1.
Чтобы люди не подумали, будто я - раб без роду и племени, проданный отцом-крестьянином с торгов в засушливый год, скажу сразу: корни нашей семьи уходят в далекое и славное прошлое. Отцом моим был Артембар, сын Аракса, и в жилах моих предков, издавна живших в Пасаргадах, текла древняя царская кровь - кровь великого Кира. Трое моих сородичей сражались за него, помогая царю возвысить персов над мидянами. Наше поместье в холмах к востоку от Суз принадлежало восьми поколениям моих предков, и мне было лишь десять лет, когда не по своей воле я покинул его, но уже тогда я начинал постигать воинское искусство нашего рода, который, увы, на мне заканчивается.
Крепостной холм, истертый непогодой до складывавших его камней, был ровесником нашей семьи. Сторожевую башню древние строители врезали прямо в утес. Оттуда мы с отцом любовались, бывало, рекой, стремительно бегущей по зеленым равнинам к Сузам, городу лилий. Он указывал мне на сияющий дворец, окруженный широкой террасой, и обещал представить самому царю, как только мне исполнится шестнадцать!
То было во дни царя Оха. Мы благополучно пережили его царствование, хоть и был он великим убийцей. Смерть же настигла моего отца оттого, что он остался верен юному сыну царя, Арсу, и борьбе его с визирем Багоасом.
Я был тогда мал, а посему мог бы и не помнить той давней истории, если бы визирь не носил мое собственное имя. В Персии такое - не редкость, но будучи единственным и любимым сыном, я вострил уши всякий раз, когда с удивлением слышал, как мое имя произносят с шипением ненависти.
Владельцы окрестных поместий и придворные владыки, которых мы, как правило, видели не чаще пары раз в году, время от времени проезжали горными дорогами. Наше укрепленное поселение лежало в стороне от их пути, но было удобным местом для встреч. Я любил глядеть на этих великолепных людей, восседавших на высоких конях, и предвкушать грядущие события - опасности я не чуял, ибо никто из них не внушал мне страха. Порой они приносили жертвы у огненного алтаря; приезжал к нам и маг - жилистый старец, любивший карабкаться по окрестным скалам, подобно следующему за козами пастуху, убивая змей и скорпионов. Мне нравилось смотреть на языки пламени, на их отражения в полированных эфесах мечей, в золотых бляхах и богато украшенных шлемах. И думалось мне, так всегда и будет, пока я не присоединюсь к этим могучим воинам уже в качестве мужчины.
Вознеся молитву, они вместе выпивали священный напиток, после чего заводили разговоры о воинской чести.
В этом вопросе я был сведущ. Едва я достиг пятилетнего возраста, меня забрали от воспитывавших меня женщин, дабы обучить верховой езде, метанию из пращи и ненависти ко Лжи. Дух многомудрого Бога питал светлый огонь. Во мраке Лжи таилось безверие.
Недавно умер царь Ох. Мало кто скорбел бы о нем, угасни царь от болезни, но поговаривали, что причина смерти царя - не болезнь, но снадобье. Багоас был высшим властителем государства, уже многие годы правившим наравне с самим царем, а молодой Арс лишь недавно женился, достигнув совершеннолетия. Ох же, имея выросшего сына и многочисленных внуков, начал понемногу урезать власть Багоаса. И умер, когда скорое падение визиря стало казаться очевидным и неминуемым.
«Стало быть, теперь, - рассуждал один из отцовских гостей, - вероломство освободило трон, хотя бы и для полноправного наследника. Сам я не виню Арса; сказывают, его честь осталась незапятнанной... Но царский сын еще юн, власть Багоаса возросла вдвое, и отныне старик в любое время может присвоить митру. Ни один евнух не возносился еще столь высоко».
«Не часто, но случается, - ответил отец, - их охватывает подобная жажда власти. Оттого лишь, что у них не может быть сыновей». Он поднял меня, сидевшего рядом, на руки. Кто-то пробормотал благое пожелание.
Гость наивысшего ранга, имевший земли у самого Персеполя, но последовавший за царским двором в Сузы, сказал на то: «Все мы согласны, что Багоас не должен править страной. Имея терпение, мы увидим, как с ним уживется Арс. Пускай он молод; мне кажется, дни визиря уже сочтены».
Не ведаю, как поступил бы Арс, если бы оба его брата не были отравлены. Именно тогда он покинул дворец, дабы сплотить преданных друзей.
Три принца уже достигли совершеннолетия, но все трое по-прежнему оставались близки. Достигнув престола, цари часто отворачиваются от родственников; Арс был не таков. Визирь с подозрением относился к их дружеским беседам, и оба младших брата, один за другим, погибли от мучительных желудочных колик.
Вскоре после этого к нашему поместью прибыл гонец с царской печатью на доставленном свитке. Я был первым, кого встретил отец после отъезда посланника.
«Сын мой, - сказал он, - вскоре мне придется покинуть вас; царь созывает верных товарищей. Настанет время - помни об этом, сын, - когда каждому придется встать на сторону Света в битве с Ложью. - Его тяжелая рука легла мне на плечо. - Тебе непросто будет делить одно имя с исчадием зла. Но это едва ли надолго, Бог милостив. Чудовище в человечьем облике не сможет унести имя с собой, и тебе придется заново отстоять его честь. Тебе - и сынам твоих сынов». Он поднял меня и расцеловал.
Отец распорядился укрепить поместье. Один из склонов холма, на котором оно стояло, был чересчур покат, но стены подняли на несколько рядов и устроили в них удобные для лучников щели.
За день до предполагаемого отъезда к воротам поместья подскакал отряд воинов. Их письмо также было отягощено царской печатью. Мы не догадывались, что послание прибыло из рук мертвеца: Арс разделил участь своих братьев, его малолетние сыновья были задушены. Мужская линия рода Оха прервалась... Взглянув на печать, отец повелел открыть ворота. Всадники въехали на двор.
Увидев все это, я беспечно вернулся в аллеи фруктового сада под стенами башни, к своим детским играм. Потом послышался крик, и я выбежал посмотреть. Пятеро или шестеро воинов выволокли из дверей человека с чудовищной раной в центре лица; кровь стекала ему в рот, струилась по бороде. С него сорвали богатое одеяние - и по плечам мужчины также текла кровь, ибо ушей у него не было. Узнать его я сумел лишь по обуви: то были сандалии моего отца
Даже сейчас я порой со стыдом вспоминаю, что окаменел тогда от ужаса и молча наблюдал за его смертью, не испустив даже крика. Наверное, отец понял мое состояние, ибо, когда его тащили мимо, он успел прокричать: «Орксинс предал нас! Орксинс! Запомни имя! Орксинс!»
Открытый окровавленный рот и вопль исказили черты, сделав лицо еще страшнее. Не знаю, слышал ли я эти слова, - я только и мог, что стоять там, подобно каменному столбу, когда воины поставили моего отца на колени и, ухвативши за волосы, потянули вперед. Им пришлось пять или шесть раз ударить мечом, чтобы разрубить шею. Пренебрегшие милосердием в своем рвении, эти люди могли отрезать уши и нос уже после того, как отсекли бы голову; визирь не усмотрел бы разницы.
Занявшись отцом, они позабыли о моей матери. Должно быть, она сразу взбежала на башню; в минуту его смерти мать бросилась вниз, так что солдаты упустили возможность надругаться над ней. Падая, она кричала, - оттого лишь, мне кажется, что слишком поздно увидела меня у подножия стены. Мать рухнула на камни двора на расстоянии древка копья от меня, и череп ее раскололся на моих глазах. Верю, дух отца успел увидеть, как бесстрашно она последовала за ним.
У меня были две сестры - двенадцати и тринадцати лет. Была и еще одна, девятилетняя, - от второй жены отца, которую унесла лихорадка. Я слышал их истошные крики. Оставили ли их умирать после того, как солдаты натешились добычей, убили их или захватили живыми, того я не знаю.
Наконец предводитель отряда обратил свой взор на меня, сильной рукой поднял в седло, и мы поскакали прочь. Возле моей ноги болталась окровавленная сума с головой отца. Оставшаяся у меня крохотная часть рассудка озадаченно вопрошала, отчего воин сжалился надо мною. Ответ был дан мне той же ночью.
Нуждаясь в деньгах, мой мнимый спаситель не оставил меня себе. На базарной площади Суз, города лилий, я стоял раздетый донага, пока покупатели распивали из маленьких чашечек финиковое вино, шумно торгуясь. Греческие мальчики воспитываются вне стыда, они привычны к обнаженному телу; у нас же более строгие понятия о благопристойности. В своем неведении я думал, что пасть ниже уже невозможно.
Всего только месяц назад мать выбранила меня за то, что я заглянул в се зеркало. Она сказала, я слишком юн для тщеславия, я же только мельком взглянул на свое лицо - и мало что успел заметить. Мой новый хозяин, однако, не скупился на похвалы: «Настоящая порода, только взгляните. Наследник исконных персов, с грацией косули. Посмотрите на эти тонкие кости, на его профиль - повернись, мальчик, - власы, сиянием подобные бронзе, прямые и мягкие, словно шелк из страны Цинь, - подойди же, мальчик, дай им потрогать. Брови, выписанные тонкой кистью. Эти большие глаза, словно раскрашенные бистром, - о, это озера любви! Эти нежные руки не продаются задешево, чтобы скоблить потом полы... Только не говорите, что вам предлагали подобный товар в пять прошедших лет или даже десять».
Как только он делал паузу, чтобы перевести дух, торговец замечал в ответ, что не намерен покупать себе в ущерб. Наконец тот назвал свою последнюю цену, и воин возопил, что такая сумма - чистый грабеж. Торговец же возразил, что нельзя упускать из виду известный риск: «Мы теряем одного из пяти, когда скопим их».
«Скопим их», - подумал я, в то время как ладонь страха закрыла вежды понимания. Дома я наблюдал за тем, как холостили быка... Я не вздрогнул, не открыл рта, мне не о чем было просить этих людей. Как я убедился на собственном горьком опыте, в сем мире не осталось места для жалости.
Стенами своего двора - по пятнадцати футов высотой - дом торговца напоминал царскую тюрьму. Рабов кастрировали у одной из них, под навесом. Меня опоили слабительным и не кормили; считалось, что так я легче перенесу оскопление. Затем меня втолкнули в холод и пустоту, дав сперва рассмотреть низкий столик с разложенными на нем ножами и специальную раму с торчащими в разные стороны палками, к которым привязывались ноги мальчиков. На раме я увидел зловещие темные потеки и грязные кожаные ремни... Только тогда я бросился к сандалиям торговца и вцепился в них с отчаянным плачем, умоляя о пощаде. Жалости в этих людях было не больше, чем в крестьянах, собирающихся холостить бычка. Они не сказали ни слова утешения; привязывая меня ремнями, они обсуждали какие-то базарные слухи, а затем приступили к делу, и я не слышал уже ничего, только боль и собственные крики.
Говорят, женщины забывают о муках деторождения. Что ж, их направляют руки самой природы. Но ничья рука не сжала мою, дабы облегчить боль - сплошную боль меж почерневшим небом и землей. Ее я буду помнить до самой смерти.
Там была старая рабыня, кутавшая мои сильно гноившиеся раны. Работала она умело и быстро, чистыми руками, ибо мальчики считались достоянием хозяина и, как она призналась однажды, ее прогнали бы, потеряй она хоть одного. Рабыня сказала, что со мной все в порядке, «чистая работа», и позже добавила, глупо хихикая, что я смогу неплохо зарабатывать. Слов этих я тогда не понял; знал только, что она смеялась, пока я корчился от муки.
Как только я поправился, меня продали с торгов. Снова я стоял обнаженный, на сей раз на виду у глазевшей толпы. С помоста виднелся яркий краешек дворцовых стен, где, как обещал мне отец, я должен был в свое время предстать под царские очи.
Купил меня торговец драгоценными каменьями; хоть и не сам он, а жена его выбрала меня, указав красным кончиком пальца из-за опущенных занавесей носилок. Мой хозяин медлил, упрашивая дать новую цену: предложение разочаровало его. От боли и тоски я исхудал, сбросив, вне сомнения, вместе с весом большую часть своей красоты. Перед торгами меня буквально набивали едой, но мое тело неизменно извергало ее обратно, словно бы презрев саму жизнь. Тогда меня решили поскорей сбыть с рук, а жене ювелира хотелось иметь при себе хорошенького пажа, дабы возвыситься над наложницами, и для этой цели я был достаточно пригож. Еще у нее была обезьянка с зеленоватым мехом.
Я очень привязался к этому животному; моей обязанностью было кормить его. Когда я входил, обезьянка бросалась ко мне в объятия, норовя крепко вцепиться в мою шею крошечными черными ручонками. Впрочем, вскоре зверек прискучил госпоже и его продали.
Я все еще был слишком мал и привычно жил сегодняшним днем. Но когда продали обезьянку, я с трепетом заглянул в будущее. Мне никогда уже не бывать свободным человеком, меня так и будут всю жизнь продавать и покупать, как эту обезьянку, и еще - я никогда не стану мужчиной. Ночами эти мысли не давали мне уснуть. А утром казалось, что, лишившись мужского естества, я в одночасье состарился. Госпожа заметила, что я чахну, и повелела кормить меня так, что вскоре начались рези в животе. Но она вовсе не была жестока со мной и никогда не била, не считая тех случаев, когда я нечаянно ломал что-то ценное.
Пока я лежал, приходя в себя, у торговца, на престол воссел новый царь. Прямая линия Оха оборвалась, так что отныне в царских жилах текла разбавленная кровь каких-то боковых ветвей. Так или иначе, люди хорошо отзывались о государе. Датис, мой хозяин, не приносил новости в гарем, полагая единственной заботой женщин доставлять удовольствие мужчинам, а евнухов - приглядывать за ними. Глава евнухов, однако, с увлечением пересказывал нам все базарные сплетни; почему бы и нет? Это все, что у него было.
«Новый царь Дарий, - поведал нам он, - в достатке наделен и красотой, и доблестью. Когда царь Ох воевал с кардосцами и их могучий силач бросил вызов его воинам, только Дарий решился шагнуть вперед. Он и сам был завидного роста, а пронзив великана первым же дротиком, снискал славу, не потускневшую и по сей день. Не обошлось, разумеется, без разногласий, и маги исследовали небо в поисках знамений, но никто в совете не осмелился оспорить выбор Баго-аса; визиря попросту слишком боялись. Однако до сей поры никто не слыхал, чтобы царь убил кого-нибудь: по слухам, нрава он был самого спокойного и незлобивого».
Слушая рассказ евнуха и качая опахалом из павлиньих перьев перед лицом госпожи, я вспоминал пир по случаю дня рождения отца, последнего в его жизни. Гости правили вверх по склону холма и торжественным шагом вступали в ворота, конюхи принимали у них лошадей. У порога друзей приветствовал отец, рядом с которым стоял тогда и я... Один из гостей возвышался над остальными и столь был похож на бога, что даже не казался мне старым. Он отличался редкостной красотой, а все его зубы еще были на месте, и он подхватил меня, как грудного младенца... Я смеялся тогда. Разве не его звали Дарием? Но какое мне дело до того, кто ныне правит царством? - так думал я, качая свое опахало.
Вскоре, когда эти вести устарели, на базаре заговорили о западных землях. Там жили варвары, о которых рассказывал отец, - рыжеволосые дикари, красившие лица синим. Они жили на севере от Греции, племя, называвшее себя македонцами. Сначала они совершали набеги, затем у них хватило наглости объявить войну, и сатрапы прибрежных областей уже готовились отразить натиск македонцев. Последние новости гласили, что почти сразу после смерти царя Ар-са их собственный царь также был убит, на каком-то публичном представлении, где, как это принято у варваров, расхаживал без охраны. Наследник его был еще достаточно юн, чтобы Персия перестала беспокоиться о вторжении с западных рубежей.
Моя жизнь неспешно текла среди маленьких забот гарема: устраивать постель, приносить и уносить подносы с кушаньями, смешивать шербеты из горного снега и лимонного сока, красить госпоже ногти и отзываться на ласки девушек. У Датиса была всего одна жена, не считая трех молоденьких наложниц, которые были добры ко мне, зная, что их господин не питает пристрастия к мальчикам. Но если только госпожа замечала, что я прислуживаю им, она без жалости таскала меня за ухо.
Скоро мне стали давать небольшие поручения, позволившие выходить в город, - ведь покупка хны, краски для век или ароматных трав для бельевых сундуков могла оскорбить Достоинство главы евнухов; на рыночной площади и в лавках встречал я и других собратьев по несчастью. Некоторые евнухи походили на моего начальника - жирные и неуклюжие, с почти женскими грудями; увидев такого, я снова и снова зарекался умерить аппетит, хотя все еще быстро вытягивался в росте и, стало быть, нуждался в питании. Другие были иссохшие и визгливые, как измученные заботами старухи. Но некоторые держались уверенно и с достоинством, они были высоки и прямы; мне оставалось только догадываться об их секрете.
Настало лето; апельсиновые деревья на женской половине сада наполнили воздух ароматом, мешавшимся с благоуханным потом девушек, в скуке перебиравших пальцами по каменному краю бассейна с рыбками. Госпожа купила мне маленькую арфу, которую следовало удерживать на согнутом колене, и повелела одной из девушек научить меня ее настраивать. Я пел, когда в сад, задыхаясь от спешки и мелко сотрясаясь всем телом, вбежал глава евнухов. Его распирали новости, но он все же сделал должную паузу, чтобы вытереть пот со лба и проклясть жару, заставив всех прислушиваться с нетерпением. Сразу было видно: настал великий день.
- Госпожа, - взвизгнул он наконец, - визирь Ба-гоас умер!
Двор, словно гнездо скворцов, наполнился еле слышным щебетом. Госпожа махнула пухлой рукой, призывая всех замолчать:
- Но как? Неужели ты больше ничего не знаешь?
- Я узнал все в подробностях, госпожа. - Евнух вновь вытер лоб, дожидаясь приглашения сесть. Заговорщицки оглянувшись вокруг, подобно заправскому рыночному рассказчику, он заерзал на подушке. - Эта история уже хорошо известна во дворце, ибо случившемуся было множество свидетелей. Вы, несомненно, услышите все сами. Вы же знаете, госпожа, я умею спрашивать; если кому-то известно, значит, известно и мне. Дело обстоит так: вчера Багоас испросил у царя аудиенцию и получил ее. Мужам подобного ранга, естественно, подают только самые изысканные вина. Внесли напиток, уже разлитый по золоченым чашам. Царь взял свою, Багоас - вторую, и визирь подождал, пока царь не пригубит вина. Какое-то время Дарий держал чашу в руке, говоря о каких-то мелочах и наблюдая за лицом Багоаса; затем сделал вид, что отпил немного, и вновь опустил чашу, не сводя глаз с визиря. А потом сказал: «Багоас, ты верно служил трем царям. Государственный муж твоих заслуг должен быть отмечен подобающей ему честью. Выпьем же за здоровье друг друга - вот моя чаша, возьми ее; я же выпью из твоей». Виночерпий подал евнуху царскую чашу и передал вторую царю...
