Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
Роман-трилогия: КАК Я И КАК МЕНЯ (1990-1992):
ОТРОЧЕСТВО (КАК МЕНЯ НЕ ИЗНАСИЛОВАЛИ)

Ты помнишь мое предшествующее послание? Все эти трагические перипетии моего якобы безоблачного детства? Отрочество, помнится, было не лучше, или, если желаешь каламбур,— оно оставляло желать лучшего.

Мне было уже 13—14 лет, я подрастал, как брага на дрожжах. Подрастать-то я подрастал, но ведь подрастал, не понимаемый ни страной, ни сверстниками, ни родственниками, ни ночными бабочками — одним словом, никем. Ну, абсолютно никем! Вообще все мое отрочество — какое-то сплошное еб твою мать! Не в плане физическом — тут оно все нормально, одет, обут по сезону, а вот в плане духовных соответствий и на морально-психологическом уровне было одно сплошное то, о чем я упоминал выше.

В те дни по нашему району бродили сексуальные маньяки. До сих пор, не установлено — была ли это сплоченная группа или так просто, невзначай, ожесточившиеся одиночки. Они знакомились с мальчиками моего возраста, туда-сюда пара лет, под благовидными причинами заманивали их в укромные места (причем причины были действительно благовидные и даже в некоторой степени благородные — кроссворд решить, о девочках и спорте поговорить, полюбоваться чем), где нет ни москвичей и ни гостей столицы, а дальше... Впрочем, тебе ли, старому аккордеонисту и знатоку народного самоконтроля, рассказывать о том, что начиналось и происходило дальше! Все это ты прекрасно знаешь и сам. Но о главном еще раз скажу. Вот, например, молодой еще выходит на улицу — и внимательно следи за каждым его шагом; у него сексуальная и политическая путаница во всем. Нервно-эротические порывы и желание переделать мир вот прямо здесь и сейчас — соседи в его теле. О многом он догадывается, но о многом не подозревает. Многих он ненавидит, но и любит тоже немалое количество людей и предметов; всему виной — неокрепшая шишка. Ах, шишка, шишка! Владелец шишки уже знает, что у девочки между ног орган деторождения и что большевики (по-научному — коммунисты) разными бывают: Сидоров — он плохой большевик, Петров — средний, ну а Иванов — так это просто наш золотой запас; но ведь пока шишкин владелец видит только общую картину, не замечая сути составляющих элементов, поэтому ему кажется, что от партии, секса и общества можно ждать чего-нибудь хорошего. Вот какие появляются извращенные представления во время становления шишки в отрочестве!
Отрочество! Надеюсь, ты не забыл это страшное и смутное время? Отрочество — это когда (ты замечаешь, я перехожу на ритмику гимна) всем хорошо, а тебе плохо, и это счастье, потому что ты узнал, что такое презерватив, а родители купили тебе магнитофон; отрочество — это когда зимние каникулы, а по телевизору идет порнографический сериал; это — когда ночью ты просыпаешься и чувствуешь себя хозяином бытия и мокрой подушки; это — когда ты впервые понимаешь, что все на свете дерьмо, и только оно; это — когда учителя, полные идиоты, окружают тебя, знающие только свой предмет, да и тот, если по совести, на среднем уровне козла; это — когда тебе хочется умереть. Отрочество, наконец,— это обусловленность мира не абстрактными, а вполне конкретными границами; это — когда ты уже точно знаешь, что ты не тот, кому все дозволено, а всего лишь жалкий странник на несчастной земле. Разумеется, ты хочешь летать, но не как чайка-параноик, а как бесстрашный навозный жук над рассыпанной урной у первой остановки колхоза “Ура, привет и слава советскому народу!”. В конце концов, отрочество — пора лихого, бесшабашного, смертоносного онанизма.
Но об этом в следующий раз. А пока — пока пойми, что в отрочестве (теперь буду звать его кратко о-во, надо экономить бумагу, она нужна стране, все скупают кооперативы, которые потом продают ее авторам, которые потом на ней выпускают книги за свой счет, которые потом продаются в кооперативных туалетах, в которые потом заходят люди, которые используют эти книги по назначению, которые в итоге сыграли определенную роль в спасении народа, а спасение народа — всегда приятно и полезно) важно не встретить маньяка; маньяк может запутать и без него сложную ситуацию.

Беда в том, что маньяк скрытен и умен, как... а ты весь на виду. Ах, шишка, шишка, единственный мой капитал!

Дома была книга без выходных данных, библиографическая редкость — “Словарь иностранных слов”. Книгу я стащил в библиотеке, все страницы со штампами пришлось выдрать. В книге я прочитал объяснение таких прекрасных зовущих манящих слов, как “поллюция” и “эякуляция”,

А пока я, несмотря ни на каких маньяков, смело ходил по улицам и разговаривал с незнакомыми людьми. Даже безумная любовь к Ленке Петуховой не сделала меня более осторожным. В моем о-ве она казалась мне вершиной сексуального совершенства; а ее глубокий грудной бас, напоминавший казармы и отцов-командиров, заставлял трепетать и без того бедное сердце. Моему сокровищу девственную плеву порвали два года назад из праздного любопытства мальчишки-шалунишки из седьмого класса, а в это время маньяков она была хороша как никогда. Пройдут годы, тягостные для России и меня, я встречу ее — оказывается, мы учимся в одном институте, только она на вечернем отделении другого факультета — и ужаснусь; Господи, куда же ты все забрал! Она подурнеет, станет невестой лейтенанта каких-то там войск и сиделкой в отделе Министерства обороны на справках. Вот и люби после этого кого-нибудь в о-ве; потом встретишь, стыдно ведь будет за бесцельно потраченные годы!

Прости меня, Лена! Как честный человек я обязан был удавить тебя в о-ве, чтобы ты навсегда осталась вечно юной; чтобы сохранить о тебе только светлую память!
А пока, лежа в постели, я готовлю политинформацию о последнем съезде большевиков и, путая должности Самого и его соратников, почесываю и подергиваю неокрепшую шишку, негромко напевая:

Не в глубине старинного алькова
И всех других предметов рококо...
Лишь попка Ленки Петуховой
Как символ о-ва моего...

О. черный вихрь на пороге
И перечеркнутый уют!
Лишь Петуховой Ленки ноги
Меня по жизни поведут.

Мне в жизни ничего не будет
Хорошего да наперед,
Когда твои литые груди
Другой какой-нибудь сожмет!


