II. ГОЛУБИ РЕЙНА
В Елисейском дворце Президент Республики обратился к маршалу, как к крупнейшему авторитету в военной области:
— Чем вы объясняете столь беспрецедентный разгром?
Господин Лебрен задал самый животрепещущий вопрос, в ответ на который мы ожидали подробного анализа военной стратегии. Я слушал очень внимательно, потому запомнил ответ маршала дословно:
— Видимо, телефонная связь оказалась ненадежной. Противник имел возможность перерезать провода. Думается, мы слишком поспешно отказались от почтовых голубей. Надо было в тылу соорудить голубятню, тогда Ставка не потеряла бы связь с войсками.
Мы в недоумении переглянулись.
Аоран-Эйнак
Прибыв 6 сентября на сборный пункт в Рейн, Авель Тиффож благодаря своей нестандартной фигуре был тотчас обмундирован с головы до пят. Если комплекты ходовых размеров успели уже разобрать, то амуниции для великанов и карликов осталось столько, что можно было бы одеть их всех, сколько ни есть на свете. Через три дня Тиффож был переброшен в Нанси, где квартировал 18 полк связи, и зачислен в учебную команду.
Попытавшись выучить азбуку Морзе, Тиффож явственно почувствовал, что внутри у него словно щелкнула задвижка. Впервые за долгие годы его заклинило — сработал тот же стопор, что отравил ему все детство и отрочество. В ту пору стоило Тиффожу взяться за изучение нового предмета, как ему тут же отказывали и соображение, и память. Чтобы поощрить прилежание новобранцев, взводный награждал наиболее отличившихся в деле освоения морзянки увольнительными в город. Разумеется, на долю Тиффожа выпало безвылазно пребывать в казарме. Выходило, что по причине всеобщей мобилизации его не освободили из заточения, а просто перевели в другую тюрьму. Но это и для всех был период неопределенности. Если бы даже ему и довелось разрешиться не катастрофой, а победой, он бы все равно вспоминался как тягостный и бессмысленный.
Первые же занятия показали, кто из новичков чего стоит. Инструкторы, вынужденные каждый вечер составлять протоколы о сохранности телеграфных аппаратов, любой из которых обязан был пахарь, как зверь, вообще предпочли бы не подпускать к ним новобранцев. В то время, как все же удостоенные этой чести буквально задыхались под лавиной сообщений, на большинство из них отвечая лишь сигналом бедствия ППМ (повторите, передайте медленней), обязанности Тиффожа заключались в том, чтобы крутить ручку электрогенератора. Занятие несколько однообразное, но Тиффож с ним смирился тем более охотно, что ему каждый день приходилось наблюдать, как муштруют пехотинцев, заставляя их ползать по лужам, изматывая постоянными марш-бросками. В январе 1940 года неспособность Тиффожа выучить весьма условные, ничего не говорящие воображению, убогие значки азбуки Морзе вполне официально удостоверил экзамен на капрала, который он провалил. После чего рядовой второго класса Тиффож был переброшен в Эрстейн, расположенный в двадцати километрах от Страсбурга, между Рейном и 83-й автострадой.
Задача его подразделения, состоявшего из двух десятков телефонистов и стольких же радистов, заключалась в том, чтобы превратить почтовое отделение этого шеститысячного городка, большинство жителей которого было эвакуировано, в нервный узел дивизии, наладив связь между ее расположенным в здании мэрии штабом, с одной стороны, и тремя пехотными полками, защищавшими линию Мажино, разведкой из африканцев, легкой артиллерией, тяжелой артиллерией, инженерной службой, а также службой тыла, — с другой.
За несколько недель Тиффож истоптал все окрестные дороги и тропки, волоча за собой кабельную катушку или приладив нагрудник с телефонным шнуром, в то время, как два его помощника, снабженные стремянками и кошками, прокладывали шнур вдоль карнизов домов, перебрасывали его с дерева на дерево или с одного телеграфного столба на другой. Тиффож смахивал на огромного паука, источавшего паутину, тянущуюся следом за ним бесконечной нитью. Он полюбил свои походы по зимним просторам — они его бодрили и к тому же не требовали умственных усилий. Вскоре Эрстейн и впрямь превратился в средоточие паутины, где сплелись сорок воздушных телефонных линий, являвших собой превосходную мишень для вражеского самолета-разведчика. Так, по крайней мере, утверждал младший лейтенант Бертольд, славящийся своими враждебными выпадами против телефонистов.
Телефонисты и радисты втайне терпеть друг друга не могли. Последние, кичась своей и более современной, и менее громоздкой техникой, вообще не понимали, зачем надо прокладывать да потом еще охранять телефонный кабель. И казалось, свершившееся под самое Рождество событие подтвердило ненадежность телефонной связи. Простершиеся между противниками мутные воды Рейна не помешали, однако, вражескому громкоговорителю обрушить на защитников линии Мажино лавину сплетен и бахвальства. Немцы поздравили с наступающим праздником каждую воинскую часть в отдельности, называя ее номер и перечисляя офицеров поименно. Потом пошутили, что теперь у них появилась возможность поздравить телефонистов лично, так как, наконец, завершена прокладка кабеля в районе Эрстейна. Затем последовало подробное описание используемых аппаратов и их технических возможностей. Тем бы дело и кончилось, если бы французский наблюдатель не засек на правом берегу реки раструб водруженного на грузовик громкоговоригеля, с каковым попытался покончить при помощи снайперской винтовки. Данный поступок был грубейшим нарушением негласных правил добрососедства равно уважаемых обеими сторонами. Значит, следовало, ждать возмездия.
Осуществить отмщение выпало пикирующему бомбардировщику, совершившему с утра пораньше налет на здание почты. Как только пулеметные пули защелкали по черепице, Тиффож и шестеро его сотоварищей кубарем скатились в подвал, укрепленный деревянными подпорками. Самолетик еще несколько раз заходил на атаку и сбросил кучку маленьких бомб, не принесших никаких разрушений. Можно было бы сказать, что французская сторона отделалась легким испугом, если бы раскаленная печь, оставленная на время налета без присмотра, не подпалила ближайшую к ней коммутаторную доску, устроив таким образом небольшой пожар.
Среди царящей в дивизии скуки налет превратился в значительное событие. Даже пронзительный свист входящего в пике бомбардировщика вызвал горячие споры. Одни утверждали, что самолетик снабжен специальной сиреной, призванной вселить ужас в противника, другие, — что это предупредительный сигнал для летчика: когда самолет приближается к земле, звук нарастает, когда удаляется — затихает, отсюда, мол, и сходство с сиреной. Тиффож не принимал участие в этих перебранках, однако же к ним прислушивался, постепенно укрепляясь в мысли, что современная война лишь сражение символов — цифр и значков. Поэтому самое страшное — не понять вовсе или понять неверно зрительный или звуковой сигнал. Но ведь в таком случае Тиффожу и карты в руки. Однако он не умел расшифровать символы, не облеченные в тела, то есть лишенные истинной жизни, символы, которые, обратившись в мертвое умозрение, словно парили в мире абстракций, каждый сам по себе, безо всяких причинных взаимосвязей. Поэтому он терпеливо ждал мига, не сомневаясь, что таковой наступит, когда знаки облекутся в плоть и кровь. Тиффож был уверен, что стоит символам обрести плоть, наступит конец войне. Предвестником данного свершения послужило, казалось бы, незначительное событие, произошедшее через пару недель после налета.
Неуверенность начальства в надежности средств связи внесла в жизнь Тиффожа неожиданные изменения. Поначалу все свои упования командование дивизии обратило на радистов. Однако ограниченность действия передатчиков, учитывая растянутость линии обороны вкупе с нехваткой радистов и раций, поставило под сомнение полную надежность подобной связи. Кроме того, вражеский громкоговоритель предоставлял щедрые свидетельства того, что немецкая разведка не дремлет. Следовательно, приходилось использовать шифр, что затрудняло радиосвязь и повышало требования к радистам. Все это навело младшего лейтенанта Бертольда, страстного голубятника, на мысль соорудить неподалеку от штаба дивизии голубятню и развести почтовых голубей. Командир дивизии Гране, ветеран Вердена, участвовал под началом Рейналя в героической обороне форта Во, сообщавшегося с генералом Петэном как раз посредством почтовых голубей, чем и объясняется восторг, с которым он поддержал предложение Бертольда. Младшему лейтенанту был необходим помощник, так сказать, прислуга за все, и эта роль выпала Тиффожу, который после завершения прокладки кабеля маялся без дела, как ни к чему другому не пригодный.