Выдержав необходимую паузу, евнух продолжал: - Лицо, соблаговолившее поведать мне об этих событиях, сравнило цвет щек визиря с бледным речным илом... Царь выпил, и наступила тишина. «Багоас, - сказал он. - Я допил вино; жду теперь, чтобы и ты выпил за мое здоровье». Тогда Багоас прижал к груди ладонь, набрал воздуху и молил царя извинить его немощь; у него потемнело в глазах, и он испрашивал разрешения удалиться. Но царь ответил: «Садись, визирь. Это вино - твое лучшее лекарство». Тот сел; похоже, ноги попросту изменили ему. Чаша тряслась в руке, и вино начало проливаться. И тогда царь при встал в своем кресле, повысив голос так, чтобы слышали все: «Пей свое вино, Багоас. Ибо говорю тебе и не лгу: что бы ни было сейчас в твоей чаше, тебе лучше осушить ее одним глотком». Тут визирь выпил. И когда он встал, чтобы уйти, царская охрана приступила к нему с поднятыми пиками. Царь же дождался, пока яд не начал действовать, и только тогда оставил их, приказав ждать конца. Говорят, визирь умирал не менее часа.
Раздалось немало восклицаний, походивших на звон монет в шапке искусного рассказчика. Госпожа спросила о человеке, предупредившем царя. Глава евнухов с лукавым видом понизил голос:
- Царскому виночерпию пожаловано почетное одеяние... Кто знает, госпожа? Некоторые говорят, что царь не забыл о смерти Оха и что, обменявшись чашами, визирь прочел свою судьбу на его лице, но уже ничего не мог сделать. Пусть ладонь благоразумия закроет мудрые уста.
Значит, божественный Митра, покровитель правой мести, свершил свой суд. Отравитель умер от яда, как того и заслуживал. Но для богов век - мгновение. Мой тезка погиб, как и обещал мне отец; но Багоас покинул сей мир слишком поздно и для меня, и для сынов моих сынов.
2.
Два года я прислуживал в хозяйском гареме, где более всего страдал от невыносимой скуки, вполне способной заморить человека до смерти. Я подрос, и хозяевам пришлось дважды сменить мою одежду. И все же мой рост рано замедлился. Дома говорили, что я буду таким же высоким, как отец, но оскопление, должно быть, причинило мне не только боль. Я и сейчас немногим выше подростка и всю жизнь сохранял мальчишескую стройность.
Как бы то ни было, на базаре мне не раз доводилось слышать похвалы своей красоте. Порой со мной заговаривали мужчины, но я отворачивался от них; по простоте душевной мне казалось, что они не заинтересовались бы мною, зная, что я - раб. И все же меня радовала возможность спастись на время от женской болтовни, окунуться в краски базарной жизни и глотнуть свежего воздуха.
Теперь уже и хозяин стал давать мне простые поручения: отнести записку ювелирам новой лавки, например, или что-нибудь в том же роде. Я побаивался царских мастерских, но Датис, казалось, считал, что делает мне приятное, посылая туда. Ремесленники в основном были греческими рабами, ценимыми за
мастерство. Естественно, на лице у каждого было проставлено клеймо, но то ли в качестве наказания, то ли с целью предотвратить побег вдобавок их часто лишали ноги, а порой и обеих. Тем из них, что вращали точильные круги, шлифуя геммы, в работе были нужны и руки, и ноги; чтобы их легче было выследить в случае побега, им отрезали носы. Я старался смотреть куда угодно, только не на них, - пока не заметил испытующий взгляд ювелира, явно подозревавшего меня в желании что-то стянуть.
С детства я знал, что, после трусости и Лжи, наибольшим позором для благородного человека было занятие торговлей. О продаже и речи быть не могло; даже купить что-либо считалось бесчестьем. Все необходимое знатному мужу даст его собственная земля. Даже зеркальце моей матери, с выгравированным на нем крылатым мальчиком, доставленное из далекой Ионии, попало в наш дом с ее приданым. Как бы часто мне ни приходилось покупать что-то, всякий раз я испытывал жгучий стыд. Правду говорят люди, все познается лишь на собственном опыте.
Для ювелиров то был скверный год. Царь отправился на войну, оставив Верхний Город безлюдным, подобно кладбищу. Юный царь македонцев добрался до Азии и захватывал греческие города один за другим, изгоняя персов. Ему было тогда немногим более двадцати, и сатрапы прибрежных областей не приняли его всерьёз. Но он разбил их и, переправившись через Граник, заставил считать себя еще более опасным противником, нежели его отец.
Поговаривали, что македонский царь не был женат и что в походе его не сопровождали домочадцы - одни лишь воины, словно тот был не царем, а каким-нибудь разбойником. Зато его армия могла передвигаться необыкновенно быстро, даже по незнакомой горной стране. Гордость заставляла его носить блестящие доспехи, чтобы его всегда можно было увидеть в бою. О доблести его ходило множество историй, которые я не стану пересказывать, ибо те из них, что были правдивы, известны ныне всему свету; лживых же мы слышали достаточно. В любом случае молодой царь македонцев уже достиг всего, к чему стремился его отец, и явно не собирался останавливаться.
Дарий между тем созвал армию и самолично отправился навстречу. А так как царь царей не путешествует в одиночестве, подобно юному набежчику с Запада, он захватил с собой двор и домочадцев, с их собственными слугами, равно как и гарем - с матерью царя, самой царицей, принцессами и маленьким наследником, со всеми их непременными спутниками: евнухами, цирюльниками, швеями, прачками и так далее. Царица, слывшая исключительной красавицей, всегда приносила местным ювелирам хороший доход.
Приближенные царя также взяли на войну своих женщин, жен или наложниц - просто на тот случай, если поход затянется надолго. Так что в Сузах перевелись покупатели, за исключением тех, что могли позволить себе лишь дешевые побрякушки.
Той весной госпожа не получила нового наряда и целыми днями обращалась с нами неласково. Самая хорошенькая из наложниц приобрела новую вуаль, что на неделю сделало жизнь в гареме невыносимой. У главы евнухов стало меньше денег на покупки, чем обычно; госпожа оказалась урезана в сладостях, рабы -в пище. Мне же оставалось только щупать худую талию и с превосходством поглядывать на других евнухов.
Я становился все выше. Хотя я опять вырос из прежней своей одежды, на обновки вовсе не рассчитывал, но, к моему удивлению, хозяин все же купил мне красивую тунику, шаровары с поясом и верхнюю куртку с широкими рукавами. На поясе даже был золотой ободок. Новое одеяние столь меня обрадовало, что, надев его впервые, я нагнулся над бассейном рассмотреть себя и не был разочарован.
В тот же день, вскоре после полудня, хозяин позвал меня в комнату, где обычно обсуждал дела с гостями. Помню, мне показалось странным, что Датис избегает поднимать на меня глаза. Начертав несколько слов и скрепив их печатью, он обратился ко мне:
- Отнеси это ювелиру Обару. Отправляйся сразу в мастерские, не шляйся по базару. - Оторвав взгляд от своих ногтей, он посмотрел на меня. - Обар мой лучший покупатель, так что постарайся быть с ним почтительным.
Его слова поразили меня.
- Господин, я никогда не был невежлив с покупателями. Неужели кто-то пожаловался на меня?
Дальнейшее запомнилось мне лишь смутно. Память моя сохранила лишь нестерпимую вонь его тела и прощальный подарок: когда все кончилось, Обар наградил меня кусочком серебра за труды. Серебро я отдал прокаженному на базаре, принявшему его на лишенную пальцев ладонь и пожелавшему мне долгой жизни.
Я думал об обезьянке с зеленоватым мехом, которую унес мужчина с жестоким лицом, намеренный обучить ее каким-то базарным трюкам. Мне пришло в голову, что, наверное, ювелир решил «опробовать» товар, прежде чем сделать покупку. Я бросился к канаве; меня так рвало, что, казалось, еще немного - и я извергну собственное сердце. Никто даже не поглядел в мою сторону. Весь в холодном поту, я вернулся в дом своего господина.
Хотел Обар купить меня или нет, того я не знаю, но хозяин явно никого продавать не собирался. Ему было гораздо проще снова и снова оказывать Обару эту маленькую услугу - он одалживал меня ювелиру дважды в неделю.
Сомневаюсь, чтобы мой господин хоть раз задумался, каким словом люди могли назвать его поступок. Вскоре обо мне прослышал приятель Обара и, должно быть, позавидовали, Не будучи сам торговцем, он платил монетами; он-то и передал добрую весть дальше... Уже очень скоро меня посылали к кому-то практически ежедневно.
Когда тебе двенадцать лет, о смерти можно мечтать, но мечта эта должна быть слишком ясной, чтобы действительно решиться наложить на себя руки. Я часто думал о смерти; мне снились кошмары, в которых мой безносый отец выкрикивал уже мое имя, вместо имени предателя. Но в Сузах не было достаточно высоких стен, чтобы я мог, вслед за матерью, броситься и разбиться о камни; никакой иной способ я не считал надежным. Что же до бегства, то перед глазами у меня был наглядный пример для подражания: обрубки ног рабов царского ювелира.
Стало быть, я ходил к своим клиентам, как мне приказывал мой господин. Некоторые из них были лучше Обара, другие - хуже стократ. Я еще могу припомнить, как замирало холодным комком сердце, когда мне доводилось подходить к незнакомому еще дому; как однажды мне приказали выполнить некую прихоть, которую я не могу описать здесь, и я вспомнил отца: уже не страшную маску, а гордого мужа, стоящего на пиру в честь своего последнего дня рождения, наблюдающего при свете факелов за тем, как наши воины танцуют с мечами... Чтобы почтить его память, я вырвался из объятий мерзавца и назвал его именем, которого тот заслуживал.
Из боязни испортить дорогую вещь, мой хозяин не стал наказывать меня освинцованной плетью, часто гулявшей по плечам нубийца-привратника, - но и трость его оказалась вполне тяжела. С еще гудевшей спиной я был послан назад - вымолить прощение у клиента и исполнить его просьбу.
Более года я вел подобную жизнь, утешая себя лишь тем, что когда-нибудь выйду из детского возраста и мои мученья закончатся сами собой. Госпожа ничего не знала о них, и я старался обмануть ее, всегда держа наготове подходящий рассказ о прошедшем дне. В ней было больше благопристойности, чем в муже, но госпожа не имела власти спасти меня. Если б только она узнала правду, домашний очаг превратился бы в кошмар, пока - во имя мира в семье - Датис не продал бы меня за лучшую цену, которую ему могли посулить. Стоило мне вспомнить о покупателях - и ладонь благоразумия прикрывала мои уста.
Всякий раз, проходя по базару, я представлял, как люди говорят меж собой, указывая в мою сторону: «Вон он идет, этот продажный мальчишка Датиса». И все-таки мне частенько доводилось бывать там, чтобы удовлетворять любопытство госпожи. До Суз добрались слухи о том, что царь держал великую битву с Александром у морского города Исса и проиграл ее. Дарий, единственный из всего войска, спасся на коне, бросив колесницу и доспехи. Что ж, царь остался жив, думал я, многие сочли бы его участь везением.
Когда до нас дошли наконец достоверные рассказы, мы узнали о захвате гарема с царицей, матерью Дария и всеми детьми. У меня были веские причины догадываться об их дальнейшей участи. Крики сестер все еще звенели в моих ушах; я представлял себе малолетнего принца на остриях пик, что, без сомнения, случилось бы и со мною, если б не жадность моего «спасителя». Впрочем, я никогда не видел всех этих людей и, поспешая к дому некоего господина, которого знал чересчур хорошо, сохранил немного жалости и для себя самого.
Позже кто-то принес весть - и клялся, что она явилась прямиком из Киликии, - будто бы Александр поселил царственных женщин в отдельном павильоне и, не допустив до них солдат, оставил им даже прислугу. Говорили, что и наследнику была сохранена жизнь... Над рассказом смеялись, ибо никто и никогда не вел себя подобным образом во время войны, не говоря уже о варварах с запада.
Царь спешно отступил к Вавилону и остался там на зиму. Весной же, однако, он вернулся в Сузы из-за жары - отдыхать от трудов, пока его сатрапы собирают новое воинство. Только нужды гарема удержали меня от того, чтобы бежать глазеть на царскую кавалькаду: любой мальчишка, каким я отчасти еще был, не смог бы устоять перед подобным зрелищем. Ждали, что Александр двинется теперь в глубь персидских земель, но у него хватило безрассудства осадить вместо этого Тир - хорошо укрепленную крепость на острове, способную выдержать десять лет осады. Пока македонец развлекался подобным образом, царь вполне мог наслаждаться отдыхом.
Теперь, когда царский двор воротился, пусть даже без царицы, я уповал на то, что к ювелирам вновь вернутся их доходы; тогда, возможно, мне позволят свернуть свою торговлю и остаться прислуживать в гареме. Некогда подобную жизнь я находил скучной; ныне она манила к себе, подобно пальмовой роще в сердце пустыни.
Вы считаете, наверное, что к тому времени я уже мог бы смириться со своим занятием. Но мальчик тринадцати лет - это все тот же десятилетний ребенок, пусть даже проживший еще три долгих года... Среди холмов, далеко-далеко, я еще способен был различить развалины отчего дома.
У нескольких клиентов я мог бы, подластившись, выклянчить хорошие деньги, которые можно было не показывать хозяину. Но я скорее вкусил бы верблюжьего помета, чем попросил бы; некоторые, однако, были столь утомлены моей угрюмостью, что одаривали меня в надежде увидеть улыбку. Другие старались причинить мне боль самыми разными способами, но я быстро понял, что они станут мучить меня в любом случае, а мольбы только подхлестнут их. Худший из всех оставил меня в рубцах с ног до головы, и хозяин отказал ему впредь, но не из сострадания ко мне, а потому лишь, что тот портил чужое добро. С другими я познал изобретательность любви и потому не отказывался улыбнуться за серебряную монету, но, получив ее, покупал курительное зелье. Надышавшись им до полного отупения, я хладнокровно мог исполнять их прихоти; потому меня и по сей день еще мутит от его сладкого запаха.
Некоторые были по-своему добры ко мне. С ними мне казалось даже, что оказанное уважение требует чего-то взамен. Не ведая другого способа воздать им за доброту, я старался доставить удовольствие, и они рады были научить меня делать это лучше. Так я познал начала искусства.
Был среди них один торговец коврами, который, закончив, обращался со мной как с дорогим гостем: усаживал рядышком, наливал вина и вел долгие беседы. Вину я был рад, ибо порой торговец делал мне больно; впрочем, он всегда был ласков со мной и старался доставить радость. Боль свою я скрывал - из гордости или от стыда, сколько его еще во мне оставалось.
Однажды он принял меня, вывесив на стене ковер, потребовавший от мастеров десяти лет работы. Торговец сказал, что хочет насладиться им прежде, чем ковер будет отправлен заказчику - другу самого царя, привыкшему к исключительному изяществу. «Быть может, - произнес в задумчивости торговец, - он знавал и твоего отца».
Я же почувствовал, как кровь отхлынула от лица, как похолодели ладони. Все это время я полагал свое имя собственной тайной, а имя отца - свободным от позора. Теперь же я понял, что хозяин узнал мою тайну от торговца рабами и похвалялся ею. Почему бы нет? Визирь, местью коего я лишился родных, опозорен и убит; оскорблять его ныне уже не считается изменой. И я съежился, подумав о нашем имени в устах всех тех, кто прикасался ко мне...
Прошел месяц, но я так и не сумел привыкнуть к этой мысли. Я с радостью убил бы многих своих клиентов за то, что они знали. И когда за мною вновь послал торговец коврами, я был лишь благодарен, что это он, а не кто-нибудь похуже.
Я прошел прямо во двор с фонтанчиком, где он иногда любил посидеть на подушках под лазурным навесом, прежде чем ввести меня в дом. Но на сей раз торговец был не один; рядом с ним сидел какой-то другой мужчина. Я застыл в дверях, страшась, что опасливые мысли ясно читаются на моем лице.
- Входи же, Багоас, - позвал торговец. - Не пугайся так, милый мальчик. Сегодня мы с моим другом не спросим с тебя ничего, кроме свежести твоего присутствия и удовольствия от твоего чарующего пения. Рад видеть, что ты захватил арфу.
- Да, - отвечал я, - хозяин передал мне вашу просьбу.
Я не знал только, спросил ли Датис за это больше обычного.
- Входи. Мы оба измучены заботами прошедшего дня, согрей же нам души своим искусством.
Я пел для них, повторяя про себя: «Нет, они не успокоятся на пении». Гость не походил на купца; он был совсем как один из друзей отца, пусть не с таким грубым лицом. Какой-то покровитель торговца, думал я. И сейчас меня подадут ему на блюде, выложенном зеленью.
Я ошибался. Меня попросили спеть еще, потом мы говорили о всяких мелочах, а вскоре меня отпустили, сделав маленький подарок. Такого со мной еще не бывало... Когда дверца во дворик закрылась за моей спиной, я услышал ровное гудение их голосов и знал, что говорят обо мне. Что ж, решил я по дороге домой, сегодня я дешево отделался. Значит, скоро мы еще встретимся с этим «другом».
Так и вышло. На следующий же день он купил меня.
Вот так, подобно обезьянке, я провалился вдруг в еще неизвестную новую жизнь. Госпожа едва не утопила меня слезами; меня словно завернули в мокрую простыню. Конечно же, он продал меня, не спросив мнения супруги. «Ты был таким нежным мальчиком, таким милым. Я знаю, даже сейчас ты оплакиваешь родителей, я видела скорбь на твоем лице... Я молюсь о добром господине для тебя; ты ведь еще сущее дитя... Так спокойно, так уютно тебе было с нами...»
Мы заплакали снова, и все девушки в гареме подошли обнять меня на прощание. Надушенная свежесть их тел казалась сладостной в сравнении с дурными воспоминаниями. Мне было тринадцать, но я мнил, что повидал уже все в этой жизни и, доживи хоть до пятидесяти, не узнаю ничего нового.
Я покинул дом наутро: за мною пришел исполненный достоинства евнух лет сорока, с приятным лицом и все еще следивший за фигурой. Он держался со мной столь вежливо, что я решился спросить у него имя своего нового хозяина. Евнух слегка изогнул губы в осторожной улыбке: «Сначала нужно увериться, что ты подходишь ему. Сдержи любопытство, мальчик, в свое время ты все узнаешь».
Я чувствовал, он что-то скрывает, пусть не из злого умысла. И, пока мы шли через базар к тихим улочкам с большими домами, надеялся, что вкусы моего нового господина не окажутся слишком необычными.