В принципе, я рос затворником, и поэтому иной раз по глупости даже стремился к встрече с маньяком — все же новые впечатления... Я был ловким и смелым, спокойно выжимал пятикилограммовую гирю, дважды подсмотрел тренировки каратистов. К тому же у меня уже раз восемь отнимали на улице десять копеек, несколько раз крупно угрожали старшеклассники; что греха таить, был я человек опытный, знал, как себя вести в маргинальных ситуациях.

Впервые услышанные передачи “Голоса Америки” меня поразили. Оказалось, Брежнев такое же ничтожество, как и его предшественники! В Сталине я не сомневался никогда; еще в детстве, почти в младенчестве, мельком взглянув на испещренное оспинками лицо с никаким выражением глаз, я сразу догадался, что, допусти этого человека до власти,— беды не миновать! Мои дальнейшие разыскания только подтвердили мои опасения. А Хрущев? — спросишь ты. Этот голый череп и подбородок придурка, бегающие глаза и бессвязная речь никак не вызывали у меня, как я ни старался, приятных ощущений. А вот Иван Грозный? Ты знаешь, конгломерат религиозного безумия и излишнего правдоискательства заставлял держаться в стороне от таких Иванов. Конечно, на ум приходит Мережковский. Мне всегда нравилась его поэзия и публицистика, а также этюды — зарисовки о литературе и русской жизни вообще, но какая тяжелая проза... Что касается Ленина, нашего дедушки и отца, то сверхмерная чистота его отношений с невенчанной женой Надеждой, да и эта странная дружба с Горьким настораживали. Но в Брежнева, всегда ласкового, веселого и обходительного, умеющего мгновенно появляться в самых разных местах, я почему-то верил: мне казалось, что в нем есть что-то святое, И каким же страшным ударом для меня было, что ничего не то что святого, но и всего прочего в нем нет.

Маньяки тем временем давали о себе знать, и многие честные мальчики по району начинали бояться темноты, Я не был исключением и, засыпая с голой Леной в уме, не чувствовал себя в безопасности. “Беги, Лена! — раздавались мои крики в тяжелой московской ночи,— я его (их) задержу”,
Однажды мне приснился мужик с давящей челюстью, мутными косыми глазами и неподвижным взглядом, в одежде, которую легко расстегнуть. Он шел на меня, расставив руки, я уклонялся как мог. Проснувшись, я долго дрожал и даже хотел позвать маму. Потом долго благодарил небо, что это был только сон. Таких снов становилось все больше, и каждый раз, проснувшись, я благодарил небо.

Единственный друг мой, одноклассник и единомышленник, научил подмываться. “Чистота спасет мир”, — приговаривал он, ловко снимая кожицу с шишкиной головки и показывая, как это делается.

Перед глазами постоянно мелькали кинофильмы, усеянные трупами. Охотно убивали в них белых и фашистов. Красных и советских практически не трогали, разве что самую малость. для пущей интриги. Кино давно опротивело, но ведь что-то надо было смотреть в о-ве. Вообще все было мерзко. Одна эпоха, непонятно какая, кончилась, другой и не пахло: серые, грязные улицы; школа, где приходилось скрывать ночные кошмары с мужиками в главной роли: заметное материальное расслоение народа, так любимого мной; нет. немудрено было появиться маньяку в такой атмосфере, где одни только аберрации, а хорошим чем-нибудь и не пахнет.
Никакого сексуального воспитания не было. Полное самообразование. Узнавали все самостоятельно, делились с друзьями. Проводились конференции, устраивались доклады. Но все равно информации катастрофически не хватало. Совсем отчаявшиеся шли на лихие эксперименты — покупали за бешеные по тем временам деньги порнографические журналы, лезли под платья одноклассницам, спрашивали обо всем маму. Или папу. Смотря по комплексу. Ты тоже прошел этой дорогой, тебе все это знакомо, это — и твоя боль.
Необычайно полезным было посещение пионерлагеря, где практиковались ускоренные методы секс-обучения и день можно, было засчитывать за три. Ты помнишь садиста Вову, толстого, здорового малого с вечно сальными волосами и воспоминаниями о дворе, где он всех поимел? Он обожал заламывать нам руки и одновременно пердеть в лицо. Ты помнишь сластену Вовку— за конфеты и бутылку лимонада он показывал, как надо правильно заниматься онанизмом? Разве ты не помнишь нашего Вовочку из второй палаты, который в пионерской лагерной бане всегда норовил потереться, а сам был готов тереть кого угодно сколько угодно? Ведь ты помнишь нашего вожатого Володю? Каждый вечер он напивался; когда был еще не совсем пьяный, то тихо пел песни Окуджавы, но громко читал стихи Ахмадулиной, но когда был уже совсем пьяный, то громко пел песни Окуджавы, но тихо читал стихи Ахмадулиной. Все они были талантливые необычные люди. интересно видели мир! А начальник лагеря чекист Владимир Владимирович? Отважный был человек, не боялся ночных аллей и сомнительной чистоты поварих. Через несколько лет он перебежит в Турцию по соображениям высшего порядка, но, когда он судил футбольные матчи, когда шел с проверкой по лагерю насчет уборки, когда дал мне подзатыльник за случайно вырвавшийся мат на торжественной линейке, все-таки он что-то да значил!

