко, льнула к нему. Петя дергался всякий раз, когда та особенно близко была. И словом не перемолвились — а ревность всю душу разодрала уже, черная, жгучая. И понять даже нельзя, с чего: подумаешь, улыбнулся ему Данко один раз, так он со всеми веселый. А тут в дрожь бросало, встать между ними хотелось, чтоб подойти не смела Зарина к нему.
Та и не поспевала за Данко в танце, хмурилась досадливо, спотыкаясь. А он смеялся и шел еще быстрей и затейливей. Петя уж смотреть на это не мог, отворачивался и все ждал, когда же окончится.
И не выдержал скоро — встал и прочь пошел. Показалось вдруг, что смотрят ему в спину, но как повернулся — так же Данко плясал. Да и зачем цыгану смотреть-то на него? Точно, показалось.
Петя полночи заснуть и успокоиться не мог. Вот оно, счастье, какое — когда в груди тесно, до сих пор скрипка внутри пела, едва улыбку Данко вспоминал. Словно и не жил до того, как встретились.
Он долго лежал и мечтал. Есть ведь у каждого в юности затаенное желание — любовь найти, да такую, чтоб навсегда, единственную свою. Оно пропадает, конечно же, как раз-другой обожжешься, а потом и вовсе без смеха не подумаешь об этом. Но вот Пете до сих пор о таком мечталось, хоть и побила его жизнь, хоть войну прошел и много чего навидался. И вот же она, мечта — здесь, рядом. Осьмнадцать лет — самое время влюбиться без памяти.
Про барина Петя так ни разу и не вспомнил, засыпая.
А утром понял он, какие же глупые у него мысли были. Словно ледяной водой его окатили — мигом ясность пришла и рассудок вернулся.
Он в кибитке с Кхацей ехал, как только дети и старики. Молодые-то цыгане все на конях были. Оно и понятно, что пока больной еще, да и лошади своей попросту нет.
Он как с утра садился туда — парни цыганские мимо проходили. А среди них, впереди, Данко шел. Кивнул вдруг на него, и Петя обрывки разговора услышал. Он по-местному сам плохо говорил, но понимал.
— А он кто? — спросил Данко.
Они мимо прошли, но ответ Петя успел разобрать. Слово «холоп» там мелькнуло, и Данко усмехнулся.
А Петя потом полдороги в углу кибитки как прибитый лежал. Любовь, единственная… Конечно же! Он бы еще прямо в самое небо смотрел, толку бы и то больше было. Так его на место и поставили одним словом. Данко — цыган, удалой, отчаянный, по всем здешним краям его знают. А он холоп, которого из жалости выхаживали, и вообще неизвестно, что он в таборе делает.
Но мало того! Едва Петя успокоился немного, как стук копыт за кибиткой раздался. Цыгане молодые мимо проезжали, и опять голос Данко раздался.
— А он где, беглый-то этот? Он на лошади не умеет, что ли?
Смех в ответ послышался, и они мимо проскакали.
Беглый!.. Хотя беглый-то он и есть, если честно посмотреть. Но не в том дело, как назвали. А вот что про лошадь сказали — словно ножом по больному месту, по гордости. Он — не умеет! Да может, и получше их, но поздно доказывать-то уже, раз подумали так про него.
Да ведь его только пожалеть-то и можно, больного. Смех вспомнить, как ночью душа пела. Улыбнулся ему Данко, вот еще. Тогда-то не знал, что он холоп, да еще и цыган наполовину только — а теперь и не взглянет, как рассказали. И сиди вздыхай по нему теперь.
— Ну-ка делом займись, — Кхаца спутанные нитки ему бросила.
Петя вспыхнул: работа-то детская! Но взял все-таки, стал в клубок собирать. У него руки дрожали, в глазах темно было. Так и звенели в ушах обидные слова про лошадь. Вот приехал бы Данко на месяц позже — он бы и выглядел по-другому уже, и достал бы эту лошадь клятую.
Но за работой мысли яснее пошли, как нашлось, чем руки занять. Петя представил вдруг со стороны себя: услышал слово обидное и не плачется едва. Вот позор! Он-то будто за всю свою жизнь от дворовых не наслушался? И будто отвечать так не умел, что те языки прикусывали? А тут — даже и не обозвали, сказали просто, как есть. А уж на правду стыд обижаться, даже если неприглядная она и в глаза ею тычут.
Он усмехнулся, заканчивая клубок вязать. А вот докажет он еще, что хоть и холоп, а получше некоторых цыган. А что красоты не осталось — тоже не страшно, не одним хорошеньким личиком он жил, а еще много чего умел.
Пусть только Данко улыбнется еще хоть раз ему, как ночью. За такую улыбку что угодно сделать можно, хоть душу чертям продать. Пусть хоть один взгляд бросит — и сердце запоет, и тогда горы свернуть можно будет.
***
Всегда Петя своим умом жил, ни на кого не смотрел и советам не следовал, делал то, что сам верным почитал. Да и некого слушать было: с малолетства один остался, учился сам всему. Барин — не в счет, от него редко что дельное услышать можно было.
А войну пройдя, Петя вовсе взрослым и опытным себя мнил. И ставил себя высоко, чего уж греха таить: в гусарской кампании умел держаться, офицеров завлекал, а уж барином как хотел, так и вертел.
Да это давно было — до раны, до болезни еще. А вот только оправляться начал — Данко появился. И уж явно не к добру.
Вот теперь понял Петя, как по нему самому мучились, а тронуть не могли. «Чем поиграешь, тем и зашибешься», — верные, мудрые слова были, а он-то не верил. Вот уж точно, зашибло — словно обухом по голове, да так, что всякое разуменье потерял.
А все цыган зеленоглазый — как же Петя клял его! Но злился-то на себя, конечно: что взгляд от него оторвать не мог и из мыслей выкинуть. Да и как не глядеть на него! Данко на коне гарцевал, красовался чуть в стороне от кибиток. Он отъезжал вперед дорогу проверить, и Петя тогда ловил себя на мысли, что высматривал его и ждал, когда же покажется. Нарочно в угол кибитки забивался, но все равно глазами косил, а скоро и вовсе не выдерживал и снова любовался.
Данко и не замечал словно: на него ж весь табор так смотрел, цыганки молодые вздыхали наперебой. Но иногда оборачивался вдруг и усмехался, откидывая кудри со лба. Петю злило это ужасно: понятно, что красив, но зачем показывать еще? А внутри грелась злорадная мыслишка: помнится, сам так делать любил, вертясь перед офицерами, и нечего на Данко пенять.
На него и за щегольство еще озлиться можно было — выискался, мол, петух разряженный, пана строил из себя. Но если приглядеться, то не кичился он: рубашка-то богатая, а сапоги разношенные и удобные, штаны затертые, хотя пояс блестел. Ясно, что не наряжался нарочно и не смотрел за этим, просто деньги лишние тратил на себя.
Он за деньгами и не следил: кому надо, тот и возьми, коли нужны, а вернуть он и не спрашивал потом. Широкая у него душа была, вольная, щедрая. Но не без гордости, конечно — уж этого добра хоть отбавляй, но понятно ведь, что если самым удалым да удачливым слыть, то свысока на всех прочих смотреть будешь. С цыганами высоко себя держал, старики с ним как с равным говорили, а молодые и вовсе с открытыми ртами ходили за ним. Навидался он много чего, бродяжничая, про разные края рассказывал так, что заслушаешься. А как скрипку или гитару брал — от костра не уйти было. И пел как! Языка мог не знать, а напеть умел — и по-цыгански, и по-румынски, и еще бог знает по-какому.
А на него, Петю, он разве глянул бы? Ясно, что нет. Но Петя отступаться не привык, слишком сильно по его гордости ударил Данко — обида в нем вспыхнула, что тот лучше него оказался. Глупо и бесполезно было соперничать, но Петя такой был: чужие слава и уменья покою не давали, самому так же хотелось.
Теперь-то было, перед кем себя показать, чтоб оглянулся хоть. Ни много ни мало взял — на вольного дерзкого цыгана равняться. Но Петя твердо решил — если уж не лучше Данко стать, то таким же хотя бы вполовину.
Начал он с того, что щадить себя перестал. Подумаешь, болезный, так рана зажила давно. Так-то его не заставляли наравне со всеми работать, давая выздороветь. Он и не напрашивался: отдохнуть-то, оно приятно. Но не отлеживаться же перед Данко, чтоб жалел еще. Петя теперь так себя вел, словно и не было раны: за любое дело в таборе брался, помогал всем, к костру вечером последний приходил. А то, что еле сидел там, а потом отсыпался весь день — того не видел никто. Трудно было после того, как целую зиму проболел, тело отвыкло совсем, все кости болели — а Петя только зубы стискивал в самой тяжелой работе. А подгадывал так, чтобы Данко непременно видел. Пусть посмотрит, как холоп более всех трудится, пока цыгане молодые от любого поручения увиливают.
Тот только усмехался молча. Но замечал ведь! Смотрел даже с интересом, скоро ли выдохнется. А слов никаких Петя от него и не ждал, он боялся даже, что Данко обратится к нему. Не знал бы тогда, что ответить, стоял бы растерянный. Его ж от одного взгляда цыгана в дрожь бросало, а заговорить вовсе жутко казалось.
Но пришлось вот: помогал старым цыганам, и отправили его спросить у Данко, сколько до ближайшего села. А то на рынок им нужно было, ни денег, ни припасов не осталось.
Пете каждый шаг с трудом давался. У него щеки пылали, ноги были нетвердые. И злился он на себя: всего-то и надо, что поговорить, а он трясся. С неделю уже вместе ехали, мог бы и привыкнуть.
Данко у коня своего стоял, перебирая его гриву. Как раз ему под стать жеребец был — красивый, сильный. Петя залюбовался снова и тут же осердился на себя: из головы вылетело, что сказать хотел, едва цыгана увидел.
Тот обернулся к нему, и тогда вовсе худо сделалось, в горле пересохло. Петя глубоко вздохнул и еле выдавил заготовленную фразу. Он из упрямства решил по-местному сказать, хотя Данко по-немецки понимал немного. Но показать хотелось, что умел, хоть и плохо получалось еще.
— Выучился бы, прежде чем говорить, — небрежно заметил Данко, даже не обернувшись к нему.
Петя сморгнул недоуменно. Тот по-русски это сказал, чисто и правильно. И ухмыльнулся еще. И тут же обида стиснула: вот решил уменье показать, а вышло, что опозорился.
Данко долго на него смотрел с ухмылкой, любовался тем, как он от стыда краснел. Пете уж ругнуться и уйти хотелось молча.
— Завтра в село зайти можем, — сказал он наконец. И смерил Петю оценивающим взглядом. — Ты иди непременно, тебе как раз с девицами попрошайничать, больше всех заработаешь.
И рассмеялся еще, отворачиваясь. А Петя так и замер с открытым ртом: ну что тут ответишь? Стоял, вздохнуть от злости не мог, а Данко коня под уздцы взял и прочь пошел.
Вот до того и не трогал его Данко. Подумаешь, усмехался и «холопом» называл. А тут — надо же так было! Ну да, Петя нездоровым выглядел, одежда на нем старая была. Вот будто в грязь носом ткнули. У него едва слезы на глаза не навернулись от обиды. А ответить-то правда нечего было.
Петя хотел даже сначала не пойти в село, чтоб не позориться. Но представил: как раз будет Данко повод посмеяться и решить, что задел его своими словами. А вот пусть думает, что не обидел! Петя тогда стал назавтра собираться. Ему было любопытно, тем более что не хотелось из-за какого-то Данко одному почти в таборе оставаться.
Цыгане известно зачем по селам ходили: на заработки. Женщины — гадать и попрошайничать, мужчины — на рынок, коней продать да прикупить.
Для гадания одевались нарочно. В новых-то юбках не пойдешь, так ручку не позолотят. Но и в лохмотья заматываться не хотелось. Цыганки хитро делали: и вроде как бедными казались, и щеголяли нарядами друг перед дружкой.
Юбки одевали покороче, будто бы с детства их носили и выросли из них, а денег на новые не было. Оборки пришивали цветастые к подолу, словно бы он поистерся. Делали у рубашек широкий ворот, чтобы те с плеч соскальзывали, как порванные. Выглядело это ярко и празднично: и самим радость, и нищими посчитать могли по незнанию.
У села встал табор, дети и старики там остались, а остальные пошли по дороге. Петя с ними был. Он нарочно прошел мимо Данко, головы не повернув: мол, забыл даже, что тот сказал ему. Хотя обижен был до сих пор.
Еще бы! Данко-то на коне своем ехал, красуясь. Цыганки смеялись с ним, разговором занимали, а он каждой улыбался. Зарина к нему так и тянулась, она дольше всех одевалась и вертелась теперь перед ним. А Петя шел босиком по горячему песку и пыль глотал, да еще и солнце палило. Он на цыгана даже не смотрел, степь разглядывая.
А в селе — большом, многолюдном, — и вовсе они разбрелись по рынку. Пете дела не было, и он пошел смотреть, как коней продавали.
Это ведь наука целая — уметь сторговаться. О цыганах странное суждение шло: одни говорили, что у них отменные лошади, а другие сетовали на надувательство. Те, кто толк знали, первостатейных коней выбирали, а кого могли и обмануть по незнанию, старую или больную кобылу продать. Пете все это ясно было, он видел, как цену набивали. И усмехался только, когда втридорога брали лошадей.
Шум и суматоху на краю села он не сразу приметил. А как смекнул обернуться — замер сначала.
По дороге, пыль поднимая, коляска грохотала — тряслась из стороны в сторону, едва не падала, а летела так, что люди еле отскочить успевали. Страшно это — когда лошади понесли! Кучер поводья натягивал, но без толку, никаких сил тут не хватало.
А в коляске ребенок кричал — Петю тут как прошибло всего, едва увидел.
…Вот бывает, что сначала делаешь, потом только понимаешь, что случилось, а до того словно туман в глазах и даже подумать не успеешь. Петя вперед бросился, как коляска с ним поравнялась, и повис на поводьях. Вниз их потянул: лошадь-то бежать не сможет, если ей голову отвернуть.
Его по земле протащило, да он мертвой хваткой держался: отпустишь — упадешь и затопчут. А как остановились лошади, он повалился, только и успев откатиться.
В глазах потемнело, у шрама закололо, грудь кашлем сдавило. Он сесть не сразу смог: трясло всего, руки от напряжения занемели. А вокруг коляски народ уже собрался, обступили, загалдели.
Петя встал, держась за колесо. И только тут разглядел, кого спас.
Трое людей было в коляске: женщина, ребенка к себе прижимавшая, и средних лет мужчина. По нему сразу видно было — богач, магнат, одет дорого и ярко. Все они напуганные были, отдышаться не могли, ребенок плакал.
— Кто? — только и выдохнул магнат, оглядываясь по сторонам.
Петя вплотную подошел и остановился. Не прятаться же, в самом-то деле, у такого богача можно и благодарность получить, да не одними словами.
И точно, тот увидел его — пыльного, встрепанного, с продранными до крови коленями и локтями, — и дрожащей рукой в кошелек полез. И тут же Петя хмыкнул: вот уж точно, чем богаче человек, тем прижимистей. Под ноги ему монетка упала, покатилась по земле — он и не взглянул, глаз не скосил даже. И ухмыльнулся:
— Дешево жизнь свою цените.
Магнат растерялся аж: осердиться хотел такой наглости, да понял сразу, что и впрямь ни чета благодарность спасению. Но цыгана-оборванца, мальчишку, одаривать не хотелось. Глаза у него забегали, задумался. И женщина тут вмешалась:
— Ну что же ты, брат, отблагодарить надо, как же…
И толпа вокруг собралась, все смотрели на них. Магнат еще раз на Петю взглянул, а тот ухмылялся так же. Тут уж не продешевишь, а то пойдет молва о жадности.
— Чего тебе, если не денег… Вот плащ хочешь? — он тяжелую бархатную ткань на плечах теребить начал.
— Да уж и так не замерзну, — Петя уже откровенно смеялся.
Что за нелепость — плащ в жару, когда солнце палит! И люди заулыбались вокруг, а магнат нахмурился недоуменно, стал оглядывать коляску.
— А пистолет хочешь? Дорогой, новый…
— Пистолет хочу, — не стал отказываться Петя.
Это ему по нраву пришлось. Давно не стрелял, рука, поди, отвыкла, а деньги тратить жалко было. Но раз так предлагали — милое дело взять.
Он совсем немного голову наклонил, ящик с пистолетом принимая. Цыган ведь он, вольный человек, а не холоп чей-нибудь. А как на самом деле все обстоит, то остальным знать и незачем.
И цыгане уже вокруг стояли, смотрели на него изумленно и с уважением. Петя гордый и радостный был, душа так и пела: вот как, с лошадьми совладал, на равных говорил с магнатом и подарок получил! Чем он хуже любого цыгана?
Но тут Данко мимо прошел, не обернувшись даже. И бросил с усмешкой:
— Дурная голова покою не дает.
Петя так и замер с открытым ртом. Ну ничего себе! Ни за что ни про что в дурости обвинили. Сам бы, небось, так же бросился бы остановить, не побоялся бы. Да такая удаль дорогого стоит, не всякий решился бы, кого угодно похвалят за такое. Данко ж видел все, это точно, иначе не говорил бы. Завидно ему, что ли? Да вряд ли, уж ему-то незачем завидовать.
А коляску цыганки обступили, заговорили все разом. Оно ж понятно как, теперь денег собрать можно, не откажут. Сестре магната слезть помогли, дочку ее стали утешать, подарили безделушку какую-то уже.
Магнат же отошел и трубку стал раскуривать, руки до сих пор у него ходуном ходили. Данко подошел к нему, поздоровался, будто со старым знакомым: почтительно, но не униженно.
— Здравствуй, цыган, — кивнул магнат. И нахмурился: — Долг когда вернешь?
— Как захочу, так и верну, — повел плечами Данко, безмятежно улыбнувшись.
— Ох, заиграешься… А если донесу на тебя? Схватят солдаты, и тогда-то быстро деньги найдутся.
— Схватят? — Данко рассмеялся. — Знатную шутку выдумал, господарь!
— Заговариваешься, — прищурился магнат. — Плетей на тебя нет…
— А я тебе не холоп, чтоб плетьми за неподобающее обращение охаживать. Не нравится, так не слушай и дела никакого со мной не имей. Только ведь потом искать будешь, как понадоблюсь. Так что не торопил бы ты с долгом, сам, помнится, поболе задерживал. Сочтемся.
Данко и ответа ждать не стал, кивнул насмешливо и отошел. Петя аж заслушался: у него и вполовину наглости не хватило бы, чтоб так разговор вести. А он-то еще собой гордился.
Магнат же теперь с баро говорил: отблагодарил еще раз, а потом цыган к себе в поместье позвал гостей развлечь, большие деньги обещал. Баро согласился, конечно: им-то спеть и станцевать нетрудно, раз удача такая подвернулась. Нечасто ведь такие богатые господа приглашали.
Петя догадался, зачем он звал. На Зарину он засмотрелся, а та и рада была — улыбнулась ему, прошла рядом, как взгляд заметила. Вот девка ветреная — мигом от Данко отвернулась, тот ведь и не глядел на нее. А магнат любовался, оно и льстило.
В поместье они пришли наряженные, гитары и скрипки взяли. Пели, танцевали перед гостями магната, соседями его. То работа для цыган была привычная, они заранее решили, какие песни будут. И платили им хорошо, Петя нарочно перед магнатом маячил, чтобы тот помощь его не забыл и не пожалел денег.
А он все норовил Зарину завлечь к себе. Отвел ото всех, разговором занял, угощал сладостями. Та млела и вертелась перед ним. И вдруг пропали они — ненадолго совсем, явились скоро. Зарина была раскрасневшаяся и глазами на магната косила.
Но тут отец — хмурый, с мрачно сдвинутыми бровями, — за локоть ее вывел. Ох, попало же ей, не иначе! Неприлично ведь это, девушке одной с чужим мужчиной уходить, срам всей семье.
Как ехали из поместья, Зарина злая была, бледная и на отца не глядела. Отворачивалась, губу кусала. А сама и виновата, и нечего обижаться. Слышно было, как отец ее распекал: чтоб и думать не смела о гаджо — нецыгане, то есть. Грозился, что выдаст за первого, кто попросит, чтоб позору такого не было больше. А Зарина упрямо молчала и хмурилась.
Пете дела до того не было, он не прислушивался особо. Он на коне ехал — наконец-то как все цыгане молодые. После того, как он коляску остановил, ему дали одного из новых, в селе купленных. Он гордый был, что доверили, не спросив даже, умел или нет. Ясно, что умел, после того-то, как аж с двумя совладал.
Но вот Данко опять покою не дал ему. Проезжая мимо, бросил небрежно:
— Хорошо, что смирный конь: не придется под копыта кидаться, если остановить нужно будет.
Петя губу закусил. Надоело ему это: что ж такое, вот никого Данко не трогал, а к нему цеплялся. И ведь не со зла, не было в нем плохого, с остальными-то был веселый. Чего ему надо было, непонятно. Забавно ему просто, что ли?
Оно, может, и интересно было: мальчишку обижать, который ответить не мог. Но Петя решил, что больше не спустит, хватит уже. Теперь-то стало ему, что показать: с пистолетом был, на лошади. Уж не абы откуда прибился, а на цыгана похож. Так что рано Данко усмехался, услышит он еще много хорошего о себе, сам пусть тогда издевки терпит.
Пистолет и вправду дорогой оказался — богато украшенный, с позолотой и резьбой на рукояти. Но для человека, две войны прошедшего, это один смех был. Много из такого пистолета не настреляешь, нужен он, чтобы ради украшения в ящике лежать.
Он часто осечки давал, обращаться бережно нужно было, а то, казалось, в руках развалится. Петя решил при первой возможности лучше купить.
А пока на этом навык вспоминал. Руку заново ставил, стрелял словно в первый раз: полгода не брался ведь, отвык. Но наловчился он быстро, не зря ведь в полку мелким стрелком слыл.
Мариуш все вокруг вился, любопытничал, под руку лез. Помочь хотел, а больше мешал. Но Петя придумал ему дело: попросил как-то тарелок глиняных притащить, которые не нужны уже стали.
Посуду цыгане сами делали. Покупать не нужно было, а как старая становилась, трескалась - так и выбрасывали. А от глины только черепки потом и оставались.
Мариуш целую стопку притащил. И вопросами стал тут же засыпать: зачем, для чего. Петя усмехнулся, по сторонам оглянувшись. И, вскинув пистолет, попросил подкидывать по одной.
Он нарочно недалеко от табора отошел, чтобы видно и слышно было. Делалось это ради Данко, чтобы тот заметил. А то надоел он уже про пистолет ему советовать, за сколько продать, чтобы зря не пылился. Пусть посмотрит, что не просто так пистолет, а уменье есть.
После нескольких выстрелов цыганята прибежали, глядеть стали, вскрикивая от удивления и восторга. Петя без промаху палил, на землю осколки падали. Радость внутри разливалась: и руку твердо держал, и глаз к прицелу привык, и получалось хорошо.
А подошедшего Данко приметив, он Мариушу подмигнул. Тот сильнее стал кидать — только и успевай выстрелить.
Данко долго смотрел. Стоял, голову набок склонив, и ухмылялся. Промахнешься при нем — до конца жизни напоминать будет.
Петя все тарелки перебил, ни единожды рука не дрогнула. Старые цыгане кивали одобрительно, дети и вовсе в ладоши хлопали.
А Данко мимо прошел, не оборачиваясь, и бросил ему:
— Неплохо для холопа.
…С того дня молчаливая вражда между ними переросла в открытую. В этот раз Петя не спустил, нашелся у него ответ. А то сколько ж можно терпеть? Петя сам себя не узнавал: куда только вся его наглость девалась, едва Данко видел? Вот уж не думалось, что станет когда-нибудь отмалчиваться и теряться.
— Зависть глаза колет, — спокойно сказал он.
Вот интересно, как бы Данко ответил… Не став ждать, Петя пистолет ему протянул: покажи, мол, если лучше умеешь.
А Данко не стал стрелять. Ловко, затейливо отговорился — но отвертелся ведь! С Петей без толку было в стрельбе равняться, его ж офицеры всем полком учили.
Вот тут началось ему раздолье: вспомнилась своя гордость, стало кому показать себя. Петя теперь за каждым шагом следил, перед Данко всю работу делал, на коне гарцевал и стрелял. А тот ни одного случая не упускал съязвить, да непременно на виду у всех.
Петя не отмалчивался уже, а отвечал — так же весело, язвительно и задорно. Взглянешь на них — покажется, будто понарошку, из озорства ругаются.
А уж слов резких наговорить Петя умел. И любил, чего уж греха таить. Загорался весь, легко и радостно делалось, если больно задевал.
Вот и отлилось ему за то, что барина изводил. С Данко коса на камень нашла! Петя ему десять слов — а он одно, да такое, после которого как оплеванный стоишь. Глаза зеленые он щурил насмешливо — видно было, что самому занятно было с Петей препираться.
Пете изворачиваться приходилось, ответ на ходу придумывать, чтобы опозоренным перед всем табором не остаться. Цыгане аж заслушивались, когда они в очередном споре сходились — пустяковом, без начала и конца. Старики хмыкали, а иногда и посмеивались, говоря, что никогда такого разговора занятного не слыхали.