Дом был похож на все остальные. От улицы его, как и прочие богатые особняки, скрывала высокая стена с громадными воротами, щедро обитыми листами бронзы. Внутренний двор украшали высокие деревья, чьи верхушки едва виднелись из-за стены. Все здесь казалось величественным и очень старым. Евнух отвел меня в маленькую комнату в крыле прислуги - каморку с единственной кроватью. Впервые за три года я усну, не слыша свистящего храпа главы евнухов... На кровати лежала стопка чистых одежд. Они казались скромными по сравнению с моим костюмом; только надев их, я убедился, что они куда удобнее и прочнее. Евнух поднял прежнюю мою одежду двумя пальцами и фыркнул: «Безвкусная дешевка. Здесь она тебе не понадобится. Ладно, какое-нибудь бедное дитя будет ей радо».
Я думал, что теперь меня отведут прямо к господину; тем не менее я считался недостойным увидеть его лик без особой подготовки, начавшейся в тот же день.
То был огромный старый дом, с опоясавшей двор прохладной анфиладой запущенных комнат. Казалось, здесь никто не живет, - обстановка некоторых состояла лишь из древнего сундука или старого дивана с вытертой обивкой. Пройдя через них, мы все же попали в комнату с полным набором мебели; мне подумалось, впрочем, что ею не пользовались, а просто хранили там. У стены стояли стол со стулом, покрытым чудесной резьбой; был здесь и буфет, уставленный красивыми сосудами из глазурованной меди; к другой же стене была придвинута пышно убранная кровать с вышитым балдахином. Странно, но она была застелена, и рядом с ней стояли скамеечка для одежды и ночной столик. Все здесь было отполировано до блеска, но комната почему-то все равно не казалась обитаемой. Резные окна облепили гирлянды ползучих растений, отчего свет в ней отдавал зеленью, словно вода в бассейне с рыбками.
Как бы то ни было, вскоре я обнаружил ответ на загадку. Комнату специально подготовили для моего обучения.
Изображая хозяина, евнух уселся на резной стул, дабы показать мне, как именно нужно предлагать то или иное блюдо, наливать вино, ставить чашу на стол или вкладывать ее в руку господина. В его манерах сквозила надменность благородства, но ни разу он не ударил и не выбранил меня, а потому я не чувствовал враждебности к этому человеку. Вскоре я понял, что тот трепет, который евнух старался внушить мне, тоже был частью подготовки, и, осознав это, действительно испытал растущий страх.
Сюда же мне принесли и полуденную трапезу; выходит, я не должен есть в обществе простых слуг. С тех пор, как мы вошли в дом, я вообще никого здесь не видел, кроме приведшего меня евнуха. В конце концов мне стало немного не по себе: я испугался, что меня оставят здесь на ночь, в этой огромной и страшной постели, посреди комнаты, кишащей призраками; в последнем я был вполне уверен. Но после ужина я вернулся в свою крошечную комнатку... Даже нужник, которым я пользовался, казался давно никем не посещаемым - разве только огромными пауками, прятавшимися в облепившей его листве.
На следующее утро евнух вновь прогнал меня через все вчерашние уроки. Он казался довольным мною ровно настолько, насколько это вообще мог выказать человек с его чувством собственного достоинства. Ну конечно же, подумалось мне, он ожидает прихода господина! Вздрогнув, я сразу выронил блюдо.
Внезапно дверь распахнулась и, как будто за нею открылся сад, полный ярких цветов, в комнату для занятий вошел юноша. Он уверенно шагнул к нам: веселый, красивый, с золотыми украшениями и в богатой одежде, пахнущий тонкими и дорогими духами. Я далеко не сразу осознал, что, хоть ему было не менее двадцати, он оставался безбородым: на вид юноша более походил на гладко выбритого грека, нежели на евнуха.
- Привет тебе, оленеглазый отрок, - сказал он, щедро обнажив зубы, похожие на горсть свежеочи-щенного миндаля. - Что же, по крайней мере, однажды мне сказали чистую правду. - Юноша повернулся к моему наставнику. - И как идут дела?
- Вовсе не плохо для первых занятий, Оромедон. Со временем из него выйдет что-то путное. - В голосе евнуха звучало уважение, но он говорил с юношей скорее как с равным. Хозяином Оромедон явно не был.
- Поглядим. - Юноша подал знак невольнику-египтянину поставить на пол ношу и покинуть нас.
Я вновь повторил пройденный урок, и, когда собрался наполнить чашу вином, он сказал:
- Ты слишком сильно согнул локоть. Попробуй вот так, - он поправил меня, легко прикоснувшись к моей руке кончиками пальцев. - Видишь? Получается гораздо грациознее.
Предложив блюдо со сладостями, я замер, ожидая порицания.
- Неплохо. Теперь давай-ка проделаем то же самое еще разок, но с настоящим сервизом.
Из принесенного рабом тюка он вынул сокровище, при виде которого я зажмурился. Здесь были чаши, кувшины и блюда из чистого серебра с искусной гравировкой, инкрустированной золотыми цветами.
- Ну-ка, - сказал юноша, небрежно отодвигая медный сосуд. - Видишь ли, в руках, держащих воистину прекрасные вещи, есть несомненная красота, но достичь совершенства можно, лишь ощутив их благородный вес.
Его удлиненные темные глаза послали мне тайную улыбку.
Когда я осторожно поднял блюдо, Оромедон вскричал:
- Вот! В нем есть этот дар! Он не боится брать их, зная, как с ними следует обращаться. Кажется, у нас все будет отлично.
Оглянувшись вокруг, юноша спросил в недоумении:
- Но где же подушки? И столик для вина? Он ведь должен научиться служить в опочивальне.
Мой прежний наставник вперил в него вопрошающий взгляд.
- О да, - ответил юноша, тихо рассмеявшись; его золотые серьги мелодично звякнули. - В этом ты можешь быть уверен. Просто вели прислать сюда необходимое, и я все покажу ему сам. Я не стану беспокоить тебя.
Когда подушки были доставлены, он уселся на одну из них и показал, как следует подавать господину поднос, не поднимаясь с колен. Он вел себя столь по-дружески, даже указывая на мои ошибки, что я справлялся с этой новой для меня работой, не боясь показаться неуклюжим. Поднявшись, Оромедон похвалил меня:
- Замечательно. Быстро, ловко и плавно. А теперь давай приступим к обрядам спальни.
- Боюсь, господин, я еще не успел обучиться - ответил я, потупившись.
- Вовсе не обязательно называть меня господином. Это всего лишь игра, вторящая всем церемониям. Я же должен обучить тебя другим вещам. В спальне, разумеется, полно церемоний, но нам следует лишь быстро пробежать их; почти все здесь будут делать люди повыше рангом, чем мы с тобой. Впрочем, не сплоховать в случае чего тоже весьма важно. Начнем с кровати, которую уже должны были приготовить. - Мы вдвоем откинули расшитое покрывало; постель была застелена простынями плетеного египетского полотна. - Как, без благовоний? Не знаю, кто готовил для нас эту кровать: все равно как в постоялом дворе для погонщиков верблюдов. Ну, как бы там ни было, представим себе, что благовония все же рассыпаны.
Встав у кровати, Оромедон потянул с головы свою шляпу-петас.
- Это сделает какой-нибудь сановник действительно высокого ранга. Теперь, чтобы снять пояс, требуется сноровка; само собой, господин не станет оборачиваться, чтобы помочь тебе. Просто обхвати мою талию и скрести ладони; вот-вот, именно так. Потом халат. Начинай расстегивать сверху. Теперь зайди за спину и медленно опускай его вниз; твой господин немного раздвинет руки, этого вполне достаточно. - Я снял с него халат, обнажив стройные оливковые плечи, на которые сразу упали черные кудри, едва тронутые хной. Мой наставник сел на кровать. - Что до туфель, то тебе придется встать на оба колена, немного откинуться назад и снять их по очереди, принимая каждую ногу отдельно, но всегда начиная с правой. Нет, не вставай пока. Он уже успеет распустить пояс штанов; и теперь ты тянешь их на себя, все еще стоя на коленях и все это время не поднимая глаз.
Я выполнил повеление наставника, а он немного приподнялся на кровати, облегчая мне задачу, и остался в одной льняной повязке на чреслах. Двигался он с удивительной грацией, а кожа его не имела изъянов; то была не персидская, но мидийская красота.
Не нужно складывать; постельничий заберет одежду, но помни: она ни мгновения не должна валяться на виду. И теперь, если только эту комнату потрудились бы оснастить всем необходимым, ты набросил бы на плечи господина ночную рубашку - это я виноват, совсем про нее забыл, - под которой он снял бы повязку в соответствии со всеми приличиями.
Плотно завернувшись в простыню, Оромедон распустил свою повязку и отложил ее на стул.
Оромедон откинул покрывало, столь доброжелательно и уверенно улыбаясь, что я успел забраться в постель раньше, чем сообразил, что происходит. Я отпрянул, и сердце мое взорвалось упреком и досадой. Юноша нравился мне, и я доверял ему, - зря, он лишь играл со мною! Он ничем не лучше прочих.
Потянувшись, он поймал мою руку, сжал ее твердо, но без раздражения или похоти.
- Полегче, мой оленеглазый отрок. Замри-ка и послушай. Я никогда, за все это время, не сказал тебе ни одного лживого слова. Я всего лишь учитель, и все это - не более чем часть моей работы, ради которой я здесь. И если моя работа мне по душе, тем лучше для нас обоих... Знаю, ты о многом хотел бы забыть; уже скоро память твоя смилостивится. В тебе есть гордость - уязвленная, но не растоптанная. Наверное, именно она превратила твои приятные черты в подлинную красоту. Обладая таким нравом, ты конечно же должен был сдерживаться, живя так, как жил: разрываясь меж своим жалким, корыстным хозяином и его грубыми дружками. Но пойми, те дни уже прошли. Пред тобою - новая жизнь. Надо понемногу делиться тем, что ты прячешь внутри, и я здесь затем, чтобы научить тебя искусству наслаждения. - Протянув вторую руку, он мягко потянул меня на подушки. - Начнем. Обещаю, тебе понравится.
Я не стал противиться уговорам. Оромедон мог и впрямь обладать неким чудесным секретом, и все получилось бы хорошо. Сначала так оно и выходило, ибо мой наставник был столь же сведущ в своей науке, сколь обаятелен, - подобно существу из иного мира, зовущему покинуть мой собственный. С ним мне показалось, что я смогу вечно плавать в океане удовольствия, не опускаясь в его темные глубины. Я принял все, что было мне предложено, презрев старую защиту; и боль, вонзившая в меня свои клыки, была страшнее, чем когда-либо прежде. И я впервые не смог удержаться от стона.
- Прости меня, - взмолился я сразу, как только сумел. - Надеюсь, я не помешал тебе. Это вырвалось не нарочно.
- Но почему? - Оромедон нагнулся ко мне, словно и вправду был встревожен. - Ведь я же не мог сделать тебе больно?
- Конечно, нет. - Я уткнулся лицом в простыню, стараясь промокнуть слезы. - Я всегда чувствую боль, если вообще что-то чувствую. Словно меня опять режут.
- Но ты должен был предупредить меня с самого начала, - его голос все еще казался обеспокоенным, за что я бесконечно был ему благодарен.
- Я думал, это происходит не только со мной... Со всеми нами.
- Ничего подобного. Давно ли тебя подрезали?
- Уже три года, - отвечал я, - с небольшим.
- Не понимаю. Дай мне снова взглянуть... Но это же прекрасная работа; я в жизни не видел рубцов чище. Меня сильно удивило бы, если, подрезая мальчика с твоим лицом, они взяли бы больше, чем необходимо для того, чтобы сохранить твои щеки безволосыми. Конечно, что-то могло не получиться... Нож может проникнуть чересчур глубоко и выжечь все корни чувства до остатка. Или эти мясники могут вырезать вообще все чувственное, как это делают с нубийцами - по-моему, из страха перед их силой. Но ты, затмевающий красотой любую женщину... Между прочим, мало кто из нас достоин этих слов, хоть нам то и дело приходится их слышать... Не могу понять, почему именно ты не можешь сполна насладиться любовью. Говоришь, ты страдаешь от болей с самого начала?
- Что? - вскричал я. - Неужели ты думаешь, я мог наслаждаться чем-то с этими свиньями? - Рядом со мной наконец-то был человек, готовый выслушать и понять. - Может, один или двое... Но я всякий раз старался думать о чем-то другом.
- Ясно. Теперь я начинаю догадываться, в чем дело. - Оромедон вытянулся на кровати с видом лекаря, обдумывающего жалобы больного. - Если только это не женщины. Ты ведь не думаешь о женщинах, правда?
Я вспомнил трех девушек, тискавших меня у бассейна, их округлые мягкие груди; мозг матери, брызнувший на камни нашего двора; вопли сестер. И, вспомнив, отвечал ему:
- Нет, не думаю.
- И никогда не смей этого делать. - Улыбка, таившаяся в глубине глаз, исчезла, когда он приблизил ко мне свое лицо. - Не воображай, что твоя красота - если она сдержит свое обещание - оставит женщин равнодушными, что они не станут носиться за тобой, вздыхая и перешептываясь, или клясться, будто их вполне устроит то, что у тебя есть. Неправда! Они и сами будут в это верить, но рано или поздно ты наскучишь им, и досада исполнит их ненависти, и они предадут тебя. Связаться с женщинами - самый верный способ закончить жизнь на колу, под палящим солнцем.
Лицо моего наставника потемнело. Различив за его убежденностью какое-то ужасное воспоминание и надеясь успокоить его, я вновь повторил, что никогда даже не думал о женщинах.
Он обнял меня, осторожно утешая, хотя боль уже покинула мое тело.
- Ничего, ничего, я даже не знаю, почему это пришло мне в голову. Все и так вполне ясно. Видишь ли, у тебя очень тонкая восприимчивость - к наслаждению, во всяком случае, а потому и к боли. Кастрация еще никому не приносила добра, но для одних она - неприятное воспоминание, для других же - кошмар на всю жизнь... Твое оскопление преследует тебя вот уже три года с лишком, тебе кажется, будто этот ужас может повториться. Так бывает порой; и, будь мы вместе, ты давно уже избавился бы от этого наваждения. Но ты презирал всех тех, с кем тебе доводилось делить постель. Внешне ты с этим мирился, повинуясь их мерзкой похоти; внутри же гордость отнюдь не спешила уступить ей. Ты предпочел боль удовольствию, которое унизило бы твой дух. Причина боли в твоем гневе и в сопротивлении духа.
- Но я не противился тебе, - возразил я.
- Знаю. Но боль пустила корни; их нельзя выкорчевать за один день. Позже мы попробуем снова... Если только удача будет сопутствовать тебе, ты быстро преодолеешь эту боль. И я скажу еще кое-что: там, куда ты вскоре попадешь, она не станет сильно тебя беспокоить. Так мне кажется. Я не могу сказать тебе больше; сей запрет переходит все границы благоразумия, но я обязан его соблюсти.
- Если бы только я мог остаться с тобой! - шепнул я.
- Оленеглазый мой, я сам желал бы того же. Но ты предназначен тому, кто выше меня, а посему не влюбляйся; наша разлука слишком близка. Оденься, церемонию облачения мы оставим на завтра. Сегодняшний урок и без того затянулся.
Мое обучение заняло еще несколько дней. Он приходил пораньше - один, без надменного евнуха, - и сам обучал меня тонкостям услужения за столом, у фонтана, в покоях, в ванной... Он даже привел чудесного коня, чтобы на заросшей, запущенной лужайке перед домом показать мне, как следует садиться в седло и спешиваться, не теряя изящества; из всех премудростей верховой езды прежде я знал лишь одну - как не свалиться с нашего горного пони. И затем мы возвращались в залитую колышущимся зеленым светом комнату с огромной кроватью.
Мой учитель все еще надеялся изгнать из меня моего демона, действуя терпеливо и мягко. Но боль всегда возвращалась ко мне, и сила ее лишь возрастала от наслаждения, коим питалась.
- Довольно, - сказал он наконец. - Для тебя это слишком много, для меня - слишком мало. Я здесь, чтобы преподавать, и, боюсь, начинаю забывать о своем долге. Пока мы должны остановиться на том, что таков твой удел, и прямо сейчас с ним ничего не поделать.
В досаде я обронил:
- Я предпочел бы вовсе ничего не чувствовать - как те, другие.
- О нет! Никогда не говори так. Для них единственная отрада - пища. Вспомни только, что становится с ними. Я хотел бы полностью исцелить тебя - ради нас обоих; но что до твоей роли, то она в том, чтобы приносить наслаждение, а не получать его. И сдается мне, что вопреки своей скорби (а может, и благодаря ей - ибо кто может сказать, что делает истинного мастера художником?) ты обладаешь даром. Ты деликатен по своей природе, ты тонок в любви; именно поэтому недавние связи лишь разочаровывали тебя. Ты был похож на искусного музыканта, вынужденного слушать визгливых уличных певцов. Тебе всего лишь нужно научиться владеть инструментом. Моей задачей было помочь, хотя, мне кажется, ты во многом превзойдешь наставника. На сей раз не стоит бояться, что тебя призовут туда, где искусство станет твоим позором; это я могу обещать.
- И ты все еще не можешь сказать, кто мой господин?
- А ты еще не догадался? Впрочем, откуда?.. Одно лишь скажу, и не забудь эти слова: он любит совершенство. В драгоценностях и в сосудах, в тканях, коврах и мечах; в лошадях; в женщинах и в мальчиках. Нет, не надо пугаться! Ничего ужасного с тобой не сделают, даже если ты допустишь ошибку. Но он может потерять интерес к тебе, и это будет печально. Мне хотелось бы представить тебя самим совершенством, меньшего он не ждет. Но позволь мне усомниться, что твоя маленькая тайна обязательно раскроется перед ним. Давай не будем больше вспоминать о ней и займемся приобретением полезного знания.
До сей поры, как я вскоре обнаружил, он был как музыкант, пробующий звучание еще не знакомой ему лиры или арфы, внимающий ее ответу на свои мягкие касания. Теперь же начались настоящие уроки.
Мысленно я уже слышу голос, принадлежащий человеку, не зашедшему в своих представлениях о рабстве далее собственных хлопков в ладоши и громогласных приказов. Этот голос гневно кричит мне: «Бесстыдный пес, ты хвастаешь тем, как растлил тебя в малолетстве тот, кто и сам был воспитан в разврате». На сие я могу ответить, что уже целый год провел в этой трясине, не зная помощи и не имея надежды; и теперь окунуться в ласку тонкую и изысканную было для меня не растлением, а проблеском небесного блаженства. Мир вокруг меня изменил краски - не знавший ничего, кроме свинской похоти, я изведал величественнейшую музыку чувств. Она пришла легко, словно я вспомнил вдруг искусство, некогда полностью подвластное мне. Еще дома я грезил порой плотскими снами; живя там и дальше, вне сомнения, я развился бы чрезвычайно рано. Все это стушевалось во мне, но не погибло.