А маньяков уже видели возле школы. А от школы до моего дома пятнадцать минут ходьбы неторопливым шагом. Круг сужался. Я вышел после уроков: вдруг две тени мужские, одна нехорошо посмотрела, другая нормально, я сразу убежал обратно в школу, вышел вскоре, их уже не было. Надо что-то делать! Впрочем, вопрос этот вечен, решить его не представляется возможным — когда меня не было на свете, и когда я уже был, и когда меня не будет, вопрос этот стоял и будет стоять. Нам всем .бы, а не только маньякам такую потенцию!
Я расскажу тебе еще один мой сон. Искусство, культура, политика, самосознание нации хороши только тогда, когда нет рядом маньяка, а когда он рядом — ничего не спасет и не поможет, рассчитывай только на собственные силы. А они так ничтожны по сравнению с маньяком! Ну ладно. Так вот сон.
Маньяки ловко использовали серость и однообразие нашей жизни. Подходили к одинокому мальчику, показывали что-нибудь яркое и сочное зарубежное и отводили в укромные места, обещая дать то, что показали, или что-нибудь подобное. Доверчивый мальчик колебался недолго, недоверчивый — долго. Но результат был одинаковый, маньяки уговаривали убедительно и ловко.
Так вот сон. Огромное студеное море. Или достаточно теплое, Бегут два мужика по морю, а впереди виднеется толпа. И стоит она вокруг огромной морской ямы, из которой поднимают пароход. И спрашивает мужик мужика: “Ты зачем бежишь? Ты любишь все это дело?” Отвечает мужик мужику: “Знамо люблю. Всегда приятно посмотреть на другую реальность! Я и на кладбища всегда хожу!” Вот и понимай как хочешь.
В эти годы писатели полюбили аллюзии. Часто их применяли, порой не догадываясь, что это такое. Вообще в литературе и в искусстве вообще все было очень весело. Поднимались интересные вопросы типа “Что такое человек?” и “И что же теперь?”. Свободные голоса в стране и за рубежом играли огромную роль, потому что, слушая их, люди становились мягче и добрее, уровень сознания народа постоянно повышался, пока не достиг критической отметки. Ты помнишь наши восторги, когда нам в руки попадала книжка на родном языке оттуда? Мы чувствовали себя причастными великому делу освобождения! Какие же мы были беспечные, когда смертельная опасность уже наступала нам на пятки!
Однажды я провожал Лену до киоска с мороженым. Она любила его до безумия, и если бы ее спросили тогда: “Леночка, что тебе дороже — мороженое или мастурбация?”— она бы наверняка выбрала первое. Но я все равно любил Лену! Дул гнилой и холодный ветер. Убегали облака как от погони. В лужах отражалась очередь, сдающая макулатуру в обмен на талоны. Все как обычно, но только вокруг расхаживали маньяки, хитрые и злобные, нацеленные на меня, жаждущие моей крови.
Мне очень хотелось погладить ее попочку, особенно линию посередине, уходящую вниз. Я даже не знал, где и чем она заканчивается. Вот о чем я думал в те дни, когда отчизна страдала! Вот какой я был испорченный! Хотелось поскорее прийти домой, снять штаны, помыться по-человечески да и на диван; и, вспоминая о том, как хотел погладить да не погладил, грызть зубами подушку и все сладостнее давить серединой тела на середину дивана. А потом почувствовать равнодушие ко всему, опять помыться и дать себе честное слово никогда так больше не делать. Прости меня, Лена, за то, что я изменил тебе с диваном и подушкой!

А первое посещение Театра на Таганке! Стою за билетами в злой, измученной хронической сублимацией толпе, вдруг женщина подходит, волосы золотые, дубленка из переливающегося меха, русалка прямо, за ней мужик, тоже красивый, тоже дубленка, прямо эталон какой, окинул все небрежным взглядом и, перегнувшись через бабушку-старушку, добрую пенсионерку, сказал кассирше насчет билетов, которые ему оставил Володя Высоцкий. Билеты ему дали. А вот мне билета никто не дал, потому что я некрасивый и дубленки у меня тоже нет. И когда меня обступят маньяки, никто мне не поможет, ни Володя, ни эти двое в дубленках, да и ничто другое светлое не поможет. Жизнь бессильна перед маньяком, жизнь бессильна перед своей обратной стороной. В таком случае, возьмите обратно мой билет, которого мне не дали!

У Лены появился постоянный друг. Здоровый, как тяжелоатлет тяжелого веса. Моему счастью в о-ве пришел конец. Нет, я знал, что она не девочка, но теперь пришлось смириться с тем, что она уже и не девушка. Но все равно я ее не бросал и продолжал засыпать с ней голой, как с чистым воплощенным символом.

В школе разговор случайно подслушал — два брата курили в туалете, один здоровый, другой нормальный, а я руки мыл, но струйка тихо-тихо, они и не услышали, так вот тот, который нормальный, стою, говорит, возле газетного стенда, люблю последние известия, люблю ситуации в стране и мире, двое подходят, дай пятнадцать копеек, а не то в жопу вставим, я и дал, зачем мне в жопу, в мире неспокойно, в стране жутко, школа просто пиздец всему, так еще и в жопу, нет, не хочу, здоровый брат, а ну пойдем, говорит, найдем, я покажу, как брата обижать, я им самим жопу оборву, нормальный брат, ты постой, брат, говорит, не кипятись, брат, ну их всех, брат.
Дальше слушать не стал, убежал, страшно стало. Решил носить с собой постоянно не меньше рубля мелочью, чтобы, если что, на всех хватило. Потом понял, что на всех все равно не хватит, людей много вокруг, нужно серьезно думать об обороне.

Что же это я все о бабах да о маньяках? Давай, что ли, поговорим о прочитанных в о-ве книгах.
Прочитал “Гамлета”. Боже, как грустна наша Россия! Действительно, сплошное темное королевство, в котором все неладно, а посередине мечется молодой герой, которого все хотят уничтожить. Прочитал “Грозу” Островского. Боже мой, как грустна наша Россия! Как верно автор предвидел наш сегодняшний день, сплошное темное царство, внутри которого мечется молодая героиня (персонифицированная свобода), а все ее хотят уничтожить. Прочитал “Короля Лира”. Господи, до чего грустна наша Россия! Все плохо, все мерзко, и мечется немолодой герой, никому не нужный, но для всех опасный, и все его хотят уничтожить. Прочитал “Луч света в темном царстве”. Хорошая статья! Но только очень грустна наша Россия! Все верно, вокруг все темно, и мечется как может маленький лучик, и нет никакой надежды. Прочитал “Дон Кихота”, Ну почему же, почему так грустна наша Россия! Вот она, вся правда нашей жизни, все гниет на корню, везде темно, и внутри опять мечется не очень умный, но зато какой честный средних лет герой, над ним все смеются, как у нас сегодня над всем честным, а в итоге он гибнет, как у нас сегодня все честное. Прочитал “Мертвые души”. Ну, твою мать, ну что же за страна такая несчастная наша Россия! Все продано, никакой надежды ни на что, бедные и забитые крестьяне, их угнетают Плюшкины и Коробочки, то есть парткомы и райкомы, и опять мечется герой, и никто его не любит. Прочитал “Ромео и Джульетту”. Дьявол, Россия, бедная моя! Ну сколько же можно! Прямо все о нашей жизни, сплошная межнациональная вражда, хитрый автор вывел нации враждующими домами, а СССР — Вероной, но с цензурой иначе нельзя, и единственные светлые герои, которые мечутся,— погибают,
Вот и я мечусь, как Гамлет, как Катерина, как Лир, как маленький лучик, как Кихот, как Чичиков, как Ромео, как Джульетта, но нет мне спасения, опутали меня со всех сторон темные страхи. Сколько же можно, чтобы вот именно так, а не иначе была грустна наша Россия! Ну ее, эту мировую литературу! И без нее жить тоскливо и страшно!