* * *
Весь январь ушел на обустройство голубятни в притулившейся к ратуше нелепой башенке. Нижний ее этаж служил складом оборудования для дорожных работ. Голубятня располагалась на втором, куда вела винтовая лестница. Это была круглая комнатка с узкими оконцами, видимо, служившими встарь бойницами. Окошки снабдили защелками, которые в зависимости от позиции позволяли птицам либо свободно влетать и вылетать, либо только влетать, либо только вылетать, либо же не позволяли ни того, ни другого. Комнатку разделили перегородкой. Бертольд объяснил, что необходимо отделять свояков, здесь же воспитанных и уже успевших обзавестись семейством, от залетных, принесших весть из другой голубятни, куда они и возвратятся с ответным посланием. Чтобы последние не освоились на новом месте, их, по убеждению Бертольда, не следовало задерживать надолго и тем более позволять спознаться самцам и самкам. Затем плотник сколотил переборки, разбив голубятню на семьдесят отсеков, в каждый из которых предстояло вселиться либо голубю-одиночке, либо семейной паре. Соответственно, голубятня была способна вместить до ста сорока голубей. «Это только для начала», — заверял Бертольд, видимо, мечтая, что все военные действия сведутся к перелетам туда-сюда бесчисленных птичьих стай. Поскольку военных голубей предполагалось поставить на полное пищевое довольствие, для будущих бойцов были припрятаны на нижнем этаже башни целых тринадцать ларчиков со всевозможным зерном. А именно: ячменем, овсом, просом, льном, рапсом,маисом, пшеном, чечевицей, викой, коноплей, бобами, рисом, горохом. Не забыли припасти и ящик с соленой землей, то есть порошком из кирпичной пыли, гипса и толченых устричных раковин, разведенным соленой водой.
20 января все было готово к приему пернатых солдатиков, как в порыве нежности именовал голубей Бертольд, и полковник Пюйжалон не замедлил подписать приказ о реквизиции почтовых голубей в районе дислокации дивизии, обязующий владельцев голубей письмом сообщить о наличии у них голубятни, после чего ожидать визита связиста-голубятника, который отберет птиц, достойных мобилизации, и выплатит установленный за каждую птичью головку денежный выкуп. После чего Тиффож отправился в путешествие по дорогам Эльзаса на грузовичке, набитом особыми плетеными корзинками, способными вместить по шесть запеленутых птиц.
Бертольд преподал ему науку голубятника, следуя в основном «Пособию для подготовки к экзамену по специальности военное голубеводство „ капитана Кастане. Тиффож усвоил, что чистопородный военный голубь, способный преодолеть от пятисот до девятисот километров в сутки и передать свои выдающиеся летные и умственные качества потомству, должен обладать выпуклым лбом, крепким клювом, быстрым глазом, чувствительными и нервными мышцами, бесстрашным и дерзким взглядом у самца, более нежным у самки, пушистым зобом, мощной шеей у самца, потоньше у самки, развернутой грудью, сильными плечами, прочным и обильно оперенным крестцом, крепкой грудиной, выгнутой спереди и узкой сзади, широкой и прочной спинкой, устремленной к поросшей шелковистым пухом гузке. Изучил Тиффож и требования, предъявляемые голубятнику, который обязан быть ласковым, терпеливым, осторожным, чистоплотным, сообразительным, а также наблюдательным, решительным и прилежным. Бертольд велел ему выучить наизусть несколько строк из „Пособия“, которые подобало знать назубок каждому военному голубятнику: «Страстная любовь к голубям не что иное, как талисман, благотворное воздействие которого на голубятника обнаруживается всякий раз, когда он отворяет дверцу голубятни. Если человек по-настоящему любит голубей, то, будучи вспыльчивым и непоседливым, с птицами он терпелив и ласков, будучи неряхой — заботится об их чистоте больше, чем о своей собственной“.
Исполняя приказ о реквизиции, Тиффож целыми днями колесил по лесам и полям, проникал в крестьянские дворы, вступал в сражения с быками и спущенными с привязи сторожевыми псами, будил мирно спящие деревеньки, стучал в двери хижин, трезвонил в ворота усадеб, чтобы затем, вручив предписание, получить допуск в голубятню, о которой было получено письменное сообщение, чтобы оглядеть и ощупать птиц. Ловить и ощупывать голубей он наловчился на редкость быстро, что его самого отнюдь не удивило. Сперва следовало плавным движением занести руки над птицей и медленно опускать на нее.
Затем же быстро захватить голубя, левой рукой прижав его лапки и крылья к хвосту так, чтобы сам хвост оказался между указательным и средним пальцами, а правой поддерживать птицу спереди под грудку, склонив ее головку вправо. Если требовалось освободить правую руку, нужно было левой прижать птицу к своей груди, чтобы она, воспользовавшись случаем, не вырвалась на волю. Тиффож выучил принятые у голубятников наименования птичьего окраса: лазурный с черной штриховкой на крыльях; свинцово-голубой, кирпично— или чешуйчато-рыжий, мучнистый, серебристый, мозаичный. Причем из голубей одинакового окраса следовало оказывать предпочтение птицам с более темным оперением, как более здоровым и жизнестойким. Он научился различать «открытых» голубей, у которых между тазовыми костями зазор до сантиметра, от «спаянных», у которых тазовые кости почти срослись. Выучился, даже не взглянув на птицу, только на ощупь, определять ее возраст и пол, а также — давно ли закончилась последняя линька и когда ждать следующую.
Каждый вечер Тиффож возвращался с очередной добычей, и Бертольд принимался неторопливо окольцовывать левые лапки новобранцев металлическими полосками с присвоенным каждому личным номером, состоявшим из последних двух цифр даты рождения с присовокуплением пары букв — АФ [Note6 - армия Франции], одновременно рассуждая о достоинствах и недостатках пополнения. После чего вновь прибывших отправляли каждого в свой отсек, где их уже поджидала питательная смесь из различных зерен.
Благодаря росту и физической силе Тиффож мог себе позволить ни с кем не знаться, держаться в стороне от своих товарищей и не вникать в их повседневные заботы. Другой бы прослыл гордецом, его же считали всего лишь придурком или в лучшем случае простоватым нелюдимом. Впрочем, Тиффожу было наплевать: учитывая величие своей миссии, он и не рассчитывал на взаимопонимание с однополчанами. Их эта война, которую сразу же окрестили «странной войной», попросту взяла да сгребла в одну кучу. Вот они и вглядывались друг в друга с недоумением, иногда насмешливым, подчас опасливым. В то время как для Тиффожа война явилась важнейшим свершением, чем-то глубоко личным, хотя ее объявление ошеломило и ужаснуло его. И он понимал, что это лишь начало его злоключений, что рок сулит ему еще множество бед среди грядущих всемирных потрясений. Впрочем, до того как Тиффож был назначен голубятником, он считал свой полк тихой заводью, где он остается вовсе непричастным своему высокому призванию, поскольку у рока нет повода себя проявить.
Младший лейтенант Бертольд быстро заразил Тиффожа своей страстью к голубям, и теперь птицы стали для него источником постоянной нежности и умиления. Его дальние поездки по просторам Эльзаса поначалу лишь разнообразили скуку дивизионной жизни и давали возможность побыть одному. Но вскоре им овладел охотничий азарт, и голуби из благовидного предлога хоть ненадолго обрести свободу превратились в любимцев и баловней, наделенных неповторимой индивидуальностью. Когда Тиффож по утрам распечатывал письма голубятников, которые, подчиняясь приказу о реквизиции, выражали готовность передать армии своих питомцев, у него руки тряслись от нетерпения. Случалось, что, добравшись до какой-нибудь одинокой фермы или окруженной старинной стеной усадьбы, он едва не рыдал, поглаживая своей ручищей трепещущие птичьи тельца, зная, что в его власти выбрать любую птицу. Однако Тиффож был убежден, что многие голубятники уклоняются от исполнения своего патриотического долга, не отписав в штаб отнюдь не по халатности, а из страстной привязанности к своим питомцам. Вот именно этих, утаенных птиц Тиффож просто жаждал осмотреть, ощупать, завладеть ими. Ведь больше всего любят как раз самых соблазнительных.
