Как философия не походит на философов, так любовь не походит на тех, кому излишне объяснять, в какой цене они приняли ее откровенность. Жизнь прививает к одному стволу жасмины и тернии. Блажен тот, кто признает эту неприкосновенность наравне со священными цыплятами Капитолия и принимает как дарованное Судьбою. Горе тому, кто употребляет язык любви к обходительству, признаваемому обществом. Чистота нежных слов засыпается в таком случае чужими языками зависти и позора в пепел. Поцелуи увядают, не проснувшись на устах. Слеза, этот драгоценный перл чувствительности, гаснет, вспыхнув на миг и прокатившись по щеке служителя порока. Поймите автора сего сочинения: мое желание не меньше есть, как ваше, изобразить во вкусе Дидеротовом любовь, обусловленную дозволенностью общества с молниеносными намеками на существование разврата и искроподобными гасконадами. И хотя я никогда не хотел писать о такой материи, о которой ныне принужден вам в очередной раз поведать, — перо мое пчелоподобно облетает лист бумаги и воздает природе горестную и радостную дань. «Beatus ille, qui procul negotiis» — «Блажен тот, кто вдали от дел».
I
Граф де Клермон поднес к губам китайскую флейту из лилового нефрита и попытался изобразить мелодию, рождающую воображение, которое извлекает слезы из чувствительных сердец. Уныло-задумчивая физиономия его означала гипохондрию и являла трогательный предмет сострадания. Ему наскучил свет, и он пытался оградиться от житейских смут «апологическою оболочкою», приличествующей в основном смышленым существам, испорченным первоначальным вольнодумством юности, раскаявшимся прежде, чем успели согрешить.
Возраст графа брал свое. Привычкой становилось лежебочить на шезлонге с изогнутыми ножками работы входившего в моду мастера Фурдинуа. Маленький ангел, поддерживавший изогнутое изголовье, грозил графу пальчиком, намекая на знание некоторых тайн его пронесшейся ураганом жизни. Теперь граф редко выходил из халата, на который портной положил золотые петли и кисти, шевелящиеся при ленивом движении утомленного тела. В свои тридцать шесть лет он преодолел отвращение от всякого рода женщин и мужчин, убедил себя забыть о развлечениях, столь естественных в летах зрелости, отказывал желавшим его визитировать друзьям и подругам, старевшим наперегонки с ним — словом, делал собою театр.
Поэзия Горация да роман Кребийона «Заблуждения сердца и ума» с переменным успехом соперничали за его внимание. Ведь у внимания есть много преимуществ перед другими человеческими свойствами, за что оно и возбуждает нередко всеобщее неудовольствие к себе. Мелкие восточные безделушки обильно усыпали туалетный столик работы Ризенера и говорили о пресыщенном вкусе истинно светского человека — человека, презирающего современных молокососов с Бульваров, что приказывают слугам обтирать отвороты щегольских своих ботфорт шампанским. В восточных безделушках граф знал толк: здесь была китайская тушечница из яшмы в виде скорчившегося мастурбирующего мальчика, смущенного тем, что его застали за неприглядным приятным занятием. Старинный кувшин из темного фарфора напоминал финикийский фаллический символ и хранил запах пальмового вина, которым пахла восточная сперма. Свиток на стене из крупнозернистого шелка, задымленного под древнюю диковинку, содержал рисунок невинного содержания: девочка, приподняв подол голубого халата, выцарапывала мошку из дыма первых волос на своем неоформившемся лобке; рядом, не обращая на нее внимания, юноша с рукавами, полными запахов цветов, ловил весенних цикад на посох, кончик которого был смазан клеем.
В комнаты вошел негр в тюрбане творожного цвета. Он подал серебряный поднос, на котором лежало одинокое письмо. Некогда черный лакей был в великом кредите у графа. Глаза негра ловили взор хозяина, словно пытались напомнить ему о тех счастливых временах, когда он только прибыл в цивилизованную Галлию с упоительных знойных берегов своей Африки. В те времена граф де Клермон бредил ознобными идеями господина Руссо, принесшего в недра общества серп равенства, и пытался воплощать их на широкой кровати под балдахином, собранным в пучок складок, что делало его похожим на дамскую бутоньерку. Нередко к умышляемому ниспровержению основ морали присоединялись две служанки — и исторический катаклизм удавался на славу.
Увы, вскоре из любовников негр снова сделался лакеем. Граф стал к нему в холодные отношения. Одну из служанок нередко видели в заведении мадам Жюстины Париж. Хозяйка была дочерью парфюмера Вуазена и женой скрипача Итальянской комедии, знала толк в прибыльном деле и разборчиво отбирала девушек в свое заведение. Увидев бывшую служанку в залах мадам Жюстины, граф де Клермон был немало порадован ее успехами, к родословной которых он приложил свою... гм, гм, скажем, руку. Впрочем, вспомнив о некоторой болезни девушки и желая предупредить неприятные ситуации в жизни высшего света Парижа, он дал ей денег и проследил, чтобы она упорхнула в провинцию...
Граф машинально продолжал оглядывать крепкую фигуру слуги. В шелковых штанах угадывался елдак африканского замеса. Ляжки были полны жизненной силы и рвались из обтягивающей и материи. Непроизвольно негр поводил ягодицами, словно пригла шал хозяина перейти от вынужденного безделья к сладкой работе Живот у него был подтянутый, крепкий, тугой. «Pro domo sua» «Для домашнего употребления». Он достаточно оевропеился. Гране удивился, если бы узнал, что на стороне у него есть любовники и он меняет их с суточной частотой. Впрочем, теперь в Париже все знали модное искусство давать друг другу свободу. И просветительская мысль: «Миром правят мнения» — уходила в небытие, оставив сладкие воспоминания о любовниках, не злоупотреблявших доверием. В любви царил торговый дух. Мармонтель казался старомодным, как парики Людовика XIV, а его сентенции (вроде: «Остерегайтесь мужских козней, — твердят без конца девушкам; берегитесь женского коварства, — беспрестанно повторяют юношам. Но неужели мы следуем предначертаниями природы, заставляя один пол враждовать с другим?..») вызывали смех. Природные установления оказались отложенными на сторону. Скрип перьев властителей умов закономерно перешел в скрип кроватей любовников. И нельзя было отличить, где — один, где — другой...
...Граф лениво распечатал письмо и прочитал: «Любезный брат! Если Вы не возражаете, я пришлю к вам на месяц Вашего племянника. Боюсь, мальчик не принадлежит к тем, кому общество дарует степень фавора разных любимцев. Его голова забита книгами, что делает его нелюдимым и унылым в общении, а его мазурочную болтовню — по меньшей мере — чтением вслух Цицерона. Если бы Вы взяли на себя труд образовать вкус Клода-Франсуа и преподать ему некоторые уроки аристократического тщеславия, общество, благодаря Вам, получило бы истинного наследника славного рода де Ла Марш. Для нахождения общего языка с племянником сообщаю, что он некоторое время назад был влюблен в актрису Французской комедии Дюмениль, по ночам читает «Теллиамеда» Бенуа де Майе, восхищен полетами Бланшара через Ла-Манш и два раза в неделю — по наблюдениям слуг — занимается в оранжерее онанизмом... Покидаю перо, дабы многословием вам не докучать... Ваша Луиза-Жюли, маркиза де Л а Марш».
«Моя милая сестра снова принимает любовника, выхлопотавшего месячный отпуск, — подумал граф де Клермон. — Могла бы написать об этом ясным языком, не прибегая к словесным уловкам. Натурально, после смерти мужа ей скучилось. Самцы среди слуг приелись. Тут подвернулся барон Бавуа де Берше — швейцарец, служащий во французской армии капитаном гвардейцев... Долбоеб редкой злоебучести. Способен отодрать за милую душу козу со всеми ее козлятами... Недаром именно его посылают покартечничать время от времени бунтующих в провинции мужиков... Один из анекдотов, который ходит о нем, говорит, что якобы на пари сумел барон своим гвардейским елдаком расколоть дюжину грецких орехов. Два ореха оказались, впрочем, гнилыми...»
II
Весть о приезде племянника оставила графа спокойным. Более всего он был занят ревнованием к самому себе, или, как теперь принято говорить, освоил искусство ставить себя в цену. Здесь мы принуждены обратить взор на некоторые события двадесятилетней давности, когда наш граф, юный, в случае у Фортуны, в камзоле какосо-вого цвета с серебряными пуговицами входил в свет той очаровательной походкой, которая выдает будущих развратников, стремящихся к минутной отраде.
Ах, это были упоительные времена Людовика XV, когда в воздухе были разлиты волшебные звуки Рамо, когда боги покинули свой Олимп и жили на плафонах театров, а на сцене Оперы выказывал всю грациозность пластических поз Гаэтан Вестрис в корсаже и штанишках каштанового цвета, в юбочке, именуемой «тоннеле», украшенной кружевами, цветами, листьями... Его грациозное умение снимать и надевать шляпу в поклоне, предшествующем менуэту, делало его кумиром. Все молодые женщины, если верить Вижи-Лебрен, перед тем как представляться ко двору, брали у танцовщика по нескольку уроков, чтобы сделать на придворном паркете три своих реверанса...
Но вернемся к нашему графу. Его образование началось за кулисами Оперы. Давали «Китайский праздник». Балет Новерра ошеломил невозмутимый и чванный Париж, привыкший приносить дань благодарности только тлению гениев. После того как на сцене • отлетали китайские мандарины, отпрыгали негры, везущие колесницу с юной китаянкой, отприседали танцовщики с развратными ляжками и блудливыми глазами, — восторженная публика бросилась за кулисы к актерам, занимавшим роли китайцев.
Наш граф с восторженностью истинного любителя муз оказался в толпе поклонников актрис и актеров. Его гибкое шестнадцатилетнее тело облегал шелковый камзол со вставленными в полы пластинами китового уса, что производило некоторое возбуждающее отто-пыривание спереди и сзади. Слоняясь в потемках кулис, он натыкался на многочисленные китайские пагоды, увешанные колокольчиками, ушибался о горбатые мостики и ковырял шпагой, висевшей на поясной портупее, дырки в декорациях с озерами. Ах, невинность есть платеж долгу, коим она сама себе должна! В голове юного графа сидело желание о приращении порочного сластолюбия, ибо возвышение нашего духа в панталонах испокон веков основано на истинных правилах Природы.