А у них с Данко и до слов все начиналось, одного дерзкого взгляда хватало. Воздух между ними словно бы горячим становился, глазами сверкали оба так, что искры едва не сыпались.
Петя нарочно выставлялся, попадался ему. И понял скоро, что нравилось ему это — словно в омут затянуло, раззадорился. День зря прожитым оказывался, если Данко не замечал его. Раньше-то не с кем поспорить было, на барина и вовсе чуток надавишь — и что хочешь с ним делай, этому Петя выучился давно. А с Данко — вот уж точно, нашли один другого, под стать друг другу оказались. Увлекло его соперничество, азартом горел, кровь кипела.
Но удивительно было, что Данко и дельные советы давал ему. Это он негромко говорил, по-русски, чтоб только они двое понимали. Мимо проходил, на Петину работу оглядывался и бросал невзначай, как правильней сделать. И ведь правда лучше выходило, если прислушаться.
Петя решил у Кхацы про него спросить, узнать, что за человек. Может, тогда хоть что прояснилось бы. А то она наверняка с местными стариками говорила про него.
Кхаца усмехалась, когда Петя осторожно к цыгану речь подводил. Хмыкнула вдруг:
— Сам бы и поговорил с ним, коли любопытно. Занятные же вы: выспрашиваете один о другом, кругами ходите, а как рядом оказываетесь — царапаетесь тут же.
Петя нахмурился недоуменно. Спрашивал Данко про него? Ему-то зачем?
И пронзило вдруг: а если узнает про него да про барина? Такое в таборе рассказать — и уходить тут же придется от цыган. Кхаца-то молчала, но если все вызнают — прогонят, потому что такого нигде не терпели, и у цыган тоже. А с Данко станется ведь раскрыть…
— Так и у него сердешные друзья были, — безмятежно улыбнулась старуха.
Петя так и замер. А Кхаца глаза прикрыла и стала трубку раскуривать. Так и видно по ней, что не скажет больше ничего.
Он думать стал лихорадочно, не приглянулся ли цыгану. Раньше-то и не думал так, не зная про него. Пете уж казалось, что тот просто подступиться хотел, да не умел. Хотя глупая догадка была: зачем к приблудившемуся мальчишке, в таборе чужому, цепляться? Да и не таков он, Данко был, по нему понятно — что хотел, то и брал. Да и видел он наверняка, что Петя и так глаз от него оторвать не мог, помани только — твой будет. Поэтому так и не получилось догадаться, зачем Данко лез к нему.
Ему ж подразнить только и можно, так-то он Данко и даром не нужен. Это тот, кажется, и делал — но зачем, непонятно.
Петя как-то с гитарой сидел в стороне от кибиток. Целыми днями терзал ее нещадно, лишь бы хоть вполовину как Данко играть.
Он увлекся так, что шагов за спиной не услышал. И не поверил даже, обернувшись и Данко увидев. Тот вплотную подошел. И, за его спиной присев, положил руку на его кисть — Петю аж в дрожь бросило.
— Не так, — цыган жарким шепотом обжег его шею.
И стал пальцы его на струнах ставить, за руку держа и почти обнимая. Петя о гитаре и думать не смог, он как в огне весь сидел. А рубашка на Данко была прохладная, шелк по коже скользил. Щекой цыган к его волосам прижимался, теплыми губами почти касался скулы. Петя вздохнуть и шевельнуться боялся.
А Данко медленно говорил, скоро и вовсе замолчал — сидел, пальцы его гладя, и тихо улыбался.
Петя уж и не знал, о чем взмолиться мысленно: то ли о том, чтоб ушел, то ли чтоб остался. А Данко видел ведь, что с ним творилось! Но не замечал словно бы, обнимая сильнее.
Поднялся он, наконец, и напоследок задел рукавом плечо Пети. Усмехнулся, взглянув на него.
А тот злой и красный от стыда сидел. Хорош же он! Гитара из рук валилась, растрепался, дышал через раз — тут же можно на подстилке разложить. И это после того, как просто так обняли.
Петя надеялся, что цыган хоть подшутит над ним как-нибудь. Скажет что вроде того, что обнимать неудобно, кости торчат. Или что гитару держать даже не умел. Тогда хоть отбрехаться можно будет, дерзко ответить и успокоиться немного, пока разговор будет. Так нет! Данко им молча полюбовался и ушел.
Тут его теперь из мыслей гони, не гони, а тело предавало — от каждого его прикосновения горело. Ночью Петя и вовсе глаз сомкнуть не мог, извелся весь. На Данко злился: вот зачем обнимал, знал же, что пуще прежнего завлечет. Заворожил он, что ли? Ни днем, ни ночью даже от зеленоглазого цыгана покою не было.
Он барина пытался вспомнить, чтоб наваждение прогнать. Но понял вдруг, похолодев, что и лица его не виделось — глаза серые только, да и то блекло, словно в тумане. Скоро ведь и как звать, забудет, а все Данко виноват.
Петя пуще прежнего на него озлился. Да зря это: распалился теперь, разуменье потерял, и Данко на другой же день его перед табором высмеял.
— Две войны прошел, говоришь? — ухмылялся он. — Небось, из-за мамкиного подола глядел. Лет-то сколько тебе, вояка?
— Сколько надо, — Петя губу закусил.
Вот нашел еще цыган, что сказать! Сам будто намного старше. Петя вскочил, усмехнувшись. Придумал, как себя показать перед ним.
— Не веришь? — прищурился он.
И нож выхватил. Быстрым слитным движением вскинул его и метнул в сухое дерево за костром. Тот глубоко вошел, точно в середину, и цыгане одобрительно закивали.
А с губ Данко усмешка так и не сошла.
— Оно и видно, — понятливо протянул он. — Детишки так играются, едва им нож трогать позволяют. Смотри не порежься.
У Пети рука дрогнула, когда нож вытаскивал: и впрямь пальцы едва не порезал. От обиды в глазах потемнело. Бросок же ловкий был! Что не так ему опять?
— Я и драться на ножах умею, — вскинулся Петя. — Проверь, если оплошать не боишься.
— Мало чести против больного ребенка выходить, — Данко потянулся.
Он долго за взбешенным Петей наблюдал. А тот смотрел на него выжидательно. Замерли перед табором: кто кого переглядит и переупрямит.
— Ну раз такой смелый… — ухмыльнулся Данко наконец.
Он мягко встал и вытащил нож, неторопливо пошел к Пете, поигрывая им.
А тот жалел уже, что в драку ввязался. Злость прошла, и его липким страхом затопило: видел, как умело Данко нож держал. Но останавливаться было поздно.
Он первым ударил — Данко увернулся, другого и не ждалось. И улыбнулся приглашающе: мол, еще бей.
Петя и бил. А цыган отбивался расслабленно, словно с ленцой — это раззадоривало и злило, Петя думать перестал, что делал, вдобавок дыхание сбил. Совсем не так драка шла, как надо. Точно зря он начал, никто ж за язык не тянул.
А стоило задуматься и подосадовать на себя — Данко сам ударил. Петя и понять ничего не успел. Нож перед глазами мелькнул, он растерялся от такой быстроты — и тут же за руку его схватили, вывернули, да еще и коленом по ребрам получил.
Петя в пыли скорчился с заломленной рукой, камни в колени впились, а нож в шаге от него на земле лежал. Данко держал его крепко — ни вывернуться, ни упасть, — но не больно совсем, словно жалел. Усмешку его Петя спиной чувствовал.
— Наглый мальчишка, — негромко сказал Данко.
У Пети едва слезы на глаза не навернулись. Да что же это? Зачем унижал так, почему просто нож выбить нельзя было? А теперь вот — на коленях перед всеми. И хватку ослабить еще не торопился, словно чтоб наглядеться успели.
— Пусти, — глухо попросил он.
Он вскочил тут же, как пальцы на локте разжались. Глаза прятал, хотя никто почти не смеялся над ним: понимали, что зря против цыгана вышел. Ясно ведь, что тот должен уметь с ножом, тем более что коней уводил, дело-то опасное, не раз приходилось защищаться. А Петя стрелял больше, с ножом-то против солдат не выйдешь.
Ему горько и стыдно было. Он нож поднял и ушел прочь от костра, ни на кого не глядя.
А там долго на ночном ветру сидел, продрог даже. Но возвращаться не хотел, видеть никого не желая. Зарина своим насмешливым взглядом особенно задела. Ей-то что за дело, она при чем?
На нее в таборе все смотрели теперь, за спиной шептались. История-то с магнатом на том не окончилась, что она семью опозорила.
Через неделю после того, как они из поместья ушли, магнат табор нагнал. На коне один прискакал, разодетый весь как в праздник, в золоте и в серебре.
Он тут же Зарину глазами нашел — та не кинулась едва к нему, но под тяжелым отцовским взглядом в кибитку спряталась.
Магнат же к баро подскакал, окинул его высокомерным взглядом.
— Ты ее отец? Продай девку, щедро одарю!
Зарина слушала затаенно, из-под полога выглядывая. Так, видать, сердечко и заходилось у нее. Наверное, обещался он забрать ее.
— Я, господарь, дочерьми не торгую, — баро непреклонно покачал головой.
Тот озлился было, за кнут схватился — да будет ли толк с того? И бросил тогда с угрозой:
— Ну знаешь… Раз подарков не надо, так все равно девку достану, а вы пожалеете, что по-доброму уговориться не захотели.
И прочь поскакал, пыль за ним взвилась. Хмуриться старики стал: нехорошо же вышло, жди беды. А Зарина губы кусала и на отца косилась досадливо.
Петя еще потом злился на нее, что за Данко она вилась. Вот же девка! Одного ждет, к другому тянется. Они после приезда магната шептаться стали о чем-то, уходили вместе за кибитки — словно тайное у них что было.
Данко в степь уезжал дорогу посмотреть — она первая к нему бежала, выспрашивала что-то, когда в сторону отходили. Пете не нравилось это, видел, что не просто так говорили. Но о чем — не знал.
А вечером однажды, в сумерках уже, он за кибитками шел. И остановился вдруг, голоса услыхав.
Вдалеке, в тени, Зарина с Данко стояли. Та куталась в шаль, беспокойно поводила плечами. От отца ей в тот день крепко досталось за то, что про магната вспомнила.
Она вскинулась, на Данко глянула. А тот рассмеялся негромко и обнял ее за плечи.
Петя, отвернувшись, прочь пошел. Дальше смотреть не хотелось, и так понятно все. А он-то еще о Данко думал! Нужен больно, у него вон Зарина есть.
Заснуть Петя тогда до утра не смог.
***
Вот бывает так — в игру или в спор втянешься, и остановиться поздно. Выйдет тогда, что будто бы сбежишь. И жалеешь уже, что начал, и отступиться не получится.
К лету до Румынии слухи дошли, что окончилась война с Наполеоном. От проезжего табора узнали, что армия союзников в апреле вошла в Париж, а русские войска возвращались теперь назад, в границы империи.
Петя мог бы уже вернуться: выздоровел он, на коне твердо сидел, деньги были. Но прикинул: он ведь быстрее армии в империю приехал бы, у той же пехота, обозы, а он один всадник. Не дожидаться же там?
А вообще-то сам себя он оправдывал, все откладывая, когда же в таборе сказать, что уедет. А то к османам не по дороге с цыганами было, к ним без надобности ему. Он о том точно решил, но хотел подождать.
В Данко дело было. Сбежать от него — вот еще! Проиграть, значит, в соперничестве — то-то цыган посмеется в спину ему! Переживет как-нибудь, что радость такую не получит.
У них с каждым днем жарче споры разгорались. У Пети слова дерзкие уже на языке были, выучился отвечать на издевки достойно. Сам себе удивлялся: вот уж не думал, что говорить так колко сможет. Кто угодно первой же его фразой смертельно оскорбился бы, тут крепко подумать надо было, чем вслух произносить. А Данко смеялся только в ответ, никак не получалось задеть его.
Петя уж и представить не мог табор без него. А как сказал он, что на неделю отъедет разведать — оборвалось словно внутри что-то.
А уезжая, Данко с коня уже ему улыбнулся вдруг весело и ласково — у него дыхание пресеклось.
— Я тоже скучать буду, — а глаза у цыгана потеплели, золотистые искорки в них сверкнули от солнца.
И тут же отвернулся, коня пришпоривая. А Петя долго еще стоял, глядя в степь, невозможно счастливый. Даже озлиться на себя сил не было: что ж с ним как с котенком играются — то поманят, то сапогом отпихнут, как надоест. К Данко по-кошачьи ластиться хотелось, не думая ни о чем. Какой там барин, от которого каждое слово резкое помнил… Вот уж точно, у любимого и недостатки хороши, а в нелюбимом и достоинства немилы.
Петя впервые подумал тогда, что и не было у них с барином любви. Разве что поначалу только, до женитьбы его. Так тут много ума не надо, чтоб мальчишку наивного, дальше двора и деревни ничего не видевшего, разговором занятным поманить и приласкать. А у Кондрата еще он разочаровался в Алексее Николаевиче, когда полгода ждал, что спасет. Потом и вовсе такое пошло, что не вспомнишь, не сплюнув. Только война начавшаяся вместе и удержала. А сейчас стыд еще забыть не давал барина, что тот его убитым считал. Это если сам жив остался.
Но Петя все равно бы с цыганами распрощался. Он вернуться хотел, чтобы выкупиться: если не у Алексея Николаевича, так хоть у родичей его, которым именье с крепостными перейдет по наследству, если самого его нет уже. Что не отпустят, он не боялся: сумеет договориться, да и толку от него нет, не мужик ведь, землю пахать не научен. Да и денег достаточно, если подработать где еще — любому помещику они нужнее, чем дворовый-цыган.
А то насмотрелся он здесь на вольных, свободных духом людей. Самого же крепостничество как рабский османский ошейник к земле гнуло. «Холопом беглым» назвать могли — радостно ли? Чужое и неприятное это ему стало — дворовым быть.
Но только как же возвращаться, если и с неделю без Данко не мог уже? Петя сам над собой посмеялся сначала: вот еще, неделя. Но никогда такого с ним не было. Сравнил с тем, как барин давным-давно, до войны еще, в Москву из-за него уезжал — ну подумаешь, вспоминал его по разу на дню, а забегавшись, вовсе не думал.
А теперь целыми днями маялся, часы считал до вечера, чтоб заснуть скорее. Все из рук валилось, а тосковал так, что выть хотелось. Крепко же приворожил его цыган зеленоглазый! Пусть хоть усмехнется и обидное что скажет, вернувшись, — лишь бы время быстрее шло.
На девятый день он совсем извелся, только и делал, что в степь смотрел, хоть глаза уже от солнца болели. Вот ведь обижал его Данко, выставил неумелым перед табором — а никак совсем было без него.
Старуха Кхаца посмеивалась над ним, головой качала. Пете казалось, что она больше про Данко знала, чем говорила. Может, и понимала, зачем тот цеплял его. Но Пете все равно уже было, лишь бы приехал.
Он первый приметил его вдалеке и с места едва не сорвался. Но тут же губу закусил: ну нет уж, не дождется. Как понял, что встретятся сейчас — тут же гордость пополам с обидой вспыхнули, решил и виду не показать, как же соскучился.
А Данко не один ехал. Петя двух коней различил, но приметил, что второго тот просто в поводу держал. Так и хотелось вскочить, чтоб увидеть поскорее, но Петя остался сидеть у кибитки.
А потом подошел все-таки к нему, едва на бег не срываясь. И не на Данко он смотрел, а на коня, которого тот привел.
Никогда Петя такого зверя не видел, у него аж дыхание от восторга сбилось. Конь был огромный, вороной — шкура иссиня-черная без единого светлого пятнышка на солнце лоснилась. Петя залюбовался его могучим крупом, длинной шеей и узкой горбоносой головой. Кто понимает — все свои деньги за такого коня отдаст.
Но только вот сесть не сможет. Конь был совсем дикий: косил налитыми кровью глазами, злобно фыркал и мотал головой, пытаясь вырвать повод из рук Данко. К такому подойти страшно, не то что вскочить попытаться.
Петя растерялся: что же цыган делать будет с таким конем, зачем привел? Если объездить, то цены ему не будет, но с ним же разве что черт совладает. Будь он поменьше — можно было б еще приручить, а сейчас уже и пробовать не стоит, вошел в полную силу и никому не дастся.
А Данко усмехался, глядя на него.
— Хорош? — спросил он у Пети.
Тот кивнул, даже не заметив, что цыган без издевок обошелся. А он вдруг весело прищурился.
— Бери тогда, раз нравится. Объездишь — твой будет, а не совладаешь — отпущу.
И повод Пете бросил, тот схватить едва успел. За спиной у него ахнули: никто бы не решился такого коня объезжать. Пете подумалось, что он отказаться может, и не осудят его за это, о трусости не скажут. Но чтобы Данко посмеялся — ни за что! Убьется, шею себе свернет, а совладает.
Коня он, не мудрствуя, назвал Воронком. Тот не отзывался, конечно же, — к тому приручить еще нужно было. Петя терпением запасся, тут спешить без толку.
Он дикого зверя до дрожи боялся. В первый раз даже подойти не посмел с коркой хлеба, поманил просто, но конь не потянулся за ним. Ему ж лакомство дай — руку перекусит.
Он осторожно подходил, с каждым разом все ближе, но конь начинал биться на привязи и вставать на дыбы, пытаясь ударить его копытом. Петя еле отскакивать успевал, и старики тогда советовали вовсе шальную затею бросить.
Весь табор со страхом и восхищением за ним наблюдал, за спиной у него шептались. А Данко смеялся только и сетовал, почему же там медленно дело идет. Пете всякий раз хотелось сказать, чтоб сам попробовал. Но уговор он помнил: ему коня дали, он и должен приручать без чужой помощи.
У Пети похолодело все внутри, когда конь подойти к себе позволил. Казалось, хитрый зверь его нарочно подпустил и вот-вот копытом ударит. Он так делал уже, и Петя чудом увернулся.
А Воронок неспешно наклонил голову к его руке. Зажмуриться и отдернуть ее хотелось: все пальцы ведь зубами перемолотит сейчас. Но конь осторожно взял с его ладони хлеб. В тот раз погладить его Петя не решился.
Никого больше конь к себе не подпускал. А Петя подойти к нему мог теперь, угостить, провести по длинной гриве и назвать ласково. Он надеялся еще, что конь не замечал, как его трясло всего. Жутко было: зверь громадный, дикий, мало ли, что ему на ум взбредет.
Страх Петя поборол постепенно. Понял скоро, когда конь злой и лучше не подходить, а когда и сам ласке рад будет. Но объезжать было рано, тот не позволил бы еще.
А пока ждать надо было, он решил к Данко пойти — попросить, чтоб с ножом обращаться научил. А то до сих пор стыдно за себя было. Да и размяться неплохо бы после болезни.
Петя боялся, что цыган высмеет его и откажется учить: маловат еще, мол. Но теперь-то его трудно упрекнуть было, что не умеет ничего, от коня-то дикого не отступился, на глазах у всех приручал.
Он к Данко подошел и нож ему протянул рукояткой вперед.
— Хочу как ты уметь.
Как обычно, Данко ожиданием его извел, не сразу кивнув. И отошел на шаг, свой нож выхватив.
— Отбивайся.
Петя всеми силами старался не оплошать, Кондратовы уроки вспоминал. А цыган один раз разъяснял, потом надсмехаться начинал, если сразу не получалось. Трудно учиться было: ошибок он не терпел, требовал, чтоб тут же делалось как надо. А уж язык его еще острее стал.
Но Пете нравилось с ним, он каждого вечера ждал и восторженно подбегал к нему. Сердце заходиться начинало, едва Данко приветливо улыбался ему. И пусть до ночи мучить будет, издеваться и язвить станет, загоняет до полусмерти — одна радость была с ним рядом быть.
Только бы не выдать себя! Тут о ноже думать надо, а у Пети все тело горело, едва цыган касался его. Мысли путались, в глазах темнело, едва не забывал отбиваться.
А Данко нарочно будто дразнил. Как-то подножку ему дал, но Петя вцепился ему в плечо, и они оба покатились по земле. Цыган к земле его прижал, навалившись сверху, и обжег губы жарким дыханием — совсем близко наклонился, волосами шею защекотал.
Петя так и остался лежать, глотая ртом воздух. Никак отдышаться не мог, в огне словно был: мнилось, что не поцеловали едва. А Данко поднялся и руку ему протянул.
— Чего разлегся?
И улыбался беспечно, словно и не было ничего. И будто бы случайно, вставая, провел рукой по его боку — как обнять хотел, Петя едва навстречу не потянулся.
И так часто бывало, Петя и не понимал уж, чего цыгану от него надо было. Приласкать хотелось — так сказал бы прямо! Но нет, улыбался молча.
Петя решился наконец коня объезжать. Весь табор собрался, глядели на него.
Он вывел Воронка за кибитки, стал гладить и ласковые слова нашептывать. Конь беспокоился, отворачивал голову, и Петя уже обождать решил. Но стыдно было перед всеми отговариваться, раз уж сказал, что сегодня скакать на нем будет.
Петя долго говорил с ним, чтобы бдительность усыпить. И, глубоко вздохнув, вскочил ему на спину.
Воронок тут же поднялся на дыбы, замотал головой, пытаясь скинуть его. Но Петя крепко держался, хоть и свело все внутри от ужаса. Растеряешься — скинет тут же и затопчет.
Конь изворачивался, крутился на месте, за колено его куснуть пытался. Петя рук от напряжения не чувствовал.
Он и набок повалился, пытаясь перехитрить Петю и подмять его под себя. Тот вовремя отскочил, потом потянул повод, заставляя коня встать, и снова взлетел на него.
А вот как Воронок в галоп резко пустился — не успел повод удержать, поздно на себя потянул. Конь по степи понесся, а Петя чувствовал, что заваливался набок, и без толку уже сжимал колени.
Он сам не помнил, как извернуться и не вниз головой упасть ухитрился. Конь забил над ним копытами — еле откатился.
А потом вдруг в сторону оттянули его. Петя чуть отдышаться успел, когда Данко над ним наклонился и помог сесть.
И тут же губу закусил, за локоть схватившись. Болью руку пронзило до плеча, а из глаз слезы брызнули. Их не сдержать было: тело, глупое, не понимало, за что его так, да еще и обида жгла пополам со стыдом. Теперь сначала начинать придется, потому что конь слабину почувствовал.
Петя отворачивался только, чтоб цыган слез не видел. Тот рубаху до локтя ему закатал и смотреть стал, ощупывал бережно и гладил пальцами. Несмотря на боль, это приятно было, и у Пети ком в горле встал.
А Данко долго его осматривал, за это время перебинтовать можно было. Петя уж успокоиться успел, хоть глаза до сих пор были на мокром месте.
— Вот еще, из-за синяка плачешь, — неожиданно ласково сказал Данко.
И стал слезы ему утирать, тихо улыбаясь. Петя тут же вывернулся и вскочил, отобрав у него повод. Вот еще — выдумал, кого утешать! Девицу пусть найдет себе для этого, а он сам разберется, когда ему плакать.
Петя потом несколько дней к нему не подходил. И с Воронком забот хватало, и обидно было, что Данко его ребенком считал. Хуже не придумаешь — расплакаться перед ним. Хоть и не нарочно это было, потому что локтем он порядочно приложился, тот с неделю еще ныл.
Пете от обиды казалось, что цыган издевался над ним. Разговор о том зашел, как ехать лучше. Данко со стариками потолковал, а потом вдруг Петю у костра глазами нашел и спросил его весело:
— Хочешь море посмотреть? Берегом пойти можем.
У Пети против воли широкая улыбка по лицу расплылась. Вот здорово — море! Но ответить он не успел. Баро нахмурился:
— Дольше выйдет.
Данко ухмыльнулся, плечами пожав, и на Петю кивнул.
— Зато дите порадуется.
Петя губу закусил и отвернулся. Да что ж такое опять! И перед всем табором непременно! Почему в уголке где-нибудь сказать нельзя было, если уж не можется?
Пошли они все-таки к морю, и цыгане все на Петю косились и ухмылялись, а тот красный со стыда был. Ради него, выходит, крюк делали — будто бы ему сильно надо было! Подумаешь, моря не видел, так и без него проживет спокойно.
Но это он со зла думал, а на самом деле очень хотелось посмотреть. Всю жизнь гадал, какое же оно и правда ли другого берега не видно. Об этом спросить хотелось, но ему ж все-таки не десять лет было, потерпит как-нибудь.
Лучше всех ожиданий море оказалось. Влажный соленый воздух в лицо ударил, и за пригорком вдруг открылась синяя полоска. Так и хотелось вперед всех выехать, чтоб поглядеть. Но Данко с ухмылкой косился на него, и Петя решил восторг не показывать.
А потом не сдержался, как море увидел: так и замер, едва рот не открыв. Оно было яркое, солнце на воде нестерпимо блестело. А другого берега и вправду не было, горизонт в туманной дымке сливался с небом. Волны несли белую пену, бились о камни на берегу, а прохладный ветер развевал волосы.
Цыганята тут же побежали к воде, а Петя нарочито медленно с коня соскочил и тоже пошел.
— Петер, гляди! — Мариуш стоял по колено в воде и махал ему рукой. И мокрый палец в рот потянув, крикнул: — А она правда соленая!
— Ты проверь, вдруг неправда, — усмехнулся Данко, присаживаясь на камень.
Петя вскинул голову, проходя мимо него. Вот указывать еще будет, что ему делать! А воду он все-таки попробовал, когда тот отвернулся.