Моими снами окончательно завладели кошмары. Во сне и наяву постоянно ожидал самого плохого. Дальше молчать было невозможно, пришлось поделиться с другом. Он стал уверять меня, что это не страшно, а наоборот — необходимо, через это всем нужно пройти. И когда я уже собирался заплакать, он добавил: “Для метафизического равновесия”. И космический неумолимый рок вылез у него изо рта. “Тоже мне друг, чем пугает, сам, наверное, маньяк”,— подумал я.
В ту же ночь такой сон был — я в абстрактном пустынном месте, рядом ты, Лена, рады друг другу, гуляем, но в воздухе угроза, и точно — подходит некто, мы с ним заговариваем, но ему нужен только я, он не торопясь отводит меня в сторону, ни ты и ни Лена ничего не можете сделать...

Проснувшись, в очередной раз поблагодарил небо и понял, что судьбу дальше искушать нельзя — надо покупать наджопник. В продажу они еще не поступали, придется делать самому. Приблизительно я представлял наджопник так — в анальное отверстие вставляется некое приспособление, нежное и удобное для самого отверстия, но жестоко губительное для гипотетического маньяка. Стал работать над конструкцией наджопника.

Моя трагедия, как, впрочем, и моих сверстников и прочих сограждан, была в том, что некуда было обратиться за помощью. А вот представь, что существует Центр профилактики и превентации, ты приходишь туда, а там добрые люди все объяснят, погладят и успокоят. “Маньяки? — спросят они,— Какие именно?”. И, пожалуйста, триста-четыреста фотографий конкретных лиц, чтобы знать, с кем быть осторожнее, руководство по расшифровке снов, пять вариантов наджопников. Дальше у меня фантазии не хватает, потому что добрых людей я так и не увидел и не знаю, как они себя ведут и чем занимаются. Хотел было написать письмо педагогу-новатору, но испугался; известно, что все они стукачи и озабоченных подростков сдают куда надо с превеликим удовольствием, поэтому писать не надо, целее будешь. Быть мне без защиты все мое о-во!

По городу слухи ходили один другого страшней. Маньяки становились все хитрее и на выдумки не скупились. Их изворотливость не знала границ. Жертвам предлагали сниматься в кино, участвовать в международных симпозиумах, посетить музей, выбраться на природу или просто зайти в гости к хорошему человеку. Вообще, вместо того, чтобы писать все эти “Истории СССР”, “Физики” и прочие “Русские языки” для 5—8 классов, сели бы, гады, да вспомнили все кошмары и ужасы о-ва, да и сочинили бы “Памятку для желающих выйти целым из поединка с маньяком”!
Ленка, довольная и свежая после школьного завтрака на большой перемене — как она ела яйца, представь, божественно, смело, изящно, со вкусом, не подумаешь, что невинности нет как нет,— жаловалась: “Вчера вечером, девяти еще нет, домой иду, мужик пристал, еле отстал...” Одноклассницы вздыхали, завидовали и сочувствовали. Я сказал: “Лена, голубка, когда к тебе — это нормально, на его месте так поступил бы каждый, но вот когда ко мне — это же чудовищно, Лена, голубка...” “А зачем это к тебе,— она удивилась,— пристанет мужик?”. Пусть будут счастливы не знающие зачем! Я тебе потом все объясню, Лена, если одолею его, в истории есть положительные примеры, вот Илья Муромец одолел маньяка змея, да и другие не дрогнули, Алеша Попович, например, как он лихо своего маньяка! А вдруг мне тоже повезет? А Фрейд! Лена, мне тут дали его почитать, никому не говори, а то посадят,— так он всех одолел! Так вот он-то никого не боялся, всех победил, отважный был человек, Лена, если будем сочинение писать “Пример молодежи”, хрен вам, Маркс и передовики, я напишу о Фрейде, и пусть власти делают со мной что хотят!
Если верно, что душа вещей на небесах, то и душа моего наджопника там, небо мне его подарило, не зря я небо благодарил после снов с маньяками за то, что это только сны! Когда делаешь наджопник, конструкцию надо продумывать тщательно, важно, чтобы он штаны владельца не рвал, штаны дорого стоят; ведь если штаны будут рваные, то земной наджопник и его небесный брат точно никогда не встретятся и гармонии полной никогда не будет!

А тем временем ужас окончательно меня придавил. Сон и аппетит, два маленьких ангела, незаметно покинули меня. Озираясь, шел в школу и с тем же деепричастием назад. В темноте чувствовал себя ненадежно даже дома, поэтому никуда не ходил — ни в кино, ни в театр, ни в кафе мороженого поесть, чтобы домой потом одному не возвращаться, страшно одному, да пошли они все! Многие мои ровесники уже успешно вели половую жизнь, моральные трудности и хитрости Венеры их не страшили, а я попал в лапы ожидания маньяков. Была у меня только одна забава — дома радио включить, где шла передача о токарях слесарях пекарях физиках. И ведь всегда, когда включал, попадал на тишину, или, по-театральному, паузу. Станиславский, твою мать! Потом диалог, но ничего интересного: токарю — токарево, физику — физиково. Ну что ж, гордо голову подняв, как одинокий герой, никому не нужный, ложился я на диван и боялся маньяков, которые бродили по району стаями на мое несчастье, на мою беду!
А тем временем был пик семидесятых, повальное увлечение инакомыслием и эзотерикой, гитарой и религией, сплошные суды над диссидентами, психбольницы переполнены, черт-те что творилось вокруг! Но меня это все не касалось... Я понимал, что диссиденты воюют с маньяком государства, эзотерики — с маньяком пустоты, и все они так или иначе побеждают или победят. А вот кто будет бороться с моим личным маньяком? Никто не будет, всем было глубоко блевать и плевать на меня в моем о-ве, кроме верного друга наджопника, да и тот пока не готов. Мой маньяк непобедим! Уйду в диссидентство, значит, не будет политических инакомыслящих, бросят они своих Брежнева, Андропова да Срежевского, займутся лишь моим маньяком. Уйду в эзотерики — не будет сложных, но интересных восточных школ, Каббалы не будет и пентаграмм, все переключатся на моего маньяка. Некуда было мне пойти, никто бы не прошел проверки маньяком! Но зато я спас эзотериков и людей перестройки тем, что не обратился к ним, не отвлек их от родного и единственно важного дела. Родина и отечество должны быть мне благодарны — я носил свою боль в себе, все делал для того, чтобы она не вырвалась наружу!
Радио молчало или говорило не о том, все остальные поступали точно так же, делали вид, что никакой опасности в жопу нет. Нет так нет, живу дальше, радости от этого никакой, надежды тоже, забыл, когда ел и спал в последний раз. Даже образ голой Лены не дает привычных забвения и успокоения. Даже онанизмом уже не хотелось заниматься. Вот, ты видишь, до чего я дошел!