Здесь он попал в сети мадемуазель Клер, перед тем доставившей зрителям приятную четверть часа. Актриса расшнуровывала лиф небесного цвета. Девушка просила графа помочь ей справиться с костюмом... Любовь!.. Все сердца к ней удобны! Через мгновение хобот бедного юноши был на взводе. Взоры мадемуазель Клер оживляли его кровь, а трепет ее кожи передавался всему его телу. Дрожащими и неопытными руками срывал он с девушки хрустящие накрахмаленные юбки и пытался обхватить ладонями ее груди, говорившие своими формами о немалом житейском опыте. Пока раф прилежно, словно школьник свой глобус, изучал ее обнаженное тело, засовывал пальцы в задницу и подкрадывался к алтарю Венеры, мадемуазель пыталась изобразить смущение и зябкий трепет, приличествующий ситуациям во всяких театральных кулисах. Знаток театра мигом распознал бы фальшь: девушка одно время южинала подснежные лавры на холодном севере — в России, и жвозняком ее нельзя было испугать. Но граф был молод, неопытен, и балеты он любил, словно поэты, воображением.
Мадемуазель Клер увлекла юношу за картонные китайские кусты и проделала некоторые действия, благодаря которым подается ободрение юным душам. «Frontis nulla Fides» — «Наружность обманчива». Результатом действия были сброшенные панталоны графа и прщьнувшие к его корешку губки актрисы. В этом месте будущего изнурителя условностей света ожидал конфуз. Доселе он «ередко мастурбировал, развалившись на кушетках с витыми ножками, и не задавался вопросом: отчего не обнажается головка его хоботка? Да и не до этого было летящему к семяизвержению юноше, занятому более изучением гравированной картины Пуссена со спящей Венерой, нежели деликатными строениями своего организма. Результат подобного невнимания был явлен графу в первом общении с женщиной. Напрасно мадемуазель Клер пыталась оттянуть кожу с напрягшейся головки графского елдака. Кожа приросла. Распростертие объятий не снимало напряжения конфуза. Граф воздыхал из глубины своего сердца, но все было понапрасну. Язычок актерки никак не мог проникнуть к содержимому мешочка из нежной ожидающей кожи. Мадемуазель Жюли принялась покусывать графский корешок белыми зубками, медленно опускаясь к яйцам, полным драгоценного вина жизни. Она осыпала поцелуями бедра юноши и, выказав немалый опыт нимфы радости, опрокинулась на спину, давая видом своим молодому человеку понять, что следует делать далее.
Граф взлетел на нашу нимфу и с юношеским пылом воткнул свой недавно оперившийся елдачок между покорных ног девушки.
Порыв не замедлил сказаться печальным обстоятельством: его пронзила острая боль и он почувствовал легкое похлюпывание во влагалище, куда незадолго до этого был приглашен. По ногам девушки текла кровь, которую она с радостью выдала бы за доказательство своей невинности, если бы эта кровь не принадлежала нашему графу. В довершение конфуза девушка издала недобрый звук. От ветра раздутая кишка погасила искру божественного света любви... Граф едва не заболел нервической горячкой. Родитель его обратился к докторам, которые определили диагноз: phimosis. Усилия парижских эскулапов помогли молодому графу избавиться от жалкой участи заниматься всю жизнь суходрочкой и сделали его способным отодрать встояка весь кордебалет Оперы.
Последнее обстоятельство имело последствие: за нехождением в классы граф был изгнан из знаменитого коллежа Людовика Великого. Впрочем, изучение истории литературы, древних языков было восполнено усилиями домашних учителей. А отсутствие молитв, месс, исповедей, из которых складывалась жизнь в коллеже, принесло немало радости юному ветрогону. Он был помещен в Парижскую военную школу, помещавшуюся на Марсовом поле. Писал нескромные стихи на «Курсе математики» Безу, занимался взаимным рукоблудием с курсантами — соседями по койкам, учил движения котильона или кадрили, без которых нельзя было стать офицером. По окончании был выпущен младшим офицером и направлен в полк, расположенный в Балансе неподалеку от Лиона. Впрочем, вскоре служба наскучила ему, он сменил мундир на суконный английский фрак строгой расцветки, стал писать стихи, за которые получил премию «Золотой шиповник» на поэтическом конкурсе в Тулузе, пытался заниматься наукой и написал трактат о причинах радужной окраски мыльных пузырей; Трактат он издал в Утрехте и послал роскошно переплетенный экземпляр королю Фридриху. Просвещенный деспот удостоил автора ответа с намеком побывать в Пруссии.
Но наш граф к тому времени перестал участвовать в конкурсах провинциальных академий и вместо этого пристрастился к меланхолии: стал посиживать в кафе «д'Эколь» на одноименной набережной. Из окна кафе виднелась Сена, Новый мост, самый знаменитый в Париже. Конная статуя Генриха IV стояла на мосту, и тени от башни Дворца правосудия падали на нее... Здесь он задумал издавать газету, тысяча экземпляров которой обходилась в 40—45 ливров — цена хорошего обеда на двоих в ресторане Пале-Рояля и ложи в Опере. Он отказался от издательских позывов и вступил в импортированную из Англии корпорацию франкасонов. Ложа «Девяти сестер» находилась на улице Ро-де-Фер. Среди «мастеров» ложи были известные ученые Лаланд, Кондорсе, Байи, Гильотен, писатели Шодерло де Лакло и Парни, художники Грез и Берне, скульптор Гудон (сделавший бюст графа с удивительно получившимися глазами: скульптор оставил прикрепленный к верхнему веку кусочек мрамора; выемка вокруг него создавала глубокую тень, подчеркивая направление взгляда молодого человека: смотрел он на каждого человека ниже пояса).
В ложу входили и другие философы, чьи взгляды рождались в чернильницах и нередко там же оставались: адвокат Раймон де Сез, аристократы принц Роган, герцог де Ларошфуко, маркиз де Бомон. Великим магистром был великий ненасытец честолюбия Его Светлость герцог Орлеанский, кузен короля и главный противник Его Величества. Граф вошел в обязательства братства. Ему вручили белый фартук, позолоченный циркуль и под стук молотка произнесли ритуальные слова, которые он сразу постарался забыть, поскольку уже снова увлекся театром, стал завсегдатаем «Комеди Франсез».
В те времена театр еще находился на улице Фоссе-Сен-Жермен-де-Пре. Вместе с другими аристократами он стал посиживать в креслах на сцене, строить глазки актрисе Клерон, появлявшейся в роли бедной греческой невольницы в необъятном платье с фижмами и шлейфом, который несли четыре пажа. Парик бедной невольницы задевал люстру — и пыль летела на головы вельможных зрителей, включая нашего графа. Живость натуры графа приводила в восторг его друзей, и некоторые говорили, что если и есть, что смотреть на сцене, так это — граф де Клермон. Впечатление стало устойчивым после трго, как Мари-Франсуа Дюмениль пожелала возродить на сцене непосредственность исполнения: в «Родогуне» она играла царицу-отравительницу и так громко рычала и кусалась, бросаясь на близких зрителей, расположившихся в креслах, что молоденький маркиз де Виллар упал в обморок. Брызжа слюной, вращая глазами, царица-отравительница выла, как волк, и хрипела, царапая воздух ногтями... Мужественный граф, не выдержав, подскочил к ней и ударил кулаком в спину, сказав: «Наконец-то ты умрешь, собака!» Публика встретила поступок его аплодисментами, а Дюмениль отказывалась с тех пор с ним ужинать.
Следом в сердце графа созрела любовь к разврату, дающая духу высокое, благородное и свободное парение. Он посвятил себя нежной дружбе с парижскими нимфами, покровительствовал всем жанрам любви безо всякой мелкости предубеждения. Слава ненасытного ебаря летала вослед за ним на крыльях. Он стал узнан нациею, как женской, так и мужской ее частью. Слух этот доставил ему знатное супружество. Но Мария-Констанс, графиня д'Эрувиль, состоявшая фрейлиной герцогини Шартрской, недолго прожила с супругом. Поклонница древнегреческой поэзии Сафо, она вела нежную дружбу с Дианой, герцогиней де Лораге — придворной дамой жены дофина. Нередко к нашим подругам присоединялась актриса госпожа Летю-Костанж.
Сказать, что жена графа была глупой женщиной, значит польстить слову «глупый». Она была, что называется, набитой дурой. Последней каплей, переполнившей чашу терпения графа, был случай с приемом гостя: им оказался известный ученый, занимавшийся древним Востоком — Вавилоном, Ассирией — и подбиравшийся к Египту. Накануне визита граф попросил Марию-Констанс взять
в библиотеке книгу гостя и прочитать ее, дабы вести разговор за чаем, что та послушно и сделала. Во время чая она задала гостю первый вопрос: «Неужели вы все это смогли вынести?» Гость поднял брови, но ответил с благовоспитанным утверждением. «И этот необитаемый остров был без единого человека? — продолжала графиня. — И кораблекрушение было в самом деле таким страшным?.. А ваш друг Пятница по-прежнему с вами?..» — «По-моему, ваша жена принимает меня за Робинзона Крузо», — шепнул гость графу. Так оно и было. Графиня взяла и изучила стоявшую рядом книгу Дефо.
Граф развелся. Он окончательно устал к тридцати шести годам. В своем поместье под Парижем сменил он бивачный образ жизни на покойное созерцание себя в зеркалах, любил муз модным жаром, то есть перелетал от одной к другой, побранивал замшелые оперы Люлли, одним из первых стал вводить в моду, начитавшись «Верте-ра» Гете, костюм для утренних прогулок и верховой езды, состоявший из синего суконного кафтана с металлическими пуговицами и желтых кожаных штанов, сквозь которые хорошо смотрелась положенная мужская выпираемость. В поместье своем перетрахал он почти всех слуг, не смущаясь ни возрастом, ни полом, и нередко, увидев свою гардеробу на том или ином лакее, вспоминал о сладких минутах, проведенных с ним в постели. Впрочем, и лакеям эти воспоминания приносили немало радости. О служанках и говорить нечего. Каждая из них считала за честь быть облапленной нежной графской рукой, которая умела удивительно молниеносно проникать в девичью пещерку. Пощекочивание клитора доводило девушку, принесшую поднос с кофейником, до сладкого экстаза. И кофейник, и молочник, и все столовое серебро летело на ковер, а сама она падала в объятия хозяина, успевая на лету сорвать с себя чепчик, юбку, корсаж... И вот уже ноги задраны к потолкам с амурами сладкой кисти Буше, которые любопытно и привычно всматриваются в мерное покачивание тел и неудивляемо прислушиваются к запыхавшемуся дыханию и крикам сладострастия. «Peccando promeremur» — «В грехе — предварение заслуг».