Как поэт, воспевающий битвы, но в жизни не притронувшийся к оружию, я мог вызывать в своем воображении картины страсти, не страдая от ее кровавых ран, о которых знал достаточно. Я мог творить музыку, с ее паузами и ритмами; как сказал Оромедон, я напоминал ему музыканта, не умевшего хорошо танцевать, но способного играть для танцоров. В его природе было принимать удовольствие в той же мере, в какой он его дарил, но однажды я превзошел его. Тогда он молвил:
- По-моему, оленеглазый отрок, мне нечему более учить тебя.
Его словам я ужаснулся, словно вести о неслыханном доселе бедствии. И прижался к нему, повторяя:
- Любишь ли ты меня? Неужели то были всего лишь уроки? Станешь ли скучать, когда я уйду?..
- Я не учил тебя разрывать сердца, - улыбнулся он.
- Но любишь ли ты меня? - Я никому не задавал этот вопрос с тех самых пор, как погибла моя мать.
- Никогда не спрашивай об этом у него. Это звучит чересчур смело.
Я смотрел ему в глаза. Смягчившись, Оромедон обнял меня, словно ребенка, каким я еще, в сущности, и был:
- Люблю тебя всем сердцем, и с отчаянием думаю, что теряю тебя навсегда. - Он словно бы успокаивал дитя, страшащееся призраков и темноты. - Но завтра солнце встанет снова... Было бы жестоко брать с тебя клятвы; мы ведь можем и не встретиться более. А если встретимся, я не смогу говорить с тобой, и ты решишь, что я солгал. Я обещал не лгать. Служа великим, вверяй им судьбу свою. Не полагайся ни на что, но вей свое гнездо у стены, чтобы она защищала его от вет-ра... Понимаешь?
Над его бровью был маленький шрам, почти стертый временем. Я полагал его предметом гордости: друзья отца не считали за мужчин никого, на ком не было боевых отметин.
-Откуда это? - спросил я Оромедона.
-Конь сбросил меня на охоте. Тот самый конь,
на котором ты катался, - с того дня он мой. Видишь,
со мной не обошлись дурно. Но он не выносит испор-
ченных вещей, так что постарайся не спотыкаться.
- Я любил бы тебя, - сказал я, - будь ты покрыт шрамами с ног до головы. Неужели тебя могли ото-слать из-за?..
- О нет, я хорошо защищен от этого - ведь господин справедлив. Но я более не принадлежу к разряду безупречных ваз и полированных гемм. Не вей гнездо на ветру, мой оленеглазый. Вот тебе мой послед-ний урок. Надеюсь, ты достаточно повзрослел, чтобы воспользоваться моим советом, ибо ты еще очень юн, и он тебе пригодится. Пора вставать. Завтра мы увидимся снова.
- Ты хочешь сказать, завтра - в последний раз?
- Возможно. В конце концов, тебя ждет еще один урок. Я не показывал правильных движений при падении ниц.
- Ниц? - переспросил я в изумлении. - Но ведь так делают только в присутствии царя!
- Ну да, - отвечал Оромедон. - Долго же ты не мог догадаться.
Я взирал на своего наставника, вытаращив глаза,. И лишь через какое-то время завопил:
- Я не смогу! Не смогу, не смогу!
- Что за новости, после всех моих стараний? И не смотри на меня такими глазами, словно я принес тебе смертный приговор вместо славного будущего.
- Ты не говорил мне! - Я вцепился в него так, что оцарапал ногтями.
Оромедон мягко разогнул мои пальцы.
- Я оставлял тебе достаточно намеков. Думал, ты справишься. Но, видишь ли, испытание продолжается, пока ты окончательно не принят в свиту. Вполне возможно, ты не справился бы - и тогда тебя пришлось бы отослать прочь. Зная, кому тебя готовили служить, ты знал бы слишком много.
Я закрыл лицо, содрогаясь от душивших меня слез.
- Будет тебе, - Оромедон вытер мне глаза кончиком простыни. - Честно говоря, тебе нечего бояться. В нынешнем году у царя не все идет гладко, и ему требуется утешение. Говорю тебе, ты отлично справишься; я точно знаю. Кому же знать, как не мне?..
3.
Несколько дней я прожил во дворце, никем не треножимый; царь медлил призвать меня к себе. Я думал, что никогда в жизни не научусь находить дорогу среди великолепия залов, где повсюду высятся колонны - мраморные, порфировые, малахитовые, с вызолоченными капителями и кручеными стволами, а стены пе-стрят рельефами. Можно потеряться среди великого множества этих ярко раскрашенных фигур, спешащих на войну, несущих дары из дальних земель, тюки и сосуды, ведущих за собой быков и верблюдов. И кажет-ся, что ты одинок в их торжественном шествии, и не у кого спросить дорогу.
Во дворике евнухов я был встречен без особой теп-лоты - из-за моего особого положения, дарованного судьбой. По той же причине, впрочем, никто не обращался со мною скверно из опаски, что я могу затаить обиду.
Лишь на четвертый день жизни во дворце я увидел Дария.
Царь вкушал вино и слушал музыку. Покои, расширяясь, выходили в напоенный ароматом лилий крошечный садик с фонтаном. На цветущих ветвях Мигели золотые клетки с яркими птицами. У фонтана рабыни уже складывали свои инструменты, и голос певуньи замирал в благоуханном воздухе, но вода и птицы продолжали плести свои негромкие мелодии. Высокие стены создавали впечатление полного уединения.
На низком столике подле царя стояли кувшин с вином и пустая чаша; рассеянный взор его блуждал по саду. Я сразу признал в нем гостя, бывшего на пиру в честь рождения отца. Но в тот день он был одет для долгой поездки по скверным дорогам; ныне же на нем были роскошный пурпурный халат с белым рисунком и легкая митра, надевавшаяся в часы отдыха. Борода царя была аккуратно расчесана и умащена арабскими благовониями.
Я вошел вслед за придворным, опустив глаза долу. Поднимать взгляд на царя - неслыханное кощунство, а потому я не мог сказать, вспомнил он меня и встретил ли я благосклонность. Когда прозвучало мое имя, я распростерся на полу, как был научен, и поцеловал ковер у царских ног. Его туфли из мягкой окрашенной кожи были расшиты блестками и едва заметной золотой проволочкой.
Подняв поднос с вином, евнух вложил его в мои руки. Пока я пятился из покоев, мне послышался шорох богатых одежд.
Вечером того же дня я был допущен в царскую спальню, дабы прислуживать при отходе ко сну. Ничего не произошло, я лишь подержал халат немного, пока назначенный человек не принял его у меня. Тем не менее я старался двигаться грациозно, дабы не посрамить своего наставника. Казалось, Оромедон дал мне чересчур запутанные инструкции; на деле же но-
ничкам великодушно облегчали задачу, принимая и расчет их неопытность. Следующим вечером, пока псе мы ждали царского появления, старый евнух, каждая морщина которого вела красноречивый рассказ
о его обширном опыте, шепнул мне на ухо: «Если государь соизволит дать тебе знак, не уходи с остальными. Подожди, не будет ли для тебя каких-то иных указаний».
Я вспомнил, чему меня учили: ждал жеста, наблюдая из-под опущенных век; не стоял столбом, но замялся чем-то сообразным; заметил, оставшись наедине с царем, знак раздеться. Сложил одежду не на виду. Единственное, чего я не сумел сделать, - это подойти с улыбкой. Я был столь испуган, что знал наверняка: ничего, кроме жалкой гримасы, не получится. Итак, я приблизился, спокойно и доверчиво, надеясь на лучшее, - и простыни были откинуты для меня.
Сперва он целовал меня и тискал, словно куклу.
Потом я угадал его желания - ибо был к тому вполне готов; кажется, мои ласки не были отвергнуты. Как и обещал Оромедон, боли я не испытал, вовсе не будучи окован путами наслаждения. За все то время, пока я был с ним, Дарию ни разу не пришло в голову, что ев-нух вообще что-то может чувствовать. Подобные вещи не сообщают царю царей, если он сам не спросит.
Он наслаждался мною, как теплом огня, пением птиц, фонтаном или музыкой, - и вскоре я смирился с этим. Он никогда не обращался со мною грубо, никогда не унижал и не причинял боли. Соизволение уйти я получал в самых изысканных словах, если только царь уже не спал к тому времени; наутро же я часто получал подарки. Но я все-таки знал, что такое удовольствие... Дарию было под пятьдесят, и, вопреки всем ваннам и душистым мазям, запах старости становился все сильнее. В царской постели меня порой посещало единственное желание: увидеть рядом не этого высокого бородатого мужчину, а гибкое тело Оромедона. Но ни изящная ваза, ни полированная гемма не властны выбирать себе владельцев...
Если вдруг меня начинала покалывать досада, я привычно старался вспомнить свой недавний удел. Царь был измучен избытком удовольствий, но он вовсе не желал избегать их. Я давал ему то, в чем он нуждался; в ответ он был снисходителен и милостив. Стоило мне подумать о прочих - жадные мозолистые руки, вонючее дыхание и грязные мысли, - как я тут же жалел о минутной слабости и старался отблагодарить своего повелителя так хорошо, как только умел.
Уже очень скоро я прислуживал Дарию все его свободные часы. Он подарил мне замечательную маленькую лошадку, чтобы я мог сопровождать его в верховых прогулках по царскому парку. Нет ничего странного в том, что парк этот часто называли раем: поколение за поколением цари собирали здесь редкие цветущие растения со всех концов Азии. Высокие деревья, с землей и корнями, подчас нуждались в целой цепи повозок, влекомых волами, и в целой армии садовников, ухаживавших за ними в дороге. Дичь здесь также была отборной; во время охоты егеря гнали ее навстречу царю - и дружно аплодировали каждому меткому попаданию в цель.
Как-то Дарий вспомнил, что я могу петь, и пожелал услышать мое пение. Мой голос никогда не был особенно прекрасен, хотя порой голоса евнухов намного превосходят женские в силе и мягкости, но он был вполне приятным и чистым, пока я сам был мальчиком. Я бросился за маленькой арфой, купленной на базаре и подаренной мне моей прежней госпожой. Царь был так потрясен, словно я внес в его покои какую-то отвратительную падаль.
- Это что еще такое? Отчего ты не спросил у кого-нибудь подходящий инструмент? - Видя мое смятение, он проговорил тихо: - Да, я вижу, что гордость не позволила тебе просить. Но выброси же эту жалкую деревяшку. Ты споешь мне не раньше, чем получишь что-то, достойное своей красоты.
Мне принесли роскошную арфу из черепахового панциря и самшита, с колками из слоновой кости, и сам глава придворных музыкантов дал мне несколько уроков. Но однажды, еще до того, как я успел выучить его сложные пьесы, я наслаждался солнцем, сидя на кромке фонтана и вспоминая равнины за стенами отчего дома. Когда царь попросил спеть, я выбрал песню, которую пели у ночных костров дозорные нашего поместья.
Когда я закончил, Дарий поманил меня к себе; в его глазах мне померещился блеск.
- Эта песня, - сказал он, - словно воскресила предо мною твоего бедного отца. Что за счастливые дни канули безвозвратно, и с ними - наша молодость... Он был верным другом Арсу, да примет многомудрый Бoг его душу; будь он жив ныне, я встретил бы его здесь как друга. Знай, мальчик мой: я никогда не забуду, что ты - его сын.
Он положил мне на голову унизанную перстнями ладонь. Там были двое его друзей и дворецкий; с той минуты, как он и желал того, моя позиция при дворе изменилась. Я не считался более мальчиком, купленным для удовольствий, но стал фаворитом благородного происхождения, - и все знали об этом. Отныне я мог быть уверен, что, ежели моя внешность утратит привлекательность либо окажется вовсе испорчена, царь все равно станет приглядывать за моею судьбой.
Мне выделили славную комнату в верхнем ярусе дворца, с выходящим в парк окном и собственным слугой; то был египтянин, ухаживавший за мной, как за принцем. В четырнадцать лет мальчишеское очарование сменяется красотой юности, и мое лицо также начало меняться. Я даже слышал, как царь говорил друзьям, что предвидел мое обещание и что я выполнил его; он не верил, что во всей Азии кто-то может состязаться со мною в красоте. Все они, конечно, соглашались с ним, уверяя друг друга, что равных мне не сыскать. Само собой, уже скоро я научился держаться так, будто то была чистая правда.
Над царской постелью нависал решетчатый балдахин, по которому вились виноградные лозы из чистого золота. С них, в свою очередь, свисали гроздья драгоценных камней и большой светильник, украшенный тонкой резьбою. Порой, в глубокой ночи, когда он бросал на нас свои узорчатые тени, царь ставил меня у кровати, поворачивая в разные стороны, чтобы увидеть, как мое тело принимает свет. Мне казалось даже, что он мог бы обладать мною при помощи одних только глаз, если б не то уважение, которое царь питал к собственной мужественности.
Тем не менее бывали также и ночи, когда царь требовал развлечений. Мир, кажется, наполнен людьми, жаждущими всякий раз одного и того же и не терпящими малейших изменений. Порой это становится утомительным, но в то же время и не подвергает испытаниям воображение. Царь же обожал разнообразие и сюрпризы, хотя сам никогда не измысливал ничего нового. Опробовав все, чему научил меня Ороме-дон, я начал ждать дня, когда настанет и мой черед обучать своего преемника. Как я выяснил, до меня уже был мальчик, которого изгнали уже через неделю, ибо царь счел его начисто лишенным фантазии.
В поиске новых идей я посетил самую известную шлюху в Сузах - вавилонянку, якобы обучавшуюся в каком-то храме любви в Индии. В доказательство она показывала клиентам бронзовую статуэтку (купленную, если только мне не солгали, у проходившего мимо каравана), изображавшую двух демонов с тремя-четырьмя парами рук у каждого, совокуплявшихся в танце. Я счел невероятным, чтобы подобная игра принесла царю удовольствие, но оставил сомнения при себе... Женщины, похожие на эту, всегда постараются угодить евнуху, ибо мужчин у них бывает более чем достаточно; однако наивные и грубые ласки настолько разочаровали меня, что я встал и оделся, забыв о приличиях. Протягивая ей кусочек золота, я заявил, что хочу оплатить время, ибо я потратил его, но не смогу остаться, чтобы хоть чему-то научить ее саму. Она же столь разъярилась, что нашла силы от-ветить, только когда я выходил из ворот ее дома. Так собственная фантазия стала моим поводырем, ибо, как я посчитал, ничего лучше в Сузах нельзя было сыскать.
Именно тогда я научился танцевать.
Еще ребенком я любил следовать за танцующими мужчинами или же прыгать и вертеться под мелодии, которые насвистывал сам. Знал я также, что еще не все потеряно - стоит лишь обучиться. Царь возрадовался моему стремлению к знаниям (я не рассказал ему о вавилонянке) и нанял мне лучшего мастера в городе. Танцы оказались вовсе не детской забавой; обучение танцу можно сравнить с тренировкой воина, но я был готов к трудностям. Именно безделье и неподвижность делают евнухов тучными; они вечно сидят, шепчутся и ждут, пока не придет время что-нибудь сделать. Я же счел, что попотеть и хорошенько встряхнуть кровь вовсе не вредно.
Итак, в день, когда мой наставник объявил о конце занятий, я танцевал в садике с фонтаном перед самим царем и его друзьями: индский танец в тюрбане и набедренной повязке, расшитой блестками; греческий танец (по крайней мере, я так думал) в алом хитоне; кавказский танец с кривой позолоченной сабелькой. Даже господин Оксатр, брат царя, вечно взиравший на меня с презрением из-за своего пристрастия к женщинам, - даже он кричал от восторга, а после бросил мне золотой слиток.
Днем я танцевал в пышных нарядах; ночью я тоже танцевал, но тогда одеждой мне служили одни лишь легкие тени узорного светильника, свисавшего с золотой лозы. Очень быстро я научился замедлять свой танец ближе к его концу; царь никогда не оставлял мне времени на то, чтобы отдышаться.
Я часто задавался вопросом, уделял ли бы он мне столько внимания, если царица не осталась бы в плену. Государю она приходилась сводной сестрой и была
дочерью того же отца от самой младшей жены, не говоря уже о том, что по возрасту вполне годилась в дочери самому Дарию. По слухам, она была красивейшей женщиной во всей Азии; разумеется, царь не стал бы довольствоваться чем-то меньшим. Теперь же он уступил ее варвару, еще более молодому, чем она сама, И, судя по деяниям, горячему и темпераментному. Ни о чем подобном, конечно, он не говорил со мной. На самом деле, в постели он вообще почти не разговаривал.
Примерно тогда же я подхватил где-то пустынную лихорадку, и Неши, мой раб-египтянин, ухаживал за мной с большим старанием. Царь даже послал собственного врачевателя; сам он, впрочем, ни разу не пришел навестить меня.
Я вспоминал о шраме Оромедона, утешая себя, ибо мое зеркальце неизменно сообщало мне дурные новости. И все же, как бы юн я ни был, во мне, должно быть, еще теплилось нечто, жаждавшее... даже не знаю чего. Я плакал как-то ночью, слабый и измученный болезнью; Неши поднялся со своего соломенного тюфяка, чтобы смочить мне лицо. Вскоре после этого царь прислал мне какие-то золотые украшения, но все еще не приходил сам. Золото я отдал Неши.
Когда, поправившись, я снова услаждал царский слух игрой на арфе во дворике с фонтаном, к нам вошел сам Великий визирь, распираемый новостями. Евнух царицы бежал из лагеря Александра и просил об аудиенции.
Будь там кто-либо еще, всем им пришлось бы удалиться, и я последовал бы за ними, но я был вроде птиц или фонтана - частью обстановки. Кроме того, когда евнух вошел, ради сохранения тайны они говорили по-гречески.
Никто и никогда не спрашивал у меня, понимаю ли я этот язык. Но так уж вышло, что в Сузах жили несколько греческих ювелиров, с которыми торговал мой старый хозяин - геммами или же мною. Так что во дворец я вошел, отчасти зная язык, и проводил часы праздности, слушая греческого толмача. Он толковал для царя речи придворных чиновников и просителей, беглых тиранов из освобожденных Александром греческих городов или эмиссаров из государств наподобие Афин (казалось, юный царь македонцев заодно с ними в их интригах против Дария), богатых греческих купцов, корабелов и шпионов. Я легко усваивал язык на слух, когда греческие слова тут же повторялись по-персидски.