Услышал по радио, не по тому, где только паузы да токари, а по тому, что ночью долго работает, главы из книги “За что, как и почему, где и когда я не люблю Советскую власть”. Что греха таить, книга хорошая и автор хороший, но ведь в ней ничего не сказано, как бороться с маньяками или, если борьба абсолютно невозможна, избежать встречи!

А почему я не пошел в церковь, не поставил одну-другую свечку, как следует не помолился, не покаялся, спросишь ты? Открою тебе страшную тайну — не пошел, потому что не верил, что это мне поможет! Всем другим поможет, а мне вряд ли поможет, поэтому так и не решился пойти. А вот если бы верил, нет, даже не верил, а точно знал, что помощь будет, что легче станет, тогда бы пошел? Тогда бы конечно пошел, чего ж не пойти.

Я почему-то думал, что спасти меня может советская эстрада, мировая не в состоянии, а советская может; к ней я и обратился. Когда-нибудь я соберусь с силами и напишу феноменологию советской эстрады, решил я однажды и сейчас на том стою, что ничего более мерзостного человечество за всю свою историю не производило. Эстрада — мерзость, маньяк — тоже мерзость, клин клином вышибают; ты видишь, я не случайно обратился к эстраде, я серьезно на нее рассчитывал, что она не оставит меня одного в борьбе... И напрасно... Когда они пели, я страдал — но они все равно пели! Ну ладно, я страдал, но ведь другие тоже страдали, но они и о других не думали, пели и пели, суки! И пели-то хреново, а все потому, что при социализме все люди в говне, никого не видно, а если кто выберется, то сразу облизывается со всех сторон, словно языческий символ какой. Помнишь казни в Багдаде? Везут хорошего человека по городу в бочке с говном, а только он высунется — воздухом подышать или солнышком полюбоваться, его сразу бьет палач плеткой по ушам. Человек в бочке — это мы все; а когда он наружу высовывается — это уже эстрада. Метафора хороша?
В те годы, когда Брежнев правил бал, а меня маньяк преследовал, народу полагалось знать только два вида своих героев— артистов и спортсменов, все остальные внизу и никому не нужны, так что маньяки могли с ними делать все что угодно. Но эстрада была для тех, кто внизу, отдушиной и единственном светлым лучом. Можно было не знать Конституцию, ни ту, ни эту, ни ту, что была перед той, Толстого можно было не читать, ничего страшного не происходило, кому нужны все эти вареные яйца и рисовые котлетки?! Но если ты не знаешь эстрады, ее столпов и текстов, тогда ты никогда не поймешь, когда к людям приходит счастье и что они поют, когда выпьют; тайны народной души тоже никогда не постигнешь. Сколько раз я наблюдал: совершенно разные люди — по убеждения, размеру гениталий, материальным возможностям — понимали друг друга с полуслова, становились друзьями и по гроб не расставались, если одинаково любили ту или иную песню. А вот меня эстрада не спасла, маньяк будет меня мучить, напевая популярную мелодию. Советской эстраде было безразлично, что я маленький, жалкий и больше всего на свете боюсь, что мне вставят маньяки. Она чтила память павших героев, но не любила настоящих; когда-нибудь мы, пострадавшие от маньяков, будем убивать всех, кто имел любое отношение к эстраде, потому что она страшнее КГБ и КПСС, вместе взятых! Я тебе даже так скажу: два последних — всего лишь производные эстрады! Ее дети!

Мы были настоящими героями! Мы, дрожавшие в ожидании маньяков, но не сдававшиеся.

Кьеркегор чему нас, дураков, учил? Истину искать не нужно, она или есть или нет. Маньяка, соответственно, бояться не надо; если назначено, он придет, если нет — то не придет. Кьеркегор — очень хороший человек, но я все равно боялся маньяка, и только его, и ничего не мог с собой поделать. К тому же был сон.

Вот это был сон, всем снам сон! То ли ведут меня, то ли сам иду, пустыня вокруг, воды нет, моча тоже вся кончилась, нет, сам иду, маленький такой человек, совсем потерявшийся в жизни, иду цветы возлагать к памятнику Великому Маньяку. Нет, ты только представь: пустыня, Великий Маньяк, я и цветы! Много цветов, море цветов... Вокруг Великого маленькие скульптуры обыкновенных маньяков, впереди каменные плиты, там перечислены все жертвы Великого и обыкновенных.
Памятник Великому Маньяку... а рядом должен быть памятник неизвестному русскому писателю, ведь они искали друг друга, они друг друга нашли!
Вдруг Великий протягивает мне руку... Зачем? Я его и боюсь, и тянет меня к нему, а пустыня шепчет: “Ты иди, иди, не бойся, потом легче будет”. Я поверил пустыне, метафизический пейзаж врать не должен, но записку на всякий случай в цветы положил: “Если со мной плохое случится, снимите Великого Маньяка с пьедестала и выебите их обоих, Маньяка и пьедестал, в жопу!”— еще во сне сам и удивился — а пьедестал-то зачем?, но тут же во сне и понял — для комплекта, а зачем же еще?

И тут я заметил в памятнике изъяны... нос осыпался, глаз вытек, живот куда-то исчез, член наполовину иссох... а может, это не изъяны, может, так и было задумано?.. но море цветов вокруг и запах такой, знаешь, живых цветов и гнилого камня... Я даже и не знал, как сон понимать, и, проснувшись, долго не мог решить, стоит благодарить небо или не стоит.

Я был на военном положении, вокруг одна сплошная линия фронта, но я вот он, весь на виду, а маньяк был замаскирован, о нем можно было узнать только из снов и подслушанных разговоров. Это была нечестная война!

Призрак бродит, окружает, сильный и здоровый.
Не спасти меня Европе, призрак мой уже не призрак,
а маньяк готовый!