Постепенно он потерял интерес к добровольным даяниям голубятников и теперь пытался вызнать у торговцев и жандармов местоположение тайных голубятен, где наверняка запрятаны самые восхитительные особи. Также он привык обращать взор в небо, надеясь засечь какого-нибудь одиночку, и, проследив за ним, обнаружить тайное гнездовье.
И, наконец, одним прекрасным утром ему повезло. Тиффож точно запомнил дату — 19 апреля. Он трясся на своем грузовичке, держа направление вдоль Илля. На выезде из Бенфильда ему вдруг почудилось, что словно серебристая молния, прорезав небо прямо у него над головой, ударила в реденький сосновый лесок. Остановив машину, Тиффож достал бинокль, который всегда держал наготове, и принялся разглядывать деревья одно за другим с корней до верхушки. Впрочем, поиски не слишком затянулись, так как серебристое оперенье голубя ярко выделялось на зелени хвои. Это была превосходная особь, с мощными крыльями и маленькой головкой, горделиво выглядывавшей из заостренного, как нос корабля, белоснежного жабо. Голубок выклевывал семечки из зрелых шишек, однако лениво, словно для вида, чтобы оправдать свой краткий привал. Но вот он спорхнул с ветки и стремительно понесся над крышами Бенфильда. «Если он не здешний, то конец, — ужаснулся Тиффож. — Больше я его никогда не увижу «.
Тут же вскочив в машину, Тиффож вернулся в городок и по табличке на двери отыскал ветеринара. В ответ на его расспросы лекарь заверил, что не знает в округе ни одного настоящего голубевода. Впрочем, одна вдова, г-жа Унрух, проживающая там-то и там-то, держит несколько каких-то странных птичек.
Госпожа Унрух, уклонившаяся от исполнения приказа о реквизиции, встретила Тиффожа презрительно и недоверчиво. Да, у нее действительно осталось от мужа несколько голубей, но все это ценные особи. Ее муж, профессор Унрух, ученый-генетик, сперва разводил голубей лишь для научных целей, изучая на них законы наследственности. Потом же увлекся и начал их коллекционировать, отбирая птиц, выделявшихся своей красотой, либо чистотой породы, либо необычностью облика. Так что часть птиц он держал ради науки, часть — ради забавы. И теперь, после скоропостижной кончины ее мужа, вряд ли кто сумеет разобраться: каких именно и для чего именно. Впрочем, лично ее мало интересуют как те, так и другие. А ухаживает она за голубями только из уважения к памяти недавно скончавшегося супруга.
Все это вдова пробубнила равнодушным тоном, не выказав намеренья показать Тиффожу птиц или хотя бы впустить его в дом. Только когда он решительно шагнул через порог, дама вызвалась проводить его к голубятне.
Уютное жилище супругов Унрух ничем не поражало, — кроме как стен, усеянных чучелами голубей всех пород и оттенков. Там были и пепельные вяхири, и клинтухи с золотистым отливом, ландские турманы, сизари, пышнохвостые, мохноногие, зобастые, галстучные. Каждый насест, где птица замерла навек в позе, которую избрал для нее чучельник, был снабжен табличкой с описанием ее родословной и наследственности. Сопровождаемый госпожой Унрух, Тиффож миновал две просторные комнаты, пернатые стены которых, ощетинившиеся птичьими клювами, вовсе не сочетались с мещанской основательностью мебели, люстр, гардин, в чем наверняка проявилось различие интересов профессора и его супруги. Видимо, хотя они и жили вместе, но существовали словно бы в различных мирах, которые так и не воссоединились, как не сливается, например, вода с постным маслом. Небольшая терраса вывела их во дворик, такой крошечный, что его легко было превратить в подобие вольера — потребовалось всего лишь натянуть над ним сетку и разделить на отсеки. Во дворике бодро суетились птицы, не показавшиеся Тиффожу какими-то особенными, поскольку в каждой угадывалась принадлежность к распространенной породе.
Изучив данную коллекцию, полуэкзотическую, полутератологическую [Note7 - наука об уродствах], Тиффож остался разочарован. Но тут он заметил неподалеку клубок рыжих перьев, строго овальной формы, без намека на лапки или головку. Однако стоило Тиффожу, заинтересовавшись пернатым яйцом, протянуть к нему руку, оно тотчас распалось надвое. Возбудивший любопытство Тиффожа клубок оказался тесно прижавшимися друг к другу двумя красавцами-голубями цвета опавших листьев, причем похожими как две капли воды. Не дав птицам ускользнуть, Тиффож принялся внимательно их разглядывать, пытаясь найти хотя бы единое отличие. Когда же, убедившись в тщетности своих попыток, Тиффож обратил взгляд на госпожу Унрух, то был поражен, обнаружив на ее дотоле суровом лице ласковую улыбку.
— Теперь я вижу, — признала госпожа Унрух, — что вы настоящий голубятник. Нужно много лет ухаживать за птицами, чтобы научиться так осторожно к ним прикасаться. И, разумеется, необходимо призвание. Даже мой муж не касался их ласковей. Он иногда просил меня ему помочь, чтобы приохотить к разведению голубей, но в конце концов убедился, что я неспособна освоить столь сложное и тонкое искусство…
Сжимая в каждой руке по голубю, Тиффож сводил и разводил руки, разделяя птиц и вновь соединяя в простой и гармоничной формы тело, казавшееся нерасторжимым единством. Стоило ему сблизить руки, как рыжие близнецы тут же сливались в яйцо, мгновенным движением будто входя друг другу в пазы. Их тянуло одного к другому, словно магнитом.
— Эти обычные с виду птицы, — объяснила г-жа Унрух, — наверно, самые ценные во всей коллекции. Это искусственные близнецы. Как-то муж решил проверить эксперимент японского ученого Мариты. Тот помещал внутрь яйца понемногу лягушачьих или мышиных клеток, так, чтобы они соприкасались с зародышем, что приводило к разделению яйцеклетки. В результате рождалось два-три близнеца — либо обыкновенных, либо сросшихся. У нас было несколько уродцев — двухголовых птенцов, но ни один из них не выжил.
Тиффож, уже готовый удалиться, прихватив с собой двойняшек, напоследок спросил г-жу Унрух о серебристом голубе, который, собственно, и являлся целью его визита. Вдова вновь помрачнела и пробормотала нечто уклончивое, впрочем, не утверждая категорически, что впервые слышит об этой странной птичке. Тиффож совсем было собрался откланяться, но вдруг его внимание привлек шумный плеск крыльев. Взглянув на стоявшую возле стены дома облезлую айву, он обнаружил присевшего на ветку того самого серебристого голубка, который, спесиво распушив грудку, ласково курлыкал. Казалось, голубь вполне сознает свое великолепие. А это была действительно отменная особь — с изящной удлиненной головкой, украшенной фиолетовыми глазищами и белоснежным хохолком — «чубчиком», как его называли голубятники, — с обтекаемой формы корпусом, бугорками суставных связок у оснований крыльев, свидетельствующими об их мощи. И ко всему еще, с платинового отблеска одеяньем, словно и впрямь металлическим, а не из живых перьев.
Занявшись голубеводством, Тиффож сразу же убедился, что его руки внушают птицам доверие, в чем, кстати, он был заранее уверен. Вот и сейчас, стоило Тиффожу посадить на ладонь серебристого красавца, как тот раскинул хвост веером, что было знаком покорности, подчинения птицы человеку. Только тут Тиффож; обратил внимание на побледневшее лицо и дрожащие губы г-жи Унрух.
— Месье, — сумела, наконец, выговорить вдова, — я не вправе помешать вам забрать у меня эту птицу. Но знайте, что, пополнив армейскую голубятню очередной особью, вы лишите меня самого дорогого, что у меня осталось в жизни после кончины мужа. Для него этот голубь был символом нашей любви, нашего брака. И для меня это не просто птица, а…
Тут вдова осеклась, увидев, как решительно Тиффож скинул с плеча дорожную корзинку. Поместив туда серебристого голубя, он взглянул женщине в глаза, и она тотчас почувствовала, что для Тиффожа эта птица — символ еще в большей мере, чем для нее. Она поняла, что все ее мольбы разобьются о его охотничий инстинкт, самое жесткое и бесчеловечное в натуре Тиффожа.
Поскольку теперь голуби составляли весь смысл жизни Тиффожа, он и вовсе погрузился в себя. Если он и прежде не был болтуном, то стал попросту молчальником. В результате Тиффож столь отдалился от своих товарищей, что, когда он отправлялся на целый день охотиться за голубями, его отсутствия никто не замечал. В общем-то обязанности голубятника оставляли ему больше досуга, чем прежние. Однако все свободное время он проводил либо за баранкой грузовичка, в радостном предвкушении нежданной удачи, либо же в голубятне. То были сладчайшие минуты. В этой пернатой воркующей келье Тиффож забывал обо всем на свете, и каждый раз покидал ее, загаженный пометом, осыпанный голубиными перьями, но с выражением счастья на лице. И все-таки Тиффожу не хватало существа, насущно нуждающегося в его опеке, чтобы излить на него всю свою нежность, пока в конце апреля он не подобрал на обочине полумертвого от холода и голода птенчика, вылупившегося не в сезон и вдобавок выпавшего из гнезда. Он поместил за пазуху замурзанного птенца и самоотверженно его выходил.
Устроив найденышу гнездышко в отдельной клетке, Тиффож ежедневно предпринимал многочисленные попытки его накормить, что оказалось непросто. Собственно, птенец был готов слопать все, что не отправишь в его алчно разинутый клюв. Однако выяснилось, что желудок птенца не столь силен, как аппетит, поэтому Тиффожу пришлось сперва несколько раз лечить его запоры глауберовой солью, а потом — диарею рисовой диетой. Направляемый смутным, но оказавшимся верным инстинктом, Тиффож в конце концов понял, что, прежде чем потчевать своего питомца, ему самому следует тщательно пережевать пищу, повалять языком, пропитать слюной, то есть, по сути, воспроизвести процесс пищеварения. После чего он только и делал, что опорожнял сперва мисочки с бобами и горошком, позже — корзинки с мелко порезанным мясом, превращая их содержимое в однородную кашицу температуры человеческого тела, которую он прямо изо рта отправлял в распахнутой навстречу пище голубиный клювик. Когда птенец подрос, Тиффож поместил его в голубятню. Хотя голубок вырос тщедушным, с тусклым, в отличие от своих сотоварищей, оперением, он оставался любимцем Тиффожа, которому казалось, что в его глазах светится ум, уже познавший разочарование, благодаря раннему опыту беды и одиночества.
Гране немало досаждал неуемный характер полковника Пюйжалона, которого ему постоянно приходилось осаживать. Дело в том, что у дивизионного была тайна, которую он скрывал столь тщательно, что проникнуть в нее удалось только незадолго перед разгромом, да и то самым наблюдательным. Хотя сперва показалось странным, что, выбирая жилище, Гране предпочел более удобным и уютным кирпичный флигелек на окраине, однако вскоре все благополучно забыли об этом чудачестве. Разгадка же таилась в том, что к домику прилегал участок земли соток на десять, который Гране собственноручно распахал и засеял. Он оказался страстным земледельцем. Поскольку главным его увлечением было огородничество, счастливым он себя чувствовал, только когда на склоне дня вооружался граблями или тяпкой.
Пюйжалон в отличие от Гране мечтал о грандиозных передислокациях. Носился, к примеру, с идеей, что «подразделения надо бы постоянно менять местами», и не упускал случая заявить, что терпеть не может «стабильных ситуаций». Во всех офицерских столовках дивизии с восторгом повторяли его слова, сказанные при прощании с неким капитаном перед тем, как тому отправиться в Страсбург: «Надеюсь, что координаты моего КП будут ежедневно меняться». Однако все замыслы и предложения полковника Гране спускал на тормозах, потому что главным в жизни для него было дождаться урожая моркови и горошка.
Начавшиеся с 10 мая военные действия еще больше обострили их отношения. Пюйжалон, уверенный в том, что бессмысленно сидеть на месте, под прикрытием линии Мажино, пока враг громит Восточную группировку, рвался на подмогу генералу Жоржу, поэтому держал своих подчиненных в постоянной готовности к марш-броску. В то время как Гране утверждал, что следует ожидать прорыва, который непременно предпримет фон Либ, армия которого дислоцируется на противоположном берегу Рейна. После капитуляции 28 мая бельгийских войск, за которой последовала череда поражений, завершившаяся вскоре взятием немцами Парижа, возникла угроза окружения дивизии с юга, и полковник стал опасаться, что Ставка, связь с которой почти прервалась, эвакуируется, позабыв уведомить об этом Эрстейн. Поэтому он решил лично съездить в Нанси, чтобы на месте выяснить, как и что. В экспедиции должны были принять участие, кроме личного шофера полковника, два штабных офицера. Однако в последнюю минуту Пюйжалон решил захватить с собой и Тиффожа, чтобы в случае, если дорога назад будет перекрыта, отправить сообщение в Эрстейн с почтовым голубем. Утром 17 июня Тиффож загрузился в автомобиль вместе со своей походной корзинкой. Предчувствуя, что расстается с голубятней навсегда, Тиффож прихватил с собой чернявого малыша, серебристого великана и близнецов цвета опавших листьев. В безоблачном небе ярко сияло солнце, поля были все усыпаны цветами, деревья шелестели своей пышной листвой. Казалось, природа стремилась облечь позор Франции в изящное и торжественное убранство. Притулившись на заднем сиденье с корзинкой на коленях, Тиффож поглаживал пальцем левой руки своих питомцев, которых умел узнавать на ощупь, одновременно размышляя о том, какой будет кара, которая вот-вот обрушится на одновременно жестокий и вялый народ, как воздаяние за свершившуюся ровно год назад казнь Вайдмана. Ответ он получил неподалеку от Эпиналя, где их машину завернули жандармы, которым по неведомой причине предписали перекрыть дорогу на Нанси. Полковник Пюйжалон, разумеется, для них был не указ. В соседнем городке творилось нечто невообразимое — сплошная куча-мала солдат, автомобилей, мотоциклов. Картина напоминала конец света. Невозможно было достать ни капли бензина и ничего съестного; все торговцы предпочли закрыть свои магазинчики. Эта обезумевшая и озлобленная орда нахлынула из Нанси, где уже сутки, как смирились с неминуемой сдачей города. Устремлялась же она к Пломбьеру. Возле закрытого бистро остановилась телега, и несколько солдат принялись барабанить в железные ставни, требуя воды, а потом попытались высадить дверь, используя столик как таран. Пюйжалон было вмешался, но получив решительный отпор, предпочел отступить, приказав шоферу держать направление на север вдоль берега Мозеля. Тиффож испытывал одновременно и ужас, и восторг, однако никак не мог забыть дурацкой шутки какого-то хулигана, который, просунув в окно машины свою лохматую голову, радостно завопил: «А-а, почтовые голуби! Они теперь на колесах почту развозят!»
Чтобы одолеть девять километров до Фаона по запруженной разношерстной толпой дороге, потребовалось целых два часа. А там и вовсе случился затор. Вокруг бившейся в припадке женщины собралась толпа, перекрывшая все движение. Завязался оживленный спор — одни утверждали, что бедняжка выпила воды из Мозеля, отравленной немецкими наймитами, другие предполагали у нее эпилепсию, а крестьянин с галльскими усищами заявил, что она попросту истеричка, которой стоит хорошенько надавать по щекам. Примирил спорщиков порыв ветра. Он приподнял юбку несчастной, и все увидели, что из ее разодранной промежности торчит головка мертвого ребенка.
Вконец обозленный полковник, сообразив, что единственный способ вырваться из этого человеческого месива — перебраться на Другой берег Мозеля, приказал шоферу свернуть направо. При этом он выразил надежду, что коль скоро мост не взорван, немцы еще далеко. За мостом начиналось местное шоссе, казавшееся просторным после запруженной толпами автострады. Дорога вилась среди колосящихся полей. Идиллический пейзаж умиротворил смятенные души путешественников. Они пронеслись мимо разморенной полуденным солнцем деревушки Жирмон, потом пересекли прохладный, полный птичьего щебета лесок, затем взобрались на пологий холмик, на верхушке которого притормозили у высившейся над кучкой домиков гостиницей с вывеской: «Фонтан радушия». Напротив просторного козырька для дилижансов и впрямь обнаружился медный фонтан, бодро метавший струю в гранитную чашу в форме сердца. Приказав остановить машину, полковник решительным шагом скрылся в гостинице. Однако вскоре вернулся в сопровождении бледного толстяка, видимо, хозяина, который жестами изображал всю глубину своей скорби, заверяя, что ничем не может услужить.
— Ресторан закрыт, — объяснил полковник. — Выпить у них найдется, а закусить нечем. Сделаем так: Тиффож с Эрнестом попытаются купить у местных хотя бы что-нибудь пожевать. А я тем временем попробую связаться с Эрстейном.
Около часа потребовалось Тиффожу, чтобы обойти все дома соседней деревеньки под названием, как оказалось, Зинкур. В конце концов, ему удалось раздобыть банку горошка, кило хлеба и четверть фунта масла, заплатив за это втридорога. Возвратившись с добычей, Тиффож обнаружил офицеров пирующими за уставленными бутылками столиком. Разогретый вином Пюйжалон пребывал в превосходном настроении.
— О-о, горошек! — воскликнул он, увидев Тиффожа. — Очень кстати. С голубями пальчики оближешь!
В первый миг Тиффож не понял полковника, но тут же мрачное предчувствие погнало его на кухню. На кухонном столе он обнаружил пустую корзинку для голубей. Кафельный пол был устелен рыжими и серебристыми перьями. В очаге весело потрескивало пламя, обжаривая три сочившиеся жиром жалкие голые тушки, которые уныло поворачивались на вертеле.
— Полковник приказал, — объяснил Эрнест. — Велел одного оставить. Мол, вдруг да пригодится. Я выбрал черненького, он самый тощий. — И так как потрясенный Тиффож не сумел выдавить ни слова, добавил: — Глупость какая-то. Три голубя на пятерых мужиков. Каждому на один зуб!
Молча выложив провизию и бросив прощальный взгляд на забившегося от ужаса в угол корзинки малыша, Тиффож вернулся в ресторанный зал, где постарался сесть подальше от галдящих офицеров. «Три голубя на пятерых? Дудки!», промелькнуло в его смятенном мозгу. Он-то к ним не притронется. Ведь не кто иной, как он, любовно воспитывал этих птичек. И, конечно же не в пищу, а как надежных гонцов, пернатых вестников. Но вдруг Тиффожу пришла совсем противоположная мысль. Может быть, наоборот, именно ему стоит съесть всех убиенных птиц, ни с кем не поделившись? Во-первых, его мучил лютый голод, который так и подзуживал его насытиться в одиночку. Да и что могло быть гнуснее пожирания собственных питомцев в компании окосевших солдафонов? Если уж птицам суждено попасть в желудок, то вкушать их плоть следует благоговейно и вдумчиво. Подобная трапеза, сходная с религиозным обрядом, станет лучшей тризной по трем убиенным солдатикам. Тиффож почувствовал прилив жгучей ненависти к пустобреху Пюйжалону и угодливо поддакивающим ему штабным. А что до Эрнеста, то наверняка именно он, чтобы отвертеться от похода за провизией, убедил полковника пожертвовать голубями. Вновь Тиффож оказался один против кучки хамов, презирающих его за неуклюжесть и нелюдимость. Но он ведь лучше их всех, праведнее, в отличие от них он избранник судьбы, которая и поможет ему одолеть эту надравшуюся шваль.
Тут мрачные размышления Тиффожа были прерваны. Вдруг поток света хлынул в стремительно, хоть и бесшумно распахнувшуюся дверь. Хозяин гостиницы бегом устремился к столику, где пировал полковник.
— Тревога! Немцы! — сообщил хозяин вполголоса, но с такой мимикой, словно кричал во всю глотку.
Вся троица вмиг вскочила на ноги и примкнула портупеи. Из кухни выглянула растерянная физиономия Эрнеста.
— Они приехали на мотоциклах из Адиньи. Спасайтесь! Только не на машине, — уточнил трактирщик, — они вас догонят и расстреляют в упор. Бегите через поле и постарайтесь добраться до заповедника. Я покажу, в какую сторону.
Затем трактирщик, опять омыв ресторанный зал волной солнечного света, выскочил наружу вместе с ринувшимися за ним следом Пюйжалоном, Эрнестом и штабными.
Оставшись в одиночестве, Тиффож медленно поднялся и, улыбнувшись, глубоко вдохнул воздух. После плевка в лицо на набережной Орфевр почва и так постоянно колебалась у него под ногами, а тут — новый подземный толчок. Тиффож вспомнил, что Пюижалон, по его собственному утверждению, терпеть не может «стабильных ситуаций». Поздравляю вас, господин полковник! Покинув опустевший сумрачный зал, Тиффож отправился на кухню. В голубиной корзинке черной тенью метался последний голубок. Тиффож сгреб его в горсть, но, спохватившись, выпустил и отставил корзинку. Аппетитно подрумяненные солдатики вытянулись в струнку на вертеле. Завернув три тушки в пергаментную бумагу и уложив сверток в рюкзак, Тиффож собрался было покинуть кухню, однако в дверях столкнулся с хозяином ресторанчика.
— Вы еще не убрались? — изумился толстяк. — Немцы в деревне, понимаете? Не хватало, чтобы в моем доме нашли французского солдата! Догоняйте-ка ваших друзей! Скорее!
Тиффож покорно поплелся за трактирщиком. Деревня словно вымерла. Казалось, что ее обитатели попрятались от полуденного зноя. Только сердцеобразный фонтан неутомимо разбрызгивал свои воды.
Проскользнув булыжной улочкой мимо домов, Тиффож с трактирщиком вторглись в чей-то огород. Тиффож вспомнил Гране. Для того-то по крайней мере война имела смысл, причем самый что ни на есть личный. Разгром же обрекал его разделить общую судьбу. Что же до самого Тиффожа…
За огородом начиналась тропинка через поле. Тут трактирщик сделал жест — мол, беги туда, и, бросив на Тиффожа проникновенный прощальный взгляд, отправился восвояси. «Торопится поставить вино в холодок. Хочет встретить немцев по-людски, — подумал Тиффож. — Уж для него-то разгром точно имеет смысл».
Тиффожу пришлось прошагать два-три километра, как ему казалось, на юг, пересечь шоссе, перейти по мосту небольшую речушку, прежде чем он вышел на опушку леса. Тиффож догадался, что здесь и начинается заповедник. Тут прямо перед ним вырос Эрнест, словно вынырнул из-под земли. Полковник оставил Эрнеста дозорным, приказав спрятаться в ложбинке. Сам же с офицерами засел в стоявшем неподалеку.домике лесника. Эрнест отвел Тиффожа в избушку, где Пюйжалон тотчас выразил удовлетворение, что тот захватил корзинку с последним голубем.
— Молодчина, сынок! — возгласил полковник. — В минуту опасности ты не бросил свое, столь мирное, но все же оружие. Твой поступок будет отмечен благодарностью в приказе. А теперь записывай. Я продиктую донесение в Эрстейн. Если нас захватят в плен, мы тут же выпустим голубя.
Тиффож покорно извлек из голубиной корзинки чернильный карандаш и стопку плотной бумаги специально для голубиной почты. В то время как полковник, вышагивая из угла в угол и похлопывая стеком по хромовым гамашам, диктовал вдохновенное послание, обращенное ко всем бойцам его полка («Дети мои, ваш командир, оказав отчаянное сопротивление врагу, попал в лапы к немецким захватчикам. Осуществляя командование вверенной мне частью, я не раз имел счастье убедиться в вашем мужестве, потому я верю, что в годину тяжких испытаний, выпавших нашей отчизне…»), Тиффож сочинял свое собственное послание, предназначенное лишь младшему лейтенанту Бертольду: «Мой дорогой лейтенант, мы влипли. Полковник приказал зажарить трех голубей. Черненькому пришлось сделать длинный перелет по жаре. Сразу его напоите, но обязательно теплой водой. Он слабенький, поэтому давайте ему каждый день по две капли рыбьего жира. Пегая великанша опять снесла два белых яйца — все потому, что предпочитает общество самок. Шести голубым вандомам надо прочистить желудок. Дайте им натощак по паре капель касторки. Боюсь, что у белого турмана загноится левое крыло — я заметил на связке желтоватую ссадину. Ее надо помазать йодом…» На двух листках он стремился излить всю свою нежную заботу о питомцах. Пюйжалон уже давно смолк, а Тиффож все еще строчил свое послание. Наконец, поставив подпись, он быстро сложил листки втрое, свернул в трубочку и поспешно поместил в капсулу, опасаясь, что полковник заставит его прочитать депешу вслух. Стоило Тиффожу привязать капсулу к левой лапке голубка, как тот сразу встрепенулся и стал буквально рваться в полет. Однако Тиффож до поры вновь отправил его в корзинку.
Солнце уже клонилось к закату, когда они все пятеро попали в плен, прямо на той самой опушке заповедного леса в окрестностях Жирмона. Их окружил немецкий патруль. Фельдфебель гаркнул: «Оружие на землю!», и три револьвера бесшумно нырнули в мох. Тиффож бережно достал из корзинки чернявого голубка и плавным движением выпустил его в направлении лежавшего на земле оружия. Взмахнув крыльями, голубь опустился на один из револьверов, скосив бусинку глаза на его рукоятку. Когда сухопарые лапки голубя соскользнули с вороненого дула, он чуть присел, затем взмыл в воздух, шумно пронесся над головой у немцев и скрылся из глаз.
Тиффож наклонился, чтобы поставить корзинку на землю. Не успел он выпрямиться, как получил могучий пинок сапогом в задницу. Боль пронзила весь его позвоночник. Тиффож обеими руками вцепился в крестец и с помощью полковника распрямился.
— Молодчага, — подбодрил его Пюйжалон. — Здорово ты их сделал! Завтра или еще через день-другой ребята прочтут мое послание. Больно? Не горюй, я представлю тебя к медали за ранение.
На следующий день разлученный с офицерами Тиффож был заточен во дворе одного из страсбургских заводов. Среди сотен товарищей по несчастью единственным его знакомцем оказался шофер Эрнест, но водить дружбу с этим голубиным убийцей у него было еще меньше охоты, чем с кем-либо. В первую же ночь он тайком съел одного из трех голубей. Тиффож не сомневался, что его выбор пал на серебристого великана. Во-первых, тушка была побольше, чем две другие, к тому же и жареный он не вовсе утратил свой прежний запах. Оставшиеся два голубка позволили Тиффожу не только умерять муки голода, терзавшие его сотоварищей, но и насыщать свою душу сокровенным единением с теми существами, которых он любил, по крайней мере, последние полгода.
Почти лишенные связи с внешним миром узники пробавлялись слухами. Большинство было уверено, что после заключения перемирия между Францией и Германией немцам: нет смысла долго держать их в заточении. Мол, как только вновь заработает транспорт, уж беженцев-то наверняка отпустят по домам. Тиффож не разделял всеобщего заблуждения. И не потому, что был самым проницательным, а поскольку был убежден, что путь познания непременно поведет его на восток. Было бы насмешкой судьбы вернуться в Париж, в свой гараж. Его всегда предусмотрительный рок, конечно же, не способен совершить столь глупой ошибки. Потому, когда 24 июня пленников, разбив на команды по шестнадцать человек, погнали в направлении Келя, где через Рейн был переброшен понтонный мост взамен разрушенного, мог ли он не преисполниться глубокой и сокровенной радости? Ведь это вновь подтвердило, что его личная судьба вплелась в судьбу мира. Что же до его сотоварищей, то одни, распрощавшиеся с надеждой на скорую свободу, впали в отчаянье, в то время как другие продолжали питать иллюзии, которыми старались заразить остальных, словно сбывая фальшивые монеты: оказывается, их гонят в Германию на полевые работы, после окончания которых отпустят по домам. А то и вовсе доведут сейчас до ближайшего рейнского порта и отправят на родину речным путем.
Когда колонна выходила из Страсбурга, уже припекало, и пленных начала мучить жажда. Девочки из окрестных домов приносили им напиться, на что немецкие охранники предпочитали закрывать глаза. Тем не менее, унтер, сопровождавший команду Тиффожа, затеял перебранку с пожилой эльзаской, выставившей перед своей дверью ведро с водой и стаканы, что показалось немцу совсем уж неприличным проявлением заботы. Пользуясь возникшей в результате их диспута легкой суматохой, какая-то женщина выскочила из соседнего дома, и за руку втащила туда Тиффожа. Быстрым шепотом она пообещала его спасти, раздобыв гражданскую одежду. Команда уже вновь тронулась в путь, не заметив исчезновения одного из шестнадцати, что и вообще было мудрено. Так что побег вполне мог оказаться успешным. Судьба все же сыграла с Тиффожем злую шутку, именно ему предоставив выбор между свободой и пленом. Выпив предложенный хозяйкой стакан молока, он вполне искренне поблагодарил женщину и поспешил догнать колонну. Вскоре от нестройного топота множества ног содрогнулись доски понтонного моста, между которыми виднелись стремительные воды Рейна.
— Вот мы и в Германии, — произнес Тиффож, обращаясь к своему соседу, чернявому коротышке с угольными бровями.
Он все же не смог не нарушить в столь торжественный миг свой обет молчания.
— Уверен, что еще до Рождества буду дома. Иначе взял бы сейчас и утопился, — скрипнув зубами, буркнул ему в ответ коротышка.
А Тиффож, напротив, был счастлив, тем более, что был уверен: он никогда не вернется во Францию.
III. ГИПЕРБОРЕЯ
Все свершившееся обогащается чувством, все свершившееся обогащается значением. Все обращается в символ или притчу.
Поль Клодель
Тиффож безропотно позволил себя пленить. Так путешественник, завершив дневной переход, уже не противится сну, уверенный, что с первыми лучами солнца проснется свежим, бодрым, готовым в путь. Свою прежнюю жизнь Тиффож отбросил, будто ненужную ветошь, словно стоптанные башмаки. Как змея сбрасывает старую кожу, так и он избавился от Парижа и вообще от Франции, вместе с Рашелью, гаражом и Амбруазами. Вряд ли кто иной так уповал на судьбу, на свой личный рок, упорный, несуетный и непреклонный, который даже мировые катаклизмы сумел подчинить собственным целям. Но столь страстная вера в судьбу предполагала презрение ко всему случайному, бытовому, короче, к тем милым пустячкам, которые обычно впиваются людям в сердце, раздирая его в миг разлуки. Загубленное детство Тиффожа, его мятежное отрочество, пылкая юность, все годы, когда он скрывался под личиной самой отпетой посредственности, пока не был разоблачен и выставлен на посмешище маленькой мерзавкой, протестовали против неправедного и преступного общественного устройства. И, наконец, грянул ответ небес. Общество, топтавшее Тиффожа, было сметено вместе со своими судьями, генералами, прелатами, своими установлениями, законами и порядками.
Теперь путь Тиффожа лежал на восток. Обнаружилось, что на команды по шестнадцать их разбили не случайно. Столько, и не больше, помещалось в вагон дохлого, без всякой видимой причины вдруг замиравшего на месте, а затем, опять-таки неожиданно, вновь трогающегося в путь. Кучка непоколебимых оптимистов толпилась вокруг сержанта инженерных войск, который на каждом изгибе рельс тотчас сверялся с компасом, дабы поддержать заблуждение, что поезд движется не на северо-восток, а, к примеру, на юг или вовсе даже на запад… Тиффож не нуждался в компасе, он твердо знал, что поезд идет на восток. Ex Oriente Lux [Note8 - Свет с Востока]. Каков он, этот свет, Тиффожу еще предстояло постичь через каждодневный кропотливый труд, с долгими, втайне плодотворными периодами зимних сумерек и нежданными, ослепительными вспышками озарений.
Первая остановка была в фабричном городке Швайнфурте. Пленных поместили в карантинный барак, а поутру устроили дезинфекцию с вошебойкой. Узников сперва коротко подстригли, а затем, заставив намылиться дегтярным мылом, окатили водой. Необходимость отстоять нагишом длинную очередь, выставив напоказ свои убогие телеса, притом в огороженном колючей проволокой загоне, иным показалась оскорбительной, некоторые даже рыдали от унижения. Но только не Тиффож, понимавший дезинфекцию как очистительный обряд. К тому же он наслаждался неожиданно открывшимся его телесным превосходством над сотоварищами. По сравнению с богатырской статью Тиффожа весьма неказисто смотрелись их фигурки, тщедушные, волосатые и членастые. О чем Тиффож мечтал, так это совсем избавиться от военной формы, которую ему вернули, предварительно прожарив в автоклаве, усевшей и дымящейся. Когда, наконец, он облачится в достойные его величия одежды, это и будет для него, как и для других, знаком, что тяжкие времена миновали.
Через день узников, вновь погрузив в поезд, повезли дальше на северо-восток. Их путь пролегал через Тюрингию, Саксонию и Бранденбург. Мимо слепых окошек пронеслись Эйзенах вместе с Вартбургской крепостью. Гота с ее замком, Эрфурт с его цветущими полями, Веймар с его княжеским дворцом, Иена с ее цейсовскими заводами. В Лейпциге пленных выпустили на предусмотрительно оцепленный пятачок перрона размять ноги. Стоянка затянулась на долгие часы. После того как узникам раздали миски с супом в зале третьего класса, однополчане, земляки или просто успевшие сдружиться тотчас скучковались в группки. Тиффож остался бы в полном одиночестве, но Эрнест решительно пристроился по соседству. Подобная преданность не то чтобы смутила Тиффожа, но слегка удивила, тем более, что ему показалось, что Эрнест повел себя с ним, как со старшим по званию, вопреки их полному равенству в чинах. Они разговорились. Выяснилось, что до войны Эрнест служил камердинером. Эта странная профессия была овеяна для Тиффожа неким сумрачным очарованием, так как, по его мнению, требовала коварного двуличия и лживой угодливости, необходимых из-за кричащего несоответствия между скромным происхождением того, кто себя ей посвятил, и блестящим обществом, где ему суждено обретаться. В конце концов Тиффож простил Эрнесту заклание голубей. Да и кого винить, если оно было неизбежным? В этом жертвоприношении Тиффож вновь угадал перст судьбы, причастный к почти любому событию его жизни. Короче говоря, он вроде как принял на службу стосковавшегося по хозяину Эрнеста.
Когда на ночь глядя состав, наконец, тронулся, охранники задраили все окна и двери. Через некоторое время те, кто не успел заснуть, по остановкам и сложным маневрам поезда догадались, что за окнами Берлин. Затем состав продолжил свой бег, однообразный ритм которого убаюкал притулившиеся как попало тела. Поезд тянулся по бескрайней равнине, и лишь ночная темень скрадывала всю невообразимость ее простора.
Ночь показалась путешественникам короче, а утро прохладней, чем они привыкли. Двери глухо рыкнули замками. Зазвучали команды, начались переклички. Еще одуревшие спросонья пленные выпрыгивали из вагонов в степь, где их тотчас прохватывал студеный ветерок. Неподалеку высился довольно просторный барак из просмоленных досок, на плоской равнине смотревшийся даже монументально. Ветер покачивал прибитый к двум столбам деревянный щит с выделявшимися на белом фоне черными готическими буквами: Moorhof [Note9 - Болотный хутор]. До горизонта простирались луга с разбросанными там и сям озерцами. Осенние дожди наверняка превращали местность в огромное болото. Редкие кучки елей словно бы делали зримым обширность горизонта, где курились многочисленные дымки, стелящиеся над камышом и буйными травами. Тиффож, привычный лишь к холмистым и лесистым сельским пейзажам, был потрясен величием представшей картины. Пространство, во все стороны открытое взгляду, даровало Тиффожу прежде неведомое ему чувство свободы. Оно было столь несоответствующим моменту, что Тиффож невольно улыбнулся, пристроившись к колонне, под окрики фельдфебеля тянувшейся на север.
Лагерь нежданно вырос перед путниками буквально в нескольких сотнях метров от дороги. Деревня же Морхоф так и не обнаружилась. Им еще не раз предстояло убедиться в таинственном свойстве вроде бы бескрайнего окрестного пространства: хижины, риги и даже лагерные вышки, стоило чуть от них удалиться, словно проваливались сквозь землю, терялись в травах. Лагерь был небольшой — всего четыре дощатых пятистенных барака с залитой гудроном кровлей, укрепленных на коротких сваях; каждый из них был рассчитан на двести узников. Следовательно, лагерь был способен вместить не более восьмисот пленных, каковая численность и была достигнута через несколько недель после прибытия пополнений. Однако самих узников вовсе не радовала их малочисленность. Во-первых, из-за нехватки рабочих рук, во-вторых, каждый оказывался на виду. Четыре барака были окружены двумя рядами колючей проволоки, полоса между которыми была усеяна железными шипами. Общая площадь этого загона со сторожевыми вышками по углам не превышала полгектара. Большинству узников представлялось, что лагерь устроен с расчетливой злобой. Они остро переживали неуют хлипких бараков, враждебность колючей проволоки, злобный надзор сторожевых вышек. В отличие от них, у Тиффожа только крепло чувство свободы, душевного покоя, которое его охватило сразу, как он сошел с поезда. С его точки зрения, расчет создателей лагеря состоял в том, чтобы отовсюду открывался вид на равнину. Он вспоминал пикардийские хутора с глухими фасадами домов и окнами, выходящими во внутренний двор. Здесь все было наоборот: проволочное ограждение не отделяло от окружающих пространств, а вышки словно бы углубляли даль. В своем бараке он выбрал отменную койку, хотя далековато от печки, зато возле обращенного на восток окошка. Едва устроившись на новом месте, Тиффож тотчас вперился в открывавшийся из окна простор, чтобы смыть впечатления последних сумбурных дней и невнятных ночей. Впервые после того, как арест в Нейи выбил у него почву из-под ног, Тиффож почувствовал, что, наконец, обрел хоть сколько-нибудь надежное пристанище. Терзаемая заслуженной карой Европа осталась далеко на западе. Но главное, что он всей душой ощутил могучий и ласковый зов этой девственной степи, обжитой лишь одинокой худосочной березкой. Казалось, простераяся до самой Сибири бескрайняя пустошь с ее серой, чуть серебристой почвой, украшенной фиолетовой вспышкой цветущего вереска с ее песками и торфяниками манила Тиффожа, как туманная бездна. Впрочем, от своих сотоварищей, еще раньше угодивших в лагерь, он выяснил точное местоположение деревни Морхоф на карте. Это сельцо с четырьмя сотнями обитателей располагалось в Восточной Пруссии, в двенадцати километрах западнее Инстербурга и в стольких же — восточнее Гумбинена на берегу речки Ангерапп, которая, после слияния в Инстербурге с Инстером, обретала название Прегель.
Что же касается работы, то, едва приступив к ней после положенного суточного отдыха, вновь прибывшие узники поняли, что обречены день за днем копаться в жидкой грязи. Дело в том, что грандиозная затея осушить болотистые берега Ангераппа упиралась в нехватку техники, каковую и был призван компенсировать изнурительный, зато дешевый труд военнопленных. Ежедневно в семь часов вечера узников запирали в бараке, предварительно отобрав у них штаны и башмаки — точнее деревянные сабо, которые выдавались каждому вновь прибывшему. После чего пленникам предстояло долгое путешествие сквозь ночь, освещенную лишь пятью керосиновыми лампами. Впрочем, узники так выматывались за день, что отсутствие развлечений их нисколько не угнетало. По утрам им причиталась целая кварта Waldtee [Note10 - Лесной чай], то есть целебного отвара, таинственного варева, где угадывались хвоя, березовые и ольховые листья, а также ягоды тутовника. Затем их причащали ломтиком хлеба и парой вареных картофелин, понятно, холодных. Зато по вечерам пленных баловали миской супа, хотя и жиденького, но горячего.