Государь сгорал от нетерпения, и, едва лишь вошедший распростерся у его ног, Дарий вопросил, жива ли его семья. Евнух отвечал: все живы и в добром здравии, более того, всем им воздаются царские почести, и размещены они в подобающих их рангу жилищах. Именно поэтому, по словам евнуха, ему легко удалось спастись: охрану приставили к царственным женщинам скорее для того, чтобы не пускать внутрь, нежели для того, чтобы не выпускать наружу. Далеко не молодой уже, евнух говорил медленно: проделав столь долгий путь, он и вовсе выглядел дряхлым старцем.
Я видел, как пальцы царя сжимаются и разжимаются на подлокотниках. Нечему удивляться. Его мучил вопрос из тех, что обычно не задают слугам.
- Никогда, о господин! - Жест евнуха призвал самого Бога в свидетели. - Повелитель, он даже не входил к ней со дня битвы, когда обещал поставить у ее покоев охрану. Мы были там неотлучно все это время. Мне довелось слышать, что за вином его сотоварищи вспомнили о красе госпожи и упрашивали его изменить решение; он пил и веселился, как и все македонцы, но при этих словах впал во гнев и запретил им впредь упоминать ее имя в его присутствии. Мне поведал о том надежный свидетель.
Дарий какое-то время молчал, погруженный в свои мысли. Испустив долгий вздох, он проговорил по-персидски:
- Что за странный человек.
Я думал, сейчас он спросит у евнуха, как выглядит Александр (я сам желал это знать), но, конечно же, царь видел его в битве.
- А моя мать? - сейчас он говорил по-персидски. - Она слишком стара для подобных лишений. Хорошо ли заботятся о ней?
- Великий царь, здоровье моей госпожи превосходное. Александр не забывает справляться о нем. Когда я покинул лагерь, он навещал ее почти ежедневно.
- Мою мать? - голос Дария внезапно изменился. Мне показалось, царь побледнел. Я только не мог
понять отчего - его матери было за семьдесят.
- Истинно так, о повелитель. Сначала он оскорбил ее; теперь же она принимает Александра всякий раз, когда тот просит об этом.
- Какое оскорбление он нанес ей? - хрипло вопросил царь.
- Он дал ей моток шерсти для вязания.
- Что? Как рабыне?
- Так решила и моя госпожа. Но, едва лишь она выказала свой гнев, он испросил у нее прощения. Александр сказал, будто его мать и сестра занимаются подобной работой, и он вообразил, что за этим занятием ей будет приятнее коротать время. Едва моя госпожа увидела всю глубину невежества варваров, она приняла его извинения. Порой они не менее часа проводят, беседуя через толмача.
Царь сидел недвижно, уставившись перед собой невидящим взглядом. Он дозволил евнуху уйти и, вспомнив обо мне, подал знак играть. Я тихо перебирал струны, не мешая течению мыслей Дария, и лишь много лет спустя догадался о причинах его задумчивости.
Новости я передал своим друзьям во дворце, ибо теперь у меня появились друзья, некоторые из которых стояли довольно высоко, другие - нет, но все они рады были первыми услышать вести. Я не принимал даров, не желая торговать дружбой. Разумеется, я брал взятки, чтобы позже представить кого-то царю в нужном свете. Отказаться от них значило бы проявить враждебность, и рано или поздно кто-нибудь отравил бы меня. Нечего и говорить, я не отягощал внимания царя утомительными жалобами; он держал меня при себе вовсе не для этого. Порой я, впрочем, показывал ему что-нибудь со словами: «Такой-то дал мне это, чтобы я испросил у вас милости». Это забавляло царя, ибо никто другой не решался на подобные просьбы. Часто Дарий переспрашивал в ответ: «И чего же он хочет?» - чтобы кивнуть потом: «Да, ты не должен обмануть его доверие. Все это можно устроить».
Многие шумно спорили о странном поведении македонского царя. Кто-то говорил, он желает показать свое презрение к плотским удовольствиям; другие возражали, называя Александра импотентом; третьи предполагали, что он не причинил вреда царским домочадцам в надежде на хорошие условия сдачи. Другие же утверждали, что его попросту интересуют одни лишь мальчики.
Евнух царицы подтвердил нам, что в его услужении действительно состояли многие юноши из благородных семей, но то был лишь обычай всех их царей. Сам Же он считал, что великодушие к слабым было в характере этого человека, неизменно прибавляя, что по красоте и величию Александр никак не мог равняться С нашим собственным царем; ростом он едва ли достигал плеча Дария. «Воистину так, и когда он явился к царственным женщинам обещать свою защиту, мать нашего повелителя склонилась перед его спутником, приняв того за настоящего царя. Поверите ли, они вошли вместе, плечом к плечу, и едва ли отличались друг от друга платьем. Спутник Александра был выше и отличался красотой среди прочих македонцев. Я почти утратил рассудок от горя, ибо прежде уже видел царя в его шатре... Друг царя попятился, и госпожа заметила мои знаки. Конечно, она отчаялась и пала ниц перед Александром, моля простить ее ошибку, но он собственноручно поднял ее и даже не рассердился на своего спутника. Как уверил меня толмач, он сказал ей тогда: „Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр"».
Что ж, варвары есть варвары, думал я. И все же что-то шевельнулось в глубине моего сердца.
Евнух говорил также: «Никогда не видел, чтобы царя так мало заботило собственное величие; он живет хуже, чем любой наш полководец. Войдя в шатер Да-рия, он пялился на его убранство, словно какой-нибудь землепашец. Он знал, для чего служит ванна, и воспользовался ею (первое, что он сделал), но с остальным он обращался так, что мы с трудом сдерживали улыбки. Когда он уселся в кресло Дария, подошвы сандалий не достали земли — и он положил их на винный столик, приняв его за скамеечку для ног! Впрочем, вскоре он обжился в шатре, подобно получившему наследство бедняку. Он похож на мальчишку, пока не заглянешь ему в глаза».
Я спросил: что же он сделал с царскими наложницами? Неужели предпочел их царице? По словам евнуха, всех их Александр роздал своим друзьям; себе не оставил ни единой. «Теперь мы знаем точно, — рассмеялся я в ответ, — это все-таки мальчики!»
Девушки из гарема, коих царь взял с собой, были, разумеется, отборными красавицами, и их пленение стало для Дария большой утратой. Несмотря на это, однако, у него их оставалось еще много; со мною он проводил лишь некоторые свои ночи. Хотя, по старому обычаю, в его гареме было ровно столько наложниц, сколько дней в году, некоторые из них могли только вспоминать о собственной юности. И это же абсурд, который лишь грекам может прийти в голову! — то, что они якобы еженощно обходили парадом царскую постель, дабы Дарий мог выбирать... То и дело он сам посещал гарем, чтобы узнать у главы евнухов имена пяти-шести девиц, которых тот считал наиболее обещающими. Позже он посылал за одной из них или порою за всеми — чтобы они пели и играли для него, пока он не сделает избраннице знака остаться. Дарию нравилось решать подобные вопросы с некоторым изяществом.
Отправляясь в гарем, он часто брал с собою и меня. Конечно, меня никак нельзя было бы ввести к царице, но мое положение было повыше, чем у любой из наложниц. К вящей радости Дария, я с готовностью признавал изысканность его имущества. Некоторые из девушек были само совершенство, с нежным румянцем на щеках, как на самых светлых и хрупких бутонах. Даже я мог бы мечтать о них... Быть может, Оромедон уберег меня от великой опасности, ибо одна-две уже вовсю строили мне глазки.
Я встретил его однажды — одетый по обыкновению ярко, он проходил по залитому солнцем внутреннему двору, и странно было подумать, что мои одежды ныне стоили дороже, чем его собственные. Увидев Оро-медона, я едва не бросился к нему в объятия, но он, чуть заметно улыбаясь, покачал головой; я знал уже достаточно придворных тонкостей, чтобы понять. Никогда не стоит показывать, что из приготовленного для повелителя блюда повар оставил кусочек для себя самого. А потому я вернул Оромедону улыбку и прошел стороной.
Иногда, когда царь выбирал на ночь девушку, я лежал в своей чудесной комнате, вдыхая ароматный воздух парка, глядя, как в моем серебряном зеркальце отражается лунный серп, и думал: как все-таки хорошо и приятно лежать тут одному! Люби я Дария, меня, вероятно, терзала бы сейчас ревность, — подобные мысли немало угнетали меня, и я стыдился того, что не ревную. Царь сделал мне немало добра, возвысил меня, возвратил мне достоинство, подарил коня и множество вещей, от которых ломилась комната. Он не требовал моей любви, даже не заставлял меня притворяться. Зачем же мне забивать голову такими мыслями?
Истина была в том, что на протяжении десяти лет я был любим родителями, любившими друг друга. Я научился думать о любви по-доброму; не получая ни капли ее с той поры, я не привык думать о ней иначе. Теперь же я входил в тот возраст, когда мальчики, осмеиваемые в глазах сверстников жестокими девицами, начинают совершать первые ошибки или же, лапая в стогу какую-нибудь потную простолюдинку, невесело размышляют: «Как, и это все?» Со мною не могло произойти ничего подобного; любовь была только миражом утерянного счастья, пустой фантазией.
Мое искусство не более соприкасалось с любовью, чем занятия лекаря. Я был пригож на вид, подобно золотой лозе (пусть моя красота не столь прочна), и всего-то умел разжечь вялый от пресыщения аппетит. Моя любовь не растрачивалась понапрасну, а мои мысли о ней были куда невиннее фантазий какого-нибудь выраставшего дома мальчишки. В тишине своей комнаты я шептал неясным теням, сотканным из лунного света: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смогу жить». По крайней мере, в моем случае известное утверждение, что жить без надежды нельзя, оказалось справедливо.
В Сузах лето жаркое; это время года царь обычно проводил в своем прохладном летнем дворце в Экба-тане, притаившейся среди холмов. Но Александр еще не снял осаду с Тира и упрямо воздвигал мол к острову — вот все, что я знал тогда о великом произведении осадного искусства. Говорили, что возня с городом может ему надоесть в любой момент, и тогда он поведет армию в глубь страны; Дарий же со своим воинст-вом не успел бы заступить македонцам дорогу, отды-хая в далекой Экбатане. Моих собственных ушей достиг тогда разговор двух военачальников, считавших, что царь должен остаться на лето в Вавилоне. Один из них сказал: «Македонец не стал бы бежать от сражения». Второй отвечал: «Что ж, от Суз до Вавилона всего неделя пути; тамошние властители пока вполне справляются со своими заботами. И более того...» Я ускользнул незамеченным. Мне не вменялось в обя-занность доносить на людей, не желавших зла и всего Только говоривших слишком свободно, как некогда Мой отец. Воздавая должное царю, скажу: он ни разу не требовал от меня ничего подобного. Дарий не сме-шивал государственные дела с удовольствиями. И тогда пал Тир.
— Александр разрушил стену и штурмовал брешь. Пролилось немало крови: тирийцы убили послан-ников Александра на стене, на виду у осаждавших, и сдирали кожу с плененных македонцев, посыпая их раскаленным докрасна песком. Выжившие после рез-ни горожане были проданы в рабство, за исключением тех, кто успел укрыться в святилище Мелькарта. Казалось, Александр почитал этого бога, хоть и назы-вал его Гераклом. Взятие Тира означало, что севернее Египта сирийские корабли потеряли все порты, за ис-ключением Газы, которой тоже долго не протянуть. Имея самое смутное представление о западных рубежах империи, я тем не менее прочувствовал всю глубину беды, ясно прочитав ее на лице Дария. Александр же направился прямо в Египет, где нашу власть ненавидели еще со времен Оха, вновь запрягшего египтян в наш хомут. Ох осквернил их храмы и убил священного бога-быка. Ныне же, попытайся наши сатрапы запереть ворота пред Александром, египтяне тут же вонзили бы свои пики им в спины.
Вскоре все мы узнали, что царь выслал посольство во главе со своим братом Оксатром, взыскуя мира.
Условия не разглашались. У меня хватало ума не выпытывать царских секретов. Мне предлагали деньги, чтобы я рискнул, но все познается на собственной шкуре, и я счел разумным брать небольшие подношения, объявляя, будто царь держит свои тайны при себе, но я все же делаю, что могу. Конечно, если бы я брал большие суммы, это был бы крупный обман. А так все они не таили на меня зла; царь же не подозревал ни о чем, ибо я никогда и ничего у него не выспрашивал.
Посольство Дария меняло лошадей на каждой заставе, но все же не могло тягаться с ветром по примеру царских посланников. На время ожидания жизнь во дворце замерла, как воздух перед бурей. Ночи я проводил один: в последние недели царь дарил своим вниманием женщин. Мне думалось, это укрепляло в нем мужество.
Когда же посольство вернулось, привезенные новости уже были известны. Оксатр решил, что ответ Александра должен прийти быстро, и выслал вперед царского посланника. Вихрем промчавшись по дорогам, тот прибыл за месяц до возвращения посольства.
Не было нужды задавать вопросы. Эхо гремело по всему дворцу, и его слышали даже в городе. Весь мир Может цитировать ответ Александра по памяти, как сейчас это делаю я: «Свои десять тысяч талантов мо-жешь оставить себе; я не нуждаюсь в деньгах — их у меня достаточно. Почему ты сулишь мне только половину сво-его царства до Евфрата? Ты предлагаешь часть в обмен на целое. Если захочу, то возьму в жены твою дочь, о ко-торой ты говоришь, — будет на то твоя воля или же нет. Семья твоя в безопасности, я не требую выкупа. Приходи поговорить со мной, и я отпущу их с миром. Если ты ищешь моей дружбы, тебе стоит лишь попросить о ней».
Какое-то время (я уже забыл сколько — возможно, день) люди тихо перешептывались, втягивая головы в плечи. Затем внезапно все кругом зашумело; трубы пронзительно взывали о внимании. Герольды объяви-ли, что царь отправляется на запад — в Вавилон, дабы Подготовить там к сражению свое воинство.
4.
Мы двинулись в путь уже через неделю. Двор еще никогда не собирался так быстро. Царский дворец бурлил, а управители, все до единого, бегали и квохтали, как куры. Глава евнухов гарема упрашивал царя решить, кого из девушек ему будет угодно взять с собой; хранитель дворцового серебра умолял меня отобрать любимые приборы государя. У самого Да-рия времени на меня не оставалось: люди, которых он собирал, не желали наслаждаться на военных советах моими танцами, а к ночи царь настолько уставал, что даже спал в одиночестве.
В один из этих последних дней я отправился на своей лошадке прогуляться вдоль речного берега, где по весне расцветают лилии. Оттуда мне удалось разглядеть окрестные холмы. На вершине одного из них ветра упорно трудились над нашим поместьем, пыта ясь сровнять его с землей, и я почти решился отпра виться туда, чтобы попрощаться с ним, но вспомнил, как оглянулся тогда на пожар, сидя на коне воина, который вез раскачивавшуюся и капавшую кровью су-му с головой отца. Пламя вздымалось над горящими стропилами все выше и выше... Я вернулся во дворец и с головою ушел в сборы.
Евнухи гарема путешествуют подобно женщинам — в крытых повозках, набитых подушками. От меня тем менее этого никто не ждал. Я отдал свою лошадь конюшим и попытался раздобыть ослицу для Неши, мой слуга должен был пройти весь путь пешком, вместе с остальными.
Я взял с собой одежду, что получше, а также доеный костюм и несколько костюмов для танца. Деньги и драгоценности я увязал в пояс; туда же на всякий случай засунул свое зеркальце и гребни, а так-краску для глаз со всеми кисточками. Я никогда использовал румяна — этого не сделает никто, име-ющий истинно персидскую внешность; красить сло-новую кость — вот настоящая вульгарность. Я купил также маленький кинжал. Мне еще не приходилось пользоваться оружием, но я умел пра-вильно держать его, по крайней мере для танца. Евнухи постарше несказанно огорчились и закли-нали меня оставить кинжал дома. Они напомнили мне старый закон, гласивший, что невооруженные ев-нухии приравниваются на войне к женщинам и счита-ются за таковых в плену; если же при них находят хоть какое-то оружие, их ждет участь плененных муж-чин. Я отвечал им, что смогу выбросить кинжал, если только захочу.
По правде говоря, мне опять явился отец в том ста-ром жутком сне, преследовавшем меня со дня его смерти. Просыпаясь весь в поту, я знал: он имеет пра-во приходить ко мне, его единственному сыну, и трепать отмщения. Во сне я слышал имя предателя, ко-торое он выкрикивал на своем пути к смерти. По ут-рам же, как обычно, я забывал его. У меня было мало
надежды на то, что когда-нибудь мне удастся ото-мстить за отца; но, по крайней мере, я вооружился в память о нем. Есть евнухи, превратившиеся в женщин, но есть и другие; мы — нечто иное, и должны делать все, на что способны в своем положении.
По обычаю, царь должен выступать в поход на рассвете; не знаю, делается ли это для того, чтобы он успел получить благое напутствие священного огня, или же просто чтобы дать ему выспаться перед долгой дорогой. Повозки и носилки были собраны накануне вечером. Многие из нас были на ногах уже вскоре после полуночи, заканчивая последние сборы.
Небо еще не начинало светлеть, а мне уже с трудом верилось, что настоящая армия осталась в Вавилоне, а все это полчище, растянувшееся на мили в обоих направлениях, — просто царский двор с домочадцами.
Одна только царская гвардия, десять тысяч Бессмертных, никогда не покидавших государя, заняла огромный участок дороги. За ними — царское семейство. Его члены были связаны с царем деяниями, а не кровными узами; всего их было пятнадцать тысяч, десять из которых уже прибыли в Вавилон. Выглядели они великолепно; все их щиты были позолочены, и, когда они строились в походные колонны, в свете факелов драгоценные камни на их шлемах вспыхивали множеством ярких огоньков.
Пришли также и маги со своим переносным алтарем из серебра, готовые оберегать священное пламя и возглавить поход.
Я ездил взад-вперед, глазея на всю эту роскошь, пока мне не пришло в голову, что этак я могу загнать лошадь, а ей еще предстоит долгая дорога. Затем я вспомнил, что, сколько бы тут ни было коней и колес-ниц, вся колонна будет двигаться со скоростью пеше-го шага из-за идущих слуг и магов с их серебряным алтарем. Я вспомнил тогда об опрометчиво говорив-шем военачальнике и его словах, что от Суз до Вави-лона — всего неделя. Он-то, конечно, возглавлял отряд всадников... У нас в таком случае дорога займет не ме-нее месяца.
Один только обоз вытянулся на многие мили. Доб-рый десяток повозок вмещал имущество самого царя: его шатер, мебель, одежды и столовую утварь, его по-ходную ванну и все прочее. Были повозки для двор-цовых евнухов с их добром, затем повозки женщин. В конце концов царь не стал долго раздумывать и взял с собой всех наложниц, что помоложе, — всего более сотни; они, их украшения, их евнухи и все прочее было лишь началом. Придворные, еще не успевшие отправиться в Вавилон, везли с собой женщин и де-тей, свои гаремы с наложницами и все их пожитки тоже. За ними следовали повозки с продовольствием; подобное воинство не может питаться тем, что найдет по дороге. Караван уже растянулся дальше, чем мог охватить глаз. А за повозками с кладью шли еще и слуги: целая армия рабов, чьей задачей было раз-бить шатры и обустроить лагерь, а также повара, куз-нецы, конюхи, починщики сбруи и множество личных слуг, подобных моему Неши.
Я вернулся с дороги к площади перед дворцом, ко-гда факелы уже бледнели под светлеющим небом. Ма-ги выносили Колесницу Солнца. Она вся была покры-та листами золота, а на серебряном шесте в центре была водружена эмблема самого Солнца, окруженно го извивающимися лучами, — божественный символ был единственным наездником Колесницы. Огром ных белых лошадей, тянувших ее, вели под уздцы люди, шагавшие рядом: любой возничий оскорбил бы священный лик бога.
Последней вынесли боевую колесницу царя, украшенную под стать божественной. (Интересно, была ли она столь же хороша, как та, что Дарий оставил Александру?) Возничий раскладывал царское оружие: дротики, и лук, и стрелы в красивых колчанах. Впереди стояли носилки, в которых царь проделает свое путешествие, — с золотыми рукоятями и навесом от солнца, обшитым по краю кистями.
Когда горизонт заалел на востоке, появились Сыны Царского Клана: прекрасные юноши чуть постарше меня, место которых — подле государя; с плеч их ниспадали роскошные багряные одежды.
Весь этот порядок определялся древними предписаниями. Настало и мне время занять свое место у повозок с евнухами; ясно, что рядом с царем я ехать не мог.
Внезапно над Колесницей Солнца вспыхнула яркая точка; в самом центре божественного символа помещался хрустальный шарик, поймавший сейчас первые лучи восходящего светила. Раздались рев походных рожков и раскатистые стоны труб. Вдалеке высокая фигура, закутанная в белое с пурпуром, ступила в царские носилки.
— Медленно, вначале безо всякого продвижения вперед, огромная цепочка беспокойно заерзала на месте, изгибаясь и покачиваясь. Затем, поначалу совсем еще вялая, подобно зимней змее, выползшей из-под кочки, она медленно задвигалась, сокращаясь сочленениями. Мы, должно быть, шли уже с час, прежде чем почувствовали, что действительно мар-шируем.
Мы двигались по Царскому тракту, бежавшему прочь через плодородную страну рек и низин, где жирный чернозем давал особенно обильные урожаи, Усаженные остриями осоки, неглубокие озера зерка-лами отражали небеса. Порой дорога шла по насыпям из грубого камня, возвышавшимся над болотистой почвой. Сейчас болота обмелели и высохли, но мы ни разу не устраивали там привал: здешняя вода имела скверную славу, насылая на неосторожных путников лихорадку.
Я виделся с царем каждый вечер, когда рабы раз-бивали его шатер. Там хватало места на всех, кого он привык видеть рядом; мне кажется, он был рад видеть знакомые лица. Часто Дарий оставлял меня на ночь. Расшевслить его бывало сложнее, чем когда-либо, и я не понимал тогда, отчего он просто не заснет. Теперь я думаю, что сон вовсе не пришел бы к царю, если бы тот оставался один.
Каждые несколько дней царский посланец на коне галопировал навстречу нашему отряду: к царю спешил последний из длинной цепочки вестников, везших но-вости с западных рубежей. Александр взял Газу. К об-щей радости, македонец пока не двинулся дальше, хо-тя и не отступился от своих планов. Во время осады ему в плечо угодил снаряд катапульты, и Александр упал как подкошенный; снаряд пробил ему доспехи, но царь нашел силы встать и продолжал сражаться.
Лишь чуть позднее он упал снова и был унесен прочь, словно мертвый. Наши люди ждали какое-то время, дабы увериться в его гибели, ибо уже тогда Александр успел прослыть человеком, которого не так-то просто убить. Как и следовало ожидать, белый, как мрамор, от потери крови, он все еще жил. Ему, конечно же, требовалось некое время, чтобы залечить раны, но передовые отряды его войска уже устремились в Египет.
Когда эти вести разнеслись по колонне, я подумал: «Что, если Александр притворяется, дабы лишить нас бдительности? Затем он ударит на восток, подобно молнии, и захватит нас врасплох». Будь я на месте царя, я пересел бы из носилок в колесницу и понесся к Вавилону во главе конницы, так, на всякий случай.
Мне не терпелось услышать трубу, зовущую нас в седло. Каждый вечер, зная о том, что Неши смертельно устает, маршируя пешком, я сам чистил своего коня скребницей. Его я назвал Тигром. Мне лишь однажды довелось видеть шкуру хищника, но то было отличное имя для боевого скакуна.
Когда я вошел в царский шатер тем вечером, Дарий играл в шашки с одним из придворных, причем царь был столь рассеян, что его противнику с трудом удалось проиграть. Когда игра окончилась, царь попросил меня спеть. Я вспомнил боевую песню воинов моего отца, которая ранее так нравилась Дарию; я надеялся, что она согреет ему душу. После двух куплетов, однако, он остановил меня, приказав петь что-нибудь другое.
Я подумал тогда о старой стычке Дария с кардос-ским силачом, прославившей его имя; постарался представить себе, как он шагнул вперед в своих доспе-
хах, метнул копье и завладел оружием противника, после чего вернулся в строй под радостные крики других воинов. Тогда он был моложе; у него не было дворцов и стольких женщин. Но битва — не состязание перед строем, особенно если командуешь тысячами людей. Тем более если впереди тот полководец, от которого едва удалось спастись в прошлый раз.
Моя песня закончилась, и я спросил себя: «Как ты можешь судить? Тебе, евнуху, в жизни не повторить его подвигов! Он хороший хозяин, и ты должен быть доволен, ты, кому уже никогда не стать мужчиной».
Каждое утро божественный символ водружали у царского шатра. Каждое утро, едва первый луч зажигал чистым огнем хрустальный шар в центре, звенели рожки, царь поднимался на свои носилки, и колесница двигалась за ним. Так мы шли по стране рек и низин, следуя Царскому тракту, и каждый день сменялся ночью.
Когда мне окончательно прискучивала болтовня евнухов, я отставал, чтобы поравняться с повозками гарема и перекинуться парой слов с девушками. В каждой повозке, разумеется, сидел по меньшей мере один евнух, прислуживавший и оборегавший ценный груз. Если меня приглашали, я вполне мог привязать Тигра сзади и залезть внутрь. Такой опыт казался мне поучительным. Все это сборище женщин никак не походило на маленький гарем моего прежнего хозяина. Каждая видела царя лишь однажды за целое лето, или за год, или вообще никогда; он мог посылать за одной и той же девушкой в течение целого месяца, чтобы потом навсегда позабыть ее. В общем, именно друг с другом им и приходилось уживаться; их отношения
бывали полны ожесточенных распрей и мелких ссор между разными группками подруг, чаще объяснявшимися не ревностью друг к дружке, а просто вынужденным бездельем да одними и теми же лицами вокруг день за днем. Всякий раз, когда я посещал этот их мирок, я поневоле задавался вопросом, как они могут так жить? Мне оставалось лишь надеяться, что сам я как-нибудь избегну подобной участи.
Новости облетали всю колонну с удивительной быстротой. Люди болтали меж собою, пытаясь хотя бы беседой скрасить томительные мили. Александр уже поправлялся и даже засылал в Персию шпионов, пытаясь выяснить, куда запропастился Дарий. Уже зная о нем кое-что, я мог догадаться, что же так распалило любопытство македонца. Он мог подозревать все что угодно, только не то, что враг все еще находится в пути.
Как бы то ни было, уже очень скоро он все узнал. Следующей новостью стало известие, что он отправился на юг, в Египет. Значит, спешить было некуда.
Мы шли и шли, одолевая по пятнадцать миль в день, и вскоре перед нами открылся запутанный лабиринт каналов и рукавов, направлявших Евфрат к вавилонским полям. Мосты здесь строили высокими из-за зимних наводнений. Затем дорога запетляла меж россыпью озер, приютивших рисовые посевы, — отражавшееся в них утреннее солнце немилосердно слепило нам глаза. И как-то в полдень, оставив рисовые поля за спиной, мы узрели далеко впереди огромные черные стены Вавилона, вытянувшиеся вдоль горизонта, отгораживая город от тяжело нависшего неба.
Не то чтобы стены были уже близки — это невероятная высота кладки сделала их видимыми. Когда мы миновали наконец подступавшее к городскому рву пшеничное поле, уже позолоченное колосьями второго урожая, стены возвышались над нашими головами, подобно недоступным горным цепям. Я своими глазами видел каменные глыбы в потеках смолы, но все равно не мог поверить, что эта громадина — творение человеческих рук. Если десять рослых мужчин встанут друг другу на плечи, последний едва ли дотянется до края мощных стен, опоясавших город. Мы не увидели признаков лагеря царской армии — для всех двадцати тысяч человек, не считая их лошадей, нашлось место в городе.
В городских стенах была сотня крепких бронзовых ворот. Мы вошли через Царские врата, обрамленные знаменами, и встречали нас вой труб, крики восхвалявших царя певчих и маги, оберегавшие свои огненные алтари; были там сатрапы и военачальники. Далее выстроилась армия; за стенами Вавилона скрывалось огромное пространство. Все городские сады могут давать урожаи в случае осады; их питает Евфрат. Неприступный город.
Царь въехал в Вавилон не в носилках, но в колеснице. Он был прекрасен в этот миг в своем белом и пурпурном облачении, на полголовы возвышаясь над возничим. Вавилоняне ревели, громогласно приветствуя царя, когда тот проезжал мимо, возглавляя длинную цепь дворцовой знати и сатрапов, дабы показать себя армии.
Нас же, слуг и евнухов двора, провели задними улочками к тем воротам дворца, что соответствовали нашему положению, дабы мы все приготовили для встречи повелителя.
Знание способно подменить собой память. Роскошь вавилонского дворца все еще стоит перед моими глазами: маленькие кирпичики из лучшей глины — полированные, украшенные скульптурными фигурами, глазурованные или позолоченные; мебель нубийского черного дерева, инкрустированная слоновой костью; алые и багряные занавеси, расшитые золотой нитью и индскими жемчугами. Помню прохладу, невероятную после жара снаружи. Казалось, она пала на меня, словно тень слепящего горя, и стены дворца сдавили меня, как стены гробницы. И все же я вошел под дворцовые своды, как и любой юноша, уставший после долгой дороги, распахнутыми глазами взирая на все эти чудеса.
Когда слуги распаковали принадлежавшие государю сосуды для пищи и вина, они занялись постелью, выложенной золотыми листами, с фигурами крылатых божеств у каждого столба кровати. Затем они приготовили ванну, ибо после путешествия Дарий вернется усталым и запыленным.
В городе жарко, и потому вавилонские бани — подлинное удовольствие; там можно проводить целые дни. Пол выложен мраморными плитами, привезенными с запада, стены облицованы глазурованным кирпичом: белые цветы на глубоком синем фоне. Сама ванна — просторный бассейн, на лазурных плитках которого вытиснены золотые рыбки. По краям стояли кадки с благоуханными кустами и деревьями, менявшимися в зависимости от сезона: жасмин и лимон.
Резные ширмы отгораживали место для купания с водой Евфрата.
Все здесь было готово, все просто сияло; вода была чиста, как хрусталь, и в меру тепла: бассейн прогревало само щедрое солнце. Там были также кушетки для отдыха после омовения, застеленные тонкими льняными покрывалами.
Ни одна из плиток, ни одна золотая рыбка, ни одна складка на покрывале не покинут мою память, пока я способен дышать. Когда я увидел все это впервые, мне, однако, просто подумалось, что здесь очень мило.
Вскоре мы обустроились во дворце, и плавная смена дней была подобна неустанному вращению колес, медленно поднимавших воду к висячим садам; нечего говорить, наш удел был легче, чем доля работавших там волов. Этот холм — прекрасное творение человека—с его тенистыми аллеями и прохладой парка нуждался в обильном орошении, и вода преодолевала долгий путь вверх. Прислушавшись, можно было различить где-то далеко за пением птиц тихое поскрипывание шадуфов.
Свежие войска все еще прибывали в Вавилон из отдаленных сатрапий, подчас проводя в пути многие месяцы. Весь город вышел на улицу, чтобы увидеть отряды бактрийцев. К осени жара понемногу начала спадать, но все они потели под своими парадными одеждами; войлочные халаты, подпоясанные широкими поясами штаны и подбитые мехом шапки — все очень красивое и теплое в расчете на суровые ба-ктрийские зимы. По украшениям их предводителей и здоровому виду воинов, одолевших столь долгий путь, можно было догадаться о богатстве их страны.
Каждый знатный господин привел с собою воинство, защищавшее его поместье, — как то сделал бы и мой отец, будь он еще жив. Но в Бактрии таких господ были сотни. Их имущество вез длинный караван тамошних двугорбых верблюдов; косматые и крепкие, эти животные славятся выносливостью.
Во главе колонны ехал Бесс, кузен Дария. Царь встретил его в приемном покое, поднявшись с трона, и подставил ему щеку для поцелуя: он был выше Бес-са, но ненамного. Тот был крепок телом, наподобие своих верблюдов; лицо его, почти дочерна сожженное солнцем и ветрами, украшало множество боевых шрамов. Кузены не виделись со времен поражения у Ис-са. И теперь в глазах Бесса, казавшихся бледными под черными бровями, я разглядел тень насмешки, мелькнувшую на фоне почтения и преданности. В глазах же царя таилась опаска: Бактрия была самой могущественной сатрапией во всей империи.
В то же время подоспели и слухи о том, что Египет распростер свои объятия навстречу Александру, окружил его почетом как освободителя и признал фараоном.
Тогда я еще мало знал о Египте. Сейчас знаю больше — это страна, в которой я ныне живу. Я видел изображения Александра на стене храма: там, где македонец приносит жертву Амону, он почти неотличим от всех прочих фараонов, вплоть до маленькой голубой полоски церемониальной бороды. Возможно, он даже носил ее, когда жрецы передали ему двойную корону властителей Египта и вложили в его руки посох и цеп. Он всегда старался соблюдать обычаи. В любом случае я не могу пройти мимо той фрески без улыбки.
5.
Александр посетил оракула Амона в пустыне, в маленьком оазисе Сива, где ему вроде поведали, что зачат он был не отцом своим, но богом. Так гласили слухи, ибо он вошел к оракулу один, а по возвращении сказал лишь, что удовлетворен пророчеством.
Я расспросил Неши об этом оракуле, пока раб одевал меня и укладывал мои волосы. Мой слуга обучался искусству писца при храме, пока Ох не завоевал Египет, захватив писцов в плен и продав их. Даже теперь Неши все еще брил голову.
По его словам, оракул был очень стар и весьма почитаем. Давным-давно (а по египетским меркам это значит по меньшей мере тысячу лет) бог говорил в Фивах, так же как потом в Сиве. Во дни ужасной Хатшепсут, единственной женщины-фараона, ее пасынок Тутмос был мальчишкой, прислуживавшим в городе мертвых. Символ бога носили тогда — точно так же, как сейчас в Сиве, — в ладье, украшенной золотом и драгоценными камнями; о приближении бога народ узнавал по бряцанию множества бубенчиков. Носильщики рассказывают, будто шесты начинают да-вить им на плечи, когда бог изъявляет желание говорить; они чувствуют его вес, когда он незримо занимает свое место в ладье, и слышат голос, говорящий им, куда идти. Именно бог привел их к юному принцу, который прятался в толпе, глазея на божественную ладью, и заставил все сооружение качнуться, кланяясь будущему фараону. Тогда люди возвели мальчика на престол, уверовав в его славную судьбу... Неши знал множество чудесных историй, подобных этой.
Да и сам я, совершив паломничество в пустыню (тяжкое путешествие, хотя я знавал и похуже), спpaшивал там об оракуле. Мне советовали принести должную жертву и не допытываться о том, кто принят среди богов. Все-таки я не мог мириться с мыслью, что так никогда и не побываю в Сиве.
Тем временем в Вавилоне я был предоставлен самому себе, ибо царь постоянно бывал занят, и проводил время, изучая достопримечательности великого города. Я даже вскарабкался по ступеням, опоясавшим храмовую башню Бела, хотя самая ее верхушка — то место, где на своей золотой постели когда-то возлежала его наложница, — оказалась разрушена. Меня часто останавливали проститутки, ибо моя юность все еще могла объяснить отсутствие бороды. Видел я и храм Милитты с его знаменитым двором.
Всякая девица в Вавилоне однажды в жизни должна предложить себя богине. Двор храма — это огромный базар, на котором продаются женские ласки: девушки сидят рядами, отмеченными алыми шнурами, и ждут. Никто из них не смеет отказать первому, кто бросит им на колени серебряную монету. Некоторые из тех, что я видел, были прекрасны, словно принцессы: окруженные рабами с опахалами, они сидели на шелковых подушках рядышком с простыми девицами с огрубевшими от тяжелой работы руками, пришедшими в город прямо с полей. Вдоль рядов бродили мужчины, пристально разглядывавшие товар, словно выбирая лошадь; мне казалось, еще чуть-чуть — и они начнут смотреть им в зубы. Миловидным девушкам не приходилось ждать долго; но даже если к одной из них подойдут оборванец с речной переправы и благородный господин, она пойдет с лодочником, если тот первым успел бросить монету. Многие простирали ко
мне руки, надеясь выполнить свой долг с кем-то не слишком безобразным на вид. Неподалеку размещалась рощица, в которой исполнялся обряд.
Увидев кучку хохочущих мужчин, я подошел взглянуть на предмет их веселья. Они смеялись над уродли-выми девицами, сидевшими здесь днями напролет, так никем не избранные. Чтобы я тоже смог посмеяться, мне указали на ту, что сидела здесь уже третий год.
Из юной девушки она превратилась в женщину. Одно из ее плеч уродовал горб; у нее были огромный нос и родимое пятно на щеке. Девицы вокруг нее, сколь они ни были простоваты, казалось, исполнялись надежды, только взглянув на несчастную. Она просто сидела со сложенными на коленях руками, покорно снося насмешки, как вол сносит побои кнутом или палкой. Я вновь поразился глубине человеческой жестокости, и моими мыслями постепенно овладел гнев. Я вспомнил, как воины отрезали нос моему отцу, не дожидаясь его смерти; вспомнилось мне и то, как оскоплявшие меня пересказывали друг другу базарные шутки, оставаясь глухи к моим страданиям. Я вытащил из кошеля серебряный сиглос и бросил его на колени несчастной, произнеся ритуальные слова: «Да поможет тебе Милитта».