(Из стихов того периода)

Наджопник удался на славу. Всем был хорош — легкий, веселый, дизайн на уровне, анусу не больно, окружающему его мясу тоже, трусы не рвет, издает хороший запах, радует глаз и измученную душу, Я чувствовал себя именинником и аватарой Кулибина! Хотел было запатентовать наджопник на радость народу, но оставил эту затею, И зря — хотя бы в чем-нибудь надо было поддержать народ, придать ему уверенность в одной, пусть незначительной, но важной части экзистенции.
Впервые я почувствовал себя уверенно и спокойно, перестал бояться темноты и людей, прекрасно с ними разговаривал и два раза был близок к тому, чтобы сделать образу голой Лены нескромное предложение. Одно было плохо — показал наджопник своему другу, и друг попытался отнять у меня наджопник, я отдавать его никак не мог, была жестокая драка, я победил, а наджопник заменил мне лучшего друга. Сделал еще два экземпляра, усовершенствовал оборонительно-наступательные качества — прикрепил иголки, способные испугать и уколоть, а также резинку, пропитанную антиспермом. Часто по ночам и в нормальное время разговаривал с моим новым другом — наджопником первым, читал ему стихи и прозу, пел ему песни, вместе смотрели телевизор, интересовался его мнением о разных таинственных случаях. Разумеется, я несколько идеализировал наджопник, но тогда он мне казался сном в летнюю ночь и лучом света в темном царстве, Я успокоился, но ненадолго; потом снова упал в бездну ожидания маньяков.

В школе учитель вызвал к доске по физике отвечать, а я урока не выучил, какая может быть физика, когда вокруг линия фронта?! “Ну что ж,— сказал учитель,— сейчас я тебя...”, И замолчал. Я уже приготовился к самому худшему, я думал, что он сейчас добавит: “...изнасилую”. Сердце прыгнуло вверх, живот вниз, собрался от страха описаться, учитель наконец произнес: “...двойкой награжу”. Господи, хрен с ней, с двойкой, главное, что опять обошлось.
Я стал размышлять об эмиграции. Потому что когда идешь или в метро едешь, вокруг СССР, РСФСР, Москва, вонь стоит, и такая и общая, страшно, тоскливо, людей много вокруг, а что толку, некому рассказать о своих ужасах, к незнакомому человеку обращаться нельзя — а вдруг он маньяк, а знакомые что могут сделать? и начинаешь смотреть на карту мира не как на посторонний объект, а с желанием найти поскорее свой второй дом. А потом я вот что подумал — везде маньяки, и неизвестно, где они страшнее и профессиональнее, может быть, за рубежом вообще одни маньяки?
Сам себе я уже тоже казался маньяком, боялся себя, даже такую эпиграмму написал на самого себя: “Я сам себе маньяк!” Между тем окружающая среда продолжала мне делать чудовищные намеки. Еду в абсолютно пустом трамвае, время детское — часов девять вечера, вдруг остановка — военная академия имени какого-то сатрапа, в трамвай заходят человек пятьдесят, все в военной форме, все с занятий, у многих ордена. Подумаешь, один в полном трамвае военных! Но мне стало страшно, мне показалось, что все это не просто так, что они сейчас сделают со мной что-нибудь гадкое, и я выскочил на ближайшей остановке, хотя мне надо было еще ехать и ехать. Вернее, если выразиться по-ихнему, по-военному, — отступил на заранее подготовленные позиции в соответствии с общим планом.

Ты хочешь непосредственно событие, которое стало поворотным пунктом моего о-ва, в котором я так страдал? Ну что ж...

Я наконец понял, что спасти меня может только культура. Но где ее найти и как к ней прикоснуться? Бывший друг, который подмываться научил и наджопник хотел отнять, помог мне. К этому моменту мы снова помирились, потому что деваться было некуда, и он мне похвалился, что у него теперь есть взрослые знакомые, которым можно пожаловаться на вселенскую тоску и отсутствие идеалов, а они терпеливо слушают и не прогоняют. Для людей этих, добавил он, культура — единственная в жизни отрада, и люди хорошие, не обидят, приласкают. К тому же, Добавил он, я им про тебя рассказывал, и они тебя ждут.
Я и пошел. Меня поманили едва, я тут же и пошел! Я ведь еще был совсем молодой, ты же помнишь наши невинные ласки и разговоры о месте в жизни, еще на что-то доброе и хорошее надеялся, поэтому и пошел. Сам пошел! Перечитал “Луч света в темном царстве” и пошел. Думал, безысходностью всех удивлю, тогда они совсем растрогаются, пожалеют и скажут, как быть дальше.
Самое интересное, что никаких снов и намеков в предшествовавшие день и ночь не было. И даже предчувствия никакого не было. До этого все было, а перед самим событием ничего!

Большая квартира в старом московском доме, известном прекрасным видом на город с верхней лестничной площадки и тайнами. Хозяева — двое интеллигентных мужчин средних лет, один немного старше другого, не братья и вообще не родственники. Обаятельные и ласковые, они сразу завели беседу, необычайно для меня интересную. Бердяев? Пожалуйста, мне показали его любимые духи. Достоевский? Бога ради, мне дали посмотреть портрет и записки его инфернальной любовницы. Набоков? Что-то у них было и Набокова, так, несерьезно, ерунда, мелочь, легкое совсем, но за этой легкостью сразу чувствовался большой крупный писатель. Ответственность культуры перед миром, ее уникальные безграничные возможности необычайно волновали моих собеседников. “Ведь если не культура, тогда что?” — постоянно спрашивал один из хозяев квартиры, и ему мгновенно отвечал другой: “Если не культура, тогда никто!” Незаметно разговор пошел вокруг безнравственности и ее истоков. Мне хотелось прямо спросить насчет маньяков, но не решился, как всегда; к тому же показалось мне, что в этом нет необходимости, что все мои проблемы культура одним лучом рассеет, уже рассеяла, я перестал бояться маньяков, военное положение кончилось — о чем тогда спрашивать?
Ну, вначале, говорил хозяин помоложе, вы, наверное, помните, греки, римляне там всякие. “Еще евреи”,— неуверенно подсказал я. Конечно, как же без евреев, не возражал младший хозяин, еще африканцы и лилипуты, распущенность была у них нормой жизни и, более того, возведена в абсолют. Вспомним хотя бы дионисийские культы и мистерии, где все участники голые и прыгают, и оба хозяина сладко зажмурились. Потом наконец христианство пришло, и все получили по заслугам, безнравственность изгнали из культуры, но кое-где она еще оставалась в общественной жизни, в лупанариях, например, мой мальчик. Потом, в начале второго тысячелетия, Россия, центральное звено культуры, была поражена татарами, и вся мировая культура дала трещину, и пошли Декамероны с Рабле и куртуазные хроники. А еще раньше была готика. Ах, готика — ведь что такое заостренный шпиль готической башни? “Стилизация”,— неуверенно пробормотал я. Сами вы прекрасная стилизация, сказал хозяин постарше, мальчик мой дорогой, а это было что? Сравнивайте, впрочем, ладно... Нет, сравнивайте, настаивал хозяин помоложе, потому что дальше уже Возрождение, рококо, барокко, все эти гадости, и несчастная Россия, долго тяжело болевшая, но все-таки выздоровевшая, девочка наша самая родная и единственная, мальчик мой самый дорогой, тоже оказалась захваченной в плен, этот проклятый восемнадцатый век...
Так, подумал я, вот и восемнадцатый век обосрали, представил Ломоносова, Кантемира, их невинные забавы под кучей дерьма, и мне почему-то стало жалко домашних философов.
...так что маркиз де Сад, продолжал хозяин постарше, был не основой разврата, а его достойным завершением. “А вы читали маркиза де Сада? На самом деле? Правда?” — совсем потерялся я. Конечно, читали, хором ответили оба хозяина, и сделали все необходимые для нас выводы, и вот самый главный из них: русская культура — надежный оплот, хороший оплот, всех ее участников можно обвинить в чем угодно, но проповедью насилия и пола они не занимались никогда ни при каких обстоятельствах.