Еще ему окунуться очень хотелось, вода так и манила. Но ради забавы только дети купались, вот он и ждал до вечера, чтоб снова ребенком не посчитали. На усмешку Данко он, правда, наткнулся, когда в сумерках вернулся к кибиткам с мокрыми кудрями.
Петя хорошо плавал и воды совсем не боялся. А море он сразу полюбил, с детства ведь увидеть мечтал. Ни с какой речкой не сравнить! В озеро — мелкое, зеленое, — он и вовсе не полез бы после моря.
Но на берегу они недолго пробыли. Данко вывел их снова на дорогу, сказав, что можно в большое село на ярмарку зайти. Он это так настойчиво предложил, словно непременно надо было.
Но Петя внимания не обратил, он слишком с конем занят был. Наконец-то дался ему Воронок, почувствовал твердую руку и покорился. Он с другими такой же дикий остался, никто к нему подойти не мог. А Петя на зависть всем цыганским парням гарцевал теперь на нем.
К нему отношение в таборе изменилось. Если раньше он был приблудный мальчишка, то теперь уважать его стали, на равных говорили. Он скрепя сердце признал, что в том заслуга Данко была: если б не его подначки, то не было б, к чему тянуться. А тут доказал всем, что не холоп он.
И на ярмарке Петя приметил вдруг, что девицы смотрели на него. Он на Воронке ехал и не оборачивался даже, а они вздыхали украдкой по нему, молодому цыгану.
Он и не понял сначала, с чего бы это: болел же недавно, да и шрам еще вдобавок. И вдруг взгляд на бочку с водой бросил, где лицо отразилось. И еле ухмылку сдержал.
Петя, на зеленоглазого цыгана заглядываясь, и не приметил, как сам изменился. Хилым и больным себя считал, но ведь выздоровел, окреп на вольном воздухе и в тяжелой работе. Он был теперь еще тоньше, чем раньше, но вытянулся, плечи шире стали — наконец-то повзрослел и мальчишкой перестал выглядеть. На загорелом лице румянец играл, глаза озорно блестели, а отросшие кудри вились пуще прежнего. На такого залюбуешься! Стал как Данко, теперь и рядом с ним пройти не стыдно.
Только рубаха потерлась совсем и мала была. Петя кошелек нашарил и решил не пожалеть денег, а то не глядеться же оборванцем. Он купил алую шелковую рубашку, выбрав как у Данко — яркую, дорогую. Переоделся тут же и вскочил на Воронка, проехал меж рядов — все торговки молодые из прилавков выглядывать стали. Интересно, Данко-то заметит?
Петя ни за что не хотел уезжать, не переборов его. Мог уже в обратный путь пуститься в империю, но все откладывал из-за него. Приструнить хотелось цыгана, чтоб возвращение за бегство от него не сошло. Да и не представлял, хватит ли сил распрощаться с ним.
Он долго Данко на ярмарке искал. Но село было немаленькое, да и народу понаехало, толпились все, даже господ знатных плащи мелькали. Петя так и не нашел его и поехал в табор.
А там до самой ночи ждал — не было Данко. Обидно стало: только хотелось показаться ему! И тревожился за него, извелся весь, хотя знал, что тот себя от кого угодно защитит.
Петя смурной лег спать. А наутро узнал, что Данко так и не вернулся, да еще и Зарина из табора пропала.
Сначала было просто досадно. Петя больше на себя злился, что целый день как в тумане ходил, из рук все валилось. Да и цыгане напуганные были, спорили, куда же Зарина пропала. У всех на языке магнат давешний вертелся: не зря же он грозился, что любой ценой заберет ее. Из табора-то не умыкнешь, тут каждый на виду, а вот с многолюдной ярмарки — в самый раз.
Пете до Зарины вовсе дела не было, сбегла и сбегла. Но Данко что же? Помнили, что у него какие-то дела были с магнатом, но никто точно не знал. И гадали только, куда же он сам делся. Петя извелся совсем: а вдруг тот в беду попал, вдруг магнат с ним что сделал, Данко ведь должен ему был. Он так и порывался вместе с цыганскими парнями поехать Зарину выручать, чтоб про него вызнать. Да разве найдешь тут? Только и смогли выспросить на ярмарке, что жители приметили, как Данко с Зариной по улице шел. Бабка одна из села спросила, не жених ли они с невестой — оба молодые да пригожие. Петя тогда весь издергался: а вдруг они вместе сбежали? Вроде и понимал, что Данко на Зарину и не смотрел, но навязчивая мысль не оставляла.
Баро мрачный и насупленный ходил, обратиться страшно было. Еще бы, вон как с дочерью вышло — недоглядел за ней, не воспитал как должно и с замужеством заждался. Раньше надо было, пока не разбаловалась на воле и чудить не начала. Выдавали ведь и лет в тринадцать: Ляля, Мариуша сестренка, уже с монеткой на шее ходила — просватанная, значит. С ладной семьей из румынского табора уговорились, а жених еще младше ее был. То известно зачем: чтоб невеста умела уже хозяйство вести, когда тот вырастет, и чтоб детей рожать слишком рано нее пришлось.
А Зарина уже взрослой себя мнила, сама хотела выбрать, за кого пойди. А вот поманили сладостями и бусами — тут же побежала, ног не чуя. А Пете все казалось, что с Данко она была, и злило это страшно. Зачем же цыган тогда к нему цеплялся, зачем коня подарил и с ножом помогал? Точно уж, казалось только, что у Данко интерес к нему был. Глупее не придумаешь, чем решить так.
Петя вечером присел у костра, стал бездумно смотреть в огонь. На душе было горько и пусто, он себя обманутым чувствовал. Вот выдумал себе, что Данко смотрел на него особенно как-то. А что тот с Зариной убежал, Петя теперь точно уверен был. Зря, значит, он столько времени с табором ехал, можно было и раньше вернуться, а не ждать ради цыгана какого-то.
И — вот еще! — вовсе с ним про барина позабыл. А ведь с ним войну прошли, никого ближе не было. Хорошо хоть, помнил, как звать его, не совсем из-за Данко разуменье потерял.
Петя к Кхаце ближе подсел. Он давно хотел у старухи попросить кое о чем, да и сказать заодно, что уедет.
— Скажи, а ты умеешь у чужого человека судьбу посмотреть? — робко начал он.
— Спохватился, — хмыкнула Кхаца. — Неужто про барина своего вспомнил?
Петя кивнул, потупившись. Стыдно стало, что сейчас только спросить догадался — будто бы до того не мог! А старуха уже без слов все поняла.
— Вернуться к нему решил? И не знаешь, жив ли?
— А погадаешь? — сбивчиво попросил Петя. — По огню хоть…
В цыганскую ворожбу он верил. Еще бы, после того, как Кхаца его с того света вытащила. За его рану никакой войсковой врач не взялся бы, а она вылечила.
По огню же цыгане часто гадали. Не зря весь старики у костра сидели долгими часами с задумчивым видом, словно бы дремали, глядя на пылающие уголья. Считалось, что если крепко думать о чем-то, то можно в огне знак увидать — даже ветка хрустнувшая подсказать что может.
— Миленький, да как же я погадаю, — вздохнула Кхаца. — Я твоего барина и в глаза не видела. А ты сколько лет его знаешь? Вот сам и глянь, мог бы и раньше спросить, как. Оно нехитро: подумай просто о нем, посиди тихонько, вдруг что и поймешь.
Она встала и прочь пошла, оставив Петю одного у костра. А тот губу от стыда кусал и злился на себя. Хорош же он — стоило Данко появиться, как позабыл его совсем.
Гадать трудно оказалось. У Пети от огня глаза заболели, сидеть просто так было скучно. Да и мысли путались, то одно плохое про барина вспоминалось, то вовсе ничего. И вовсе непонятно было, как в костре что-нибудь разглядеть можно.
А более всего Данко покою не давал. Петя постоянно ловил себя на мысли, что не о барине думал, а о нем. Волновался, переживал. Алексей Николаевич смутно, еле различимо представлялся, а он — ярко, словно рядом был.
Петя вскочил скоро, плюнув на бесполезное занятие. Старики пусть гадают, он-то откуда знать может, жив барин или нет. Да и как тут тихонько сидеть, если Данко из мыслей не выходил?..
Он запарился совсем у огня, а как отошел — посвежее стало. Петя решил от кибиток уйти, а то никого видеть не хотелось. Да и ночь была светлая, звездная — одна радость в степи побыть.
Петя отвязал Воронка и повел его прочь от табора.Тот резво шел, тоже радуясь прогулке. Не найти коня лучше — молодой, сильный, хоть и упрямый. Долго же Петя с ним маялся, у него все кости болели после того, как Воронка объезжал. Тот не давался, все скинуть норовил, но падать больше не пришлось.
Он вскочил на коня и поехал прочь от табора. В темноту бездумно смотрел, ветер холодом обдавал, и почему-то становилось легче. Петя поводья даже почти не держал, конь сам решал, куда направиться.
А он задремал даже в седле. Укачивало его, и сколько времени прошло, он не знал.
…Скрипку услышав, он решил даже, что снится она. А как вскинулся — замер, чувствуя, что сердце как шальное зашлось.
Тихо-тихо по степи разливалась музыка. Никто в таборе так не играл, да его уж и не слышно было отсюда. Петя поверить боялся, что это Данко. Но его скрипку ни с чем нельзя было спутать.
У него поводья в руках дрожали, так и хотелось в галоп сорваться. Воронок беспокойно поводил ушами, чувствуя его волнение. Петя гладил его по бархатистой шкуре, шепотом просил ступать тише. Он до жути боялся, что пропадет вдруг музыка — не найдешь ведь тогда в темной степи.
Но вот мелькнул за холмом теплый огонек, и Петя вскачь пустился. И, не успев отдышаться, на ходу спрыгнул с коня и замер перед небольшим костром.
Данко улыбнулся ему, не переставая играть. Петя присел по другую сторону костра, глаз от него не отрывая и чувствуя, как невозможно тесно в груди становилось. Какой же он красивый был! Сидел, голову набок склонив, водил смычком по струнам и тихо улыбался.
А Петя ждал, пока тот окончит играть, чтобы не обрывать музыку. Но когда он скрипку отложил — и слов не нашлось.
Броситься к нему хотелось, обнять, уткнуться в плечо и прошептать, как же переживал за него. Но Петя и с места не двинулся. Ему было и досадно, и радостно: сколько же глупостей за один день напридумывал. А Данко — вот он сидел, живой и невредимый. Да разве ж что сделается с таким удалым цыганом?
— Где ты был? — решился Петя; голос у него ломался и подрагивал. — И, значит, не с Зариной убежал…
— Вот она дурная, а ты еще глупее, — рассмеялся Данко.
Петя и обидеться не смог. Век бы хоть издевки от него слушать — лишь бы рядом был и не пропадал так больше.
— Зачем мне Зарина? — весело спросил его цыган. — Мне и так любую девку отдадут, стоит посвататься. Если б хотелось, я б и без побега взял.
Петя кивнул. Понял он, какая глупая мысль была, что Данко с Зариной сбежал. А что тот хвастался — так ведь правду говорил, если прикинуть.
У цыган-то свадьбы по уговору, и любой рад был бы дочь за Данко отдать, а она за то благодарила бы. И бежать никуда не надо, не любят ведь, когда молодые не слушаются и наперекор положенному идут. Если не поймают — можно вернуться женатыми уже и повиниться перед табором, тогда простят. А если словить успеют, то накажут. Потому редко бежали из табора.
— Я Зарине помогал, — продолжил Данко, растянувшись на плаще у огня. — Есть вот люди, им что ни захочется — то непременно их должно быть. Обижена она крепко была, что я к ее отцу за сватовством не пошел. Но едва помощь понадобилась, тут же попросила. А мне нетрудно, да и пристала так, что подсобить проще, чем отказывать.
— К магнату на ярмарке убежала?
— Неужто догадался! — притворно удивился Данко. — К нему, к кому ж еще. Зря она… Пропадет девка, он же не жениться на ней собрался: бросит, как надоест. Да и не так нужна была, просто своего добиться хотелось, раз отказали. У него душонка гнилая, мелочная, я Зарине о том говорил, а она не слушала. Но если б я не отдал ее, то всему табору была бы беда. Он солдат уже собирать хотел, а так тихо обошлось.
Петя его и не винил ни в чем. Не станешь же чужую дурость выправлять, чего Зарине хотелось, то и получила, сама ведь нарвалась. Вот пусть дальше и живет, как знает, хоть и предупреждали ее. Пете вовсе противно было, что ее одними деньгами приманили. Сколько его так ни соблазняли — и не взглянул.
— Так в табор вернешься? — спросил он.
— Точно дурак ты, — хмыкнул Данко. — Все ж знают, что у меня дела с магнатом есть, и просить станут, чтоб найти его помог. Долг я ему как раз вернул, да не деньгами, а чем покраше. Пусть бегут себе… А к отцу ее пойду и повинюсь, не хочу, чтоб он зло на меня держал. Но не сейчас, а то прирежет. Обожду, пока не остынет, да и не с пустыми руками приду, а с выкупом за дочь, как полагается.
— С каким? — полюбопытствовал Петя.
На Данко он с затаенным восхищением смотрел. Вот все он рассчитал! И долг вернул, и придумал, как с баро уговориться.
— Коней приведу хороших, — улыбнулся Данко. И вдруг Петю спросил: — Пойдешь на дело со мной?
— Как на дело? — растерялся он.
— Да что же это… — вздохнул Данко. — Как пойдем, ты помалкивай, а то не могу уже твою дурость терпеть. Известное дело: коней увести. Если не боишься, так соглашайся.
Вот уж не надо было говорить, что он боялся! Нечего тут бояться. Петя кивнул тут же. Прикинул только: в таборе ничего ему не надо, конь и пистолет с ним, возвращаться не придется.
— Ложись тогда, — сказал Данко. — Ты мне завтра сонный не нужен, а то и так еле сообразить можешь, что говорят.
Петя губу закусил и отвернулся. Ему было так весело и радостно, что ругаться не хотелось. А заснуть так и не вышло, он волновался и представлял, что же за дело будет. И гордый был, что Данко его с собой взял.
Вот в таборе друг другу слова без издевки сказать не могли — а как одни остались, так еще жарче пошло. Петя думал, что в общем деле они спокойно сговорятся, а получилось наоборот. Объяснял Данко так, что он еле сдерживался: тот словно ребенку растолковывал, все его прошлые неудачи с ножом и на коне припоминал и смеялся при этом. Петя в долгу не оставался, и ругались они аж полдня — весело, задорно и незло. Уж точно скучно не было с Данко ехать.
День был жаркий и душный, солнце нестерпимо палило. Они у ручья привал сделали, чтобы коней напоить. Петя тут же сам пошел к воде и лицо ополоснул. А потом на Данко глаза скосил и замер.
Тут стянул рубашку, бросил ее на песок и присел у ручья. Воды в котелок зачерпнул и, запрокинув голову, выплеснул на себя.
А Петя вздохнуть не мог, любуясь им. Вода блестела в его мокрых кудрях и стекала по дочерна загорелой гладкой коже. Данко был по-юношески стройный, но и не скажешь, что мальчишка — в крепких прямых плечах сила чувствовалась уже мужская. Видно было, что ловкий, ко всему привычный — он потянулся, и на гибкой спине обозначились развитые мускулы. Петя радовался, что сбоку смотрел: глаза отвести не получалось, вроде и неловко было, и так и хотелось ближе подойти.
Вот сколько он в армии был — мужчин навидался, но и взгляда лишнего не бросал, когда солдаты так водой обливались. Подумаешь, рубашку сняли, так чего он там не видел? С барином вовсе не задумывался, что как-то любоваться можно: не на что было. А тут — аж дышал через раз.
Цыган обернулся к нему, и Петя понял, что совсем пропал. Лютая зависть горела к его бывшим сердечным друзьям: да если хоть раз можно будет к Данко прильнуть, то уже сердце зайдется. А как сам обнимет, к себе прижмет, то и вовсе остановится.
Петя сжался весь, сидя на берегу, лишь бы себя не выдать. А то что же это — даже и нарочно не манили, а в дрожь бросало от одного взгляда. Слов приличных нет на то, что уже готов был ко всему.
Данко присел рядом, почти коснувшись его плеча. Петя вздохнул и едва не закашлялся.
— Нравлюсь? — вдруг с ухмылкой притянул цыган.
У Пети все лицо горело ото лба до подбородка, он взгляд поднять боялся. Но, пересилив себя, сдавленно кивнул. Не врать же тут, когда видно все по нему.
Данко только улыбнулся молча и отошел, а Петя остался красный и злой на себя. Хорошо еще, что это не река была, а ручей. А то купания он просто не выдержал бы, ему того хватило, что Данко рубашку снял.
Одевать ее он и не собирался, так и ехал, подставив солнцу широкую голую грудь. Пете было жарко, но сам он раздеваться бы не стал. Стыдился просто. Данко был не худощавый вроде него, а как надо — гибкий и сильный. Можно было сразу от зависти удавиться. Так он понимал, как Петя на него смотрел, и нарочно потягивался и откидывал волосы с плеч.
Он о деле так думать вовсе не мог. Данко тогда одергивал его и смеялся, Петя обижался, и они снова переругивались. А ехали они к румынскому гарнизону. Данко высоко смотрел: из деревенских конюшен уводить ему неинтересно было. А из под носа у солдат — то, что надо.
Петя не боялся совсем. Он радостью и азартом горел, ему было легко и весело. А пока ночи ждали, спорили беспрерывно: он доказывал, что поболе Данко о солдатах знал, а тот хотел, чтоб Петя каждого его слова слушался. Так ни до чего и не договорились, умолкли, только когда пошли.
Они тихо подбирались к гарнизонным казармам. Данко еще и полной темноты ждать не стал, и это Петю пугало. А тот смеялся только и говорил, что и посреди бела дня мог увести, просто его жалел по первости.
Пете было и страшно, и интересно. Данко объяснял ему шепотом, как дело провести, замка на конюшне не взламывая, и показывал. Он и не торопился, спокойно держался. Петя тоже старался взволнованным не казаться, а цыган только улыбался, видя, как его на самом деле трясло.
А потом они неслись по степи с тремя казенными лошадьми, и в лицо бил холодный свежий ветер. Перекрикивая его, Данко спросил, не боится ли он грозы. Тучи уже темнели на горизонте. Он нарочно так подгадал, чтобы солдаты преследовать их не смогли, как пропажи хватятся.
Они укрылись в глубоком овраге и крепко привязали лошадей, чтобы те со страху не вырвались. И тут же, как устроились, степь накрыло ливнем. Туча была огромная, тяжелая, в ее глубине вспыхивали молнии.
А Данко с Петей, сидя в овраге, хохотали как шальные и даже пытались петь, но задыхались смехом. Им было по-детски радостно, что они оказались не пойманы и успели укрыться от грозы. У Пети рубашка промокла, он озяб, но так было весело, что он не замечал холода.
Данко достал из седельной сумки плетеную бутыль вина, глотнул. Петя со смехом вырвал ее и сам приложился к горлышку, едва не поперхнувшись. Вино было терпкое, густое и сладкое — никогда он такого вкусного не пробовал. Французское шампанское, которым его офицеры угощали, и вовсе рядом не стояло.
От вина стало еще веселее и легче в голове. А над ними оглушительно громыхало, но совсем не было страшно. Они сидели рядом, передавая друг другу бутыль, но прильнуть к плечу цыгана Петя не решался.
А тот, глотнув, откинулся к склону и отстраненно улыбнулся. Он был теперь еще красивее, чем прежде — кудри распушились от ветра, глаза блестели азартно и озорно.
— Скажи-ка, Петро, — вдруг начал он, — а вот знаешь… бывает, хочется чего-нибудь, за что и жизнь не жалко отдать. Вот у тебя есть такая мечта?
В грозу этот разговор не удивлял. Под буйство стихии не хотелось говорить об обыкновенном.
Петя неопределенно повел плечами. У него мысли от вина вяло текли, он всегда сразу хмелел. Да и не знал он, что тут ответить. Даже обидно стало, что вроде как не нашлось такой мечты.
— А у меня есть вот, — весело усмехнулся Данко. — Разве не любопытно тебе весь свет посмотреть? У крестьян вот: родился, чтобы землю поковырять, да и умер на ней. Неужто жизнь это? — он задумался, потом про другое продолжил: — А я вот много чего навидался. Я кругом всего моря был, в дунайских княжествах, в Австрийской империи, а однажды едва не оказался в османском плену. Но ведь это краешек, а сколько же еще всего на свете есть…
Петя бездумно глядел в темное небо, слушая дождь и Данко. На каждое его слово душа отзывалась: того же самого ему хотелось. Он сказать постеснялся, да и не умел, а Данко выразил все, о чем с детства затаенно мечталось. Он всегда вдаль смотрел, когда в именьи был. А в войну и вовсе раздолье началось, как путешествовали. И совсем не хотелось возвращаться и снова становиться дворовым.
— Но вот разве занятно одному? — задумчиво сказал Данко. — Были у меня друзья, так они от своих краев отойти боялись. И с девицей известно как: привяжет к себе, и никуда ты больше без нее не ступишь. Хоть и в таборе будешь, а все одно в неволе. А хочется, чтоб не только по сердцу человек пришелся, но и душа у него свободная была — и вместе с ним по свету пойти.
Петя вздохнул и отвернулся. Горько и обидно стало: и зачем Данко ему говорил такое? Ясно ведь, что не про него это, — про волю, про душу свободную, — теперь и думать не стоит, чтоб с ним быть. Высоко слишком, не долетишь просто до него — разве ж воробьишка за соколом успеет? К барину бы, где все привычно, где думать ни о какой воле не надо. Петя твердо решил теперь, что уйдет, чтобы душу себе не травить.
Вино они допили. Холодно сделалось, Петя замерз совсем. А Данко постелил свой широкий плащ на землю и укрылся им. Лег, запрокинув голову, и на Петю с ухмылкой взглянул.
Того трясло всего от холода. Но плаща не было, он в одной рубашке ехал. А Данко смотрел на него выжидательно: непременно спросит сейчас, чего ждет.
Петя, губу закусив, подвинулся к нему. Все равно ведь он цыгану не по сердцу, так хоть погреться теперь осталось.
Он рядом с Данко устроился, отвернулся от него и накрылся краем плаща. Цыган обнял его, и у Пети в глазах защипало. Это он не приласкал ведь, а просто так, чтоб не холодно было. А другого и ждать не надо. Данко ведь ясно сказал, чего ему хочется. А свободную душу в дворовом мальчишке искать — последнее дело. Ему такой же вольный цыган нужен, а не холоп.
…Проснулся Петя рано — утро было свежее, стояла еще ночная прохлада. Небо без единого облака наливалось чистой и радостной синевой.
Пете было тепло и уютно. Он лежал в объятьях цыгана и сам крепко прижимался к нему. Он шевельнуться и вздохнуть боялся, чтобы Данко не потревожить, и тихо любовался им. Тот подвинулся вдруг, потершись щекой о плечо Пети, и улыбнулся во сне. И потянулся, лениво приоткрывая глаза и щурясь от солнца.
Вот он, значит, какой был со сна — мягкий, нежный. И поверить нельзя было, что он же мог обижать и выдумывать колкие язвительные слова. Петя не хотел, чтобы тот просыпался: вот бы еще хоть немного так полежать с ним. И погреться теплом, не ему предназначенным...
Данко глянул на него сонными глазами и ласково улыбнулся. А Пете вспомнились вдруг все горестные вчерашние мысли. Он резко сел, высвобождаясь из объятий цыгана, и встал, не глядя на него. Молча пошел к Воронку и им занялся, лишь бы на Данко не смотреть.
Когда ехали в табор, Петя ни слова ему не сказал. Тот не трогал его, ехал как всегда веселый и красивый. Петя украдкой любовался им напоследок. Он решил, что только с цыганами попрощается и уедет.
— А знаешь, — задумчиво обратился к нему Данко, — я за то, что проводником был, денег не возьму. Я в вашем таборе кое-что подороже золота нашел.
И вдруг улыбнулся ему так же, как в первый вечер у огня — весело и открыто. Петя замер, не успев ничего сказать, а он уже вперед проехал, к видневшимся вдали кибиткам.
***
Жаркой выдалась середина лета. Степь накрыло душным маревом, и нигде нельзя было спрятаться от палящего солнца.
Табор медленно шел по пыльной дороге. Петя ехал в распахнутой рубашке, утирая пот со лба. Это хорошо было, что еле тащились по степи: он на Данко затаенно смотрел и наглядеться не мог. Каждую черточку запоминал напоследок.
Данко утром сразу же к баро пошел повиниться. Они долго говорили, но Пете до того дела не было, он и не вслушивался. А потом они мимо него прошли, и слова молодого цыгана донеслись: «Нехорошо же вышло. Ну да нам расставаться скоро, османские владения близко, а потом вряд ли доведется встретиться...»
И тут Петю как прошибло всего. Можно было откладывать отъезд, а вдруг считанные дни остались: Данко больше нужного быть проводником не хотел, и так в таборе косились на него, Зарину вспоминая.
Петя поодаль от него ехал. Не то чтобы боялся, будто скажут: мол, повязался с цыганом, который отца девушки опозорил. Да ему вовсе неинтересно было, что про него в таборе подумают, и так много плохого про себя наслушался.