III
Клод-Франсуа оказался стройным мальчиком с цыплячьей шейкой, располагающей беззащитностью своею к жалости. Из таких подростков вырастают люди, которые предпочитают мысленное обладание любимым предметом существенному наслаждению и потом всю жизнь полагают, что сила государства имеет свое основание на любви.
Граф внимательно осмотрел племянника. Тот был одет провинциальным манером: белоснежная рубашка с кружевными манжетами, камзол розового шелка, кафтан без воротника, вытканный незабудками. Будучи сердцевидцем, граф угадал в юной стеснительности маркиза отнюдь не остатки готического духа, но родовую прикипелость к пороку. Узкие панталоны племянника, заходившие за колено и застегнутые на металлическую пуговицу, казалось, вот-вот разорвутся от напора своего содержимого.
«Сестра права: мастурбация в оранжерее дала свои плоды, — подумал граф. — Мальчик, видимо, отрастил такой корешок, что научит в будущем трахаться всю цивилизацию... Хотя свобода от предрассуждений и некоторых воображений долго еще не осенит своим крылом этого юного мудошлепа».
— Подойдите ко мне поближе, милый племянник, — молвил граф. — Я хочу, чтобы мы с вами стали друзьями.
— Я тоже, сударь, — молвил дрожащим голосом Клод-Франсуа в ответ.
Он был, видимо, из тех экземпляров рода человеческого, которые на вопрос: «Comment aller vous?» — неизменно ответствуют: «Et vous meme?» («Как вы поживаете?» — «Спасибо. А вы?»)
— Каковы ваши успехи?
— Неплохие; — кратко отвечал племянник.
Он только что закончил старейший коллеж Аркур, основанный еще в 1280 году каноником д'Аркуром и давший Франции и миру Дидро, Расина, Буало, Прево... Свобода опьяняла его, вынужденного совсем еще недавно спозаранку (занятия в коллеже начинались с половины Шестого) скрипеть гусиными или вороньими перьями и стирать следы карандаша хлебным мякишем. К тому же в коллеже Клод -Франсуа была в ходу порка — и нередко, чтобы отвязаться от учителя, ученики вынуждены были решать дилемму: подставлять ягодицы под розги или предоставить их длинному елдаку учителя риторики? Каждый выбирал свое...
— Я бы советовал вашей матери направить вас для дальнейшего обучения в семинарию Сен-Сюльпис, — молвил граф. — Епископский посох и кардинальский пурпур дают больше доходов, нежели офицерская шпага. Примерами служат Ришелье, Мазарини, Флери... Думаю, ваша карьера священника будет обеспечена моими знакомствами: архиепископ Бордо Шампион де Сисе — мой большой друг...
Клод-Франсуа вздрогнул. Во время обучения в коллеже он жил в доме своего двоюродного брата графа де ла Сюз и напитался порочными фантазиями света, полными атмосферы эротического магнетизма. Душа пятнадцатилетнего подростка рвалась в пучины разврата и предвкушала победы в парижских салонах герцогинь Фиц-Джемс и де Полиньяк, виконтессы де Лаваль-Монморанси и мадам де Монтессон... Впрочем, не так лии вы, любезный читатель, хотели бы провести первую вашу молодость, пока рассудительность совершенного возраста не втемяшит вам в голову необходимость исправлять людские слабости и приводить в омерзение пороки?
Граф замолчал и испытующе посмотрел на племянника. Первым его старанием было расположить свое поведение к мальчику с не-опушившимся подбородком и пахнущему теплой постелью, где простыни скомканы судорожными ночными коленями и забрызганы следами поллюций. Солнце имеет свои пятна, простыни — свои.
Здесь он заметил, что Клод-Франсуа его не слушает и внимательно разглядывает картину Караваджо, на которой был изображен Амур — мальчуган с вывороченными напоказ ляжечками и улыбкой девочки. ЛиЦо его стало пунцовым, ноги дрожали, в панталонах чувствовалось напряжение.
— Это полотно я купил у господина де Боза, секретаря Академии надписей и хранителя королевской коллекции медалей, — пояснил
граф. — Меня связывала с ним близкая дружба и единение взглядов, которые мы противоположили человечеству... Увы, нынче дворян
ство упражняется более в пролитии крови, нежели в сладких битвах на полях Минервы. Свет полагает, что в пристани можно научиться знать море, и его законодатели, обитающие в Сен-Жерменском предместье, выработали систему взглядов, согласно которой мужчине не следует быть малодушным и женонравным. Как будто воинские телодвижения, освоенные в военных школах, могут укрепить силы души! Нет, только великий дух Минервы делает общую пользу человечеству (я веду речь, конечно, не о тех, кого игра, пьянство и порок заводят к злодеянию!). Человек тонкого душевного состояния не в силах удержать любви своей во внутренностях сердца. И если сама мысль имеет нужду сообщаться с мыслью, то и тело, носящее эту мысль, имеет нужду в сосуществовании с другим телом. Господин Монтескио и другие философы и нравоучители, исписавшие многие стопы бумаг о науке жить счастливо, не предвидели оной правды. Они разбирали злы вещественные и зрели в них не иное что, как одно неизбежное действие законов природы. «Что же, — вопрошали они себя, — значу ли я нечто в Природе?» — и убегали от камней позора, которыми должно было встретить их общество, дай они волю своим порывам, не всегда отличающимся благоразумием. «Pictoribus atque poetis Quidlibet audendi semper fuit aequa potestas» — «Художникам, как и поэтам, издавна право дано дерзать на все, что угодно»... Впрочем, не буду вам докучать своими размышлениями... Можете идти. Этьен покажет вам комнату для гостей...
Граф позвонил в колокольчик и вызвал знакомого нам негра в ливрее и пудреном парике.
Дни пребывания юного маркиза у дяди потекли размеренным чередом. Каждый вечер Этьен докладывал графу де Клермону о том, как провел юный гость свой день. Сообщения походили друг на друга, как листья на старом дубе в графском саду. Впрочем, иногда они получали своеобразие: то слуги заставали юного маркиза недвижимо распростертым на траве — оказывается, он хотел обмануть птиц, притворившись мертвым... То он напугал служанку Мари, спрятавшись в полутемном коридоре: девушка доказывала, что юный маркиз пытался ее поцеловать, и предъявляла укус на шее. В одно утро его застали на пастбище, где он примостился под пегой коровой и высасывал молоко прямо из ее вымени. Оказавшийся поблизости возмущенный бык с кольцом в носу попытался пресечь подобное посягательство на свой гарем — и слуги с трудом отбили молодого повесу... Казалось, Тацит, Тит Ливии, Плутарх выветриваются из юной головы маркиза не по дням, а по часам. Вместе со своим сверстником — маркизом де Люлю, прибывшим на лето из городка Арси-сюр-Об, что в Шампани, носился наш герой по лугам, лазал по деревьям графского сада и насаживал небольшие тыквы на хрены мраморных Геркулесов и Аполлонов парка, разбитого английским манером... Верный приказу хозяина, Этьен не выпускал молодых людей из виду. Одно событие несколько посмешило графа: однажды пополудню Этьен зашел на скотный двор, куда до этого забрели два наших юных друга. Продолжительное отсутствие молодых людей навело негра на мысль заглянуть вовнутрь амбара. Зрелище, представшее его взору, было преуморительным: молодой маркиз стоял со спущенными до колен кюлотами. Перед ним покорно застыла белоснежная козочка, со сладострастием, впрочем, в глазах. Задние ноги козочки маркиз вставил в ботфорты и, засунув свой породистый корешок в бедное животное, трахал его, закатив голубые с золотинками глаза. Его друг поглаживал козочку по бокам, хотя та совсем простилась с мыслью о сопротивлении и покорно налезала на длинный елдачок маркиза. Многие пути отверсты к счастью. Юный маркиз выбрал свой. Удовольствие, получаемое им от подобного соития с козочкой, было, видимо, немалым.
Поскольку козочка, не знакомая с ухищрениями человеческого разума, не подмахивала, как приличествовало делать в таких случаях, маркиз де Люлю помогал ей в этом вопросе, раскачивая животное взад-вперед. Потом он нашел себе новое занятие: зашел к другу со спины и стал молодым мальчишеским языком целовать товарищу яйца — довольно крупных размеров, напоминающих своим размеренным качанием колокола. По его поведению было видно, что в коллеже доминиканского монастыря, где он проходил обучение, ему , в полной мере удалось, как говорится, «пощупать ветер». После проделанной процедуры с поцелуями он раздвинул своему сотоварищу белые ягодички и стал проникать языком в розовое отверстие его задницы. Делал это он с ловкостью куртизанки. Отцы доминиканцы, судя по всему, вкоренили в душу ему свои добродетели, и крепость юного тела не слишком сопротивлялась первому устремлению порока. Бэкон в таких случаях говорил: «Natura non nisi parendo vincitur» — «Природу побеждают, только повинуясь ей».
Вскоре юный маркиз стал дергаться всем телом, показывая, что приближается сладостный миг семяизвержения. Выбрав нужный момент, де Люлю вырвал из козочкиного влагалища трепещущий хобот друга и схватил его губами. Белая сперма текла по краешкам губ его на камзол. Оставленная без внимания козочка скучала сей праздной жизнью.
— И что, большой щекотун у племянника? — спросил граф негра.
Этьен задумался.
— Около десяти дюймов в длину и шесть с половиной в окружности...
— Для четырнадцати лет достаточно! Все-таки лучше, чем ноль целых хер десятых! — засмеялся граф де Клермон. — Бедной козочке, наверное, не попадалось доселе таких экземпляров... Хотя факт этот должен был наводить на печальные размышления. Испытание естества есть бездна. И умники, обратившие всю философию к единым нравам, заранее простились с мыслью достигнуть дна сей без дны.
Граф вернулся к созерцанию старинного китайского свитка. Следствием разговора был его приказ запереть скотный двор и вы ставить охрану. Жизнь в поместье потекла размеренно и покойно.
Днями в замок прибыл новый гость — капитан Грей из Англии. Событие это настолько знаменательно, что мы принуждены начать новую главу нашего повествования.
IV
Капитан Грей был золотоволосым и темноглазым человеком с гибким ивовым телом, которого судьба непрестанно помещала между бессилием познать и необходимостью действовать. Можно было запутаться в несчетных ветвях его родового древа, а обилие тетушек и дядюшек, умиравших один за другим, делало его самым богатым женихом Англии. Судьба и желание отца — лорда Барримора — сулили ему морскую карьеру. В пятнадцать лет принужден он был поступить мичманом на фрегат «Албемарл» и, подобно всем молодым людям этого звания, забавлялся тем, что садился на лафет пушки, подзывал матроса и давал ему пинка в жопу. Некоторымх матросам, заметим, нравилось внимание аристократа.
Как и все офицеры, мичман Грей, следуя моде, отпустил длинные волосы. Стянутые в пучок и перевязанные лентой, они именовались «свиным хвостом» и нередко достигали шестнадцати дюймов в длину. Его нежной душе претила солонина, к которой, в случае окончания запасов мяса на кораблях, обращалась команда. Будучи душой художник, он вырезал из нее, сверкающей кристаллами соли, разного рода игрушки, радующие матросский глаз, — голых женщин, елдаки всевозможных форм и размеров, а потом, раздарив это своим любимцам, спускался в кают-компанию к остальным офицерам — за стол, сервированный фарфором и серебряной посудой. Обед заканчивался коньяком в хрустальных рюмках и насвистыванием песенок из какой-нибудь замшелой оперы, поставленной в Друри-Лейн.
На Ямайке он столкнулся с Эдвардом Деспардом, в чьих жилах текла кровь французских гугенотов и ирландцев, образовав непредсказуемый и взрывоопасный коктейль. Деспард служил лейтенантом в пехотном полку, строил батареи и сделал то, что не удавалось офицерам с фрегата «Албемарл»: соблазнил нашего мичмана. «Deus nobis haec otia fecit» — «Бог даровал нам эти досуги», — писал Вергилий в своих «Буколиках» и был прав.
Воспитанник туманного Альбиона вошел во вкус и перетрахал всех попадавшихся ему на пути индейцев и индеек с Москитного берега, а также племен онондага, могавки и тускарора. При этом он не смущался даже вспыхнувшей желтой лихорадки, прибиравшей одного за другим его товарищей и получившей среди матросов название «Желтый Джек».
В Нью-Йорке он познакомился в принцем Уильямом Генри, сыном царствующего монарха Георга III. Принцу было семнадцать лет, и он, подобно юному Грею, состоял мичманом на корабле «Бар-флер». Они стали приятелями. Благодаря связям с герцогом Кларен-ским (принц носил этот старинный традиционный титул), а также родству с контролером флота сэром Чарльзом Миддлтоном (будущим лордом Бархэмом), наш голубой повеса стал быстро расти по службе и наконец ступил капитаном на борт двадцативосьмипушечного фрегата «Бореао, направлявшегося в Вест-Индию на Подветренные острова.
В свои тридцать с небольшим лет он скучал при виде морских волн, пристрастился к картам с красными задками, нередко подавал повод принцу Уэльскому ревновать его к Джорджиане, герцогине Девонширской (хотя герцогиню связывала нежная дружба с леди Бетти Фостер, а некоторые письма подруги — этой кокетки и филолога — говорили об особенном характере этой дружбы. «Ты воплощение всех моих надежд на дружбу», — писала герцогиня из Венеции своей подруге).
Капитан Грей был в моде в этом сезоне. Лондон боготворил его, разделив нежные чувства к капитану с любовью к наследному принцу. Но любовь к Георгу, принцу Уэльскому, входила в понятие «патриотизм». Любовь к капитану Грею была исторжена из глубин сердец, ибо вокруг его имени носились легенды и слухи, а само слово «разврат» стало душою общества, музыкой приватной жизни. Капитан не возражал против обожания нации, и его поведение питалось ласкательством обожателей. Едва Англия приходила в себя от некоторого интимного нововведения капитана (о чем будет поведано ниже), как любимец учинял скандал в грязелечебнице доктора Грэхема, где пациенты сидели по пудреные парики в ваннах, вылечивая истинные и придуманные болезни: здесь, прямо в грязи, капитан Грей ухитрился трахнуть юного лорда Перси, не смущаясь присутствием других пациентов грязелечебницы.
Газеты Англии неделю пережевывали на все лады это событие, причем «Паблик адвертайзер» доказывала, что лорд Перси понес физический ущерб вследствие уникальных размеров капитанского елдака, а «Бат кроникл», напротив, живописала мечтательную; улыбку, не сходившую с лица лорда после этого сеанса лечения.
Впрочем, через неделю капитан давал новый повод для газетной шумихи: знаменитый Джонатан Баттл, чье семейство владело недвижимостью в Ипсуиче, изображенный в ван-диковском костюме, на знаменитом полотне Гейнсборо под названием «Мальчик в голубом», появился с капитаном под руку в брайтонских тавернах «Старый корабль» и «Замок». Влюбленные сняли коттедж у самого моря за двадцать фунтов в неделю. Их видели вместе во всех достопримечательностях этого морского курорта: в игорном доме для избранных, получившем название «Храм фортуны», в Королевской часовне, в Прогулочной роще, в курзале — на выступлении клоуна Гримальди, в турецкой бане... Принц Уэльский, арендовавший в этот сезон главное здание курорта — Брайтонский павильон, покровительствовал влюбленным, включил их в свое окружение, которое составляли Фокс, герцог Норфолкский, прозванный Бродягой, капитан Моррис и братья Барримор. Нередко вся компания играла в крикет, и капитан Грей любезно поддерживал под локоть своего юного друга... Принц любезно позволял влюбленным использовать свою «купальную машину» — кабину для раздевания на колесах. Что происходило в кабине, никто не знал, но все телескопы и подзорные трубы Брайтона были наведены только на нее.
Следом за этим событием капитан удивлял нацию своим новым романом: на две недели он отдавал свое сердце и хобот куртизанке миссис Эллиот, по прозвищу Длинная Долли, с которой занимался практическим утверждением некоторого интимного нововведения. Кстати, пора поведать и об этом нововведении: апостол неверия и революционист, капитан Грей был недюжинной художественной натурой. Он с младой горячностью скользил по жизни, и душа его целиком принадлежала лиющимся струям Касталии и Ипокрены. Любовь подвигала его на изящное безрассудство. Одним из них было следующее: ввечеру капитан выпивал бутылку бургундского вина темно-зеленого стекла. Затем бутылка наполнялась светлячками, коих так немало в окрестностях Великобританских островов, и засовывалась дном своим в пещеру очередной возлюбленной нашего романтика. Припав глазом к горлышку, капитан Грей любовался вспыхивающим стеклом и фантазиями, создаваемыми неординарной ситуацией... Оживлением таких чувствований образ мысли нации обретал новое парение.
Будучи масоном и членом ложи «Девять сестер», капитан нередко посещал по известным делам Париж. Впрочем, один ли он из английских моряков наведывался к соседям? В Англии французов считали естественными врагами и почитали необходимостью знать язык противника — на случай боевых действий. К тому же высший свет по-прежнему любил французский язык больше своего собственного. Так что у нашего капитана были основания испросить отпуск у Адмиралтейства, пользуясь покровительством адмирала Джервиса (будущего лорда Сент-Винсента), которому он пришелс по душе своей игрой на скрипке.
«Sapienti sat» — «Для понимающего достаточно».
V
Развалившись в «крылатых креслах» мастерской Хэплуайта (поставленных нарочно для гостя с берегов Альбиона), граф и капитан Грей обменивались сплетнями. Точнее, бездельнические способы к болтовне обнаруживал гость, получая в ответ изумление графа и наслаждаясь этим изумлением. Новостей было немало. Англия летела на всех крыльях навстречу своим подаграм: пила как лошадь! Разница была разве что в том, что Фокс отдавал предпочтение шампанскому и бургундскому; Шеридан начал с бордо, затем облюбовал портвейн, затем последовали сцеженный пунш, горячий негус, бренди... Заключало одиссею возвращение к портвейну. Уилкс пил крепкое немецкое пиво, к которому, впрочем, начинал привыкать и Босуэлл. Питт переходил на разбавленный водой портвейн. Принц Уэльский глушил все без разбора и в конце концов Опустился до кюрасо и цедрато... А ученейший муж своего времени Порсон однажды выпил бутылку денатурата, приняв его за джин. Лорд Уэймут пьянствовал до утра, а днем отсыпался. Во время званого обеда у лорда Клермонта граф Карлейль выпил все вино, до которого смог дотянуться. Сэра Филиппа Фрэнсиса, пившего наперстками, развозило к концу обеда так, словно он хлестал бочками.
Дамы не уступали кавалерам. И хотя принято было запивать омаров портером, они не гнушались шафрановой настойкой, ир ландским коньяком с пряностями, мараскином, Линет дез Инд, Шамбери, Жакомунди, ландышевой наливкой, не говоря уже об ароматических лечебных водах, спасающих от разлития желчи, ожирения и чумы. Кстати, лекарственные средства входили в моду: эль доктора Батлера, эль доктора Куинси и кресс-салатовый эль позволяли лечиться и напиваться одновременно.
Капитан привез новости и иного характера. Альбион становился день ото дня порочнее и снисходительнее к слабостям органов тела, по выражению Монтеня, управляющих миром. Секретарь наслед ного принца Джек Уиллет-Пейн явился однажды на бал-маскарад
загримированным юной девицей. Для пущего правдоподобия девицу сопровождала миссис Фицгерберт — любовница наследного принца. Во время бала наша девица попыталась отдаться прямо в кустах можжевельника молодому герцогу Баклею. Поскольку у герцога с перепою не наступала долгое время эрекция, он пытался возбудить его тем, что в медицине именуют «фелляцией», то есть взял герцогский хобот своим накрашенным ртом.
— Не тот ли это герцог Баклей, — спросил граф, — чей портрет с любимой собачкой был написан Гейнсборо?
— Совершенно верно, — ответствовал капитан. — Правда, автор хотел преподнести портрет в дар Королевскому обществу Эдинбурга, но подарок был отвергнут: его сочли неприличным в свете распространившихся слухов о сожительстве герцога с этой собачкой. Хотя по более достоверным источникам выходило, что герцог отдает предпочтение племяннику живописца Гейнсборо — сыну его сестры Сарры Дюпон, молодому человеку с длинными ресницами, которого мастер считал самым способным своим учеником и, кажется, не любил расставаться с ним на долгое время.
В ответ на это замечание граф пришел в пресмешной восторг и долго говорил об особом искусстве поэтов и художников ловить молодых людей в сети и вертеть им головы якобы парнасскими изобретениями, которые оказываются старинными забавами человечества. Другое дело, что человечество не согласилось с этой ветвью традиции, дабы полагать в ней свое счастье, и заняло душу («И хрен!» — ввернул капитан, распучивший свою утробу полуведром пива) одним чувством — к противоположному полу. Нечаемая сюр-преза повлекла многие заблуждения и далеко отодвинула Золотой век, в который теперь переселяют людей поэты.
— Трудно вынуть из головы людей затверделое мнение, — закончил граф де Клермон свои грустные рассуждения.
А что же наш Клод-Франсуа? Приезд капитана Грея отдалил его от дяди, который и так был большой неохотник до прогулок, а с появлением гостя и вовсе не выходил из халата. Подросток находился в том возрасте, когда привязываются ко всем без изъятия, и искал случая свести знакомство с капитаном, составившим имя претерпенными опасностями и пролитием крови в морских сражениях.
Случай не заставил себя ждать. Однажды поутру молодой маркиз вбежал в покои графа и застал непривычную для глаза сцену: дядя и капитан Грей сидели в своих креслах — в рубашках, но со спущенными панталонами. Их елдаки смотрели вверх, словно пушки фрегата, коим доводилось командовать капитану. Графский ствол был отменной длины, с непривычно сползающей с головки кожей — следствие операции юных лет, о которой мы поведали выше. Все это достояние Природы зиждилось на крупных яйцах с аккуратно постриженными волосами. Капитанская пушка не уступала графской, а в окружности даже превосходила ее. Право, глядя на нее, побывавшую во влагалищах и задницах Старого и Нового Света, каждый проникался уважением и каким-то подобострастием.
Племянник остановился как вкопанный на пороге графских покоев, стены которых были обтянуты голубым шелком с вытканными ветками можжевельника. Весь вид его являл смущение.
Увидев застывшего в дверях молодого маркиза, граф поморщился, затем улыбнулся, обнажив ряд красивых белых зубов:
— Раз уж вы зашли, друг мой, я разрешаю вам поприсутствовать на необычном спектакле, соединяющем естествопытательный опыт с приятной праздностью. Капитану Грею угодно обучить меня нововымышленному наслаждению, в которое он сам был посвящен индейцами Москитного берега. Как я полагаю, эти индейцы, в отличие от наших моралистов, не воспаряют в безумной надменности над миром, а совокупляются всеми доступными способами, предлагаемыми для этого Природой... Один из таких способов мы пытаемся
воспроизвести...
Клод-Франсуа вежливо присел на шератоновскую кушетку в углу. Щеки его пылали. Глаза сделались воспаленными.
— Итак, любезный граф, — молвил капитан Грей, — для начала мы будем принуждены обратиться к помощи этих девушек. Он указал на двух полуголых крестьянок, сидевших за портьерой, отчего юный маркиз поначалу их не заметил. — Наши нимфы должны разогреть нам наши члены, дабы расположенные в головках нервные окончания, будучи подверженными благотворной теплоте, стали более восприимчивыми к посторонним раздражителям...
Обе девушки присели на корточки и взяли губами хоботы наших героев. Было видно, что им не впервые доводится заниматься подобным ремеслом: каждая мгновенно со сладострастной спешкой заглотнула невероятных размеров елдаки вплоть до того места, где они выходят из тела и начинают вести свое суверенное существование. Сося и облизывая трепещущие атрибуты аристократов, девушки не забывали пощекочивать пальчиками ягодицы мужчин, отдавшихся без остатка страсти. По закатившимся глазам приятелей было видно, что волна наслаждения одна за другой накатывала на них и что подобное поведение девушек отнюдь не уменьшало у графа и его гостя доверенности к пороку.
Как только стали появляться признаки приближения семяизвержения и каждый герой должен был вот-вот кончить, они выдернули изо ртов нимф свои елдаки. Капитан взял фарфоровый кувшин и полил себе и графу на головки сиропу. Затем он достал лаковую китайскую шкатулку с прорезями и пояснил окружающим:
— Сегодня поутру я поручил слугам наловить в саду безопасных насекомых (insectum). Следует выпустить наших пленников на сироп, дабы приступить ко второй стадии опыта.
Отпущенные на свободу муравьи сперва стали увязать в сиропе, а затем принялись его поглощать, ввергая графа и капитана своим копошением и укусами в неизбывное удовольствие.
Наши герои распростерлись в креслах. Издалека их тела можно было принять за бездыханные, когда бы волна судорог на пробегала по ним с головы до ног. «Desipere in Loco» — «Безумствовать там, где это уместно».
Первым стал кончать граф. Он вдруг весь переменился, стал бледнее паросского мрамора и похолодел к окружающему миру. Фонтан спермы извергся к лепному потолку и вернулся в подставленные ладони девушек, поспешивших собрать влагу, упавшую как бы с небес. Капитан Грей, приближаясь к семяизвержению, стремился не выпускать из глаз расположившуюсяпоблизости от него девушку. В час, когда сперма ринулась на свет божий, он направил свою пушку в лицо девушки. Видимо, опыт этот проводился не в первый раз, потому что девушка вовремя открыла свой розовый ротик и была поражена выстрелом капитанской гаубицы, как говорится, до глубины души.
VI
Пока наши естествопытатели переводили дыхание, осмысливая ощущения, дарованные им Природой, девушки мыли в розовой воде покрасневшие головки их елдаков и обтирали их шелковыми платками с монограммой графа де Клермона. Потом граф собрался с силами и молвил:
— Я полагаю, нынешний опыт опровергает все те понятия о природной назначенности, которые, если верить моралистам, сызмала вкладываются нам в сердца. Будучи положенными на чашу Весов Наслаждения, изведанные нами новые ощущения всегда перетянут стесненность в любви. Мораль — это историческая случайность, обросшая литературой и наложившая на человечество наручные цепи. Стоит ли отвращать всякие насильства во имя заполуче-ния свободы? Увы, что видим мы вокруг? Везде мечтания, а натуры ни на волос!..
— Опыт позволяет нам познать свое неразумение, — отвечал капитан Грей, отхлебнув лафиту. — Нужно отдаваться его повелительному течению, приносящему нашу утлую лодку судьбы к водопаду чувств... Но роскошь и нега жизни привела человечество в такое расслабление, что жопы сами собою оказались приноровлены к современным нравам и узаконениям. Где-нибудь в Ньюкасле, куда и шейный платок добирался черт-те сколько — когда его уже перестали носить в целом свете, — так вот в каком-нибудь Ньюкасле какой-нибудь семнадцатилетний вертопрах заламливает шляпу а 1а Ramillie, выряжается в парик формы ночного колпака, в камзол с длинными карманами, напяливает сапоги с высокими голенищами, украшенными зубцами, да еще расстегивает жилет в нескольких местах, дабы человечество узрело его рубашку, гофрированную до середины груди... И вот это пугало уже знает, что подставлять задницу для получения удовольствия — приятнейшая и необходимейшая обязанность светского человека, равная науке бренчать на клавикордах...
Более того, откуда-то и он получает в теории равное со светским человеком из столицы просвещение и знает, что трахаться следует secundum artem (по правилам искусства). Неужели он доходит своим путем до озарений, посещавших замечательные умы человечества? Видимо, Бюффон прав, доказывая нам, что природа и человек развиваются естественным путем и не нуждаются в божественном вме. лательстве и религиозной морали с ее понятием греха...
— Если одеть ваше суждение всеми приятностями слога, то можно получить новую Великую хартию вольностей, — отвечал граф. — Причем вас тут же сожгут за эту хартию, поскольку вся она замешана на неосторожном для здравомыслящего человека вольнодумстве и петушиных наскакиваниях на добродетель...
— Но ведь добродетель — центр человеческих знаний, совести, вкуса, — вымолвил племянник, обнаруживая свое присутствие в этом спектакле, начавшемся во вкусе новелл Чосера и заканчивающегося нравоучительной драмой.
— Мнимый центр, — поправил юного маркиза граф. — Только необузданное возмечтание о кровати, в котором человечество стыдиться признаваться, довело его до такой глупости. Положим, добродетель представляет определенную ценность только для того, кто несет в себе веру в бога и религию*. Давайте разберемся по порядку, маркиз: религия — это некоторое условное соглашение, которое накладывает на человека определенные обязательства. Во-первых, привязывает его крепкими узами к Создателю и, во-вторых, заставляет его быть признательным тому, кому он обязан своим существованием... Но если доказано, что человек является порождением самой Природы, подобно тому как растения, животные, минералы — порождения ее жизнедеятельности; если доказано, что Бог (которого только глупцы считают единственным автором и создателем всего, что нас окружает) не что иное, как Nee plus ultra человеческого сознания, то есть фантом, созданный этим сознанием там, где оно ничего другого подходящего не нашло; если доказано, что
I само существование Бога невозможно, что Природа, постоянно видоизменяясь, по своему усмотрению одаривает своих детей благами или несчастиями, тогда как человек попытался закрепить свое существование позорной инертностью и сделался поэтому самовмещающей частичкой мира — частичкой, которая по прихоти своей разделила мир на Добро и Зло, — если все это снабжено неоспоримыми
[Далее следует монолог графа де Клермона, вошедший впоследствии в трактат "Философия в будуаре в качестве основополагающего кредо Долмансэ. {Примеч. ред.)]
доказательствами, — по-прежнему ли вы, маркиз, считаете, что жалость, привязывающая человека к Богу, как и всякая добродетель, является совершенно необходимой для всех нас?
Маркиз залился такой краской смущения, что можно было предсказать: немало людей будут в будущем пленяться его неискусственной простотой и искренностью в пламенном излиянии чувств.
— Стало быть, существование Бога — всего лишь фантазия? — спросил он.
— Надо совершенно потерять рассудок, чтобы верить в это, — продолжал граф де Клермон. — Этот зловредный фантом, являющийся продуктом алчности одних и слабости других, — поистине одна из самых бесполезных систем в нашем мире. Ее постулаты, которые претендуют на справедливость, не могут вписаться ни в один реальный закон Природы. Именно на эту бесконечную жажду творить Добро Природа вынуждена отвечать тем, что она творит Зло. Святоши ставят Природу в глупое положение оппозиции, да и сами при этом находятся в постоянной борьбе с совестью. Одновременно с этим они утверждают, что Бог и Природа — одно и то же. Не абсурд ли это? Вещь, которая создана, не может создавать подобное самой себе. Другие же говорят: «Природа — ничто! Бог — все!» Очередная глупость! В мире существует только два понятия: создающий агент и созданный индивид. Что такое «создающий агент»? Это самый существенный и единственный вопрос, на который следует найти ответ. Если мы знаем о действующей видоизменяющейся материи, которая обладает способностью порождать, сохранять, уничтожать все немыслимые и всевозможные формы, окружающие нас и удивляющие нас своим существованием, — какой смысл искать этот самый посторонний «агент», если он, по логике вещей, не может быть заключен нигде, кроме как в самой сущности Природы? Как можно доказать обратное? Предположив, что Природа есть инертная категория, мы встанем перед неразрешимыми задачами. Как же я, не ведая до конца о всех свойствах Природы, могу принять на веру догму, которую я понимаю еще меньше?! Посмотрите, как рисует Бога эта пресловутая христианская религия, как представлен Бог в этом невежественном культе! Вы невооруженным глазом увидите, что это варварское, непоследовательное существо: сегодня оно создает мир, который собирается разрушить завтра. Это слабое существо, наградившее человека свойствами, от которых ему тысячелетиями приходится потом избавляться. Какая опрометчивая жалость: так удачно создать все то, что нас окружает, а самого человека — этот венец Природы — сделать самым несчастным и несовершенным! К тому же если уж Бог не мог сотворить ничего лучше, с какой стати требовать от человека признательности за неудачное сотворение? В чем же тогда заслуга Бога? Если бы человек был создан совершенным существом, действительно избавленным от всего плохого, вот тогда бы это творение было достойно рук Всевышнего. Говорят, что Бог обладает бесконечным предвидением. В таком случае зачем был создан им человек? Не специально ли, не ради ли собственной блажи? Каков Создатель, а? Он чудовищен, не правда ли? Вот кто заслужил нашу ненависть, нашу жажду отмщения! И что же дальше? Не слишком довольный своим произведением, он решил обратить человека в свою веру. Он проклял его, но и это не помогло... Зато на сцене появился другой персонаж, который оказался посильнее Бога. Это — Дьявол, власть которого беспредельна и непреодолима и который способен переделать любое творение Создателя. Ничто никогда не ослабит или уничтожит влияние над нами этого демона!
Человеку необходим Бог. Ему нужно было, чтобы тот спустился со своих небес на Землю. Человек хотел, чтобы Бог спустился к нему в ореоле небесного сияния — в сопровождении свиты ангелов. Черта с два! Бог родился в утробе еврейской женщины, в хлеву среди свиней. И это — тот самый Бог, который спустился на Землю, чтобы спасти ее! Как же затем разворачивались события, что дальше произошло с благородной миссией? Проследим за деятельностью Бога. Что он говорил? Что он делал? Что за подвиги совершал? Что за тайны разгадывал? Прежде всего, как я представляю себе, у этого ребенка было полное лишений детство, на него повлияли, бесспорно, распутные священники Иерусалимского храма. Затем довольно странное исчезновение лет на пятнадцать, во время которых этот плут впитал в себя все основы египетской школы. Именно их он принес затем в Иудею. Первым свидетельством его глупости было его заявление по возвращении, что он, мол, — сын Бога, равный по значимости своему Отцу. Следом он выдумал еще одну иллюзию — так называемый Святой Дух. У него хватило ума утверждать, что три эти фигуры есть одно целое. Удивительно, что он сумел заставить других поклоняться этим химерам и грозить тем, кто его ослушается, Страшным судом! Он утверждает, что принял человеческий облик для того, чтобы спасти весь мир. Этот ловкий обманщик легко обводит вокруг пальца своих последователей. Оказавшись в пустыне вместе со своими сообщниками, он не умирает с голоду потому, что питается заранее спрятанными припасами. Он инсценирует воскрешение одного из своих приближенных. Он запугивает проклятием тех, кто не хочет идти за ним, а тем, кто будет его слушаться, он обещает вечное блаженство на небесах. Он ничего не пишет потому, что не обучен грамоте, он мало говорит, потому что не хочет выдавать свою глупость, он ничего не создает и не трудится в силу своей слабости и лени. Он говорит людям: «Стоит вам перекреститься, как все трудности ваши будут преодолены». Тем не менее его всемогущий папаша — Бог — так ни разу и не появился на Земле, даже когда его сыну требовалась помощь. Иисусу пришлось терпеть невзгоды наравне со всеми. И вот, когда настал критический момент, когда Иисусовой банде пришлось совсем туго, они собрались и сообща решили: «Мы вот-вот можем погибнуть, если не предпримем что-то решительное и ловкое. Спасти нас может только чудо! Давайте устроим воскрешение Иисуса. Это убедит народ в его божественной силе, а нам снова будут поклоняться и доверять. Наша религия возродится и завоюет весь мир! И вот тело поднято над землей, дети и женщины голосят во весь голос... Но что замечательно: в том же самом городе, где произошло такое трагическое и уникальное событие, в городе, обагренном кровью самого Иисуса, никто не верит в дальнейшем ни в Бога, ни в Иисуса. Мало того, ни один местный историк того времени не упоминает об этом событии в своих работах. Шли годы, и люди привыкли к фальшивому учению. Нашлось много желающих погреть руки на воздвигнутых теориях. Ведь человечество любит изменения, преобразования. Устав от деспотизма императоров, люди загорелись желанием свергать, истреблять прежние устои. Так начался период жестокостей и насилия. Марс с Венерою были заменены Христом и Девой Марией. Самозванцев возвели в ранг святых и увековечили описания их жизней. Жертвами обмана сделались миллионы. И вообще, обман стал основой этой философии. Бедным внушили мысль, что милосердие есть перовая добродетель. Их взоры одурманили пышными обрядами «таинства» и «освящения»... Несомненно, с самого возникновения этот недостойный культ был обречен на вымирание, если бы его не поддерживали теми же низкими средствами обмана, с помощью которых он был создан. Как бы ни пытались сегодня скрыть от нас его нелепость, культ этот обречен. Вот, мой дорогой маркиз, в чем заключается в двух словах история Бога и его религии. Я надеюсь быть правильно понятым и советую больше не заблуждаться на этот счет. «Quod ab initio vitiosum est, teactu temporis convalescere non potest» — «Что порочно с самого начала, то не может быть исправлено течением времени».
Приятели замолчали. Окружающее их молчание подавало им случай к размышлениям. Как и водится, по обыкновению, две дюжины бутылок восстановили во всей беседе совершенное равенство и дружество. Головы раскачивала приятная дремота.
Событие это произвело в юном маркизе такую доверенность к дяде, что он стал выпускать из глаз слезы. Наутро слуги видели его ловящим в траве инсектов.
«Lusus Natural» — «Игра природы».
VII
Вскоре капитан Грей отбыл на родину, передав графу приглашение посетить туманные берега Альбиона по делам ложи «Девять сестер». Жизнь снова вернулась в свое русло. Племянник и дядя вновь повели замкнутое существование, исключающее как пламенное излияние чувств, так и всякого рода искренность в минуты деятельной чувствительности.
За завтраком граф осведомился у племянника, не желает ли он посетить премьеру «Женитьбы Фигаро», даваемую труппой «Коме-ди Франсез» после долгих колебаний со стороны Его Величества? Молодой маркиз отвечал восторженным согласием.
— Я уже имел счастье лицезреть эту пьесу, — молвил граф. — Годом ранее Его Величество, потеряв всякое терпение, разрешил сыграть комедию господина Бомарше при закрытых дверях на сцене театра «Меню Плезир». Увы, за два часа до поднятия занавеса, когда гости графа д'Артуа ссорились из-за лучших мест, королем был прислан герцог де Вилькье с приказом запретить премьеру. Бешенство гостей не знало границ и явно дошло до слуха Его Величества, ибо француз становится простым эхом человека, с которым он разговаривает...
Умы Франции и Европы были изрядно возбуждены слухами о пьесе. В коалицию сторонников ее входили граф д'Артуа, супруга маршала де Ришелье принцесса Ламбаль и ее сын герцог де Фронсак, госпожа де Полиньяк. В пользу пьесы развил агитацию принц де Нассау-Зиген, обвенчавшийся по милостивому разрешению короля с разведенной принцессой — полячкой Сангушко. В далеком Санкт-Петербурге к пьесе благосклонно отнеслась императрица Екатерина. Англичане просили автора разрешить постановку на альбион-ской сцене... В этих условиях Его Величество сдал позиции.
Через три месяца после упомянутого инцидента король разрешил сыграть «Женитьбу» в замке Женевилье. Двор расселся по каретам и отправился вослед за графом д'Артуа и госпожой Полиньяк в королевский замок. Мария-Антуанетта также получила от Его Величества разрешение присутствовать на премьере. В последнюю минуту она вынуждена была отказаться от приглашения, сославшись на дурноту в организме. Хозяин замка Женевилье граф Водрей был счастлив сделать собой историю. Стояла жара. Маленький театр был полон душного воздуха. Бомарше своею тростью разбил стекла в окнах маленького театра в замке, дабы присутствующие не задохнулись... О, это было чудо...
Граф де Клермон откинулся на спинку кресла и взглянул на племянника. Щеки юноши пылали. Глаза горели любопытством и живым участием.
— И вот теперь, — продолжил граф речь, довольный впечатлением, произведенным на юношу, — двадцать седьмого апреля премьера «Женитьбы» состоится на сцене «Комеди Франсез» в новом помещении возле Люксембургского сада... Не в обиду будет сказано нынешним драматистам, но они не видят, что удовольствия постели давно уже вступили в круг удовольствий общественного толка. У господина Бомарше есть шанс переубедить публику...
Дядя с племянником прибыли в каретах за три часа до спектакля. Экипажи зрителей выстроились вдоль берегов Сены, забили вес прилегающие к театру улицы. Граф провел молодого маркиза в актерские уборные, где зрители, сумевшие проникнуть за кулисы, расправлялись с ужином. Жирная маркиза де Монморен заполнила собою всю маленькую уборную г-жи Оливье. Госпожа де Сенектер осталась несолоно хлебавшей и просила помочь ей заморить червячка...
Зал был так полон, что благоприятствовал кроткости знакомства зрителей. Сердца, что доселе час от часу становились подобны лабиринтам, вдруг открылись искусству и другим сердцам. В ложах носились запахи духов и благоуханий. Здесь были известные красавицы принцесса де Ламбаль, принцесса де Шиме, вертопрашистая госпожа де Лааскюз, прелестная госпожа де Лашатр, госпожа де Матиньон, госпожа де Дюдрененк... Ложи дышали придворными ухищрениями.
Юный маркиз, сдавленный толпой, встал перед выбором: либо получить в сотоварищи соседку — женщину разумную, но по виду развратную, либо обратить внимание к дяде, болтавшему со многими обнаруженными в зале знакомыми. Он выбрал второе и прилепился с ученической покорностью к графу, являя смущение нежного возраста залу. Поскольку все кресла были заняты, он уселся на ступеньки балкона, причем женщина, бывшая прежде его соседкой, яновь оказалась рядом с ним, а ее рука в полумраке легла на дрожащую ляжечку Клода-Франсуа. По телу юноши пробежал трепет, а мозг в затылке стало теснить. Он извинился от соседства тем, что дурно себя чувствует, и сам того не заметил, как соседка пальчиками своими уже стала перебирать его воспрянувший духом елдачок, рвавшийся на волю их тесных кюлотов.
Разврат окружен неотступно людьми, затмевающими пред ним истину. Парнасские боги взирали с плафонов залы с высокомерным сожалением на нашего героя, впавшего в довольно чувствительное напряжение и расстройство. Юный маркиз был чужд цинических идей и, набравшись из книг излишних кудрявостей мыслей, был сотов вливать в сердце свое любовь при виде любой нимфы радости. Каждую женщину принимал он к сердцу с чистыми намерениями, (ч-л опытности, без знания света — с желанием сделать знакомство «сому человечеству. Молодость делала его человеком весьма дели-ка гной совести, хотя Природа брала свое, и от ощущения женской ручки в своих штанах наслаждение и ожидание неизведанности вытесняли стыд.
Спектаклю суждено было идти пять часов, ибо аплодисменты прерывали каждый монолог и удачную остроту. Нередко восторженная публика обращала взоры к ложе, где в темном уголке за спинами аббата де Калонна, брата министра, и аббата Сабатье прятался автор.
В надругательство здравому рассудку наш герой не проявлял интереса к пьесе, поглощенный короткостью негаданного знакомства. Шелковый лиф платья соседки, вырез каре, обнажающий вздымающиеся груди, прическа в виде корзины с вишнями, благоухающие духами перчатки произвели на него магнетическое обаяние. Пристрастие управляет языком. Влюбленность лишает дара речи. Талант к красноречию пресекся у юного маркиза в один миг, и в глаза на смену юной и пленительной живости пришло блудливое бегание по сторонам в поисках укромного уголка. Не на этих ли поисках основана опытность человеческая?
Посреди спектакля он вскочил со ступенек, давших ему приют, и увлек соседку в фойе, а оттуда, полагаясь на интуицию, — за кулисы. Если бы за кулисами было светлее или у маркиза не были залеплены глаза любовным ослеплением, он бы разглядел исполнительницу роли Сюзанны — Луизу Конта, ожидавшую выхода на сцену, и исполнительницу роли Керубино, очаровательную блондинку Оливье, настолько вошедшую в роль, что уже за кулисами задолго до окончания спектакля ее осаждали два распутника, пожелавшие поиметь юного пажа. Их ожидало разочарование: Керубино оказался девушкой с приличествующими полу архитектурными излишествами. Греховодники отправились восвояси в зал, а красотку Оливье стал обольщать живописец Фрагонар, пожелавший писать ее портрет.
Рок принес наших влюбленных в какой-то угол, где ждали своего часа декорации спальни графини. В мгновение ока соседка маркиза бросилась на постель и откинулась словно бы в забытьи. Любовный обморок не мешал ей умело стаскивать с юного маркиза панталоны. Когда юноша был раздет, наша нимфа живо сбросила с себя фижмы и юбки и попыталась поправить понятие маркиза о любви, воспитанное в коллеже Аркур и на скотном дворе. Юноша мог не поддаться искушению, в которое его старались привлечь всеми доступными человечеству способами. Внезапно маркиз сделался в уме и поступках очень развязен и весь отдался наслаждению Венериными достоинствами девушки, живо поднявшей к небесам ноги и умело воткнувшей в свою неглубокую пещерку взволнованный елдак молодого человека. В такие минуты род мыслей любого человека, каким бы здравым смыслом ни был он наполнен, не годится ни к чему. Исполненность сладострастия и порока сжигает рассудочность, взлелеянную цивилизованным светом и всеми его философами. Приникнув к девушке, маркиз принялся возделывать предоставленную ему для обработки землю и сделал на этом поприще немало полезного, что, впрочем, не являлось для человечества открытием Америки.
Неожиданно выскользнув из-под молодого человека, девушка опрокинула его на спину и вспрыгнула на него, словно птичка на свою веточку. Назвать молодой елдак маркиза «веточкой» было бы опрометчиво, если мы вспомним замеры, произведенные негром-лакеем на скотном дворе. И хотя замеры эти производились на глазок, а не с помощью точных инструментов, можно представить, насколько основательной была «веточка» для нашей птички. Закатывая глаза, девушка ерзала вверх-вниз по столбу маркиза, словно выпившие мужики какой-нибудь руанской деревушки ползают по столбу, пытаясь добраться до его верха, где находится призовой петух. Наша участница соревнований была вне конкуренции. Уже через несколько минут у маркиза стало дергаться тело, ноги вытянулись на всю длину, грудь порывисто задышала —• и он выплеснул ту самую порцию драгоценной влаги, которая позволяет человечеству сменять поколения, словно деревьям свою листву. «Noblesse obbige» — «Дворянство обязывает».
VIII
Облеченный поручением, а точнее тем, что граф сделал ему доверенность, наш лакей Этьен (если читатель не успел еще забыть негра в творожном тюрбане) продолжал следить за поведением молодого маркиза. Следствием этого стало одно обстоятельство, составляющее некоторую тайну и не предназначенную для удовлетворения графского любопытства. Увы, «Amorem canataetas prima», — сказал Пропеций («Пусть юность поет о любви»). И однажды, поднявшись в комнату, отведенную племяннику, граф обнаружил на его столе странный дневник. Дневник поверг графа в размышления и показал ему, что пламенный дух юного маркиза недолго оставался в затруднениях, производимых одиночеством. Клод-Франсуа имел литературный талант и счастливо избежал наследственного прилепления к невежеству. Более того, его дневник был забавнее некоторых романов, которыми их авторы перебивают у аптекарей торг сонными порошками. Забрав тетрадь с собою, граф разбросался в креслах и приступил к чтению. Нам недосуг предлагать вниманию читателя все излияния молодого маркиза, возбуждаемого, как сказали бы скифы, оводом похоти. Но одно место, достигнув коего граф сделал впечатляющее выражение физиономией, мы не можем не привести, поскольку оно и являет то обстоятельство, о котором предпочел умолчать лакей-негр.
ИЗ ДНЕВНИКА МОЛОДОГО МАРКИЗА
«...Сегодня Этьен принес мне завтрак и вместо обычного удаления остановился в дверях. На фоне шелковой портьеры была видна вся грациозность пластической позы его тела, в котором угадывалось избытничество порока. Я почувствовал, как приятное мление объ-емлет все мои члены. Все мое 1'imagination vive (живое воображение) пробудилось. Я раскинулся на постели, и мысль пробудить в нем чувства и подурачиться с ним тихомолком воспалила во мне кровь. Я улыбнулся. Лакей молча и быстро бросился ко мне. Через минуту он уже лежал в постели, сущий натуралист, и учинял свою негритянскую дебошу. Мы возились, играли, смеялись. Мгновение — и я лежал под ним. Пахло принесенным завтраком, и кофий безнадежно стыл в фарфоровой чашке. Неожиданно я высвободил свои руки и обхватил ими его спину, крепкую и неимоверно темную.
— Ты хочешь меня? — спросил я.
Негр, видимо, давно привык к европеизмам не без нравственных дерзостей и революций в постели. Все произошло само собою. Наверное, он был уверенным в безотказности своей красоты и избыточной силе своего хобота. Впрочем, от возни с ним и у меня поднялся елдак. Я чувствовал, как кровь пульсирует во всех моих конечностях, не исключая той, которая смогла бы послужить Архимеду для переворачивания мира. Я принял смелость (prendre l'andace). Я сказал: «Ты хочешь меня?» Прав был Мармонтель, когда писал в своей сказке: «Душа ищет возможности для проявления своих чувств и, не найдя их в действительности, обращается к предметам воображаемым». Нам с лакеем было не до Мармонтеля. Мы хотели друг друга. Я видел, что он понял, что я от него жду. Наверное, он хотел, чтобы и я понял, что он ждет от меня. Мог ли он не почувствовать моего возбужденного члена с набухшей и ожидающей головкой, который тыкался, как слепой и голодный щенок, в его тело. Лакей улыбнулся:
— Avec plaisir! (С великой охотой!)
Надобная минута наступила. Я перевернулся, приподнялся и Сел. Мы долго целовались. Он проникал своим языком в мой рот, прикасался к моему языку и после трепещущих конвульсивных движений отдергивал его, обожженный страстью. Он был старше меня, крупнее, опытнее. Без подсказки режиссера мы распределили вой роли. Его поцелуи не были старческими слюноиспусканиями Шампиниона де Сисе, теперь мне была видна разница...
(Граф де Клермон улыбнулся: «Неужели милейший Шампинион сумел обольстить моего племянника во время своих нечастых Наездов в коллеж Аркур?»)
Лакей Этьен впился в мои губы своими крепкими губами, перебывавшими во многих переделках. Сразу было видно, он охотник до такого рода приятностей. Он посасывал мои пальцы — один за другим, как я когда-то делал это своей театральной соседке за кулисами «Комеди Франсез». Я сорвал с него узкое жабо, расстегнул рубашку голландского сукна, явно подарок графа! (здесь граф де Клермон поморщился: мальчишка слишком проницателен) — и стал тоже его целовать, руки, грудь, шею, которая, оказавшись без рубашки, стала какой-то беззащитной и по-детски пугливой. Я старался вести себя так, чтобы он не нашел во мне неожиданные препятствия, оторые могли бы помешать ему в его любовном предприятии. От его пахло утренним, явно украденным у графа одеколоном (на этом есте граф де Клермон снова поморщился) и каким-то шабли. А ожет быть, это был запах молодого черного тела.
— Как тебя зовут? — спросил я, хотя хорошо помнил, что дядя называл его Этьеном.
Он промолчал. У порока нет ни имени, ни отчества. Зато место жительства — от полуденной Берберии до Пале-Рояля. Здесь я увидел под левой щекой его наклеенную мушку, вырезанную из черной тафты. Она обозначала, следуя «языку мушек» — горячество. Я вздрогнул, предвкушая будущие радости, не изведанные мною доселе. Я люблю все красивое и крепкое, и гравюра Смита с рабом Микеланджело в отличной технике меццо-тинто способна напоить мою душу восторгом радости и привести затем в отчаяние при взгляде на окружающее человечество — грубый и несовершенный отломок мрамора. Так вот, о лакее: он был красив, крепок, ласков, и у него был, видимо, очень большой елдак. Я стал целовать его в грудь, спускаясь к животу. Наконец мои губы достигли того места, где рубашка уходила в кюлоты. Под шелковой материей оливкового цвета я ощутил его напрягшийся хобот. Я стянул с него кюлоты.
Да, он был велик, этот волшебный жезл Аарона из Библии, вызывающий к жизни вещи, которых он сам не ожидал!.. Впрочем, я не удивился бы и большим размерам. Любопытство спряталось в меня. Вышло желание, страсть (affectus) и чувственность (sensatio). Меня всегда губили вымыслы юродствующего воображения. Я был рад поддаваться искушению, в которое меня старались привлечь товарищи по коллежу или учитель риторики, которому приходилось жертвовать невинностью ягодиц, дабы не быть выпоротым розгой...
Но здесь было что-то другое. Мне хотелось засунуть его орудие в свой рот — до самого основания, до того места, где он вливался в нижнюю часть живота. Мне хотелось увидеть его конвульсии, сопровождающие всякое семяизвержение. Мне хотелось быть обли тым с ног до головы его спермой. А еще я не мог разрешить для себя вопрос: неужели у негров сперма — белая? Словом, я приготовился читать Le livre de la nature (книгу природы). Я взял его елдак дрожащими от волнения губами и обвел языком вокруг головки. Лакей встрепенулся, как могли встрепенуться только любовники Тиберия, отдаваясь своему жадному до утех императору в голубой воде мраморного бассейна.
Наверное, я хорошо умею брать в рот: по природе своей я не из тех мальчиков, что отдаются партнерам для получения денег, а не удовольствия. Нет, я люблю быть любимым. Я люблю быть выебанным во всех измерениях страсти. Я люблю чувствовать себя девушкой, которую лишают невинности в первую брачную ночь, а может быть, просто в стогу. Я люблю... Но, твердя себе это, я знал, что все это — неправда. Я не мог любить всего этого, ибо этого никогда, никогда не было со мною! Все это было порождено моими снами, после которых оставались пятна на простыне, рассказами моих друзей, которые порой нарочно искали случая предложить учителю риторики себя... К тому же общее мнение столь поражено было кроватной темой, что я не мог избежать атмосферы всеобщего порока. Я сосал с волнением, равномерно, то наращивая скорость, то приостанавливая темп. Иногда я пробегал пальцами по его крупным черным яйцам в таком же черном пушке. Иногда мои губы сползали к основанию его темного жезла, и я окунался в густую поросль тропического леса Берберии. Он что-то говорил, о чем-то вздыхал, вскрикивал, иногда восклицал: «О bonheur!» («О счастье!»)
Итак, мы с негром сделали из себя пару. Он понемногу вошел в раж и уже помогал мне все глубже засовывать свой хобот, отливающий мглой африканской ночи, в рот. Говорят, что философы переменяют свои системы в зависимости от любовниц и любовников. Будь я философом, я переменил бы свою систему не раздумывая — после этой встречи с Этьеном. И моей системой стала бы любовь к берберским мальчикам. Один ли я, впрочем, разделял эти чувства? По обе стороны Ла-Манша все перемешались на пажах-негритятах. Герцогиня Куинсберийская усыновила чернокожего пажа Субиза, и смуглый черт с повадками сорвиголовы отдавал свое сердце музам, женщинам (и не только им!), лошадям, которые во время объездки и сломали ему шею. Нет, я был не одинок в своей любви к моему черному Этьену, помогавшему мне заглатывать свой прекрасный елдак. «Puris omnia pura» — «Для чистых все чисто». Как тростник, растущий на брегах, увенчивается новым листвием, расширяя далеко свои ветви и простирая зелень во все стороны, стоял елдак лакея посреди постели, вбирая новый опыт моего чувствования и ломая естественные пределы рассудительной любви. Нужно ли увлекаться риторической фигуральностью, благодаря негра за все его дружеские ко мне одолжения в бытность на моей постели?!
Когда Этьен кончил, мой рот был полон его спермы. Она оказалась, как и у меня — перламутровой, белой. Я стал сцеловывать и слизывать ее с ног, живота, с простыни, на которой она расползалась, рискуя впитаться в шелк. Он лежал и бормотал: «О bonheur!» И в изнеможении откидывался на подушки, оттеняя своим лицом белизну полотна и кружев. Впрочем, белки его глаз соперничали с этой белизной.
Горе одинокому! («Vae soli!») Старик Аддисон в своем «Спектейторе» высмеял глупость безмозглых пьес: «Входит король в одиночестве и два скрипача». Но в своем злословии он забыл о страшной участи одинокого, и его насмешка, словно молния, растворилась в воде, не согрев людей, не осветив им путь. Сердце билось во мне, как заключенный в башне Венсеннского замка, для которого близкие родственники исхлопотали у короля «Letlre de cachet». Я был благодарен первому движению души, которое состояло в том, что мне впервые не довелось плакать о потерянии дня в своей жизни. О, я не опасался, что мой негр утрудит повторением свои объятия! О нет!..
Я посмотрел ему в глаза и спросил: «Diable m'emporte, ты будешь моим? Я хочу, чтобы ты был только моим, и не отдам тебя ни дяде, ни всем твоим былым любовникам и любовницам...»
Он помолчал, затем ответил: «Vous aves trop de penetration pour ne pas l'entrevoir» («Вы очень много имеете проницания, чтоб этого не видеть»).
Здесь я стащил с себя кюлоты, сбросил сапоги, отшвырнул их далеко в угол так, что они смахнули с трюмо красного дерева две мейсенские фарфоровые статуэтки, изображающие мадам Помпадур в роли Галатеи и принца де Рогана в роли Атиса. Мне захотелось, чтобы лакей взял меня сейчас же, посреди постели. Я уперся руками в подушку розового шелка и встал на четвереньки перед ним, выпятив свою задницу и сладострастно покачивая ею, пытаясь завлечь его в свои сладкие недра. Все женское во мне всколыхнулось и требовало выплеснуться наружу. Мне нужен был повод стать женщиной. Я уже был женщиной. Короля играют придворные. Женщину играют те, кто ее берет. Я шептал ему: «Casta est, quam nemo roqavit» («Целомудрена та, которой никто не пожелает»). Я хочу быть твоим...»
Он нежно стал вводить свой хобот в меня — медленно, но отточенными движениями заправского ебаря. Боже, как он меня ебал! Если еще раз такое повторится, я снова буду на седьмом небе! Но, увы, нельзя войти в одну и ту же воду дважды... Я стонал, я извивался, я плакал. Я кусал подушку. Я умирал и возрождался вновь, и все ангелы в небесах глядели на мои мучения и плакали вместе со мной. Он пытался ласкать меня. Он гладил мои худые плечи. Он теребил мой воспрянувший духом хоботок, пытаясь возродить его к новой жизни. Иногда его орудие выскальзывало из моей задницы, но он снова терпеливо вводил его по самый корень и делал какие-то особые вращательные движения, которые причиняли мне вместе с нестерпимой болью сладкие ощущения. «Sufficit ad id natura, quod poscit» — «Природа дает достаточно, чтобы удовлетворить естественные потребности». Я вел себя точно так же, как моя театральная соседка, когда я трахал ее за кулисами. Я поймал себя на этой мысли. Но развить ее не смог: он кончил — и страшное жжение внутри охватило меня всего. Я кончил вслед за ним, и мы зарылись в простыни. Мой хобот приятно кололи брюссельские кружева. Я заснул, а когда проснулся, увидел, что уже стоит полумрак. В окне шевелились деревья, похожие на огромный парик a'la Lois Quatorze, в котором живописцы так любят изображать Вольтера. Я посмотрел на себя в зеркало: мое тело было по-прежнему юным, трепещущим, оно жаждало новой страсти, оно ждало новых ощущений, оно летело к новой любви. Руссо с его главными принципами суверенитета народа и политического равенства был бы доволен мною, своим верным учеником.
Я вышел в сад и пошел по тропинке, оглядываясь на старинные графские каштаны и вязы. В волосах моих жило тепло постели. Я был счастлив, словно получив богатое архиепископское место в Тулузе; словно вот-вот должен бы стать коадьютером; словно добился места придворных фрейлин для всех своих кузин и тетушек и раздобыл полк для их любовников; словно с химиком Шарлем поднялся и з Тюильрийского сада на шелковом воздушном шаре, наполненном водородом, авнизу в Булонском лесу ожидала моего приземления герцогиня де Полиньяк и герцог Шартрский (еще не Орлеанский) вместе с товарищами мчался на лошадях встречать смельчаков; словно восходившее солнце превращалось в обещанную мне красную тиару кардинала, а король даровал мне право рубки леса в своих владениях... Только губы мои почему-то шептали: «Je me fais pitie a moi meme» («Мне жаль самого себя»). Ночь была темная, словно мой лакей. И звезды напоминали белки его глаз. Прав был Свето-ний, говоря о божественном Тите: «Amor et deliciae humani generis» — «Любовь и отрада рода человеческого».
IX
Напрасно думает читатель, что Дневник юного маркиза имел причину ужаснуть графа. Отнюдь нет, в полудетских словах растворились намерения (непредумышленные, впрочем) забавлять, трогая сердца. И хотя граф де Клермон увидел в некоторых строках неожиданные препятствия для...
Рецензии на повесть "Клод-Франсуа или Искушение добродетели"