Ты знаешь, я был настолько поражен и подавлен этой беседой, что забыл про маньяков, словно их и не было никогда. Я отдался этим координатам культуры, поверил в них, а про все сны и намеки сразу же взял и забыл! Конечно, культура кого угодно с толку собьет, особенно если новенький и одинокий.
“А вот Розанов,— не унимался я,— про него я много слышал, вы его тоже читали?”. Мальчик мой самый хороший, ответил мне хозяин помоложе, я вырос на нем. Когда я еще не знал грамоты, Розанова мне читала вслух моя бабушка, которая была неоднократно духовно с ним близка. Розанов — притягателен, но опасен, где у него позитив? Такого нет, а есть только суицидальный редукционизм и жалкий экзистенциализм немецкого толка, “Дяденька,— я совсем запутался,— а что такое “суицидальный”? Остальные иностранные слова я знаю, у меня дома словарь про них есть!”. Мальчик мой самый умный, сказал хозяин постарше, я бы тебе с удовольствием объяснил до конца все, но не сейчас, сейчас уже поздно, спать пора, завтра новый день, ты останешься у нас ночевать? “Нет, что вы, мне домой пора”,— неожиданное обращение на “ты” меня удивило. А то оставайся, сказал хозяин помоложе, я тебе Розанова на ночь почитаю. “Как бабушка? Никак не могу,— ответил я, чувствуя себя совсем взрослым,— обещал быть дома пораньше”. Ну, я провожу моего юного друга, сказал хозяин помоложе. Нет, я, обиделся хозяин постарше. Нет, я, твердо заявил хозяин помоложе, и хозяин постарше успокоился. Все гости попрощались с оставшимся хозяином и отправились к ближайшему метро.

Вокруг шумела Россия, теперь близкая и понятная мне — еще бы, я узнал ее культуру. Непринужденный разговор, одухотворенные люди. первая тусовка, белый вечер, новые горизонты, скоро Розанова дадут почитать, о маньяках совсем забыл — как мне было хорошо!
“Не надо меня провожать, Моисей Иудович,— попросил я,— я уже большой”. Как не надо, он (провожающий хозяин стал для меня уже просто “им”) даже удивился, обязательно надо, молодому мальчику нельзя одному ходить по темным улицам, и я, твой наставник, обязан тебя проводить, мало ли что может случиться.
И мне стало страшно. Как обычно. “А что может случиться?” — холодея, спросил я. “Все”,— коротко ответил он.
До моей станции попутчиков из числа гостей не было, мы ехали вдвоем. Как изменился мой наставник! Ни мягких жестов, ни поволоки глаз, ни плавной речи как не бывало, только резкие движения и рубленые фразы, прямо конквистадор какой-то! “А вот правда, что Розанов...” — заикнулся я. “Нет, неправда,— тут же ответил он,— Розанов — это не правда, в лучшем случае — совсем не вся правда”. И отвернулся. В этот момент случайный пьяный с глазами дикого кролика и ушами доброго волка не удержался в проходе и свалился прямо на меня. Наставник тут же поставил его на ноги, а затем точным ударом с двух рук отправил в другой конец вагона. У, пробормотал он, все русские — пьяницы и негодяи. “А как же культура?” — не выдержал я, Моисей Иудович нехорошо ухмыльнулся; у меня мурашки поползли, неведомая тайна стояла за его ухмылкой.
Новые мысли и суровые поступки учителя ошеломили меня, но я по-прежнему ни о чем не догадывался, как последний идиот!

Приехали, вышли на улицу. Душа смутилась, в воздухе пахнет грозой, надо убежать, но мне было страшно остаться одному в безнадежной маньячной ночи без своего переменившегося учителя, который мне столько открыл и обещал.
“А мне совсем близко”,— сказал я. Давайте немножко погуляем, он крепко схватил меня, где здесь ближайшие безлюдные непроходные дворы, в которых так легко дышится после вечера, проведенного в душной комнате? Вы знаете, продолжал он, мне надо с вами серьезно поговорить. Вам предстоит большая работа, духовная прежде всего.