Страшно просто было подойти. Данко как и раньше на него смотрел — с веселой усмешкой, будто ждал чего-то. А у Пети в голове его слова про золото вертелись: поверить боялся, будто про него это. А то и вовсе казалось, что цыган посмеялся просто. Потянешься к нему — а он оттолкнет еще. И стоит ли позориться?
Петя сам не свой был, маялся. Откликался не сразу, если звали его. А Данко будто бы нарочно первый не обращался к нему, даже издевками не изводил. Может, и вправду ничего ему не надо было? А раз так, то зачем улыбался, оборачиваясь?..
Они за два дня ни слова друг другу не сказали. А потом Петя решился.
Данко сказал тогда цыганам, что наутро они расстанутся, когда он османские земли покажет. Выходит, это последняя ночь стоянки вместе у них была.
Дотемна Петя смурной ходил, и все кругами вокруг цыгана. Тот замечал, конечно же, и усмехался молча — его тогда всякий раз в дрожь бросало.
Он не обернулся даже, от коня не отвлекся, когда Петя подошел. Вот и не поймешь: то ли правда не жалко ему, что расставались, то ли держаться так умел.
— Пришел-таки, — спокойно усмехнулся Данко, словно наперед все знал.
— Я… попрощаться, — выдавил Петя.
Он и сам не понимал, зачем подошел. Стоял теперь перед ним и не знал, что и сказать. Горько было и почему-то обидно. Хотя что тут сделаешь? Не пришелся по нраву, так его Кхаца предупреждала, что и получше есть на свете, и нечего зазнаваться. К барину надо, а здесь издевки одни, и ничего не дождешься больше.
— Море посмотрим, — Данко вдруг кивнул головой в сторону от табора, где в темноте шелестели о берег волны, накинул на плечо плащ и шагнул от кибитки.
Пете ничего не оставалось, кроме как за ним пойти. Он недоумевал: чем в таборе плохо поговорить было, если хотелось? Но с Данко побыть перед расставанием — о том и не мечталось, а тут предлагали.
Ночь была теплая и тихая. Волны набегали на песок, а от кибиток еле слышалась музыка. Они молча шли рядом, Петя задевал иногда рукав цыгана и тут же отводил глаза. А тот и не замечал будто, только безмятежно улыбался и не смотрел даже на него.
Данко остановился вдруг, откинул голову и взглянул вверх, на пятно луны и длинную серебристую дорожку на воде. Петя вздохнул украдкой. Он морем последний раз любовался, больше не доведется посмотреть: ему на север дорога, через Карпаты, к русской границе.
Он сам не знал уже, что и думать. Неужто просто так пришли? Ночи на море он не видел, что ли, и показать ему хотят? Да уж не маленький, надо было бы — сам пошел бы. Но тут же вся обида пропадала, стоило на Данко глаза скосить: таким его и хотелось запомнить — в лунном свете всего, красивого и улыбающегося. Барина-то он найдет, а вот зеленоглазый цыган никогда не забудется — до конца жизни вздыхать по нему можно.
Петя задумался и тихих шагов за спиной не услышал. А оборачиваться поздно было — на плечи ему мягко легли ладони цыгана.
Он двинуться и вздохнуть боялся, лишь бы наваждение не спугнуть. Но нет, Данко стоял у него за спиной, совсем близко придвинувшись.
— Попрощаться хотел? — вкрадчиво прошептал тот, обжигая дыханием его висок.
И тут же коснулся его скулы горячими губами, а руки опустил ниже и обнял.
У Пети жар по телу разлился. И вместе с ним — раздражение и обида.
— Я подачек не просил, — он вывернулся, оттолкнул цыгана и шагнул прочь.
Да что же это! Зачем издевается опять? Если не надо ему, то почему ради забавы завлекает? Наверное, глянуть охота, как тут же в объятья ему кинется, а потом оттолкнуть и посмеяться. Лучше уж без таких подарков обойтись и уехать спокойно. А то вон вишь как — снизошли до него, получается. Не очень-то и хотелось!
— Глупенький… — вдруг рассмеялся Данко.
Петя так и замер.
— Неужто не понял ничего? — цыган, подойдя, растрепал ему волосы, а потом провел по щеке. — Я ж тебе уже прямо сказал…
Петя резко отвернулся. Вот еще, нашел, кого гладить — с девицей, что ли, спутал? Злило страшно, когда Алексей Николаевич так делать порывался. А тут аж мурашки по коже пробежали. Но не показывать же, что так и хотелось за его рукой потянуться…
А что он там говорил — до сих пор непонятно было. Петя нахмурился недоуменно.
— Ишь, сейчас даже глазами сверкаешь, — прищурился Данко. — Я тебя сразу тем и заприметил. Встретились, ты болел тогда еще, а тут же не зашипел едва — смешной же ты был. Знаешь, на меня так никогда не смотрели…
Петя разозлился было, но последняя его фраза совсем с толку сбила. Значит, заприметил все-таки?..
— А прицепился-то зачем? — буркнул он. — Чего я сделал тебе?
Вот скажет сейчас, что просто занятно было… А другого-то и ждать нельзя. Петя губу закусил и отвернулся.
— Да что же это… — Данко вплотную подошел, глаза у него блестели весело и озорно. — Слушай уж, раз недогадливый такой. Говорю ведь, что заприметил. А дальше смотрю на тебя и удивляюсь: вроде и приблудный, а со всеми ровно держишься, да и не отличишь тебя от цыгана. Видно ведь это, когда человек чужой в таборе, а ты прижился там. Только вот обидно стало: парень крепкий, оправился уже, а жалеешь себя. Думаешь, я просто так перед твоей кибиткой про лошадь говорил? Да и потом тоже…
У Пети уши от стыда горели. Вот значит, натаскивали его так, чтоб побыстрее в себя пришел. А то, наверное, аж смотреть жалко было.
— Видел бы ты себя, когда в ответ царапаться начал, — тихо улыбнулся Данко. — Злой, взъерошенный, горячий какой… А дергался-то как, стоило к Зарине подойти! И на кой ляд она мне нужна была, если ты есть?..
Петя на ровном месте споткнулся. И изумленный взгляд на него поднял. А потом и сообразить ничего не успел, как Данко совсем близко оказался.
Поцелуй был резкий и неожиданный, цыган только опалил его губы жарким выдохом и отстранился. А у Пети аж ноги подкосились, он так и замер, вцепившись ему в плечи.
— Как тебе признаваться-то еще, и так ведь ясно, — голос у Данко был тихий и хрипловатый. — Так это ж я о тебе речь вел, когда говорил, что хочется человека по сердцу найти. Я сразу ведь понял, что это ты и есть, я никого такого в жизни не встречал раньше. Огонь будто вспыхнул, как сошлись, неужто не показалось так? Только забитый ты был и цену совсем себе потерял — пожалеть и оставалось, а тебе жалость не нужна, ты сильный. Не обессудь уж, проверить тебя хотелось — такой ли сам дерзкий, как глядишься, а то, может, я и обманулся. А оно так вышло, что едва не срывался раньше времени... То ли глаза у тебя колдовские, то ли просто особенный, нет таких больше…
Данко прижимал его к себе, оглаживал под рубашкой. А Петя просто стоял и слушал его. И до сих пор поверить не мог. А сердце уже заходилось и пело, невозможно легко и радостно было.
— Уж не знаю, что сказать-то еще, — Данко почти касался губами его щеки. — Да ведь я никого бы с собой не то что на дело не взял, а просто в степь. А с тобой — хоть на край земли, а хоть бы и за самый край…
Далекая недостижимая мечта вдруг вспыхнула ярким пламенем, прямо в руки искры посыпались — лови себе, бери, сколько сможешь. И не страшно уже, что обожжешься.
Петя ответил теперь на поцелуй — нетерпеливый, яростный, слившийся в один судорожный вздох. Ноги его совсем не держали, он вцепился в плечи Данко, и тот потянул его вниз, на песок.
Скользила под пальцами его шелковая рубашка, никак не слушались, путались завязки. Цыган сел, стягивая ее, выгнулся гибким сильным телом — у Пети дыхание перехватило.
Потом снова были поцелуи, и жарко сделалось на прогретом за день песке, а в спину впивались камешки, но Петя и передвигаться не стал. Хуже не было сейчас, чем разомкнуть объятья и отпустить Данко — вдруг пропадет, исчезнет то, что едва сбылось? Но тот вывернулся вдруг и рассмеялся.
— Не зря же извел… Ишь ты, тут еще горячее оказался…
Он бросил плащ на песок и утянул Петю туда. А ему ни о чем уже не думалось: мысль только последняя мелькнула, что останавливаться нельзя, а то не решится уже потом, да и покажется, что неправильно это. Вспомнится еще что — из другой жизни, что до Данко была. А сейчас все смешалось, темно перед глазами было, кровь в висках случала. Еще бы, когда столько времени представляешь, что случилось бы, а тут — рядом Данко, и тоже сдержаться не может, дыхание у него хриплое и прерывистое, а рубашка хоть и прохладная, но кожа горит под ней.
Кудри его падали на лицо, он вскидывал голову и отбрасывал их. А Петя тут же прижимал его к себе, притягивал за плечи, и пальцы путались в его волосах. Данко, закусив губу, развязывал его рубашку, а потом ругнулся сквозь зубы и просто стянул, заставив приподняться. Пете уже неважно было, что резковато — лишь бы поскорее, а то пропадет вдруг безумная, шальная решимость, с головой захлестнувшая сейчас.
Тело свело сладкой судорогой, когда Данко медленно, дразняще провел по его бедру. А шея и плечи горели от поцелуев — Петя лежал, вцепившись в край плаща, и вздохнуть не мог.
И вроде как неловко должно было стать, что дал стянуть с себя все, а потом и оглаживать, стискивать так, будто не в первый раз. Барину бы никогда такого не позволил — чтобы на грани наслаждения и боли, сильно, резко, чтобы горящие следы на коже оставались, чтобы протяжного стона нельзя было сдержать, а отстраниться сил не оставалось. Да тот бы и не решился на такое, да и не смог бы просто. И вспоминать толку не было: руки и губы Данко, горячие и жадные, стирали всю память о прошлых прикосновениях, обо всем, что было до него. И после того, что сейчас — уже ни с кем другим не будет так.
Об этом мечтают, наверное — летней ночью на морском берегу, когда волны шелестят совсем рядом и теплый песок под пальцами, а рядом молодой цыган, в которого влюбишься, как увидишь, да еще и вовсе невероятно с ним. А у Пети ни одной связной мысли не было: он просто выгибался и постанывал в его руках, до боли вцеплялся в него и целовал в ответ. Он сразу же всякий рассудок потерял, хотя еще и не было ничего.
И не понял даже, когда совсем отдался. Может, и случилась заминка, может, поначалу непривычно было — он того не запомнил, все мимо прошло. Стало невозможно, пронзительно хорошо, и сил на стон уже не осталось. Данко и позволения не спрашивал: довел до исступления, заставив все на свете забыть, и взял — настойчиво, требовательно, но бережно.
Петя больно закусил губу, тут же ответил на резкий рваный поцелуй и сбивчиво вздохнул. Скоро и совсем забылся — осталось только в памяти, что распахивал глаза, и звезды, по-южному яркие, плыли перед ними.
И в мыслях была блаженная пустота, когда он тщетно пытался отдышаться, уткнувшись в мокрое от пота плечо Данко. Тот лежал с прикрытыми глазами, гладя его по подрагивавшей спине и запутываясь пальцами в отросших волосах.
…А потом цыган вдруг улыбнулся и потянул его на себя, растягиваясь на плаще. Петя недоуменно сморгнул. И пораженно замер над ним.
Тот был одновременно расслабленный и разгоряченный, дышал до сих пор неровно. Густые кудри рассыпались по песку, одну руку он небрежно откинул за голову, а другой бездумно поводил по гладкой коже на груди. Пятна румянца горели у него на скулах, а глаза казались почти черными. А еще он улыбался — весело, с завлекательным прищуром.
Петя и не понял ничего сначала. А он тихо рассмеялся:
— Нашел время забояться…
Было страшновато и непривычно, хотя Петя знал, что делать надо. Но чтобы Данко — такой сильный, гордый, удалой цыган, — позволил, вовсе в голове не укладывалось. А тот усмехался уже открыто, когда Петя все решиться не мог, и сам направлял ненавязчиво, но твердо. И тот отбросил тогда последние сомнения: все равно поздно останавливаться, сделанного не воротишь. Да и хоть аж трясло всего — так и тянуло попробовать, интересно было. С барином никогда не случалось, чтобы так, и представить даже нельзя. А тут — вся ночь для него.
Данко, раскрасневшийся и разгоряченный, прикусывал губу белыми зубами, выгибался под ним, напрягая крепкие мышцы. Петя совсем потерялся и еле думал, что делать. Наклониться и поцеловать хотел — и тут же цыган сам притянул его к себе, впившись ногтями в плечо. А ему нравилось, что иногда больно — никогда раньше так жарко не было.
Петя потом упал рядом с ним, задыхаясь и глотая влажный, терпкий морской воздух. Он так и не понял, как же ему было лучше — сейчас или до того, когда привычно.
Да и неважно это. Все равно им расставаться, и больше не увидятся.
А Данко о том не знал, что он уехать собрался. Он только Кхаце сказал в таборе. А сегодня сил не хватило остановиться и признаться, что это последняя ночь у них будет.
Они вернулись в зыбких утренних сумерках. Тихо подошли к костру, где уже все собрались за утренней трапезой. Шагали они рядом, касаясь друг друга рукавами.
Петя откинул голову — губы у него припухли от поцелуев, темнели на шее следы прошедшей ночи, рубашка была смята. Старуха Кхаца тут же изумленно прищурилась. Как же, помнила его слова о том, что точно уедет. Неужто передумал, едва завлек его цыган?..
А у него пусто и холодно было на душе. Пока шли, он о последнем Данко предупредил, внутренне похолодев:
— Знаешь… Я наполовину цыган.
Вдруг не примет, оттолкнет теперь?.. Но Данко рассмеялся.
— А я на четверть. У меня бабка только хоровая цыганка была, а отец малоросс, на Киевщине жили. Вот откуда по-русски умею… Я с конокрадами из дому сбежал мальцом еще. Но смотри вот, тебе говорю, а другим не трепли почем зря…
— Да ну тебя, — недоверчиво хмыкнул Петя.
— Привираю, по-твоему? Нет, врут не так. Это если б я стал рассказывать, что предки мои в десятом поколении из Византии пришли… А такое-то зачем выдумывать?
Тут Пете до слез стало обидно. Вот же оно, счастье — как всегда мечталось, даже его стыдная тайна пустяком оказалась. Все точно складывалось — вот она, судьба, какая, остаться бы да век жить и радоваться, раз такой же, как он, человек нашелся. Но не получалось, не сходилось…
Цыган улыбался, глядя на него. Так и представлял — уедут сейчас из табора, и будет им воли вся степь широкая. Петя отворачивался и хмурился незаметно.
— И хорошего, и плохого у нас с вами было, — Данко у костра поклонился цыганам. — А теперь прощаться время пришло. Зла не держите, если кого обидел. Счастливы будьте…
— Я тоже попрощаюсь, — вскочил Петя. — Мне не по дороге с вами, тут расстанемся.
Данко усмехнулся весело и довольно. А Кхаца прищурилась, заподозрив, что не все просто так. Не зря же она мудрая старуха была.
— Я в Российскую империю вернусь, — жестко и твердо сказал Петя.
И тут же не скрыл злой усмешки. Впервые он видел, как Данко не сдержался: побледнел, не вскочил едва. Пете стало легко и радостно, когда старуха Кхаца восхищенно покачала головой.
Данко застал его за кибитками. Приблизился он бесшумно, и Петя аж вздрогнул от неожиданности. Он медленно шел, но от одного взгляда на него страшно становилось. Глаза его — всегда яркие, с веселыми золотистыми искорками, — были теперь злыми и холодными. А рука на рукояти ножа лежала.
Петя поежился. Ему жутко стало: надо же было так Данко обидеть... Тот и признался, и доказал, что равным себе считает. А он — принял, ответил искренне, а теперь бросает вдруг. И не оправдаешься ведь, что с языка сорвалось случайно. Нет, обдуманно сказал.
Он сам на себя злой был и удивлялся, сколько же, оказывается, нехорошего в нем. Представить нельзя, как же барин терпел... Вот ведь лучше не бывает, мечтать даже не смел с Данко быть — а кажется, что не так оно случилось. Это ночью, жаркой и пьянящей, не думалось ни о чем. А утром разуменье вернулось, и стыдом обожгло за то, что дался, стоило поманить. Да кто ему этот Данко! Цыган проезжий всего лишь, а знакомы они с месяц. Но припухших губ не спрячешь теперь, кожа словно горит. А ведь не изменить уже ничего, время вспять не повернуть.
А еще Петя злился на себя, что любил его — пылко, безудержно, так, что не скроешь. Впервые в жизни он сорвался: пересилить себя не смог, чтобы уехать пораньше, пока еще остановиться можно было. Да ведь и начинать не стоило, не нужен был ему этот Данко. А теперь вот не знаешь, что и делать.
Петя прочь было шагнул, чудом надеясь наткнуться на кого-нибудь из табора и избежать разговора.
— Стой, — негромко произнес Данко.
Петя не споткнулся едва. Голос цыгана ледяным показался, до костей пробрало.
А как он вперед шагнул — вовсе сердце в пятки ушло. Петя его взбешенным, с посветлевшими от ярости глазами, никогда не видел. Ясно вдруг стало, ведь что угодно после такой обиды сделает, не остановится. Жуть взяла: он не барин ведь, унижаться и умолять остаться не станет. Прирежет — вот и весь разговор.
Петя еле увидеть успел, как цыган нож выхватил. И бежать поздно уже было.
Мелькнули перед ним нож и бешеные глаза цыгана. Рукой Петя дернул будто бы слишком медленно — не успеть. Но не для того, чтобы бесполезно заслониться…
И через миг они замерли друг напротив друга. Петя пистолет на него нацелил недрогнувшей рукой. А Данко остановился, нож опустив.
Он прищурился вдруг и усмехнулся: мрачно, недобро. И вперед шагнул.
— Да тихо ты… — спокойно начал он. — Я ж не собирался на тебя с ножом, припугнуть только хотел, а ты вишь вон как, не растерялся…
Говорил он удивленно и даже с уважением. И ближе подходил, протянув вперед руку. Пистолета его коснулся и дуло от груди вбок отвел спокойно, словно не боясь совсем. А Петю трясло всего, хотя рука не дрожала. Знал – не выстрелит.
— Ты что творишь? — угрожающе спросил Данко. — Неужто взаправду уедешь?
— Конечно, — улыбнулся Петя.
Ему радостно было видеть Данко в ярости. А вот нечего было изводить до последнего, а потом признаваться свысока этак. Все обиды свои на него вспомнил — немало же накопилось. А самая большая — за то, что едва поманил, и уже для прошлой ночи хватило.
— Ну знаешь ли… — у Данко в голосе клокотала еле сдерживаемая злоба. — Что вчера с тобой — с кем попало так, думаешь? Кому угодно позволяю, по-твоему?
У Пети ком в горле встал. Вот уж сам не ожидал, что так отомстит. Это ведь для него с барином привычно было — а цыган-то и впрямь не каждому позволит.
— И с кем!.. — продолжил Данко. — Узнал бы кто — не поверил бы: с беглым дворовым!
— Это мне цыган говорит, — ухмыльнулся Петя. — Себя бы вспомнил. Хлопец Данила…
— Заговариваешься… — прошипел Данко.
И руку его сжал, в которой пистолет был. На себя дернул, выкрутил — Петя от боли не вскрикнул едва.
Пистолет на землю упал, и Данко сапогом его в сторону отшвырнул. И как отвлекся на это, глаза опустил — Петя извернулся, толкнул его и коленом врезал по руке с ножом. Не зря его цыган учил — вот и пригодилось.
Он нож вырвал и направил его на Данко. Они оба замерли, дух переводя.
А у цыгана глаза вдруг потеплели. Петя взгляд его на себе поймал — удивленный и восхищенный. Еще бы: раскраснелся он, глаза горящие совсем черными казались.
Да и сам он Данко любовался. Кудри встрепанные ему на плечи падали, рубашка распахнулась. Петю аж в жар бросило, как вспомнил, что ночью его кожи губами касался.
Данко порывисто вздохнул и нахмурился. Злость в нем прошла уже, спокойно держался.
— Поговорим, — тихо сказал он, почти попросил. — Почему? Объясни.
— Есть, к кому вернуться, — честно ответил Петя.
А в груди при этом неприятно кольнуло: знать бы еще, жив ли вообще барин…
Данко прищурился и губу закусил — кажется, еле сдержался.
— Так вот оно что… — усмехнулся он. — Я-то дивился: думал, робкий ночью будешь, а нет… Потому, что умелый, оказывается. Кто же, интересно…
Петю злая радость затопила. Ревновали его, видно было, как же Данко злился. Это больше любых признаний греет!
— Неужто не скажешь? — спросил цыган. — Какой хоть? Красив, может, или удалой… Или богатый шибко? Хотя это тебе последнее надо…
Петя усмехнулся. Ишь как зависть цыгана ела, чуть зубами не скрипел. Больно по гордости ударили — неужто лучше него, первого кругом всего моря, нашелся кто?
— Нет, — Петя пожал плечами. — Обыкновенный. Барин мой…
— Любишь его? — спросил цыган неверяще.
Петя глаза отвел. Как тут честно ответишь! По-хорошему, так вообще сказать надо: тебя люблю и назло тебе уезжаю, а барин — так, чтоб было, зачем. Да и не к нему вовсе, а выкупиться — тоже для тебя, чтобы равным стать тебе. Но в этом он и себе признаться боялся, что уж о Данко говорить.
— Он меня любит, — сказал Петя.
— Да ну, — хмыкнул цыган. — Неужто так любит, что ждет до сих пор? Да дряни вроде тебя с огнем не сыщешь — уж не знаю, как любить надо, чтоб терпеть.
— Любит, — уверенно ответил Петя. — Да и сам ты терпишь пока…
— Терплю, говоришь… — Данко вдруг шагнул вперед и наклонился к нему. — И правда ведь. Сам себе удивляюсь. И, знаешь ли… Я бы тоже не спустил, если б обижали спервоначалу, а потом о любви говорили бы.
Петя закусил губу и отвернулся. Словно отталкивал он сейчас свое счастье — упорно, уверенно и обдуманно.
— Ну и езжай к своему барину, — Данко вырвал у него свой нож и шагнул прочь. — И не надейся, что дождусь. Но если захочешь — найдешь.
Он тут же к коню пошел, вскочил сразу. Попрощался с табором коротко, а к Пете и головы не повернул. И в галоп пустился, понесся в степь — земля запылила из-под копыт.
Петя долго смотрел ему вслед, пока совсем из виду не потерял. Больно и тоскливо ему было.
Его самого в таборе ничего больше не держало. Решил сегодня же выезжать, а собраться — сума полупустая к седлу приторочена, а больше и нет ничего.
Он попрощался со всеми, Мариуша обнял и кудри ему взъерошил. Ляля, сестренка его, вздохнула украдкой. Баро он поблагодарил, поклонился пошел. А потом сел к Кхаце у потухшего костра.
— Дурной нрав у тебя, Петер, — задумчиво сказала старуха. — Сам от счастья своего отказываешься, а потом гоняться придется за ним. Хоть и сама не знаю — веришь ли? Запуталась я: выходит, и правда у тебя дела остались недоконченные, надо вернуться. Так мог бы и объяснить… А вы, мальчишки, горячие да глупые…
Петя слушал ее молча, бездумно вороша угли носком сапога.
— Еще что на прощанье скажу, — Кхаца внимательно взглянула на него. — Ты что бы ни решил, а знай: романипэ в тебе есть.
Петя недоуменно нахмурился незнакомому слову и вопросительно поднял брови.
— Этого не объяснить, — старуха покачала головой. — Просто помни, что ты — наш, цыган.
Глубоко ее слова запали. Петя и так вроде бы знал, что в таборе прижился, но чтобы прямо сказали… Совсем горько стало теперь: возвращается ведь, чтобы дворовым снова стать, а никаким не цыганом, не нужно это никому там. Да хоть и выкупится — барин-то его будет крепостным помнить.
Выехал Петя тем же вечером, не став ждать даже, когда спадет жара.
Весь первый день как в тумане прошел, без единой связной мысли. Бездумно Петя ехал, а потом на ночлег устраивался, но заснуть так и не смог. А ближе к утру такая тоска накатила, что впору было выть по-звериному. Но сдержался: хоть и не увидел бы никто, а перед собой стыдно бы стало. Он только губу закусил, поднимаясь рывком еще до рассвета и начиная собираться в дорогу.
Но понял скоро, что совсем невозможно было так — без Данко. Думал успеть распрощаться, пока не привык, а вышло, что так в степи сердце и осталось — не позабыть. И нет чтоб просто душа болела: как в лихорадке ему плохо было, то в холод, то в жар бросало, а иногда такая слабость накатывала, что и жить не хотелось. Или наоборот — сердце заходиться начинало, едва представлял, что можно еще назад сорваться и Данко догнать. Но не простит ведь, да еще и слабым посчитает, слова держать не умеющим. А он раз обещал, что к барину вернется — значит, должен.
Особенно плохо по ночам было. Стоило задремать — темные и тревожные сны накатывали, и он тут же просыпался, пытаясь отдышаться. Как в бреду он был: горячие руки и губы Данко на себе чувствовал, мнилось, потянешься следом — и рядом он окажется. Или что барина он мертвым нашел — но это редко.
Петя и днем как во сне ходил. Однажды ему чуть кошелек на рынке не срезали. Еле успел очнуться и руку воришке выкрутить. Да и укради он, нестрашно было бы: Петя ж не таскал деньги все на поясе, там пара монет только была. Но чтоб у цыгана деньги своровали — глупее не придумаешь.
Он с того дня заставил себя тоску пересилить. А то как же это — пусть хоть грабят, хоть еще чего, а тебе так плохо и горько, что все равно уже… Петя тогда стал себя работой занимать, чтоб спалось потом легче. Воронка не щадил на долгих переходах, сам так уставал, что впору было сразу ложиться. Но мало того: как на большой тракт вышел и стал в заездных корчмах останавливаться — вместо денег трудом платил. А что, ему ж нетрудно за тарелку похлебки дрова поколоть пойти. И хорошо, что все тело ныло после этого — пусть поболит, зато легче так.
На ярмарке в Кишиневе он продал пистолет и серебряные сережки, которые еще на войне подобрал. И то, и другое задорого ушло. Неужто цыган сторговаться не сумеет? Петя насмотрелся, как лошадей из табора продавали, и наловчился. Пистолет расписал самым лучшим, что бывает только, и за позолоту красивую чуть с руками не оторвали. А что осечки постоянно дает — того не сказал, конечно. И про сережки знатно выдумал. Толстая купчиха своего степенного мужа потащила к ним, а Петя тут же сказал с улыбкой: «Французские, дворянские, графини носили…»Хотя черт их знает… Купчиха сразу же в мужа вцепилась, за рукав его трясти начала, и у того никакого терпения торговаться не осталось.
Но от этого даже радостно не стало. На сережках камушки были зеленые, на солнце они блестели — точно море были. Или как глаза у Данко.
Сам он два хороших пистолета купил, долго проверял и рассматривал, прежде чем взять. А из города он выехал с серебряной серьгой в ухе — захотелось вот. Видно, что цыган, не ошибешься, но пусть будет. Данко со своей щегольской серьгой вспомнился — хотелось как он быть. И так девицы на улице чуть шеи вслед ему не выворачивали, хоть и дела до них не было никакого.
Ехать же Петя сначала к границе решил, где по городам гусарские полки стояли. Нужно было полк Алексея Николаевича найти и выспросить про него, а заодно про Бекетова и других гусар.
Хотя думал иногда Петя: вот бы барин и забыл уже его. Не хотелось с ним оставаться, душа назад, в степь и к морю рвалась. Погибшим его представлять нехорошо было, да и незачем — пусть бы он нашел себе другого кого-нибудь, и тогда выкупиться, только и всего.
У границы Петя прибился к русскому табору ненадолго, чтобы проще было ехать. Его сразу приняли, едва объяснил: так и так, впервые тут, с дороги сбиться боюсь. Но с цыганами еще тоскливей стало: надо ж будет навсегда с ними расставаться, если барина найдет.
Он себя и в работе, и с гитарой умелым показал. Но ни с кем так и не сошелся: говорить и веселиться неохота было. Только со старым музыкантом Василем часто сидел у костра. С ним помолчать было хорошо. Или спросить что, тот интересно рассказывал. А у Пети одно на языке вертелось:
— Скажи, а можно ли песню угадать, какую человек хочет?
Пете покою не давало, как Данко на скрипке играл у костра первым вечером в таборе. Точно ведь то было, что в душе жило. Ну а вдруг случайно?.. Тоже еще, навыдумывал себе совпадений.
— Вот человеку погрустить хочется, а я ему плясовую заведу — и каким музыкантом после того буду? — вопросом ответил Василь. — Конечно же. Ты это уметь должен, ежели для людей играешь.
Петя вздохнул украдкой, снова вспомнив о зеленоглазом цыгане. Тоска чуть отступила, притупилась, но все равно жгла в груди.
Он к осени приехал в Гродно — крупный приграничный город. Отсюда гусарский полк было проще искать. Петя догадался в жидовскую корчму пойти и там спросить: дело, мол, есть. Кто ж еще лучше знает, в какой город какие ткани для мундира продавать и когда? Отговаривались сначала, конечно, отказывались помочь. Но стоило приплатить, кому надо — тут же место нужное нашлось.
А деревню эту, где полк стоял, Петя искал долго и совсем измучился. Он с дороги свернул, до ночи плутал по лесу и потерялся. Там и заночевал, решив с утра искать. Встретил крестьянку потом, окликнул ее, спрашивая, как ближайшая деревня зовется. Та стала говорить протяжно, при каждом слове запинаясь, что деревня эта имеет не одно название, что когда она была построена, то называлась как-то мудрено, она не упомнит, а теперь... Петя плюнул уже и сам поехал абы куда.
К другой ночи уже он нашел нужную деревню, которая звалась Яновичами. Она была маленькая, с покосившимися, почерневшими от времени хижинами. Но более всего Петю осенняя грязь поразила: по улице пройти пришлось, на забор опираясь, иначе можно было по колено окунуться в глубокую вязкую лужу. Хорошее же место для героев войны!..
Офицеров Петя нашел в самой большой хижине, закоптелой и напитанной горьким дымом. Те сидели за картами и выпивкой, и потому даже не приметили его. Никакой дисциплины тут не было: и солдаты в охранении не караулили, и не следил никто за этим.
У двери деревянный чурбак стоял, служивший столом, куда карты бросали. Петя от двери игру видел. И усмехнулся громко:
— Что же ваше благородие даму с королем путает?
Оборачиваться стали, с мест повскакивали. Спросить хотели, зачем и откуда цыган явился — но пригляделись… И что началось тут! В хижину его затащили, усадили, каждый по плечу хлопнул или по затылку врезал. Петя в общем шуме и не слыхал, что говорили ему.
Он глазами по хижине шарил. Да без толку: ни Бекетова, ни Алексея Николаевича он от входа еще не приметил. Не было их.
Петя нервно сглотнул и постараться улыбнуться гусарам. И не сдержался тут же, попытавшись перекрикнуть общий говор:
— А Михаил Андреич где? Жив он?
Про барина-то непонятно еще, может, и он с отрядом тогда из окружения не вырвался. А в то, что Бекетова на войне убили, Петя не мог поверить. Да и страшновато было прямо сразу про барина спрашивать, не зря же внутри похолодело, как не нашел его.
— Да всех нас живее, — махнул рукой поручик с располосованным саблей лицом, и у Пети от сердца отлегло. — Представь, с двенадцатого года ни царапины не получил. Заколдовал его кто, что ли, или сам черт ворожит…
Петя ухмыльнулся, вспомнив про заветную монетку. Знать, и правда помогала.
— А тут ты его и близко не найдешь, — стали дальше рассказывать про Бекетова. — Ведь как из заграничного похода вернулись, полк тут же здесь, на границе, расквартировали. Что за дело — в Яновичах! Гвардию-то, небось, в столицу, хотя кто еще больше сражался, как не мы, гусары… Бекетову это, конечно, не по нраву пришлось, он-то первейший герой у нас, понимаете ли. Вот и сказал нам, значит: «Лучше бы погибнуть под Парижем, чем спиваться в грязных Яновичах», — и тут же как нет его, уехал в столицу подавать прошение о переводе в другой полк, на Кавказ.
Петя фыркнул: другого он от Бекетова и не ожидал, представить даже не мог, что он тихо на границе высидит. А на Кавказе давно неспокойно было, поговаривали, что война должна была скоро начаться.
— А Алексей Николаевич что же? — спросил он, стараясь голосом не выдать волнения.
— Зуров-то? — протянул поручик. — Отвоевался уже…
На миг похолодело все внутри, в груди кольнуло. Но тут же Петя увидел, что гусары ухмылялись, а о погибшем с улыбкой говорить не станешь. Он выдавил тогда сквозь зубы недовольно:
— Шутки у вас, господа…
— Да ты не то подумал, — махнули рукой на Петю. — В отставке он по ранению. Не служить больше в гусарах, да и так не очень-то и служил, в пример не поставишь…
Петя нетерпеливо перебил и стал допытываться, что за ранение. А достойно или нет барин служил — до того ему дела не было.
Но тут уж к нему самому пристали, прося о себе рассказать, где столько времени пропадал. Петя из гусар еле вытянул, что Алексея Николаевича еще зимой в сражении ранили. А подробнее еле вспомнили: то ли лошадь под ним убило разорвавшимся рядом ядром и падение неудачное было, то ли самого осколком задело по колену. Кто-то еще бросил, что он сам на смерть полез. А вообще-то неохотно о нем вспоминали, что Петю задело немного.
А сам Петя от гусар на второй день еле отвязался. Ему ж было, что про долгое путешествие рассказать: и про города разные, и про людей, как где живут. Он вздыхал украдкой при этом: не увидит ведь больше, только и останется, что вспоминать, когда к Алексею Николаевичу вернется.
Про того гусары сказали, что он вместе с Бекетовым в столицу уехал, собираясь искать средств, чтобы отстраивать именье. Значит, либо под Вязьмой его можно было найти, либо в Петербурге.
Петя решил в столицу сначала ехать, тем более что любопытно было. Да и с Бекетовым свидеться хотелось. Только одно его волновало: а как в незнакомом городе человека искать? Да и Петербург, говорят, больше всех других городов, в которых он был. А он вдобавок не знает там никого.
— Да ты, Петруха, в аду из всех чертей нужного найдешь, а не то что Зурова в столице, — рассмеялись гусары, и он успокоился: как-нибудь да отыщет.
Он еще напоследок про остальных спросил, кого в полку не было. Многие из заграничного похода не вернулись. Особенно жаль было молодого офицера, который делал с него наброски и шутливо звал «ле гарсон италиан» — итальянским мальчиком. Говорят, по-глупому, по неосторожности погиб в самом конце похода.
А вот к майору Васильеву жалости не было. Тот даже не в бою жизни лишился, а вовсе позорно, как военному не пристало. «Потянула же нелегкая, да нет чтобы по приличествующим заведениям, где хоть дорого, а достойно дворянина… Так нет же, в самые что ни на есть отвратнейшие бордели, я б побрезговал… Вот и неудивительно, что ночью в том квартале не спросили, русский офицер или кто. Мерзко же — от воровского ножа в переулке. Ну да ладно, что ж мы о плохом… За Михал Андреича, что ли, выпьем!»
Тут же снова стали про Бекетова, про его геройства, сколько раз в походе под смертью ходил и выбирался. Заслушаться можно, как его отчаянные выходки расписывали. Но Петя засиживаться не стал и с гусарами распрощался, хоть его и просили остаться. Их можно было понять: скука ж смертельная в глуши на границе, ни одного открытого дома, ни одной дамы, а тут старый друг объявился.
Пете же в столицу торопился, благо, вышел на большой тракт и не плутал больше. Дорога до Петербурга была ровная и устроенная, искать долго не приходилось, где на ночь остановиться. Одно удовольствие ехать!
В Петербурге он оказался сырым и пасмурным осенним днем. Здесь, у северного моря, холодно было, Петя за лето в степи отвык совсем от такой погоды. И вот нет чтобы мороз сухой и трескучий ударил, снег выпал — здесь дожди да слякоть были.
Город ему показался холодным и неприветливым. И тут же Петя вовсе разволновался и испугался даже: Петербург был огромный, улицы во все стороны уходили, а дома серые и похожи один на другой… Он-то думал, что будет одна гостиница, как в городке вроде Вязьмы, где он барина и найдет — а тут поди разберись!..
И ведь не спросишь ни у кого. К дворянам, которые со службы шли, Петя и подходить не стал. Но и ремесленники даже если и отвечали на вопросы, то зло и неохотно, да еще и косились недоуменно. Пете обидно стало: оно понятно, что под ветром и моросящим дождем не захочешь останавливаться и незнакомому человеку разъяснять, но неужто хоть слово сказать трудно? Видно ведь, что он правда не знает, а не просто так голову морочит.
К вечеру, как темнеть стало, Петя совсем отчаялся в огромном незнакомом городе. Вдобавок Воронок устал, его давно уже пора было в конюшне устроить. А то в последние дни, торопясь доехать, Петя совсем его не жалел.
Он бездумно уже брел по какой-то улочке вдоль канала, когда веселый смех сбоку услышал. Обернувшись, увидел троих молодых улан в темно-зеленых мундирах с красными воротниками и обшлагами. И тут же взгляд за них зацепился.
Уланы были чернявые, темноглазые, кудри у них, коротко остриженные по-военному, все равно буйно вились. Шальная мысль у Пети мелькнула, что цыгане. А потом пригляделся — и правда, не спутаешь. Надежда внутри затеплилась: вдруг помогут?.. Они уверенно по улочке шли, смеялись, разговаривали — явно прогуливались, неплохо зная город. Но что ж теперь: отвлечь, перебить? Впрочем, спросить дорогу Пете никогда страшно не было, наглости хватало. И не зря ведь говорят, что цыгане держатся один другого: подобрали же его, раненого, и выходили. Еще и пословицы есть у них: «"Ромэстэ пэскирэ кругом пэ свэто" или "Дэ сави строна на гэян, везде пэскири семья ластя"», — значит, «у цыган родня кругом на свете, все цыгане братья». Нет ведь разницы, румынские, немецкие или русские цыгане — все равно помогут.
Решившись, Петя подошел к уланам.
— Будьте счастливы! — он чуть наклонил голову. — Мне помощь нужна…
Они заулыбались тут же, переглянувшись между собой. И Петя понял, что здесь его не оставят.
Познакомились они быстро. Цыган по-простому, по-русски звали — Сашкой, Колькой и Ванькой. Все трое были веселые и смешливые, Петя сразу с ними сошелся, как будто давно их знал. Они вместе по улочке пошли, разговаривая, выспрашивая друг о друге и войну вспоминая. Решили в ближний трактир пойти, чтоб под ветром и дождем не стоять.
Они сели там, взяли поесть и бутылку вина — одну всего на четверых, за встречу только. Русские цыгане тоже мало пили, как Петя убедился.
По рассказам улан оказалось, что многие цыганские парни в кавалерийские полки шли. Сашка с Колькой надолго взялись вспоминать и перечислять общих знакомых, кто служил. А Ванька пока с гордостью сказал, что в войну семья у него на армию жертвовала денег и породистых лошадей.
И вовсе оказалось глупостью, что цыгане от армейской службы бежали, как Пете раньше казалось. Уланы стали ему объяснять, что в Российскую империю цыгане из Речи Посполитой пришли и сначала даже звались «халадытка рома» — цыганами-солдатами. Потом и конями стали торговать, но и служить не перестали. Только вот не рекрутов отправляли в армию, как крестьяне, а шли кто хотел наперекор всем императорским указам.
Пете интересно было слушать, но все же он сразу про свое дело сказал, что нужно человека одного найти, а сам он в столице впервые и не знает, где тот остановиться мог. Про Алексея Николаевича рассказал, Федора еще вспомнил, чтоб проще искать было.
Сашка, из улан самый молодой, тут же вскочил. Сказал, что попросит, кого надо, и прочь из трактира вышел. Пете неловко стало: вот чтобы так срывались из-за него, такого он не встречал раньше… Но тут же улыбнулись ему и сказали, что это обыкновенно у них — помогать друг другу. И стали его про Румынию расспрашивать, как в степи у моря живется.
— А у меня прадед был из румынских цыган… — задумчиво протянул Колька. — Помню, я мальцом еще просил его рассказать про табор. Он как начнет — улыбнется тут же, замечтается… Говорил вот, что здесь цыгане и там цыгане, а те — другие. И степь им родная, и море, и сами они духом свободнее…
Петя украдкой вздохнул. Не время было табор вспоминать, когда он барина почти нашел. А уж свободного духом цыгана он знал одного, его-то точно не забудешь, хоть и хотелось бы иногда.
Сашка вернулся к ночи, присел к ним и весело усмехнулся. К Пете обернулся и спросил:
— Грамотный?
Тот кивнул, и цыган тогда протянул ему вчетверо сложенный листок бумаги. Петя просиял: там размашисто был написан адрес.
Сашка сказал, что к хоровым цыганам ходил, а те весь город знают. Потом втроем ему объяснили, как добраться, и Петя не уставал благодарить. Хотел было за кошельком потянуться, но тут же на него руками замахали. Он понял тогда: не принято деньгами, и слов достаточно.
Его приглашали еще заночевать у них, сказали, что комнаты втроем снимали и места там хватит. Но тут Петя отказался: хоть в ночь идти надо было, но ему не терпелось.
Расстались, обнявшись, как старые друзья. Тем более что и трактир закрывался уже, к ним даже хозяин подходил и просил не засиживаться.
Петя по темным улицам долго ехал. Ему показалось, что снова заплутал, хотя понял, как объясняли. А то совсем темно стало, фонари редко мелькали — видно, масла мало отпускалось, не то что на главных улицах. Дома пошли старые, страшные и облупившиеся, иногда вовсе деревянные. Пете уж подумалось, что, может, хоровые цыгане перепутали. Хотя где ж еще Алексею Николаевичу комнаты снимать, у него ж и именья нет, и денег ни копейки.
Нужный дом он нашел нескоро, когда совсем промерз уже. Улица закончилась тупиком, он в каких-то узких маленьких дворах петлял, пока полуистертую табличку на двери не приметил. Он Воронка привязал и направился туда.
Петя уже пожалел, что у улан ночевать не остался. Явился бы поутру сюда, а теперь пришлось, спотыкаясь, в темноте подыматься по узкой лестнице. Только одно крошечное запыленное окошко было, через которое никакого света и днем, верно, не проникало.
А так — одна за одной двери, иногда вовсе перегородки, все грязные и обшарпанные. Петя за перила попробовал взяться и тут же отдернул руку: липко и гадко было. И лестница непонятно когда кончалась, а корявые ступени под ногами шатались.
Он умаялся уже, дойдя до нужной двери.
На стук долго не отзывались. Наконец раздались шаги за дверью, та открылась тяжело и со скрипом, и Петя в неверном свете свечи разглядел заспанного и встрепанного Федора. Тот сонно прищурился, вглядываясь в нежданного припозднившегося гостя.
— Мы цыган не звали… — недовольно буркнул он, потянув на себя дверь, и тихо выругался. — И без вас весело, что хоть плачь…
Петя придержал дверь ногой и усмехнулся ему, откидывая со лба волосы.
— Не признал?
Федор замер, вглядываясь в него. Свеча в его руке подрагивала и все более наклонялась вбок, пока он не вскинулся, неловко пытаясь перекреститься. Бормотал он при этом молитву с бранью вперемешку, что-то вроде: «Свят, свят, свят, мать-перемать…»
— Да я это, я, — хмыкнул Петя. — И не с того света, а живой.
Федор едва не отдернулся, когда тот задел его плечом. И выругался теперь уже громко.
— Живой… — он вдруг потянул Петю на себя, стиснул в объятьях и врезал по спине. — Петька!
— Да ну тебя… — Петя отворотился от свечи, мелькнувшей у самой его рубашки.
— Сдурел посреди ночи вламываться? — буркнул Федор, переводя дух. — Перепугал, черт цыганский… Да и в самом деле — вылитый цыган стал!
Петя оправил отросшие до плеч кудри, и в ухе у него блеснула серебряная серьга. И знать будешь, что дворовый — а все одно не поверишь.
— Зачем у двери-то встали? — весело спросил он. — Пусти, что ли…
— Совсем заморочил, вздохнуть не даешь, а уже пусти, — Федор отошел, давая ему пройти, и прикрыл дверь. — А вдруг взаправду с того света? Что делать тогда прикажешь?
Петя его не слушал уже, оглядывая маленькую тесную комнатушку. При одной свече различить можно было только стены, облупившиеся и с грязными подтеками, углы стола и пары табуретов да край затертого дивана. В комнату это все еле вмещалось. Еще Петя разглядел другую дверь и только хотел спросить, где же барин, но тут Федор снова насел на него.
— Ну-ка садись, — тот потянул его к дивану, и Петя едва не споткнулся о табурет. — Давай, присаживайся и рассказывай, где же ты пропадал, иначе не выпущу.
— Да погодь ты, — Петя вывернулся. — Свет бы хоть устроил, не видать же ничего. И, слушай, тут с дороги вымыться можно? С рассвета в седле, насквозь пропылился…
— Света, вымыться, — невесело рассмеялся Федор. — За водой к хозяйке иди, да и то не знаю, даст или нет. Вот подождать она не может, будто мы за комнаты долг не отдадим. Как проклятый батрачу на нее, могла б уже часть отписать… А свеча последняя, — он зло взглянул на оплывший огарок.
Петя нахмурился. Ему здесь все меньше нравилось. Совсем не радостной выходила встреча.
— Пойду потолкую с ней, — сказал он. — Федь, а ты б пока поесть чего-нибудь нашел…
— И поесть еще? — устало хмыкнул Федор. — Гляну сейчас, да что толку… Помню ж, что с утра не было. Это вот если Алексей Николаевич придет и денег выдаст, то куплю завтра, а так-то…
— А где он? — спросил Петя уже выходя.
— Да все по канцеляриям всяким, по чиновникам, — махнул рукой Федор. — Я в этом мало понимаю, а он говорит, что ему жалование задержали, да еще именье заложить не получается, потому что погорело, а сейчас только отстраивается.
Петя вздохнул. Ему эти денежные хлопоты были непонятны, а то, что барин в них впутался, вовсе не нравилось. Да еще и не вернулся он, оказывается, а ночь на дворе… Еще неясно было, почему же Бекетов не помогал.
Хозяйка была неприятная сухощавая старуха со злыми глазами. Она не прекращала ворчать, что за комнаты задолжали, пока показывала, где вымыться. Петя сказал, что из своих денег вернет, но та не успокоилась: начала, что, мол, хоть и дворянин, человек приличный, а ходят к нему всякие среди ночи, покою не дают.
Вышла она потом, и Петя, сжав зубы, окатил себя ледяной водой из ведра. Греть ее хозяйка, конечно, не стала.
К Федору он вернулся замерзший, злой и вдобавок голодный. Завтракать-то он не стал, торопясь в столицу, а перекусить только с уланами довелось.
Кое-что у Федора нашлось все-таки: хлеба полгорбушки и сыра подсохшего кусок. Зато бутылка водки на столе стояла почти полная, и Петя досадливо поморщился.
И точно — первым делом Федор щедро плеснул ему в стакан.
— За встречу, и отказываться не смей.
— Федь, не надо… — он попробовал отговориться.
— Пей давай, — непреклонно заявил Федор. — Я ж тебя напиваться не заставляю, а уж за то, что вернулся, по одной-то надо непременно.
Петю даже от взгляда на стакан подташнивало. Материного мужа, горького пьяницу, он хорошо помнил. А еще лучше — свой страх и бессилие, вкус водки на губах, которые не получалось сомкнуть под грубыми поцелуями, и руки, бесцеремонно шарящие по телу. Он передернулся и прикрыл глаза.
Но препираться и отказываться сил у него не было. Тем более что он Федора знал: тот насядет и не отстанет. Проще уже было выпить. Петя с тоской вспомнил, что у цыган не заставляли — не хочешь и не надо.
Петя, скривившись, глотнул и тут же закашлялся. Ему было горько и отвратительно, замутило сразу. Протянутый Федором хлеб безвкусным показался, но легче от него не стало. Он пожалел, что согласился, а когда тот за второй потянулся — непреклонно покачал головой. Федор и не возражал, тут же отставив бутылку: своего он добился и успокоился.
А потом они без умолку говорили. Спрашивал больше Федор, и Петя еле отвечать успевал. Ему спать хотелось, он на диван откинулся и дремал уже. Но Алексея Николаевича все-таки решил дождаться. Пока же выспрашивал про него.
— А с этом вот.. как? — он кивнул в сторону бутылки.
Вообще-то он знал, как барин после его пропажи станет с горем бороться. Тут и спрашивать не стоило, и так понятно все.
Федор только нахмурился и неопределенно махнул рукой.
— А сам ты чего? — спросил Петя, чтобы сгладить разговор.
Тот тихо заулыбался вдруг.
— Да вот… Катенька в тягости, к зиме, значит…
Пете стало неловко и радостно за них, и он тоже улыбнулся.
Разговор совсем затих. Петя, прикорнувший на диване, вяло отвечал на вопросы, да и Федор уже зевал. А от шагов за дверью оба вскинулись.
Со скрипом повернулся ключ в замке. Барина Петя сразу даже в темноте узнал. Только он раньше не хромал, на трость не опирался и не держал плечи опущенными и поникшими.
Трость Алексей Николаевич швырнул куда-то в угол и обессиленно прислонился к стене. Пробормотал устало:
— К черту все… Не пойду больше, стоило унижаться, не выплатят же. Крысы, самих бы в бой, под пули…
Он осекся, вглядевшись в темноту. Петя тогда мягко встал и шагнул вперед, отметив отстраненно, что ростом стал почти с барина.
Алексей Николаевич жадно всматривался в него, и в глазах у него было то ли отчаяние, то ли потерянность, то ли невозможная, шальная надежда.
Петя подошел вплотную, откинув кудри со лба, и осторожно коснулся рукава его затертой шинели. Напугать еще больше боялся, а то и так барин вжался в стену, и даже в темноте было заметно, как у него лицо побелело.
Федор тихо поднялся и вышел, прикрыв дверь. Петя это еле приметил.
У Алексея Николаевича губы дрогнули, а в глазах, наконец, мелькнуло узнавание.
— Петенька… — голос у него был тихий и хриплый, а в конце и вовсе надломился.
Барин, неловко споткнувшись, шагнул к нему. В плечи больно вцепился и тут же стал заваливаться набок — ноги у него подкосились.
Петя еле успел его удержать и, стиснув зубы, потащил к дивану. Он тут только почувствовал, что от него несло кислым дешевым вином. Видать, в кабаке каком-нибудь горе очередное заливал.
Он устроил Алексея Николаевича головой у себя на коленях, расстегнул на нем шинель и ослабил ворот рубашки. И сейчас только рассмотрел, как же тот сдал и постарел. Мало в нем осталось от видного молодого гусара, что был до войны: на худом осунувшемся лице выделялись глубокие тени под глазами и нездоровый лихорадочный румянец на скулах, появились складки меж бровей и у губ, а волосы на висках стали совсем седые. Словно не год прошел, а с десяток лет.
Алексей Николаевич вздрогнул и, не открывая глаз, неловко попытался поднять руку. Петя тут же взял его ладонь в свои, стал греть оледеневшие пальцы. Барин крепко, до синяков схватился за его руку и прижал ее к себе. Из-под прикрытых век у него текли слезы.
Петя растерялся. Вот как девицу утешать, он бы догадался еще, а тут… Он провел по волосам барина, по щеке, утирая мокрые дорожки, и сказал тихо:
— Ну что же вы, я вернулся ведь…
Алексей Николаевич закусил губу, словно из последних сил пытаясь сдержаться. И, резко повернувшись, спрятал лицо у него на коленях.
Судорожные всхлипы он пытался душить в себе, только ходившие ходуном плечи его выдавали. А потом разрыдался — отчаянно и надрывно.
Петя совсем уже ничего не понимал. Он же пробовал утешить, а тут наоборот вышло. Он решил тогда потерпеть просто и дать Алексею Николаевичу время успокоиться.
Он еще отстраненно размышлял, стоит ли так убиваться. Бекетов-то наверняка по-другому его встретит — самое большое, ругнется затейливо. Данко так представить и вовсе не получалось.
Петя отогнал шальные мысли. Тут о другом думать надо, а то наконец-то всхлипы барина стали тише, может, и стоит все-таки успокоить.
Он удобнее устроил его, чуть поднял и крепко прижал к себе. Алексей Николаевич обессиленно приник к его груди и совсем затих, только еще вздрагивал иногда.
А потом — Петя и сообразить ничего не успел — тот сел порывисто, вывернувшись из его рук, и привалился к столу. Потянулся к бутылке, плеснул себе привычным заученным движением и выпил залпом. Его трясло всего, горлышко о стакан звенело.
А когда потянулся налить еще — Петя не выдержал. Притянул его к себе и снова крепко обнял, а бутылку отставил. Один раз-то еще ладно, если успокоиться никак не мог, но больше-то зачем?..
Алексей Николаевич молча уткнулся ему в плечо. И расплакался тихо и жалко.
Петя утомленно прикрыл глаза. Ему это порядком надоело, да еще и злить начало. Сколько ж можно-то? Да к тому же барин, моментально захмелевший, цеплялся за его рубашку и бессвязно бормотал между всхлипами: «Петенька… Правда не уйдешь?.. Совсем?..»
Петя тяжело вздохнул. У него голова кружилась, мутило до сих пор после водки, и больше всего спать хотелось, а не выслушивать тут невесть что. Он знал, конечно, что таким застанет барина. Но теперь вовсе жалел, что приехал.
Он встал, помог Алексею Николаевичу подняться и потянул его в другую комнату — спальню, как догадывался.
И точно: там оказалась небрежно застеленная кровать. Барин не противился, но и не помогал почти, когда Петя усадил его туда и стал стаскивать с него шинель. Уложил его потом и хотел было встать — Федору сказать надо было, чтоб Воронка поутру не трогал. Барин тут же вцепился в его руку и прошептал еле слышно: «Не уходи».
Пришлось оставаться. Как он сам разделся и забрался под одеяло, тот прижался к нему и снова тихонько всхлипнул. Петя поморщился: и так терпеть невозможно уже, да еще и лежать неудобно — неровно, простыни старые и застиранные. Он с тоской вспомнил, как же хорошо в степи под плащом. И вот странно: если с Данко обнявшись спать уютно и удобно оказалось, то от барина он всегда отворачивался. Сейчас и вовсе оттолкнуть хотелось, но рука не поднималась.
А на разговор у Пети сил не хватило. Алексей Николаевич, успокоившись наконец, коснулся его шрама под ключицей и спросил отрывисто, где же он был столько времени. Петя сказал невнятно, что цыгане подобрали и выходили. И тут же провалился в глубокий сон.
Он чувствовал, как барин осторожно, не тревожа, гладил его кудри, потом устаивался у него на груди, брал ладонь и бережно целовал пальцы или просто держал его за руку. Но так и не проснулся.
…Очнуться выдалось резко, Петя и не понял даже сразу, что происходит. Его спящего еще схватили за плечи и бесцеремонно вытащили из одеяла. Он высвободил руки, пытаясь отпихнуться, и ладони уперлись в красную ткань и золотое шитье гусарского мундира.
Бекетов стиснул объятья так, что у Пети аж дыхание пресеклось.
— Петька, мерзавец ты цыганский, где ж тебя, поганца, черти носили… — ласково шептал он.
— Да пустите, что ли… — недовольно пробормотал он, не сдерживая широкой счастливой улыбки. — Где носило, там уж нету.
Он несказанно рад был видеть Бекетова. Да вот только не выспался он, голова прежестоко болела и в горле было сухо — он зарекся еще раз уставшим и голодным пить.
Петя вывернулся из рук Бекетова, упал обратно на кровать и зарылся лицом в подушки.
— Ты чего это? — ухмыльнулся тот. — Притворись еще, что не рад, змееныш. Это ничего, что разбудили, потерпишь уж.
— Да водка, дрянь… — морщась, буркнул Петя. — Стоило приехать, так сразу…
— Дрянь, говоришь? — расхохотался офицер. — Не сочти за труд, объясни это кое-кому, а то моих сил никаких уже нет…
— Миш, не надо, — глухо произнес Алексей Николаевич, сидевший с другой стороны кровати.
Он был встрепанный, в небрежно запахнутой рубашке. И бледный, с покрасневшими глазами: всю ночь, что ли, не спал и любовался?..
А от Бекетова — бодрого, весело ухмылявшегося, — веяло свежим утренним морозом. Петя невольно залюбовался тем, как ладно сидел на нем гусарский мундир. Особенно — с новенькими блестящими эполетами штабс-ротмистра.
Заметив взгляд Пети, тот горделиво вскинулся. И тут же вскочил, недовольно оглядывая комнату.
— Ну-ка рассказывай, Петька, как тебе нравится в этой дыре. Боюсь представить, каким манером тебя вчера встретили. Позволь осведомиться, накормили хоть с дороги?
Петя покачал головой, и Бекетов изумленно вскинул брови.
— Ничего ж себе! Я-то в шутку, а оно и правда так… Значит, быстро вставай и пойдем. Если тебя даже в честь возвращения собственный барин не кормит, так хоть я угощу. Да и города, небось, не видел толком, показать надо бы. На улице жду, а то не здесь же, в самом деле… А тебя, Алеш, не приглашаю, сам говорил, что тебе сегодня снова в канцелярию надо было. Да и навидаешься еще со своим Петькой, а мне уезжать скоро.
Он порывисто вышел, хлопнув дверью. А Петя покосился на досадно отвернувшегося Алексея Николаевича и принялся одеваться. С барином сидеть и снова его успокаивать никаких сил не было. Да еще и есть так хотелось, что аж мутило.
Последние его сомнения развеял пришедший Федор — почему-то слегка напуганный.
— Ну, Петь… — пробормотал он. — Не конь у тебя, а зверюга бесовская, химера! Давай-ка ты сам ухаживать будешь, а я лучше издали посмотрю…
Петя усмехнулся: Воронок у него чужих к себе не подпускал. Данко только мог гарцевать на нем, да и то конь его неохотно слушался. Встало перед глазами воспоминание, как цыган впервые вскочил на него — нарочно, чтобы позлить. Данко хохотал тогда, удерживаясь на нем, зеленые глаза у него азартно блестели, а кудри рассыпались по шелковой рубашке. Петя тогда и обидеться не смог, настолько залюбовался им.
Он вздохнул украдкой. И, взглянув на Алексея Николаевича, плечами пожал: мол, все равно выйти надо. Тот хотел что-то сказать, но осекся и опустил глаза.
На улице Петя полной грудью вздохнул, ему стало легко и хорошо. А то в тесных комнатах, в темном грязном подъезде словно стены давили. Только чувство смутной вины терзало, но тут же исчезло, когда Бекетов подошел.
— Наконец-то, — хмыкнул он. И в сторону Воронка кивнул: — Твой красавец? Ну-ка познакомь… А то без хозяйского позволения к такому и не подойдешь.
Петя гордо улыбнулся, подходя к коню. Он взял Воронка за повод, чтоб тот не рвался при виде чужого человека, начал успокаивающе гладить черную шкуру, чуть потускневшую за время дороги. Даже изможденный после трудного пути, конь все равно был великолепен.
Бекетов остановился чуть поодаль, и Воронок недоверчиво скосил на него лиловым глазом. И фыркнул встревоженно, когда офицер стал подходить. Но шел тот медленно и осторожно, и конь стоял недвижимо. Тем более что Петя рядом был и твердо держал его.
— Ну и зверюга… — восхищенно пробормотал Бекетов. — Ай, хорош, чертяка…
Он вплотную подошел и поднял руку. Воронок отворачиваться не стал, не шелохнулся даже — позволил погладить. Бекетов первый после Данко был, кого он подпустил к себе. Но вскочить — навряд ли дался бы.
— А путь-то какой проделал… — неверяще пробормотал Бекетов. — Расцеловал бы, да куснешь еще, тварь ты шальная! Тебе, Петька, на любом другом коне еще ехать и ехать бы, а этот вон как!.. Жаль вот, лакомства нет, непременно угостил бы такого зверя.
— Вы меня наперво угостить обещали, — усмехнулся Петя.
Ему приятно было, что Воронком любовались, но и самому есть хотелось. Бекетов весело хмыкнул, с явным сожалением отходя от коня.
— Ну да ладно, пусть отдыхает, — он еще раз оглянулся на Воронка. — У меня и на извозчика хватит, да к тому же они в этой дыре вовсе не надеются, что им хоть кто заплатить сможет, вот и берут по полцены.
Петю давно вопрос стал терзать, почему Бекетов Алексею Николаевичу деньгами не помогал. Он потом узнать решил, как поговорить сядут.
Пока ехали, Бекетов болтал без умолку. Петя о городе за всю жизнь столько не узнал, как нынче. А интересно так было, что заслушаешься: хоть про царя Петра, хоть про то, в каких кабаках офицеры гуляют и где не затратно соответственное женское общество найти. Бекетов тут усмехнулся загадочно и сказал, что можно и не женское, кому как хочется, были б средства и знакомства. Петя смутился аж, хотя и не такого наслушался от гусар.
А про обед Бекетов сказал, что в ресторацию его не поведет потому, что зазря это будет: и не накормят толком, и денег ни за что возьмут. Он сказал, что лучше место есть и, расплатившись с извозчиком, повел его куда-то в переулки от широкой шумной улицы.
Петя запутаться успел, пока шли, и обратно бы точно дорогу не нашел. Наконец Бекетов поманил его за собой к тяжелой деревянной двери, и Петя стал спускаться по крутым ступенькам.
В подвальчике оказался небольшой уютный трактир, где Бекетова радушно встретил хозяин. Проводил он его к столу чуть в стороне от других, и видно было, что офицер здесь был не впервой.
Петя сел, облизываясь вкусным запахам с кухни. Бекетов же потребовал всего, что у них есть сегодня лучшего, для себя и для своего дорогого друга. Приносить им стали тут же почти.
Сначала долго не до разговора было. Бекетов пробовал было начать выспрашивать, но Петя взглянул на него обиженно, уплетая вторую тарелку горячих наваристых щей, и тот только хмыкнул. А то что же это? Разбудил сначала, из кровати вытащил, а теперь и поесть не давал.
Петя после щей никак выбрать не мог между телятиной с тушеной капустой, судаком, говяжьим языком с горошком, кашей и блинами: каждое хватался попробовать. Бекетов без смеха уже не мог смотреть, как у него глаза разбегались. А он такого никогда не видел, чтобы выбирать можно было. В корчмах-то по пути ел, что давали, и все дела. Да и кусок в горло не лез, поначалу особенно, когда Данко вспоминал.
— Так-то лучше, — довольно заметил он, взглянув на Петю. — А то совсем заморенный с дороги был, теперь ожил вот. Хотя все равно какой-то ты смурной. Алешке, что ли, не рад оказался?
Петя неопределенно повел плечами. Что тут ответишь? Да и вовсе говорить не хотелось, его после такой еды даже в сон клонить начало. Но спросить про барина надо было.
— А как он? Ну, меня не было когда…
Бекетов хмыкнул недовольно и нахмурился.
— Давай уж сначала расскажу, и про ранение, и про все… Вот вы меня вытащили в двенадцатом-то году, а тогда наоборот вышло: я его спас. Да только он не рад этому оказался, когда узнал, что ты пропал. Искали, конечно, всю грязь на дорогах истоптали. До последнего искали, пока армия дальше не двинулась. А потом и толку не стало… Я дивился уже, как Алешка держался тогда — не срывался, не блажил. А в первом же большом бою вдруг — под французские пушки прямо, — Бекетов затейливо ругнулся. — Он хоть и говорил потом, что лошадь понесла, но понятно ж, что нарочно. Я его живого успел оттуда вытянуть, а он как очнулся, так сразу же спросил: «Зачем?..»
Петю передернуло аж. Он вспомнил, какой у Алексея Николаевича взгляд отчаянный был, когда тот увидел его. И правда верилось, что он мог на верную смерть броситься.
— Да это ничего, — Бекетов досадливо махнул рукой. — Я у него пистолет вырывал после того. Ну да ладно, с этим-то успокоился вроде: признался потом, что страшно. Так едва от раны оправился — с утра уже приходилось под руку таскать, и так всякий день. А тут — неудивительно, что у него с чиновниками не получается: вот не угадаешь, кому в канцелярии кланяться приходится. Представь только — отцу жены его почившей! Алешка-то ее, понятное дело, сгубил самолично, со свету сжил, потому он от ее папеньки ничего не получит, тот уж постарается. Я ему вовсе говорю, чтоб он пока никаких дел в столице не вел, а ехал именье отстраивать. А то он выдумал как-то: мол, землю всю продам. Ну я его спрашиваю, сам-то он как тогда будет. Он мне тогда: «Все равно жить незачем». Получше стало почему-то, когда он из именья только приехал, а тут опять вот…
Петя вскинул брови удивленно, когда услышал, что барин, когда в именье уехал, пить стал меньше. Но спросил о другом:
— А что он… с деньгами-то так?
Бекетов его неловкий вопрос понял. И вздохнул устало.
— Вот, может, ты мне объяснишь хоть… Да я, понятно ж, с радостью ему дал бы, да не в долг, а просто. Так нет! Значит, вот когда я его пьяные откровения выслушивал — так и надо, а вот денег у друга взять — этого уже дворянская гордость не позволяет. И вот ни в какую, да я еще и виноват, что его жалею. Да, черт возьми, если б я знал, с кем повяжусь, то в кадетском корпусе десятой дорогой Алешу Зурова обходил бы!..
Петя вздохнул и отвернулся. Вот это ему уже совсем ему непонятно, и долго же придется барина убеждать, чтоб взял все-таки. Ему это глупостью казалось, но переубедить-то надо.
— А теперь ты рассказывай, — потребовал Бекетов. — Очень уж послушать интересно, где ж ты пропадал.
Рассказ вышел долгий. У Пети, согревшегося и наевшегося, говорить хорошо получалось. Да и сидеть было уютно в трактире.
Бекетов слушал с интересом, не перебивая. Но как Петя про степь и море начал — спросил вдруг шутливо:
— Ну что, нашел ты там себе кого-нибудь?
Петя хотел было головой покачать, но движение неловкое вышло. А сказать и вовсе побоялся: голос дрогнул бы. А как он Данко вспомнил — тут же почувствовал, как краской начал заливаться.
— А ну-ка… — уже серьезно произнес Бекетов и поднял его за подбородок. — Ишь как глаза-то заблестели, а сам заалел, будто маков цвет. Рассказывай.
Петя отвернулся и губу закусил. Щеки у него пылали, а взгляд поднять неловко было.
— Занятно… — пробормотал Бекетов. — Ну кто хоть, а?
— Цыган, — выдавил тот.
— Надо же! — хмыкнул офицер. — Молодой, небось, удалой, а может, и красив еще…
Петя глотнул кваса и тут же поперхнулся. Ему сквозь землю провалиться хотелось: ну зачем выспрашивали!..
— И что же у вас?.. — не отставал Бекетов. — Да можешь и не говорить, и так вижу. А вот что мне теперь скажи… Алешку-то любишь?
Пете трудно было ответить, да он и сам не знал, как. Хотя екнуло в груди: понимал ведь все, просто смелости не хватало сказать. Он так и не решился.
— Люблю, — еле слышно выдавил он.
— Да ну. Если б ты его любил, то я б тебя ни за что не вытащил, — жестко сказал Бекетов. — Ты бы с ним остался. И точно не стал бы со мной на полдня рассиживаться — который час-то уже, знаешь? Я ж как раз посмотреть-то и хотел, теперь вижу вот.
Петя до боли закусил губу и опустил взгляд.
— И зачем же ты приехал? — негромко спросил Бекетов.
— Выкупиться, — бросил Петя.
И тут же губу закусил: понял, как жестко это прозвучало. Что же — вольную получить и уехать? А барин как?.. Петя ведь не собирался сразу уезжать, он и в именье поехать хотел, помочь отстроить. Да и о других дворовых узнать.
— Ох, Петька… — Бекетов покачал головой. — Я Зурову до войны еще говорил, чтоб он не связывался с тобой. Не по нему полюбовничек. Доведешь ты его…
Петя глаза опустил. И впрямь стыдно стало, что он с Алексеем Николаевичем так. Да и сейчас нехорошо получилось: вечер уж давно, а он аж поутру ушел.
— Пора мне, — он резко встал.
И за кошельком полез. Не Бекетову же одному платить, у самого за себя есть.
— Стоять, — устало сказал офицер. — Во-первых, я тебя угощал, уж трактирный обед я себе позволить могу. Во-вторых, провожу, а то сам не найдешь.
Петя снова сел: Бекетов прав оказался. Он подождал, пока тот деньги отдал, а потом они на улицу вышли. Он отмалчивался, пока обратно ехали, да и вовсе был смурной. Надо было как-то барину сказать, что он выкупиться хочет — а вдруг тот решит, что он уедет? Да Петя и так уезжать собрался, но уж как об этом предупредить — никакого понятия не было.
Бекетов дорогую и быструю одноколку взял, заплатил за нее тоже сам, не обратив внимания на Петины протесты. А как тот спрыгнул — сказал извозчику, что самому ему в заездный дом Демута, и неплохо будет, если тот подождет, а потом — до театра. А хочет еще подождать, и он тогда за всю ночь заплатит. Извозчик просиял: если надолго нанимали, то и заработок был большой, а гусар явно скупиться не стал бы.
Бекетов усмехнулся:
— Ну, Петька, раз не хочешь со мной погулять — найдется, с кем еще. Уж так и быть, семействам Жана и Анатоля в театре почтение засвидетельствую, а после они оба от меня никуда не денутся…
Они попрощались, и Петя в дом пошел. Ему после широких и красивых улиц здесь стало еще более неуютно.
Дверь в комнаты поддалась тяжело и со скрипом. Алексея Николаевича он тут же увидел — тот на диване лежал с книгой, которую отложил тут же. Пете сразу не понравилось, как у него глаза блестели.
И точно — водкой от барина тянуло, он почувствовал, как рядом сел. Алексей Николаевич виновато опустил взгляд и уткнулся ему в плечо, а потом и вовсе устроился у него на коленях.
— Ты долго так… — невнятно прошептал он.
Пете стыдно стало. У Алексея Николаевича и укора в голосе не было, только усталость. Он барина обнял, и тот прикрыл глаза, прижавшись к нему.
Говорить сейчас о вольной точно не стоило. Да и после бессонной ночи Алексею Николаевичу отдохнуть лучше было. Только у него и задремать не получалось — он устраивался головой у Пети на коленях, закрывал глаза, но тут же вздрагивал и искал его взглядом, еще сильнее приникая к нему. У Пети в груди кольнуло: тот боялся, наверное, что он снова уйдет.
Он сам сел удобнее и стал гладить Алексея Николаевича по подрагивавшим плечам. Тот успокаиваться начал, а скоро заснул все-таки — неглубоко и беспокойно.
А самому Пете скучно было. Ему-то спать не хотелось, и пришлось долго сидеть, разглядывая трещинки на потолке — запоминать их даже начал. И книгу полистать не получалось, чтобы Алексея Николаевича не тревожить.
Он не выдержал и передвинулся, когда спина затекла. Барин тут же вскинулся, и такая потерянность у него в глазах мелькнула, что Петя понял — не станет с ним сегодня о выкупе говорить.
Петя в сторону спальни указал, и тот кивнул. В самом-то деле, зачем на узком корявом диване лежать…
Алексей Николаевич тяжело поднялся, опираясь на подлокотник, чтобы не становиться на больную ногу. Петя тут же поддержал его за локоть и помог дойти. Тот сильно припадал на правую ногу и прикусывал губу от боли. А в спальне лег сразу, не раздеваясь, и Петя присел рядом.
Вечер у него бестолково как-то прошел. Барин спал, а он листал книгу, которая скучная оказалась. А пойти ему в незнакомом городе некуда было, да и не бросать же Алексея Николаевича второй раз за день. Еще с тоской подумалось, что Бекетов-то веселится сейчас — наверное, и конца представления не дождавшись, увез из театра своих мальчишек. Или по Петербургу катал их, или же — в лучшую столичную гостиницу сразу, в свои номера.
К ночи он лег на другом краю кровати, от запаха водки подальше, и долго не мог заснуть. А с утра снова Бекетов заглянул, и Петя пошел с ним посмотреть столицу.
Они гуляли по Невскому, по английской набережной и по Адмиралтейскому бульвару. Петя так и вертел головой по сторонам: он никогда не видел такого великолепия, таких огромных улиц и высоких красивых зданий. А Бекетов про город рассказывал ему без умолку.
Петю больше всего Казанский собор поразил, он долго как завороженный любовался. Собор за год до войны освятили, а после привезли туда почетные трофеи — французские знамена. И полководец Кутузов здесь был похоронен. Но более всего Петю поразило, что собор крепостной архитектор построил — он не верил даже сначала.
Зимний дворец, издалека увиденный, Пете громадным показался — за весь день внутри не обойдешь! Он и не понял, зачем надо было строить такой.
В Летний сад его без Бекетова не пустили бы, да Петя и не хотел: он замерз тогда, и они потом в трактир греться и обедать пошли. А Бекетов ему там рассказывал, какое сильное было наводнение в царствование императрицы Екатерины Второй — фонтаны и скульптуры разрушились, поломаны были деревья.
Про Михайловский замок Бекетов рассказал, как там убили императора Павла — у Пети холодок по спине пробежал при взгляде на мрачное здание. Подробно о заговорщиках офицер не стал говорить, упомянул только, что в том имели участие очень высокие особы.
Они, конечно, не за один день столько посмотрели. У Алексея Николаевича еще с неделю были в столице дела, он с утра уходил, а Петю Бекетов забирал. Возвращался тот поздно, и барину ждать его приходилось. Но Пете скучно было в комнатах сидеть, а после дворцов и набережных вовсе неприятно было в обшарпанном доме, одной стороной выходившем в закоулок, а другой — в канаву.
Нехорошо было Алексея Николаевича оставлять, но Петя решил уже, что поедет с ним в именье, там и наговорятся. А пока с Бекетовым проститься хотелось: тот решил вскорости на Кавказ уезжать.
— Я Алешку одного оставить боялся, — объяснил он. — А теперь вот ты уж с ним… Только не бросай все-таки, подожди, объяснись…
Петя обещался, что не сразу уедет, как выкупится. А в вольной он речь завел в день перед объездом Бекетова. Он с утра просто сказал:
— Я выкупиться хочу.
Алексей Николаевич, сонный еще, взглянул на него непонимающе. И — растерянно и испуганно.
— Петенька, да я бы и так тебя отпустил, ты скажи только… — барин обнял его и бережно провел по щеке.
Петя вздохнул украдкой. Он-то думал, что тот не позволит, что уговаривать придется… Алексей Николаевич спросил только:
— Зачем тебе? — и уткнулся ему в плечо, зашептав дальше: — Ты не уйдешь ведь? Нет?..
— Не уйду, — твердо сказал Петя. — Мне… просто, чтобы вольным…
Он не смог бы объяснить, зачем ему. Не рассказывать же о Данко. Он с Алексеем Николаевичем вообще о цыганах говорить не любил. Тяжко это — в грязной тесной комнатушке широкую степь и море вспоминать. Пете не нравилось тут, но решили не съезжать уже ради последних дней в столице.
Только насчет того, чтобы выкупиться, барин не соглашался: упорно твердил, что так отпустит. Пете это надоело уже, и он перебил ехидно и нетерпеливо:
— Видно, что вам деньги-то не нужны, — жестко сказал он, обведя глазами комнату.
И пожалел тут же, как Алексей Николаевич нахмурился и отвел глаза. Петя сам не понял, как с языка такое резкое сорвалось, да ведь и без повода совсем. Подумалось вдруг: вот Данко не промолчал бы в ответ, а сказал бы еще обидней.
Петя обнял барина за плечи, и тот произнес тихо:
— Пойдем сегодня.
Алексей Николаевич составил грамоту, с которой для печати и подписей нужно было пойти в учреждение крепостных дел при Гражданской палате. У него рука чуть подрагивала, и на Петю он смотрел все еще непонятливо.
Удивительно просто оказалось то, о чем Пете затаенно мечталось. Деньги он отдал Алексею Николаевичу, как и полагается — четыреста рублей. Они поехали потом в Гражданскую палату, и Алексей Николаевич сначала оставил его в приемной и улыбнулся тихо: «Я сделаю все». На Петю сторож стал недоверчиво коситься, когда тот ушел: вылитый цыган ведь.
А чиновник, который позвал его, и вовсе губы кривил презрительно. Петя ответил ему наглым насмешливым прищуром, и тот чуть не споткнулся на ровном месте.
В кабинете у стола сидели Алексей Николаевич и другой чиновник, пожилой и представительный. Тот на Петю повел взглядом и бросил небрежно:
— Засвидетельствовать должен, что понимает грамоту. Прочтите, да непременно объяснить нужно, и покажите потом, как хоть крест чернилами вывести…
Петю аж в жар бросило от такого высокомерного обхождения. Давно с ним не обращались так! Ему в Гражданской палате, среди чиновников, вовсе не нравилось, а тут еще и надсмехались так.
— Я грамотный, ваше высокоблагородие,— холодно бросил Петя. — Где расписаться?
Чиновник осекся от неожиданности. И зло и раздраженно указал, где нужно. В отчество Пете пришлось писать материного мужа, да и все равно он не знал, как отца-цыгана звали.
Чиновник следил за ним, подняв бровь. Казалось, ждал, пока у дворового перо из неловких пальцев не вывернется. А Петя выводил буквы ровно и аккуратно, и краем губ усмехался незаметно почти.
Тот взял потом перо, от его пальцев отдернувшись, будто они грязные были. Да Петю и не волновало, что там чиновник себе про крепостных думал. Все равно он не крепостной уже, как на грамоту легла печать с двуглавым орлом.
А на улице и дышалось словно по-другому — шире и легче. Петя замер на пороге, бережно держа вольную грамоту. Ее как зеницу ока надо будет хранить: спросят его на дороге, кто такой, и уже не примут за беглого.
— Когда буквам учил, вот уж не думал, что будешь себе вольную подписывать, — улыбнулся барин. — А знаешь… Свободный ведь теперь, можешь и на «ты», Алексеем, в самом-то деле…
Петя смутился: к барину так обращаться было непривычно. Он улыбнулся неловко.
Они потом шли по Невскому, и Петя с трудом подстраивался под медленный прерывистый шаг Алексея Николаевича. Совсем не то было, что с Бекетовым — барин долго идти не мог. Петя знал, что у него колено будет болеть и после одной Гражданской палаты, а уж на лестницу в комнаты подниматься ему всегда было трудно. Они могли бы и сейчас обратно поехать, но Алексей Николаевич хотел в городе с ним побыть — видимо, чтоб он не с одним Бекетовым гулял.
На Невском тогда только появлялись первые кофейни. Они зашли в такую, маленькую и уютную, и сели в уголке. Алексей Николаевич чуть нахмурился, но Петя сказал, что свои деньги взял. Неприятно было напоминание о бедственном положении барина, но Пете не хотелось смотреть, как он каждую копейку считать станет.
Алексей Николаевич нашел его руку под завешенным длинной скатертью столом, бережно взял ладонь. И тихо улыбнулся:
— Люблю тебя.
Петя глаза опустил. Ему ответить было нечего.
Они поздно вернулись, и барин тут же устроился на кровати. Петя чуть позже пришел, и тот сразу же прижался к нему и крепко обнял. Пете так спать было жарко и неудобно, но не отталкивать же?..
А с утра он проснулся от громких голосов в другой комнате — словно ругались там. Он, встав и одевшись, к двери подошел, но входить не спешил.
…— А не возьмешь, так вот что: пойду в карты проиграю, да все разом, — раздраженно сказал Бекетов.
Ответа Алексея Николаевича Петя не расслышал. А офицер бросил в сердцах:
— Ну и черт с тобой! Хоть именье заложил, да ведь и перезакладывать потом будешь, а нет чтоб просто у друга взять…
— А зря вы, — заметил Петя, выходя к ним.
— Так я о том же, — хмыкнул Бекетов. — Да ладно, сил никаких нет уже уговаривать. А тебя, Петька, я приглашаю на гусарскую пирушку перед завтрашним моим отъездом. К вечеру приеду за тобой.
Как за ним дверь закрылась, Алексей Николаевич попросил:
— Не ходил бы…
И целый день он говорил потом, что нечего там делать с гусарами. Что начнут-то в ресторане, а окончат где-нибудь в дрянном «Красном кабачке» на седьмой версте по Петергофской дороге, будут карты и разврат, а потом еще станут ночью пьяные по городу шататься.
У Пети на языке так и вертелось напоминание, что, дескать, барин недавно и сам подобным не брезговал. Да решил не спорить, не отпрашиваться, а просто ушел вечером, надев шелковую алую рубашку.
Было шумно и весело, и рекой лилось сначала шампанское, а потом — кислое вино. Бекетов всех угощал в ресторане, после того, уже изрядно подгулявшие, пошли в кабак. Петя, от горького веселья хмельной, танцевал там «цыганочку» на грязном заплеванном полу. Он в последние дни сам в себе запутался: вот и вольная есть теперь, и не держит ничего, а как от барина уйдешь?.. Обещал ведь, что не оставит.
А в разнузданной гусарской гулянке все мысли забылись. Петя решил потом подумать обо всем, а пока — веселиться. И сразу легко и радостно стало. Только Данко вспоминался, ну да это всегда так было.
Потом его, запыхавшегося и уставшего, Бекетов вытащил за кабак, на воздух. Они молча сели там на лавку, и тот закурил. И произнес вдруг то ли шутливо, то ли всерьез:
— Ну что же, не поедешь со мной?
Петя покачал головой. И спросил:
— А Анатоль, Жан как же?
— Да их-то куда, — махнул рукой Бекетов. — Какие ж гусары они… Отслужили уже как положено, а теперь в университете оба, потом в статскую службу пойдут, там им места определены уже. Им-то на Кавказ зачем? А ты, Петька, лучшим помощником там был бы…
— Не поеду, — Петя непреклонно покачал головой.
— Да знаю, — вздохнул офицер. И к нему наклонился, — Поцелуй хоть на прощанье.
— Прощались уже, — улыбнулся Петя воспоминанию о двенадцатом годе. Ведь после ранения как раз Бекетов отступился от него. — А вы монетку берегите.
— Сберегу.
Петя украдкой глядел на офицера в темноте. У него предчувствие было, что они более никогда не встретятся. Но знал, что смерть Бекетова долго не настигнет, удача его не оставит.
…В комнаты Петя вернулся под утро, еле на ногах стоявший от усталости и пропахший вином. Сам не пил почти, но голова трещала. Он тут же спать пошел, стараясь не потревожить Алексея Николаевича. Но тот, кажется, и не спал — вскинулся тут же и потянулся к нему.
Петя, уткнувшийся в подушку, в полудреме уже расслышал:
— Завтра поедем. А кого встретишь там, и не поверишь…
Прежде, чем барин договорил, Петя провалился в глубокий сон.
Поутру он выложил на стол увесистый кошель, и барин, заметив его, досадно отвернулся. Бекетов перед расставанием отдал, наказав передать после того, как уедет — чтоб вернуть уже не вышло.
Теперь Алексея Николаевича в столице ничего не держало: денег от заложенного именья, от Бекетова и с Петиного выкупа достаточно было. Они стали в дорогу собираться. Пете делать нечего было, он ждал просто, страдая от скуки. Даже и вещей-то не столько было, чтоб помогать Федору их тащить. Барин еще по военной походной привычке просто жил, и у них всего один ящик был, а Петя и вовсе своей котомкой обошелся.
Ехали они «на долгих» — на своих лошадях. Так гораздо дольше выходило, потому что на станциях их не меняли, а давали отдыхать, да и ночью стояли. Но зато платить прогоны — за каждую казенную лошадь на все версты — не приходилось. Да и лошадей ждать не надо было, если бы какой курьер всех свободных взял. Но на Петю путешествие все равно тоску наводило.
Он думал тоскливо, что на Воронке доехал бы уж давно. Но барин-то не мог теперь верхом, вот и приходилось еле тащиться. Бывало, из-за размокшей дороги не более тридцати верст в день проезжали.
Алексею Николаевичу и так ехать было трудно: у него больное колено затекало, и вечером он до постоялого двора еле мог дойти. Но виду он не подавал и терпел. Только Петя замечал, как он подолгу устраивался на кровати, а с утра с трудом вставал. Они в разных комнатах останавливались, и Петя иногда только ночью ненадолго к нему заходил. Но не оставался: узко ведь и неудобно, все равно не ляжешь.
И ехал он не с барином, а на Воронке. Трястись в тряске, а коня привязывать — ну уж нет! Он попробовал в первый день, но так неудобно было, что не выдержал. Да еще и Алексей Николаевич тогда на плече у него устроился, и никакого терпения не хватило тихо сидеть.
Воронку тоже не по нраву была медленная езда, он беспокоился и норовил в галоп сорваться. Федор подойти к нему боялся: тот сразу же рваться и брыкаться начинал. А вот Алексея Николаевича он и не трогал, даже внимания никакого не обращал: только скосил как-то глазом на него, фыркнул и отвернулся.
Они с барином и говорили мало. Тот уставал слишком, а Петя думал долго и тягостно. Он еще больше запутался. Как-то нехорошо у него с Алексеем Николаевичем получалось. Петя себе не врал, что любит его еще, но и ему не говорил, хотя и остаться с ним навеки не обещался. Вот и непонятно, не делал ли еще хуже своей жалостью: сейчас-то барин с трудом еще верил в его возвращение, а как привыкнет и успокоится — а тут-то и придется уходить. Может, лучше было бы не тянуть?.. Но ведь Бекетову обещал, что не оставит…
Да и именье увидеть хотелось, потому и ехал с ним. Так и вертелся на языке вопрос, кого же он встретит там. Но как хотел Федору задать — тот сразу же хитро переглянулся с барином. Ясно было: сговорились и не скажут. А Петя и предположить боялся. Была надежда шальная и отчаянная, но вдруг не сбудется?..
Дорога два недели заняла, а сам бы он меньше недели потратил. Но вышли наконец на тракт к Вязьме, а в городок к ночи уже приехали. Петя хотел уж до именья доехать, пусть и по темноте, но барин остановиться предложил. Петя понял, что тот устал, и согласился.
Они в гостиницу приехали, и Петя улыбнулся воспоминанию: прощались тут перед войной. Но сейчас не до этого было. Алексей Николаевич лег тут же, а как Петя пришел — придвинулся, обнял его сзади и заснул.
Петя долго лежал, глядя в потолок. Он думал с досадой, что они могли бы еще ехать. Ему не терпелось именье увидеть, а слова барина о том, кого он встретит там, покою не давали.
И с утра долго ждать пришлось, он умаялся совсем. Он проснулся рано и, не став Алексея Николаевича будить, вышел во двор. Кругом гостиницу обошел, потом Воронка накормил и почистил, после того с конюхами посидел. А утро начиналось только еще.
Он в комнаты вернулся, там сел, потом сам завтракать пошел. И после того только разбудил барина.
И оказалось, что им еще на рынке побывать надо, купить кое-чего к строительству. Петя тяжко вздохнул. Он хотел тогда сам в именье ехать, но решил уж не метаться.
Промотавшись со всеми покупками, они ближе к вечеру выехали. Петя злился уже, но виду не подавал.
Он вскоре стал узнавать с дороги знакомые места — они с Алексеем Николаевичем когда-то поутру выезжали сюда гулять. Но теперь здесь след оставила война: виднелись разрушенные и погоревшие избы, выжженные куски леса и неровные, наскоро прорубленные просеки из пошедших на дрова деревьев.
И, наконец, с детства знакомый поворот впереди показался. У Пети никакого терпения уже не было, он еле сдерживался, чтобы коня вперед не пустить. Но все-таки рядом с барином ехал.
В открывшейся взгляду деревне многие избы были обветшалые и заброшенные — знать, не вернулись люди после войны. А над несколькими подымались струйки печного дыма.
Крестьяне тут же вокруг кареты собрались, как та остановилась, стали кланяться Алексею Николаевичу. А Петя застыл как вкопанный.
Чуть в стороне от всех, не подходя к карете, остановилась девушка в простом платке, из-под которого выбивались светло-русые кудри. Петя вглядывался недоверчиво в ее лицо, а сердце уже заходилось как шальное.
Она обернулась, и в ее чистых голубых глазах радость вспыхнула. А Петя уже соскочил с коня и кинулся к ней.
— Ульянка!.. — он закружил ее в объятьях, и она счастливо и светло рассмеялась.
Он отстранился и взглянул на нее. И тут же губу закусил: он свою смешную маленькую сестренку мог звать Ульянкой, а сейчас перед ним стояла взрослая девушка — Ульяна.
И она вглядывалась в него удивленно, вместо дворового мальчишки увидев молодого цыгана. И тут же они оба рассмеялись.
Ульяна оглянулась в сторону кареты и потянула Петю за рукав.
— Пойдем.
Они два года не виделись, и не перечесть было того, о чем им нужно было выспросить друг у друга. Пошли они к речке, и Петя изумленно косился на сестренку.
Из смешливой милой девчушки Ульяна превратилась в красавицу — ладную, стройную, с мягкими чертами лица и теплой улыбкой. Шла она спокойно и плавно, и ветер развевал простой затрепанный сарафан, который ничуть ее не портил. Петя ей залюбовался невольно.
Присев у берега, они тут же друг друга засыпали вопросами. Ульяна ведь от барина знала, что тот его погибшим считал, а Петя после разорения именья ничего не слыхал о ней. Так и стали, сбиваясь, рассказывать, что же приключилось с ними.
Петя сказал про цыган, что в таборе жил, и тут же спросил Ульяну, где же она была. Он боялся затаенно, что ей придется вспоминать о французском плену: вдруг что страшное там с ней сотворили?.. Но Ульяна улыбнулась тут же, и он понял, что повезло ей там.
— Я в лагерь к ним попала, — стала рассказывать она. — И тут же командиру в ноги бросилась, чтоб от солдат сберег. А он потом, как я стала понимать, сказал, что у него дочка моих лет есть — вот и защитил, те не трогали. Я показала, что по хозяйству много умею, готовить на кухне помогала, шила, стирала… Они добрые оказались, не обижали.
Ульянка всегда такая была — люди тянулись к ней. Это Пете на пустом месте приходилось биться, а у нее все само получалось. Да Петя знал, что просто ладить с людьми не умел.
— Так ничего было, — продолжила Ульяна. — А к зиме вот плохо стало. Они отступать начали, бежали, и самим даже укрыться и поесть не хватало, не то что для пленных. А потом и командира того убили. Как в Польшу пришли, я сбежать решила. Это легко вышло, а вот дальше худо сделалось — край незнакомый, да мороз еще… Я долго шла, заплутала совсем, да и простыла. Еле добрела до поместья какого-то, а очнулась в тепле уже, — она тихо улыбнулась. — Там старый пан жил, он приютил меня. Он добрый был, да вот жалко — один совсем, сыновья у него на войне погибли. Я у него осталась, как оправилась, и помогать стала в доме. А он меня грамоте выучил и польскому. «Внучкой» звал… Я у него долго жила, война уж окончилась. А как войско из похода за границу вернулось — я сюда идти решила. Он пускать меня не хотел, но потом уж отправил в добрый путь и деньгами помог.
Петя подивился сестренке: отчаянная же она была, пошла одна из Польши и не побоялась. Та заверила его:
— Я хорошо дошла. Было всякое, да бог уберег, защитил.
А он про свою обратную дорогу из Румынии стал рассказывать. Они дотемна просидели, а как стало холодать — вернулись в деревню.
Именье внутри еще не отделано было, а в Вязьму ехать стало поздно, и они с барином решили в деревне заночевать. Им постелили на лавках в пустой избе, но Петя сразу спать не пошел. Он сел с деревенскими ребятами и долго еще проговорил с ними. Те каждое его слово ловили: как же, воевал, а видел столько всего, что не перечесть.
Он про Гришку спросил. Оказалось, того и в живых не было: то ли на французских мародеров напоролся, то ли свои же крестьяне за воровство забили.
Петя еще про Ульяну радостно начал. Но тут вдруг его оборвали недовольно:
— Да едва объявилась, а с барином уже спутаться успела… — в голосе у парня открытая ревность сквозила.
Петя как оглушенный замер.
…Сказать смешно — ревновал, злой жаркой ревностью, до темноты в глазах. Ведь решил уже, что барину только с именьем поможет и уедет, а более и не нужен тот ему. Но стоило узнать, что не один он был у Алексея Николаевича — тут же обида стиснула, что кто-то еще нашелся. А Петя такой был: если у него что отбирали, то он не думал уже, надо это ему или нет, и лез обратно вырвать.
И ничего, что Ульянка тут оказалась, а не кто другой. Он смотрел за ней украдкой и все меньше узнавал свою маленькую сестренку. Она была теперь взрослая и красивая, а хозяйство в именьи все на ней держалось. Сразу было приметно, что все у нее спрашивали, и что сготовить, и что устроить где. Работники, которых Алексей Николаевич нанимал, ее почтительно Ульяной Прокофьевной звали. Петя глядел и дивился только, как у нее так спокойно и быстро получалось со всем управляться.
Дом новый был отстроен уже — деревянный, одноэтажный, гораздо меньше того, что стоял до войны. Но и так средств еле хватало, да и надобности не было в большом доме. Как и прежний, его устроили на склоне, чтобы с крыльца был ровный песчаный двор, а из окон открывался вид на реку и на лес за ней.
А к зиме дом обустраивали, дешево и просто: штукатурили изнутри только, дощатый пол не красили. Столы и стулья не покупались, а делались своими же крестьянами. Алексей Николаевич жил с Петей пока в вяземской гостинице, целыми днями был занят и ездил между городком и именьем.
Он уставал тогда сильно, и Пете только и оставалось, что рядом с ним лечь и заснуть. Странно выходило: у них до сих пор, с самой встречи, больше поцелуев не было ничего. Петя честно себе признавался — не хотелось. Да и отговариваться не нужно было: Алексей Николаевич сам не начинал, только его робкий потерянный взгляд случалось поймать иногда. Петя понимал, что тот боялся просто: вдруг оттолкнут его, калечного. Вроде и жалко было, и разубеждать не тянуло.
А как на другой день после приезда в именье они в гостинице остались, Петя тут же подошел к нему и обнял. И улыбнулся завлекательно, как раньше. Он знал, что жестоко лишнюю надежду дарить, но самого себя убедить хотелось, что не нужна была барину никакая Ульяна, раз он вернулся.
Алексей Николаевич растерялся сначала, спросил его неуверенно: «Зачем тебе?..» Петя и отвечать не стал, развязывая на нем рубашку.
…Он отворачивался и кусал губу, но все заминки терпел, когда барину с больной ногой было неудобно. А потом, как тот с порывистым вздохом благодарно прижался к нему, Пете стало горько и стыдно за обман.
Поговорить с Ульяной он после того нескоро решился. Он знал, что не успокоится, пока не узнает все от нее доподлинно, хоть и не хотелось выспрашивать.
Он нашел ее в избе с Катажиной — те бойко болтали по-польски и смеялись. Петя в дверях остановился, оглядывая их. Катажина была не красавица, но зато крепкая и складная, а уж сейчас — разрумянившаяся, чуть смущенная своим округлившимся уже животом, — вовсе милой и пригожей казалась. Но все равно взгляд падал только на Ульяну, хоть и улыбалась она почему-то тихо и грустно.
Петя и не знал, как обратиться. Но та, взгляд подняв, нахмурилась и сама встала. Прошла мимо него молча, задев рукавом, и Петя губу закусил.
Ему тяжело вопрос дался, да и по Ульяне, спокойной и сосредоточенной, видно было, что та ждала его. Она отвернулась и сказала тихо:
— Я знала, что спросишь, — и умолкла.
— И что же? — нетерпеливо поторопил он, чувствуя, что начинает злиться.
— Да ничего, — Ульяна повела плечами. — Кто сказал-то? Парни деревенские? И что, ты поверил?
— А неважно, кто, сказали ведь, — вскинулся Петя.
— Вот как… — она ломко усмехнулась. И зашептала быстро и отчаянно: — Неужто не понял? Они наговорили ведь, им лишь бы выдумать только… Знаешь, они много раз ко мне… пытались… После того и злость затаили.
Петя прищурился. Можно догадаться было: в деревне на Ульяну засматривались, а она никого к себе не подпускала. Но все-таки он еще спросил:
— А что было-то? — прозвучало резко и раздраженно.
— Оправдываться еще, — вспыхнула Ульяна. — Говорю же, что ничего. Он тогда в деревне заночевал. Я осталась вот, он попросил… Поговорили, про тебя рассказывал. Я поздно вышла, наверное, и приметили. А дальше придумать уже только…
Она сама была разозленная, голубые глаза у нее заблестели. И Петя обо всем пожалел, что последнее случилось: и об этом гадком разговоре, и о том, как из упрямства к Алексею Николаевичу потянулся снова. Выходит, всем хуже сделал. И ни доверия, ни былой детской дружбы у них с Ульяной не осталось.
Пете всю жизнь упрямство мешало. И знал вроде, что лучше отступиться, а не мог. Отчаянная, твердая решимость была: остаться теперь с барином, чтоб тот об Ульяне и не думал.
Да вот труднее оно оказалось, чем он ожидал: признавался же себе, что не любил Алексея Николаевича давно. А жить с нелюбимым — радостно ли? Да еще и в неустроенном доме, в разлаженном быту: Петя с тоской вольную степь вспоминал, где не было всего этого. И понятно, что потерпеть надо только, что спокойно и уютно станет со временем — а невмоготу совсем казалось.
Он утром еще как-то находил себе дело: помогал в работе, толковал с крестьянами. Но недалекие мужики тоску наводили, а с топором он вовсе ничего не умел, делал только то, что говорили. А как смеркалось — не знал совсем, куда же деваться. Несколько книг, привезенных барином из столицы, все были перечитаны. Да он и не понимал, что занятного было, чтобы в кресле вечером устроиться и читать, как Алексей Николаевич любил. Он чувствовал тогда: не для него это, и лишний он тут.
И даже на Ульяну озлиться повода не было. Ладно бы, если б она нарочно вертелась перед барином. Так нет, ничем не выдавала себя, сдержанная и спокойная была. Только хмурилась еле заметно, на Петю глядя. Оно и понятно: тот сам жалел, что обидел, обвинять став ни за что ни про что.
Его Алексей Николаевич окончательно от подозрений избавил, надолго взявшись доказывать, что и вправду не было ничего. От его униженных оправданий Пете тошно становилось. Но теперь-то он точно поверил, что Ульяну оговорили просто.
Ей в самом деле трудно было в деревне. Самый возраст ведь — семнадцатый год, а она гордая была, и речи не шло о том, чтобы погулять с кем-то. Гадко было слушать, как домысливали, для кого себя берегла.
Да и Алексей Николаевич все понимал теперь. До того-то у него год как в дурмане прошел, а как Петя вернулся, тот очнулся словно бы и то смог разглядеть, чего не замечал раньше. Он в столице еще пить почти перестал, а потом и вовсе — горе-то не надо было заливать. На Ульяну он стал засматриваться — украдкой, глаза от Пети пряча. Та вздыхала и отворачивалась. А тот видел все, и от каждого такого взгляда обидно и досадно становилось. Но не прикажешь ведь из мыслей ее прогнать.
Слишком надолго Петя пропал. Вернись он раньше, до Ульяны — и не случилось бы ничего. А ведь мог бы, но все лето в степи провел, да вдобавок с цыганом спутался. Вот об этом нелишне вспомнить было: барина за одни взгляды корил, а самому-то поболе есть, что скрывать. Про Данко он ни словом не обмолвился.
Только вот и с барином они редко вместе бывали. Ясно, что ему с больной ногой в тягость, а Пете и вовсе не хотелось. Один вот раз стало хорошо: когда только из гостиницы в именье приехали насовсем, как спальню там сделали.
На новой-то кровати оно лучше, чем на чужой, узкой и неудобной. Они с утра уже пошли посмотреть. Да попробовать, как Петя про себя усмехался.
Алексей Николаевич присел на край кровати, схватившись за больное колено, и досадливо отвернулся.
— Извини уж, на руках не потащу…
— Да будто надо, невеста я вам, что ли, — хмыкнул Петя, стаскивая рубашку.
Он на «ты» обращаться никак не мог привыкнуть, то так говорил, то так. Они и не замечали оба.