Сначала она едва ли сообразила, чего мне нужно. Затем бездельники вновь непристойно заржали, выкрикивая свои напутствия. Она же, схватив монету, подняла смущенный взор. Улыбнувшись ободряюще, я протянул ей руку.
Девушка встала на ноги. В ее внешности не существовало ничего, кроме отвратительных изъянов; однако даже грубый глиняный светильник прекрасен, когда его свет прогоняет тьму. Я увел ее прочь от мучителей, шепнув: «Пускай они поищут себе иных развлечений». Она же ковыляла рядом, ниже меня на голову, хотя тогда я еще не успел окончательно вырасти. Низкий рост презирается в Вавилоне точно так же, как у нас в Персии. Все пялились на странную парочку, но я знал, что доведу девицу только до рощицы — и не далее.
Внутри нашим глазам открылось безобразное зрелище. Ни один перс не мог бы представить себе подобное. Изможденной солнцем листвы явно не хватало для соблюдения благопристойности. В свои худшие дни в Сузах я не встречал настолько бесстыдных людей, чтобы они могли спокойно предаваться подобным утехам где-либо, кроме как в глубине своих жилищ.
Едва лишь войдя в ворота, я повернулся к своей спутнице:
— Знай, что я не причиню тебе бесчестья. Прощай и живи счастливо.
Она же глядела на меня с улыбкой, все еще слишком обрадованная, чтобы до нее дошел смысл моих слов. Затем она показала куда-то в сторону, проговорив:
— Вот хорошее место.
То, что она действительно могла ожидать от меня чего-то подобного, даже не приходило мне в голову. Я едва мог поверить собственным ушам. И я, хоть вначале и не собирался открывать ей свою тайну, неохотно признался:
— Я из царских евнухов и не смогу возлечь здесь с тобой. Твои насмешники разозлили меня, и я захотел даровать тебе свободу.
Какое-то время она недоверчиво смотрела на меня, приоткрыв рот. И, внезапно вскричав «О! О!», дала мне две сильные пощечины, обеими ладонями. Я стоял там, и в моих ушах выли трубы; она же убегала прочь, выкрикивая «О! О! О!» и колотя себя в грудь.
Такая черная неблагодарность неприятно изумила и уязвила меня. Я был не более повинен в том, что какие-то люди оскопили меня в детстве, чем она — в своей уродливости. Но пока я, погруженный в мрачные думы, шел ко дворцу, мне открылось, что сегодня — впервые с момента моего рождения — кто-то нашел во мне желанное избавление от мук, будь то к добру или наоборот. Я попытался представить себе, что дожил бы до двадцати лет, ни разу даже не придя кому-то на помощь... Эта мысль смирила мой гнев, но печаль не желала оставлять меня до самого возвращения домой.
С приходом зимы жара почти спала. Мне исполнилось пятнадцать, пускай об этом не знал никто, кроме меня самого. В нашей семье, по обычаю персов, всегда шумно праздновались годовщины рождений. Даже за пять прошедших лет я не сумел до конца привыкнуть просыпаться в этот день с мыслью, что он будет похож на все остальные; увы, царь никогда не спрашивал о дате моего рождения. Моя досада может показаться детским капризом, ибо Дарий бывал щедр и великодушен со мной во многие иные дни.
Из Египта прибывали обрывки новостей. Александр восстанавливал древние законы; он устроил великий пир с состязаниями атлетов и музыкантов. В дельте Нила он заложил новый город, отметив его границы дорожками зерна, на которое сразу набросились птицы. Знамение означало, как полагали тогда все, близкую гибель новорожденного города.
Я старался вообразить огромную стаю птиц, павшую с небес на рассыпанное Александром зерно. Зеленая равнина с зарослями папируса; несколько пальм; крохотное скопление рыбацких хижин. Теперь там стоит Александрия, жемчужина среди прочих городов. Пускай великий македонец не увидел своего творения в его полной славе, он все же вернулся сюда навечно; и город, давший когда-то пропитание птицам, приютил людей изо всех уголков мира, как приютил и меня...
Вскоре после бактрийцев в Вавилон вошли скифы — те из них, что были вассалами Бесса. Косматые светловолосые дикари с синими татуировками на лицах. На них были заостренные шапки, грубо сшитые из шкур рысей, свободные рубахи и штаны с завязками у лодыжек. Запряженные в повозки волы везли их черные шатры и женщин. Скифы — прославленные лучники, но они воняют до самых небес. Если они и совершают в своей жизни омовение, то лишь когда повитухи принимают их из чрева матери и окунают в кобылье молоко. Всех скифов спешно отправили разбивать лагерь: вавилоняне снисходительны к бесстыдству соплеменников, но не в силах терпеть рядом чужаков, не имеющих привычки к ежедневным ваннам.
Пришла весть, что Александр оставил Египет. Его войска двинулись на север.
Царь собрал большой совет в огромном приемном зале. Я бродил у выхода, чтобы взглянуть, как оттуда будут выходить союзники Дария. То было всего лишь
мальчишеское любопытство, но именно тогда я познал нечто, что осталось со мною на всю жизнь. Постарайся быть незамеченным — и ты увидишь, как люди преображаются, выдавая свои истинные мысли. В присутствии царя они обязаны выказывать ему уважение и подавлять собственные эмоции; снаружи каждый обретает их вновь, облегченно вздыхая. Тогда и начинаются интриги.
Так я увидел, как Бесс отозвал в сторонку предводителя царской конницы Набарзана, прибывшего в Вавилон задолго до самого Дария. Он сражался у Исса, и его люди гордились своим военачальником.
В доме удовольствий, куда я ходил взглянуть на танцоров, мне довелось услышать один разговор. Вавилон — не Сузы, так что собеседники не знали меня в лицо, и тем не менее я даже не помыслил передать их слова царю. Они говорили, что Набарзан сражался достойно, хотя Дарий недопустимо просчитался, избрав скверную позицию. Конница атаковала, когда дрогнули остальные, и ей удалось расстроить линию македонских всадников. Персы все еще надеялись обратить неприятеля в бегство, когда царь бежал с поля битвы — одним из первых. Только тогда началось всеобщее отступление. Невозможно обороняться отступая — преследователь же способен наносить удары... В последовавшей резне оба винили царя.
Я долгое время жил среди вежливых, почтительных людей, даже не подозревая, что кто-то способен говорить вслух подобные вещи. Их слова больно ранили меня: вся жизнь верного слуги — в имени повелителя, и он делит позор со своим господином. Предводитель конного отряда, чьи речи я подслушал в Сузах, был, вероятно, одним из соратников Набарзана.
Сам командующий был высок и строен, с чистым и гордым ликом подлинного перса. Как ни странно, он обладал живым характером и мог громко смеяться, хоть и не часто позволял себе подобную вольность. При дворе он всегда обращался ко мне дружелюбно и с уважением, ни разу не попытавшись зайти дальше обычных учтивых приветствий. Я не мог сказать, склонен ли он любить мальчиков или же нет.
Они с Бессом составляли странную пару: стройный как меч, Набарзан носил простые и прочные персидские одежды; огромный Бесс с его неопрятной бородищей и широкой медвежьей грудью одевался в расшитую кожу, украшая себя цепями варварского золота. Но оба были воинами, вставшими плечо к плечу во время битвы. Выйдя из зала, они отошли от остальных и быстро удалились прочь, будто спеша побеседовать наедине.
Иные говорили открыто — и вскоре весь Вавилон знал, что обсуждалось на совете. Царь предложил всем персидским воинам отойти в Бактрию. Там он сумел бы собрать большее войско, призвав людей из Индии и с Кавказа, чтобы затем укрепить западные границы империи, или что-то в этом роде.
Именно Набарзан выступил вперед и процитировал старый вызов Александра, которого все еще считал хвастливым мальчишкой: «Выходи и сражайся. Если же не захочешь, я последую за тобою, где б ты ни укрылся».
Поэтому армия осталась в Вавилоне.
Бежать в Бактрию! Уступить врагу, не скрестив мечи вторично, свою землю! Сдать Перейду, саму древнюю землю Кира, сердце и колыбель нашей расы, не
говоря уж об остальном? Даже я, за плечами которого не осталось ничего, кроме горьких воспоминаний и руин, был потрясен до глубины души. Чувства На-барзана я прочитал по его лицу... Той же ночью царь сделал мне знак остаться, я же постарался помнить о его доброте и выбросить из головы все прочее.
По прошествии нескольких дней я ждал утреннего выхода царя, когда в приемную ввели седоголового старца, державшегося удивительно прямо. То был сатрап Артабаз, восставший против Оха и живший в Македонии, в изгнании, во дни царя Филиппа. Войдя, я спросил, не принести ли ему чего-нибудь, дабы скрасить ожидание. Как я и надеялся, старик заговорил со мною, и я спросил, видал ли он Александра.
— Видал ли? Я баюкал его на своих коленях. Прелестное дитя... Да, даже в Персии его можно было бы назвать прекрасным.
Он погрузился в свои мысли. Все-таки Артабаз был очень стар и, между прочим, вполне мог предоставить своим многочисленным сыновьям следовать за царем на войну. Я решил было, что Артабаз забылся, как это бывает со стариками, и хотел уже напомнить о себе новым вопросом, когда он поднял густые седые брови, открывая ясный взгляд горящих глаз:
— И он ничего не боится. Совсем ничего. Весной Александр вернулся в Тир. Он принес
жертвы богам и опять устроил атлетические состязания. Казалось, македонец испрашивал божьей милости, начиная новый поход. Когда весна обратилась к лету, лазутчики донесли о том, что он идет на Вавилон во главе всей своей армии.
6.
Меж Вавилоном и Арбелой почти триста миль — на север через долину, орошаемую Тигром.
От Тира Александр повернул на северо-восток, дабы обогнуть пустынную Аравию, а посему царь двинул свое воинство навстречу македонцу — на север, и весь двор последовал за ним.
Я воображал себе бесконечную колонну, растянувшуюся на многие мили. Но армия растеклась по всей долине, от реки до холмов, — словно бы здешняя земля плодоносила людьми, а не зерном. Куда ни обернись, всюду кони, верблюды и пешие воины. Там же, где не было видно ухабов, небольшими цепочками повозок подвигался обоз. Поодаль двигались колесницы «косарей» с длинными кривыми лезвиями, далеко торчавшими во все стороны; от них все держались подальше, словно от прокаженных. Один из воинов, попавшийся им на пути из-за своего скверного зрения, потерял ногу и вскоре истек кровью.
Домочадцы царя ехали как по маслу: вперед отправляли специальных гонцов, высматривавших для нас самую гладкую дорогу.
Тем временем Александр пересек Евфрат. Вперед он выслал инженеров, чтобы те навели мосты; царь же послал Мазайю, вавилонского сатрапа, преградить им путь с небольшим войском. Прибыв на место, персы принялись вколачивать сваи у своего берега, тем самым помогая неприятелю; когда же к реке подошел Александр со всеми своими силами, Мазайя бежал. Мост был завершен на следующий же день.
Вскоре мы узнали о том, что молодой воитель пересек и Тигр. Навести мост он не мог; недаром говорят, что течение Тигра подобно полету стрелы. Александр просто перешел его, по грудь в воде, первым отправившись вперед, чтоб нащупать брод для всех остальных. Македонцы не потеряли ни одного человека — разве что какую-то кладь.
Затем мы ненадолго упустили Александра из виду. Он повернул прочь с речной долины, чтобы провести воинство меж холмов и дать ему немного отдохнуть, там было прохладнее.
Когда же нам стал известен его путь, царь выехал, дабы избрать место для будущей битвы.
Военачальники убеждали царя, что он потерпел поражение у Исса из-за нехватки пространства: в тот раз персы просто не смогли воспользоваться превосходст-вом в числе. Между тем к северу от Арбелы лежала прекрасная, удобная равнина. Признаться, сам я так и не видел ее, ибо домочадцы царя оставались в городе с золотом и с запасами пищи, пока царь осматри-вал позиции.
Арбела — седой, древний город, стоящий на холме. Он столь стар, что его история восходит ко временам ассирийцев. В это я могу поверить, ибо жители его по сию пору поклоняются Иштар. Богиня встречает их и храме: невероятно старая, она впивается в пришедших холодным взглядом огромных глаз, сжимая в ру-ке пучок стрел.
Среди управляющих двора царила полная сумато-ха — необходимо было подыскать жилье, подобающее для всех прибывших женщин. Их теснили военачаль-ники, нуждавшиеся в крепких домах для хранения со-кровищ и размещения воинов. Надо было позаботить-ся о жилище и для самого царя, чтобы оно было го-тово, как только понадобится (для этого городскому правителю пришлось временно выехать из собствен-ных палат). Мы попросту не успели осознать, что вскоре нас ждет великое сражение.
Едва мы устроились, с улицы донеслись крики и причитания; женщины бежали к храму. Я почувство-вал, что происходит нечто странное, еще до того, как увидел знамение собственными глазами. Темнота ночи пожрала луну, и я заметил только, как ее последний краешек бесследно растворился в кровавом тумане.
Я похолодел. Люди стенали, горестно взывая о милости. Тогда я расслышал уверенный голос Набарза-на, объяснявшего своим людям, что Александр — странник, подобно Луне. Стало быть, знамение предназначено для него. Все, кто слышал его отрывистые слова, ободрились. Со стороны старого храма, где женщины уже тысячу лет служили богине, я слышал тем не менее не смолкавшие стенания, подобные свисту ветра в вершинах деревьев.
Царь послал огромное войско рабов на будущее поле битвы, повелев выровнять землю для колесниц и лошадей. Лазутчики передавали, что у македонцев коней куда меньше, а колесниц нет вовсе, не говоря уж о «косарях».
Новые вести принесли не шпионы, а посланник самого Александра. К нам явился Тириот, один из прислуживавших царице евнухов. Македонец просил сообщить Дарию о ее смерти. Поднялись подобающие стенания, и царь всех отослал прочь. Мы слышали, как он гневно ревет в полный голос, а Тириот отвечает, вне себя от страха. Прошло немало времени, прежде чем тот вышел от царя, сотрясаясь всем телом, всклокоченный после того, как рвал на себе власы и одежды. Тириот попал в плен еще прежде, чем я появился при дворе, но евнухи постарше отлично знали его. Они принесли ему подушек и вина, в котором Тириот, как видно, крайне нуждался. Все вострили уши, ожидая, что царь позовет кого-то из нас, но не слышали ни звука. Наконец Тириот поднес руку к горлу, покрасневшему и покрытому синяками.
— Нет добра в том, чтобы принести владыке дурные вести, — сказал египтянин Бубакис, глава дворцовых евнухов.
Тириот погладил горло:
— Отчего вы не плачете? Рыдайте, рыдайте, во имя божьей любви.
Какое-то время мы старательно выли на все лады. Царь не звал нас. Тогда мы отвели Тириота в тихий уголок: в стенах дома можно было не слишком опасаться чужих ушей, не то что в шатре.
— Откройте мне, — попросил он, — выходил ли царь из себя в последнее время?
Мы отвечали, что временами он бывал не в духе,
и только.
— Царь кричал, что Александр убил царицу, пытаясь свершить насилие над нею. Я обнимал его ноги, повторял и повторял, что она умерла от болезни на руках его матери. Я клялся, что Александр видел ее лишь дважды — в самый первый день и на погребаль-ных носилках. Когда она умерла, он почтил ее память постом и даже не продолжил похода; именно за этим я и был послан: сказать, что над ее телом совершены все нужные обряды... Чем занимаются ваши шпионы? Неужели царю ни о чем не докладывают? Ведь дол-жен же он знать, что Александр равнодушен к жен-щинам?
Мы в один голос отвечали, что это, конечно же, известно царю.
— Ему следовало бы благодарить Александра, что тот не отдал царственных женщин своим полководцам, как это сделал бы любой победитель. Македонец же отяготил себя царским гаремом, от которого не просил ничего. Царица-мать... Не знаю, что нашло на нашего государя; он должен радоваться, что о ней, в ее возрасте, так хорошо заботится молодой воитель. Стоило мне упомянуть об этом, и царь снова впал в гнев. Он кричал, что скорбь Александра по нашей царице — это обычная скорбь мужчины по любимой наложнице. Он схватил меня за горло. Сами знаете, сколь сильны его руки; я все еще хриплю, слышите? Царь пригрозил, что велит пытать меня, пока я не скажу всю правду. Я же отвечал, что моя жизнь в его власти... — Зубы Тириота стучали. Я поднес к его губам чашу с вином, иначе он пролил бы целительный напиток на свои одежды. — Наконец царь поверил мне. Богу ведомо, каждое мое слово — чистая правда. Но сперва мне почудилось, что это вовсе не Дарий предо мною.
Царь все еще молчал. Что же, подумалось мне, гибель Луны и впрямь оказалась знамением. Это успокоит людей.
Послали за принцем Оксатром; тот явился немедля, и теперь они оплакивали утрату вместе. Царица приходилась ему единоутробной сестрой; сам же он был где-то лет на двадцать моложе царя. Когда скорбь Дария растворилась в пролитых им слезах, мы уложили царя в постель. Тириота тоже; бедняга, он едва не лишился чувств. На следующий день шея его почернела, и евнуху пришлось повязать платок, прежде чем вторично предстать перед пославшим за ним царем. Ушел он в страхе, но пробыл наедине с Дарием недолго. Царь лишь вопросил, не хотела ли мать передать что-нибудь сыну? Тириот отвечал: нет, но она пребывала в сильном расстройстве от скорби. Царь отпустил его, не спросив более ни о чем.
Пришло известие, что поле приготовлено для битвы: теперь оно гладкое, словно городская площадь, и безопасно для коней и колесниц. С одного фланга холмы, с другого — река. Царю пришлось прервать оплакивание супруги, чтобы возглавить воинство. Все персидские цари ведут в бой центр, тогда как все македонские — правый край... Подвели колесницу с уложенным в нее оружием; царь надел кольчугу.
Двое или трое евнухов-постельничих, всегда следивших за его одеждой и туалетом, отправились с государем — прислуживать ему в лагере. До самой последней минуты я не знал, возьмет ли Дарий и меня. Эта мысль пугала, но и манила. Про себя я решил, что буду сражаться, если до того дойдет; таково было бы желание моего отца. Я то и дело попадался на глаза царю, но Дарий молчал. С остальными я стоял во дворе, когда он поднялся в свою колесницу, и с остальными я отошел подальше, спасаясь от клубов пыли, поднятых царским эскортом.
Теперь мы были двором, оставшимся без повелителя: женщины, евнухи и рабы. Поле сражения простерлось столь далеко от нас, что нельзя было даже доскакать до места, откуда было бы хоть что-то видно. Мы могли только ждать.
Я поднялся на крепостную стену и смотрел на север, размышляя: мне пятнадцать. Я уже стал бы мужчиной, если мое мужество не отняли бы у меня. Будь мой отец еще жив, он взял бы меня с собой; он никогда не делал мне поблажек и даже матери не позволял. Сейчас я был бы с ним, среди наших воинов, -мы смеялись бы вместе, готовясь к смерти. Для того я появился на свет; в этом моя судьба. Я постараюсь оправдать свое рождение.
Мне пришло в голову обойти дворы, где стояли повозки, принадлежащие царским наложницам, и убедиться, что лошади рядом, упряжь в исправности, а кучера наготове и не пьяны. Я сказал им, что выполняю царский приказ, и они поверили мне
Занятый этим, я наткнулся, неожиданно для самого себя, на египтянина Бубакиса, главу евнухов; высокий и величавый, он всегда был вежлив со мной, но и сдержан. Не думаю, чтобы он одобрял мое присутствие подле государя. В любом случае он спросил меня, безо всякого порицания в твердом голосе, чем это я занят. Его собственное присутствие здесь было весьма показательно.
— Мне подумалось, господин, — отвечал я ему, — что повозки должны быть готовы двинуться в любую минуту. На тот случай, — я смотрел Бубакису прямо в глаза, — если царю потребуется преследовать врага. Он может захотеть, чтобы двор был рядом с ним.
— Я тоже об этом подумал. — Бубакис важно кивнул, одобряя мои действия. Он не солгал, предположив родство наших мыслей. — Ныне царь во главе воинства куда большего, чем при Иссе. Столько и еще полстолько.
— Истинно так. Еще с ним колесницы и «косари». — Поглядев друг на друга, мы тут же отвели глаза.
Я определил Тигра, своего коня, в отдельное стойло с крепкими воротами и позаботился о том, чтобы не дать ему застояться.
Царские посланники расставили посты для передачи вестей между царем и Арбелой. Почти ежедневно один из них появлялся у нас. Через день-другой мы услышали, что македонцы стали лагерем на холмах по ту сторону гавгамельской равнины, как царь и рассчитывал. Позже передали, что видели самого Александра: вместе с военачальниками он объезжал будущее поле битвы. Его узнали по сверкавшим доспехам.
Той ночью на небе играли летние молнии, не принесшие дождя. Северная часть горизонта горела; часами там вспыхивали и танцевали огненные языки, без раскатов грома. Воздух оставался тяжел и неподвижен.
На следующее утро я проснулся в предрассветных сумерках. Вся Арбела была на ногах, гарнизон занимался лошадьми. На восходе крепостная стена едва вместила всех, кто пришел глазеть на север, хоть там и не на что было смотреть.
Я снова повстречал Бубакиса, навещавшего жен-щин в их покоях, и догадался, что он уговаривает евнухов не сидеть на месте. Заботы гарема делают этих людей жирными и ленивыми, однако все они оста-лись верны своему долгу, как нам вскоре предстояло убедиться.
Пуская Тигра галопом, я чувствовал, как нетерпелив и раздражен мой конь: он перенял это у других лошадей, а те — у воинов. Вернувшись, я сказал Неши: «Присматривай за конюшнями. Гляди, чтобы никто не ворвался туда». Он не спрашивал ни о чем, но я видел, что по телу раба также пробегает дрожь нетерпения. Война несет рабам много шансов — и плохих, и добрых.
В полдень прибыл царский гонец. Битва началась вскоре после восхода солнца. Наша армия провела всю ночь без сна, ибо царь решил, что македонцы, будучи в меньшинстве, могут рискнуть напасть в темноте. Тем не менее Александр дождался рассвета. Посланник, принесший эту весть, был шестым в цепочке и более не знал ничего.
Пришла ночь. Солдаты жгли сигнальные костры вдоль городских стен.
Около полуночи я стоял на стене у Северных врат. Жара не спадала целый день, но вечерний ветер принес долгожданную прохладу, и я спустился за теплым одеянием. Едва я успел вернуться, как улица у Северных врат заполнилась криками и шумом: возгласы людей, мечущихся взад-вперед, налетающих в полутьме друг на друга, неровный стук копыт усталых, спотыкающихся лошадей, свист плетей. Всадники вели себя словно пьяницы, забывшие, куда они правят. То были не посланники; то были воины.
Пока они приходили в себя и потихоньку успокаивались, выбежали люди с факелами. Я увидел мужчин, белых от запекшейся на лицах дорожной пыли, в черных потеках крови, алые ноздри и кровавую пену на губах их коней... Прибывшие стонали одно: «Воды!» Несколько воинов гарнизона зачерпнули из ближайшего фонтана своими шлемами и поднесли их прибывшим — и, словно одно лишь зрелище воды, стекавшей по рукам, придало им силы, один из всадников прохрипел: «Все потеряно... Царь едет сюда».
Я пробился вперед с криком: «Когда?» Тот, что успел сделать глоток, ответил: «Сейчас». Их кони, обезумевшие от запаха воды, тащили их прочь, рвались к фонтану.
Толпа поглотила меня. Начались причитания, поднявшиеся до ночного неба. Крик бродил и колыхался в моей крови, подобно лихорадке. Из моей глотки вырвался стон, который я едва признал за свой: вне моей воли, вне стыда. Я был частью общей скорби так же, как дождевая капля — часть ливня. И все же, рыдая, я барахтался в толпе, стараясь вырваться из ее цепких объятий. Освободившись, я побежал к дому городского правителя, где были царские покои.
Бубакис появился в дверях, подзывая раба и приказывая ему бежать узнать новости. Я перестал вопить и поведал обо всем.
Наши глаза говорили без слов. Мои сказали, кажется: «Опять он бежал первым. Но кто я, чтобы винить царя? Я не пролил ни капли крови за него, и все, что есть у меня, я получил от него». Его же глаза отвечали: «Да, держи свои мысли при себе. Он — наш повелитель. В этом — начало и конец». Затем он возопил: «Увы! Увы!» и принялся колотить себя в грудь, исполняя долг. Но уже через минуту он созывал слуг, приказывая им готовиться к встрече царя.
— Следует ли мне проследить за отправкой женщин? — спросил я.
Стенания омывали город, подобно разлившейся реке.
— Скачи туда и предупреди евнухов, но не оставайся с ними. Наш долг — быть с царем. — Бубакис мог не одобрять того, что повелитель держит при себе мальчика, но долг подсказывал евнуху беречь все имущество господина и держать его наготове. — Твой конь все еще у тебя?
— Надеюсь, если только я сумею быстро пробраться к нему.
Неши присматривал за воротами конюшен, не особенно выставляясь напоказ. Он всегда был в меру осторожен.
Своему рабу я сказал: «Царь скоро будет здесь, и мне придется сопровождать его. Нам предстоит непростое путешествие, особенно тяжкое для пеших. Не знаю, куда он намерен выехать, но македонцы скоро будут здесь, и он не станет задерживаться. Ворота открыты; тебя могут убить, но ты можешь и спастись, бежать в Египет. Последуешь ли ты за нами или предпочтешь свободу? Выбирай сам».
Неши сказал, что выбирает свободу и, если его убьют в суматохе, он умрет, благословляя мое имя.
Он распростерся предо мной, хотя чуть не был затоптан, и бежал прочь.
(Неши действительно сумел добраться до Египта. Я видел его совсем недавно: писец в маленькой уютной деревне близ Мемфиса. Он почти узнал меня; я не ломал костей и всегда следил за фигурой. Но он не вспомнил, где нам довелось встречаться, а я молчал. Это было бы неправильно — напоминать ему о рабстве теперь, когда он уважаем. Но правда также и в том, что мудрым ведомо: вся красота рождена, чтобы увянуть, — никому, однако, не стоит напоминать об этом. Потому я просто поблагодарил Неши за то, что он показал мне дорогу, и пошел своим путем.)
Когда я выводил Тигра из стойла конюшни, ко мне подбежал человек и предложил за него двойную цену. Я вернулся как раз вовремя — скоро вокруг лошадей закипит драка. Мне оставалось только радоваться, что кинжал все еще со мною, спрятанный в поясе.
Во всех домах, занятых гаремом, шли поспешные сборы; евнухи надевали на лошадей упряжь. Еще с улицы можно было услыхать взволнованный щебет голосов, словно у лавки торговца певчими птицами, и почуять благовонные облака, исходящие от перетряхиваемых одежд. Каждый евнух спрашивал меня, куда намерен бежать царь. Хотел бы я это знать, дабы указать им дорогу прежде, чем у них уведут мулов. Я понимал также, что многие будут пойманы македонцами, и не желал им этой участи; там, куда я спешил, во мне нуждались меньше, и сердце мое ныло от тоски. Но Бубакис прав. Как подтвердил бы мне отец, преданность в несчастье — вот единственный путь для мужчины.
Когда я закончил свой объезд и вернулся к Северным вратам, всеобщие стоны ненадолго смолкли, словно в буре наступило временное затишье. Слышался лишь нетвердый стук копыт загнанных до полусмерти лошадей. Все замерло: в город въезжал царь.
Он стоял в своей колеснице, в доспехах. За ним — горстка всадников. Лицо Дария казалось опустошенным, а взгляд был неподвижен, подобно взгляду слепца.
На нем была корка дорожной пыли, но ни одной раны. Я видел кровавые рубцы на лицах сопровождавших его, их бессильно обвисшие руки или почерневшие от запекшейся крови ноги; словно выброшенные на берег рыбы, они беззвучно открывали рты, изнемогая от жажды. Эти люди помогли ему бежать.
На своем свежем коне, в чистых одеждах, без единой царапины, я не мог присоединиться к ним. По боковым улочкам я поспешил к дому городского правителя. Именно Дарий шагнул вперед для схватки с кардосским гигантом — единственный, кто отважился на это. Сколько лет пролетело с тех пор? Десять? Пятнадцать?
Я понимал, откуда ему удалось вырваться сегодня: грохот битвы, облака пыли; люди сшибаются с людьми, сила противостоит силе; вздымающаяся волна боя; обманные маневры противника; маска сброшена, ловушка захлопнута; ты — не царь более, нет у тебя власти над хаосом. А где-то там, впереди, ждет враг, заставивший тебя бежать у Исса: человек, снова и снова вторгавшийся в твои сны, превращая их в невыносимые кошмары... Кто я, чтобы судить моего повелителя? На моем лице нет ни крупицы пыли.
И то был последний раз, когда я мог сказать это, — последний за многие, многие дни. Через час мы уже спешили к армянским проходам, направляясь в Мидию.
7.
Когда стужа пошла на убыль, с севера до нас долетели добрые вести. Скифы — из тех, что были в союзе с Бессом, — собирались прислать нам десять тысяч лучников, как только весна расчистит заносы на дорогах. Кардосцы, жившие у Гирканского моря, ответили на царский призыв обещанием подмоги в пять тысяч пеших воинов.
Управитель Персиды, Ариобарзан, также передал весточку. Он воздвиг стену, перекрывшую от края до края всю громаду ущелья Персидских Врат, единственного прохода к Персеполю. Отныне город можно было удерживать вечно; любая армия, которая осмелится войти в ущелье, будет уничтожена сверху градом камней и валунов. Александр и его люди погибнут, так и не дойдя до стены, если, конечно, нам хотя бы немного повезет.
Я слышал, как Бесс говорил своему приятелю, проходя мимо: «О, мы должны быть сейчас там, а не здесь». К счастью для самого Бесса, боги остались глухи к его желанию.
Между Персидой и Экбатаной лежит долгий и трудный путь, особенно если в резерве один лишь конь. Не успели новости достичь нас, как Александр взял Персеполь. Если бы мы только знали!
Поначалу он пытался пройти сквозь Персидские Врата, но, скоро убедившись в смертельной опасности ловушки, отозвал войско. Защитники было решили, что Александр не вернется, но македонец прознал от пастуха (коего весьма щедро наградил впоследствии) о существовании какой-то смертельно опасной козьей тропки. По ней — если только не свернешь шею — можно обойти ущелье и выбраться к городу. Той тропою Александр и провел своих воинов, сквозь тьму и снега. Он напал на персов с тыла, в то время как оставшееся войско вновь штурмовало Врата, лишенные защитников. Наши люди оказались зерном меж двух жерновов; мы же тем временем радовались новостям в Экбатане.
Текли дни; снега покрылись хрусткой корочкой наста, небо оставалось чистым и холодным, без малейшего дуновения ветра. Из окон дворца, меж оранжевых и голубых колонн, я наблюдал, как городские мальчишки играют в снежки.
Давно привыкнув к обществу мужчин, я едва мог вообразить, что это значит — быть мальчиком среди себе подобных. Мне только что исполнилось шестнадцать; мне уже не было дано познать радостей детства. Я понял вдруг, что у меня нет друзей — в том смысле, в каком это слово понимают дети, — одни лишь покровители.
Что же, думал я, нет смысла грустить понапрасну; грусть не вернет того, что отнял у меня нож торговца рабами. Есть свет и есть тьма, как говорят нам маги, и все живое на земле может выбирать между ними.
Итак, свои конные прогулки я совершал в полном одиночестве; иногда мне снова хотелось взглянуть на город-рельеф, на сияние красок и металла его стен, обрамленных белизною снега. В холмах меня коснулось дыхание свежего ветра — поразительный аромат, еле заметно пробивающийся сквозь прозрачную чистоту горного воздуха. То был первый поцелуй весны. С водосточных желобов стаяли сосульки. Из снега показалась бурая, жухлая трава; все во дворце начали выезжать на прогулки. Царь созвал военный совет, чтобы решить, что делать, когда дороги откроются и подоспеют свежие силы. Я достал свой лук и в ближней лощине подстрелил лисицу. У нее была чудесная шкурка с серебристым отливом, и я отнес ее городскому скорняку, попросив его сделать мне шапку. Вернувшись, я побежал к Бубакису рассказать о своей удаче: кто-то из слуг шепнул мне, что евнух у себя в комнате и что он «принял новости близко к сердцу».
Еще из коридора я услышал его безутешные рыдания. Не так давно я не решился бы войти, но эти времена уже минули. Бубакис лежал, распростершись на своей кровати, и плакал так, что, казалось, сердце его вот-вот разорвется от горя. Присев рядышком, я тронул его за плечо — и Бубакис обернул ко мне залитое слезами лицо.
— Александр сжег его! Сжег дотла. Все, все исчезло — там теперь одно пепелище...
— Что он сжег? — переспросил я.
— Дворец в Персеполе.
Сев на кровати, Бубакис уткнулся в полотенце, но новые слезы пролились сразу, едва только он утерся.
— Царь посылал за мной? Я не могу лежать здесь,
пока...
— Ничего страшного, — отвечал я, — кто-нибудь
заменит тебя.
И он рассказал мне, всхлипывая и вздыхая, о колоннах в форме лотоса, о прекрасной резьбе, о драгоценных занавесях, о золоченых сводах. На мой взгляд, все это очень напоминало Сузы, но я скорбел вместе с Бубакисом над его великой утратой.
— Что за варвар! — сказал я. — И дурак к тому же, сжечь собственный дворец! — Весть о падении Пер-сеполя уже дошла до нас.
— Говорят, он был пьян... Тебе не стоит выезжать надолго, Багоас, только потому, что царь занят на совете. Он может счесть твою свободу излишней, и это не принесет тебе добра.
— Я прошу прощения. Ну же, дай мне полотенце, тебе потребуется холодная вода.
Выжав для Бубакиса его полотенце, я сошел в зал прислуги. Мне хотелось услышать прибывшего посланника собственными ушами, пока ему еще не успела приесться история. Я едва не опоздал: те, кто уже слышал ее, все еще шушукались, рассказчика же столь усердно попотчевали вином, что он едва был способен открыть рот и тихонько подремывал на груде одеял. Зал наводняли дворцовые слуги и некоторые из воинов, отстоявшие ночную стражу.
— Был большой пир, и все они напились, — пояснил мне управляющий. — Какая-то шлюха из Афин умоляла Александра поджечь дворец, потому что Ксеркс некогда сжег греческие храмы. Первый факел Александр бросил сам.
— Но он же жил в нем!
— Где ж еще? Он разграбил весь город, едва взяв его.
Об этом я уже слышал.
— Но почему? Он ведь не грабил Вавилон. Или Сузы. — Признаться, я вспомнил о нескольких домах, которые был бы рад увидеть в пламени.
Седой воин, сотник, пояснил мне:
— А чего ж тут непонятного? Вавилон сдался. И Сузы. А в Персеполе гарнизон спасался бегством — вместо того, чтобы принести Александру ключи от города. Да они сами начали грабить собственный дворец, чтобы поменьше оставить врагу. Ни у кого не было времени прийти и сдаться, хотя бы для виду. К тому ж Александр сам заплатил своим воинам за взятие Вавилона, а потом и Суз. Но это ведь не то же самое... Два великих города пали, а солдаты не получили даже шанса на поживу. Войска не могут сдерживаться вечно.
Его громкий голос разбудил посланника. В суматохе пожара он украл двух лошадей из конюшен и теперь наслаждался важностью своих новостей, пока вино не сморило его окончательно.
— Нет, — сипло вымолвил он. — Это все греки. Царские рабы... Они вырвались на свободу и встретили Александра на дороге в город, четыре тысячи бывших рабов. Никто и подумать не мог, что их так много, пока они не собрались все вместе.
Голос его затих, и воин сказал мне:
— Не обращай внимания, пусть спит. Я расскажу тебе потом.
— Он плакал, увидев их. — Посланник рыгнул. — Один из них поведал мне... Ныне они все свободны -
свободны и богаты. Александр собирался послать их домой, одарив деньгами, которых им хватит на первое время; но они не хотели, чтобы соплеменники видели их в таком состоянии. Они попросили его о земле, которую могли бы обрабатывать все вместе, ибо сами привыкли к виду друг друга. Вот, а потом он разозлился, как никогда, двинулся прямо в город и спустил своих людей с цепи. Только дворец оставил себе, а потом сжег и его.
Я вспомнил Сузы и греческих рабов, принадлежавших царскому ювелиру, культи их ног, клейменые и безносые лица. Четыре тысячи! Большинство, должно быть, жили там со дней царя Оха. Четыре тысячи! Я подумал о Бубакисе, оплакивавшем утерянную красоту... Едва ли он видел в Персеполе греческих рабов, а если и видел, то двоих-троих, не больше...
— Итак, — молвил воин, — вот вам и конец зимних торжеств. Когда-то я служил там; город останется со мной на всю жизнь... Что ж, война есть война. Помню, воевал я в Египте с Охом... — Насупившись, он умолк, но потом вскинул взгляд снова. — Не знаю, насколько пьян был Александр. Он разжег свой костер, когда уже был готов уходить.
Я понял, что он имеет в виду. Весна повсюду сменяла зиму. Но никакой воин не принимает всерьез догадливость евнухов.
— Он спалил дворец у себя за спиной. И знаешь, куда он двинется теперь? Сюда, куда же еще.