Тут я почувствовал легкое дуновение, словно бы кто невидимый пролетел надо мной — хороший такой, белый, чистый — и сказал: “Спокойно, не теряй головы. Тебе грозит большая опасность”.
Но я не услышал его голос, мне было так интересно — духовная работа! Я уже был очарован этой работой, я уже был у нее в руках.
Ежедневно наблюдать за процессами внутри себя, раскрывать мир в себе и себя в мире, учитель волновался, щеки его покраснели, глаза блестели, руки дрожали, голос звенел, грамотно себя вести в окружающей среде, быть чувствительным и чутким, умным и тонким, мой самый дорогой и любимый мальчик, как я завидую вам и как боюсь за вас, сколько прекрасного вам предстоит — и он грубо повернул меня спиной к себе и схватил за штаны — мы находились в самом темном тупике района — вокруг пустые двухэтажные дома — ни одного живого лица вокруг, никто не возвращается ниоткуда и не гуляет хотя бы с собакой — старые дома не сломали, новых не построили, жилищное строительство на нуле, а теперь я пострадаю — где вы, новые освещенные жилые массивы, чтобы мент у входа и широкоплечие соседи сбежались на крик — он довольно ловко расстегнул мне штаны (о, любимые школьные брюки, и вы меня не спасли) и сказал — только не пугайся, только не волнуйся, сначала всем больно, и мне больно было, а потом так хорошо, но только не дергайся, а то Розанова не дам почитать и о культуре разговаривать не будем — и он поцеловал меня — два раза — проклятое бытие, подумал я — твою мать, прыгало в такт мое маленькое бедное сердце — не мучай меня, дяденька, отпусти, хуй с ним, с Астровым и с культурой, пожалуйста,— не могу, мой мальчик самый родной и хороший, охота пуще неволи — и он порвал мне рубашку и вытащил майку из трусов — что ж я, дурак, кольчугу не завел, как рыцари в старину, попробуй сорви кольчугу, поэтому рыцари никакого разговора о культуре не боялись, а я жертва стремления к ней — помогите мне, добрые люди, мною воспользовались плохие люди, маньяки, спекулянты духовные — он легко порвал резинку от трусов, жалкой такой тряпочки, обнимавшей мой тазобедренный проем,— сука, на Розова поймал — не хочу я никакого вашего розового, я никогда так больше не буду — он взял левой рукой мои маленькие яйца, абсолютно скукожившиеся от ожидания самого худшего, хотелось обоссаться и обосраться, не знаю, что меня удержало,— он стал массировать мою глупую шишку, молоденьких мальчиков надо ебать, приговаривал он, на то они и мальчики, на то они и молоденькие — ах, как это верно, как это правильно, успел подумать я — даже шептать я не мог, настолько страшно было, вот она, чертова другая реальность,— он расстегнулся, я почувствовал это, не знаю чем, третьим глазом, наверное, а, может, шестым чувством увидел — дяденька, теперь никогда ни за что никакой культуры, честное слово — потерпи, мальчик, потерпи, дорогой, недолго осталось — и он нагнул и раздвинул меня — и как закричит!

Наджопник выручил! Наджопнику слава! Наджопничек, мальчик мой самый дорогой, солнышко мое родное, луч света в моем о-ве!

Он не увидела темноте моего изобретения, а пальцем анальное отверстие предварительно почему-то не проверил, вот и вынимай теперь иголки из семяпроводного канала...
Совсем я забыл об этих наджопниках, тоскливо сказал он, ведь предупреждали, а я забыл, ловко ты меня сымпотентировал, мальчик мой дорогой!

Помнишь, ты рассказывал, что тебя тоже пытались изнасиловать, но твой маньяк успел вынуть наджопник, но настолько его испугался, что орудие насилия у него увяло. Он хотел тебя убить, как свидетеля его позора (в первый раз член не встал), но ты уже пришел в себя, вспомнил, чему тебя учили в школе бокса на уроках дзюдо при Дворце юных перехватчиков, и забил до полусмерти жалкого старикашку. Ты показывал, как он лежал, совсем седой с уже не страшней всклокоченной бородой. Будешь знать, старый хуй, как на молоденьких наступать,— ругался ты в перерывах между ударами,— к сверстникам приставай!
А я убежал, а он меня и не преследовал. Домой пришел, одежда вся рваная, соврал, что упал, да так удачно, без крови. Своего несостоявшегося насильника я потом встретил, он выступал в программах Центральной студии передач для школьников, интересно говорил о девятнадцатом веке, мол, идеалы там были и такие, и сякие, нам бы у них поучиться, у Пушкина, например, да и Вяземский хороший учитель — а почему? А потому, что подлинная культура и ее истинные образцы всегда приносят хорошие результаты — Пушкин, например...
Потом я все думал — а почему он меня любимой монетой Розанова не угостил? А если бы он ее показал или хотя бы обещал показать, может быть, тогда я ни к какому сопротивлению был бы не пригоден, нумизматика, как и наджопник, сильное средство.

В школе меня изводили, издевались как могли, никак в комсомол не хотели принимать. В пионерском галстуке дальше было рискованно ходить, я вам не матадор, привлекать красной тряпкой страстных быков зачем, поэтому часто по ночам плакал. хотел от одного вождя к тому же самому, но чтобы значок. билет и взносы, а не галстук, салют и линейка, галстук красный и опасный, а значок нет. он маленький, с ним проще, его в любое место засунуть можно.
И вот, когда меня почти изнасиловали, когда я испытал такое! — я вынужден был вернуться в о-вский лексикон и поразился, так он был ужасен, все эти школьники и школьницы были мертвы, как старик Вий, и никакой надежды на воскресение не было. Заниматься профетизмом в этой среде было бесполезно. Что они говорили — ты помнишь? А как они говорили — как идиоты-разрядники! Зачем в этой стране открывать спецшколы для дебилов, когда все и так дебилы и все нормальные школы заполнены только дебилами, нет смысла выделять кого-либо, все мы были под властью Министерства среднего и высшего дебилообразования и Академии дебилогогических наук СССР!
Ты думаешь, мои злоключения на этом и закончились, когда мое о-во так удовлетворительно (будем считать) разрешилось? Вовсе нет, меня стал преследовать маньяк окружающей нас всех действительности, но у меня уже был опыт, голыми руками он меня не взял, я боролся как умел, по-всякому украшал жизнь. Например, когда я ездил в метро, то старался представить, какие картины быта наверху мы проезжаем, идет ли поезд под рекой или улицей, под пустырем или зданием каким, под свалкой или кладбищем... я рвался на воздух, наверх, а если поезд останавливался внезапно — перебои с электроэнергией, машинисту все надоело или корова на рельсы легла,— я всегда точно знал, какой кусок пространства на земле соответствует нам под землей. Борьба шла с переменным успехом, маньяк то отступал, то приближался, фантазии надолго не хватало, жизнь свое брала.
Потом меня стали бить одноклассники. Они как чувствовали, что на мне лежит тень страшного чего-то, и когда они выворачивали мне руки и кидали меня на пол, то они били маньяка, которого я победил. Эти дебилы точно видели на мне его тень и избивали меня за эту тень и за то, что я победил! Они делали это открыто, на глазах у девочек и учителей, никто им не мешал, все сочувствовали, все считали, что я страдаю абсолютно заслуженно, есть за что, мол, будешь знать, как маньяков побеждать!

Но все-таки, тем не менее, однако, несмотря ни на что, когда случилось то, что случилось, когда все так удачно обошлось, я вдруг ощутил свою полную ответственность за все — траву, почву, солнце, землю, исторический путь разных стран, стул, стол и нашу планету. Теперь я имел на это право, потому что теперь я знал, как это бывает (помня обычай древних, не называю имени самого страшного), я не хотел, чтобы с ними поступили также, я желал им победы. Но меня хватило ненадолго, Но это, как писали наши литературные учителя, уже совсем другая история.

©Игорь Яркевич

© COPYRIGHT 2017 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог