Глава двадцатая
Анатолий часто заходил к Логину, — успел завязать сеть общих интересов.
— А вы, Толя, похожи на сестру, — сказал Логин. Мальчик в это время пересматривал берендейки на письменном столе. Он засмеялся и сказал:
— Должно быть, очень похож: вы мне и вчера то же говорили.
— Да? Я очень рассеян бываю нередко, мой друг.
— У нас с сестрой широкие подбородки, правда?
— Чем широкие? Вот вы какой молодец, — кровь с молоком!
Анатолий застенчиво покраснел.
— Я к вам по делу. Можно говорить? Не помешаю? Прочел о летательном снаряде, — и захотелось сделать этот снаряд по рисункам. Долго и подробно толковали, что нужно для устройства снаряда. Заходила речь и о других предметах.
Провожая Анатолия, Логин опять думал, что мальчик похож на сестру. Захотелось целовать Толины розовые губы, — они так доверчиво и нежно улыбались. Ласково обнял мальчика за плечи. Сказал:
— Приходите почаще с вашими делами.
— Спасибо, что берегли, — сказал Анатолий. — Это так здешние мещане говорят хозяевам, когда уходят, — пояснил он, сверкая радостными глазами; потом сказал тихо:-А к вам барышня идет.
И побежал по ступенькам крыльца. Логину весело было смотреть на его белую одежду и быстрое мелькание загорелых босых ног, голых выше колен.
Ирина Петровна Ивакина, сельская учительница, шла навстречу Анатолию по мосткам пустынной улицы. Логин встречал ее всего раза два-три. Ее школа была верстах в тридцати от города.
Логин провел Ивакину в гостиную. Девица уже не молодая, маленькая, костлявая, как тарань, чахоточно-розовая, легко волнующаяся, говорила быстро, трескучим голосом, и сопровождала речь беспокойными движениями всего тела. Заговорила:
— Я явилась к вам, чтобы указать вам дело, которое наиболее необходимо для нашей местности. Я слышала о ваших предположениях от Шестова. Это чрезвычайно порядочный господин, но, к сожалению, заеденный средою и своею скромностью. Я вполне уверена, что его безвинно впутали в дело Молина: это интриги протоиерея Андрея Никитича Никольского, который состоит личным врагом Шестова из-за религиозных убеждений. Но это после. А теперь я должна сказать, что необходимо издавать газету.
— Газету? Здесь?
— Ну да, что же вас удивляет? Необходимо иметь местный орган общественного мнения в нашей глухой, забытой Богом трущобе.
— На что вам так вдруг понадобилось общественное мнение? — спросил Логин с усмешкою.
Ивакина вся взволновалась, раскраснелась, закашлялась.
— Как! Помилуйте! Можно ли об этом говорить? Вы здесь смеетесь, вам хорошо в городе, а каково нам в селах, в самых армии невежества и суеверий, где мы, учителя и учительницы, являемся единственными пионерами прогресса!
— Едва ли мы можем помочь вам нашей газетой, да и средства…
— Обязательно можете, — барабанила Ивакина, — направление школьного дела во многом зависит от людей, живущих в городе, — здесь живут те особы, на ответственности которых лежит весь ход кампании во имя народного просвещения, и они должны сосредоточить все свое внимание на положении народной школы.
— Уж и все внимание!
— Обязательно. Школа в селе-это аванпост, утвердившийся во враждебном стане, аванпост, который один мог бы пробить брешь в китайской стене народного неразумия. А вместо того полнейшее невнимание, хоть волком вой.
— Но разве у вас не бывают?
— Я, например, за два года заведывания школой в Кудрявце только однажды удостоилась посещения господина инспектора, но и это посещение было только проверкою школьных успехов без всякого отношения к внутреннему строю школы.
Чрезмерно быстрая трескотня Ивакиной начала утомлять Логина. Он вяло сказал:
— Должно быть, вам доверяют.
— Я имею за собой пятнадцатилетнюю опытность и некоторое знание школы, — продолжала Ивакина, — что и помогло мне не потерять головы, не отрясти праха от ног своих и не убежать без оглядки. Впрочем, тому, что я была забыта, причиной, вероятно, личные счеты, хотя, по моему крайнему разумению, в таком деле, как народная культура, личные недоразумения следует откладывать в сторону до более удобного случая. Я, например, не могла добиться полного сочувствия в таком полезном и чрезвычайно благородном предприятии, как «товарищество покровительства полезным птицам» из школьников, устроенное недавно мною.
— Как же это, я не понимаю, полезные птицы из школьников? — спросил Логин с досадливою усмешкою.
— Нет, школьники по моей инициативе составили из себя товарищество для покровительства полезным птицам, гнезда которых разоряются мальчиками из шалости.
— А!
— Можете себе представить, даже такая светлая личность, как Ермолин, отнесся к этому делу без должного сочувствия, — хотя он и признает это товарищество полезным, но не смотрит на него как на дело возвышенное, идеальное.
— А Анна Максимовна как смотрит на это дело?
— Она слишком молода. Она еще только улыбается, когда с нею говорят о таких серьезных вопросах. Она только жать хлеб умеет да свои платочки стирать, а вопросы высшего порядка ей малодоступны.
— Вот как!
— Но я все-таки устроила это товарищество. Ни за какие блага в мире я не намерена в чем-нибудь скиксовать!
— Это делает честь вашей энергии.
— Наша обязанность-посвящать все силы святому делу просвещения. Не то поразительно, что приходится вести борьбу с дикостью массы, — это естественно, — а поражает то грустное явление, что лица, которых обязанность-служить духовному просвещению этой массы и поддерживать учреждения, стремящиеся к той же великой цели поднятия масс, поступают как раз наоборот: подкапывают эти учреждения, стараются всячески уронить их в глазах народа, не брезгая для этого ни заугольными сплетнями, ни грязными инсинуациями или прямо клеветой. Я говорю о тамошнем священнике, господине Волкове. Это человек, которого не сразу раскусишь, совершенный хамелеон. Он расточает любезности, пожимает вам руку, а в то же время всячески старается вас подкузьмить и пишет на вас кляузные доносы. Я не стала бы подымать всей этой грязи, если б не считала себя нравственно обязанной разоблачить шашни этого человека.
Ивакина тарантила бы еще долго. Но Логин угрюмо и настойчиво перебил ее.
— Послушайте, Ирина Петровна, вы не пишете ли стихов?
Ивакина опешила.
— Но какое-же отношение? Я не понимаю… Конечно, нет.
— Знаете что? Вы подождите немножко… хотя воздушных шаров.
— Как? Аэростатов?
— Вот когда полетят всюду управляемые воздушные шары, тогда и без газеты ваш аванпост, как вы изволите выражаться, будет сильнее, я вам ручаюсь за это.
— Но как же это ждать? — лепетала Ивакина в недоумении.
— А теперь никакая газета не поможет, отложите попечение. Делайте скромно ваше дело и ждите воздушных шаров.
— С динамитом! — прошептала Ивакина, в страхе вглядываясь в угрюмое лицо Логина.
— С динамитом? — с удивлением переспросил Логин. — Полноте, есть вещи посильнее динамита, без всякого сравнения.
— Сильнее динамита?
— Ну да, конечно.
— Но… как же… неужели без революции нельзя?
— Ну, какая там революция, — сказал Логин и прибавил, чтоб утешить Ивакину: — Что ж, подумаем и о газете. Ивакина с перепуганным видом стала прощаться. «Мозги у нее набекрень», — думал Логин. Едва ли мог предвидеть, к каким последствиям приведут нечаянные слова о воздушных шарах.
Ивакина вышла напуганная. Разговор припомнился ей в самых мрачных красках: Логин сидел хмурый, почти ничего не говорил, кусал губы, улыбался саркастически, — и вдруг таинственные слова, — воздушные шары, и на них что-то сильнее динамита. Ивакина боялась и говорить об этом, — рассказала двум, трем, на скромность которых можно положиться. А на другой же день пошли слухи, один нелепее другого, и взбудоражили город.
Стали говорить, что кто-то видел воздушные шары от прусской границы (она находится на расстоянии многих верст от нашего города). Говорили, что один шар летал совсем близко к земле и что с него немецкие офицеры бросали прокламации, а мужики их подбирали и, не читая, несли к уряднику. Другие говорили, что это не прокламации, а целая уйма поддельных кредиток, и мужики будто бы их припрятали, — собираются платить ими подати.
Говорили и то, что сидели в шарах не офицеры, а молодые люди в поярковых шляпах и красных рубахах-косоворотках, пьяные, и пели возмутительные песни, не то «Марсельезу», не то камаринского. Казначей Свежунов спорил, что пьяные в поярковых шляпах приехали не «на шарах», а по реке в лодках, что пели они про утес Стеньки Разина и привезли с собою голую девку; все это, уверял казначей, видел он своими собственными глазами, купаясь, а теперь, по его словам, молодые люди сидят в Летнем саду в ресторане, пьют и поют, а девка пляшет и красным флагом машет. Многие пошли в сад, но не нашли молодых людей в поярковых шляпах, а половые уверяли, что чужих голых девиц здесь не было. Обманутые устремлялись снова к казначею и укоряли его.
— Я пошутил, душа моя, — говорил Свежунов и громко хохотал.
Но мещане волновались и беспокоились не на шутку.
Солнце склонялось к западу и стремилось озарить насквозь террасу дома Ермолиных, — оно вонзало неяркие лучи в промежутки холстинных занавесей. Смуглые Аннины щеки пламенели. Задумчивая улыбка румянила ее губы, и они круглились, как створки розовой раковины. Ее руки устало лежали. На ней было платье из полосатой вигони. Черные атласные ленты на кушаке и на банте у воротника в лучах солнца казались подернутыми розоватым налетом, нежным, как цветень. И нарядное платье, и едва видные из-под его края белые ноги, как ноги лесной царевны, — и вся она как сказка, как воплощенная жизнью милая мечта.
Ермолин и Логин оживленно разговаривали. Это была одна из бесконечных бесед, которые Логин часто вел с Ермолиным. Его неопределенные воззрения были так печально противоположны ясным взглядам Ермолиных, что он сам чувствовал свою душевную разоренность, но не хотел отказаться от своего.
В саду послышались шаги. Анна прислушалась к ним. Сказала, улыбаясь Логику:
— Нашего полку прибывает.
— Кажется, я узнаю шаги, — тихо ответил он, — тогда это не те, с кем я хотел бы стоять в одних рядах.
Это пришли Андозерский и Михаил Павлович Уханов, судебный следователь. Его считали у нас необыкновенно умным за то, главным образом, что он всегда бранил русских людей и русские порядки. Он начинал болезненно тучнеть, имел бледное лицо и казался недолговечным. Своими длинными черными волосами он кокетничал. Андозерский посещал Ермолиных не только потому, что имел виды на Анну, но и потому, что считал своею обязанностью, как член судейского сословия, придерживаться общества образованных, независимых людей, хотя скучал, если не было карт, танцев или выпивки. Душою же тянулся к влиятельным людям, делающим свои и чужие судьбы.
Уханов на вопрос Ермолиных про дела заговорил о трудностях следствия по делу Молина. Рассказывал:
— Получается такое впечатление, точно кто-то старается замазать дело. Свидетели несут околесицу, точно их запугивают или подкупают.
— Ну, кому там подкупать! — вмешался Андозерский.
— Кому? Русские люди, известно, — один затеет пакость, за ним и другие. Я вот уверен в его виновности, а в городе шумят, на меня жалуются.
— Добрый малый, — друзьям за него обидно.
— То-то вот, друзьям, — тоже гуси лапчатые, Мотовилов, например, — да это привычный преступник. Нагрел руки, воровать уж не надо, — он иначе закон нарушает: подкупает свидетелей, самоуправствует. У него и дети — выродки.
— Ну, вы уж слишком, — перебил Андозерский. Уханов сердито замолчал. Логин сказал:
— А и правда, — об этом деле все в городе под чью-то дудку поют; по-своему и думать боятся, — террор какой-то: кто запуган, кто захвален. Вот я слышал на днях, кто-то хвалил Миллера: «Прекрасный человек, честный, — он так возмущен поступками следователя в деле Молина».
Все засмеялись. Ермолин заметил:
— Многие из них уверены, что доброе дело делают, спасают.
Логин и Анна сидели за шахматным столиком, у окна, в розовом свете догорающего вечера. Анна играла внимательно, точно работала, — Логин рассеянно. Пока Анна обдумывала ход, он печально смотрел на ее наклоненную над шахматами голову и на высокий узел прически. Томила мысль, посторонняя игре, мысль, которую не мог бы выразить словами, — точно надо было решить какой-то вопрос, но решение не давалось. Знал, что она сделает ход, подымет глаза и улыбнется. Знал, что в ее доверчивой улыбке и в ее светлых глазах мелькнет ему решение вопроса, простое, но для него непонятное и чуждое. Более всего томило это сознание отчуждения, неразрушимой преграды между ними.
Когда приходила его очередь делать ход, он изобретал затейливые и рискованные сочетания. Ответы Анны были просты, но сильны; они приводили его в и грецкий восторг. Составить себе ясный план он теперь не мог, — увлекали ненадежные, переменчивые соображения; мог бы выиграть только в том случае, если бы играл с неискусным или горячим игроком. Но Анна продолжала играть обдуманно и верно.
Наконец увидел, что его фигуры нелепо разбросаны, а черные-ими играла Анна, держатся дружно. Сделал ход осторожный, но зато и слабый. Анна после ответного хода сказала:
— Если вы так будете продолжать, живо проиграете, — вы точно поддаетесь.
— Поддаюсь? Нет, но на моем месте фаталист-азиат, любитель шахмат, сказал бы: «Мудрый знает волю Всемогущего, — я должен проиграть».
— Пока еще нельзя сказать.
— Я должен проиграть, — с грустью в голосе сказал Логин и сделал рискованный ход,
Анна покачала головою и быстро ответила смелою жертвою. Он поднял было руку, чтобы взять ферзя, но сейчас же опять сел спокойно. Анна спросила:
— Что же вы?
— Все равно, пришел мат, — вяло ответил Логин. — Приходится сдаваться. Выигрывает только тот, кто верит, а верит только тот, кто любит, а любить может только Бог, а Бога нет, — нет, стало быть, и любви. То, что зовут любовью, — неосуществимое стремление.
— Этак рассуждая, никто не должен выигрывать.
— Никто и не выигрывает. Да не только выигрыш, победа, — самая жизнь невозможна. Если позволите, я расскажу вам одно детское воспоминание.
Анна молча наклонила голову. Она откинулась на спинку стула и на минуту закрыла глаза. Шахматная доска с фигурами ясно рисовалась перед нею, потом задвигалась и растаяла. Логин говорил:
— Было мне лет двенадцать. Я захворал. И вот перед болезнью или когда выздоравливал, не помню хорошо, приснилось мне, что случилось что-то невозможное, а виной этому я, и это невозможное я должен исполнить, но нельзя исполнить, сил нет. Словами сказать-это бледно, а впечатление было неизъяснимо ужасное, ни с чем не сравнимое, — как будто все небо с его звездами обрушилось на мою грудь, и я должен его поставить на место, потому что я сам уронил его. И я безумно шептал впросонках: «Тысячу гнезд разорил, — сыграть не могу». Это часто припоминалось мне потом, но всегда гораздо слабее, чем я пережил. Так удивительно было это впечатление, что я потом старался вызвать его в себе, — искусственно создавал кошмар. Кошмары мучили, томительные, сладостные, — но то, единственное, не повторялось. Теперь, после того как я так долго и упорно гнался за жизнью и так много ее погубил, я понимаю этот пророческий сон: жизнь душила меня, — ее необходимость и невозможность.
— Невозможность жизни! Живут же…
— Живут? Не думаю. Умирают непрерывно-в том и вся жизнь. Только хочешь схватиться за прекрасную минуту жизни — и нет ее, умерла.
— Какая гордость! Зачем требовать от жизни того, чего в ней нет и не может быть? Сколько поколений прожило-и умерли покорно.
— И уверены были, что так и надо, что у жизни есть смысл? А стоит доказать, что нет смысла в жизни, — и жизнь сделается невозможною. Если истина станет доступна всем, никто не захочет жить. Чем более знания и ума в обществе, тем заметнее делается, как иссякают источники жизни. Вот почему, я думаю, люди нашего века так жалостливы к детям: их наивная простота завидна нам. Говорят, — я для детей живу. Для детей! Прежде для себя жили и были счастливы, как умели.
— Потому что были глупы?
— Давно сказано: «блаженны нищие духом».
— Что ж дальше будет?
— Что? Дальше — хуже. Великий Пан умер — и не воскреснет.
Зато Прометей освобождается.
— Да, да, освобождается, — свирепый от боли, рычит и жаждет мести. Скоро увидит, что мстить некому, — и завалится дрыхнуть навеки.
— Какое неожиданно-грубое окончание! — воскликнула Анна.
— Что тут грубого? Естественное дело.
— Нет, я с этим не согласна. У жизни есть смысл, да и пусть нет его, — мы возьмем и нелепую жизнь и будем рады ей.
— А в чем смысл жизни?
Анна положила локти на стол, оперла голову на ладони и молчала. Обшитые тонкими нитяными кружевами воланы пышных длинных рукавов обвисли двумя желтоватыми запястьями. Улыбалась и глядела на Логина. Радостью и счастьем веяло от доверчивой улыбки; она сулила блаженство и погружала душу в тихий покой самозабвения. Логину казалось, что душа растворяется в этом веянии юной радости, что нисходит забвение, успокоительное и желанное, как смерть.
— Смысл жизни, — сказала наконец Анна, — это только наше человеческое понятие. Мы сами создаем смысл и вкладываем его в жизнь. Дело в том, чтоб жизнь была полна, — тогда в ней есть и смысл, и счастье.
«Мысль изреченная есть ложь», — припомнилось Логину. Да и самое обаяние, которое владеет им, не обман ли, не одна ли из тех ловушек, которые везде расставлены жизнью? Он грустно сказал:
— Так, так, вкладываем в жизнь смысл, — своего-то смысла в ней нет. И как ни наполняйте жизнь, все же в ней останутся пустые места, которые обличат ее бесцельность и невозможность.
— Вы упрямы, вас не переспоришь, — мягко сказала Анна, расставляя шахматные фигурки: ее руки привыкли приводить вещи в порядок.
— Все люди упрямы, ответил в тон ей Логин, нежно глядя на се задумчивое лицо. — Их можно убедить только в том, что им нравится. На что очевиднее смерть, и то не верится; хочется и сгнивши опять жить на том свете.
«Умрет и она! — подумал вдруг Логин. — И всякая смерть будет встречена без ужаса и забудется!»
Острые струи жалости, ужаса и недоумения пробежали в его душе. Он почувствовал, как погибло то молодое и счастливое, что трепетало сейчас в его сердце.
«Умерла минута счастья-и не воскреснет!»
Что-то поблекло, отлетело. Минуты умирали. Было тоскливо и больно.
Глава двадцать первая
В первом часу ночи Логин, Андозерский и Уханов вышли на крыльцо. У крыльца стояли дрожки: Андозерский велел извозчику приехать за ним. Но извозчика отпустили-ночь стояла теплая, тихая, — и пошли пешком. При луне дорога блестела мелкими камнями. Ермолин и Анна проводили гостей с полверсты и вернулись домой. Андозерский начал рассказывать неприличные анекдоты; Уханов не отставал. Их голоса и смех оскорбляли чистую тишину ночи, — и влажный воздух дрожал смутно и недовольно. Логин незаметно отстал и вошел в лес. Места здесь были ему памятны: он любил бывать в этом лесу.
— Ay, ay! Куда запропастился? — раздались с дороги голоса его спутников. Волки съедят!
Логин не откликнулся и продолжал углубляться в чащу. Скоро голоса замолкли, их заменил далекий, но звонкий голос соловья. Березы чутко наклоняли к нему молчаливые ветви, зелено и влажно задевали его по лицу, точно спрашивали у него, что значит жить и любить, и жаловались на свою грустную бессознательность. Он шел, — и сладостные грезы носились в его голове. Извилистые тропинки на каждом повороте напоминали ему милый образ девушки с доверчиво-ясными глазами. Точно белая тень мелькала перед ним в просвете ветвей; казалось, что на дорожке еще видны следы ее ног.
Он подходил к той лужайке у ручья, где первый раз увидел в прошлом году Анну и удивился ей. Мыслями о ней была полна его душа. Робкая надежда на любовь согревала ее. Бесшумный ручей, который широко разливался здесь на обмелевшем русле, блеснул перед ним гладкою поверхностью. Он отражал деревья, но не видел их и был печален. Старый дуб, под которым Логин увидел тогда Анну, выступал из мглы, с каким-то напряженным и скрытым волнением, словно желания, рожденные чьею-то горячею кровью, трепетно бились о его безжизненно-отяжеленный ствол и почти овладели его покорным сном. Что-то смутно темнело под этим деревом. Логин подошел.
У дерева лежал худенький мальчик, в рваных штанишках, изношенных сапоженках и пестрядинной рубахе с балаболами и помятыми кузиками. Наивно и кротко было его лицо; оно казалось синевато-бледным, потому что луна любовалась им и раздвигала холодными лучами верхние ветки деревьев. Короткие каштановые волосы слиплись на лбу неровными прядками. Засунув руки в рукава, поджимая ноги, он дышал быстро и тревожно и во сне иногда бормотал. С ним рядом стоял на земле пустой маленький бурак из сосновой драни.
Логин подумал, что это, должно быть, беглый из богадельни мальчишка, которым дразнили Баглаева. Истомленное лицо ребенка показывало, что он устал и изголодался. Очевидно было, что нельзя его здесь оставить. Логин потряс его за плечо. Мальчик открыл глаза. Логин сказал:
— Вставай, брат, домой пора!
Мальчик приподнялся и сел на землю. Он лихорадочно дрожал, глаза его горели, весь он был жаркий и потный. Логин спросил:
— Ты в богадельне живешь?
Мальчик беспокойно задвигался. Залепетал:
— Не хочу, не надо, не пойду в богадельню.
— Так как же? Здесь, брат, плохо ночевать, — сыро. Мальчик молчал и наклонялся вперед всем тонким телом, словно в дремоте.
— Пойдем, я тебя к себе отведу, — сказал Логин и попытался поднять его.
Мальчик ухватился за дерево слабыми руками.
— Ну что ж ты, я тебя не отдам в богадельню. У тебя отец есть?
— Нет, — прошептал мальчик, опуская руки и рассматривая Логина.
— А мать?
— Нет.
— Кто ж у тебя есть?
— Никого нет. Оставьте, пустите, — шептал мальчик, рванулся, чтобы встать, но как-то ослабело вытянулся и лег на траве.
— Ну, что ж ты! — повторил Логин. — Вот я нашел тебя, теперь, брат, ты мой, а в богадельню я тебя не отдам. Пойдем.
Мальчик с помощью Логина поднялся на ноги. Он бессильно покачивался и, по-видимому, переставал соображать и сознавать. Логин поднял мальчика на руки. Мальчик, почувствовав себя на воздухе, потянулся руками и охватил шею Логина. Логин понес его. Мальчик дремал; ему сделалось тепло, — он улыбнулся. Потом он открыл глаза и посмотрел на Логина.
— Да вы меня в богадельню не отдавайте, — сказал он внезапно.
— Ладно, не отдам.
Мальчик закрыл глаза и помолчал.
— Я заслужу, — опять сказал он.
— Ну ладно, спи себе.
— Я сам пойду, — сказал он, помолчав еще немного. Логин поставил его на ноги. Мальчик ухватился за его руки.
— Меня Леонидом зовут, Ленькой, — сказал он и приник к ногам Логина.
Логин приподнял его лицо с устало-закрытыми глазами, неподвижное и бледное.
— Эх ты, путешественник! — сказал он. Мальчик молчал. Логин опять взвалил его на плечи. «Однако нелегкая ноша! — думал Логин, подходя к дому. — Недостает того, чтобы он умер у меня на плечах».
Ленька не умер, но был болен. Несколько дней пролежал, начинал бредить, но все обошлось легко. Логин позвал к нему врача, и тот принялся угощать мальчика микстурами. Надо было определить положение ребенка в будущем. Логин заявил о своем желании взять мальчика на воспитание. Препятствий не оказалось. Однако все, с кем Логину приходилось говорить об этом, удивлялись и спрашивали:
— Да на что он вам понадобился? Маята одна с ними, — у кого и свои, так плачутся.
Логин тоже удивлялся и отвечал вопросом:
— Да куда ж мне его деть?
— Как куда! Ведь он же был в богадельне?
— Да я обещал ему, что не отдам его туда: он не хочет.
— Вот еще, нежности какие! С непутевым мальчишкой!
И не было в городе никого, кто бы не подивился странной затее Логина
— Дурь на себя напускает! говорили благоразумные люди.
А те, до кого уже дошла сплетня, зародившаяся в разговоре Мотовилова со Вкусовым, многозначительно переглядывались.
Одни Ермолины не удивлялись и не сердились на Логина. Анна однажды сказала ему с улыбкою:
— Достанется вам за Леньку.
— От кого?
— От всех здешних. Взяли бы вы мальчика для того, чтобы пользоваться его силенками, были бы вы купец или ремесленник, это было бы понятно. Но пустить к себе чужого ребенка только потому, что у вас найдется лишняя копейка для него, — это для них диковинка. Подождите, вас еще хвалить будут, да так, что не поздоровится.
Ленька стал выздоравливать; он каждый раз отымал у Логина долю времени и создавал для него что-то вроде семейной обстановки. Ленька был беспомощен и кроток, конфузился своего нового положения, боязливо слушался и начинал поговаривать о городском училище, где учился. Потом повадился рассматривать картинки в книжках и пытался срисовывать, но рисунков своих не показывал, вообще дичился и разговаривал мало. Иногда же на него находил откровенный стих, и он вдруг, без всякого, по-видимому, повода, принимался выкладывать Логину свои воспоминания.
Анатолий часто забегал к ним. Ленька и его дичился сначала, но скоро привык. Они сделались мало-помалу друзьями. Анатолии пользовался большим уважением Леньки, и Ленька ему беспрекословно подчинялся. Это было полезно для «смягчения нравов», говорил Толя.
Прасковья, служанка Логина, рябая и мрачная, была в большом негодовании: ей прибавилось дела. В беседах с соседками, Дылиными, она называла обращение Логина с Ленькою баловством. Когда Ленька стал на ноги, Прасковья, чтоб не лодырничал, пыталась приспособить его к кухне: заставить сапоги почистить, в лавочку сходить. Мальчик повиновался, если не был в распоряжении Анатолия Вся его способность сопротивления, казалось, была истощена без остатка побегом.
Дылины сочувствовали Прасковье. Как все, привыкшие бедняться и пользоваться подачками, они были завистливы на чужое добро. Тратят на «дрянного мальчишку» то, что могло бы быть подарено кому-нибудь из братьев или сестер! Это казалось им свинством. То, что Ленька может, когда захочет, усесться на любое кресло и даже на диван, злило мальчишек и девчонок, которые спали где придется, на полу, на лавках, покрывались тряпками и носили рваную одежонку. Поэтому они дразнили Леньку и задевали его, когда он показывался на дворе один
— Завидущие! — называл их Ленька.
В городе продолжали носиться слухи, которые волновали горожан. Были случаи смерти от холеры. К толкам о причинах ее приплелась басня о воздушных шарах. Говорили, что на шарах неведомые люди летают, сыплют сверху в реки и колодцы зелье, и оттого холера. А потом сообразили, что шары прилетели из Англии: англичане народ морить вздумали, потом воевать придут, — англичане будто бы и врачей подкупили. Около холерных бараков стали похаживать небольшие артели мещан; они злобно посматривали на фельдшеров и тихонько поругивались. Фельдшера принимали напряженно-равнодушный вид. Они напрасно ждали больных: родные прятали заболевших или просто не давали переносить их в больницу, — думали, что в бараке уморят. На улицах чаще стали попадаться пьяные.
Кто-то пустил молву, что Молин улетел из тюрьмы на воздушном шаре К острогу собралась толпа мещан и загалдела под окном квартиры тюремного смотрителя. Оказалось, что Молин на месте. Но многие говорили:
— Известно, убежит, — господа все заодно.
— Нашли дурака, — на каторгу идти!
Юшка Баглаев, как городской голова, вздумал показать свою распорядительность и велел окрасить несколько фур в черный цвет: на этих фурах думал он перевозить в бараки холерных больных Когда фуры были готовы и Юшка осматривал их, он внезапно вдохновился и велел намазать на них по краям белые полосы. Мрачные экипажи показались на улицах и привели горожан в уныние.
К городским толкам приплеталось имя Логина, — и стал он в городе популярным, сам не зная о том. В низших слоях общества догадки насчет Логина были совсем нелепы. Говорили, что это он летает на шарах по ночам, когда все спят, а видеть его нельзя и шара нельзя видеть: вроде как шапка-невидимка.
— Какой там шар! — толковали старухи. — А летает он на огненном змее.
— А пожалуй, что и так, — соглашались другие.
— А то просто оседлает метлу, да и поедет. Говорили, будто Логин собирает людей в тайное согласие и кладет на них антихристову печать. Эти толки исходили преимущественно из лавок, — купцы возненавидели проект Логина, как только услышали о нем.
Толками о Логине особенно интересовался Мотовилов. У него тоже был в городе магазин, а потому и его сердил проект Логина. По поводу городских толков Мотовилов имел интимный разговор с директором гимназии. Директор выслушал Мотовилова апатично и выразил мнение, что надо подождать «поступков», а пока все в порядке. Мотовилов заметил, что дожидаться поступков будет, пожалуй, неосторожно, надо бы объясниться с Логиным и вывести его на чистую воду. Директор усмехнулся, но согласился. Однако он не торопился требовать от Логина объяснений.
Каждый раз, когда Логин выходил на улицу, встречные осматривали его с особенным вниманием. Иные останавливались и смотрели вслед за ним. Враждебны и боязливы были эти взгляды. А Логин не замечал их, — он погружен был в свои планы и мечты. Надежда на счастие все чаще зажигалась в нем, как заря над развалинами. Образ Анны мелькал перед ним, ее голос звучал в его ушах. Но что-то темное бросало на его душу колеблющуюся, тревожную тень. Кто-то туманный, неуловимый, злой издевался над заветными мечтами.
Тоскливые глаза Логина и его малословность поражали иногда, но не пугали Леню. Мальчик присматривался к нему и старался что-то сообразить, но пока напрасно.
Вечером, когда Логин сидел за чайным столом, пришел Юшка Баглаев, по обыкновению, под хмельком и красный. Объявил:
— Сперва дела, — завтра на маевку едем. Согласен? Что тебе все корпом корпеть, — надо поразмяться.
— Кто едет, скажи сначала, — лениво спросил Логин.
— Чудак! — воскликнул Юшка. — Уж скучать не будешь, — ведь и я там с тобой буду.
— В таком разе как не ехать! — усмехаясь, отвечал Логин.
— Ну, а коли так, давай водки.
— Вот я тебе чаю налил, — сказал Логин, указывая на дымившийся перед Баглаевым стакан.
Но Юшка вытребовал водки. Ухватив рюмку дрожащими руками, он нечаянно стукнул ею о край стакана и пролил в свой чай половину водки. Логин потянулся за Юшкиным стаканом и сказал:
— Давай-ка, я тебе чай переменю. Но Юшка замахал руками. Закричал:
— Что ты, что ты! Добром добра не испортишь.
— Где это ты клюкнул сегодня, городская голова?
— Известно где, — дома, за обедом, около стекла чисто обошелся, — а вот, пока к тебе шел, ветром опахнуло, и опять чист как стеклышко. Юшка Баглаев, заметь себе, никогда не бывает пьян.
— Верно!
— Я, брат, к тебе урвался потихоньку от жены, — зашептал Юшка, — ревнует меня к Вальке.
— Да Валентины нет сегодня в городе.
— Да, поговори вот с бабой.
— А ты, надо полагать, дал повод к ревности.
— Ну, ври больше.
Не успел Юшка опрокинуть еще и двух рюмок, как на улице раздались звонкие крики Жозефины Антоновны, жена Баглаева:
— Я знаю, что он здесь, подлец этакой! Я ему кишки повытереблю!
Юшка вскочил и прижался к стене. Выпуклые глаза его выразили страх. Он прижимал локти к стене, словно желая вдавиться в нее. Зашептал, вращая покрасневшими белками:
— Вот влопался! Спрячь, спрячь меня подальше: все закоулки обшарит.
Логин подошел к окну. Жозефина Антоновна, вертляво двигаясь всем своим телом, закричала:
— Как вам не стыдно, господин Логин! Где вы спрятали моего мужа? Но не беспокойтесь, я знаю, где он и с кем он.
Смуглое лицо Баглаевой нервно подергивалось тысячью гримас. С нею пришли Биншток, слюняво и опасливо хихикающий в сторонке, и Евлалия Павловна, увядающая девица с веселыми улыбками и хмурыми глазами, учительница женской прогимназии.
— Полноте, Жозефина Антоновна, — принялся уговаривать Логин, — ваш муж у меня в безопасности, уж я его в обиду не дам.
— А, вы еще смеетесь! — пуще загорячилась Баглаева. — Да что ж это такое-! Что вы у себя публичный дом, что ли, устроили?
— Да вы войдите, посмотрите сами, Жозефина Антоновна.
Вы мне мужа моего подайте, а к вам я не пойду. Ну, Юшка, сказал Логин, отходя от окна, — убирайся, не продолжай скандала.
Юшка, видя, что Логин намерен выдать его, мгновенно рассвирепел и забормотал, наступая на Логина:
— Что? Гнать меня? За это я даю по мордасам. Логин засмеялся.
— Ну иди, иди, нечего хорохориться. Юшка так же быстро остыл. Логин нахлобучил на него шляпу, взял его под локоть и вывел на улицу.
— Вот ваш супруг, — сказал он Баглаевой, — и клянусь вам, никого, кроме Светланы, с нами не было.
— Знаю я вас, — ворчливо отвечала Жозефина Антоновна. — Вам, мужчинам, поверить, так будешь плакать кровавыми слезами. На ваше счастье, я наверное знаю, что эта стрекоза Валька сегодня в деревне.
— Так зачем же вы скандалили? — спросил Логин, досадливо хмуря брови.
— А зачем вы мне его сразу не отдали? Ну, да Бог с вами. Не забудьте же, завтра на маевку.
Юшка с беззаботным видом распрощался с Логиным и прошептал ему, подмигивая на жену:
— Нервы! Сам знаешь!
— Ведь вот, — сказал Ленька, когда Логин вернулся, — во всем-то он жены боится, а чтобы он водки не пил, до этого она еще не дошла.
Ночью несколько шалунов из мещанских семей забрались в огород Мотовилова, к его парникам. Были там сестры и братья Дылины, была и сама Валя. Было темно и тихо. Шалуны тихонько пересмеивались. Вдруг один из них отчаянно взвизгнул. Остальные мигом были на заборе.
Сам Мотовилов заслышал шорох в огороде, подкрался к одному из незваных посетителей и ухватил его за волосы Мальчишка отчаянно барахтался, а Мотовилов тащил его к дому и громким криком сзывал прислугу.
— Эге! Да я тебя, негодяй, знаю! — заговорил Мотовилов, вглядевшись в мальчишку. — Ах ты, скотина, а еще в училище был!
Это был Иван Кувалдин, мальчик лет четырнадцати. Был он родом из ближней деревни, но жил в городе, в обучении у сапожника. Раньше он учился в городском училище, но не кончил. Шалуны поставили Ваньку на стражу, а сами занялись делом. Мальчишка зазевался и попался.
Послышались голоса людей, которые бежали из дому на помощь барину. Ванька изловчился и укусил правую руку Мотовилова прямо в большой палец. Мотовилов вскрикнул и выпустил его. Ванюшка в один миг был на заборе и улепетывал за своими товарищами. Скоро он догнал их и похвалялся удачею.
С хохотом, криком и визгом неслась по городу толпа мальчишек, девчонок, подростков и девушек. Растрепанные, босые, дикие, мелькали они в белесоватой мгле чуть обозначившегося в воздухе рассвета, как неистовые привидения, которые бегут за околицу по крику петуха. Собаки подняли тревожный и громкий лай. В домах поспешно открывались окна. Встревоженные обыватели выбегали на улицу, неодетые. Полиция всполошилась. Караульный, который задремал было на вышке пожарной каланчи, сдуру ударил в набат. По всему городу пробежала тревога. Раздавались боязливые крики:
— Пожар!
— Шары приехали! Холеру окаянники спущают!
— Англичане мору в колодец засыпали, да наши ребята поймали и колошматят.
На базарной площади было особенно людно и шумно, — туда подзывал набат, туда гнала и привычка. Пьяный мужчина стремительно пер в толпу, отчаянно работал могучими кулаками и локтями и орал:
— Никто, как Бог! Не выдавайте, православные! А зачинщики беспорядка бегали по городу, кричали, ухали и наслаждались смятеньем.
Потом собралась толпа и у дома Логина. Близко к дому не подходили, и криков здесь не было. Окна были не освещены, — Логин спал и не слышал суматохи. В толпе одни сменялись другими, — разошлись только под утро.
Глава двадцать вторая
Приехали на маевку и расположились верстах в шести от города, на лесной лужайке близ дороги, у ручья, за которым подымались холмы, заросшие сосною да елью. По другую сторону дороги, на траве, около тарантасов паслись отпряженные лошади. Вокруг костра, на котором варилось что-то, на коврах или прямо на траве сидели и лежали маевщики, разговаривали и смеялись.
Здесь были: Логин, Мотовиловы, Клавдия, Анна, супруги Баглаевы, с ними Евлалия Павловна, Андозерский, Биншток, Гомзин, юный товарищ прокурора, Браннолюбский, серенький, тоненький, с прилизанными волосиками, актеры Пожарский, Гуторович, Тарантина, Ивакина и Валя с сестрою. Было еще несколько дам, девиц, молодых людей, гимназистов. Вся эта компания казалась Логину докучною, — уж очень много лишних людей.
Ивакина смотрела на Логина с ужасом, но ее тянуло к нему; робко лепетала об идеалах и золотых сердцах. Логин глядел на залитое чахоточным румянцем лицо, на перепуганные глазки, на серое платье с мелкими складками на груди, и ему казалось, что Ивакина больна и бредит. Впрочем, приветливо улыбался ей: Анна сидела против него, и глаза ее были лучисты. Она сняла и положила рядом с собою шляпу из черной соломы с желтыми цветами и высоким бантом, и тихонько разглаживала на коленях широкое— платье из легкой узорчатой материи лилового цвета. Логину казалось, что Анна рада сидеть здесь, молчать и улыбаться, — и радость ее сообщалась ему. Ивакина расхрабрилась и решилась коснуться того, что ее волновало.
— Позвольте вас спросить, — начала она, — об одном предмете, который в последние дни чрезвычайно интересует и даже волнует меня.
— Сделайте одолжение, — сказал Логин, хмурясь. Серые глаза его стали суровы. Ивакина струсила. А ему было на Анну досадно, — теперь он испытывал это часто: Андозерский делал ей нежные глаза, и она весело говорила с ним. Его румяные щеки лоснились из-под широкополой соломенной шляпы. Логин не понимал, как она может смотреть на этого фата без отвращения и улыбаться ему. Ивакина волнуясь говорила:
— Когда я имела честь быть у вас последний раз, вы изволили упоминать об аэростатах.
— Об аэростатах? — с удивлением переспросил Логин.
«Конечно, — думал он, — нельзя же ей быть прямо невежливою, но зачем ясная доверчивость в глазах, безразличная ко всем? Зачем солнечная улыбка на этого нетопыря?»
— Я тогда не совсем поняла, — лепетала Ивакина. — То есть я поняла, но я хотела бы знать о времени. Вы говорили, что скоро последует прибытие воздушных шаров, но не можете ли вы определить более точно, когда именно это произойдет?
Испуганные глазки Ивакиной уставились на Логина с томительным ожиданием.
— Извините, я что-то не помню, — сказал Логин с мягкою улыбкою.
«Ото, — думал он, — какими жестокими бывают Анютины глазки! Бедный ухаживатель, кажется, наткнулся на хорошенькую шпильку и делает жалкое лицо. Поделом. Но мне непростительно думать, что Анна не видит его насквозь!»
Снял свою мягкую серую шляпу и махал ею перед лицом. Тонкая прядь светло-русых волос над высоким лбом колебалась от движения воздуха. Ивакина шептала:
— Позвольте, я понимаю, что секрет, но я, уверяю вас, не выдам. Я оправдаю ваше доверие. Логин наконец вспомнил.
— Ну, это я неясно выразился. Я хотел сказать, что теперь не всем доступны скорые способы сообщения, — железных дорог мало, воздушные шары не усовершенствованы. А если бы житель каждой деревушки мог легко сноситься с кем угодно, жизнь изменилась бы.
На лице Ивакиной отразилось сначала разочарование, потом недоверчивость. Она обиженно сказала:
— Нет, я вижу, вы не хотите оказать мне доверия. Но это совершенно напрасно. Конечно, я не принадлежу к партии действия, но я глубоко презираю те злоупотребления, которые держат наш бедный, заброшенный край в глубоких объятиях мрака невежества и суеверий. И если ожидаются какие-нибудь неожиданные акты, которые двинут вперед дело цивилизации и прогресса, то я, как всякий искренний друг народа и просвещенной культуры, буду искренно радоваться.
«Вот дура какая досадная! — думал Логин. — Ей хочется, чтоб я преподнес ей какую-нибудь нелепость. Ну что ж, изволь!»
И он сказал ей шепотом:
— Здесь могут услышать. Посмотрите, — сказал он громко, — за рекой деревянные развалины, — что-то вроде мельницы. Через полчаса, — опять шепнул он, — я там буду.
Он отошел от Ивакиной. Глаза его глядели устало и слегка насмешливо.
Ивакина заволновалась и стала пробираться к кустам. Она приняла так много предосторожностей быть незамеченною, что все заметили ее желание скрыться. Но у нее был такой несчастный вид, что никто не мешал ей, и только Баглаев начал объяснять что-то на ухо Андозерскому, давясь от хохота. Андозерский выслушал, захохотал, хлопнул Баглаева по плечу и закричал:
— Ах ты, брехун, что выдумал!
Баглаев испугался и растерянно забормотал:
— Ну, ну, пожалуйста, ты вслух не повторяй, здесь барышни.
— Так ты и не говори при барышнях — таких вещей, гусь лапчатый!
— Ну, ну, нализался ни свет ни заря, да и безобразничаешь, — надо и стыд знать.
— Выпьем, брат Юша, лучше, — примирительно сказал Андозерский.
— Ну, вот это — дело. А то что хорошего так-то, — рот нараспашку, язык на плечо. И хлобыснуть можно.
— И при барышнях можно?
— Это, брат, всегда можно. Ее же и монахи приемлют.
Евлалия Павловна беседовала тихо с юным товарищем прокурора. Ее щеки раскраснелись, а Браннолюбский млел и таял. Биншток смотрел на них и злился. Когда Браннолюбский отошел, Биншток горячо заговорил о чем-то шепотом; он наклонялся к самому уху Евлалии, под ее широкую, нарядную шляпку Она досадливо отклонилась от него и сказала негромко:
— Ах, оставьте, — что вы за жених!
— Что ж такое! Я, кажется… Положим, я теперь мало получаю, но у меня есть протеже. Евлалия засмеялась язвительно.
— Протеже! Туда же! А с Жозефиной кто целовался?
Она отошла от Биншток а. Он сделал сердитое лицо и стал иронически улыбаться. Логин подошел к нему. Биншток сказал злобно:
— Ну, люди здесь! Скандал!
— А что?
— Сплетники, клеветники. Знаете, например, что про вас говорит Браннолюбский? Логин нахмурился и спросил:
— А помните, что вы сами обо мне говорили? Глаза Биншток а смущенно забегали.
— Что вы, Василий Маркович, когда же это? Кто это вам сказал? Поверьте, я всегда за вас, а вот Андозерский…
— Не желаю этого знать, — сухо прервал его Логин и отошел от него.
Биншток торчал среди полянки и сконфужена о улыбался.
Меж тем, в ожидании завтрака, общество расходилось с лужайки в лес. Барышни вздумали купаться: Валя обещала показать превосходное место. Но когда уже совсем собрались уходить, Анна сказала что-то на ухо Клавдии. Клавдия покраснела и села на прежнее место.
— Что же ты, не пойдешь? — спросила ее Анна.
— Конечно, не пойду.
Так и я не пойду, — сказала Анна и тоже села.
Остались и другие. Клавдия тихо сказала Анне:
— Ты же сама говоришь…
Анна взглянула на нее холодными, ясными глазами, повела плечом и лениво ответила:
— Я наверное не знаю, — я только так подумала. Да и не все ли равно?
Валя и Варя попытались было уговорить других идти с ними, потоптались, похихикали и пошли себе одни. Анна посмотрела за ними с равнодушною улыбкою и сказала:
— Все ушли понемногу, пойдем и мы куда-нибудь.
Она пошла в другую сторону от ручья, между кустами и дорогою. Клавдия и Нета шли за нею.
— Как надоели мне эти господа! — говорила Клавдия. — Как с ними мучительно скучно!
Анна задумалась о чем-то. Почти бессознательно сорвала она тонкую ветку, оброснула ее и легонько покачивала ею по своему платью.
— Кажется, он не вовремя затеял это, — сказала она вдруг.
— Ты про кого это? — удивилась Клавдия.
— Я думаю про Логина.
— Ты уж не влюбилась лир-воскликнула Нета и засмеялась. — Вот уж прелесть! Какой-то неодушевленный.
Анна покраснела и сказала:
— А ты, одушевленная…
— Да уж я, конечно, — с бойкою гримасою говорила Нета.
— А он что?
Нета быстро огляделась-никого близко не было.
— Не знаю, как быть, — зашептала она, — хоть убегом венчайся, так ни за что не отдадут.
— Поэтично! — насмешливо сказала Клавдия.
— Вот уж нет, — одна досада! То ли дело, как все по порядку.
— Фата, цветы, подружки, певчие, — тихо улыбаясь, говорила Анна.
Логин стоял на мостике, который своими полу с гнившими досками уныло навис над веселым ручьем Безоблачно ясен был день — безнадежно тоскливо было в душе Логина.
Андозерский и Баглаев подошли к нему. Оба они были чем-то радостно возбуждены. Андозерский сказал со смехом:
— Барышни не пошли купаться, — жаль! Все Анюточка виновата.
— Что ж, ты подсматривать собирался? — спросил Логин почти враждебно.
— А то зевать, что ли? Ну да ничего, и эти две сестрицы недурнененькие, как веретенца ровненькие.
— Сущие лягушки по грациозности, — сказал хихикая Баглаев. — Пойдем, спасибо скажешь.
— Они не обидятся, — убеждал Андозерский. — Нарочно на видное место пошли.
Они оба потянули за собою Логина, но он наотрез отказался, — и они отправились вдвоем подсматривать за купающимися девицами. Сестры плескались в ручье на открытом месте, где было широкое русло. Еще издали были слышны их крики и визги и всплески воды под их ногами. Андозерский и Баглаев остановились за кустами и смотрели на купальщиц. Потом присели на корточки и пробрались поближе к берегу.
Валя метнула на них вороватыми глазами, затрепетала от веселой радости и сделала вид, что не замечает никого. Тихонько сказала что-то сестре. Варя посмотрела в ту же сторону и тоже притворилась, что ничего не видит. Сестры смеялись и плавали, и брызги воды вздымались со звонким, стеклянным плеском из-под их проворных ног. Сильные, стройные тела под ярким, веселым солнцем выделялись розово-золотистыми яркими пятнами среди белых брызг, синей полупрозрачной воды, веселой зелени леса и желтой полосы прибрежного песку, на котором лежали платья. Тяжелые черные волосы красиво осеняли загорелые лица с блудливыми глазами и пышно-багряными щеками.
— Вот бы сюда Гомзина, — захихикал Баглаев, — то-то бы он зубами защелкал.
— А вот и Валькин жених любуется, сказал Андозерский. — Эх, рылом не вышел!
— Чучело гороховое! — подхватил Баглаев. — Черти у него на роже в свайку играли, Ишь, глазища выкатил!
На другом берегу из-за кустов выглядывала кудрявая голова Якова Сеземкина. Очевидно, что он не видел тех, кто стоял против него: его глаза жили в это время одною только Валею, — он словно заучивал каждую черточку красивого тела. Сестры видели его и были рады.
Логин постоял на мосту, потом перешел ручей и стал взбираться на высокий берег по узкой тропинке Но когда с вершины холма услышал смех и голоса купающихся сестер и увидел, что они плещутся на открытом месте, он повернул назад- и вдруг встретил Жозефину Баглаеву. Она запыхалась от скорой ходьбы. У нее было озабоченное и раздраженное лицо. Быстро спросила:
— Где мой муж?
— Право, не знаю.
— Ах, вы его укрываете! — злобно закричала Баглаева, и черные глаза ее гневно засверкали на Логина. — Но не беспокойтесь, — найду и без вас.
Пробежала мимо Логина. Он остановился и прислушался. Скоро услышал ее гневливые крики и громкий визг и смех сестер Дылиных.
Вспомнил, что Ивакина уже давно ждет его. То подымаясь, то опускаясь по крутым откосам берега, пробирался к той мельнице, которую показал Ивакиной Иногда приходилось схватываться за смолистые ветви молодых елок, чтоб не соскользнуть вниз.
В укромном местечке за кустами увидел нежную парочку: Нета и Пожарский сидели рядом, тесно прижимались друг к другу, любовно переглядывались и говорили. Он прошел сзади их-не заметили. Сладкий, звонкий поцелуй раздался за ним и разнежил его истомою желания.
Наконец Логин добрался до заброшенной мельницы. Ивакина сидела на пороге покинутой избы. Ее горячее лицо было почти красиво, — таким пылким нетерпением сверкали маленькие глазки. Логин сказал:
— Вот вы где! Пойдемте-ка вниз, авось нас там угостят варей.
Ивакина робко подала ему руку, и они потихоньку пошли к мостику. Логин сказал:
— Так вот, любезнейшая Ирина Петровна, вы хотите знать, когда именно. Извольте, — но сначала дайте клятву, что вы сохраните это в тайне.
— Клянусь, — торжественно сказала Ивакина. Логин остановился, выпустил ее руку и, мрачно глядя на нее, сказал:
— Клянитесь спасением вашей души Ивакина изумилась и даже всплеснула руками.
— Но, помилуйте, это — нерациональная клятва. С тех пор, как Дарвин доказал…
— Ну, все равно, — снисходительно сказал Логин, — каждый дает обещание сообразно своим убеждениям. Да вы, может быть, толстовка?
— Я отношусь, понятно, к великому русскому писателю с глубочайшим уважением, но нахожу, что пресловутые доктрины о непротивлении злу, о неделании, — ошибки гениального человека. Когда повсюду вокруг царит беспросветное зло, когда паразиты на двух ногах и кулаки в поддевках и во фраках сосут народную кровь, обязанность каждого честного гражданина — борьба и труд. К тому же ссылки на такой устарелый источник, как Евангелие, в наш электрический и нервный век я признаю нерациональными и несовременными: принципы, изложенные в этой замечательной книге вперемежку с легендами, конечно, были в свое время полезны, но уже давно отслужили человечеству свою службу.
— Итак, заповедь: не клянись…
— В обыкновенных условиях жизни я отвергаю клятву, как недостойное уважающих себя людей проявление взаимных отношений недоверия и мелочной подозрительности. Но в исключительных случаях, когда дело касается социальных и прогрессивных интересов, а также возвышенно-идеальных стремлений, я считаю своим долгом признавать обязательность клятвы.
«Типун тебе на язык, распространенная болячка!» — думал между тем Логин.
— Итак, — сказал он, — клянитесь не выдавать никому тайны, которую я вам открою, клянитесь наукой, прогрессом и народным благом.
Ивакина торжественно подняла правую руку и воскликнула:
— Клянусь наукой, прогрессом и народным благом никому не выдавать тайн, которые будут мне открыты вами!
— Через две недели в четверг, — таинственным голосом сказал Логин и опять подал руку Ивакиной. Ивакина затрепетала.
— Как? Что именно?
— Произойдет решительное: прилетят воздушные шары секретной конструкции и привезут конституцию прямо из Гамбурга.
— Из Гамбурга! — в благоговейном ужасе шептала Ивакина.
Она шла взволнованная, не замечая дороги. Логин продолжал:
— Больше ничего не могу сказать. И помните: за измену — смертная казнь, — в мешок и в воду.
— О, я знаю, знаю! Я дала клятву, — и сдержу ее!
— Не занимаетесь ли вы, Ирина Петровна, литературой?
Ивакина лукаво улыбнулась и спросила:
— Почему же вы так думаете, Василий Маркович?
— Да вы так литературно выражаетесь.
— Да? Вы находите? О, я очень много читаю: не говоря уже о том, что ни одна деталь школьного режима не ускользнула от моего внимания, я читаю много и по общей литературе. Но представьте! В моем захолустье, где вместо людей можно встретить только господ Волковых да совершенно неинтеллигентных волостных писарей, мне не с кем, положительно не с кем, обменяться живыми и свежими мыслями, которые навеиваются чтением книг честного направления. Да, вы угадали: я немножко занимаюсь литературой. То есть я, видите ли, составила одну азбуку по генетически-синтетическому слого-звуковому методу и сборник диктантов популярно-практическинаучного содержания, расположенных по аналитически-индуктивному методу.
— Очень полезные работы; они, конечно, приняты во многих школах?
— Увы! К сожалению, у нас везде царит такая рутина, стремление придерживаться раз пробитой колеи: ничего оригинального и знать не хотят. Азбука моя употребляется в двух школах нашего уезда, представьте, только в двух! и в одной школе тетюшского уезда, всего в трех школах. Сборник диктантов постигнут еще более плачевною участью: я не могла даже найти для него издателя и могу употреблять только в своей школе.
— Это очень печально.
— Но я не падаю духом. Меня воодушевляет мысль, что в великом процессе поднятия народных масс и я приношу долю пользы, хотя бы и минимальную. Теперь я привожу к окончанию одно грандиозное предприятие, которое стоило мне многих бессонных ночей, нравственной и умственной борьбы и нескольких лет интенсивного труда и неутомимых изысканий.
Логин напряженно старался не засмеяться. Он сказал:
— Это очень любопытно. Какое— же это предприятие?
— Это — хрестоматия для народных школ с целью поставить перед сознанием детей во весь рост те идеальные личности, которых так много на нашей родине, чтобы дети имели образцы для почитания и подражания.
— А вы верите в идеальные личности?
— Безусловно! Я привожу литературные примеры идеального священника, доктора, лакея, сестры милосердия, идеальной учительницы, идеального помещика, идеального станового, — словом, идеальных личностей всех сословий.
— Ну а просто человек, живой человек, — есть он в вашей книге?
— Это все люди, и притом лучшие!
— И всей этой слащавой идеальностью вы хотите пичкать деревенских малышей? К чему? Зачем обманывать их? — горячо говорил Логин.
— К чему? Что же, по-вашему, следует с самого раннего возраста показать детям все худое в жизни и разбить в них веру в хорошее? Нет, школа обязана давать детям положительные идеалы добра и правды.
— Идеал — Бог, идеальный человек — Христос, а вы им дрянных кумирчиков налепите, приучите всяких лицемерных честолюбцев на пьедестал ставить, по-холопски стукаться лбами, и перед кем?
— Вы отвергаете, что есть идеально хорошие люди?
— Не встречал я — таких.
— Сожалею вас. А я встречала.
— Всякий паршивец воображает, что он на каждом шагу так подвигами любви и сыплет. А поглядишь-и наилучшие люди самолюбцы, только полезнее для других.
— Как? Вы отвергаете самоотверженную любовь? Эту святую силу, которая иногда облагораживает даже злодея?
— Самоотверженная любовь, Ирина Петровна, такая же нелепость, как великодушный голод. Уж коли я люблю, так для себя люблю.
— Я должна вам сказать, что вы или не видели хороших людей, или не сумели оценить их. Но я глубоко верю в то, что есть высоко-идеальные, светлые личности, и я убеждена, что мы обязаны показать детям идеалы в их жизненном воплощении. Думать иначе, извините меня, могут только черствые натуры или люди, желающие щеголять напускным нигилизмом.
Ивакина была в большом негодовании; все морщинки ее маленького лица дрожали и волновались. Логин смотрел на нее с улыбкою, но и с досадою.
«Вот, ведь чахоточная, а какой в ней отважный дух!» — думал он.
В это время они пришли на лужайку, где остальное общество уже сидело за завтраком, в тени старых илимов и берез.
— Что, дружище, — закричал Андозерский, — никак тебе Ирина Петровна головомойку за нигилизм задает? Логин засмеялся. Сказал:
— Да, вот мы об идеалах не сошлись мнениями.
— Не признавать идеалов-безнравственно и нерационально, — горячо сказала Ивакина.
— Я вполне согласен с многоуважаемой Ириной Петровной, — внушительно сказал Мотовилов. — Главный недостаток нашего времени-затемнение нравственных идеалов, которым, к сожалению, отличается наша молодежь.
— Совершенно верно изволили сказать, к сожалению, — подтвердил Гомзин, почтительно оскаливая зубы.
Глава двадцать третья
Мотовилов ораторствовал об идеалах длинно, внушительно и кругло. Иные почтительно слушали, другие вполголоса разговаривали. Андозерский занимал Нету и украдкою кидал на Анну пронзительные взгляды.
— Вы были с нею на мельнице? — тихо спросила Клавдия.
— Да, — сказал Логин, — там хорошо.
— Хорошо! В этом прекрасном диком месте говорить с нею! И она молола вам суконным языком об идеалах! Какая жалость!
Логин засмеялся.
— Вы не любите ее?
— Нет, я только дивлюсь на нее. Быть такой мертвой, говорить о прописях, букварях и вклеивать в эти разговоры тирады об идеалах, — как глупо! Идеалы установленного образца!
— Она любит говорить, — сказала Анна, — о том, чего не понимает, — о своем деле. Так, заученные слова, лакированные, прочные. И притом теплые. И бесспорные.
Она говорила спокойно, — и Логину ее слова, и ясная улыбка, и медленные движения рук казались жестокими.
Браннолюбский хлопал под шумок рюмку за рюмкою и быстро пьянел. Вдруг закричал:
— Не согласен! К черту идеалы!
Но тотчас же «ослабел и лег». Биншток и Гомзин прибрали его, и он больше не являлся. Евлалия Павловна притворялась, что весела, но была в жестокой досаде и безжалостно издевалась над Гомзиным. Биншток не подходил к ней и посматривал злорадно.
Баглаев сидел рядом с женою; имел пристыженный вид. Девицы Дылины вернулись с видом «как ни в чем не бывало» и только потряхивали мокрыми косами. Андозерский подмигнул Вале, Валя лукаво опустила глазки, Баглаев старательно не глядел на сестер. Нета разрумянилась, и лицо у нее было счастливое.
Пришли гимназисты; с хохотом рассказывали что-то Андозерскому. Андозерский захохотал. Крикнул:
— Вот так дети!
Все повернулись к нему.
— Вот наши молодые люди интересное зрелище видели.
— Представьте, — заговорил Петя Мотовилов, показывая гнилые зубы и брызжась слюною, — мальчишки изображают волостной суд: там один из них будто пьяница, его приговорили к розгам. И все это у них с натуры, и тут же приговор исполняют. А девчонки тоже стоят и любуются.
Барышни краснели, кавалеры хохотали. Баглаева сказала пренебрежительно:
— Какие грубые русские мужики!
— Ну и что ж дальше? — спросил Биншток.
— Да мы ушли: очень уж подробно они представляют, даже противно.
Жозефина Антоновна сердито ворчала на мужа, сверкала на всех черными глазами и бросала гневные взгляды на Валю. Совсем неожиданно она заявила:
— Которая дрянь чужих мужей прельщает, той бесстыдной девице иная жена может и глаза выцарапать.
— Руки коротки, — огрызнулась Валя.
— Что ж вы на свой счет принимаете, — накинулась на нее Баглаева, — видно, по вашей русской пословице, знает кошка, чье мясо съела?
Валя хотела было отвечать, но Анна строго уняла ее. Валя ярко покраснела и смущенно начала рассказывать барышням, что говорят в городе о холере. Анна засмеялась, взяла ее за локоть и тихо сказала ей:
— Надо вас, Валя, вицей хорошенько.
— За что ж, Анна Максимовна? Почему ж я знала, что он пойдет? — оправдывалась Валя.
Варвара злорадно смотрела на сестру. Мотовилов сказал внушительно и негромко:
— А вот мне на вас жалуются, госпожа Дылина. Валя сидела как на иголках и растерянно молчала.
— Да-с, крестьяне жалуются, — продолжал Мотовилов, помолчав немного.
— Да за что же? — робко спросила Валя.
— Вообще, недовольны. Вообще, им не нравится, что учительница. Ну, и вы ссоритесь с сослуживцами и детей балуете, да-с! И все вообще у вас идет навонтараты.
— Да я, Алексей Степаныч…
— Ну-с, я вас предупредил, а там не мое дело. А впрочем, и я согласен. По-моему, баба или девка в классе— одно баловство.
— Ну, что о делах теперь! — вмешался было Баглаев. Но жена сейчас же его уняла.
— Какое— ты имеешь право вступаться? Разве тебя просили? Разве ты чей-нибудь здесь любовник? Ты от всякой смазливой вертуньи сам не свой. Знай свою жену, и будет с тебя.
— Знаю, знаю, матушка, виноват!
— То-то, — наставительно сказал Гуторович, — не фордыбачь, виносос, — у тебя еще вино на губах не обсохло.
Молодые люди смеялись.
— Что, напудрили голову? — язвительным шепотом спрашивала Варя у своей сестры. — Так тебе и надо!
Логин и Пожарский стояли в стороне. Логин спросил:
— Скоро на вашей свадьбе запируем?
— Какая там свадьба! — уныло сказал Пожарский.
— Что так?
— Сама девица-ничего, почтительна к нам, что и говорить, да вот где точка с запятой: богатый, но неблагородный родитель и слышать о нас не хочет, — козырь есть на примете.
— Плохо! Но все ж вы попытайтесь.
— Чего пытаться-то? Формальное предложение сегодня по дороге делал, — нос натянули. А вы, почтеннейший синьор, уж за престарелой ingenue приударили, за Ивакиной. Но это сушь! Вы бы лучше наперсницу барышень тронули, — веселенькая девочка!
— Занята уж она, мой друг.
— Фальстаф?
— Нет. Это — ложная тревога Жозефины, — жених
— Елена прекрасная, значит, даром волнуется?
— Совершенно напрасно.
Биншток обратился к Мотовилову с заискивающею улыбкою:
— Алексей Степаныч, вот Константин Степаныч желает прочесть вам стихи.
— Стихи? Я не охотник до стихов: стихами преимущественно глупости пишут.
— Но это, — сказал автор, Оглоблин, — совсем не — такие стихи. Я взял смелость написать их в вашу честь.
— Пожалуй, послушаем, — благосклонно согласился Мотовилов.
Логин с удивлением смотрел на неожиданного автора стихов в честь Мотовилова; его раньше не было на маевке, и как он сюда попал, Логин не заметил. Оглоблин стал в позу, заложил руку за борт пальто и, делая другою рукою нелепые жесты, прочел на память:
Недавно гражданин честной,
Наш друг и педагог искусный,
Был вдруг постигнут клеветой
И возмутительной, и гнусной.
И кто же первый клеветник?
Его завистливый коллега!
Быть может, цели бы достиг
Лукавый нравственный калека.
Но вдруг за правду поднялся
Боярин доблестно бесстрашный,
И речью гневно-бесшабашной
Скликать сограждан принялся,
И им всеобщего протеста
Проект разумный предложил
Против того, что дали место
В тюрьме тому, кто честен был.
И говорит, не устава,
Боярин мудрый за того,
Кто горько слезы лил, рыдая,
Когда схватили вдруг его,—
И за невинного хлопочет,
И постоять за правду рад,
И доказать начальству хочет,
Кто в этом деле виноват.
Хвала, боярин именитый!
Живи и здравствуй столько лет,
Чтоб был ты в старости маститой
Не только дед, но и прадед!
А нам тебе кричать пора:
Ура! ура! ура! ура!
Стихотворение, прочитанное с чувством и с дрожью в голосе, произвело впечатление. Мотовилов встал и горячо пожимал руку Оглоблина. На лице его лежал отпечаток величия души, которой услышанные похвалы были как раз в пору. Говорил:
— Очень вам благодарен за чувства, выраженные вами по отношению ко мне. Но и вообще очень прочувствованные стихи. — такие мысли делают вам честь.
Оглоблин прижимал руку к сердцу, кланялся, бормотал что-то умиленное. Около него столпились, пожимали руку, хвалили за хорошие чувства. Баглаев восклицал:
— Ловкач! Обожженный малый!
Были немногие, на которых чтение произвело иное впечатление. Палтусов улыбался язвительно. Логин слушал с досадою. Клавдия тихонько засмеялась при словах «нравственный калека»; потом она слушала с презрительно-скучающим видом. Анна хмурила брови, неопределенно улыбалась; слово «прадед» рассмешило ее своим ударением, и она весело, долго смеялась. Нета чувствовала себя неловко: стихи ей нравились, но презрительный вид Клавдии и смех Анны заставляли ее краснеть.
Клавдия спросила Валю:
— Что, Валя, понравились вам стихи?
— Отличные стишки, — с убеждением сказала Валя. — А вот теперь есть еще очень хороший поэт, господин Фофанов, совсем вроде Пушкина. Говорят, ему одно время запретили писать.
— За что же?
— Ну вот, разве вы не слышали?
— Не слышала.
— Да, а теперь, говорят, опять пишет. Тоже, говорят, очень хорошие стишки.
Анна стояла одна у ручья. Задумчиво глядела на тихо струящуюся воду, на темно-зеленые, широкие листья водяного лопуха. Они качались и дремали, но Анна знала, что над ними развернутся, будет время, большие белые цветы. Издалека слышался резкий стук дятла.
Логин подошел к Анне. Спросил:
— И зачем вы здесь?
Анна улыбнулась. Логин продолжал:
— Такое пошлое все это общество! Впрочем, пусть их, здесь хорошо, вот здесь, где мы одни.
Осторожно заглянул в ее рдеющее лицо. Глаза ее были грустны и ласковы. Руки их сошлись в нежном пожатии, и ощущение радости пронизало обоих, как внезапная боль.
Вдруг страстное желание чего-то невозможного повелительно охватило Логина. Он смотрел на Анну, и ему стало досадно, что она теперь нарядна, как все. Спросил притворно-ласково:
Вы сегодня опять в новом платье?
— И рыбы наряжаются, бывает пора, — ответила она. — Я люблю радость.
— Только радость?
— Нет, и все в жизни. Хорошо испытывать разное. Струи Мэота, и боль от лозины — во всем есть полнота ощущений.
Логину больно было думать, что Анна переносит боль. А она говорила спокойно:
— Хорошо чувствовать, как падают грани между мною и внешним миром, — сродниться с землею и с воздухом, со всем этим.
Показала широким движением руки на воду ручья, на лес, на далекое небо, — и все далекое— показалось Логину близким.
Пьяный мужик топтался на дороге. Понемногу делался смелее, все ближе подвигался к веселящимся господам. Подбитое лицо, недоумевающие глаза, тусклая постоянная улыбка на синеватых, сухих губах, взлохмаченные волосы, плохая одежонка; пахло водкою; впечатление безвозвратно опустившегося пропойцы.
Баглаев захихикал. Сказал Логину тихонько:
— Скандальчик будет, чует мое сердце, веселенький скандальчик.
Логин вопросительно посмотрел на него. Баглаев объяснял:
— Видишь этого субъекта? Ну, это, в некотором роде, соперник Алексея Степановича.
— Как это так? — спросил Логин.
— А это Спирька, Ульянин муж, той, знаешь, что у Мотовилова живет, экономкой, понимаешь? Мотовилов Спирьке рога ставит, а Спирька с горя пьянствует.
— Вот так мужичинища! — опасливо сказал Биншток. — Этот притиснет, так мокренько станет.
Спирька был уже совсем близко и вдруг заговорил:
— Ежели, к примеру, господин какую девку из нашего сословия, то, выходит, на высидку, а там, брат, ау! пошлют лечиться на теплые воды. Ну а ежели кто баб, так я так полагаю, что и за это по головке не погладят
— Ты, Спирька, опять пьян, — сказал Гомзин.
— Пьян? Вот еще! Важное дело! И господа пьют. Вот в нашей школе учитель пьет здорово, а где научился? В семинарии, обучили в лучшем виде, всем наукам, и пить, и, значит, за девочками.
— Спиридон, уходи до греха, — строго сказал Мотовилов.
— Чего уходи! Куда я пойду? Ежели теперь моя жена… Ты мне жену подай, — взревел яростно Спирька, — а не то я, барин, и сам управу найду. Есть и на вас, чертей…
Но тут Спирьку подхватили мотовиловские кучера и извозчики, за которыми успел сбегать проворный Биншток. Спирька отбивался и кричал:
— Ты меня попомни, барин: я тебе удружу, я тебе подпущу красного петуха.
Но скоро крики его затихли в отдалении. Общество усиленно занялось развлечениями. Все делали вид, что никто ничего не заметил. Тарантина затянула веселую песенку, ей стали подтягивать. Нестройное, но громкое и веселое пение разносилось по лесу, и звонкий вой передразнивал его.
Биншток придумывал, что бы сказать приятное Логину, доказать, что он не клевещет на Логина, а сочувствует. Подошел к Логину и сказал, делая серьезное лицо:
— Несчастный человек — этот Спиридон. Мне его очень жалко!
— Да? — переспросил Логин.
— Правда! И я думаю, что все беды народа от его невежества и малой культурности. Я часто мечтаю о том времени, когда все будут равны и образованны.
— И мужики будут щеголять в крахмальных сорочках и цилиндрах?
— Да, я убежден, что такое время настанет.
— Это будет хорошо.
— Еще бы! Тогда не будет этой захолустной тосчищи: общество везде будет большое. И вообще у нас много предрассудков. Вот хоть брак. Дети Адама женились на сестрах, отчего же нам нельзя?
— В самом деле, как жаль!
— Или древние пользовались мальчиками, а мы отчего же?
— Да, все предрассудки, подумаешь!
— Но прогресс победит их, все это будет впоследствии, и свободный брак, и все, и вольная проституция.
— Именно.
— А какую стишину он сляпал! — осклабился Биншток.
— Вам нравится? Биншток фыркнул.
— Еле выдержал!
— Ну что, канашка-соблазнитель, — сказал подошедший Гуторович, — что ж барышень забыли? Евлалия, живописная раскрасавица, поди, соскучилась!
— А ну ее! — досадливо сказал Биншток и отошел. Пьяный Баглаев подходил то к одному, то к другому и таинственно шептал:
— А ведь Спирьку-то Логин подуськал, никто, как он, уж это, брат, верно. Уж я знаю, мы с ним приятели.
— Ты врешь, Юшка, — сказал Биншток.
— А, ты не веришь? Мне, голове? Ах ты немецкая штука! Эй, ребята, — заорал Баглаев, — немца крестить, Быньку! В воду.
Подвыпившие молодые люди с хохотом окружили Бинштока и потащили его к ручью. Биншток хватался за кусты и кричал:
— Костюмчик испортите, вся новая тройка! Скандал.
Глава двадцать четвёртая
Царский день. К концу обедни церковь наполнилась. Чиновники с важным положением в городе пыжились впереди, в мундирах и при орденах. Сбоку, у клироса, стояли их дамы. И они, и оне мало думали о молитве; они крестились с достоинством, оне с грациею, и в промежутке двух крестных знамений вполголоса сплетничали — так было принято. Барышни жеманились и часто опускались на колени от усталости. Одна из них молилась очень усердно; прижав ко лбу средний палец, стояла несколько мгновений неподвижно на коленях, с глазами, устремленными из-под руки на образ, потом кончала начатое знамение и прижималась лбом к пыльному полу.
Дальше стояла средняя публика: чиновники помоложе, красавицы из мещанского сословия. Еще дальше — публика последнего разбора: мужики в смазных сапогах, бабы в пестрых платочках. Седой старик в сермяге затесался промеж средней публики, истово клал земные поклоны, шептал что-то. Два канцеляриста, один маленький, сухонький, тоненький, как карандаш, другой повыше и потолще, бело-розовое лицо вербного херувима, подталкивали друг друга локтями, показывали глазами на старика и фыркали, закрывая рты шапками.
Впереди слева стояли рядами мальчишки, ученики городского училища. Стояли смирно, исподтишка щипались. В положенное время крестились, дружно становились на колени. Детские лица были издали милы, и очень красивы были коленопреклоненные ряды, особенно для близоруких, не замечавших шалостей. За ними стоял Крикунов. Молитвенно-сморщенное лицо; злые глазки напряженно смотрели на иконостас и на мальчишек; маленькая головка благоговейно покачивалась. Новенький мундир, сшитый недавно на казенный счет по случаю проезда высокопоставленной особы, стягивал его шею и очень мало шел к его непредставительной фигурке.
Мальчик лет двенадцати, пришедший с родителями, молился усердно, делал частые земные поклоны. Когда подымался, видно было по лицу, что очень доволен своею набожностью.
Певчие, из учеников семинарии и начальной при ней школы, были хороши. Пели на хорах, как ангелы. Регент, красное лицо, свирепая наружность, увесистый кулак. Зазевавшиеся дискантики и сплутовавшие альтики испытывали неоднократно на своих затылках силу регентовой длани. Поэтому шалили только тогда, когда регент отворачивался. Публика не видела их, слушала ангельское пение и не знала, что уши певцов, изображавших тайно херувимов, находятся в постоянной опасности.
День выдался жаркий, сухой. В соборе становилось душно. Логин стоял в толпе; мысли его уносились, и пение только изредка пробуждало его. Потные лица окружающих веяли на него истомою.
Молебен кончился. Особы и дамы их прикладывались к кресту; они и оне старались не дать первенства тому, кто по положению своему не имел на то права.
К Логину подошел Андозерский в красиво сшитом мундире. Спросил:
— Что, брат, жарища? А как ты находишь мой мундир, а? Хорош?
— Что ж, недурен.
— Шитье, дружище, заметь: мундир пятого класса, почти генеральский! Это не то, что какого-нибудь восьмого класса, бедненькое шитьецо. А ты что не в мундире?
— Ну что ж, — с улыбкою ответил Логин, — мой мундир восьмого класса, — что в нем? Бедненькое шитьецо!
— Да, брат, я многонько обскакал тебя по службе. Что ж ты не тянешься?
— Это для мундира-то?
— Ну, для мундира! Вообще, мало ли. Ну да ты, дружище, и так по-барски устраиваешься.
— Это как же?
— Да как же: свой казачок, обзавелся, вроде как бы крепостного, — да еще какой смазливый.
В голосе Андозерского прорвалась нотка злобного раздражения. Логин усмехнулся. Спросил:
— Уж не завидуешь ли?
— Нет, брат, я до мальчиков не охотник.
— Ты, мой милый, как я вижу, до глупостей охотник, да и до глупостей довольно пошлых.