Но это в тот раз Петя остался довольный. А потом если и получалось что, то редко. Алексей Николаевич то ли уставал, то ли просто мысли у него другие были — догадаться несложно, о чем. Тот как-то прильнул к нему ночью — так получил в ответ неразборчивое: «Петь, мне в город завтра…» Он потом на другом краю кровати устроился и долго от досадной обиды заснуть не мог.
Он понял еще, что у него никакого терпения не хватало с Алексеем Николаевичем, усталость и тихая злость на него накапливались потихоньку. Он приболел как-то, в дороге от Вязьмы застудившись, и Петя только с утра побыл с ним, потом ушел. Понятно, что у него от слабости и от сырости, из-за ливня с ночи еще, больная нога ныла: еле от кровати до кресла дошел и устроился там, закутавшись в затрепанную армейскую шинель. Но вот рядом сесть и пожалеть — того Петя не умел просто.
А вернувшись, он Ульяну с барином застал: та чай с медом принесла да и осталась рядом. Они говорили о чем-то тихо и оба улыбались. Петя тогда дверь прикрыл и вышел, его не заметили даже. Он дотемна сидел в холодных сенях и думал, что стоило, конечно же, самому с утра не пропадать. Но все равно досадно было, что Ульяна не в свое дело лезла.
Она ничем ни раздражения, ни обиды не выказывала. Только при взгляде на него хмурилась, да и говорили они редко. Она в хозяйстве занималась, а Петя мыслями далеко был — в степи, у моря.
Но вот явно видно было, как норовила сделать лучше именно для Алексея Николаевича. Петя проверил как-то даже: долго напоминал, как приготовить ему, что он любил — та забывала всякий раз. Ему-то все равно было в самом деле, чем обедать, но вот про что барин говорил — то у нее сразу выходило.
Еще он застал, как Ульяна шинель ему подшивала — армейскую еще, затрепанную, а на другое Алексей Николаевич денег не тратил. Он и старосте при всей деревне понемногу отсчитывал, прося, чтоб дельно пользовали. Такое до войны невозможно было, чтоб барин крепостных простил — а тут, как надо было именье отстраивать, поменялось все.
От Ульяны в душе царапнуло: почему вот она подшивала, а не Федор, случаем. К Пете-то Алексей Николаевич не подходил для такого: пробовал как-то в походе, но тот съязвил сразу же: «Я ж вам для другого нужен…»
У Федора же свои заботы были: сын у них с Катажиной родился в начале зимы. Ульяна ей помогала, и тот затихал сразу у нее на руках, если плакал. А та тогда глаза опускала и губу прикусывала еле заметно.
Алексей Николаевич стал смурной и задумчивый. Ведь обнищавший и калечный — ни в какой семье дворянку в жены не найти, тем более что с соседями не слишком дружен. Через несколько лет и вовсе никому не нужен станет. А ведь буйная гусарская молодость прошла, и теперь хотелось, чтобы семья и дети были.
К Ульяне же наперебой сватались. Деревенским она сразу отказывала, и те злились тихо: «Да чего ты такая? Ты если с барином, то так и скажи…» Она в ответ лишь головой качала.
Но как-то купец один ее в Вязьме на рынке заприметил. Он долго ухаживал: в именье приезжал, подарки привозил. И все порывался с Алексеем Николаевичем поговорить, чтоб вольную ей дал, а та не соглашалась, останавливала.
Разговор с барином у него потом долгий и тяжелый вышел. Тот Ульяну к ним позвал и сказал:
— Вот почтенный человек решил, что это я тебя будто не отпускаю. А я против твоего желания делать ничего не стану. Скажи сама ему, что думаешь.
Он ушел, и купец тоже попрощался с ним скоро. И не приехал никогда больше. Алексей Николаевич потом тихо спросил ее:
— Ну что же ты? Не люб?
Ульяна головой покачала.
— Нет. Я с вами останусь.
Петя краем ухом слышал и только зубы стиснул. Это ж лучше любых признаний было — так вот просто и незатейливо сказать. Тем более что оставалась Ульяна и себя губила: в ее лета крестьянкам детишки уже за подол цеплялись, это дворянок попозже женили. А станет вот поздно, останется «пустоцветом» — и все ради барина, потому что не ушла, пока предлагали.
И оказывалось, что Петя тут виноват был, счастью чужому мешая. Он видел ведь, как тлел между ними огонек, в нем самом давно погасший. Только упрямство и мешало в сторону отойти.
Но долго Петя не выдержал, к Рождеству он извелся совсем. Как-то на гитаре наиграть попросили: так струны всю душу растревожили, а вышло что-то тяжелое и горькое, после того в избе тишина повисла, а он вышел, дверью хлопнув.
Воронок у него застаивался. Он в конюшне отдохнул, а теперь так движения хотел, что конюхи к нему подойти боялись: как шальной на них бросался. Петя каждый вечер выводил его и уезжал в заснеженные поля развеяться.
У него самого тело отчаянно тосковало. Он пистолеты брал, стрелял, чтоб сноровку не потерять. И с ножом вспоминал, что Данко ему показывал. Но разве ж занятно одному?..
Потом он костер жег и садился, в огонь глядя бездумно. А как глаза на дальний лес поднимал — совсем тяжко становилось. Всего-то надо выехать на дорогу…
Он в один из таких вечеров смурной возвращался в именье. Во двор въехал, поднялся в дом, пахнущий свежеструганными досками. И замер у двери в кабинет.
Алексей Николаевич там за столом сидел с Ульяной, склонившись над бумагами. Голова ее была почти на его плече, а пальцы у них переплелись над пером, на котором давно уже подсохли чернила. И разговор у них шел совсем тихий, и непохоже, что о хозяйстве.
Петя остановился, облокотившись о косяк двери, а его и заметили не сразу. Ульяна вскинулась, вскочила и прошла мимо него — смущенная, с растрепавшейся косой и вспыхнувшим на щеках жарким румянцем. А барин опустил виноватый взгляд.
— Петь… — беспомощно начал он и тут же осекся.
Слова уже были не нужны. Петя все для себя решил.
Прощались они долго и нежно. Пете в родных объятьях барина было тепло и привычно, а расставаться — больно, словно ножом по сердцу. Прирос ведь крепко, столько лет с ним прошло, и хорошего, и плохого случилось — не перечесть.
Он в полутьме в лицо Алексея Николаевича всматривался, каждую черточку запоминал. А тот, отстраняясь, гладил его кудри, а потом целовал — тихо и ласково, напоследок.
И Петя понял вдруг, что барин давно все понимал: он ведь на десяток с лишним лет старше, видел же все его метания. Но первый не смог бы распрощаться, не было у него сил самому решение принять.
А теперь Петя оставлял его, да знал, с кем. Он Ульяну на дворе остановил в сумерках и сказал коротко:
— Попрощаться пришел.
Та молча обняла его. И все обиды были забыты.
…Алексей Николаевич прижался к нему и вздохнул прерывисто. Петя встать уже порывался, но понял — тот заснуть с ним хотел. И не стал торопиться, только руки у него за спиной сомкнул.
Он тихо лежал, пока дыхание у барина не выровнялось. А потом осторожно отстранился. Прошептал: «Прости», — в полуоткрытые губы, касаясь их прощальным поцелуем. И, одевшись, вышел неслышно.
Котомка на полу лежала давно собранная — выходит, сам себя он обманывал. На плечо ее закинул, полупустую, и спустился во двор.
Воронка вывел из конюшни, и умный конь мягко ступал по снегу. Ночь стояла тихая и звездная, и дорога, уходящая вдаль от именья, залита была серебристым лунным светом. Петя вскочил на коня, и сразу стало дышаться легче и свободнее от свежего ветра.
Путь по зиме будет долгий и трудный, но Петя не боялся. У него под рукой висел нож да пара пистолетов на поясе, деньги звенели в кошельке — а разве что-то еще нужно?.. Он одолеет знакомую уже дорогу и будет в степи к весне. И до самого моря она заколосится зелено-золотыми травами, и заблестят под утренним солнцем капли росы. А жарким днем по степи поплывет марево, заволакивая горизонт, и душно станет в густых пряных запахах цветов. В небе неподвижно застынут ястребы, распластав крылья и устремив недвижимые взоры в траву, где шумно будет от птичьих свистов. А вдруг поднимется мерными взмахами чайка и пронзительно вскрикнет, возвещая о близости моря — теплого, нестерпимо сияющего на солнце.
А ночью степь совершенно преобразится, став еще прекраснее. Все пестрое пространство ее потемнеет, охваченное последним ярким отблеском вечерней зари, и на землю опустятся синеватые сумерки. Сквозь прозрачные облака на небе вспыхнут широкие, словно кистью проведенные алые полосы заката, а легкий ветерок будет трепать волосы и колыхать верхушки травы.
…Они с Данко сядут у костра и станут молчать, слушая раскинувшуюся вокруг вольную степь. Тот, улыбаясь, возьмет скрипку, и по ней поплывет музыка — та самая, что тихо-тихо слышалась сейчас в душе у Пети.
А потом над ними будет бесконечное темное небо, усеянное мерцающими искорками звезд. Вспыхнет в нем дальнее зарево, и вереница лебедей, возвращающихся к югу, осветится вдруг серебряно-розовым светом. Данко тогда молча обнимет его за плечи, и они станут любоваться звездной ночью.
Петя знал, что так будет. Обязательно случится их встреча, надо только дождаться. А как найдет — никому не отдаст уже, у любой красавицы отнимет, у самого неба отберет, и не вспомнятся уже их обиды. Он объяснит, что не мог иначе, а Данко только рассмеется и отшутится весело и необидно. А по глазам его станет ясно — тосковал и надеялся, а теперь рад так, что и выразить нельзя.
Ведь крепче камня цыганское сердце — тот не позабудет, не разлюбит.
Петя возвращался домой.
Эпилог
Год 1827
Не раз горел в огне войны Смоленский край, всякий раз вставая на пути врага. Смоленск отбивал осады и бывал захваченным, но поднимался из пепла пожарищ. От каждого камня в городе веяло мужеством дней старины.
Прокатится здесь еще одна война, гораздо страшнее всех прежних, но то случится нескоро. А сейчас, двенадцать мирных лет спустя, жарким летом край был цветущим. Стояло над землей душное марево, и даже птицы затихли.
По дороге ехал одинокий всадник — цыган на огромном вороном жеребце. Он, улыбаясь, щурился от солнца и откидывал буйные кудри со лба. Взглянешь и не поймешь, то ли двадцать лет ему, то ли тридцать: лицо молодое, глаза весело блестели, да и сам тонкий и стройный. Только темные жилистые руки выдавали, что уже не юноша.
Он проехал по мосту через речку, углубился в березовую рощу у деревни, и навстречу ему выбежала стайка крестьянских детей. Те и не приметили его сначала, галдя и со смехом гоняясь друг за другом. А цыган напряженно замер, словно выискивая кого-то среди них. И, улыбнувшись, окликнул одного:
— Эй, малец! Тебя Петей звать?
Тот на бегу остановился, подняв пыль, и резко обернулся. Если приглядеться, то этот бойкий мальчишка лет десяти на других не походил: распахнутая рубашка, заботливо зашитая женской рукой, но пыльная и уже снова порванная, была на нем из тонкой ткани, волосы острижены не по-крестьянски. Но сам — босой и чумазый, как остальные.
— Ты откуда знаешь? — он настороженно прищурил яркие голубые глаза.
— А я колдун, — подмигнул ему цыган. — Ну ты чего вытаращился, вот смешной…
— Я барчук вообще-то, — обиделся мальчик ему ухмылке, хмурясь и отворачивая светлую вихрастую голову.
— Маловат ты еще Петром Алексеевичем зваться, — невозмутимо ответил цыган.
Мальчишка недоуменно глазами захлопал. А крестьянские детишки уже играть бросили и собрались вокруг, глазея на цыгана.
— Да не боись, не украду, — хмыкнул тот. — Я к отцу твоему приехал.
— Я и не боюсь, вот еще, — вспыхнул мальчишка. — Давай дорогу покажу.
Цыган протянул руку, и тот ловко подтянулся и сел впереди него.
— Да я и так знаю, — безмятежно улыбнулся он.
— Откуда? — удивился мальчик. И тут же забормотал торопливо: — Понял, понял уже, что колдун…
Цыган расхохотался, глядя на него. А тот разглядывал его внимательно, приметив уже серебряную серьгу и еле заметный застарелый шрам у виска. И тут же вопросами стал засыпать, как звать и откуда он.
— Звать так же, как тебя. А откуда взялся, там уж нету, — и сам спросил с интересом: — А братик или сестренка есть у тебя?
— Сестренка, — мальчик вдруг зарделся: — И еще будет…
— Вот как, — цыган удивленно хмыкнул. И протянул задумчиво: — Дай угадаю… Сестренку Аней зовут?
— Так нечестно! — возмутился мальчик.
— Почему?
— Потому что ты в деревне спросил, и никакой ты не колдун, — обиженно выпалил он.
— Ну, может, и спросил, а может, и угадал…
— Неправда!
— А вдруг правда?..
Они в шутливой перепалке до именья доехали — маленького и уютного, обсаженного молодыми липами. Мальчик тут же соскочил на песчаную дорожку и побежал в дом. А цыган с конем в поводу прошел к скамейке у крыльца и присел там, щурясь от солнца.
Хозяин именья — барин Алексей Николаевич Зуров, несколько отяжелевший к сорока трем годам, но такой же статный и осанистый, как в молодости, — сам к нему вышел в затертом домашнем халате. И замер на крыльце.
Цыган мягко встал и поднялся к нему, остановился напротив. А потом они обнялись — крепко, как старые друзья, много лет не видевшиеся.
Алексей Николаевич провел его в дом, и навстречу встала Ульяна. А до того она на диване учила читать маленькую беленькую девочку в кружевном платьице. Та во все глаза глядела на цыгана, но подойти стеснялась.
Ульяну цыган бережно обнял, поцеловал в щеку и назвал «красавицей». А та, со смехом отстранившись, бросила взгляд на сына и притворно нахмурилась.
— Что же опять… — она стянула с него порванную на локте рубашку. — Беги переодевайся.
Тот вскинулся обиженно: верно, не хотел уходить от гостя. Но под строгим материным взглядом спорить не стал. Только сверкнул голубыми глазами и губу закусил, но ушел молча.
Зато потом никакого покою не дал. Только сели за стол — прибежал и стал виться вокруг цыгана, снова донимая расспросами. Тот на Алексея Николаевича посмотрел выразительно, со смешком, а барин неловко повел плечами, с теплой улыбкой глядя на сына: мол, как тут уймешь? Ульяна хотела сказать, но занята была с дочкой и не успела. И мальчишка тогда, не дав цыгану даже чаю глотнуть, потащил его в свою комнату.
По ней сразу видно было, что уроки тот учить не любил: французские книги на край стола небрежно отодвинуты, тетрадка с латынью вовсе заброшена в угол. Зато на кровати лежала раскрытая военная энциклопедия с яркими картинками, где нарисованы были гусары. И игрушки кругом — фигурки всадников с саблями, пехота и маленькие пушки.
Цыган отвернулся, пряча улыбку. А мальчик с ногами залез в кровать и стал вдохновенно рассказывать ему, что когда вырастет, станет гусаром, как папенька. А лучше — как дядюшка Михаил Андреич.
Он обрадовался, когда узнал, что цыган с дядюшкой знаком был. И тут же про него начал, что когда тот приезжает, то все-все можно делать, и маменька спать не укладывает, разрешает с ним остаться вечером и рассказы про войну слушать. А уж подарки какие привозит!.. Только приезжает редко, потому что воюет на Кавказе. И еще — что обещал взять к себе, как тот окончит кадетский корпус, а туда он через четыре года поедет и будет учиться в Петербурге. И что дядюшка смеется почему-то, когда Пьером Алексеевичем его зовет.
Мальчишка тараторил так, что цыган даже отвечать не успевал и кивал только. Наконец смог перебить и договориться с ним, что они сейчас обедать пойдут, а потом уже остальное.
Тот к вечеру только угомонился и в кресле устроился рядом с ним и Алексеем Николаевичем.
— А ты надолго ли? — спросил барин гостя.
— С неделю… — тот повел плечами.
— Жаль, Федора не застанешь, он на ярмарку в Вязьму уехал, — вздохнул Алексей Николаевич. — Да расскажу хоть…
— А меня не взяли, — обиженно перебил мальчик. — Почему это его сыновьям можно, а мне нельзя?
— Одного не отпущу.
— Что ж сам не поехал? — спросил цыган.
А маленький Петя гостю дивился: тот с папенькой вел себя как старый друг, на «ты» к нему обращался, хоть тот и барин. А ведь ему про этого цыгана не рассказывали никогда! Он решил еще больше потом выспросить.
— Да сердце прихватило, — неохотно признался Алексей Николаевич. — Бывает…
Цыган нахмурился, но промолчал. А потом Ульяна пришла и забрала сына, заставив спать пойти, и больше он не увидел ничего.
Они же вдвоем чуть не до рассвета проговорили. Двенадцать лет не виделись — было им, что спросить друг у друга.
…— А потом в полк хороший его устроить, — говорил Алексей Николаевич про сына. — Есть вот для этого генерал один знакомый...
— Генерал уже? — удивился цыган.
— Давно генерал. А повышать долго не хотели, он ведь такой же отчаянный до сих пор. Так и мотается по фронтам — в Персию, на Кавказ…
— А он не женился разве? Хотел ведь…
— Почти женился, — хмыкнул Алексей Николаевич. — Скандал вышел громкий… Мне Мишка говорил, когда ему как раз в повышении отказали: мол, решил не искать больше дела в военной службе, коли не надобен там, а осесть и остепениться. Невесту нашел себе — красавицу знатную, из татарских князей, свадьбу готовили уже. И вдруг — уезжает! А мне письмо: «Уволь, это решительно невозможно, лучше горцев по ущельям стрелять, чем свадебные хлопоты, а в именьях, за хозяйство которых взялся, я вовсе ничего не понимаю». И уехал на Кавказ снова. С меньшим братом невесты…
— Ну Михаил Андреич! — расхохотался цыган. — Что же, он с ним теперь?
— Не-ет, — протянул Алексей Николаевич. — Он любовь там себе нашел. Письмо мне последнее — об этом только, про мальчишку того, читать стыдно. Представь — то ли черкес, то ли вовсе чечен! В плену у них был, дикий совсем, едва не на цепи сидел. А вот приручил его как-то, страсти там были азиатские — с побегами, похищениями, его мальчишка не прирезал едва… А теперь полгода уже не пишет, видно, времени нет. Черкнул только, мол, нашел, что хотел, судьба это. Ну уж не знаю, какая там судьба, но пока не видел, чтобы долго так у него было с кем-то…
— Значит, точно судьба. А мальчик-то небось кудрявый, темненький…
— Заворожил на всю жизнь и смеешься теперь… На вот, почитай.
— Ну-ка…«Глаза черные, колдовские, будто омуты», — цыган расхохотался. — Знакомо! Ну и хорошо, что нашел… А про Жана с Анатолем что?
— Да Мишка вытаскивал их, — барин рукой махнул. — Два года тому назад, когда восстание-то случилось. Он нарочно в столицу приехал, иначе быть бы им осужденными по четырнадцатому декабря, угораздило же с бунтовщиками спутаться…
Алексей Николаевич еще о детях говорил, да с тихой улыбкой:
— Петю вот сам учу, не хочется на какого-то нанятого француза оставлять, да и мало ли, что за человек попадется… И не нужен парню гувернер, в корпусе должно воспитают. А вот для Ани надо будет потом приличную девицу нанять, барышня все-таки…
Цыган улыбался уголком губ, слушая про его заботы. А о себе он мало говорил, отмалчивался больше. Алексей Николаевич спросил только:
— Ты с ним сейчас?..
Оба поняли, кого он имел в виду. Имени-то не знал, но догадался ведь давно. А тот улыбнулся тихо:
— Конечно.
Потом Алексей Николаевич предложил, чтоб ему в гостевой комнате постелили. А цыган отмахнулся только:
— Лето же, зачем… Я не привык так.
Он на сеновал ушел и устроился там, завернувшись в плащ. Это уж ему явно было привычнее, чем в кровати.
Но подняли его до свету еще, в утренних сумерках. Маленький Петя подкрался, стараясь тише ступать. Но вскинулся испуганно: проснувшийся уже цыган приподнялся на локте, и глаза у него весело блестели.
— Чего тебе? — спросил он.
— На прогулку поехали, — заявил мальчишка.
— А пустили? — усмехнулся цыган. — Или сам сбежал?
— Да пустили, — буркнул тот досадливо, оправляя кафтан на плечах. — Маменька вот надела, говорит, холодно с утра… И не холодно вовсе!
Впрочем, кафтан он так и не снял, пока солнце припекать не начало. Они вдоль реки поехали, мальчик на своем смирном коне был.
— Ты верхом-то умеешь? — усмехнулся цыган. — Или поводья подержать?
Стоило же над ним подшучивать, чтоб глянуть, как тот раскраснеется и не зашипит едва!.. Цыган хохотал, а мальчишка яростно сверкал на него глазами.
Они весь день так провели: ездили, у реки остановились, потом к лесу направились. Мальчик улыбнулся загадочно и сказал, что место одно покажет, только папеньке попросил не говорить.
А цыган усмехался еле заметно, пока шли по узкой заросшей тропинке. Им открылась ветхая покосившаяся избушка, они вошли, и цыган задумчиво провел ладонью по старой обгорелой шкуре на стене.
— Я сам вызнал, — хвастался мальчик. — Ну не сам, а с Федоровыми… А знаешь, что? Мы пистолет нашли настоящий, так они мне не дают стрелять, маленький, говорят. Они вон там учатся, где береза сухая и карта из нее торчит, мы целую колоду принесли и пробовали…
Цыган прищурился, глянув в сторону двери. И, свой пистолет из-за пояса вытащив, прицелился и выстрелил. Мальчишка тут же от восторга вскрикнул и смотреть побежал. И вернулся с простреленным в середине тузом, изумленно глядя на него.
— А еще что умеешь? — затаив дыхание, спросил он.
— С саблей умею.
Тогда его тут же обратно в именье потащили, чтобы научил. С тяжелой отцовской саблей мальчик смешно смотрелся, но серьезно хмурился и кусал губу. Они в саду на песчаной дорожке встали, а Алексей Николаевич наблюдал за ними с веранды. Дочка у него на коленях сидела.
Цыган больше дразнил, чем на самом деле отбивался, а двигался и вовсе с ленцой. Мальчишка вертелся вокруг него, но не то что ударить не мог, а даже саблю поднять. Тот выбил ее легко, вызвав возмущенный вскрик, а потом отошел на шаг. И завертел ее так, что и различить нельзя было.
— А папенька так не умеет! — восторженно закричал мальчик.
Алексей Николаевич незаметно пригрозил цыгану кулаком, а тот ухмыльнулся только. И с наслаждением потянулся всем тонким гибким телом, скосив глазами на Алексея Николаевича и тут же опустив взгляд вниз и чуть вбок.
Тот явно только при детях ответить не мог, а так бы ругнулся. Но не выдержал тот же, и они оба рассмеялись.
Цыган гостил с неделю. Он с детьми день проводил, а вечером сидел с Алексеем Николаевичем. Еще про сына его осторожно спросил:
— А в корпусе-то он как?..
— Да ничего, — покачал головой Алексей Николаевич. — Не в тринадцать же лет отправлять, а попозже, когда уже разуменье появится. Тем более что у него вон любовь тут второй год.
Он за окно кивнул, где мальчишка, пробегая по двору, дернул за косичку рыжую Федорову дочку и получил в ответ звонкий подзатыльник.
— Значит, и вправду ничего, — рассмеялся цыган.
Скоро он в дорогу засобирался. Объяснил, что в Москву поедет, и сказал с улыбкой, что ждут его там.
— А то не дождется, да ищи его потом… — весело хмыкнул он.
С Катажиной перемолвиться не получилось почти, потому что та с младшим ребенком занята была. Но зато с Алексеем Николаевичем и с Ульяной он вдоволь наговорился. Да и дети наверняка вспоминать будут, как он про разные диковинные страны рассказывал, где ему побывать довелось.
Перед отъездом самым он в кабинет зашел и остановился на пороге. Алексей Николаевич там подсел к Ульяне, за плечи ее обнял и спросил:
— Вот две десятины леса предлагали продать… Или самим вырубить? Уленька, как лучше сделать?
— Самим, конечно же, — сказала она, не отрываясь от шитья. — А то недоплатят…
Барин обнял ее бережно и поцеловал в висок, и она тихо улыбнулась.
Хорошо у них было, тепло, по-семейному. И что за дело, если жениться на крепостной нельзя было? И без того жили. Детей воспитывали по-благородному, а числились они приемышами от бедных дворян. Просто фамилия у их потом будет другая, вот и все, а так будут дворянского происхождения.
Да и церковь как раз Алексей Николаевич подновил перед рождением сына, чтоб окрестить его там согласились. А батюшка только рад за них был и на грех не сетовал: видел же, что по любви жили.
И с соседскими помещиками он завязал крепкую дружбу, чтобы те при детях не вспоминали о его бурной гусарской молодости. А более всего — о любовнике из дворовых, цыганенке наполовину.
— А кто он? — допытывался маленький Петя, когда цыган уехал. — Ну расскажи, вы откуда знакомы?
— Обязательно, — улыбнулся Алексей Николаевич, потрепав сына по волосам. — Когда вырастешь, непременно расскажу.
Февраль — май 2010
©veresklana