— Ну, пожалуйста, не очень.
— Только ты вот что скажи: сам ты сочинил свою эту глупость или заимствовал от кого и повторяешь?
— Позволь, однако я, кажется, ничего оскорбительного…
— А ну тебя, — прервал Логин и отвернулся от него.
Андозерский злобно усмехнулся. Язвительно подумал:
«Не нравится, видно!»
Слова о казачке он слышал от Мотовилова, счел их чрезвычайно остроумными и повторял всякому, кого ни встречал, повторял даже самому Мотовилову.
Дома Логин нашел приглашение на обед к Мотовилову; были именины Неты. По дороге встретил Пожарского. Актер был грустен, но храбрился. Сказал:
— Великодушный синьор! Вы, надо полагать, направляете стопы «в ту самую сторонку, где милая живет»?
— Верно, друг мой!
— Стало быть, удостоитесь лицезреть мою очаровательную Джульетту! А я-то, несчастный…
— Что ж, идите, поздравьте именинницу.
— Гениальнейший, восхитительный совет! Но, увы! Не могу им воспользоваться, — не пустят. Формально просили не посещать и не смущать.
— Сочувствую вашему горю.
— Ну, это еще полгоря, а горе впереди будет.
— Так тем лучше, — значит, «ляг, опочинься, ни о чем не кручинься»!
— А великодушный друг сварганит кой-какое дельце, а? Не правда ли?
Пожарский схватил руку Логина, крепко пожимал ее и умильно смотрел ему в глаза, просительно улыбался. Логин спросил:
— Какое— дело? Может, и сварганим.
— Будьте другом, вручите прелестнейшей из дев это бурно-пламенное послание, — но незаметным манером.
Пожарский опять сжал руку Логина, — и сложенная крохотным треугольником записочка очутилась в руке Логина. Логин засмеялся.
— Ах вы, ловелас! Вы моему другу дорогу перебиваете, да еще хотите, чтоб я вам помогал.
— Другу? Это донжуан Андозерский — ваш друг? Сбрендили, почтенный, — не валяйте Акима-простоту, он вам всучит щетинку. Да вы, я знаю, иронизировать изволите! Так уж позвольте быть в надежде!
Когда Логин здоровался с Нетою, он ловко всунул ей в руку записку. Нета вспыхнула, но сумела незаметно спрятать ее. Потом она долго посматривала на Логина благодарными глазами. Записка обрадовала ее, — она улучила время ее прочесть, и щеки ее горели, так что ей не приходилось их пощипывать.
Перед обедом у Мотовилова в кабинете сидели городские особы и рассуждали. Мотовилов говорил с удвоенно-важным видом:
— Господа, я хочу обратить ваше внимание на следующее печальное обстоятельство. Не знаю, изволили вы замечать, а мне не раз доводилось наталкиваться на такого рода факты: после молебна младшие чиновники, наши подчиненные, выходят первыми, а мы, первые лица в городе, принуждены идти сзади, и даже иногда приходится получать тычки.
— Да, я тоже возмущался этим, — сказал Моховиков, директор учительской семинарии, — и я, между прочим, вполне согласен с вами.
— Не правда ли? — обратился к нему Мотовилов. — Ведь это возмутительно: подчиненные нас в грош не ставят.
— Это, енондершиш, вольнодумство, — сказал исправник, — либерте, эгалите, фратерните!
— Следует пресечь, — угрюмо решил Дубицкий.
— Да, но как? — спросил Андозерский. — Тут ведь разные ведомства. Это — щекотливое дело.
— Господа, — возвысил голос Мотовилов, — если все согласны… Вы, Сергей Михайлович?
— О, я тоже вполне согласен, — с ленивою усмешкою отозвался директор гимназии Павликовский, не отрываясь от созерцания своих пухлых ладоней.
— Вот и отлично, — продолжал Мотовилов. — В таком случае, я думаю, так можно поступить. Каждый в своем ведомстве сделает распоряжение, чтоб младшие чиновники отнюдь не позволяли себе выходить из собора раньше начальствующих лиц. Не так ли, господа!
— Так, так, отлично! — раздались восклицания.
— Так мы и сделаем. А то, господа, совершенное безобразие, полнейшее отсутствие дисциплины.
— Какую у нас разведешь дисциплину, енондершиш! Скоро со всяким отерхотником на «вы» придется говорить. Ему бы, прохвосту, язык пониже пяток пришить, а с ним… тьфу ты, прости Господи!
— Да-с, — сказал инспектор народных училищ, — взять хотя бы моих учителей: иной из мужиков, отец землю пахал, сам на какие-нибудь пятнадцать рублей в месяц живет, одно слово-гольтепа, — а с ним нежничай, руку ему подавай! Барин какой!
— Нет, — хриплым басом заговорил Дубицкий, — я им повадки не даю. Зато они меня боятся, как черти ладана. Приезжаю в одну школу. Учитель молодой. Который год? — спрашиваю. Первый, — говорит. То-то, — говорю, — первый, с людьми говорить не умеешь; я генерал, меня ваше превосходительство называют. Покраснел, молчит. Эге, думаю, голубчик, надо тебе гонку задать, да такую, чтоб ты места не нашел. Экзаменую. Как звали жену Лота? Мальчишка не знает…
— А как ее звали? И я не знаю, — сказал Баглаев. Он до тех пор сидел скромненько в уголке и тосковал по водке.
— Я тоже забыл. Но ведь давно учился, а они… Ну ладно, это по Закону Божьему. А по другим предметам? Читай! Газета со мной была, «Гражданин», дал ему. Читает плохо. А что такое-, спрашиваю, палка? Молчат, стервецы, никто не может ответить. Хорошо! Пиши! Пишет с ошибками, сьчь через «е» пишет! Это, — говорю, — любезный, что такое? да чему ты их учишь? да за что ты деньги получаешь? да я тебя, мерзавца! — Да вы, — говорит, — на каком основании? — Ах ты, ослоп! Основание? На основании предоставленной мне диктаторской власти-вон! Да чтоб сегодня же, такой-сякой, и потрохов твоих в школе не было, чтоб и духу твоего не пахло! А как это вам понравится?
Дубицкий захохотал отрывисто и громко. Свежунов крикнул:
— Вот это ловко!
— Нагнали вы ему жару, — говорил Мотовилов. Остальные сочувственно и солидно смеялись.
— Что ж вы думаете? Смотрю, дрожит мой учитель, лица на нем нет, да вдруг мне в ноги, разрюмился, вопит благим матом: «Смилуйтесь, ваше превосходительство, пощадите, не погубите!» — Ну, — говорю, — то-то, вставай, Бог простит, да помни на будущее время, такой-сякой, ха-ха-ха!
Одобрительный хохот покрыл последние слова Дубицкого.
— Вот это по-нашему, енондершиш! — в восторге восклицал исправник.
Когда смех поулегся, отец Андрей льстиво заговорил:
— Вы, ваше превосходительство, для всех нас, как маяк в бурю. Одного боимся: не взяли бы вас от нас куда повыше.
Дубицкий величаво наклонил голову.
— И без меня есть. Не гонюсь. Впрочем, отчего ж!
— Да-с, господа, — солидно сказал Мотовилов, — дисциплина-всему основание. Вожжи были опущены слишком долго, пора взять их в руки.
— А вот, господа, — сказал отец Андрей, — у меня служанка Женька, — видели, может быть?
— Смуглая такая? — спросил Свежунов.
— Во-во! Грубая такая шельма была. Вот я погрозил ее высечь: позову, мол, дьячка, заведем с ним в сарай, да там так угощу, что до новых веников не забудешь. Теперь стала как шелковая, хи-хи!
— Ишь ты, не хочет отведать, енондершиш!
— И дельно, — сказал Мотовилов. — Потом сама будет благодарна. Дисциплина, дисциплина прежде всего. К сожалению, надо признаться, мы сами во многом виноваты.
— Да, гуманничаем не в меру, — меланхолично заметил Андозерский.
— Да, — сказал Мотовилов, — и в нашей, так сказать, среде происходят явления глубоко прискорбные. Возьмем хоть бы недавний факт. Вам, господа, известно, в каком образцовом порядке содержится, стараниями Юрия Александровича, здешняя богадельня, какой приют и уход получают там старики и старухи и какое высоконравственное воспитание дается там детям, в духе доброй нравственности, скромности и трудолюбия.
— Да, могу сказать, — вмешался Юшка, — не жалею трудов и забот.
Затасканное лицо его засветилось самодовольством.
— И Бог воздаст вам за вашу истинно христианскую деятельность! Да-с, так вот, господа, из богадельни убежал мальчишка, убежал, заметьте, второй раз: в прошлом году его нашли, наказали, так сказать, по-родительски, но, заметьте, не отказали ему в приюте и опять поместили в богадельне. И как же он платит за оказанные ему благодеяния? Бежит, слоняется в лесу, его там находит человек, известный нам всем, берет к себе и что же с ним делает? Возвращает туда, где мальчик получал соответственное его положению воспитание? Нет-с! Мальчишку, которого за вторичный побег следовало бы выпороть так, чтоб чертям стало тошно, он берет к себе и обращает в барчонка! Положению этого олуха может буквально позавидовать иной благородный ребенок, сын бедных родителей. Я спрашиваю вас: не безобразно ли это?
— Безнравственно! — решил Дубицкий.
— Именно безнравственно! — подхватил казначей. — И почем знать, к чему ему понадобилось брать этого свиненка?
— Знаете, — сказал Андозерский, — есть люди, которым мальчики нравятся.
— Именно, нравятся, — согласился Мотовилов, — но я вас спрошу: как следует относиться к — таким возмутительным явлениям?
Все изобразили на своих лицах глубочайшее негодование.
— Гуманность! — сказал Дубицкий с презрением. — А по-моему, мальчишку следовало бы отобрать от него, отодрать и сослать подальше.
— Да, да, сослать, — подхватил Вкусов, — в Сибирь, приписать куда-нибудь к обществу, к пейзанам.
— По крайней мере, — сказал Мотовилов, — нравственность его была бы в безопасности. Какое-то общество затевает! Но это — такая глупая мысль, что просто нельзя поверить, чтоб здесь чего не скрывалось.
— Гордыня, умствование, — наставительно говорил отец Андрей, — а вот Бог за это и накажет. Нет чтобы жить, как все, — надо свое выдумывать!
— Господа, — сказал Андозерский, — я должен заступиться за Логина: он, в сущности, добрый малый, хотя, конечно, с большими странностями.
Мотовилов перебил его:
— Извините, мы вас понимаем! Это с вашей стороны вполне естественно и великодушно, что вы желаете вступиться за вашего бывшего школьного товарища. Но кого ни коснись, кому приятно быть товарищем сомнительного господина.
— Уж это, — сказал исправник, — конечно, се не па жоли.
— Но все-таки, любезный Анатолий Петрович, уж на что вы не переубедите.
— Да ведь я, господа, что ж, — оправдывался Андозерский, — я, конечно, знаю, что у него одного винтика не хватает. Ведь мы с ним давно знакомы, знаю я, что это за господчик. Но в существе, так сказать, в сердцевине, он добрый малый, — конечно, испорченный, ну да что станешь делать! Сами знаете, наш нервный век!
— Да, — сказал Дубицкий, — не раз пожалеешь доброе старое время.
— Доброе дворянское время, — подхватил Мотовилов, — когда невозможны были оригиналы, вроде Ермолина, который так дико воспитал своих несчастных детей.
— Да, — сказал Вкусов озабоченно, — смирно живет, а все у меня сердце не на месте: Бог его знает.
— Вредный человек! — сказал отец Андрей. — Атеист, и даже не считает нужным скрывать этого. Человек, который не верит в Бога, — да что ж он сам после того? Если нет Бога, значит, и души нет? Да такой человек все равно что собака, хуже татарина.
— Что собака! — сказал Дубицкий. — Да иной человек хуже всякой собаки.
— И дочка у него, — продолжал сокрушаться Вкусов, — ведет себя совсем неприлично. Пристало ли дворянской девице, богатой невесте, бегать по деревне, с позволения сказать, босиком? Нехорошо, енондершиш, нехорошо! Совсем моветон!
— Дрянная девчонка! — решил отец Андрей.
А в гостиной дамы с большим участием расспрашивали Логина о мальчике-найденыше.
Анна Михайловна Свежунова, жена казначея, говорила, подымая глаза к потолку:
— Вы поступили так великодушно, так по-христиански!
— О да, это такой благородный поступок! — вторила ей Александра Петровна Вкусова.
Клеопатра Ивановна Сазонова, мать председателя земской управы, пожелала показать и другую сторону медали и с грустным сочувствием сказала:
— Да, но люди так неблагодарны! Вы им благодеяние оказываете, но они разве чувствуют?
— Ах, это так верно, Клеопатра Ивановна, — сказала Свежунова, — уж какая от них благодарность!
— Жулье народ, — сказала Вкусова, сконфузилась и прибавила: — Извините за выражение.
— Вот хоть бы у меня, — рассказывала Клеопатра Ивановна, — взяла я сиротку, воспитала, как родную дочь, и что же? Можете себе представить, идет замуж, сама выбрала себе жениха, какого-то купца, Глиняного, Фаянсова, что-то в этом роде, — а обо мне и думать не хочет. Ей это ничего не значит, что я к ней так привыкла!
— Удивительная неблагодарность! — воскликнула Вкусова. — Смотрите, Василий Маркович, и с вами то же самое случится.
— О, непременно, — подтвердили другие дамы.
— Помилуйте, что за благодарность! — сказал Логин. — Ведь если мы делаем что-нибудь полезное для других, то единственно потому, что это нам самим приносит удовольствие…
Дамы выразительно переглянулись.
— За что же тут благодарность? — продолжал Логин.
— Вот уж я не понимаю, какое удовольствие беспокоиться о людях, от которых, знаешь наперед, не будет никакой тебе благодарности, — сказала Сазонова.
— Ах, Клеопатра Ивановна, — язвительно подбирая губы, сказала Вкусова, — у всякого свой вкус; ведь кому что нравится.
В это время из кабинета вышли Мотовилов и его гости. Мотовилов, вслушиваясь в слова Логина, обратился к нему с наставительной речью:
— Я должен вам сказать, Василий Маркович, что наш простой народ не понимает деликатного с ним обращения. Разве это — такие же люди, как мы? Вы ему одолжение делаете, даже благодеяние, а он принимает это за должное.
— Ах, это совершенно верно! Совершенная правда! — раздались сочувственные голоса.
Мотовилов продолжал:
— Я вообще думаю, что с этим народом нужны меры простые и быстрые. Позвольте рассказать вам по атому поводу факт, случившийся на днях. Живет у меня кухарка Марья, очень хорошая женщина. Правда, любит иногда выпить, — да ведь кто без слабостей? Один Бог без греха! Но, надо вам сказать, очень хорошая кухарка, и почтительная. Есть у нее сын Владимир. Держит она его строго, ну и мальчик он смирный, послушный, услужливый. Учится он в городском училище. Конечно, отчего не поучиться? Я держусь того мнения, что грамота, сама по себе, еще не вредна, если при этом добрые нравы. Ну-с, вот один раз стою я у окна и вижу: идет Владимир из школы, — а было уж довольно поздно. Ну там зашалился с товарищами, или был наказан, — не знаю. И вижу, другие мальчишки с ним. Вдруг, вижу, выскакивает из калитки Марья, прямо к сыну, и по щеке его бот! по другой бот! да за волосенки! Тут же на улице такую трепку задала, что любо-дорого.
Рассказ Мотовилова произвел на общество впечатление очень веселого и милого анекдота.
— Расчесала! — вкусно и сочно сказал Андозерский.
— Воображаю, — кричал казначей, — какая у него была рожа!
— Да-с, — продолжал Мотовилов, — тут же на улице, при товарищах, товарищи хохочут, а ему и больно и стыдно.
— Верх безобразия, — брезгливо сказал Логин, — эта таска на улице, и смех мальчишек, гадкий смех над товарищем, — какая подлая сцена!
Все неодобрительно и сурово посмотрели на Логина. Вкусова воскликнула:
— Вы уж слишком любите мальчиков!
— А по моему мнению, — сказал Мотовилов, — весьма нравственная сцена: мать наказала своего ребенка, — это хорошо, а смех исправляет. Зато он у нес по ниточке ходит.
Логин улыбнулся. Странная мысль пришла ему в голову: смотрел на полу седую бороду Мотовилова, и почти неодолимо тянуло встать и дернуть Мотовилова за седые кудри. Голова кружилась, и он с усилием отвернулся в другую сторону Но глаза против воли обращались к Мотовилову, и глупая мысль, как наваждение, билась в мозгу и вызывала натянутую, бледную улыбку. И вдруг волна злобного чувства поднялась и захватила. Он вздохнул облегченно, глупая мысль утонула, унося с собою бледную, ненужную улыбку.
«Убить тебя-доброе дело было бы!» — подумал он. Его глаза загорелись сухим блеском. Резко сказал:
— Ваша теория имеет одно несомненное преимущество: это — последовательность.
— Очень рад, — иронически ответил Мотовилов, — что сумел угодить вам хоть в этом отношении.
В это время в дверях показалась Анна. Шелест ее светло-зеленого платья успокоил Логина.
«Как глупо, подумал он, — что я чувствую злобу! Негодовать на филинов, когда знаешь, что солнце все так же ярко!»
И отвечал Мотовилову спокойно и мягко:
— Нет, извините, мне вовсе не мила такая последовательность, Я привык чувствовать по-другому… У всякого свои мысли… Я не думаю переубедить…
— Совершенно верно, — сухо сказал Мотовилов. — У меня уж сивая борода, мне не под стать переучиваться.
После этого разговора общество окончательно убедилось в том, что отношения Логина к Лене нечисты.
— Какое бесстыдство! — говорила потом Свежунова, когда Логин был в другой комнате. — Сам проговорился, что этот мальчишка доставляет ему у довольствие
— Воображаю, — сказала Сазонова, — какое— это удовольствие. Хорош гусь!
В компании мужчин — конечно, тоже в отсутствии Логина, — Биншток уверял, что уже давно известно, какие именно штуки проделывает Логин с мальчишкою и что ему, Бинштоку, это известно раньше всех и доподлинно: он сам-де это видел, то есть чуть-чуть не видел, почти совсем застал. По этому поводу Биншток рассказал, довольно некстати, как в Петербурге одна барыня завладела им на Невском проспекте и целую неделю пользовалась его услугами, а потом уплатила весьма добросовестно. Рассказ Бинштока вызвал общий восторг.
Подстрекаемый успехом Бинштока, Андозерский вдохновился и сочинил, что у Логина была очень молодая и очень красивая мать, весьма чувственная женщина.
— Ну, и вы понимаете?
Негодующие сплетники восклицали хором:
— Однако!
— Это уж слишком!
— Гадость какая!
— И вот, представьте, — продолжал фантазировать Андозерский, — один раз отец их застал!
— Вот так штука!
— Енондершиш, се тре мове!
— Воображаю!
— Положение хуже губернаторского!
— Мать — хлоп в обморок. Отец — пена у рта. А сын прехладнокровно: ни слова, или я выведу на чистую воду ваши шашни с моей сестрой! Ну, и отец сбердил, можете представить! — тихими стопами назад, а вечером жене брошку в презент, а сыну — ружье!
Раздался громкий хохот, посыпались восклицания:
— Вот так семейка!
— Ай да папенька!
— Переплет!
— Конечно, господа, — озабоченно сказал Андозерский, — это между нами.
— Ну, само собой!
Глава двадцать пятая
Обед, шумный, веселый, для Логина тянулся скучно. Пили, ели, говорили пошлые глупости. Даже с Анною не пришлось говорить сегодня. Мотовилов обратился к Лосину с вопросом:
— Ну, а что вы намерены, Василий Маркович, делать в последующее время с этим… как его… вашим воспитанником? Разговоры призатихли, ножи приостановились в руках обедающих, все повернули головы к Логину, и прислушивались к тому, что он скажет. Не успел приспособить голоса к внезапному затишью, и ответ прозвучал несоразмерно громко:
— Отдам в гимназию.
— В гимназию? — с удивленным видом переспросил Мотовилов.
Дамы засмеялись, мужчины улыбались насмешливо и изображали на своих лицах, что от него, мол, чего же и ожидать, как не глупостей. Мотовилов сделал строгое лицо и сказал:
— Ну, я должен вам заметить, что это едва ли вам удастся.
Логин удивился. Спросил:
— Это отчего?
— Да кто же его примет? Я первый против. И я уверен, что и почтенный Сергей Михайлович со мною согласен, не правда ли?
Павликовский апатично улыбнулся, молча наклонил голову. Логик сказал:
— Приготовится, выдержит экзамен, — за что ж его не принимать? В нашей гимназии не тесно.
— Гимназия не для мужиков, — возразил Мотовилов, — вы это напрасно изволите не принимать во внимание.
— И гимназия, и университет, — настаивал Логин, — для всех желающих.
Даже университет? — посмеиваясь, сказал Андозерский. — Нет, дружище, и так перепроизводство чувствуется, да еще мужичонков через университет протаскивать, — да они еще там будут стипендии выклянчивать. Ну, и конечно, с их мужицким трудолюбием…
— Стипендии все эти, — заявил Дубицкий, грозно хмуря брови, — баловство, разврат. Не на что тебе учиться-марш в деревню, паши землю, а не клянчи. Учатся они там! На собаках шерсть околачивают, а потом в чиновники лезут, да чтоб им тысячи отваливали. Это из податного сословия-то, а?
— Да, — сказал Павликовский, — уж вы оставьте эту дорогу детям из общества, а для других… ну, там у них свои школки есть, — ведь это достаточно, куда ж там!
— Напрасно думать, — возражал Логин, — что у нас людей образованных достаточно. В нашем обществе невежество сильно дает себя чувствовать.
— Вот как! В нашем обществе-невежество? — обидчиво сказала хозяйка.
Дамы переглядывались, улыбались, пожимали плечами. Только Анна ласково смотрела, оправляя широкий бант своей газовой светло-зеленой косынки. Кроткая улыбка ее говорила:
«Не стоит сердиться!»
— Извините меня, — сказал Логин, — я вовсе не то хочу сказать. Я вообще о русском обществе говорю.
— А вот мы, енондершиш, — вмешался Вкусов, — и не были в университете, да что ж мы, невежды? А мы и парлефрансе умеем!
— Мы с тобой — дурачье, — закричал казначей, — так умники решили.
Логин обвел глазами стол: глупые, злые лица, пошлость, злорадство. Он подумал:
«А ведь и в самом деле могут не пустить Леньку в гимназию!»
Апатичное лицо Павликовского никогда раньше не казалось — таким противным. Торжественно-самодовольная мина Мотовилова подымала со дна души негодование, бессильное и озлобленное.
В конце обеда произошел неожиданный и даже маловероятный скандал. Неведомо какими путями в дверях появился пьяный Спирька. Оборванный, грязный, безобразный, стоял перед удивленными гостями, подымал громадные кулаки, кричал диким голосом, пересыпал слова непечатною бранью:
— Все-одна шайка! Наших баб портить! Подавай мою жену, слышь, подлец! Расшибу! Будешь мою дружбу помнить!
Дамы и девицы выскакивали из-за стола, разбегались, мужчины приняли оборонительные позы. Только Анна сидела спокойно.
Спирьку скоро удалось вытащить. Все пришло в порядок. Мотовилов ораторствовал.
— Вот, мы видим воочию, что такое мужик. Это тупая скотина, когда он трезв, и разъяренный зверь, когда он напьется, — но всегда животное, которое нуждается в обуздании. Вы, члены первенствующего сословия, не должны забывать нашего высокого призвания по отношению к народу и государству. Если мы устранимся или ослабеем, вот кто явится нам на смену. И чтобы выполнить нашу миссию, мы должны быть сильны не только единодушием, но и тем, что, к сожалению, дает теперь силу всякому: мы должны быть богаты, должны не расточать, а собирать. И мы явимся в таком случае истинными собирателями русской земли. Это — великая заслуга перед государством, и государство должно оказать нам более существенную поддержку, чем было до сих пор. Пора вернуться и нам домой!
— Что так, то так! — подтвердил Дубицкий. — Поразбрелись.
— Я иногда мечтаю, господа, — продолжал Мотовилов, — как наша святая Русь опять покроется помещичьими усадьбами, как в каждой деревне опять будет культурный центр, — ну, а также и полицейский, — будет барин и его семья…
— Это — миф, русское дворянство, — сказал Логин, — и поверьте, ничего не выйдет из дворянских поползновений. Таков удел нашего дворянства — прогорать, с блеском: пыль столбом, дым коромыслом.
Когда обед кончился, Баглаев под шумок отвел Логина в сторону и шепнул ему заплетающимся от излишне выпитого вина языком:
— А ведь это я сделал!
— Что такое-?
— Спирьку-то, — напоил и науськал-я!
— Как это ты? И для чего?
— Те! После расскажу. А? Что? Потешно? Утер я ему нос? А Спирька-то каков!
Улучив минуту, когда Логин остался один, Нета подошла к нему. Сказала:
— Извините, но вы такой добрый!
И опять крохотный лоскуток лежал в его ладони. Логин усмехнулся, сунул письмо в боковой карман сюртука и заговорил о другом.
Уже был вечер, когда Логин вышел из дома Мотовилова. На небе высыпали звезды. Толпился народ на улицах-больше народа, чем обыкновенно в праздничные дни. Шорох возбужденных разговоров струился по улицам. Все глядели в одну сторону, на небо, где светилась яркая звезда. Говорили о воздушном шаре, о прусских офицерах, об англичанке и о холере. Кто-то уверенно рассказывал, что в самую полночь шар «подъедет» к окну острога, Молин сядет «в шар» и уедет. Женщины причитали, охали Мужчины больше прислушивались к бабьим толкам и были озлоблены.
Логин услышал за собою нахальный голос:
— А вот это и есть самый лютый лютич! Оглянулся. Кучка мещан, человек десять, стояла посреди улицы. Впереди молодой парень с бледным, злым лицом. Какой-то несуразный вид. Сбитые набок волосы торчали из-под фуражчонки, просаленной насквозь, как ржаной блин; на него она была похожа и формою, и цветом. Губы перекошенные, сухие, синие, тонкие. Глаза тускло-оловянные. Тонкий большой нос казался картонным. Измызганный пиджачишка, рваные штаны, заскорузлые опорки, все неуклюже торчало, как на огородном чучеле. Он-то и сказал слова, которые остановили Логина.
Логин стоял и смотрел на мещан. Они мрачно рассматривали его. Парень с оловянными глазами сплюнул, покосился на товарищей и заговорил:
— Антихристову печать кладет на людей, кого, значит, в свое согласие повернет. Что ни ночь, на шарах летает, немит травой сыплет, оттого и холера.
Остальные все молчали, угрюмо и злобно.
Поле зрения Логина вдруг сузилось: видел только бледное лицо, синие губы, оловянные глаза, — все это где-то далеко, но поразительно отчетливо. Чувствовал в груди какое-то, словно радостное, стеснение; что-то властное и торжествующее толкало вперед. Бледное лицо, которое приковало к себе его глаза, приближалось с удивительною быстротою, и так же быстро суживалось поле зрения: вот в нем остались только оловянные глаза, — и вдруг эти глаза беспомощно и робко забегали, замигали, заслезились, шмыгнули куда-то в сторону.
Логин очнулся. Мещане раздвинулись. Уходил, не оглядываясь. Мещане глядели за ним.
Один из толпы сказал:
— Ежели слово знает, так его не возьмешь.
— Нет, — возразил другой, — коли наотмашь сдействуешь, так оно того, и не заикнется.
— Наотмашь, это верно, — подтвердил буян с оловянными глазами.
Жгучее любопытство мешало Логину идти домой Ходил по улицам, смотрел, слушал. Незаметная для него самого злая улыбка иногда выползала на его губы, медленная, печальная. Горожане, которые видели эту улыбку и слышали короткий смех, вырывавшийся порою из его груди, смотрели на него со злобою.
Долго ходил и стал собирать впечатления.
«Дикие, злобные лица! — думал он. — За что? Нет, вздор, это — иллюзия. Я просто пьян, и все тут».
На одной улице встретил директоров, Павликовского и Моховиков а. Стояли на деревянных мостках, поддерживали друг Друга под руку, слегка покачивались, смотрели на яркую звезду. Моховиков обратился к Логину:
— Удивительное невежество! Ну скажите, пожалуйста, где тут сходство с воздушным шаром?
— Да, сходства мало, — согласился Логин. Павликовский продолжал апатично глазеть на небо.
Пьяная улыбка некрасиво растягивала его малокровные губы. Моховиков продолжал излагать свои соображения:
— Я, между прочим, думаю, что это комета.
— Почему вы так думаете, Николай Алексеевич? спросил Павликовский.
По его лицу видно было, что на него напала блажь заспорить. — На том простом основании, объяснял Моховиков, — что у него есть фост.
— Извините, я не вижу хвоста.
— Маленький фостик!
— И хвостика не вижу, — невозмутимо продолжал настаивать Павликовский.
— Этак, знаете, закорючкой, — очень убедительно говорил Моховиков, но в голосе его уже звучала нотка нерешительности и сомнения.
— Нет, я не вижу
— Гм, странно, — протянул Моховиков, чувствуя себя сбитым с толку. — Ну а что же это, по-вашему? Павликовский принял важный вид и сказал:
— Как вам сказать! Я думаю, что это — Венера Моховиков постарался придать своему ляду, раскрасневшемуся от вина, еще более глубокомысленное выражение и сказал:
— А я хочу вам сказать следующее, Сергей Михайлович, — по моему мнению, уж если это не комета-то Курмурий!
— Как? — удивился Павликовский— То есть Меркурий?
— Ну да, я и говорю, между прочим, Меркурий.
— Вы думаете?
— Да непременно, — убежденно и горячо говорил Моховиков. — Ну посудите сами, какая ж это Венера! Не может быть ни малейшего сомнения, что это именно Меркурий.
— Пожалуй, — согласился Павликовский, — может быть, и Меркурий.
Уже его упрямство улеглось, удовлетворенное первою победою; надоело спорить, было все равно. Моховиков пыжился от радости, что верх-таки его.
Бойкая бабенка, которая выюркнула из толпы и сновала около разговаривающих господ, теперь метнулась к своим товаркам и оживленным шепотом сообщила:
— Слышь ты, там в шаре сидит не то Невера, не то Мор курий, господам-то не разобрать до точности.
Среди столпившихся баб послышались боязливые восклицания, молитвенный шепот.
Логин вышел из города и пошел по шоссейной дороге. Было тихо, темно. Быстро шел. Ветер тихонько шелестел в ушах, напевал скорбные и влажные песни. Мечты и мысли неслись, отрывочные, несвязные, как мелкие вешние льдинки. Несколько верст прошел, вернулся в город и почти не чувствовал усталости.
Было уже далеко за полночь. Город спал. На улицах никого не было. Когда Логин переходил через одну улицу, мощенную мелким щебнем, покатился под ногами камешек, выпавший из мостовой. Логин огляделся. Недалеко был дом Андозерского.
Логин поднял камешек и, улыбаясь, пошел к этому дому. Окна были темны. Логин поднял руку, размахнулся и швырнул камешек в окно спальни Андозерского. Послышался звон разбитого стекла.
А Логин уже быстро шел прочь. Он завернул за первый же угол и все ускорял шаги. Сердце его сильно билось. Но мысли ни на одну минуту не останавливались на этом странном поступке, только неумолчно раздавался в ушах назойливый, звонкий смех стекла, разлетающегося вдребезги, — и смех звучал отчаянием.
Глава двадцать шестая
В беспокойной голове Коноплева разживался план, который, по его расчетам, можно привести в исполнение теперь же, до утверждения задуманного общества: Савве Ивановичу хотелось устроить типографию. Работы нашлось бы, по соображениям Коноплева: мало ли в городе учреждений, которые заказывают множество фирменных бланок. Все заказы достаются типографии в губернском городе, единственной на губернию До той типографии далеко, своя же будет под боком, вот и шанс взять в руки всю типографскую работу в городе.
Об этом рассуждали, выпивая и закусывая, в одно прекрасное утро в квартире Логина он сам, Коноплев и Шестов. Денег ни у кого из них не было, но это не останавливало: Коноплев был уверен, что все можно достать и устроить в долг; Логин соглашался, — заранее был уверен, что из этого все равно ничего не выйдет, кто-нибудь помешает, наклевещет, а пока все-таки это создает призрак жизни и деятельности; Шестов верил другим на слово по молодости и совершенному незнанию того, как дела делаются. Возник спор, очень горячий, и обострился донельзя: Коноплев рассчитывал, что типография будет печатать даром его сочинения, Логин возражал, что Коноплев обязан платить. Коноплев забегал по комнате, бестолково махал длинными руками и кричал захлебывающейся скороговоркою:
— Помилуйте, если типография моя, то зачем же я буду платить? Что мне за расчет? Да плевать я хочу на типографию тогда.
— Типография не ваша собственная, а общая, — возражал Логин.
— Да польза-то мне от нее какая? — кипятился Коноплев.
— А польза та, что дешевле, чем в чужой: часть того, что вы заплатите, вернется вам в виде прибыли.
— Да никогда я вам платить не буду: бумагу, так и быть, куплю, за шрифт, сколько сотрется, заплачу, чего еще!
— А работа?
— А работники на жалованье, это из общих средств.
— Так! А вознаграждение за затраченный вашими компаньонами капитал?
— Ну, это черт знает что такое! С вами пива не сваришь. Вы смотрите на дело с узко меркантильной точки зрения, у вас грошовая душонка!
— Савва Иванович, обращайте внимание на ваши выражения.
— Ну да, да, именно грошовая, мелкая душонка.
У вас самые буржуазные взгляды! У вас фальшивые слова: на словах одно, на деле другое!
— Одним словом, мы с вами не сойдемся, я по крайней мере.
— Я тоже, — вставил Шестов и покраснел. Коноплев посмотрел на него свирепо и презрительно.
— Эх вы, туда же! А я было считал вас порядочным человеком. Своего царя в голове нет, что ли?
— Поищите других компаньонов, — сказал Логин, — а нас от вашей ругани избавьте.
— Что, не нравится? Видно, правда глаза колет.
— Какая там правда! Вздор городите, почтеннейший.
— Вздор? Нет-с, не вздор. А если бы вы были честный и последовательный человек…
— Савва Иванович, вы становитесь невозможны… Но Коноплев продолжал кричать, неистово бегая из угла в угол:
— Да-с, вы воспользовались бы случаем применить свои идеи на практике. Если я написал, я уже сделал свое дело, а вы обязаны печатать даром, если и я участвую в типографии.
— Савва Иванович, вы не стали бы даром давать уроки?
— Это другое дело: там труд, а тут капитал. Эх вы, буржуй презренный! Теперь я понимаю ваши грязные делишки!
— Да? Какие же это делишки? — спросил Логин, делая над собою усилие быть спокойным.
— Да не ахтительные делишки, что и говорить! Верно, правду говорят, что вы самый безнравственный человек, что вы так истаскались, что вам уже надоели девки, что вы для своей забавы мальчишек заводите.
Логин побледнел, нахмурился, сурово сказал:
— Довольно!
— Постыдные, подлые дела! — продолжал кричать Коноплев.
— Молчите! — крикнул Логин, подходя к Коноплеву.
— Ну уж нет, на чужой роток не накинете платок.
— Вам не угодно ли взять свои слова назад?
— Нет-с, не угодно-с, оставьте их при себе!
— Предпочитаете вызов?
— Вызов? презрительно протянул Коноплев. — Это какой же?
— Дуэль, что ли, предпочитаете?
Коноплев захохотал. Крикнул:
— Нашли дурака! У меня жена, дети, стану я всякому проходимцу лоб подставлять.
В таком случае, вы неуязвимы, — сказал Логин, отвертываясь от него, — судиться я не стану.
По принципу будто бы? Так я вам и поверил, просто из трусости.
— Уж это мое дело, а только…
— А напрасно. Я бы вас на суде разделал, в лоск положил бы. Понимаю я теперь отлично, что и общество ваше-только обольщение одно, а цель тоже какая-нибудь подлая. Черт вас знает, да вы, может быть, бунт затеваете! Прав, видно, Мотовилов, что называет вас анархистом. Только не выгорит ваше общество, не беспокойтесь, пожалуйста, мы с Мотовиловым откроем глаза кому следует.
Наконец Коноплев изнемог от своей скороговорки и приостановился. Логин воспользовался передышкою. Сказал:
— А теперь прошу вас избавить меня от вашего присутствия.
— Не беспокойтесь, уйду, и нога моя больше у вас не будет. Я вам не такая овца, как Егор Платоныч, которого вы совсем обошли.
А Егор Платоныч сгорал от неловкости. Краснея, забился в угол комнаты и глядел оттуда обиженными глазами на Коноплева. А тот кричал все громче, брызжа бешеною слюною:
Но на прощанье я вам выскажу всю правду-матку. Вы уж меня больше не обольстите, сахар медович! Я вам отпою.
— Нет, уж увольте.
Нет, уж я не смолчу. Да чего уж, коли ваши соседи даже говорят, ведь уж им-то можно знать. Да вас из гимназии гнать собираются!
— Послушайте, если вы не оставите моей квартиры, я сам уйду.
— Нет, шалишь, никуда вы от меня не уйдете! Да я за вами по улице пойду, на перекрестках вас расписывать буду, что вы за человек. У вас болячки везде, у вас нос скоро провалится. Туда же еще к честным девицам липнете, свидания им в беседке назначаете!
Логин подошел к двери-Коноплев загородил дорогу.
— Вы заманиваете к себе гимназистов и развращаете! Дрожа от бешенства, сдерживаемого с трудом, Логин попытался отстранить Коноплева рукою, — говорить не мог, стискивал зубы: чувствовал, что вместо слов вопль ярости вырвался бы из груди, — но Коноплев схватил его за рукав и сыпал гнусные слова.
— Да что, вас бить, что ли, надо? — сквозь зубы тихо сказал Логин.
Сумрачно всматривался в лицо Коноплева — оно все трепетало злобными судорогами и нахально склонялось к Логину: Коноплев был ростом выше, но держался сутуловато, а в горячем споре имел привычку подставлять лицо собеседнику. Он заревел благим матом:
— Что? Бить? Меня? Вы? Да я вас в порошок разотру. Злобное чувство, как волна, разорвавшая плотину, разлилось в груди Логина, — и в то же мгновение почувствовал он необычайное облегчение, почти радость, — чувство стремительное, неодолимое. Что-то тяжелое, захваченное рукою, подняло с неожиданною силою эту руку и толкало его самого вперед, где сквозь розовый туман белело злое лицо с испуганно забегавшими глазами.
Шестов крикнул что-то и бросился вперед к Логину. Тяжелый мягкий стул упал у стены с резким треском разбитого дерева, и пружины его сиденья встревоженно и коротко загудели. Коноплев, ошеломленный ударом по спине, с растерянным и жалким лицом отодвигал дрожащими руками преддиванный стол. Логин отбросил ногою кресло с другой стороны стола; Коноплев опять увидел перед собою лицо Логина, багровое, с надувшимися на лбу венами, окончательно струсил, опустился на пол и юркнул под диван. Закричал оттуда глухо и пыльно:
— Караул! Убили!
Логин опомнился. Подошел к Шестову. Сказал:
— Какие безобразия способен выделывать человек! Вы его уберите. Скажите, чтоб вылез.
Старался улыбнуться. Но чувствовал, что дрожит как в лихорадке и готов разрыдаться. Торопливо вышел.
Шестов скоро поднялся к нему наверх. Сказал:
— Я пока посижу, пусть уходит, а то всю дорогу ругаться будет.
Скоро Логин увидел из окна, как Коноплев шел тою особенною, виновато-стыдливою походкою, какою ходят только что побитые люди.
— Вот какое здесь общество! — печально рассуждал Шестов. — Клеветы, сплетни!
— То-то вот клеветы, — сказал Логин, — а знаете пословицу: без огня дыма не бывает?
— Как же это так? — удивленно спросил Шестов.
— А так, что мы сами виноваты. Действуем, точно в пустоте живем. Или как тот черт, который стриг свинью: визгу много, а шерсти нет. А вокруг нас люди, со своими пороками и слабостями. Они хотят жить по-своему для себя; они правы. И мы правы, пока делаем для себя. А чуть ступим хоть шаг в область чужой души, берем на себя заботу о других, тут уж нечего на стену лезть, когда слышим критику.
— Какая же это критика — клевета, сплетня!
— А вы бы хотели, чтоб у нас даже и клеветы и сплетен не было? — угрюмо спросил Логин. — Как-никак, все же это общественное мнение, первые ступени общественного самосознания.
— Хороши ступени!
— Что делать: все хорошее произошло из очень скверных, на наш взгляд, явлений.
Шестов ушел. Горькие чувства томили Логина. Порывами вспыхивал гнев, и тогда из-за озлобленного лица Коноплева опять вставала грузная фигура Мотовилова.
Наконец мысли остановились на Анне. К душе приникло успокоение. Образ Анны искрился, переливался тонкими улыбками, доверчивыми взорами. Но Логин не решался идти к ней сегодня с сумерками и стыдом разбросанных мыслей.
Нелепая клевета вспоминалась часто, как злое наваждение, — и вызывала жестокое— желание мучить кого-нибудь слабого и наслаждаться муками. Логину казалось иногда, что вот сейчас встанет, спустится вниз и прибьет Леньку, так, без причины. Но сурово тушил это желание, — и тогда Аннины глаза улыбались ему.
Поздно вечером сидел у постели мальчика и смотрел на него странно-внимательными глазами. Смуглое лицо, приоткрытый сонным дыханием рот с губами суховато-малинового цвета, и тени над слабыми выпуклостями закрытых глаз, и вихрастые коротенькие волосенки над выпуклым лбом, полуобращенным кверху, между тем как одно ухо и часть затылка тонули в смятых складках подушки, все это казалось запретно-красивым. Из-под расстегнутого ворота виднелся шнурок креста, как прикрепление печати, которую надо сломать, чтобы завладеть чем-то, что-то смять и изуродовать. Логин думал:
«Это — клевета. Она возмутила меня. А чего тут было возмущаться? Если это наслаждение, то во имя чего я отвергну его законность? Во имя религии? Но у меня нет религии, а у них вместо религии лицемерие. Во имя чистоты? Но моя чистота давно потонула в грязных лужах, а чистота ребенка тонет неудержимо в — таких же лужах; раньше, позже погибнет она, — не все ли равно! Во имя внешнего закона? Но насколько он для меня внешний, настолько для меня он необязателен, а они, другие, клеветники и распространители клевет, для них самих закон — это то, что можно нарушать, лишь бы никто не узнал. Во имя гигиены? Но я сомневаюсь, что этот порок сократит количество моей жизни, да и во всяком случае пикантным опытом только расширятся ее пределы. Вот ребенка мне не хотелось бы подвергать болезням.
Самое главное — придется иметь его перед глазами, придется прятаться, и он будет осуждать, — и все это унизительно.
И он сделался бы циничен, груб, ленив, грязен. Это было бы противно. Его бледность и худоба внушала бы жалость-и омерзение в то же время! Но они… если бы они смели, это их не остановило бы!
Да, здоровое тело нужно ему, — если он будет жить. Но нужна ли ему жизнь? Что ждет его в жизни?
Я думаю, что жизнь — зло, а сам живу, не зная зачем, по инерции. Но если жизнь-зло, то почему непозволительно отнимать ее у других?
Ведь если бы он пролежал там, в лесу, еще несколько часов, он все равно умер бы.
И если бы мне пришлось выбирать между удовлетворением моего желания и жизнью этого ребенка, то во имя чего я должен был бы предпочесть сохранение чужой жизни пользованию хотя бы одною минутой реального наслаждения?
Да и невозможно смотреть на человека без вожделения. Каждый смотрит на своего „ближнего“, вожделея, — и это неизбежно: мы — хищники, мы обожаем борьбу, нам приятно кого-нибудь мучить. Потому-то мы все так ненавидим стариков, — нам нечего отымать от них!»
Приподнял одеяло: худенькое, маленькое тело мальчика показалось жалким. Кроткое чувство, внезапно поднявшееся, стало между ним и знойным желанием. Отошел от постели. Кроткие Аннины глаза ласково глянули на него.
А потом опять тучи набежали на сознание, опять дикие мечты зароились. И долгие часы томился, как на люльке качаясь между искушением и жалостью к ребенку. Усталость и сон победили искушение, и он заснул с кроткими думами, и Аннины глаза опять улыбнулись ему.
Утром Логин спал долго. Леня тихонько подошел к постели и подумал:
«Надо разбудить».
Шорохи пробудившегося дня долетали до Логина и разбудили в нем неясное сознание. Приснилось пустынное, печальное место. Гора; пещера у подошвы; вход в пещеру мрачно зияет, приосенен хмурыми соснами. В груди утомленного путника жажда неизведанного счастья. Нечем утолить ее, — источник из-под голых скал, вместо воды, — мутная кровь, горькие слезы. Кто-то сказал:
— Засни, пока не разбудит тебя беззакатное счастье людей.
И увидел Логин, как он в изношенной и пыльной одежде вошел в пещеру и лег головою на обомшалом камне. Сон, тяжелый, долгий, долгий. Сквозь сон слышал иногда дикое— завывание бури, шумное падение сосны, — иногда беззаботное щебетание птицы. Сердце страстно замирало и жаждало воли и жизни. Разгоняло по телу горячую кровь, и она шумела в ушах, и шептала знойно, торопливо:
— Пора вставать, пора!
Приоткрывал тяжелые ресницы. Унылые сосны печально покачивали вершинами и глухо говорили:
— Рано!
Опять смыкались ресницы, сердце опять замирало и трепетно билось. Проносились века, долгие, как бессонная ночь.
И вот повеяло ароматом беззаботного детства, серебристо зазвенели в лесу белые вешние ландыши, шаловливый луч восходящего солнца звучно засмеялся и заиграл на утомленной сном груди, золотыми огнями вспыхнули песенки неназванных птичек, и кристальным лепетом зажурчал проясневший родник:
— Пора вставать!
Леня постоял с минуту, потрогал Логина за плечо и сказал:
— Василий Маркович, пора вставать!
Логин открыл глаза. В комнате было светло, весело. Леня улыбался. Лицо его было свежо тою особенною утреннею детскою свежестью, которой не увидишь ни на чьем лице днем или вечером. Логин потянулся, зевнул и заложил руки под голову.
— А, ты уж встал?
Леня похлопывал ладонями по краю кушетки. Говорил:
— Самовар поставлен.
— Ну ладно, я сейчас тоже встану, — лениво сказал Логин.
Леня подобрал руки в рукава рубахи, потоптался у постели и побежал вниз. Ступеньки лестницы слегка поскрипывали под его босыми ногами.
Логин поднялся и сел на постели. Голова слегка закружилась. Опять опустился на подушки. Накрыл глаза и всматривался в темные фигурки, которые быстро вертелись, образовывали целый калейдоскоп лиц, смеющихся и уродливых. Потом круговорот замедлился, выделилось румяное, белое лицо, плотная, широкая фигура, и она делалась все ярче, все живее. Наконец перед сомкнутыми глазами отчетливо нарисовался улыбающийся мальчик, крепкий, высокий, гораздо более объемистый, чем Ленька; он был обведен синими чертами. Логин открыл глаза-тот же образ стоял одно мгновение, еще более отчетливый, только бледный, потом быстро начал тускнеть и расплываться и через полминуты исчез.
Утром Леня был оживлен и весел. Он с раскрасневшимся лицом внезапно начал рассказывать, как убежал в прошлом году из богадельни, как его нашли в Летнем саду в кустах, вернули в богадельню и наказали. Логин привлек к себе мальчика и обнял его. Леня доверчиво рассказывал, как было больно и стыдно. В воображении Логина встала картина истязаний — обнаженное маленькое, худенькое тело, и удары, и багровые полосы, и кровь. Эта картина не казалась отвратительною и влекла жестокое желание осуществить ее снова, под своими руками услышать крики испуга и боли.
Заговорил суровым, но срывающимся голосом:
— Послушай-ка, Ленька, ты зачем у меня вчера книги с этажерки посронял? И все там вверх дном поставил.
Ленька поднял глаза, открытые и чистые. В их широких просветах мелькнуло выражение привычного испуга. Он виновато улыбнулся и шепнул тихонько:
— Я нечаянно.
Тоненькие пальцы его задрожали на колене Логина. Логин понял смысл придирки и безобразие своих мыслей. Жалость тронула его сердце. Губы его сложились в такую же виноватую улыбку, как у Леньки. Он смущенно и ласково сказал:
— Ну ладно, это не беда. А что, не пора ли тебе идти? В этот день в городском училище был экзамен, и Леня надеялся выдержать его.
За обедом Логин спрашивал Леню:
— Ну что, брат, как дела? Срезался?
— Нет, выдержал, — сказал Ленька, но как-то без всякого удовольствия.
Помолчал немного, начал:
— А только…
И остановился и пытливо посмотрел на Логина.
— Что только? — спросил Логин.
— По-разному спрашивали, — ответил Ленька.
— Как же это по-разному?
— А так. Егор Платоныч всех одинаково, а другие по-разному
— Ну, кто ж другие?
— Кто? Почетный смотритель был, отец Андрей, Галактион Васильевич. Богатых-полегче да ласково, а бедных-погрубее.
— Сочиняешь ты, Ленька, как я вижу.
— Ну вот, с чего мне сочинять, других спросите. У нас богатым дивья отвечать, стоит, молчит, в зуб толкнуть не знает, а ему отец Андрей или Галактион Васильевич все и расскажут. А как бедный мальчик запнется, сейчас его Галактион Васильевич обругает: мерзавый мальчишка, говорит, шалишь только, — а у самого глаза как гвоздики станут. А смотритель тоже говорит: гнать, говорит, — таких негодяев надо, — из милости, говорит, тебя только и держат! Так и награды будут давать.
— Какую ты чепуху говоришь, Ленька! Ну, сам посуди, с чего им так поступать?
— С чего: кто гуся, кто-что…
— Ну, уж это…
— Да они сами говорят, богатенькие-то, хвастают:
«Мы и не учась перейдем, нам что!..» А у нас на экзамене барышни были сегодня, — учительницы из прогимназии. Ну, при них легче было. И меня при них спросили.
— Потому-то ты только и ответил?
Ну да, я и так бы… Вот видишь, знать надо, — никто тебя не обидит.
— А все-таки зачем же — такие несправедливости? — запальчиво заговорил Леня. — И как не обидят? Они — такие слова придумают… Вот одного у нас спросили сегодня: «Что такое — дикие?» Это в книге о дикарях читали. Ну, а он и не знает сказать, что такое — дикие. Вот батюшка и говорит: «Ну, как ты не знаешь, что такое — дикие, — да вот твой отец дикий!» А у него отец — деревенский. Это он нарочно, чтоб барышень насмешить. Тем забавно, а мальчику обидно, — потом заплакал, как его отпустили. Зачем так? Ведь это неправда! Дикие Богу не молятся, ходят голые, земли не пашут, падаль пожирают. И всегда-то наш батюшка любит так издивляться.
— Издеваться.
— Вот, издеваться, — протянул мальчик.
— Ну что ж, — спросил Логин, — вам, конечно, жалко, что Алексея Иваныча у вас на экзаменах не было.
— А вот и не жалко. Он самый жестокий. У него и на уроках наплачешься. Я у него на уроках семьдесят два раза на коленях стоял, — да все больше на голые колени ставит,
— Вот ты как много шалил, — нехорошо, брат!
— Да, кабы за шалости, а то все больше так здорово живешь.
Как ни дико было то, что говорил Ленька, Логин верил и имел на то основания: дурною славою в нашем городе пользовалось здешнее городское училище. Да и в гимназии, где служил Логин, совершались несправедливости, хотя в формах гораздо более мягких, почти незаметных для гимназистов. Учителя в гимназии не гнались так отчаянно за взяткою, как в городском училище, — дорожили больше приятным знакомством. Было также во многих желание угодить директору, а потому и отношения учителя к тому или другому гимназисту сообразовались с отношениями директора. Замечалось у иных стремление доказать малосостоятельным родителям, что напрасно они пихают своих сыновей в гимназию.
Когда стало темнеть и Логин был один наверху, неясное волнение снова овладело им. Пригрезившийся утром мальчик стоял перед ним, едва он закрывал глаза. Читая, Логин часто бросал книгу, чтобы закрыть глаза и увидеть мальчика. Нестерпимо дразнил его мальчишка румяною, назойливою улыбкою. Казалось, что теперь он румянее и телеснее, чем был раньше, — как будто, рея над Логиным, набирался сил и крови. Когда Логин, погасив свечу и закрываясь одеялом, опустил голову на подушку, — губы мальчика дрогнули, зашевелились, он заговорил что-то быстро, но невнятно, сделался вдруг особенно живым и, все более приближаясь к Логину, начал падать куда-то набок, быстрее, быстрее, опрокинулся и исчез. Логин заснул.
Утром, в лучах солнца, пыльных и задорных, опять засветились рыжеватые волосы мальчика, опять пригрезилась его улыбка и слова, невнятные, но звонкие, и дольше вчерашнего стоял он перед открытыми гладами Логина и медленно таял.
Чтоб избавиться от нечистого обаяния, Логин старался представить Анну, и его опять потянуло увидеть и услышать ее.
Глава двадцать седьмая
Логин вышел из дому. Пусто было на улицах, только в одном месте толпа мещан и тот же парень с оловянными глазами попались навстречу; молча пропустили его. Вышел за город по дороге к усадьбе Ермолиных. Битый час проходил по извилистым тропинкам в лесу, вблизи дома Ермолина, и не решился войти туда. Думал:
«Что общего между нею, чистою, и мною, порочным? Какая пытка мне быть теперь с нею: безнадежное блуждание у закрытых дверей потерянного рая!»
Потом он вдруг уличил себя в тайной надежде, что случайно увидит Анну, встретит ее на знакомых ей тропинках. Стало досадно и стыдно, и он быстро пошел домой. У Летнего сада встретил Андозерского. Андозерский хмуро улыбнулся и сказал неискренним голосом:
— Зайдем, дружище, шары попихаем на шаропихе.
— Не хочется, — ответил Логин, пожимая его руку. Мягкое и теплое прикосновение этой руки было неприятно.
— Что так? На охоту, брат, собрался? Смотри не промахнись.
Андозерский самодовольно захохотал и скрылся в саду. Логин стоял на пыльной дороге и досадливо смотрел ему вслед. Поднялся легкий ветерок, пыль и соломинки повлеклись из города, пошел за ними и Логин.
Пыльные столбы плясали перед ним, дразнили его, слагались в черты Андозерского: и слова, и фигура — все в Андозерском было противно. Логин сделал усилие не думать об Андозерском, и это удалось. Однако не даром.
Пыльные столбы все плясали вокруг, и рядом засияла назойливая улыбка, сверкнули лукавые глаза и потухли. Пылью рассыпалась привидевшаяся внезапно знойная серая морока, но что-то коварное было в ее появлении. Логину стало грустно.
В печальной задумчивости, наклонив голову, шел он по шоссе, потом свернул на тропинку во ржи. Среди шумящей ржи прошел он с полверсты и вдруг встретил Анну. Она была в легком и коротком желтовато-розовом сарафане. Тонкая паутина серой пыли мягко охватывала окрыленные легким и вольным движением ноги. Широкие, отогнутые по бокам вниз поля легкой соломенной шляпы со светло-розовыми лентами бросали тень на ее смуглое лицо. Улыбалась Логину. Сказала:
— Вот встреча! Вы гуляете здесь, да? А я по делу.
— Куда, можно спросить?
— А вот там деревня Рядки, — там у меня дело. Отец послал.
— Благотворительное? — с жесткою улыбкою спросил Логин, пропуская Анну вперед и идя за нею. Анна засмеялась и спросила:
— Вы не любите благотворительных дел?
— Помилуйте, что это за дела! Забава сытых, — отвечал он, угрюмо рассматривая узкие лямки ее сарафана, лежащие на желтоватой белизне открытой сорочки.
— А я думаю, что это и есть настоящие дела. Только слово нехорошее, книжное И его употребляли слишком много, неразборчиво. А дела помощи… Да у нас, людей сытых, как вы называете, и дел-то других почти быть не может.
— Есть лучшее дело.
— Какое-? — спросила Анна, оглядываясь на Логина.
— Искание правды.
— Это — отвлеченное дело. А правда — не в добре и не во зле, она — только в любви к людям и к миру, ко всему. Хорошо все любить, и звезду, и жабу.
— Едва ли много правды в любви, — тихо сказал Логин.
— А это, однако, так. Люди ищут правды и приходят к любви. Мне представляется, что так дело и шло. Сначала люди жили надеждою. Надежда часто обманывала и отодвигалась все дальше, как марево: евреи ждут Мессии, христиане надеются на загробную жизнь, — и вот люди стали жить верою. Но век веры кончается.
— Да, кончается, — старые боги умерли. А все-таки сильна потребность в вере. Новые божества еще не родились, и в том и вся наша беда, и вся разгадка нашего пессимизма.
— Да новые божества и не родятся, — со спокойною уверенностью возразила Анна.
— Их выдумают!
— Нет, этого не может быть. Будущее принадлежит любви.
— Вы, кажется, думаете, что и вера, и надежда мешают любви? — спросил Логин.
— Да, я так думаю. Мне кажется вот что: надежда — такая беспокойная, эгоистичная, при ней и вере, и любви тесно. Вера слишком точна, — при ней и надежда тает, и любовь смиряется заповедями и догматами. Надеются ведь только тогда, если может быть и так и этак, а тут все ясно, как в сказке: пойдешь направо-коня потеряешь, налево-головы не сносишь, вот и выбирай добро или зло. На что тут надеяться? И любить можно только свободно, а не по заповедям. А потом любовь будет людям как воздух.
— И земной рай устроит? — насмешливо спросил Логин.
— Не знаю. Может быть, она будет жестокая. Она будет принята миром, которому не на что надеяться, не во что верить.
Логин слушал рассеянно. Чувственная раздраженность опять томила его, и смущала близость голых плеч и рук, полуоткрытой груди, дразнили мелькающие из-под короткого сарафана слегка загорелые икры легко идущих по дорожной пыли ног; загоралось желание обнажить это стройное тело, благоухающее зноем амбры и розы, и овладеть им. Сказал томным голосом:
— Любовь-невозможность. Она — мэон, атрибут Бога, создавшего мир и почившего навеки. Наша любовь-только самолюбие, только стремление расширить свое «я», — неосуществимое стремление,
— А вы его испытывали?
— Жажду его! — тоскливо воскликнул Логин. — Ах, Анна Максимовна, скажите, вы верите в ату будущую любовь?
— Верю, — ответила Анна улыбаясь.
— Да ведь вера мешает любви? Вы непоследовательны! Но как вы достойны любви! Анна засмеялась.
— Вот неожиданный комплимент!
— Нет, нет! Я хотел бы вам сказать… Но все слова — такие жалкие! О, если б и вы…
Анна повернулась к Логину и смотрела на него. Ее вспыхнувшее лицо с широко открытыми глазами горело радостным ожиданием. Логин замолчал и шел рядом с нею, и глядел на ее вздрагивающие алые губы.
— Да, — сказала она смущенно, — может быть…
— Ах, Нюта! — страстно воскликнул Логин. Губы Анны, алые и трепещущие, были так близки. Знойное облако желаний трепетно пронеслось над ними.
Далекие, нечистые воспоминания вспыхнули в его душе, зазвенели в ушах грубые слова. Что-то повелительное, как совесть, стало между ним и непорочною улыбкою Анны. А молодая радость, жажда счастия влекли его к ней. Земля и пыль, приставшие к Анниным ногам, напоминали, что она — земная, родная, близкая, возникшая из темного земного радостным цветением, устремлением к высокому Пламени небес. Он мучительно колебался.
Ее губы горделиво дрогнули, и улыбка их померкла. В ее глазах промелькнуло скорбное выражение. Анна отвернулась и тихонько засмеялась. Холодом повеяло на Логина. Припомнился ему смех русалки на мельничной запруде, тот смех, который слышался ему в одну из его тяжелых ночей. Анна сказала грустно:
— Вы замечтались под ясным небом, а мне надо торопиться, а то отец… Я слышала, что вы разошлись с Коноплевым.
Логин рассказал ей о ссоре. Анна выслушала молча и потом сказала:
— Того и надо было ждать. Что это за человек! Дул ветер с запада, он был нигилистом. Повеяло с востока — стал фанатиком Домостроя. А мог бы сделаться и фанатиком опрощения. Может быть, и сделается. Все это у него случайное. Своего ничего. Он весь как парус, надутый ветром.
— Странно, — сказал Логин, — что он ни на кого не ссылается, кроме Мотовилова.
— Мотовилов! Вот человек, который не имеет права жить!
Логин взглянул в ее лицо. Оно все пылало гневом и негодованием. Логин покорно улыбнулся.
Светло и грустно было в душе Логина, когда он возвращался домой. Косвенные лучи солнца улыбались в малиново-красных отблесках на стеклах сереньких деревянных домишек. Улицы к вечеру начинали быть более людными. Попадались иногда шумные ватажки мещан.
А вот посреди улицы, из-за угла по дороге от крепости, показалась толпа. Что-то вроде процессии. Окна по пути поспешно отворялись, выглядывали головы обывателей, прохожие останавливались, уличные ребятишки бежали за процессиею с видом чрезвычайного удивления.
Наконец Логин рассмотрел всех. Шли по самой середине улицы Мотовилов с женою, Крикунов с табакеркою, оба директора, казначей, закладчик и его жена, Гомзин, — великолепные зубы радостно сверкали издали, — еще несколько мужчин и дам, и среди этой толпы Молин, арестованный недавно учитель. Очевидно, его только что выпустили из тюрьмы.
Логин догадался, что устраивают овацию «невинно пострадавшему», — ведут его с почетом по городу, показать всем, что репутация Молина не пострадала. Лица были торжественные и, как часто бывает в неожиданно-торжественных случаях, довольно-таки глупые. Герой торжества хранил на лице угрюмо-угнетенное и очень благородное выражение и шел ребром. Лет двадцати семи; лицо, покрытое рябинами и прыщами; багровый нос записного пьяницы. Копна курчавых волос приподымала на голове поярковую шляпу. Лоб узок; череп с хорошо развитым затылком казался толстостенным; громадные скулы придавали лицу татарский характер. Синими очками в стальной оправе прикрывались тусклые, близорукие глаза. В руках громадный букет цветов.
Поравнявшись с этим обществом, Логин приподнял шляпу. Мотовилов сказал:
— Вот кстати, Василий Маркович, пожалуйте-ка к нам сюда!
Логин остановился на мостках и спросил:
— Прогуливаетесь, Алексей Степаныч? Триумфальная толпа приостановилась посреди улицы. Все смотрели на Логина с вызывающей угрюмостью.
— Да, прогуливаемся, — значительно ответил Мотовилов.
— Что ж, доброе дело. А меня прошу извинить, — устал. Имею честь кланяться.
Логин опять приподнял шляпу и пошел дальше. Пожарский догнал его и спросил:
— Как же это вы в наше триумфальное шествие не впряглись? Ведь вы рассердили этим седого прелюбодея.
— Глупо это, мой друг. Те, ну чиновники там разные — они… ну, у них связи, боятся, может быть, наконец, просто пешки. А вы-то зачем? Человек вы независимый, в некотором роде — артист, так сказать, — и вдруг!
Пожарский добродушно засмеялся.
— Не ехидничайте, почтеннейший синьор: я единственно из любви к искусству.
— Это как же?
— Мимику, значит, изучаю. Нашему брату это необходимо. Ну, да и то еще, грешным делом… знаете сами: польсти, мой друг, польсти…
— Коли не хочешь быть в части? Так, что ли? — закончил Логин.
— Вот, вот, оно самое и есть. То есть не то что в части, а все же-сборы, ну да и бенефисишко. Эх, почтеннейший, все мы от всех вас в крепостной зависимости обретаемся, вот ей-богу. Да что, батенька, главного-то вы не видели, — много потеряли, ей-богу! У врат обители святой, — то бишь перед острогом, — вот где было зрелище! Мотовилов речь на улице говорил, дамы плакали, барышни ему, герою нашему, цветы поднесли, — видели, букетище! Ната и Нета и подносили. С одной стороны, знаете, ангельская непорочность, а с другой стороны — угнетенная невинность.
— А со всех сторон глупость и пошлость, — злобно сказал Логин.
Пожарский захохотал.
— Злитесь, почтеннейший. А я рад, что вас встретил. Теперь я от них отстал и, кстати, географию города изучать пойду. Барышни Мотовиловы отправились купаться, так мне надо пробраться в ту сторону.
— Подсматривать? — брезгливо спросил Логин.
— Ни-ни! На обратном пути Неточку встречу, — только и всего.
— Вот как, — она вам уж Неточка?
— Чистейший пыл! Любовная чепуха! Женьпремьерствую под открытым небом: дьявольски выигрышная роль.
— Значит, дела хороши?
— С барышней давно поладили, вот как поладили! Прелесть девочка: огонек и душа, — ах, душа! Но сам Тартюф, — увы и ах! И подступиться страшно. Хоть в петлю.
— Что ж, убегом!
— И то придется. Только попа где возьмешь, — вот в чем загвоздка!.. Ах, любовь, любовь! Поэзия, восторг! Без вина-пьян, вдохновение так и распирает грудь. Кажется, луну с неба для нее достал бы.
— А попа достать не можете!
— Достану, почтеннейший, как пить дам достану!
Молин поселился временно, пока найдет квартиру, у отца Андрея. Вещи его еще оставались у Шестова.
Когда все провожавшие разошлись, Молин стал пред отцом Андреем, низко поклонился и произнес:
— Ну, архиерей, спасли вы с Мотовиловым меня.
— Ну, чего там-свои люди, — отмахивался отец Андрей.
Но Молин продолжал:
— Век не забуду. Спасибо. Чего уж, не умею, не речист, а что чувствую, прямо скажу: спасли! Сослали бы в каторгу, как пса смердящего, — так там и сгнил бы.
— Ну, будет, чего там причитать!
— Эх, что тут! Дай-ка, отец-благодетель, водки: целый стакан за ваше здоровье хвачу.
Водка была подана. Хозяин и гость пили, обнимались, целовались, пили еще и еще, охмелели и плакали. Потом пришли гости. Засели играть в карты и опять пили.
На другой день, когда Шестов вышел из училища, он встретил Молина. Молин подошел к нему, подал руку. Пошли рядом. Молин молчал с тем же вчерашним видом человека, который невинно страдает. Это раздражало Шестова. Шестов не находил что сказать, хотя они встретились первый раз после ареста Молина.
Молин оттопырил толстые губы и заговорил угрюмо:
— Вы с вашей тетушкой меня в каторжники записали: ну, погодите еще радоваться.
Шестов покраснел и дрогнувшим голосом сказал:
— Я очень желаю вам выпутаться из этого дела, — а радостного тут нет ничего.
Молин хмыкнул, сделал жалкое и злое лицо и молчал. Молча дошли они до дома отца Андрея. Молин, не говоря ни слова и не прощаясь, повернулся и пошел к воротам. Шестов, не оборачиваясь, пошел дальше. Сердце его забилось от горького чувства и от неловкости и стыда: увидят — посмеются.
Молин вошел в столовую. Отец Андрей собирался обедать.
Он жил в собственном доме. Небольшой деревянный дом в пять окон на улицу, одноэтажный, с подвалом. Столовая в подвальном этаже, рядом с кухнею. Свет двух небольших окошек недостаточен для столовой; в длину, от окон, она втрое больше, чем в ширину, вдоль окон. В глубине столовой даже и днем сумрачно. Там поставец с настойками. Возле него бочонок дубового дерева с водкою, особо приятного вкуса и значительной крепости. Эту водку отец Андрей выписывал прямо с завода, для себя и некоторых друзей, в складчину. В окна видна поросшая травою поверхность улицы, да изредка чьи-нибудь ноги. Вдоль длинной стены, что против двери в кухню, узкая скамейка, обитая мягкими подушками и снабженная, для вящего комфорта, достаточным количеством мягких валиков. Длинный обеденный стол стоял вдоль комфортабельной лавки. На одном конце, у окна, накрыт белою скатертью. Заметно по многим пятнам, что эта скатерть стелется уже не первый день.
На лавке возлежал отец Андрей, головою к окошку. Покрикивал на Евгению. Евгения порывисто носилась из столовой в кухню и обратно с тарелками и ножами, потрясала пол тяжелою поступью босых ног и отвечала сердитыми взглядами на сердитые окрики отца Андрея.
Около стола копошилась матушка Федосья Петровна, маленькая, юркая, лет пятидесяти. Часто выбегала в кухню, потихоньку шпыняла там Евгению и, видимо, была озабочена предстоящим обедом. Из кухни слышались ее хлопотливые восклицания:
— Ведь ты знаешь, что батюшка не любит. Дура зеленая! Ведь ты знаешь, что Алексею Иванычу… Ах ты, дерево стоеросовое!
Молин уселся за стол, горько улыбнулся и сказал:
— Отскочил!
Отец Андрей посмотрел на него внимательно и спросил:
О ком это?
— Да тот, Шестов.
Матушка с любопытным видом выскочила из кухни и спросила Молина:
— А что, встретили его?
— Как же, встретил! — отвечал Молин. Он заколыхал сутуловатым станом, выдавил из него странный, косолапый смех и стал рассказывать отрывисто, словно сердился и на собеседников:
— Из училища пер. Подскочил, лебезит, руку сует. Так бы по зубам и смазал! Еле сдержался.
— И следовало бы, — с веселым смешком сказал батюшка. — Эй, Евгения, неси обед!
— Да еще как следовало бы! — подтвердила матушка. — Евгения, дура косолапая! Где ты пропала?
— А ну его ко всем чертям! — сердито говорил Молин. — Еще заплачет, ябедничать побежит, фитюлька проклятая!
— Жена, воскликнул отец Андрей, — где же водка?
— Евгения, Евгения, — засуетилась матушка, — дурища несосветимая, есть ли у тебя башка на плечах!
Евгения вносила в столовую горячий пирог. Кричала:
— Не разорваться!
Матушка метнулась к поставцу и в один миг притащила водку и рюмки. Евгения помчалась за супом, а Молин бубнил себе:
— Юлил за мной. До самых ворот бежал… впритруску… Ну, да я на него нуль внимания. Прикусил язычок, подрал как ошпаренный.
Отец Андрей зычно захохотал. Матушка налила водку в рюмки и придвинула одну из них Молину. Смотрела на него ласковыми, влюбленными глазами. Отец Андрей и Молин выпили, а матушка меж тем положила Молину громадный кусок пирога с говяжьего начинкою и наполнила его тарелку супом, еще дымным от горячего пара.
— Ловко! — говорил отец Андрей. — Так их, мерзавцев, и надо учить. Ну что ж, брат, по первой не закусывают. Ась, Алексей Иваныч?
— Дельно! — одобрил Молин. — Я, признаться, выпью, — в проклятом остроге пришлось попоститься.
Налили по второй и выпили. Горькие воспоминания преследовали Молина. Он заговорил:
— Если б он, скотина, был настоящий товарищ, он бы сразу должен был сунуть под хвост той сволочи. Сочлись бы!
— Известно!
— Ну, если б она не взяла, да накляузничала бы следователю, я все же был бы в стороне, — не я подкупал, мне что за дело! А то не мне же было ей деньги предлагать.
— Ну, само собой. Да и мне неловко. Я так и думал, они с теткой обтяпают! А они вон что.
— Подлейшие твари! — взвизгнула матушка.
— Ну да ладно, и даром отверчусь.
Отец Андрей вдруг засмеялся и спросил Молина:
— На экзамене-то, говорил я вам, что вышло?
— Нет. А что?
— Да, да представьте, какая подлость! — закипятилась матушка.
— На Акимова накинулся, — рассказывал отец Андрей. — Не знает, дескать, геометрии. Единицу поставил. Переэкзаменовку, мол, надо. Ну, да мы еще посмотрим. Почем знать, чего не знаешь.
— Это, знаете, из зависти, — объясняла матушка, — отец Акимова подарил батюшке на рясу, а ему-шиш. Акимов-купец почтительный, только, конечно, кому следует; ведь всякий видит, кто чего стоит. Батюшка Андрей Никитич, да что ж ты не угощаешь? Видишь, рюмки пустые.
— И то, — сказал батюшка и налил.
— Эх! — крикнул Молин. — Руси есть веселие пити, не можем без того быти.
— Евгения! — крикнул отец Андрей в открытую дверь кухни. — Ты это с кем там тарантишь?
— Да это, батюшка, мой брат, — ответила Евгения. Мальчишка лет двенадцати опасливо жался к углу кухни. Боялся отца Андрея: учился в городском училище.
— Брат? Ну и кстати. Пусть посидит там, мне его послать надо. Удивляюсь я только тому, — обратился отец
Андрей к Молину, — как это наши мальчишки не устроят ему сюрприза за единицы. Пустил бы кто-нибудь камешком из-за угла, — преотличное дело! Ха-ха-ха! Матушка взвизгнула от удовольствия.
— В загривок! — крикнула она и звонко засмеялась. Молин кивнул головою на открытую дверь кухни. Отец Андрей закричал:
— Евгения, дверь запри! Ишь напустила чаду, кобыла!
Евгения стремительно захлопнула дверь. Отец Андрей тихонько засмеялся.
— Чего там? — сказал он.
— Все же неловко, — ученик, и все такое.
— Чудак, да ведь я нарочно, — зашептал отец Андрей, — пусть слышит. Скажет товарищам, — найдется шалун поотчаяннее, да и запустит.
Отец Андрей снова захохотал и налил по четвертой рюмке. Молин сочувственно захихикал и показал пожелтелые от табака зубы. Он проглотил водку и крикнул:
— Эх, завей горе веревочкой!
— Все шляется к Логину, — сказал отец Андрей.
— А, к слепому черту! Ишь ты, агитатор пустоголовый, нашел себе дурака, пленил кривую рожу. Ну, да он мастак бредки городить.
— Вожжались с Коноплевым, да расплевались, — сообщила матушка.
— Ишь ты, лешева дудка, куда полезла! Почуял грош.
— Ничего, сведется на нет вся их затея, общество это дурацкое, — злорадно сказал отец Андрей.
— А что? — спросил Молин.
— Да уж подковырнет их Мотовилов.
— Подковырнет! — с азартом воскликнула матушка.
— Уж Мотовилова на это взять, — согласился Молин, — шельмец первой руки.
— Да, брат, — разъяснял отец Андрей, — ему в рот пальца не клади. С ним дружить дружи, а камень за пазухой держи.
— Шельма, шельма, одно слово! — восторгалась матушка.
— Но умная шельма, — поправил Молин.
— Да я то же и говорю: первостатейная шельма, молодец, — продолжала матушка. — Уж мой Андрей Никитыч хитер, ой хитер, а тот и еще хитрее.
Глава двадцать восьмая
Логин вернулся из гимназии рано и в вялом настроении. Сел за стол, лениво принялся завтракать. Водка стояла перед ним. Логин посмотрел на бутылку и подумал, что привычка пить каждый день-скверная привычка. Откинулся на спинку стула и продекламировал вполголоса:
Прощай вино в начале мая,
А в октябре прощай любовь!
Потом придвинул к себе бутылку и рюмку, налил, выпил. Мысли стали веселы и легки.
В это время раздался неприятно-резкий стук палкою в подоконник открытого окна. Логин вздрогнул. Досадливо нахмурился, вытер губы салфеткою и подошел к окну.
— Дома, дружище? — раздался голос Андозерского. Логин сделал вид, что очень рад, и отвечал:
— Дома, дома. Ну, что ж ты там, — заходи!
— Водка есть? — оживленно спросил Андозерский.
— Как не быть!
Андозерский проворно взбежал на крыльцо. Румяное лицо его казалось измятым. Маленькие глазки были сонны и смотрели с трудом. Голос у него сегодня был хриплый. Шея страдальчески вращалась в узком воротнике судейского мундира. Он сел к столу.
— Эге, у тебя огурцы! Славно! И редиска, — еще лучше.
Логин налил по рюмке водки.
— Опохмелиться со вчерашнего треба? — спросил он.
— Опохмелялся, дружище, да мало: встал поздно, надо было тащиться в съезд, — сегодня было судебное заседание.
— Где ж ты это вчера засиделся?
— В том-то и дело, что нигде. Сидел дома и трескал водку.
— С кем?
— Один, брат, по-фельдфебельски. Столько вызудил, что и вспомнить скверно.
— С горя или с радости?
— С раздумья, дружище.
— Ой ли?
— Да, да, — решился, выбрал… Ну, да что там… Завтра все расскажу.
— Ну что ж вы, судьи неумытные, наделали сегодня?
— Наделали мы делов! Мы, брат, сегодня грозный суд творить вздумали.
Андозерский влил в себя другую рюмку водки и весело засмеялся.
— Вот теперь на поправку пошло! Знаешь Спирьку? Комичный Отелло.
— Как не знать! Только какой же это Отелло, это — Гамлет.
— Спирька-то Гамлет? Ну уж, скажешь тоже!
— Ну да, именно Гамлет: он жаждет мести и ненавидит месть, и вот увидишь-отомстит как-нибудь по-своему. Ну, что ж у вас с ним?
— А видишь, его волостной суд приговорил к пятнадцати розгам; Мотовилов жаловался, а также за мотовство и пьянство, расстраивающие хозяйство. Спирькино хозяйство!
— Ну, все же! Так вот он нам жалобу. Ну что ж, мы суд судом, дело разобрали, да и решили усилить ему, мерзавцу, наказание, всыпать двадцать!
Андозерский сказал это очень горячо и с видимым удовольствием.
— Но, однако, зачем же усиливать? — удивился Логин.
— А затем: не жалуйся!
— Ай да Соломоны! Ну, еще что натворили?
— А еще, дружище, засудили мальчишку. Пожалей, брат, ты к мальчишкам жалостлив.
— Это какого же мальчишку?
— А вот тот, Кувалдин, что в огороде Мотовилова попалcя. Его тоже волостной суд присудил к десяти ударам, а он тоже жаловаться. Ну, мы ему и накинули еще пятачек.
— Да ведь вы знаете, что он попался случайно в шалости, которая здесь в обычае.
— А кусаться зачем? Да и обычай скверный.
— Да ведь мальчика вы не могли присудить более, как к половинному наказанию? Выходит, вы закон нарушили.
— Нарушили? Ну, это буква закона, а мы… Мы, брат, новое наслоение магистратуры. Мы без сантиментов.
— Несимпатичное наслоение, что и говорить!
— Несимпатичное! А вам бы по головке гладить всякого шельмеца! Нет, брат, на наших плечах лежит важная задача: подтянуть и упорядочить. Миндальничать нечего: им дай палец, они и руку отхватят. Особенно теперь это необходимо в наших местах: брожение в народе, — того гляди, холерный бунт нам преподнесут. И так черт знает какие слухи ходят.
— Что ж, сознание законности хотите водворить в населении?
— Конечно! Давно пора. В наших селах ведь просто жить нельзя: потеряно всякое уважение к властям, к дворянству, к праву собственности, к закону.
— Постой, брат, как же это вы сумеете вбить в народ сознание законности, когда сами закон нарушаете?
— Мужика надо приучить к повиновению, к дисциплине. Мы, дворяне, — его естественные опекуны.
— Скажи, а что же, ваш товарищ прокурора заявил протест?
— Ас чего ему заявлять протест?
— Да ведь незаконно!
— Ну, пусть сам мальчишка жалобу принесет губернскому присутствию. Да не посмеет мальчишка, — побоится, как бы еще не прибавили.
Андозерский захохотал.
— И неужели так-таки никто из вас и не спорил? Неужели среди вас не нашлось ни одного порядочного человека?
Андозерский опять захохотал, весело и беззаботно.
— Нашелся, брат, один такой же, как ты, идеалист, кисельная душа, Уклюжев, молоденький земский начальник, — вздумал распинаться за мальчишку. Умора! Так разжалобился над сорванцом, сам чуть не плачет! Ну, мы его пристыдили. Заплачь, говорим. Ну, он сконфузился, на попятный двор, мямлит: да я, говорит, вообще. Так мы его оконфузили, что потом ему пришлось оправдываться: это, говорит, потому, что я до суда клюкнул малость. Врет, конечно: ни в одном глазу.
— Один только нашелся, да и тот-тряпка! — презрительно сказал Логин.
Андозерский весело хохотал. Продолжал рассказывать:
— Умора! Вышли мы из совещательной комнаты, прочел Дубицкий решение, мальчишка как всплачется, — повалился в ноги: «Отцы родные, благодетели!» И ведь по роже видно, что мерзавец мальчишка: хорошенько его надо выжарить!
— Как все это у вас грубо, дико, по-татарски! Живодеры вы этакие! — сказал Логин с отвращением.
Противно было смотреть на улыбающееся лицо Андозерского и хотелось говорить что-нибудь дерзкое, оскорбить, озлить его. И Андозерский, в самом деле, озлобился, надулся.
— Да ты что так заступаешься за мальчишку? Ты его видел?
— Видел.
— Ну то-то, ведь не красавец, — твой Ленька куда смазливее. Нечего тебе на стену лезть.
Лицо Логина побагровело, и он почувствовал то особое замирание в груди, которое помнят люди, грубо и несправедливо оскорбленные.
— Послушай, Анатолий Петрович, — сказал он, — ты уже не первый раз говоришь мне такое, что я вынужден тебя просить: сделай милость, скажи ясно, что хочешь сказать.
Логин чувствовал, что слишком волнуется, и упрекал себя за это, но не мог сдержать волнения.
— Что хочу сказать? — со злобною усмешкою переспросил Андозерский. — Надо полагать, не больше того, что все говорят.
— А именно? — сурово, металлическим звуком спросил Логин.
— Видишь ли, много глупостей болтают. Общество, мол, предлог для противоправительственной пропаганды. Болтают, что гимназистов ты собираешь, чтоб им идеи вредные внушать. Заговор какой-то, говорят, ты устраиваешь, воздушные шары какие-то к тебе полетят. Развратничаешь, говорят, с мальчишками.
— Грязно, грязно это!
— А у нас то и любят, дружище. Грязно, вишь, тебе! А для нас пикантно, — у нас такими штуками барышни захлебываются. Послушал бы ты, как об этом Клавдия разговаривает, — с упоением.
— Да, помню я, как ты перед Клавдией прохаживался на мой счет.
— Ну, уж это ты… Я за тебя везде распинаюсь.
— Совершенно напрасно.
— Чудак, не могу же я слушать клеветы и не возражать. Но мне не верят, — послушают, пожмут плечами, да при своем и остаются. Сам должен знать, что за остолопы в нашем богоспасаемом граде водятся. Их хлебом не корми, а гадость расскажи. Что им и делать? Разговоры о пустяках, читают только сальные романы, — праздность, скука, духовных интересов никакейших. А ты сам даешь повод, — неосторожен, дразнишь гусей, — и в ус себе не дуешь.
— Вот что!
— Да, брат: с волками жить — по-волчьи выть. Взять хоть дело Молина. Оно, может, и некрасиво, — да только зачем тебе понадобилось такой вид делать, что это, дескать, за мерзавца мерзавцы заступились. Шестов — дурак, мальчишка; по глупости разозлил кого не надо, на него и клевещут. Ты с ним дружишь, — ну вот и на тебя тоже. Ну, пусть мы, и в самом деле, все мерзавцы, но не любим мы, дружище, ой как не любим, чтоб нас презирали так уж очень откровенно.
— Клеветой мстить начнете?
— Не начнем, а начнут! — внушительно поправил Андозерский. — Что делать, все люди — все человеки, у всякого свой собственный взгляд на вещи. Мы вот по совести судим, а ты нас живодерами облаял. Этак ты нас, если бы власть у тебя была, и в каторгу сослал бы. Логин тихо и зло рассмеялся. Его лицо побледнело.
— Да, Анатолий Петрович, есть из нас такие, что и каторги им мало! Ядовитых змей истреблять надо.
— Ну, ты, однако, нехорошо смеешься! — хмуро сказал Андозерский. — Нервы, дружище; лечиться надо. Ну, и заболтался же я с тобою.
Он ушел и оставил на душе Логина злобное, мстительное чувство. И опять, как прежде, это темное чувство сосредоточилось на Мотовилове.
«Вот человек, который не имеет права жить!» — припомнилось ему.
Бледный и злой, Логин сжал руками спинку стула и несколько раз ударил им по стене, — нелепое движение успокоило. Опять вспомнилась Анна, — глаза ее посмотрели укоризненно.
Новости в нашем городе распространяются с удивительною быстротою. Не успел Андозерский дойти до квартиры Логина, как Вале уже известен был произнесенный в утреннем заседании съезда приговор, — и Валя поспешила воспользоваться им.
Убедилась, что Андозерский ухаживает за барышнями, выбирает невесту, а ею только забавляется. Она решилась опять сойтись с Сеземкиным. Бедный Яшка почувствовал себя на седьмом небе от восторга. Но Вале было досадно за обманутые надежды. Ждала случая отплатить Андозерскому.
Сегодняшнее судьбище — Валя хорошо знала это, — могло не понравиться только Анне; Нета искренно веровала, что мужики-дикие люди; для Клавдии такие низменные вещи, как мужицкие дела, вовсе не могли быть интересны. И вот Валя побежала в усадьбу Ермолиных, босиком, красная от радостного волнения.
Анна только что вернулась откуда-то и переменяла амазонку на домашнее платье. Валя стояла перед нею и рассказывала. Анна строго смотрела на Валю и хмурила брови. Сказала:
— Нехорошо, Валя. Вы там тоже были, — и вот…
— Анна Максимовна, — оправдывалась Валя, — да ништо ему: чего же он зевал, а потом палец укусил Алексею Степанычу.
— Ах, Валя, не в том дело, — а его на чужом огороде поймали, вот что. Вам бы унимать ребят, а вы сами с ними.
— Да ведь это же не кража, — а просто шалость.
— Хороша шалость! Это не мальчишка, а вы заслужили то наказание.
Валя заплакала. Говорила, всхлипывая:
— Я знаю, что я виновата, только зачем же они так жестоко!
— Что других обвинять. Валя! Напрасно вы торопились мне это рассказывать.
Валя пуще расплакалась, стала на колени перед Анною и ловила ее руки.
— Ей-богу, я больше не буду, — говорила она. — Не отталкивайте меня, — лучше накажите, как знаете.
В этот день Андозерский решился наконец закрепить выбор невесты. Недаром вчера сидел запершись и пил: обдумывал предстоящий шаг.
Богаче всех невест была Анна. Андозерский решил, что любит ее. Пора было сделать предложение. Был почти уверен, что его ждут с нетерпением.
Благоразумнее бы отложить до завтра, чтоб вести дело со свежею головою. Но водка и досада на Логина подстрекали.
«Он за нею, кажется, приволокнуться вздумал, — размышлял Андозерский, — докажу ж я ему дружбу!»
Выкупался. Показалось, что голова свежа, как никогда. «Чист как стеклышко», — вспомнил поговорку Баглаева. Вдруг стало весело и приятно. Думал, что от него, может быть, попахивает вином, но это не беда: облил духами одежду и был уверен, что благоухание заглушит винный букет.
Быстро доехал Андозерский до усадьбы Ермолина. Судьба благоприятствовала: Анна была дома, одна, сидела на террасе, читала. Черные косы сложены низким узлом. Золотисто-желтое узкое платье, высоко опоясанное, шло к милому загару босых ног.
— Можно полюбопытствовать? — спросил Андозерский.
Анна дала ему книгу. Андозерский прочел заглавие, сделал удивленные глаза и сказал:
— Охота вам читать такие книги! Анна сдержанно улыбнулась. Спросила:
— Отчего же не читать таких книг?
— Эти книги годятся только для того, кто богат жизненным опытом. Сердца неопытные, незакаленные только напрасно ожесточаются при чтении таких книг, пропитываются ложными взглядами, а противовеса в пережитом и испытанном нет.
Анна внимательно смотрела на Андозерского. Легонько усмехнулась. Сказала:
— Что ж делать! Эту начала, так уж надо кончить.
— Ох, не советовал бы! Но, впрочем, не будем терять дорогого времени. Я хотел сообщить вам кое-что, вы позволите?
— Пожалуйста.
Андозерский замолчал, словно отыскивая слова. Анна выждала немного и сказала:
— Я слушаю вас, Анатолий Петрович.
— Видите ли, этого в коротких словах не скажешь. Да и нет, пожалуй, слов подходящих: все старо, избито. Вот видите, весна, цветы цветут, — все это настраивает так мечтательно, молодеешь весной.
— Ваша весна уже прошла, — лукаво сказала Анна.
— Да, прошла, украдкой, незаметно, а теперь возвращается, да какая прекрасная! Душа радуется, становишься добрее и чище.
— Чем же вы отметили этот возврат вашей весны? — тихо спросила Анна.
Смотрела вдаль мимо Андозерского. Глаза ее сделались грустными.
— Пока еще не знаю, — сказал Андозерский, — но думаю, что отметил чувством.
— Вы говорите, что стали добрее, лучше, — конечно, это не фраза?
— Да, да, это верно! — воскликнул Андозерский. Он видел лицо Анны только сбоку: она повернулась на стуле и, казалось, внимательно рассматривала что-то вдали, там, где сквозь ярко-зеленую листву сада виднелись золоченые кресты городских церквей. Сказала медленно, раздумчиво:
— Это бывает редко, так редко, что в такие праздники души как-то даже и не веришь. Добрее, лучше, — как это хорошо, какое просветление! После причастия так чувствуют себя верующие. Но вот, скажите, как же это отражается в вашей деятельности, в службе?
Анна быстро повернулась к Андозерскому и внимательно всматривалась в него. Ее лицо вдруг вспыхнуло и отражало быструю смену чувств и мыслей.
— Это, Анна Максимовна, сухая и грубая материя, моя служба, — для вас это вовсе не интересно.
Аннино лицо внезапно стало равнодушным. Она сказала холодно:
— Извините. Я приняла это за чистую монету: думала, вы в самом деле хотите рассказать о вашем ренессансе.
— Анна Максимовна, могу ли я говорить о делах, когда у меня на сердце совсем другое! Но скажите, ради Бога, ведь вы не могли не заметить того нежного чувства, которое я к вам питаю?
Анна встала порывисто. Краснея багряно, отвернулась от него.
— Скажите, — говорил Андозерский, подходя к ней, — ведь вы…
Анна перебила его:
— Вот, вы говорите о вашем возрождении, а не хотите сказать, что делаете на службе. Я знаю, сегодня было назначено заседание уездного съезда, и вы там должны были быть. Скажите, изменил съезд приговор об этом мальчике? Кувалдин, так, кажется, его фамилия?
— Да, изменил.
— Оправдали мальчика?
— Как же можно было его оправдать!
— Смягчили приговор? Нет? Усилили, значит? Да? Неужели, неужели?
— Ах, Анна Максимовна!
— Но вы-то, ведь вы были не согласны с другими? Нет? И вы так же думали? С весною в сердце вы подписывали такой приговор, грубый, глупый, безжалостный? И для этого стоило возрождаться? Вы любите шутить, Анатолий Петрович!
— К чему вам это, Анна Максимовна? Ведь это— служба, дело совести.
— Вся жизнь-дело одной совести, а не двух… Впрочем, этот разговор, конечно, ни к чему. А только вы сами заговорили о вашем возрождении. Не терплю я пустых фраз.
— Любовь моя к вам — не фраза. Анна Максимовна, скажите же мне…
— Если бы даже я имела несчастие полюбить человека, который любит то, что я ненавижу, ненавидит то, что я люблю, то и тогда я отказалась бы от глупости разбить свою жизнь. И у меня к вам нет никаких чувств.
— Но я питал надежды, и мне казалось, что я имел основание…
— Довольно об этом, Анатолий Петрович, прошу вас. Вы ошибались.
Анна тихо сошла по ступеням террасы в сад, зелено смеющийся перед нею. Веселые красные цветки на куртине закружились хороводом, радостно-легким.
Андозерский с яростью смотрел на Анну. И уже все в ней стало для него вдруг ненавистным — и красивость ее простой одежды, и ее прическа, и ее уверенная и легкая походка, и нестыдливая загорелость ее босых ног.
«Хоть бы для гостя башмаки надела!» — с яростною досадою думал он.
Глава двадцать девятая
Логин шел по улицам. Томило ощущение сна и бездеятельности. Не то чтоб все спали: солнце было еще высоко, люди шевелились, тявкали собачонки, смеялись дети, — но все было мертво и тускло. У заборов кое-где таила злые ожоги высокая крапива; пыль серела на немощеной земле.
Логин остановился на мостике через ручей; облокотился о перила. Мутная вода лениво переливалась в узком русле; упругие дымно-синеватые струйки змеились около устоев мостика; там колыхались щепки и сор. Мальчик и девочка, лет по восьми, блуждали у берега и брызгали вскипавшую белою пеною под их бурыми от загара босыми ногами воду. Их шалости были флегматичны.
Логин шел дальше. Пятилетний мальчишка, сын акцизного чиновника, катился на самокате. Не улыбался и не кричал. Лицо его было бледно, мускулы вялы.
Попадались бабы: тупые лица, девчонки: пустые глаза, в цепких руках что-то из лавки, рыжий мещанин: книжка под мышкою, босой и грязный юродивый, у всех просил копеечку и, не получив ее, ругался. Встречались пьяные мужики, растерзанные, безобразные. Шатались, горланили. Изредка проплывала барыня-кутафья, утиная походка, лимонное лицо, глаза сусального золота.
Логин проходил мимо холерного барака. На крылечке стоял фельдшер, толстенький карапуз, белый пиджачок. Логин спросил:
— Как дела, Степан Матвеич?
— Да что, табак дело! — отвечал сокрушенно фельдшер.
— Что ж так?
— Поверите ли, весь истрепался, так истрепался… Да вот вы посмотрите, вот пиджак…
Фельдшер запахнул на груди пиджак.
— Видите, как сходится?
— Похудели, — с улыбкою сказал Логин.
— И сколько тут всякой рвани шляется, просто уму непостижимо! Таких слов каждый день наслушаешься — душа в пятках безвыходно пребывает. Хоть бы уж один конец!
— Ничего, обойдется.
— Уж не знаю, как Бог пронесет.
Вдруг фельдшер как-то весь осунулся, побледнел, наскоро поклонился Логину и юркнул внутрь барака. Логин оглянулся. На другой стороне улицы, против барака, стоял буян оловянные глаза. Он презрительно скосил губы, сплюнул и заговорил:
— Удивительно! Так-таки среди бела дня! Тьфу! Ни стыда, ни совести, ни страха! Ну, народец! Уж, значит, на отчаянность пошли.
Логин постоял, поглядел и пошел на вал. Эта встреча тяжко подействовала на его настроение, но в сознании только поверхностно скользнула: думал о другом.
Любил бывать на валу. Вокруг было открыто и светло, ветер налетал и проносился смело и свободно, — и думы становились чище и свободнее. После подъема на высокую лестницу и грудь расширялась радостно и вольно.
Но сегодня и наверху было плохо: ветер молчал, солнце светило мертво, неподвижно, воздух был зноен, тяжел. Порою пыльная морока плясала, мальчишка с хохочущими глазами. Порою Логин слышал рядом шорох босых ног по траве, — что это? поступь Анны? или серая морока? Обернется — никого.
И об Анне думал сегодня горько:
«Я погублю ее, или она меня спасет? Я недостоин ее и не должен к ней приближаться. Да и может ли она полюбить меня? Меня самого, а не созданный, быть может, ею лживый образ, разукрашенный несуществующими достоинствами?»
Андозерский проезжал на извозчичьей пролетке мимо вала. Увидел Логина, вышел из пролетки и быстро поднялся наверх. Капли пота струились по румяному лицу. Сердито заговорил:
— Скажи ты мне, Христа ради, чем вы живете, идеалисты беспочвенные?
— В чем дело?
— Что за принципы у вас такие, чтобы разбивать свое же благополучие? Влюбится как кошка, завлекает нежными взглядами, — и вдруг преподнесет кукиш: я, мол, за вас не пойду, — вы мерзавцев не оправдываете!
— Да что с тобой случилось? Предложение сделал, что ли?
— Свалял дурака, предложил руку и сердце этой дуре самородковой, и что же? В ответ целую рацею прочла, в которой капли здравого смысла нет! Черт знает что! А ведь наверное знаю, что влюблена как кошка.
— Вы с ней не пара: женись на Неточке.
— Не пара! Смотри, не твои ли это штучки? Сам втюрился, да уж и ее в себя не втюрил ли? Черт возьми, добро бы красавица! Ласточкин роток!
Все это Андозерский выкрикивал, почти задыхаясь от злобы. Логин спокойно возразил:
— Напрасно ты так волнуешься. Любви к ней ты, как видно, не чувствуешь особенной.
— Да уж стреляться не буду, пусть будет спокойна. Можешь даже передать ей.
— Могу и передать, если тебе угодно. Что ж, ведь у тебя еще две невесты есть, если не больше.
— Да уж не беспокойся, не заплачу, — ну ее к ляду!
Андозерский плюнул и побежал вниз. Логин с улыбкою смотрел за ним.
Дома ждало приглашение директора гимназии пожаловать для объяснений по делам службы.
Павликовский имел озабоченный и даже смущенный вид. С любезною улыбкою придвинул для Логина кресло к письменному столу, на котором в разных направлениях красовались фотографические группы в разных стоячих рамочках из ореха и бронзы, — подношения сослуживцев и гимназистов. Сам поместился в другом кресле и предложил Логину курить. Логин не курил, но Павликовский до сих пор не мог этого запомнить. Он был человек рассеянный. Рассказывали, что однажды в коридоре он остановил расшалившегося гимназиста, который, разбежавшись, стукнулся головою в его живот.
— Что вы так расшалились! Как ваша фамилия? — вяло спросил директор.
Его глаза были устремлены вдаль, а правую руку он положил на плечо гимназиста. Мальчик, его сын, смотрел с удивлением и улыбался.
— Что ж вы молчите? Я вас спрашиваю: как ваша фамилия?
— Павликовский! — ответил мальчик.
— Как? Ах, это вот кто! — разглядел наконец директор.
— Ах, да, да, — говорил теперь Павликовский, — я все забываю, что вы не курите. Так вот, я вас просил пожаловать. Извините, что обеспокоил. Но мне необходимо было с вами поговорить.
— К вашим услугам, — ответил Логин.
— Вот видите, есть некоторые… Извините, что я этого касаюсь, но это, к сожалению, необходимо… Вы вступили, так сказать, на поприще общественной деятельности. А как взглянет начальство?
— Что ж, окажется неудобным, не разрешат, и все тут.
— Так, но… Вот к вам гимназисты ходят… И у вас живет этот беглый… Я, конечно, понимаю ваше великодушное побуждение, но все это неудобно.
— Все это, извините меня, Сергей Михайлович, больше мои личные дела.
— Ну, знаете ли, это не совсем так. И во всяком случае, я вас прошу гимназистов у себя не собирать.
— Да я их не собираю, — они сами приходят, кому нужно или кому хочется.
— Во всяком случае, я вас прошу, чтоб они вперед не ходили.
— Это все?
— Затем я просил бы вас не водить знакомства с подозрительными личностями, вроде, например, Серпеницына.
— Извините, я должен отклонить это ваше предложение.
— Уж это как вам угодно. Я сказал вам, что считал своею обязанностью, а затем-ваше дело. Впрочем, я надеюсь, что вы обдумаете это внимательно.
Павликовский хитро и лениво усмехнулся.
— Вопрос для меня и теперь ясен, — решительно сказал Логин.
— Тем лучше. Затем… Видите ли, в городе много толков. И ваше имя приплетают. Вам приписывают такие речи, — уж я не знаю, что-то о воздушных шарах, и вдруг какая-то конституция. А потому убедительно прошу вас воздерживаться на будущее время от всяких разговоров на такие темы. Заниматься политикой нам, видите ли… Наконец, ведь вас не насильно заставили служить, — стало быть…
— Это я очень хорошо понимаю, Сергей Михайлович, и о политике вовсе не думаю и не говорю…
— Однако…
— Какая-нибудь глупая сплетня, решительно ничего основательного.
— Да, тем не менее… Затем, я просил бы вас чаще посещать церковь. Ну и наконец, я просил бы… Вот, я помню, у Мотовилова вы с таким раздражением изволили отзываться о дворянстве, ну и там… о других предметах… и вообще, такой тон… это, видите ли, неуместно.
— Иначе говоря, требуется, когда говорить с Мотовиловым, поддакивать ему?
— Нет, зачем же — у всякого свое мнение, но… Видите ли, надо уважать чужое мнение. Вот, например, вы так демонстративно отклонили приглашение Алексея Степаныча, когда мы все сопровождали этого несчастного Молина. Ведь это, в сущности, ни к чему не обязывает, а просто акт христианского милосердия, — и обособляться тут неудобно.
— Позвольте сказать вам, Сергей Михайлович, что и это ваше требование я вполне понимаю, но подчиниться и ему не могу.
— Напрасно.
Усталый и грустный вернулся Логин домой.
«Начнется борьба, — думал он, — но с кем и чем? Борьба с чем-то безымянным, борьба, для которой нет оружия! Но все это пустяки, и вопрос о Леньке, и почтительность к Мотовилову, и болтовня о неблагонадежности: в этих вопросах нетрудно даже победы одерживать. Но вот что уже не пустяки — крушение задуманного дела, потому только, что оно Мотовилову не нравится, что Дубицкий находит его ненужным, что Коноплев ищет в нем только личных выгод, а остальные ждут, что выйдет. Крушение замыслов, а за ним пустота жизни!»
В эту ночь Логину не спалось. Часов около двенадцати вышел из дому. Влекло в ту сторону, где Анна. Знал, что она спит, что не время для посещений. И не думал увидеть ее, не думал даже о том, куда идет, — мечта рисовала знакомые тропинки, и калитку, и дом, погруженный в полуночную дремоту, среди дремлющего сада, в прозрачной и прохладной тишине, в свежих и влажных благоуханиях.
Вот и последняя сумрачная лачуга, последний низенький плетень. Логин вышел из города.
Широкая дорога блестела при луне мелкими вершинками избитого и заколеившегося щебня, — тихая, ночная дорога, зачарованная невидимым прохождением блуждающей о полночь у распутай. Впереди таинственно молчал невысокий лес. Подымалась легкая серебристая мгла. Под расплывающеюся дымкою туманились очертания одиноких деревьев и кустов, которые неподвижно стояли кое-где по сторонам дороги. Легкие тучки наплывали на месяц и играли около него радужными красками. Казалось, что месяц бежал по небу, а все остальное, и дорога, и лес, и луга, и самые тучки остановились, очарованные зеленым таинственным светом, засмотрелись на волшебный бег.
Мечты и мысли, неопределенные, смутные, толпились. Томительная, сладкая тоска, беспокойная, узкокрылая ласточка, реяла над сердцем. И сердце так билось, и глаза так блестели, и грудь так вздымалась и томилась весеннею жаждою, обольстительною жаждою, которую утолит только любовь, а может быть, только могила!
Логин прошел немного дальше проезда в усадьбу Ермолина. С широкого простора дороги свернул в лес узкою, знакомою тропинкою. Что-то треснуло под ногою. Сырые ветви орешника задели мягко и нежно и с тихим лепетом опустились за ним.
Дорожка извивалась прихотливою змейкою. Здесь было свежее, прохладнее. Тишина оживилась, лесные тени разворожили лунные чары; кусты чуть слышно переговаривались еле вздрагивающими листьями. Раздался легкий шорох и ропот лесного ручья. Бревна узкого мостика заскрипели, зашатались под ногами.
Что-то тихое, робкое прошумело в воздухе. Вдруг ярко и весело посыпалась где-то в стороне соловьиная бить: нежный, звонкий рокот полился чарующими, опьяняюще-сладкими звуками. Волна за волною, истомные перекаты проносились под низкими сводами ветвей. Лес весь замолк и слушал, жадно и робко. Только вздрогнут порою молодые листочки, когда звенящий трепет томной песни вдруг загремит и вдруг затихнет, как сильно натянутая и внезапно лопнувшая струна. Казалось, с этими песнями непонятные чары нахлынули, и подняли, и понесли в неведомую даль.
А вот и знакомый забор, вот калитка, и она теперь открыта: в ней что-то белеет при лунном неверном свете. И вдруг все внешнее и чуждое погасло и замерло вокруг: и звуки, и свет, и чары, — все понеслось оттуда, где стояла у калитки Анна. Кутала плечи в белый платок и улыбалась, и в улыбке ее слились и звуки, и свет, и чары, весь внешний мир и мир души.
Соловьиная ли песня вызвала ее в сад, или влажное очарование весны, — не могла ли она заснуть и беспокойно металась на девственном ложе, смеялась, и плакала, и сбрасывала душное, хоть и легкое одеяло, закидывала под горячую голову стройные руки, и смотрела в ночную тьму горящими глазами, — или сидела долго у окна, очарованная серебристою ночью, и уже собралась спать, и уже все сбросила одежды, и уже тихо подошла к постели, и вдруг, неожиданно для себя, захваченная внезапным порывом, накинула наскоро какое-то платье, какой-то платок, и вышла в сад к этой калитке; но вот стояла теперь у калитки и придерживала ее нагими руками. Густые косы вольными прядями рассыпались по белой одежде. Ноги белели на темном песке дорожки.
Логин быстро подошел к решетке. Сказал что-то.
Что-то сказала Анна.
Стояли, и улыбались, и доверчиво глядели друг на друга. На ее лицо падали лунные лучи, и под ними оно казалось бледно. Доверчивы были ее глаза, но сквозило в них тревожное, робкое выражение. Ее пальцы слегка вздрагивали. Потянула к себе решетку. Калитка слабо скрипнула и затворилась. Анна сказала:
— Поет соловей.
Тихий слегка звенел голос.
— Вам холодно, — сказал Логин. Взял ее тонкие пальцы. Нежно и кротко улыбалась и не отнимала их. Шепнула:
— Тепло.
Мял и жал ее длинные пальцы. Что-то говорил, простое и радостное, о соловье, о луне, о воздухе, еще о чем-то, столь же наивном и близком. Отвечала ему так же. Чувствовал, что его голос замирает и дрожит, что грудь захватывает новое, неодолимое. Руки их скользили, сближались. Вот белое плечо мелькнуло перед горячим взором, вздрогнуло под холодною, замиравшею рукою. Вот ее лицо внезапно побледнело и стало так близко, — так близки стали широкие глаза. Вот глянули тревожно, испуганно, — и вдруг опустились, закрылись ресницами. Поцелуй, тихий, нежный, долгий…
Анна откинулась назад. От сладкого забвения разбуженный, стоял Логин. У его груди — жесткая решетка с плоским верхом, а за нею Анна. Ее опущенные глаза словно чего-то искали на траве, или словно к чему-то она прислушивалась: так тихо стояла. Тихо позвал ее:
— Анна!
Она встрепенулась, порывисто прильнула к решетке. Целовал ее руки, повторял:
— Анна! Любушка моя!
— Родной, милый!
Обхватила руками его наклоненную голову и поцеловала высокий лоб. Мгновенно было ощущение милой близости. Вдруг ее стан с легким шорохом отпрянул от нетерпеливых рук. Логин поднял голову. Уже Анна бежала по дорожке к дому, и белая одежда колыхалась на бегу.
— Я люблю тебя, Анна! — сказал он тихо.
Приостановилась у ступенек террасы. Услышала. В туманном сумраке сада еще раз милое лицо, со счастливою, нежною улыбкою… И вот уже только ее ноги видит на пологих ступенях, и вот исчезла, — ночная греза…
Не замечал и не помнил дороги домой. Время застыло — вся душа остановилась на одном мгновении.
«Не сон ли это, — думал, — дивная ночь, и она, несравненная? Но если сон, пусть бы я никогда не просыпался. Докучны и холодны видения жизни. И умереть бы мне в обаятельном сне, на зачарованных луною каменьях!»
Шаткие ступени крыльца разбудили докучным скрипом. В своей комнате Логин опять нашел темное, неизбежное. Злые сомнения вновь зашевелились, еще неясно сознаваемые, — смутные, тягостные предчувствия. Странный холод обнял душу, но голова пылала. Вдруг язвительная мысль:
«Теперь не опасны столкновения: могу выйти в отставку у меня будет богатая жена».
Побледнел от злобы и отчаяния; долго ходил по комнате; сумрачно было лицо. Образ Анны побледнел, затуманился.
Но вот, солнце сквозь тучи, сквозь рой мрачных и злобных мыслей снова засияли лучистые, доверчивые глаза. Анна глядела на него и говорила:
«Любовь сильнее всего, что люди создали, чтобы нагромоздить между собою преграды, — будем любить друг друга и станем, как боги, творить, и создадим новые небеса, новую землю».
Так колебался Логин и переходил от злобы и отчаяния к радостным, светлым надеждам. Всю ночь не мог заснуть. Сладкие муки и горькие муки одинаково гнали ночное забвение. Уединение и тьма были живы и лживы. Часы летели.
Лучи раннего солнца упали в окно. Логин подошел к окну, открыл его. Доносились звуки утра, голоса, шум. Хлопнули ворота, — звонкий бабий голос, — пробежала звучно по шатким мосткам под окнами босая девчонка с лохматою головою. Холодок передернул плечи Логина. Начиналась обычная жизнь, пустая, скучная, ненужная.
Глава тридцатая
Андозерскому казалось необходимым отомстить Анне, доказать, что отказ нисколько не огорчил его. На другой же день Андозерский отправился овладеть рукою Клавдии.
Клавдия была бледна, смущена. Открытая беседка в саду, где она сидела с Андозерским, веяла знойными воспоминаниями. И солнце было знойно, и воздух горяч, и первые пионы слишком ярки, и поздние сирени раздражали приторным запахом. Песок дорожек досадно сверкал на солнце. Зелень деревьев казалась некрасиво глянцевитою. Сквозь запахи зелени и цветов пробивался далекий запах городской пыли.
Клавдия сложила руки на коленях, смотрела в сад, рассеянно слушала красноречивые объяснения Андозерского. Наконец он сказал:
— Теперь я жду вашего решения. Клавдия повернула к нему расстроенное лицо и бледно улыбнулась. Сказала:
— Вы ошиблись во мне. Что я вам? Я не могу доставить счастия.
— Одно ваше согласие будет для меня величайшим счастием.
— Немногим же вы довольны. Я иначе понимаю счастие.
— Как же? — спросил Андозерский.
— Чтоб жизнь была полная, хоть на один час, а там, пожалуй, и не надо ее.
— Поверьте Клавдия Александровна, я сумею сделать вас счастливою!
Клавдия улыбнулась.
— Если бы это… Сомневаюсь. Да и не надо, поверьте, не надо. Я не могу дать вам счастия. Правда!
Клавдия встала. Встал и Андозерский. Его голова закружилась. Испытывал такое ощущение, как если бы перед ним внезапно открылась зияющая бездна. Воскликнул:
— О моем счастии что думать! Одно мое счастие — чтоб вы были счастливы, и для этого я готов на всякие жертвы. Без вас я — полчеловека.
Клавдия посмотрела на него с улыбкою, ему непонятною, но опьянившею его. В эту минуту был уверен, что искренно любит Клавдию. Жажда обладания зажигалась.
— Да? — спросила Клавдия холодным голосом. Холод ее голоса еще более разжигал его страсть. Он повторял растерянно:
— Всякие жертвы, всякие!
И не находил других слов. Клавдия говорила так же холодно:
— Если это так, то я, право, и не стою такой любви. Для моего счастия вы могли бы принести только одну жертву, которую я приняла бы с благодарностью.
Совсем насмешливо.
— О, вам стоит только сказать слово! — в радостном возбуждении воскликнул Андозерский.
Клавдия отвернулась, устремила в сад блуждающие взоры и тихо говорила:
— Да, очень благодарна. Если б вы могли, если б вы могли принести эту жертву!
— Скажите, скажите, я все сделаю, — говорил Андозерский.
Осыпал поцелуями ее руку, и ее рука трепетала в его руке и была бледна, как у мраморной статуи.
Клавдия колебалась. Жестокая улыбка блуждала на ее губах. Глаза ее мрачно всматривались во что-то далекое. Заговорила, — и голос ее звучал то жестокими, то робкими интонациями:
— Вот, — вы возьмите меня только для того, чтобы отдать другому. Вот жертва! Ведь вы говорили про всякую жертву. Вот это — тоже жертва! Что ж, если можете… а нет, как хотите. Что ж вы молчите?
— Но это так странно! — смущенно сказал Андозерский. — Я, право, не понимаю.
— Это просто. Мы повенчаемся. Потом я уеду. Мне это нужно: я буду самостоятельна и буду жить с тем, кого я… да, за него я не могу выйти замуж. Одним словом, мне это нужно. А вам, вы говорите, это доставит величайшее счастие.
Лицо Клавдии совсем побледнело. Голос сделался сухим, злым. Смотрела на Андозерского жестокими глазами и улыбалась недоброю улыбкою, и от этой улыбки Андозерский горел и трепетал.
«Это — черт знает что такое!» — думал он.
Провел по влажному лбу рукою. Его пухлые руки дрожали.
— Что ж, согласны? За такую любезность с вашей стороны и я поделюсь с вами маленькой долей счастия и большой долей богатства.
Глаза Клавдии широко раскрылись, засветились диким торжеством. Засмеялась, откинулась назад гибким и стройным станом, поламывала над головою вздрагивающие руки. Широкие рукава платья сползли и обнажили руки. Бледное, злобно ликующее лицо смотрело из живой рамки, из-за тонких, вдруг порозовевших рук, — две трепетные, розовые, гибкие змеи сплелись и смеялись зыбко над зелеными зарницами озорных глаз.
— Ах, что вы говорите! воскликнул Андозерский. — Вы обольстительны! И уступить вас другому, — какая нелепость! Зачем? О, как я вас люблю! Но я для себя вас люблю, для себя.
Клавдия повернулась к дверям беседки. Андозерский бросился к ней и умоляющим движением протянул руки. Ее лицо приняло неподвижно-холодное выражение. Сухо сказала:
— Не к чему было и говорить о жертвах. И пошла мимо Андозерского к выходу. Остановилась у двери, повернулась к Андозерскому, сказала:
— Вы меня извините, пожалуйста, но вы сами видите, — это между нами невозможно и никогда не будет возможно.
Вышла из беседки. Андозерский остался один.
Клавдия остановилась в нескольких шагах, рассеянно срывала и мяла в бледных пальцах листки сирени.
«Проклятая девчонка! — думал Андозерский. — Обольстительная, дикая, — не к лучшему ли? Однако, черт возьми, положение! Надо убираться подобру-поздорову!»
Вышел из беседки, подошел к Клавдии.
— Какой неприятный запах! — сказала она. — Мне кажется душным этот запах, когда сирени отцветают.
— В вашем саду много сирени, — сказал он. — У них такой роскошный запах.
— Я больше люблю ландыши.
— Ландыши пахнут наивно. Сирень обаятельна, как вы.
— С кем же вы сравниваете ландыш?
— Я бы взял для примера Анну Алексеевну.
— Нет, нет, я не согласна. Какой же тогда аромат вы припишете Анюте Ермолиной?
— Это… это… я затрудняюсь даже. Да, впрочем, что ж я! Конечно, фиалка, анютины глазки!
Клавдия засмеялась.
Когда Андозерский прощался, Клавдия тихо сказала ему, холодно улыбаясь:
— Простите.
— О, Клавдия Александровна!
— Сирень отцветает, и пусть ее, бросьте. Ищите ландышей!
Палтусов, — он теперь был тут же, в зале, — с удивлением смотрел на них.
Клавдия вернулась в сад, сорвала ветку сирени, опустила в нее бледное лицо. Тихо проходила по аллеям. Одна, — никого в саду. Зинаида Романовна, по обыкновению, лежала у себя неодетая на кушетке, лениво потягивалась, лениво пробегала глазами пряные, томные страницы новой книжки в желтой обложке. Палтусов, — а он что делал?
Клавдия прошла мимо его кабинета (угловая в сад комната нижнего этажа), взглянула в сторону открытых окон и порывистым движением бросила в окно ветку сирени. Потом круто повернулась и быстро пошла к беседке посреди сада, где сейчас говорила с Андозерским.
Палтусов мрачно шагал по кабинету. Вспоминал смущенное лицо Андозерского и бледное лицо Клавдии, догадывался, что между ними произошло что-то, и мучился ревностью. Ветка сирени с легким шорохом упала из окна на пол сзади него. Палтусов обернулся, поискал глазами, увидел сирень и быстро подошел к окну. Клавдия уходила от дома и не оборачивалась.
Быстро вышел Палтусов из дому и торопливо догонял Клавдию. Она ускоряла шаги и наконец вбежала в беседку. Он вошел за нею. Она опустилась на скамейку, подняла руки к груди. Задыхаясь, зеленоглазая, испуганно смотрела. Он бросился к ней, опустился у ее ног. Восклицал:
— Клавдия, Клавдия!
И обнимал ее колени, и целовал на ее коленях платье.
Она опустила руки на его плечи и нежно и горько улыбнулась. Сказала:
— Будем жить жизнью, — одною жизнью! Лицо Палтусова озарилось торжествующею улыбкою. Клавдия почувствовала свое девственное тело в сильных и страстных объятиях. Пол беседки убежал из-под ног, потолок качнулся и пропал. Чудным блеском загорелись жгучие глаза Палтусова. Жуткое и острое ощущение быстро пробежало по ней, и она забилась и затрепетала. Розовые круги поплыли в темноте. В бездне самозабвения вспыхнула цельным и полным счастием…
Клавдия порывисто освободилась из объятий Палтусова и крикнула испуганно:
— Она была здесь!
Палтусов в недоумении смотрел на ее бледное лицо с горящими глазами. Спросил голосом, пересохшим от волнения:
— Кто?
— Мать, — прошептала Клавдия, — я ее видела. Она бессильно опустилась на скамью. Палтусов сказал досадливо:
— Пустое! Воображение, нервы! Какая там мать! Тебе показалось.
Клавдия внимательно слушала, но не услышала ничего. Сказала упавшим голосом:
— Да, постояла в дверях, засмеялась и ушла потихоньку.
— Нервы! — досадливо сказал Палтусов.
— Да, засмеялась и прикрыла рот платком.
— Уйдем отсюда, пройдемся, — у тебя голова болит. Вышли из беседки. Палтусов почувствовал, что Клавдия вздрогнула. Поглядел на нее: она неподвижно смотрела на что-то. По направлению ее взора Палтусов увидел на траве у самой дорожки что-то белое. На яркой зелени резким пятном выделялся белый платок.
— Платок! — крикнула Клавдия. — Это она бросила платок.
Оставила руку Палтусова, бросилась к платку. Палтусов услышал ее смех и увидел, как вздрагивали ее плечи. Он подошел, осторожно спросил:
— Клавдия, что ты?
Клавдия стояла над платком матери и неудержимо смеялась и плакала.
Потянулись странные, мрачные дни. Клавдия и Палтусов сходились днем украдкою, на короткие минуты, то в его кабинете, то в ее комнате, и отдавались восторгам любви без всякой речи и думы о будущем. Когда сходились при посторонних, холодно глядели друг на друга, и в обращении их проглядывал даже отпечаток враждебности.
Зинаида Романовна украдкой наблюдала их. Изредка улыбалась каким-то своим думам. Ее спокойствие удивляло их, но мало беспокоило, хотя иногда они задавали себе вопрос о том, что скрывается под этою видимою невозмутимостью. Палтусов был с Зинаидою Романовною холодно-вежлив, Клавдия-равнодушна.
Ночи, — странные были ночи!..
В первую ночь Клавдия тихо вышла из комнаты Палтусова во втором часу. В своей спальне услышала шорох, увидела белую тень в углу, но, утомленная, поспешила лечь, и, едва опустила голову на подушку, заснула.
Сон был тяжел. Снилось, что темное и безобразное навалилось на грудь и давит. Оно прокинулось вампиром с яркими глазами и серыми широкими крыльями; длинное, туманное туловище бесконечно клубилось и свивалось; цепкие руки охватывали тело Клавдии; красные липкие губы впились в ее горло, высасывали ее кровь. Было томительно-страшно. Снилось, что ее мускулы напряжены и трепещут, — только бы немного повернуться, уклониться от этих страшных губ, — но неподвижным оставалось тело.
Наконец встрепенулась и открыла глаза. Над нею блестели глаза матери. Ее лицо, бледное, искаженное ненавистью, смотрело прямо в глаза Клавдии горящими глазами, и вся она тяжко наваливалась на грудь дочери. Клавдия рванулась вперед, но мать снова отбросила ее на подушки.
— Зачем? — спросила Клавдия прерывистым голосом.
Зинаида Романовна молчала. Посмотрела на Клавдию долгим взглядом, положила на ее глаза холодную руку и встала с постели. Клавдия почувствовала, что ее грудь свободна, и вместе с тем ощутила во всем теле усталость и разбитость.
С трудом поднялась Клавдия с постели. Дверь была полуоткрыта, в комнате никого не было. Клавдия опять легла, но не могла заснуть. Долго лежала с закинутыми под голову руками. Всматривалась в серый полусвет начинающегося утра. Мысли были слабы и спутаны. Перед глазами носились бледные, злые лица, уродливые головы с развевающимися космами.
При встрече с матерью днем Клавдия посмотрела на нее внимательно. Лицо Зинаиды Романовны было загадочно спокойно.
На другую ночь Клавдия рано ушла к себе и заперла дверь на ключ. Около полуночи в ее дверь постучался Палтусов. Впустила неохотно.
Часа через два ушел. Замкнула за ним дверь.
Когда опять легла и уже начинала засыпать, вдруг вспомнила, что дверь оставалась не на запоре все время, пока Палтусов был здесь. Стало на минуту досадно, но как-то не остановилась на этой мысли и скоро забылась. Снова мать передрассветною тенью мелькнула перед нею, и опять вслед за нею нахлынули тучи бледных, угрожающих лиц.
Настала третья ночь. Клавдия внимательно осмотрела углы своей комнаты, заперла окна, замкнула дверь и ушла к Палтусову. Вернулась под утро, опустила занавески у окон, подошла к постели. Когда откидывала одеяло, чтобы лечь, почувствовала вдруг, что кто-то сзади глядит на нее. Обернулась-в углу за шкафом смутно белело в полутьме что-то, похожее на повешенное платье. Клавдия подошла и увидела мать. Зинаида Романовна стояла в углу и молча смотрела на Клавдию. Ее лицо было бледно, утомлено, неподвижно, как красивая маска. Клавдия всматривалась в мать, — и фигура матери начинала казаться прозрачною тенью. Становилось страшно. Сделала над собою усилие подавить страх и спросила:
— Что за комедия? Зачем вы здесь? Зинаида Романовна молчала.
— Зачем вы приходите ко мне? — продолжала спрашивать Клавдия замиравшим и прерывистым голосом. — Что вам надо? Вы хотите говорить со мною? Вы молчите? Чего же вы хотите от меня?
Молчание матери и ее неподвижность в сером полумраке наводили на Клавдию невольный ужас. Взяла руку матери. Холодное прикосновение заставило затрепетать. Клавдия пристально всмотрелась в лицо матери: все оно трепетало безмолвным, торжествующим смехом, — каждая черточка бледного лица смеялась злорадно. Клавдии казалось, что зеленоватые глаза матери засветились фосфорическим блеском и что все ее лицо посинело. Этот холодный смех на посиневшем лице со светящимися глазами был так ужасен, от него веяло такою неестественною злобою, таким безнадежным безумием, что Клавдия затрепетала, закрыла глаза руками и отступила от матери. Смутно видела из-под трепетных рук, что белая ткань промелькнула внизу. Опустила руки и увидела, что в комнате нет никого.
Подошла к открытой двери, долго стояла у косяка. Всматривалась в темные углы коридора, боязливо думала короткими, смутными мыслями. Нагие плечи холодели, и тело вздрагивало от утреннего холода.
Глава тридцать первая
Клавдия не говорила Палтусову о ночных страхах. Когда вспоминала о них днем, становилось смешно, злорадное чувство овладевало, и она досадовала на себя за ночную трусость. Но с наступлением ночи вновь становилось страшно.
Четвертую ночь провела у Палтусова. Солнце уже высоко стояло, и люди просыпались, когда Клавдия вышла от Палтусова. Утомленные бессонною ночью глаза щурились. Хотелось спать, но в душе ликовало резвое детское чувство избегнутой опасности. У дверей своей комнаты Клавдия встретила Зинаиду Романовну и взглянула на нее насмешливыми глазами. Но лицо матери дышало таким мстительным торжеством, что сердце Клавдии упало. Полная страха и предчувствий, вошла она к себе.
Спала долго. Опять сон окончился кошмаром. Вдруг почувствовала на своем плече крепкие пальцы и увидела над собою мать. Синие оттенки лежали на лице Зинаиды Романовны. Ее глаза были полузакрыты. Тяжелая, как холодный труп.
— А, ты проснулась, — спокойно сказала Зинаида Романовна, — уже второй час.
Она поднялась и вышла из комнаты. Клавдия села на кровати.
«Как глупо! — думала она. — Чего я жду? Надо уехать, — с ним, без него, все равно, — надо уехать!»
Эта мысль приходила ей и раньше, но не оставалась надолго. В том состоянии сладких грез и тяжелых кошмаров, которое она переживала, вяло работала голова. Говорить с Палтусовым еще не успела, — их свидания все еще проносились в страстном безумии, а уехать из дому без него не могла, — она это чувствовала. Ей казалось, что ее жизнь теперь неразрывно связана с жизнью Палтусова, что им обоим предстоит новая будущность, бесконечность любви и свободы, где-то далеко, в новой земле, под новыми небесами.
Решила наконец переговорить с Палтусовым сегодня же о том, как им устроить судьбу. Но не пришлось днем увидеться наедине ни на одну минуту: мешали то посторонние, то мать.
Настала ночь, пятая со дня, решившего их участь. Клавдия была в комнате Палтусова.
— Послушай, — сказала она, — нам надо наконец поговорить.
— Что говорить? — лениво ответил он. — Ты — моя, а я — твой, и это решено бесповоротно.
— Да, но жить здесь, рядом с нею, скрываться, притворяться…
— А, — протянул он и зевнул.
Он был сегодня необыкновенно вял.
— Странно, — сказал он, — тяжесть во всем теле. Да, так ты говоришь…
Клавдия страстно прижималась к нему и горячо говорила:
— Так дальше нельзя жить, нельзя!
— Да, да, нельзя, — согласился Палтусов. Он оживился и говорил с одушевлением:
— Мы уедем. И чем дальше, тем лучше.
— Совсем далеко, чтобы все было новое и по-новому, — шептала Клавдия.
— Да, милая, далеко. Куда-нибудь в Америку, на дальний Запад, или в какую-нибудь неведомую страну, в Боливию, где нас никто не знает, где мы не встретим никого из тех, от кого бежим. Там мы заживем по-новому.
— Совсем по-новому!
— Вдвоем, одни. А если под старость захочется взглянуть на дорогую родину, так мы приедем сюда бразильскими обезьянами. Да, да, завтра же подумаем, как это устроить. Завтра о делах.
Палтусов улыбался лениво и сонно. Тихо повторил:
— Завтра о делах, сегодня будем счастливы настоящим, счастливы минутой.
Горячие поцелуи и страстные объятия опьянили Клавдию, гнали прочь заботу. Вдруг почувствовала Клавдия, что Палтусов тяжело и холодно лежит в ее руках. Она заглянула в его лицо: спал. Напрасно будила: только мычал впросонках и снова засыпал. Отвернулась с пренебрежительною усмешкою, встала и подошла к окну. Тоска опять закипала. Клавдия отодвинула рукою белую штору и грустными глазами всматривалась в ночной сумрак. Ветви старого клена выступали из мрака и качали угрюмые листья с таинственным, укоряющим шорохом. Страх подкрадывался, — спящий был неподвижен.
Клавдия вздрогнула. Звонкий смех раздался за нею. Жуткое ожидание страшного заставило холодеть и замирать. Преодолевая ужас, обернулась-и тихонько вскрикнула.
Лицо Зинаиды Романовны, мертвенно бледное, снова трепетало торжествующим, мстительным смехом. Клавдия нахмурила брови, слегка наклонилась и оперлась о спинку стула согнутою рукою. Ее глаза зажглись дерзкою решительностью.
Несколько долгих мгновений прошло в жутком ожидании. Складки белого платья на Зинаиде Романовне висели прямо и неподвижно. Белая вся и бледная, казалась угрожающим призраком, и в глубине смятенного сознания Клавдия таила отрадную надежду, что это ей только мерещится. Вдруг показалось Клавдии, что Зинаида Романовна хочет положить руку на ее локоть. Клавдия схватила руку Палтусова и потрясла ее. В воздухе пронесся короткий, холодный смех матери. Зинаида Романовна тихо сказала:
— Оставь! Он не скоро проснется.
— Что вы сделали? — воскликнула Клавдия. В глазах ее зажглись зеленые молнии угроз.
— Полно, — жестким тоном ответила мать, — он жив и здоров, только выпил усыпляющего лекарства. Ты слишком утомила его, — вот я и думаю: пусть выспится. А мы пойдем!
Ее голос был тих, но повелителен. Взяла руку Клавдии. Клавдия пошла за нею полусознательно.
— Оставьте меня, — нерешительно сказала она, когда вышли в коридор.
Мать обернулась и посмотрела на нее пристальным, холодным взглядом. Перед глазами Клавдии опять встало иссиня-бледное лицо, и страшный смех был разлит на нем. Клавдия почувствовала, что этот смех лишает воли, туманит рассудок. Без мыслей в голове, без возможности сопротивляться покорно шла за матерью.
Вышли на террасу, спустились по лестнице и очутились в саду. Ночная сырая свежесть охватила со всех сторон Клавдию; влажный песок дорожек был нестерпимо холоден и жесток для ее голых ног. Она остановилась и рванула свою руку из руки матери.
— Пустите, — мне холодно!
Мать опять посмотрела на нее остановившимся, пустым взором, — и опять безмолвный смех разлился на ее лице и обезволил Клавдию, — и опять пошла она за матерью.
И когда опять холод, сырость и песок, хрупкий и жесткий под голыми ногами, освежали ее, она упрямо останавливалась. Но опять тогда обращалось к ней злое лицо с ликующим смехом и снова лишало ее воли. Зинаида Романовна крепко стискивала пальцы Клавдии, но Клавдия не чувствовала боли.
Так дошли до беседки и поднялись по ступеням. Зинаида Романовна резким движением руки бросила Клавдию на скамейку. Тихо, отчетливо заговорила:
— Здесь ты лежала в объятиях чужого мужа, которого ты отняла у своей матери, а здесь я стояла и смотрела на тебя. Здесь я проклинаю тебя, на этом месте, которое ты осквернила. Беги, куда хочешь, бери с собой любовника, заводи себе десятки новых, — нигде, никогда ты не найдешь счастья, проклятая!
Клавдия полулежала на скамейке и судорожно смеялась.
— Дальше, дальше иди за мною! — сказала Зинаида Романовна.
Подняла Клавдию за руку, вывела ее из беседки.
— Каждая аллея этого сада слышала твои нечестивые речи, на каждой звучали твои бесстыдные поцелуи.
Увлекала за собою дочь, — и Клавдия шла за нею по песчаным дорожкам, и вся цепенела от холода и сырости.
— Я не боюсь твоих проклятий, — сказала она матери, — говори их сколько хочешь и где хочешь, я их не боюсь. И зачем ты мучишь меня по ночам?
— По ночам? Зато ты мучила меня и ночью, и днем. Остановились около пруда. С гладкой поверхности его подымался влажный, густой туман.
— Здесь, — сказала Зинаида Романовна, — ты опять ласкала его, а я стояла за кустами и проклинала тебя. Когда вы ушли, а я осталась одна, над этим прудом, я думала о смерти, о мести. Здесь я поняла, что не надо смерти, не надо заботиться о мести: ты, проклятая, не увидишь ни одного светлого дня! Ты отняла счастие у своей матери, и не будет тебе ни тени счастия, ни тени радости. Любовник истерзает твое сердце, муж оскорбит и изменит, дети отвернутся, — тоска будет преследовать тебя. Ты знакома с нею: ты уже теперь пьешь вино, чтобы забыться. И я пожалела тебя, — ведь я тебе мать, несчастная! Я думала: лучше тебе потонуть в этом пруде, чем жить с моим проклятием.
— Не боюсь я твоих проклятий, — угрюмо сказала Клавдия, — а счастие, — на что мне оно? Да я счастлива.
— Нет, ты дрожишь от страха, проклятая!
— Мне холодно.
Клавдия рванулась из рук матери. Зинаида Романовна удержала ее.
— Подожди, слушай мое последнее слово. Смотри, какая хорошая тебе могила в этой черной воде. Умри, пока он тебя не бросил, — теперь он хоть поплачет о тебе. Хочешь? Я помогу. Тебе страшно? Я толкну тебя!
Зинаида Романовна влекла дочь к берегу. Клавдия в ужасе отбивалась. Наконец Зинаида Романовна оставила ее. Злобно прошептала:
— Нет, жить хочешь? И живи, живи, проклятая! Голос Зинаиды Романовны зазвучал бешенством.
— Живи, измучься до последних сил, испытай отчаяние, ревность, ужас, людское презрение, всякую беду, всякое горе, весь позор, обнаженный, как ты.
Схватила обеими руками рубашку Клавдии за ворот, рванула в обе стороны, — тонкая ткань с легким треском разорвалась. Неистово рвала ее на куски и далеко в сторону бросала обрывки. Крикнула:
— Иди теперь к любовнику, проклятая, бесстыдная!
И оттолкнула Клавдию.
Клавдия бежала по темным дорожкам сада. Тихий, злобный смех звенел за нею, не смолкая, — упоение дикого торжества.
Тихо и пусто было в саду и в доме. Никто не слышал и не видел, как осторожно пробиралась Клавдия по темным комнатам в спальню и замирала от стыда, когда половицы скрипели под ее голыми ногами.
Вся холодная, бросилась в постель, закуталась одеялом. Радость охватила: как птица, которая в бурю достигла гнезда, она грелась, нежилась и радовалась.
«Кончена комедия!» — шептала она, тихонько смеялась, свертывалась клубком, засовывала холодные руки под подушку. Скоро заснула.
Утром почувствовала, что трудно дышится. Открыла глаза. Комната глянула уныло. Солнечные лучи были печально ярки. Скорбная мысль медленно слагалась в голове, но трудно было перевести ее на слова. Тряхнула головою, и это движение отдалось в голове болью.
— Да, — вслух ответила на свою мысль.
Звук голоса был слабый и дряхлый, и в горле было больно. Равнодушие и усталость владели ею, и тоска подымалась к сердцу. Клавдия вспомнила пережитую ночь и улыбнулась слабо и покорно. Думала:
«Проклятия не сбудутся, — жизнь оборвется!»
Уже не думала о том, что надо уехать, и о том, что больна, и о том, чем кончится болезнь. Как-то сразу почувствовала, что сил нет. Казалось, начинает умирать. Как будто прочла свой смертный приговор и упала духом.
Показалось, что кто-то стоит у изголовья. С трудом повернула голову и увидела прозрачную фигуру матери. Не удивилась, что сквозь грудь матери ясно видно окно. Потом увидела, что в закрытую дверь проник другой такой же прозрачный образ. Оба стали около нее и чего-то требовали. Прислушивалась, но не могла понять. Не удивляло, что мать стоит перед нею в двух образах. Только было страшно, что у того из них, который вошел позже, злое лицо, и дикие глаза, и быстрые речи на пересохших губах. Этот образ все более приближался и все увеличивался в размерах.
Страх усиливался. Хотелось крикнуть, но не было голоса. Образ с дикими глазами наклонился совсем близко, тяжело обрушился на грудь Клавдии и раздробился на целую толпу безобразных гномов, черных, волосатых. Все страшно гримасничали, высовывали длинные языки, тонкие, ярко-красные, свирепо вращали кровавыми глазами. Плясали, махали руками, быстрее, быстрее, увлекали в дикую пляску стены, потолок, кровать. Их полчища становились все гуще: новые толпы гномов сыпались со всех сторон, все более безобразные. Потом стали делаться мельче, отошли дальше, обратились в тучу быстро вращающихся черных и красных лиц, потом эта туча слилась в одно ярко-багровое зарево, — зарево широко раскинулось, вспыхнуло ярким пламенем и вдруг погасло. Клавдия забылась.
Глава тридцать вторая
Проснувшись утром, Логин почувствовал, что день, яркий, пронизанный солнечными лучами, грустен и ненужен. Тоскливо сжималось сердце, и груди тяжело было дышать, — весь этот свет давил ясною, жаркою тяжестью. Цветы на обоях глядели ярко, утомительно. Ночная встреча припомнилась, как невозможный сон.
Логин прислонился плечом к обоконью и смотрел на городские улицы, где на светло-серую пыльную землю ложились отчетливые тени домов и заборов, — и всему, что открывалось перед ним, чужда была мечта о ней. Как из другого мира была она, из мира далекого и невозможного. Странно было думать о том, что и она живет на той же земле и дышит тем же воздухом, как и эти люди безвременья и кошмара. Да, может быть, и нет ее, невозможной и несравненной? Мечтатель издавна, он, может быть, сам создал ее себе на утеху?
Страстно захотел увидеть Анну, — но грустные сомнения томили по дороге к усадьбе Ермолина. Голова тупо болела. В отуманенных глазах все представлялось пыльным, обветшалым; подробности предметов ускользали от внимания. Ветер набегал порывами, пыльные вихри крутились по дороге, взвивались и падали. Было жарко и тихо. Люди, которые попадались изредка, казались сонными.
В саду Ермолиных никого не было, и не слышно было ни голосов, ни шума. Логин быстро поднялся по ступеням террасы. Двери в дом были открыты. Поспешно прошел по всем комнатам нижнего этажа и никого не встретил. Вернулся на террасу. Не у кого было спросить об Анне. Страшным показалось опустелое жилище.
«Мечта, безумная мечта!» — думал он.
Вдруг Аннин голос громко и резко нарушил тишину. Звонкие вопли, мерно, долго… Смолкли.
Логин стоял, слушал. Или послышались где-то близко, за стеною, вопли боли, — призраки вопля?
Логин торопливо удалялся от этого дома к ненавистному городу.
Беспокойные улицы. Отдаленное галденье. На перекрестке внезапно пронеслась фура, черная с белыми краями. Пустая. Возница, высокий черномазый детина с подбитым глазом, яростно настегивал лошадей: видно, не дали ему больного, и боялся он, как бы ему самому не намяли боков.
Дома Логин подозвал к себе Леню и спросил его:
— Что, Ленька, нравится тебе Толя Ермолин? Леня оживленно заговорил:
— Он умный да занятный такой, — что ни спроси, все знает.
И рассказывал о Толе долго, с увлечением. Логин тревожно ждал, что он скажет и об Анне. Но мальчик от Толи перешел к другим, а жданного имени не упоминал. Наконец Логин спросил нерешительно:
— А что ты скажешь про Анну Максимовну? Ленькины глаза засверкали, он радостно засмеялся — и молчал. Логин хмуро спросил:
— Ну что ж ты?
Леня подумал, покрутил пальцы и медленно заговорил:
— Она-такая, — раз с ней поговоришь, — и точно всегда, — точно своя. Ей бы все можно сказать.
— Что ж, она добрая?
Леня еще подумал, поднял глаза на Логина и сказал:
— Нет. И не злая. Она так, сама по себе. С ней как с самим собою, — только с хорошим собою.
Логин накануне получил приглашение в городское училище, на публичный акт, торжество, ежегодно совершаемое по обычаю в конце учебного года.
Когда Логин вошел в училищный зал, там уже кончался молебен. Около стола, покрытого красным сукном с золотою бахромою, грузно покачивался Мотовилов и делал в приличных случаях маленькие крестные знамения.
За ним торчал Крикунов в новеньком мундирчике; узкий воротник жал шею; маленькая, коротко остриженная головенка с кругленьким выпуклым затылишком тряслась от наплыва религиозных чувств. На сморщенном личишке застыло жалостное выражение; это лицо напоминало цветом деревянную лакированную куклу; коричневый низенький лоб плоился семью складками. Еще дальше приютился у стола Шестов в учительском вицмундире, смущенный тем, что приходится принимать участие в торжестве. Старался держаться прямо и иметь независимый вид. Не удавалось: стоял, как на жаровне. Лицо раскраснелось. Чувствовал это, краснел еще больше, делал вид, что жарко и душно, и обтирался платком.
И в самом деле было жарко и душно, хотя окна были открыты. По одной стороне залы стояли рядами ученики. Лица у них были взволнованные. Остальное пространство тесно наполнено было публикою, которой сегодня, не в пример прошлых лет, набралось много. Здесь были дамы и барышни, — Нета успела сейчас передать записочку Пожарскому и потому была весела и благосклонно слушала глупый шепот Гомзина, — Ната делала глазки Бинштоку, — были все, кого можно встретить у Мотовилова. Дальше стояли родители из мещан. Впереди пахло духами, дальше к ароматам примешивался запах пота, сзади пахло потом и дегтем от смазных сапог. Ближе к дверям становилось теснее, — а впереди был простор и для «господ» рядами стулья.
Ученики пошли вереницею прикладываться к кресту. Отец Андрей торопливо и небрежно давал крест и кропил. Мальчики наскоро крестились и отходили с каплями священной воды на вспотевших носах.
Логин пробрался вперед. Баглаев толкнул его в бок пухлым белым кулаком, захихикал и спросил:
— Какова толпучка, а?
— Да, много. Да и жарко. Что ж, всегда так?
— То-то и дело, нет! Нынче собрались, — чуют скандальчик, а то кому тут бывать! Так, чуйки всякие.
— В школе, и вдруг скандал! Что за дребедень!
— Скандал везде может быть, это тебе всякий мальчишка скажет. Молина выпустили?
— Ну выпустили, — так что ж из того?
— Ну вот то-то, чудак! Всякому лестно посмотреть, придет ли он сюда.
— Что ж, он пришел? Баглаев свистнул.
— Прийти-то ему нельзя, друг любезный, — он в отставке числится, да и неловко. Но публика не соображает, — ей все-таки лестно посмотреть скандальчик.
— Да какой скандальчик, говори толком!
— Мотовилов речь скажет на злобу дня.
— А ты откуда знаешь?
— Я не знаю, я, брат, предвижу. На то я и городской голова: свое стадо знаю даже до тонкости. Я, брат, всю подноготную знаю. Нет, брат, ты у меня спроси, кто что сегодня обедает, так я тебе и то скажу!
Прикладывание к кресту кончилось, отец Андрей снял рясу. Публика усаживалась. Мотовилов занял среднее место за столом, по обе стороны сели Крикунов и отец Андрей.
— Пожалуйста, займите ваше место, — сказал Мотовилов Шестову снисходительно и важно.
Шестов досадливо покраснел и уселся на стул рядом с Крикуновым. Думал о Мотовилове:
«Нахал! Распоряжается, как у себя дома».
Публика волновалась, видимо, ждала чего-то, — теперь Логин ясно видел это по общей озабоченности и радостной возбужденности лиц. Особы постарше делали равнодушные лица; изредка значительно усмехались, переглядывались. Помоложе да понаивнее широко открывали глаза и жадно смотрели туда, в сторону стола под красным сукном, где величественно и грузно возвышался Мотовилов с выражением мудрости и добродетели на лице, морщился и корчился Крикунов, солидно посиживал и поглядывал отец Андрей и сгорал от смущения оглядываемый всеми Шестов. Вначале шло неинтересное. Ученики пропели громко и нестройно гимн святым Кириллу и Мефодию, Крикунов прочел обзор училищной деятельности, потом ученики снова прогорланили две развеселые народные песни, потом отец Андрей прочел список учеников, выдержавших и невыдержавших экзамены. Ученики, награжденные книгами и похвальными листами, подходили к столу и получали свое из рук Мотовилова, а он говорил им благосклонные слова. Потом ученики еще раз запели. Было скучно, — публика томилась от нетерпения и духоты.
Наконец поднялся Мотовилов. Струя оживления пробежала в зале, — и вдруг настала тишина, да такая жадная, трепетная тишина, что нервным людям даже сделалось жутко. Мотовилов говорил:
— Поздравляю вас, дети, с окончанием вашего годичного труда. При этом не могу не высказать вам моего наблюдения: я замечаю на ваших лицах отпечаток грусти. Не стану расспрашивать вас о причинах этой грусти, так как она касается отчасти и нас самих. Мы не видим в своей среде вашего учителя и нашего сотоварища, Алексея Иваныча Молина. Я не имею права вдаваться в обсуждение причин, по которым мы его здесь не видим. Но общественное мнение громко говорит об его невиновности, — и мы уверены, что закон и общественная совесть снимут с него пятно, возводимое обвинением. Мы можем надеяться, что снова увидим Алексея Иваныча в своей среде таким же, каким он был и прежде, полезным деятелем. Прощайте, дети! Идите по домам!
Все зашевелились. Задвигались стулья. Ученики расходились со своими родителями. Гости шумно заговорили. Какая-то барышня спрашивала:
— Только-то и было?
Многие были разочарованы-ждали большего. Казначей говорил:
— Да, это не того, — перцу мало. Надо было этого Шестова хорошенько пробрать.
Исправник заступился за Мотовилова:
— Нет, братцы, он все-таки молодец, енондершиш, за словом в карман не полезет.
— И гладко стружит, и стружки кудрявы, — сказал Дубицкий.
Крикунов был вполне доволен: глазки его весело горели, и он злорадно посматривал на Шестова. Мотовилова окружили: поздравляли, горячо восхваляли речь. Он сиял и самодовольно говорил:
— Я, господа, на правду черт. Я нараспашку, говорю по-русски, режу правду-матку.
Приглашал оставаться на завтрак. Для завтрака очищали место в этой же зале: несколько учеников относили стулья в сторону, сторожа волокли столы, составляли их вместе, покрывали скатертями. Когда лишний народ вывалился, стало свежее и прохладнее. С улицы доносились веселые детские крики, птичий писк и струи теплого воздуха.
— Вы останетесь? — спросил Шестов у Логина.
— Не имею охоты, — улетучусь незаметно.
— Ну и я с вами уйду.
Но не удалось уйти незамеченными: Крикунов бегал по училищу в хлопотах и попыхах и наткнулся на них, когда они разыскивали пальто-
— Василий Маркович! Егор Платоныч! Голубчики, куда же вы?
— Извините, Галактион Васильевич, не могу, — решительно сказал Логин.
— Помилуйте, да как же можно! Обидеть нас хотите. Да вы посидите хоть немножко.
— Душой бы рад, да некогда, не могу! Уж простите.
— Да нет, я вас не пущу. А вы, Егор Платоныч, да вам-то уж и совсем нельзя: ведь вы здесь свой, — как же это можно!
Шестов сконфузился и покраснел.
— Нет уж, я уж не могу, извините, — лепетал он и теребил пальто.
— Ну полно, полно, снимайте пальто! — все решительнее говорил Крикунов.
Шестов уже было повернулся к вешалке. Бросал умоляющие взгляды на Логина.
— Мое почтение, Галактион Васильевич, — решительно сказал Логин и пожал руку Крику нова. — Пойдемте, Егор Платоныч, — сказал он Шестову тем же решительным голосом, взял его под руку и быстро пошел к выходу.
Шестов обрадованно вздохнул. А Крикунов канючил им вдогонку:
— Ну как же это можно! Эх, господа, что ж вы делаете!
Шестов весело смеялся: чувствовал себя в безопасности.
Логин говорил, когда вышли на улицу:
— Не будь меня, пришлось бы вам провести несколько часов в осином гнезде!
— Да, что поделаешь, такой уж у меня характер, не могу отказываться.
— А вы и не отказывайтесь, если не можете; вы только делайте по-своему.
— Да, — жалобно протянул Шестов, — не очень-то это просто.
— Что там не очень! Вы меньше думайте о том, что о вас думают, да как на вас смотрят, а сами внимательнее посматривайте да послушивайте. Вот, хотите, я вам речь Мотовилова на память повторю?
Логин повторил речь от слова до слова. Шестов сказал:
— У вас отличная память!
— Просто развита привычка останавливать внимание на длинных предметах, а остальное на это время выкидывать из головы, чтоб не развлекаться. Да вы никак трусить начинаете?
— Да нет, я ничего.
— Ах, юноша, давно пора выбрать: или полная покорность, или полная независимость, — конечно, в пределах возможного: или мокрая курица, или человек, как надо быть. Ведь вокруг вас все такая дрянь!
В зале училища стол украсился винами и водкою. Принесли пирог с курии ею. Гости уселись за стол. Рюмки быстро опрокидывали свое содержимое в непромокаемые гортани. В соседней комнате хор учеников отхватывал народные песни.
Мотовилов медленно обвел стол глазами и спросил:
— А где же молодой учитель, господин Шестов?
— Ушел, не пожелал разделить нашей трапезы, — смиренно ответил Крикунов.
— Вот как!
— Да-с, и господин Логин тоже не пожелали остаться, — докладывал Крикунов, — они-то, собственно, и изволили увлечь нашего сослуживца.
— А что, господа, — говорил отец Андрей, — вот сейчас Алексей Степаныч изволил выразить надежду на то, что мы снова увидим в нашей среде Алексея Иваныча. Когда еще его формально оправдают, а я думаю, ему горько сидеть теперь дома, когда его друзья собрались в этих стенах, где он, так сказать, был сеятелем добра. Так не утешить ли нам его, а?
— Да, да, пригласить сюда, — поддержал Мотовилов. — Я думаю, это будет справедливо: если он не мог участвовать в официальной части, то мы все-таки покажем ему еще раз, как мы его любим и ценим. Как, господа?
— Да, да, конечно, отлично! — послышалось со всех сторон.
— Это будет доброе дело, — сказал Моховиков, — наше внутреннее сердце скажет это каждому.
— Так уж вы распорядитесь, Галактион Васильевич, — обратился Мотовилов к Крикунову, — он ведь и недалеко живет, а мы подождем со следующими блюдами.
Крикунов суетливою побежкою устремился к сторожам, послать за Молиным. Общество опять радостно оживилось: ждали Молина, как дети гостинца. Он явился так скоро, как будто ждал приглашения, — Крикунов послал за ним коляску Мотовилова. Молин был одет не без претензий на щегольство. На толстой шее белый галстук с волнистыми краями и с вышивкою; новенький сюртук хомутом; пахло от Молина-кроме водки, — помадою.
Гул приветственных восклицаний. Молин обходил вокруг стола, неуклюже раскланивался, пожимал руки и не без приятности осклаблял рябое лицо. Мямлил:
— Утешили! Сидел один и скучал. Признаться откровенно, — хоть и стыдно, — всплакнул даже.
— Ах, бедняжка! — восклицали дамы.
— Стыжусь сам, знаю, что раскис, да что делать с нервами? Расшатался совсем, — сижу и плачу. Вдруг зовут! Воскрес и лечу! И вот опять с друзьями!
— С друзьями, Лешка-шельма, с друзьями! — закричал Свежунов и обнял Молина, — ничего, не унывай, действуй в том же направлении!
— Поздравляю, енондершиш, — говорил исправник, — вас любят в обществе, — это умилительно!
Всякий старался сказать Молину что-нибудь утешительное, приятное. Его посадили к дамам, кормили пирогом, подливали то водки, то вина. А мальчишки задували себе развеселые песни. В антрактах пили чай, ели сладкие булки, — все от щедрот Мотовилова.
Раздался стук ножа по стакану. Кто-то крикнул:
— Т-с! Алексей Иваныч хочет говорить! Все замолчали. Молин поднялся и начал раскачиваться в ту сторону, где Мотовилов. Заговорил:
— Алексей Степаныч! Вы для меня сделали, прямо скажу, благодеяние. Ну, я человек не хитрый, красно говорить не умею, — что чувствую, прямо, по-мужицки, по-простецки… Да что тут говорить! Эх, прямо сказать: спасли! Дай вам Бог! На многая лета! За здоровье Алексея Степаныча, — ура!
Все закричали, повскакали с мест чокаться. Мотовилов и Молин обнимались, целовались.
После завтрака вытащили фисгармонику, под звуки которой распевали ученики, и пустились танцевать, — шумно, с хохотом, шалостями, вознёю: кавалеры кривлялись и неровно подергивали дам, дамы взвизгивали. Две бойкие барыньки овладели застенчивым юношею, сельским учителем. Он не умел танцевать; ему дали даму, сказали, что танцуют кадриль, и стали перепихивать его из рук в руки. Юноша горел от смущения и неловко топтался. Было весело и пьяным и трезвым.
В антрактах между танцами мальчуганы продолжали крикливый концерт. Им любопытно было посмотреть на веселые танцы: они не скучали и с удовольствием глотали пыль, летевшую в их наивно открытые ртишки. Их щеки горели, глаза смеялись. Их регент, дьякон, тоже подвыпил. Пришел в благодушное настроение и не теребил певчих. Во время пения и во время танцев одинаково бестолково махал руками и добродушно покрикивал:
— Ах, мать твоя курица! Но, но, миленькие, валяй напропалую! Во что матушка не хлыстнет!
Пожарский и Гуторович ходили обнявшись и напевали легкомысленные песенки.
Крикунов тоже раскис, без устали молол жиденьким, гаденьким голосенком сальные анекдотцы и замазывал их рыхлым смешком. Оказалось, что запас этой дряни у него велик. Память у него была хороша, особенно на мелочи и пустяки.
Молин, опьянелый от водки и от избытка чувств, подходил к певцам, целовался с ними, мямлил трогательные слова. При этом детские лица делались испуганными, каменели. Кому приходилось целоваться, открывали глаза, вытягивали губы, принимали глупый, оторопелый вид; потом обдергивали блузы, виновато озирались, смущенно крутили пальцы, а носы их против воли морщились от противно-перегорелого запаха водки и от того особого тепловато-аптечного аромата, которым был пропитан Молин, как все эти мужчины, которые, подобно ему, вечно возятся с лекарствами против секретных болезней.
От мальчиков Молин переходил к девицам и непослушным языком говорил неповоротливые любезности. Валя вздумала пококетничать. Это разлакомило и разнежило Молина— Охватил ее талью потною рукою. Она с громким хохотом отстранилась. Молин вдруг запустил широкую лапу за лиф Валяна платья. Лиф затрещал. Валя неестественно громко взвизгнула. Ее голос покрыл все звуки шумного веселья. Убежала в другие комнаты чиниться. Молин было за нею. Удержали.
Молин еще долго путешествовал из комнаты в комнату. Наконец ослабел, рухнул в зале на пол и мгновенно заснул. Гомзин говорил сторожу, тоже сильно пьяному:
— Послушай, Михей, ты ему подушку достань.
— Нет у мена теперь подушки, — отвечал Михей.
— Ну вот! Ты сходи к Галактиону Васильевичу и спроси, — убеждал Гомзин.
— Какая теперь подушка! — резонно говорил Михей. — Разве можно им теперь подушку подложить? Голова у них теперь тяжелая! Разве можно их теперь беспокоить? Бог с ними, пусть выспятся.
— Так нельзя, ты говоришь? — спросил Гомзин.
— Известно, нельзя. Сами изволите знать, — человек тяжелый, как им теперь подушку? Да помилуйте, да так им много лучше, потому в прохладе.
Мальчишки затянули: «На заре ты ее не буди». Кто-то догадался наконец прогнать их по домам.
Глава тридцать третья
Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил Митя. Молин спросил:
— Дома Шестов?
Мальчик опасливо посмотрел и ответил:
— Нет его. Мама дома.
Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню. Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался. Хрипло сказал:
— Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое кресло. Спокойно ответила:
— Напрасно беспокоитесь, — мы могли бы и подождать: может быть, вам теперь нужны деньги.
Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой блузе, босиком.
— Ну, уж это не ваше дело, — сказал Молин, — принес, так берите.
— Как угодно,
— Да вы мне расписку дайте.
— Митя! — позвала Александра Гавриловна. — Принеси чернильницу и бумагу.
— Сейчас, — откликнулся Митя и скрылся.
— А то скажете, что не получали.
— Это уж вы напрасно.
— Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми! — запальчиво закричал Молин.
Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола. Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не заметила. Александра Гавриловна спросила:
— Потрудитесь сказать, что я должна написать. Молин диктовал, злобно ухмыляясь:
— Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея Молина.
Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела на Молина.
— Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.
— Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше писать.
Молин настаивал и возвышал голос:
— Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.
— Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и подпись. Вот и все.
Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и потянулся в кресле.
— Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!
Александра Гавриловна вздохнула и сказала:
— Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.
— Вы мне не все вещи отдали.
— Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу Андрею, и сами не пришли, — ну Егорушка все вещи к нему и отправил.
— Одной колоды карт нет, — угрюмо настаивал Молин.
— Уж это вы спросите у Егора, — я не знаю.
— Прикарманили. Да вы у меня, может быть, и еще что-нибудь слимонили, из ношеного, для сынка вашего, оборвыша.
— Вы забываетесь, Алексей Иваныч. Вы пришли, когда я одна…
— Ты не одна, мама, — сказал Митя.
Смотрел на Молина, и на лице его была гримаса отвращения и досады. Мать положила руку ему на плечо. Сказала:
— Ох уж ты!
Молин злобно засмеялся.
— Да я и денег передал что-то уж очень много. Сомневаюсь я, — что-то уж очень начетисто. Обакулили меня.
Молин еще больше развалился в кресле и положил ноги на диван.
— Да что вы, батюшка, — укоризненно сказала Александра Гавриловна, — белены объелись? Опомнитесь, постыдитесь!
— Грабители! Черти проклятые! — бурчал Молин. Митя задрожал в руках матери. Рванулся вперед. Крикнул звонко:
— Как вы смеете так себя вести! Уберите ноги с дивана! Сейчас уберите и уходите вон— Вы нарочно пришли, когда Егора дома нет, чтоб здесь накуражиться. Уходите, или я вас в окно выброшу.
Молин встал и глядел на мальчика злобно и трусливо. Александра Гавриловна тянула Митю за плечи назад и шепотом унимала его. Митя отбивался.
— Оставь, мама, он-трус, он только куражится. Он не посмеет драться.
Молин сделал плаксивую гримаску, подставил Мите лицо и жалобно сказал:
— Ну что ж, ругайте меня, бейте, плюйте мне в лицо, я ведь каторжник, меня можно.
— А не хотите уходить, — говорил Митя, — я пошлю за Егором, вы с ним и объясняйтесь, а маме не смейте дерзостей делать. Ждите, коли хотите, и сидите смирно.
— Да, как же, я буду Егора Платоныча ждать, а вы бранить будете, еще в угол поставите! Нет, черт с вами, уж я лучше уйду. Прощайте, благодарю за ласку.
Молин круто повернулся и пошел к выходу. В дверях он зацепил локтем за косяк, — руки он держал растопыренными из чувства собственного достоинства. С треском вывалился из комнаты, повозился в передней, ощупал выходную дверь, громко захлопнул ее за собою и тяжко загрохотал сапогами по лестнице. Со двора в открытые окна доносились его громкие ругательства и чертыханья.
— Ах ты, аника-воин! — говорила Мите мать. — Вот подожди, нажалуется он Мотовилову-достанется тебе на орехи.
— Как же это?
— А так: позовут тебя в гимназию, высекут так, что до новых веников не забудешь, да и выгонят.
— Ну, этого не могут сделать.
— Не могут? А кто им запретит? Очень просто, возьмут да и попарят сухим веником.
— Ах, мама, какие ты говоришь… Этого и в правилах нет.
— Они в правила смотреть не станут, а посмотрят тебе под рубашку, да и начнут блох выколачивать. Вот ты и будешь знать, как звать кузькину мать. Знаешь: с сильным не борись, с богатым не судись.
На другое утро к Шестову явились Гомзин и Оглоблин. Торжественный вид и помятые лица: пьянствовали всю ночь. Хриплыми с перепою голосами осведомились, дома ли Шестов. Шестов услышал их, вышел в переднюю. Обменялись торопливыми рукопожатиями. Гомзин, сердито сверкая зубами, сказал:
— Мы к вам по делу.
Оглоблин молча покачивался жирным телом на коротеньких ногах. Шестов пригласил их в кабинет. Гомзин и Оглоблин уселись, помолчали, потом взглянули один на другого, оба разом сказали:
— Мы…
И остановились и опять переглянулись. Шестов сидел против них с опущенными глазами, то раскрывая, то закрывая перочинный нож о четырех лезвиях, в белой костяной оправе.
Наконец Гомзин сказал:
— Мы пришли от Алексея Иваныча.
— Послушайте-ка, — вдруг заговорил Оглоблин, — дайте-ка нам по рюмочке пользительной дури. Гомзин строго взглянул на него. Шестов встал.
— И если б можно, — продолжал умильным голосом Оглоблин, — чего-нибудь кисленького: соленого огурчика, бруснички,
— Да, именно, бруснички, — оживился вдруг Гомзин, и белые зубы его весело улыбнулись, — голова что-то побаливает.
— Знаете, начокались, — пояснил Оглоблин. Шестов постарался придать себе полезный вид и отправиться за водкою. Когда он вышел, Гомзин сказал вполголоса:
— Пить у него не следовало бы: всячески говоря, он — подлец.
Оглоблин лукаво усмехнулся и сказал:
— Да что ж, голубчик, по мне, пожалуй, хоть и не пить. Ну его к черту, в самом деле!
— Ну теперь уже, раз что просили, надо по рюмке… Шестов вернулся, сел на свое место. Сказал:
— Сейчас принесут.
— Нас прислал Алексей Иваныч, — объявил Гомзин. — Вы писали ему вчера письмо.
Шестов вдруг вспыхнул и заволновался. Сказал:
— Да, писал и почти жалею об этом.
— Так и передать прикажете? — насмешливо спросил Оглоблин.
— Нет, это я собственно для вас, а что касается письма…
В передней хлопнула наружная дверь, зашлепали босые ноги, от сильного удара локтем отворилась дверь комнаты, — и вошла Даша, растрепанная девушка с глупым лицом, в грязном ситцевом платье. В одной руке у нее была бутылка водки, в другой она держала подносик, жестяной, покоробленный, с расколупанною на нем картинкою. На подносике стояли тарелочка с селедкою и тарелочка с моченою брусникою с яблоками. Все это установила она на зеленом сукне письменного стола, вылетела из комнаты, вернулась через полминуты с тремя рюмками, двумя ложками и вилками, со стуком поставила все это на стол и скрылась. Шестов и его гости в это время молчали.
— Я вчера писал Алексею Иванычу, — заговорил Шестов, — мне кажется, довольно определенно. Что же намерен он теперь сообщить мне?
— Он очень сердится, — ответил Оглоблин. — Рвет и мечет.
— Да, он весьма раздражен, — подтвердил Гомзин.
— Ну, мне кажется, — сказал Шестов, — сердиться и раздражаться скорее я имею право. Гомзин наставительно стал объяснять:
— Вы должны были иметь в виду, что он теперь так взволнован и огорчен. Вполне естественно, что он сказал что-нибудь резкое. Но он положительно говорил нам, что не сказал ничего оскорбительного.
— Решительно ничего оскорбительного, — подхватил Оглоблин. — Однако, не выпить ли хлебной слезы?
— Налейте, — отрывисто сказал Гомзин и спросил Шестова: — Мы не понимаем, чем же вы недовольны?
Оглоблин налил все три рюмки, взял одну, стукнул ею по краям двух других, потом крикнул:
— Сторонись, душа, оболью!
И выпил. Широкою ладонью обтер губы, зацепил на ложечку брусники и сказал:
— Ну, господа, что ж вы? Не отставайте. Гомзин выпил, сделал такое лицо, как будто проглотил гадость, и пробурчал:
— Этакий сиволдай!
Он потянулся за брусникою.
— Вы не понимаете? — сказал Шестов. — Он в моей квартире вел себя безобразно. Я ему это и написал.
— Нет, позвольте, — сердито возразил Гомзин, — вы должны сказать, чем вы оскорбились. Иначе, помилуйте, что же это будет?
— Да, конечно, — сказал Оглоблин, — нам надо знать, мы все-таки по поручению… ну, и все такое. А то что ж пороть горячку из-за пустяков.
— Да вы какое именно поручение имеете? — досадливо спросил Шестов.
— Да вот, — объяснил Гомзин, — Алексей Иваныч очень раздражен и желает получить от вас объяснение письма.
— Какое ж ему объяснение? Ведь он оскорбил, а не я.
— Да что тут валандаться! — решительно сказал Оглоблин. — Вы на дуэль вызываете?
«А что, — подумал Шестов, — желаю ли я с ним драться, с этим?.. Фи, гадость какая!»
Брезгливо поморщился и ответил:
— Это, кажется, понятно. Уж это от него зависит принять вызов, или извиниться, или еще что выбрать.
— В таком случае, — сказал Гомзин, — нам необходимо знать, что именно вы считаете оскорбительным.
Шестов опустил глаза. Стало совестно рассказывать о вчерашней грубой сцене. Сказал:
— Я просил Василия Марковича Логина принять на себя в этом деле переговоры, — прошу вас к нему обратиться.
Гомзин и Оглоблин переглянулись.
— Ну, этого мы не можем сделать, — сказал Гомзин, — мы еще не получили полномочий.
— Зачем же вы пришли? — спросил Шестов. Взволнованно заходил по комнате.
— Да нам, собственно, надо знать, в чем именно… Шестов говорил бешено-тихим голосом.
— В том именно, что он вчера пришел, когда меня не было, сел на кресло, положил ноги на диван и говорил оскорбительные слова моей тетке. Понятно?
— Позвольте, — сказал Оглоблин, — что ж такое? Ну, он вчера выпил лишнее, ну что ж из того.
— Надеюсь, однако, что вы теперь имеете что сказать Алексею Иванычу, а о прочем обратитесь к Василию Марковичу.
— Хорошо, мы это передадим, — говорил Гомзин, — но еще раз говорю, что Алексей Иваныч раздражен. Впрочем, я уверен, что теперь он снабдит нас достаточными полномочиями. Поэтому я посоветовал бы вам поспешить окончить это дело. Алексей Иваныч шутить не любит. Так вот, мы предлагаем вам взять письмо назад.
— Господа, я просил бы вас прекратить: ведь уж все сказано.
— В таком случае имею честь… Гомзин церемонно раскланялся.
— Имею честь… — также церемонно повторил Оглоблин и вдруг прибавил: — А вы вашей рюмки так и не выпили? Распоясной-то? Вы, может быть, по утрам не употребляете этого крякуна? Я ведь также, но…
— Константин Степаныч! — строго позвал Гомзин.
Он стоял уже в дверях.
— Сейчас, сейчас. Но, видите ли, опохмелиться. Так уж я вашу хлобысну.
— Ну, однако, это черт знает что, — проворчал Гомзин. — Послушайте, Константин Степаныч! Оглоблин придержал рюмку у рта.
— Ась? — откликнулся он.
— Ну чего же один лакаешь, свинья! — энергично выругался Гомзин. — Налей и мне за компанию.
— Это дело, — похвалил Оглоблин.
Он налил Гомзину и поучительно сказал:
— Нет питья лучше воды, как перегонишь ее на хлебе.
Друзья выпили и закусывали. Шестов угрюмо смотрел на них.
— Хорошая брусника! — похвалил Оглоблин.
— Эге! — отозвался Гомзин. Оглоблин опять обратился к Шестову:
— Право, оставили бы, голубчик. Эх, чего там задираться! Возьмите назад письмецо, — вот мы его с собой приволокли. Ась, возьмете?
Оглоблин ласково всовывал в руки Шестова письмо, которое вынул из кармана. Шестов молча отстранился.
— Ну как знаете. А только он очень сердится. Распрощались, ушли.
В тот же день к вечеру Вкусов посетил Логина и объявил ему, что дуэли не допустит.
Глава тридцать четвёртая
Нета стояла на одном конце качельной доски, Андозерский на другом. Качались. В этом неудобном положении Андозерский успел объясниться в любви — и получил отрицательный ответ.
— Остановите качели, — сказала Нета.
— Я люблю вас, — повторил Андозерский.
Он стал поддавать слабее, но не останавливался.
— Жалею вас, — насмешливо сказала Нета. Держась за веревки и качаясь, они перекидывались отрывочными восклицаниями.
— Все бы отдал, — страстно восклицал он.
— Пустите! — гневно крикнула Нета.
— Добьюсь любви.
— Довольно!
— Любовь-великая сила.
— Пустите!
— Вы будете моею.
Нета вдруг сильно взмахнула качели. Она и Андозерский стояли с раскрасневшимися щеками и горящими глазами и все сильнее подбрасывали ногами доску, словно состязались в дерзании.
— Ты будешь моею!
— Никогда!
Замолчали. Качель взлетела так высоко, как только позволяли веревочные подвесы. Большие зубцы гипюрового воротника развевались и били Нету по лицу. Вдруг Андозерский заметил, что Нета сильно побледнела; ее глаза загорелись; вся она подвинулась к одному краю доски и как-то странно перебирала руками.
«Спрыгнет!» — догадался Андозерский.
Сильным напряжением задержал взмахи качелей. Нета сделала движение, но прежде, чем успела приготовиться к прыжку, уже Андозерский стоял на земле и удерживал доску. Нета сделала шаг к середине доски. Андозерский схватил ее за талью, снял с доски и поставил на землю. Нета тяжело дышала. Повторила:
— Никогда!
— Увидите! — ответил он.
Она отвернулась, хотела уйти. Он опять схватил ее. Губы его почти касались ее щеки. Но она вывернулась и убежала.
«А, эта не уйдет!» — подумал Андозерский.
Отправился в дом и отыскал хозяина. Их беседа в кабинете Мотовилова была недолга. Потом Мотовилов пришел с Марьею Антоновною.
Когда Андозерский уходил, у него был вид победителя.
— Садись и слушай, — сказал Мотовилов Нете, когда она вошла в кабинет.
— И благодари отца, — прибавила Марья Антоновна.
Нета села на рогатом стуле, зацепилась пышным бантом кушака и стала освобождать его. Не любила этой комнаты с неуютною мебелью.
«Сидел бы сам!» — думала про отца.
А Мотовилов очень удобно развалился на низеньком диване. Рядом важно торчала его коротенькая жена.
— Так вот, мать моя, — сказал Мотовилов дочери, — тебе счастье, — в генеральши метишь.
— Не имею ни малейшего желания, — капризно ответила Нета.
— Я имею сообщить тебе приятную для нас, твоих родителей, новость: Андозерский просит у нас твоей руки.
— Совершенно напрасно хлопочет! — решительно сказала Нета.
Мотовилов строго посмотрел на нее, а Марья Антоновна сказала наставительно:
— Не капризничай, Нета, — он прекрасный молодой человек.
— И на такой хорошей дороге, — подхватил Мотовилов.
— Да я уж люблю другого, — сказала Нета.
— Вздор, мать моя! Выкинь дурь из головы: за Пожарским тебе не бывать!
— А за Андозерского я не пойду!
— Слушай, Нета, — внушительно сказал Мотовилов, — я тебе серьезно советую, — подумай!
— Подумай, Нета, — сказала Марья Антоновна.
— А иначе тебе худо будет. Я из тебя дурь выбью, не беспокойся. И актеру не поздоровится.
Нету подвергли беспрестанному домашнему шпынянью. Отец призывал ее раза по два на день в кабинет и читал длинные наставления, — должна была стоять и слушать.
— Я устала, — сердито сказала она во время одного такого выговора.
— Ну так стань на колени! — прикрикнул отец.
И ей пришлось еще долго слушать его, стоя на коленях.
Мать пилила понемножку, но почаще. Юлия Степановна подпускала шпильки. Видеться с Пожарским Нете не удавалось, но сумела-таки переслать ему записку.
Дня через два Пожарский явился утром и попросил доложить Алексею Степановичу. Горничная, молоденькая, смазливая девушка, вся красная и крупная, рыжеволосая, краснолицая, в красной кофточке и белом переднике, с красными большими руками и с красными ногами, принесла ответ: не могут принять. Пожарский сказал:
— Скажи Алексею Степановичу, что по важному для него делу.
Горничная пошла неохотно. Пожарский вынул из кармана визитную карточку и карандашом написал:
«Дело у меня несложно, не хотите выслушать, так я словесно передам через кого-нибудь, — только, может быть, вы пожелаете избегнуть огласки; дело щекотливое, и огласка ваши же планы расстроит.»
Горничная вернулась и сказала ухмыляясь, словно радуясь чему-то:
— Извиняются. Никак не могут.
— Ну так передай вот это.
Через минуту горничная опять вышла к Пожарскому. Красное лицо ее досадливо хмурилось. Она сказала:
— Просят пожаловать.
— Давно бы так, — проворчал Пожарский. Мотовилов ждал в кабинете. Тщательно припер дверь. Спросил сухо:
— Чему обязан?
— Многоуважаемый Алексей Степанович! — торжественно сказал Пожарский. — Имею честь просить у вас руки вашей дочери, Анны Алексеевны.
— Вы только за этим явились?
— А его от ответа зависит.
— Ответ вам известен, — резко сказал Мотовилов. Пожарский нахально улыбался. Сказал:
— С тех пор обстоятельства изменились, и потому я беру смелость…
— Ваши обстоятельства?
— Нет, не мои лично.
— Я уже говорил вам, — начал было Мотовилов. Пожарский развязно перебил его:
— Поверьте, Алексей Степаныч, будет лучше, если вы согласитесь.
— Одним словом, это окончательно.
— В таком случае я должен вам сказать, — хотя и с прискорбием, — что, прося теперь руки вашей дочери, я только исполняю долг честного человека.
— Что? — крикнул Мотовилов. Побагровел.
— Увы! — вздохнул Пожарский, — «в ошибках юность не вольна!» Это и есть обстоятельство…
— Это — ложь! Гнусная ложь!
— Могу доказать…
После нескольких минут бурного разговора Пожарский очутился на улице. Растерянно думал:
«Досадно! Кремень человек! Не ждал я того, — только напрасно поклеп взвел на мою Джульетту. Как бы ей перечесу не задали!»
Посетил Андозерского, и также неудачно. Андозерский поверил, но сделал вид, что не верит. Видно было, что не отступится.
Нете поклеп Пожарского обошелся дорого. Отец призвал ее. Бешено раскричался. Нета ничего не понимала и не могла оправдываться. Ее ответы казались отцу признаниями. Свирепел все более. Его крики наполняли весь дом. Надавал Нете пощечин. Нета горько рыдала. Наконец Мотовилов устал. Вспомнил, что надо рассказать жене. Выпил воды. Прошелся по кабинету. Сказал:
— Ты, матушка, в могилу меня уложишь. Но ты еще у меня в руках. Иди к себе и жди березовой каши.
Нета ушла. Мотовилов и Марья Антоновна долго разговаривали. Потом Марья Антоновна пошла к дочери.
Нета сидела одна. Неутешно плакала. Не сомневалась, что отец исполнит угрозу. Но все не могла понять, что случилось. Мать долго сидела с нею.
Наконец Нета сказала:
— Он-негодяй! Ее глаза засверкали.
Марья Антоновна пошла утешить мужа. Мотовилов сказал:
— Ну и слава Богу! Я очень рад. А все-таки Нета виновата, и уж как ты хочешь, а я ее накажу. Уж очень она норовитая. Выбрала, кого любить, нечего сказать.
Нету опять позвали к отцу.
К вечеру в городе уже звонили, что Нету высекли. Молин был в восторге. Радостно рассказывал друзьям. Сочинял глупые и пошлые подробности. Веселились, — Гомзин стучал великолепными зубами. Биншток хихикал.
Глава тридцать пятая
Каждое утро Логин просыпался мрачный, хмурый. В стенах его квартиры было знойно. Румяный, рыжеволосый мальчуган, который привиделся в то несчастное утро, сделался так телесен, что начал отбрасывать тень, когда стоял в лучах солнца. Но стоило подумать об Анне, — и мальчуган исчезал, словно его не было.
Припомнились дела последних дней, свои и чужие. Жестокий яд злой клеветы все больнее жег сердце. И уже Логин знал, от кого идет клевета. И дела чужие, — негодование, презрение кипели над воспоминаниями о них.
Со всеми злыми думами и воспоминаниями связывался один ненавистный образ — Мотовилова. Злоба к Мотовилову подымалась, как дьявольское оде ржание, и мстительное чувство яростно боролось с внушениями рассудка. Напрасно припоминал заветы прощения. Напрасно приводил себе на память Аннины ясные глаза. Негодование владычествовало над памятью, и Анна припоминалась негодующая, и слышались ее страстные слова:
— Вот человек, который не имеет права жить!
Жажда мщения томила, как жажда, томящая в пустынях. Тяжело было думать, что Мотовилов, это ходячее оскорбление, этот воплощенный грех, еще живет, и дышит одним воздухом с Анною, и отравляет этот воздух гнилыми речами. Иногда Логин представлял себе, что Мотовилов обидит или оскорбит Анну, — и острая боль пронизывала его.
«Но и я не такой ли, как Мотовилов?» — спрашивал он себя и строго судил свое отягощенное пороком прошлое.
«Надо отделаться от ненавистного прошлого, убить его! Остаться жить с одною чистою половиною души. Эта жизнь невозможна. Исход, какой бы то ни было. Хотя бы мучительный, как пытка или казнь».
Чем больше думал об этом Логин, тем сильнее в нем бушевала злоба, страшная ему самому, дикая, зверская, — и тем невыносимее было это состояние, тем повелительнее требование исхода. Это будет, быть может, что-нибудь жестокое, — Логин не знал, что именно, даже не думал об этом и боялся думать, — но чувствовал все сильнее необходимость исхода.
Порою воспоминание доверчивых Анниных глаз навевало успокоение, — и в душе был праздник и рай. Но быстро пролетали светлые минуты, — приходил другой человек, мстительный, злобный, и горько жаловался на свои обиды.
И после каждого светлого промежутка все ненавистнее становился Логину этот его другой человек, все тягостнее была его злоба. Необходимо было покончить с этим, отделаться от печальной необходимости быть двойным.
Видя его мрачную задумчивость, Леня иногда говорил:
— Пора бы вам сходить к Ермолиным. Книжки-то вы, поди-ка, все прочли, так перечитать и потом успеете.
Логин улыбался и отвечал:
— Твое ли это дело, Ленька?
— Отчего же не мое? — отвечал Леня,
Логин шел к Ермолиным. Думал дорогою, под надоедливое стрекотание кузнечиков, что надо поговорить с Анною и сказать ей, что он не стоит ее, сказать ей, чтоб она его забыла. Если не заставал ее дома, шел искать ее в поле, в деревне, на мызе, хоть и знал, что найдет ее за делом и, может быть, помешает.
Но едва завидит ее издали, — и забываются мрачные мысли. Другим человеком подходил к ней, — пробуждался доверчивый, кроткий Авель, а угрюмый Каин прятался в тайниках души. Но чуткая Анна различала холодное дыхание Каина в безмятежно-нежных речах Логина и тосковала. Она томилась мыслью: как растаять лед? как умертвить Каина? как восстановить в смятенной душе Логина немеркнущий свет святыни? Надо ли принести жертву?
И она решилась принести жертву, а горькие сомнения не оставляли ее: полезна ли будет жертва? не разнуздает ли она зверя?
Говорили они о многом, о своей будущей жизни, о городских делах, В городе разгорелась холера. Народ глухо волновался. Все раздражало невежественных людей: санитарные заботы — и яркая звезда, холерный барак-и освобождение Молина, клеветы на Логина-и толки о земских начальниках. Усилилось пьянство, в трактирах и на улицах происходили драки. Из людей зажиточных иные стали выбираться из города; боялись холеры, боялись и беспорядков.
Анна пришла вечером к отцу, опустилась перед ним на колени и доверчиво прижалась к нему. В лучах зари лицо ее рдело, и лежало на нем неопределенное, вечернее выражение, счастливая грусть. Ее волосы были распущены, ноги не обуты, и белое платье, простое, как туника, ложилось широкими складками. Сладкий запах черемухи вливался в открытые окна.
— Так-то, мой друг, решила ты свою судьбу, — тихо сказал Ермолин.
— Да. И жутко сначала. Точно купаешься о полночь, и не видно берега.
— Не утонуть бы вам обоим. Щеки у Анны вспыхнули.
— Не беда! У него нет устоев, он может погибнуть без пользы и без славы. Но в нем и великие возможности. Мы с ним всхожие.
— А будешь ли ты с ним счастлива? Анна кротко улыбалась и смотрела снизу в глаза отцу. Сказала:
— Будет горе, — так мы и с горем проживем. Ты приучил меня не бояться того, чего боятся слабые.
— Горе жизни, милая, пострашнее, чем босою по снегу походить или от боли под розгами пореветь.
— Поборемся, — тихо отвечала Анна. Нежно улыбалась, а из глаз ее медленно падали крупные слезы.
Поздно вечером у Логина в кабинете сидел Баглаев. Перед ними стояла батарея бутылок, пустых, полных, недопитых. Баглаев боялся холеры и потому усиленно пьянствовал. Настроение Логина было под стать попойке. Было что-то фантастическое в том, что маячило перед глазами Логина. Небольшая комната казалась облитою красным заревом. Раскрасневшееся Юшкино лицо смотрело пьяно и бессмысленно. Логин чувствовал, как мучительно бьется кровь в висках, как мучительно кружится голова. Юшка лепетал коснеющим языком:
— Ну да, я знаю, что я-свинья! И даже хуже, — просто блоха паскудная, ничтожная тварь. Зато за мной и художеств больших нет: на блохе и блохи маленькие. Пьяница, — и все тут! А ты, — у тебя, брат, совесть нечиста. Ты-гордый и слабый человек! На грош амуниции, на рубль амбиции! Ты все фокусы выкидываешь, ты для фокуса рад человека убить!
— Заврался, любезный! — угрюмо сказал Логин.
— Нет, брат, Юшка не заврался! Юшка Баглаев не дурак! И, может быть, и заврался, но все равно как и не заврался. Ты не любишь никого, тебе все гнусно, ты нас, брат, презираешь. Ну и презирай, черт с тобой, так нам и надо. А я тебя все-таки люблю; ты малый сердечный, хоть иногда у тебя ничего не разберешь. Ну и дербалызнем, брат. А Мотовилов — негодяй, я это ему в глаза скажу.
Он дрожащими руками, но с большим увлечением налил рюмки. Логин уже давно был странно молчалив. Он взял рюмку. Юшка лепетал:
— Стукнемся, брат, и хлобыснем. Выпили. Юшка продолжал:
— Да, я тебя люблю, хоть ты лицемер; ты скрытный, надменный человек. Ты все про себя. Ты всякую свою болячку хочешь сам расковырять и сожрать. Ты-человек фантастичный и озорной. Вася, друг мой, мне тебя жалко! Васюк! Не дворит тебе у нас!
Юшка расплакался и потянулся было целоваться. Но его всклокоченная и потная голова вдруг шатнулась, закинулась назад, завалилась на спинку кресла. Он еще раз всхлипнул, всхрапнул, обрушил голову на стол, на сложенные руки, и заснул. Логин закрыл глаза: под ложечкою сосало, стало жутко и сладко, и он поплыл куда-то, потом полетел в бездну, скорее и скорее, — и все слаще и жутче становилось. Падение окончилось, — и он открыл глаза. Мрачно и безобразно было в комнате.
Логин взял шляпу, спустился вниз и тихонько отворил выходную дверь. В то же время приоткрылась дверь из комнаты, где спал Леня. Леня выглянул в переднюю. Логин посмотрел, но не заметил его.
Шел по улицам, слегка покачивался. Полная луна сладко мучила его. Так пытливо и пристально смотрела, — чего-то ждала, или боялась, или угрожала чем-то? Не мог понять смысла ее бледных, злобно-неподвижных лучей, но смысл в них был, — язвительный, леденящий душу смысл.
В сознании Логин а пробегали несвязные отрывки мыслей и чувств. Неотступно стояли где-то рядом, сразу за порогом сознания, два таинственных гостя. Так бывает, когда знаешь по каким-нибудь приметам, что за дверью стоит кто-то, и когда он не входит. Логин напрасно старался отворить им дверь сознания. Один был чей-то образ; детское лицо, испуганные глаза, еще что-то знакомое, — но не знал, что это. Другой гость, — это было что-то бесформенное и странное, предчувствие или повеление, что-то злобное, мстительное, связанное с глубоко ненавистным образом. Это неопределенное и неотступное давило на грудь, затрудняло дыхание.
Временами казалось, что есть цель и что он знает, куда идет и зачем. Он не замечал дороги, глаза блуждали, и луна пристально смотрела на него. Ее бледные, злые лучи говорили, что это все так, как надо, что все решено и теперь должно быть исполнено.
Посередине моста остановился, оперся о перила и смотрел в воду. Вода тускло блестела. Темные, гладкие струи с тихим ропотом набегали на зыбкие устои. Ужас детского полузабытого кошмара проснулся в душе. Логин стоял в нерешительности. Захотелось вернуться. Поднял к небу тоскливые глаза. Что-то разбитое, и растоптанное, и похороненное в душе рванулось с отчаянным усилием из могилы. Жажда молитвы и покорности жалко затрепетала в сердце. Но в небе, пустынном и тихом, зеленый диск луны висел, мертвый и злобный, и леденил душу мертвыми лучами.
Логин пошел дальше. Безумные угрозы срывались с его языка. Знал, что сбудется сейчас предвещание детского кошмара. Пустыня небес, и мертвая луна с мертвою улыбкою и холодным светом, и редкие, бледные звезды говорили, что кошмар, томивший в детстве, теперь сбывается. Ветер жалобно шумел в ветках ивы, нагнувшейся над рекою, и заунывным воем повторял, что кошмар сбывается. Старые липы мотовиловского сада чутко смотрели поверх забора на дорогу, где шел бледный человек с дико расширенными глазами, человек, кошмар которого теперь сбывается. Окна заблестели под лунными лучами тусклым блеском, злобно радовались тому, что кошмар сбывается.
Калитка сада, через которую барышни ходили купаться, была затворена. Но непрочный запор уступил усилиям. Логин вошел в сад. В саду никого не было. В доме все спали. Только в кабинете Мотовилова светился огонек.
Мимо окон Логин прошел сад поперек и вышел во двор. Остановился в тени сложенной поленницы и соображал, как удобнее проникнуть в дом.
В саду на террасе стукнула дверь. Логик вздрогнул и попятился назад, меж двух поленниц. Споткнулся на что-то, — что-то твердое было под ногами, вроде гладкого полена. Он оттолкнул это вперед и боязливо глядел в сад, стараясь не выдаваться из-за поленниц. Сердце усиленно билось.
По саду шел Мотовилов. Логин сообразил, что он хочет пройти в огород, который был по ту сторону двора. В таком случае Мотовилов должен будет пройти мимо того места, где таился Логин.
Логин посмотрел на предмет, попавшийся под ноги. Топор. Быстро отодвинул его ногою назад, в темное место, быстро поднял, взял в правую руку. А Мотовилов уже входил во двор.
Логин замер в томительном ожидании. Шаги Мотовилова приближались. Вот прошел мимо Логина и не заметил его. Логин тихо выдвинулся из-за поленницы и взмахнул топором. Мотовилов отворил калитку и сделал шаг в огород. В это время тяжелый удар упал на его курчавую голову. Раздался глухой звук и легкий треск.
Мотовилов лежал ничком.
«Умер или без памяти?» — подумал Логин.
Наклонился, — окровавленный затылок был безобразен. Злоба и ненависть овладели Логиным. Опять взмахнул топором, еще, и еще. Хряск раздробляемых костей был противен. Отвратительна была размозженная голова.
«Не встанет», — злобно подумал Логин.
Бросил топор, выпрямился и быстро пошел через двор в сад. Чувствовал удивительное облегчение, почти радость. Мысль о том, что могут увидеть, еще не приходила в голову.
Когда он подошел к садовой калитке, пьяное бормотание раздалось на берегу. Остановился в тени забора и прислушивался.
Спи ряд он шел мимо забора, ругался и бормотал:
— Нет, брат, шалишь, не выпорешь, — руки коротки!
Спиридон увидел открытую калитку и грузно ввалился в сад. Его лицо на минуту остановилось против взоров Логина, — и Логин почувствовал ужас. Лицо свидетеля, — нет, не одно это было ужасно. То было лицо, искаженное непомерною мукою, отчаянием, стыдом, лицо, бледное до синевы, с потерянным взором испуганных глаз, с трепетными губами, — каждая черточка этого лица трепетала страхом, как бы перед неизбытною бедою. Он был не так пьян, как казалось по голосу, но весь, с головы до ног, дрожал мелкою, трусливо-жалкою дрожью.
Взоры Логина обратились к его рукам, и новая волна ужаса потрясла Логина. В дрожащих руках Спиридона виднелся кусок веревки. Он цепко держался за этот кусок. Логин не отдавал себе ясного отчета в том, какая связь между веревкою и появлением Спиридона здесь в эту пору, — но чувствовал, что есть связь, и связь ужасная. Прислонился к забору и смотрел, как Спиридон прилаживал петлю к толстому суку дерева, прямо против террасы.
Где-то далеко раздался веселый, бойкий напев. Он заставил Логина снова затрепетать.
«Бежать! Дальше от этого проклятого места!»
Опять никого не встретил на дороге, и только луна смотрела на него, и ее холодные лучи веяли успокоением.
«Убито злобное прошлое — не воскрешай его! — шептали ему лунные лучи. — Не раскаивайся в том, что сделано. Худо это или хорошо, — ты должен был это сделать.
И что худо, и что хорошо? Зло или благо — смерть злого человека? Кто взвесит? Ты не судья ближнему, но не судья и себе. Покоряйся неизбежному.
Не иди на суд людей с тем, что сделано. Что тебе нравственная сторона возмездия? От них ли примешь ты великий урок жизни? А материальная сторона — неволя, тягости труда, лишения, страдания, позор, — все это случайно выпадает на долю добрых и злых. Кому нужно, чтобы к неизбытному горю и позору людскому прибавить твое горе, твой позор, и горе тех, кто любит тебя?
Пусть тлеют мертвые, думай о живом!»
Быстрыми шагами шел он по улицам, но его лицо было мирно и покойно. Если бы его встретил кто-нибудь, кто узнал бы убийцу! Нес на одежде капли крови, но одежда сгорит завтра, с этою уликою.
А Юшка все еще спал. Логин переоделся, спрятал окровавленную одежду и сел к столу. Представилось вдруг, что не выходил из комнаты и что все был только уродливый сон.
«Но мне этот сон никогда не забудется!» — печально подумал он.
Тоска сжала сердце. И вдруг встал перед ним спасительный образ Анны. За стеною послышалась ему ее тяжелая, уверенная поступь. Логин почувствовал себя сильным и юным. Есть к чему стремиться! Есть то, за что не страшна никакая борьба!
Юшка заговорил что-то впросонках. Логин стукнул бутылкою о стакан. Юшка заворочался и открыл мутные глаза.
— Ну что, Юшка, выспался?
Юшка встрепенулся, вскочил на ноги.
— Сморозил! Я и не думал спать. Ополоумел ты спьяна.
— Ну выпьем спросонок.
— Не хочу и пить по такому дурацкому поводу. Вишь, что выдумал! Чтоб Юшка Баглаев заснул перед водкой! Что ты, опомнись!
— А все же, Юшка, ты всхрапнул. Я успел в это время прогуляться.
— На что ты меня в глаза дурачишь? Ты сам спал.
— Неужели?
— Ей-богу, спал. Храпел во всю ивановскую.
— А мне показалось, что это ты, Юшка, спал.
— Ну вот. Ты еще во сне бредить начал, так я тебе голову водой мочил.
— Вот за это, брат, спасибо.
— То-то, Юшка Баглаев знает, когда что.
Наутро город был взволнован зверским преступлением. Мотовилова нашли убитым на дворе. Голова его была вся изрублена топором. Очевидно, убийца наносил бессмысленные удары бездыханному трупу. А недалеко от жертвы найден был и убийца: на дереве перед террасою висел уже охолоделый Спиридон. На его изорванной рубахе были видны кровавые пятна.
Перед домом Мотовилова теснился народ. Мотив убийства для всех был ясен: месть за то, что его осудили по жалобе покойного Мотовилова.
— Суд Божий! — говорили в толпе. — Бог-то видит. Настроение было строгое, сосредоточенное. Правда, иные буяны покрикивали:
— Так бы и иных прочих!
Но их унимали. Однако, кто повнимательнее всмотрелся бы в лица горожан здесь, в толпе, и в других местах города, когда заходила речь об убийстве, заметил бы в них следы жестоких, кровожадных мыслей. Кровавое событие таинственно волновало народ и словно подстрекало толпу к злому делу.
Глава тридцать шестая
К вечеру Анна сошла по ступеням террасы в сад и неожиданно встретила лицом к лицу Логина. Сердце ее замерло. Логин смотрел на нее воспаленными глазами. Его бледное лицо выражало страдание и злобу. Принужденно улыбнулся. До боли сильно сжал руку. Спросил:
— Я, кажется, помешал? Ты собралась куда-то.
— Нет, — отвечала Анна, смущенно улыбаясь, — я только хотела пройти…
— Впрочем, не задержу, — перебил он. — На минуту. Надо сказать… Но пойдем куда-нибудь дальше.
Все это говорил хриплым, прерывающимся голосом, словно не хватало воздуха. Не дожидаясь ответа, круто повернулся и быстро пошел, не глядя на Анну. Она едва поспевала за ним. Так пришли они к скамейке на берегу маленького озера, на котором медленно покачивались желтые касатики. Логин остановился. Порывисто схватил обе руки Анны и для чего-то привлек ее к самому берегу. Заговорил:
— Слушай, — я не люблю тебя.
— Неправда, — сказала Анна, бледнея.
— Да, да, я не люблю тебя, хоть ты дороже всего для меня на свете. Я не знаю, что это. Я такой порочный для тебя, и я хочу обладать тобою. Я ненавижу тебя. Я бы хотел истязать тебя, измучить тебя невыносимою болью и стыдом, умертвить, — и потом умереть, потому что без тебя я уже не могу жить. Ты околдовала меня, ты знаешь чары, ты сделала меня твоим рабом, — и я тебя ненавижу, — мучительно. Что ж, пока еще ты свободна, — прогони меня, видишь, я-дикий, я-злой, я-порочный. Скажи мне, чтоб я ушел.
Сжимал ее руки и пристально смотрел в ее глаза, печальные, но спокойные.
— Тебе тяжело, — кротко сказала она, — но я люблю тебя.
— О, милая! О, ненавистная! И моя ненависть тебе не страшна? И ты хочешь быть моею женою?
— Хочу, — без колебания сказала Анна. Глаза ее спокойно и твердо глядели на Логина, и он видел в них странное сочетание кротости и жестокости. Жестокое, злое чувство закипело в нем, багряно туманило глаза, томительно кружило голову. Шатаясь, выпустил он Аннины руки. Хрипло прошептал:
— Хочешь? Так вот!
Поднял руку ударить Анну. Глаза ее, испуганные, широко открылись, но она стояла неподвижная, с опущенными руками— Вдруг рука Логина бессильно опустилась, и он тихо склонился на песок дороги, к ногам Анны.
Стояла над ним, ясная, спокойная, и молча смотрела вдаль. Видела, что еще много горя и безумия ждет впереди, но будущее не страшило, а влекло странным очарованием.
— Анна, оставь меня моей судьбе! Я человек разрушенный, — печально сказал Логин, медленно подымаясь.
— Никогда! Пока жив, не теряй надежды.
— У меня была надежда на счастие с тобою. Но можешь ли ты любить меня после того, что случилось?
— Ничто нас не разлучит. Я сердцем приросла к тебе.
— Даже преступление? Кровь? Анна задрожала.
— Ничто не может разлучить нас! — воскликнула она. — Я бы за тобою пошла на каторгу, я помогла бы тебе нести тайну.
Подняла на Логина глаза; полные слез, они выражали страдание. Слезы катились по ее щекам, и это терзало сердце Логина.
— Нюточка, бедная моя, ты что-нибудь знаешь?
— Я знаю, что тебе тяжело. Открой мне твою тайну: пусть не будет у нас ничего неразделенного.
— Слушай, Нюточка, — я убил Мотовилова. Почувствовал опять ее трепет. Страшно было взглянуть на нее, — смотрел в сторону. Но молчание было невыносимо. Их глаза встретились. Состраданием горели кроткие глаза Анны. Логин почувствовал, как радость воскресает в его душе.
— Это было для меня роковым делом. Это началось давно, и мучило меня— Когда я убил его, я почувствовал, как это ни дико, радость и облегчение. Мне казалось, что в себе самом я убил зверя. Но я должен рассказать тебе все. Захочешь ли ты слушать меня?
— Да, расскажи мне все, — тихо сказала Анна. — И только мне, — не им же ты скажешь все это.
Логин и сам не ожидал, что повесть об его отношениях к убитому будет так длинна. Рассказывал и не чувствовал былой злобы. Но как тяжело было говорить об убийстве! Как это было жестоко, — это кровавое дело, — и как, по-видимому, бесцельно!
Наконец кончил и с тревожным ожиданием смотрел на Анну. Она взяла его руку.
— Ты убил прошлое, — решительно сказала она, — теперь мы будем вместе ковать будущее, — иначе и заново.
Она быстро нагнулась и поцеловала его руку.
— Нюточка! Чистая моя! — воскликнул Логин. — Как беден я перед тобою, жрица моя и агнец!
Опустился перед нею на колени и покрывал поцелуями ее руки.
— Пойдем вперед и выше, — говорила она, — не будем оглядываться назад, чтоб не было с нами того же, что с женою Лота.
Логин встал перед Анною и смущенно спросил ее:
— Надо ли признаться перед людьми?
— Нет, — твердо ответила Анна. — К чему нам самим подставлять шеи под ярмо? Свою тяжесть и свое дерзновение мы понесем сами. Зачем тебе цепи каторжника? Вот, у тебя есть сладкая ноша, — я: возьми, неси меня.
Встала, положила руки на его плечи. Он поднял ее на руки.
— Нет, не уноси меня, — тихо шепнула она, — посиди со мною здесь.
Обнял ее. Сел на скамейку и держал ее у себя на коленях. Она прилегла головою на его плечо и полузакрыла глаза. Грудь ее порывисто колыхалась. Логин чувствовал жаркий трепет ее тела. Но ее неровное дыхание и горячий румянец ее лица не будили в Логине вожделения, и он смотрел на нее спокойными глазами, как на младенца. А — она томительно трепетала и смущенно склоняла отуманенные глаза.
— Какая ты тяжелая! — сказал Логин.
Анна быстро взглянула на него и улыбнулась.
«Отчего улыбка ее стыдливая?» — подумал Логин.
Логин вернулся домой с неопределенными ощущениями. Сначала, когда он ушел от Анны, простившись нежным поцелуем, его осенило мирное настроение. Но, приближаясь к городу, почувствовал он в мыслях неловкость, как будто смутно вспомнилось что-то забытое, пренебреженное, но необходимое, — как будто не сделано было еще что-то, что надо было сделать. И вслед за этим первым странным ощущением неловкости стали подыматься в душе неясные, раздражающие напоминания.
А в городе было дико и шумно. Толпы пьяных и мрачных оборванцев шатались по улицам. В одном месте, против дверей трактира, кучка мещан окружила полицейского надзирателя, приставая к нему с вопросами, отчего только бедные умирают, да зачем барак холерный поставили. Надзиратель, бледный с перепугу, старался выбраться из толпы, лепетал несбыточные обещания и уговаривал мещан успокоиться и разойтись; впрочем, уж и не помнил, что говорил. Свирепый верзила торчал перед ним, вытянувшись в струнку, приложив к правому виску скрюченные пальцы, и, издеваясь над полицейским, поминутно гаркал ни к селу ни к городу:
— Так точно, ваше благородие! Слушаю, ваше благородие! Рады стараться, ваше благородие!
Полицейский не чаял быть живу. Но задребезжали дрожки, с них соскочил тщедушный городовой с тараканьими усами и яростным солдатским лицом и, наступая на мещан, как на пустое место, объявил, что надзирателя исправник требует, и чтоб сию минуту. Мещане замолчали и расступились, а надзиратель с городовым сел на дрожки и укатил. Когда дрожки тронулись, кто-то из толпы крикнул решительному городовому:
— Как бунт начнется, тебя, Точилов, первого убьем.
И эти слова опять напомнили что-то Логину, но что именно, он не знал.
Дома его тревожное недоумение усилилось. Вдруг случайно заметил он на себе недоумевающий Ленин взгляд. Логин внимательно посмотрел на мальчика. Леня быстро отвел глаза в сторону, но Логину показалось, что мальчик смущен и бледен.
И вдруг вспомнил Логин, чьи глаза смотрели на него в ночь убийства. Новая тоска загорелась в нем.
«Я был тогда пьян, — злобно думал он, — и ничего не соображал. Я шел, куда несли меня ноги да моя пьяная удача. Убийство спьяна! И ей я не сказал, что был пьян! Я пропустил самую простую и главную причину и постарался внушить ей какое-то странное почтение к моему хмельному убийству. Я поступил, как любой пошляк, который охорашивается всячески перед любимою девчонкою, чтобы ослепить ее блеском своего превосходства. И она, глупая, целовала мои руки! Геройство!
Но как, однако, благоговею я перед этою девчонкою: исповедь приносил ей, старался быть искренним и не сказал главного!»
Сидел один и томился мрачными, злыми мыслями. Утомленный их злобою, порою с усилием вызывал в памяти образ Анны, — и когда она вставала перед ним спокойная и прекрасная, душа на короткое время смирялась и преклонялась перед ясным видением. Но умиление быстро сгорало и сменялось знойным, порочным вожделением. Он спрашивал себя:
«Зачем она была такая трепетная и так разгоралась, когда я обнимал ее? Как одинаково, как скучно одинаково совершается жизнь у всех! Такое же, как у всех, горячее дыхание и отуманенные желанием глаза. Ей нужно пройти по тем же путям, по которым прошли неисчислимые поколения ее прародительниц. И эта жизнь, так ясно предначертанная в наших побуждениях, — как ключевая вода, всегда простая и бесцветная, всегда чистая. Ключевой воде и горному воздуху подобна простая плотская любовь, — но человеческие установления и нечистые помыслы пятнают ее.
Зачем выбрала она меня, усталого? И любовь ли это? Ко мне и другие влекутся. Соблазны сосредоточены во мне. Свинцовая тяжесть пригнетает меня к земле, — не слабы ли ее плечи для этой ноши?
И зачем приносят жертвы? Может быть, ненасыщенная страстность требует страданий? Любовь, соединенная с желанием обладать, — жестокая любовь, и произошла она, может быть, из той ярости, с которою дикий зверь преследует добычу».
Странные мысли развивались в голове Логина. И по мере их нарастания, чувства его становились все более дикими и злыми. Ему казалось, что не любовью любит он Анну, а ненавистью. И думал он, что сладостно причинять ей жестокие страдания и потом утешать ее нежными ласками. Думал — русские женщины любят терпеть потасовки от милого.
Под вечер Анна возвращалась с мызы домой, одна. У калитки сада встретила Серпеницына. Он снял рваную шапку и тихо сказал:
— Осмеливаюсь просить вашего внимания. Анна остановилась. Внимательно смотрела на Серпеницына. Думала, что он будет просить о себе, и соображала, чем ему можно помочь. Серпеницын продолжал:
— Хотя и вижу вас в обуви, дарованной природою, как имеют обыкновение ходить девицы низшего сословия, но по некоторым данным заключаю, что вы изволите быть благородною дочерью владельца этого богатейшего имения.
— Да, — сказала Анна.
— Имею сообщить вам нечто, относящееся к одной из особ, которые имеют честь пользоваться гостеприимством вашего отца.
— Мне-то, — начала было Анна, хмуря брови, но Серпеницын перебил ее:
— Отнюдь не сплетня или клевета, а нечто важное в самом возвышенном смысле. Честное слово благородного человека!
Серпеницын ударил себя кулаком в грудь и очень убедительно смотрел на Анну.
— Да вы, — опять начала она, и опять Серпеницын, угадывая, что она хочет сказать, поспешно крикнул:
— Серпеницын!
Анна открыла калитку, впустила в сад Серпеницына и пошла впереди его. На площадке, закрытой густыми кустами, она остановилась. Серпеницын заговорил:
— Вы, может быть, изволите знать о тех слухах, которые волнуют население города, особенно его невежественную часть.
Анна молча наклонила голову. Серпеницын помолчал, помялся и опять заговорил:
— Иные из господ обитателей изволили выбраться из города в места более или менее отдаленные, во избежание неприятностей. А между прочим, господин Логин из города не уезжает, хотя и настали вакации. Осмелюсь обратить ваше благосклонное внимание на то, что господин Логин излишне пренебрегает могущими произойти неудобствами.
— Вы что-нибудь знаете? — спросила Анна. Она бледнела, и глаза ее испуганно расширились. Серпеницын отвечал:
— Знать будущее никак невозможно, а только я так полагал, что ваши благоразумные советы, направленные к своевременному отбытию господина Логина из города, могут оказать благодетельное действие. А засим честь имею кланяться.
Серпеницын опять снял шапку, раскланялся, держа ее на отлете, и повернул к выходу.
— Послушайте, — остановила его Анна. Серпеницын остановился. Анна хотела что-то сказать, и опять он предупредил ее:
— Впрочем, не извольте беспокоиться, — в случае, если возникнет непосредственная опасность, сочту своим священным долгом предуведомить моего благородного кредитора.
— Может быть, — сказала Анна, — вам теперь…
— Милостивая государыня! — воскликнул Серпеницын, ударяя себя в грудь, — ни слова более! Я нахожусь в несчастии, но я — благородный человек!
Еще раз поклонился торжественно и почтительно и ушел, оставив Анну в жестокой тревоге. Долго стояла она, бледная и неподвижная, сложив трепетные руки на тяжело дышащей груди, и прислушивалась к своим мыслям. Видела великую смуту и великое разорение в душе Логина и знала, что лучше ему умереть, чем жить так. Но не могла отпустить его одного на смерть и знала, что только чем-нибудь необычайным, только заветною жертвою можно купить спасение.
Вечером долго беседовала с отцом.
— У тебя странные мысли, — сказал он наконец. — И откуда они? Прежде ты была совсем другая.
— И липа растет, — ответила Анна, улыбаясь и краснея. — Скажи сам, следует ли мне теперь отвернуться от него.
— Вы должны быть вместе. Но поможешь ли ты ему? И как он будет жить с такою смутою в душе, с такими порочными мыслями?
Анна подошла к окну и глядела на темное небо и слабо мерцающие звезды. Ее лицо приняло непреклонное выражение. Она тихо говорила:
— Кто не способен возродиться, тот должен умереть. Надо, чтобы его темные мысли сгорели, — в жизни бывает восторг, бывают чудеса. И я должна это сделать. Он увидит, что любовь на ее вершинах сильнее страсти и порока. Мне страшно, но пусть лучше сгорим мы оба. И ты не запрещай мне.
Опять длился ясный, жаркий день. В дальней аллее сидели на скамье Анна и Логин. Перед ними лежало в низких берегах тихое озеро. Берега обросли жесткою травою. На воде желтели цветы касатика. Ветер порывами набегал, и цветы колебались, и о чем-то таинственном напоминали их медленно-зыбкие движения. Их желтый цвет внушал горькие мысли. Солнечный зной будил в крови Логина жгучее сладострастие. Ясные глаза Анны не осеняли миром. И она казалась далекою, — ее одежда переносила ее в иные времена, белое платье, застегнутое на левом плече, очень короткое, оставляло ноги нагими выше колен.
Логин думал, что ему надо уйти, чтобы не внести порока в Эдем. И вот, сидели рядом и грустно беседовали. Логин говорил:
— Кошмары у меня бывают, такие вещие. Послушай: сегодня ночью мне стало тяжело. Неуклюжее, безобразное навалилось на грудь. Глаза искрасна-серые, горят. Ты знаешь суеверный обряд?
— Надо спросить: к добру или к худу, — отвечала Анна.
— Да, я спросил.
— И что же?
Логин злобно засмеялся.
— Вот, если б я знал, так и услышал бы. Нет, одно только ворчанье. Если бы это был дух, он стал бы в тупик. Он увидел бы во мне двоих, — а кто из них перетянет?
— К добру или к худу наша любовь, — решительно сказала Анна, — но вместе и смело пойдем!
Доверчиво прижалась к нему и положила голову на его плечо.
— Куда мне идти! — печально воскликнул Логин. — Моя тяжесть не пускает меня.
— Так что же, — понесем ее вместе. Или лучше бросим ее, вот как осенью деревья бросают листья, — и будем свободны. Смотри вперед, говори мне о будущем!
Злая улыбка змеилась на его губах. Он злобно заговорил:
— И заживем мы, как все, такою обыкновенною жизнью. Пойдем в церковь, которая нам не нужна, и повенчаемся перед алтарем того Бога, в которого не верим. Презренные заботы о личном счастии наполнят пустоту дней, но не утолят жажды. И я буду пред тобой злой и бесцельный. Мелочи будут меня раздражать, и я буду к тебе придираться, потом, раскаявшись, полезу к тебе с поцелуями, как все мещанствующие. Нежные имена, такие пошлые. И как ты станешь меня называть? Васей, Васенькой? И весь этот визг детский и запах, — все это и у нас повторится. Ужас пошлости!
Анна слушала его, низко склоняя раскрасневшееся лицо. Сказала:
— Нет, и на торных путях есть неожиданное, пренебреженное людьми и желанное для нас. Мы пойдем этою дорогою не рабами, а свободные, без страхов. Воскресим древнее счастие, и оно станет счастием новых поколений.
— Нюточка, если б ты знала! Распутство, пьянство, бессонные ночи, тусклые дни. Как сбросить с себя прошлое? Чудо нужно, — а я в чудеса не верю.
— Милый мой, любовь делает чудеса. Есть огонь, на котором сгорят нечистые мысли.
Ее грудь взволнованно колыхалась. Глаза загорелись восторгом. Логин угрюмо и печально смотрел на нее.
— Я не знаю такого огня, — мрачно сказал он.
— Попытаемся подняться, — все тише говорила Анна. — Увидим, доступны ли нам вершины счастия, — любовь без желаний. Если мы их не достигнем, лучше умрем.
Страшное слово прозвучало в ее устах нежно и кротко.
— Милая жрица, ты зажжешь огонь, а где мы возьмем жертву?
Она встала. Логин поднялся за нею. Протянула к нему руки. Сказала:
— Пойдем, — я хочу сделать тебе дар, и он готов. Хочу, чтобы ты светло порадовался ему.
Молча вошли в закрытую беседку. Логин испытывал непонятное волнение, словно предчувствие значительного события. Глядел через окно на веселую зелень; она так густо разрослась здесь, что не видно было ни дома, ни дорожек. Зноен и звонок, воздух вливался в беседку через перепутанные ветви.
Логин видел, что и Анна странно взволнованна. Она стояла перед ним, вся трепетная, и то опускала, то подымала руки к застежке платья. Румянец быстро сбегал с ее смуглых щек. Вдруг выражение решимости и великого спокойствия легло на ее побледневшее лицо, она медленно подняла спокойные руки, тихо расстегнула на левом плече металлическую пряжку и сказала бесстрастным голосом:
— Мой дар тебе — я сама.
Платье упало к ее ногам. Обнаженная и холодная стояла она перед ним, и с ожиданием смотрели на него ее непорочные глаза.
— Дорогая моя, — воскликнул Логин, — мы на вершине! Какое счастие! И какая печаль!..
Он привлек к себе стройное, сильное тело Анны, целовал ее румяные щеки и нежно говорил:
— Моя милая, моя вечная сестра, твой дар я возьму, твою душу солью с моею и тело твое напою радостью и восторгом.
Счастливая улыбка озарила лицо Анны. Она молчала. Глаза ее были покорны. Наклонился поднять ее платье. Руки их встретились. Помог ей одеться.
Возвращаясь домой, чувствовал Логин, что сгорели темные мысли; новый и свободный человек радовался тому, что выше и значительнее жизни и смерти. Перед глазами стояла белая, прекрасная Анна, и он знал, что с этим ясным видением в душе не может идти к пороку и греху. Не думал о счастии и о жизни, смерть или мука иногда открывались ему, — но с этим нестыдливым и непорочным образом в душе уже он не мог уклониться от того пути, по которому пройдут ее ноги. Великим успокоением веяло от этого прекрасного видения, — и все возможности жизни стали одинаково желанны.
Вечером, в тишине его комнаты, слышалась ему порою ее тихая поступь, — и это напоминало ему, что рассеялись злые чары.
Глава тридцать седьмая
Рано утром Логина разбудил доносившийся откуда-то не издалека шум. Лежа в постели, прислушался. Слышалось нестройное галденье, в котором иногда можно было различить отдельные неистовые вскрики. Такие же вскрикивания слышались иногда совсем близко, в разных местах. Но у самого дома Логина было тихо, — только временами слышно было, как бежали под окнами люди, испуганно и негромко переговариваясь.
Логин почувствовал тоскливую и смутную тревогу, предчувствие душевного подъема, который овладевает людьми в минуты общего возбуждения. Нервно вздрагивая и торопясь, принялся одеваться. Внезапный дикий вопль под окнами заставил его задрожать от неожиданности. С гамом и свистом проходила толпа, и один кто-то неистово орал:
— Не отставай, ребята! Бить докторов! Логин подошел к окну и стал у косяка. Толпа состояла из мальчишек и совсем молоденьких городских парней. Впереди шел тот буян с оловянными глазами, лицо которого так хорошо запомнилось Логину. Он-то и горланил, нелепо махая руками и закатывая глаза как-то искоса вверх и в сторону. Когда они прошли, на пустынной улице стало опять тихо, только со двора доносились отголоски бестолковой суетни у Дылиных, да слышалось все то же галденье, которое разбудило Логина.
Логин сошел из спальни вниз и в передней столкнулся с Серпеницыным; он только что поднялся по лестнице из кухни и имел таинственный и озабоченный вид. Сказал:
— Простите, милостивый государь, что являюсь к вам без доклада, но ваша Дульцинея Тобосская дезертировала, как надо судить по тому, что двери внизу настежь, а ее нигде не обретается. Испрашиваю аудиенцию у вашего высокоблагородия.
Логин прошел в гостиную и предложил Серпеницыну сесть. Оборванец хмыкнул, осторожно уселся на мягкий стул и зашептал:
— Осмелюсь доложить, что дальнейшее пребывание ваше, милостивый государь, в этом городе может повлечь за собою весьма опасные последствия.
— Ну, ничего, — хмуро сказал Логин, — какие там последствия? Да что вы шепчете, — здесь некому подслушивать.
— А этот субъект? — спросил Серпеницын, указывая подбородком на кого-то сзади Логина.
Логин оглянулся-из столовой выглядывал Леня, только что вскочивший с постели.
— Ну, этот субъект не опасен, — сказал Логин с улыбкою.
Серпеницын заговорил громче:
— Дело в том, выражаясь литературным стилем, что мещане нашего города подняли восстание против холерных властей и собрались теперь, под предводительством бабы Василисы Горластой, с неприязненными намерениями у холерного барака. А так как ваше высокоблагородие изволили в глазах здешнего почтенного мещанства навлечь на себя подозрение в принадлежности к шайке злоумышленников, рассыпавших мор в колодцы, то и вашей мирной обители грозит разгром. А потому осмелюсь рекомендовать вам, милостивый государь, предпринять, пока не поздно, благородную ретираду, хотя бы, например, в имение достоуважаемого господина Ермолина, на которое народная ярость ни в коем случае не посягнет.
«А если посягнет?» — подумал Логин.
В его воображении мгновенно стал образ Анны, и перед нею разъяренная толпа. Мысль о том, что Анна может подвергнуться опасности, заставила его затрепетать: почти физическую боль почувствовал он, представляя себе, как на прекрасное тело Анны упадет тяжелый удар.
— Не так страшен черт, как его малюют, — сказал он Серпеницыну. — Я останусь, — бесполезно бегать: захотят, и там найдут.
— Удирайте-ка подобру-поздорову, — встревоженным голосом сказал Ленька.
Логин засмеялся, подошел к мальчику и обнял его.
— Удирай сам, коли хочешь, — сказал он, — за тобой не погонятся.
Логин остался один. Серпеницына выпроводил ни с чем, а куда и как скрылся Ленька, он как-то не заметил. Сел в гостиной у окна, — и новые, значительные мысли обступили его. Под наплывом этих мыслей постепенно рассеивалась тоска, и холодное спокойствие, ясное, как морозный воздух, осеняло душу.
Видел непоправимое зло жизни, чувствовал великую усталость и без печали и без радости ждал отдыха. Отрывочно вспоминалась жизнь, — пестрым, быстрым калейдоскопом мелькали мелкие и, казалось, забытые случаи, проходили живые и отошедшие в вечность люди, вставали знакомые и покинутые места. Беспристрастный судия, без гнева и без жалости к себе оценивал зло и ложь своих деяний, пробегавших теперь в памяти. Знал, что надлежит уничтожить форму, столь порочную, и смять глину, из которой вылеплено так много дурного. Не хотел думать, что это он сам — тот, кто вылеплен из этой глины, — спокойно отдавал себя вечно творящей и вечно разрушающей воле и безбоязненно ждал исполнения своего срока.
Образ Анны, белый и непорочный, царствовал над его мыслями. Радостно было думать, что она останется. Не раскаивался в том, что причинял ей страдания, — и не желал ей счастия. Она стояла перед ним в торжественной наготе своей, вечная, древняя, — и была совершенна, и нечего было для нее желать.
Детские, наивные мечты и планы о счастии и благополучии припомнил без горечи — и не посмеялся над ними. И боязнь прошлого предстала как далекое и чуждое страдание, — томление ненужное и тщетное.
Понял, что и торные дороги, и пути, никем еще не идейные, одинаково значительны и любопытны для беспокойного духа, жаждущего новизны и везде находящего ее. В бесконечном разнообразии возможностей представилось ему обетование будущей жизни, — но для него самого времена стали уже ненужны и невозможны.
Прошло около часу. На улице становилось шумно. Под окнами дома собиралась толпа. Над буйным гамом носились визгливые женские крики. Логин поднял голову и прислушался.
— Сама, сама своими глазами видела, — свирепо кричала баба.
Конец ее фразы затерялся для Логина в общем гвалте. В столовой послышался звон разбитых стекол: растрепанные мальчишки начали швырять в окна каменья. Заслыша звон стекол, толпа притихла. Логин перешел в столовую, открыл окно и, сурово хмуря брови, глядел на толпу. Мальчишки шарахнулись в сторону, толпа боязливо попятилась. На минуту стало тихо. Вдруг где-то в задних рядах послышался бабий неистовый крик:
— Да чего вы струсили, остолопы!
Плюгавая бабенка в рваном платьишке, простоволосая и корявая, протискивалась через толпу, выскочила вперед и закричала Логину:
— Выходи, выходи, ведьмедь, из своей берлоги, честью выходи. Понапаскудничал ты над нами, — будет!
Толпа нестройно и ожесточенно загалдела. В Логина полетели каменья, — швыряли пока осмелившиеся мальчишки.
— Здравствуй, смерть! — тихо сказал он и отошел от окна.
Неспешно прошел по комнате, по лестнице, что вела на улицу, и спокойно вышел на крыльцо. При его появлении крики усилились, толпа надвинулась к крыльцу, — Логин увидел раскрасневшиеся лица кричащих баб, — и то, что делается, показалось бесцельным и нелепым. Но эта мысль и мгновенно охвативший ужас быстро исчезли; чувствовал, что уже некогда, и, начиная куда-то торопиться, стал спускаться по лестнице. Еще успел увидеть, как тяжелый камень ударил его в плечо и вдоль тела упал вниз, — успел еще услышать где-то близкий знакомый голос, который отчаянно вскрикнул что-то, — и после короткого тягостного ощущения тупой боли в голове упал, обливаясь кровью, на ступени.
Толпа отхлынула от крыльца. Над Логиным, раненным камнем в голову, наклонилась Анна.
Ленька знал, куда следует удирать, и Анна поспела бы вовремя, если бы ее не задержала буйствующая на улицах толпа.
После того, как Логин был ранен, буйство продолжалось недолго: холерный барак был разрушен, фельдшера разбежались, доктор тоже убежал и спрятался в глубокой канавке чьего-то огорода, — толпе и делать больше нечего, и буйствовали так, уж заодно, гоняясь за полицейскими и ломая вещи в квартире врача и где-то в других домах. Но скоро после полудня пошел проливной дождь и рассеял буянов. К вечеру пришел в город вызванный по телеграфу эскадрон драгун, — но уже некого было усмирять, и судебный следователь беспрепятственно сажал в острог обвиняемых в буйстве.
Город принимал печальный вид. Патрули драгун разъезжали по опустелым улицам. Холера усилилась, и измышленные Юшкою траурные фуры сновали по городу с зловещим стуком колес, — но на них отвозили только покойников.
Логин лежал, погруженный в тяжелую бессознательность. И долго лежал он, неподвижный, наполняя тишину комнаты хриплым, затрудненным дыханием тяжело больного человека. Анна не отходила от его постели. Она не думала о его смерти. В самые трудные дни ее не покидала уверенность в том, что он встанет, и еще большая уверенность в том, что встанет новый человек, свободный и безбоязненный, для новой свободной жизни, человек, с которым она пойдет вперед и выше, в новую землю, под новые небеса. И смерть отошла от постели Логина, и уступила свое дело жизни.
Отрывочные, неясные впечатления стали доходить до сознания Логина, — знакомые запахи и голоса. Видел иногда, как сквозь молочно-белый туман, лицо Анны и смутно припоминал что-то. По временам вспыхивали коротенькие мысли, — но мозг быстро утомлялся и терял их.
Первое возвращение связного сознания было мучительно. К вечеру четвертого дня, после того, как первый раз смутные тени пробежали перед его глазами и Анна увидела его полусознательный, еще ни на чем не останавливавшийся взгляд, — Логин вдруг увидел себя в своей комнате, и цветы на обоях запрыгали и засмеялись. Гулкое жужжание стояло в воздухе, и сизо-багровые волны тумана порою пробегали из угла в угол. Что-то бесформенное заклубилось у стены, стало собираться и вытягиваться, отделяя от себя члены, подобные членам человеческого тела, — и вот уродливая, скользкая мара отделилась от стены и, медленно кружа в воздухе, приближалась к Логину. Он все яснее различал обнаженное тело призрака, — синее, мертвое, полуистлевшее, с торчавшими кое-где черными костями. Обрывок полуистлевшей веревки болтался на его шее, — и в страшном лице мертвеца Логин узнал лицо повесившегося Спиридона. Это лицо было мертвенно-неподвижно, но черты его как-то странно менялись, как бы от переливов тусклого освещения. И в мертвом лице приближавшейся мары Логин увидел, как в зеркале, свои черты, — и вдруг почувствовал, что это он сам клубится и кружит по комнате, — его ветхий человек, томясь каинскою злобою, бессильною, мертвою. Ужас стеснил грудь Логина, и слабый, еле слышный голос его позвал кого-то.
Заслоняя Логина от мертвеца, откуда-то подошла и стала перед Логиным Анна. И пестрые цветы, и багровые туманы исчезли из глаз, и мертвец, отброшенный чем-то, скрылся, когда Анна наклонилась к больному и, встретив узнающие глаза, радостно улыбнулась.
— Ушел? — тихо спросил Логин.
— Ушел, и не вернется, — так же тихо сказала Анна, чутко угадывая его мысли.
Логин помолчал, медлительно вдумываясь во что-то.
— А ты все здесь? — опять спросил он Анну.
— Теперь мы вместе, — радостно сказала она, опуская голову на его подушку. — Я не уйду, но ты не говори, тебе пока вредно, закрой глаза и усни.
Логин покорно закрыл глаза и забылся.
Прошла своим чередом болезнь, — для Логина и Анны началась новая жизнь, обновленные небеса засинели над ними, но что будет с ними и куда придут они?
Нета совсем уж было собралась идти за Андозерского, но вдруг передумала и неожиданно для всех, и для Пожарского, и для себя самой, вышла-таки за обворожительного актера. Она открыла в себе сценические таланты и намерена выступить в нашем городском театре в роли Офелии.
Едва Клавдия стала оправляться от болезни, она и Палтусов внезапно уехали. Вскоре пришла весть, что Палтусов утонул в Женевском озере. В городе не верят этому. Говорят, что он преспокойно живет под чужим именем, повенчался с Клавдиею и что их видели в каком-то модном и людном заграничном местечке. Зинаида Романовна скоро утешилась. Ее часто посещает генерал Дубицкий.
Дело Молина было прекращено, и, к великому сожалению собутыльников, он уехал пьянствовать в другой город, где ему дали такое же место. Город, куда его назначили, лежит далеко от нашего, и по дороге останавливался Молин в больших и малых городах, где товарищи по учебному заведению встречали его как невинно пострадавшего. Он плакал спьяна и везде повторял клеветы про Шестова. В одном городе, ощутив нужду в деньгах, он украл часы у товарища, но попался. Однако его отпустили с миром, решив, что это с горя и что виноват в этом Шестов.
Итак, всё идёт по-старому, как заведено, и только Логин и Анна думают, что для них началась новая жизнь.