По утрам бригады по десять человек, под присмотром охранника, гнали на закрепленный за каждой участок. Всего же предполагалось осушить не меньше полтысячи гектаров болот, прилегающих к мызе, расположенной неподалеку от деревни Морхоф. Работа состояла в прокладке системы дренажных канавок по два с половиной метра в глубину, на дне которых сооружалось нечто вроде стока: две бетонные плиты укреплялись горизонтально и сверху накрывались третьей. После чего данную конструкцию засыпали сперва слоем щебенки, а затем грунтом. Все траншеи устремлялись под небольшим наклоном к водоотводному каналу, который в свою очередь «впадал» в Ангерапп. Узникам, разумеется, выпало рыть канавы. После того как траншея была вырыта, два работника проходились вдоль нее по разным сторонам, выравнивая дно граблями. Сооружение стоков, как, впрочем, и геодезическая подготовка работ, были доверены немецким рабочим.
Сперва в бараках царила анархия, потом, однако, в каждом сложилось хотя и немногочисленное, но стройно организованное сообщество со своей строгой иерархией. Многих пленников угнетало принудительное соседство с людьми, столь отличными по социальному происхождению, роду занятий и месту обитания. Для других же оно оказалось познавательным. Многие узники, сорванные с родных мест, вырванные из привычной среды, погружались в отупение, сопровождавшееся заметной умственной и нравственной деградацией. Другие же, наоборот, почувствовав себя свободными ото всех уз, дали волю прежде утаенным страстям. Иные замыкались в себе, причем их упорное молчание могло быть как выражением подавленности, так и скрытого протеста. Другие лее, наоборот, постоянно мололи языком, вечно обуреваемые идеями и замыслами, которыми щедро делились с каждым встречным. К примеру, у некоего Мимиля, галантерейщика из Мобе-жа, слишком рано женившегося на столь же неопытной девице, наблюдалось два пунктика: женщины и деньги. Точнее, даже один, ибо он предполагал приобрести одно посредством другого. Галантерейщик замыслил кое-какие коммерческие махинации, которые намеревался сперва ограничить лагерной оградой, а потом охватить ими всю округу. Но для этого ему необходимо было обзавестись любовницей-немкой, одновременно и покровительницей, и подставным лицом, на имя которой он приобретет собственность — дом, к примеру, или даже землю.
— Все их мужики воюют, — твердил он. — Остались только женщины. Женщины и собственность. И еще мы! Было бы глупо не извлечь из этого выгоды.
Тут каждый раз с ним вступал в спор Фифи из Пантена, самый молодой в бараке, постоянно допекавший соседей своими шуточками и паясничаньем. Последний был уверен, что если уж заводить любовницу, то обязательно француженку, точнее парижанку. Мол, сколько за вагонными окнами промелькнуло этих Гретхен, — и все, как одна, толстозадые простушки с косами и в шерстяных чулках. Кому такие нужны?
В ответ Мимиль всякий раз пожимал плечами и прибегал к авторитету Сократа, преподавателя греческого языка, который, как всегда, неторопливо покуривая трубку, разглядывал сквозь стекла очков плененное стенами барака разношерстное общество. Сократ отверзал уста лишь для того, чтобы изречь очередную мудрость, причем его высказывания были схожи с пророчествами оракула: начав речь с прописных истин, он вдруг — в самый неожиданный момент — принимался сыпать парадоксами.
— Все зависит от того, сколько продлится война и кто победит, — возгласил он. — Если верить, что нас освободят еще до Рождества, то Фифи прав, нам имеет смысл остаться патриотами. Но более вероятно, что победит Германия, положив, однако, на полях сражений весь цвет своего юношества. В таком случае — да обернется наше поражение победой, а их победа поражением. Пока последние годные к службе немецкие мужчины будут неусыпно охранять просторные границы тысячелетнего Рейха, мы удобрим их землю собственным потом, а их женщин своей спермой.
Подобный ход мысли отнюдь не убедил длинноусого беррийского арендатора, злобно сверкнувшего глазенками, зато изрядно позабавил Виктора, прозванного Психом, который блаженно заржал. Виктор, и впрямь общественно опасный душевнобольной и страдающий маниакально-депрессивным психозом, во время «странной войны» и в особенности последовавшего за ней разгрома совершал чудеса храбрости. До войны он успел побывать во всех психбольницах Иль-де-Франса, кочуя из одной в другую с краткими передышками, неизменно завершавшимися очередной безумной выходкой. Начало войны как раз выпало на такую передышку, и Виктор тут же записался добровольцем в пехотные войска, где его чудачества возобновились с новой силой. Только теперь они назывались не дурацкими выходками, а воинскими подвигами. За свои дерзкие рейды в расположение неприятеля, а также героизм, проявленный во время позорного бегства его полка, Виктор был буквально засыпан благодарностями командования и наградами. Сократ объяснял, что вовсе неприспособленный к мирной, упорядоченной жизни Виктор среди порожденного войной хаоса чувствует себя как рыба в воде, особенно же уютно в ситуации разгрома.
Тиффож и в бараке не сдружился с сотоварищами, несмотря на старания суетливого Эрнеста. Однако нельзя сказать, что все они были ему равно чужды — в некоторых Тиффож подмечал сходные со своими черты характера. К тому же их несвобода заставляла узников искать выход из тупика, и Тиффож старался извлекать из этих исканий те или иные уроки в поисках собственного спасения, которого он и сам пока не знал, откуда ждать, хотя был по-прежнему уверен, что оно близится и тесно связано с судьбой мира. К примеру, мечта Ми-миля о приобретении разом и женщины и собственности находила отзвук в его душе, как И безумие Виктора, не умевшего примениться к социальной действительности, но резвящегося, как рыба в мутных и бурливых водах войны.
Что вызывало недовольство узников, так это неутомимость Тиффожа. Он свирепо вгрызался в грунт до тех пор, пока из-под земли не начинала сочиться вода, что его сотоварищи объясняли избытком физических сил. Вряд ли они были способны понять, что он ждет от иноземной почвы знака, знаменья, он и сам хорошенько не знал, чего именно. Его порыв к земным недрам в первую очередь объяснялся жаждой поскорее получить сообщение, внятное лишь ему одному.
Однако не только этим — Тиффож и просто испытывал наслаждение, всей мощью внедряясь в сокровенное нутро страны, которую уже начинал любить. Он осознал рождающееся чувство в тот день, когда, благодаря симпатии одного из охранников, ему довелось исполнить мечту, которую он лелеял с первого дня своего пребывания в лагере — взобраться на сторожевую вышку, шестиметровую бревенчатую башню, увенчанную крытой площадкой. Поднявшись по лестнице на самый верх, Тиффож лишь мельком глянул на лагерь, где строгая геометричность новеньких построек оттеняла убожество снующих вокруг них ободранных человечков. Затем он обратил взгляд на равнину, точнее, на северо-восток, куда уже почти год, как устремилось великое переселение народов. Местность была столь плоской, что даже невысокий рост башни предоставлял его взгляду обширнейший обзор. Вокруг расстилались белесые поля спелой ржи, окаймленные полоской хвойного леса, были рассыпаны сверкающие, как стальные бляшки, озерца, с припорошенными белым песком берегами, черные торфяники, усеянные серебристыми блестками берез, поросшие угрюмым ольшаником болота, где отражались молочно-белые облака, темные гречишные поля, чередующиеся с белоснежными пятнами льняных делянок. «Черно-белая страна, — подумал Тиффож, — почти без красок, даже серого цвета маловато. Белая страница, испещренная черными значками».
Вдруг солнце, низвергнув загромождавший все небо облачный дворец, подсветило и струйки пара, поднимавшиеся от болот, и печные дымки деревни Морхоф. Одно из стекол какого-то домика разразилось ритмичными вспышками, с упорством оптического телеграфа, передающего сообщение морзянкой. Наконец-то Тиффожу довелось увидеть эту деревушку, низенькие, крытые дранкой домишки которой столпились вокруг массивной церкви с выбеленными стенами и пузатой колокольней, своей приземистостью и плоской кровлей напоминавшей дозорную башню. За деревней по перебежкам света угадывался спрятавшийся в траве прудик, а еще дальше, на склоне морены, яростно вертелась полуразрушенная мельница. В небе, неторопливо шевеля крыльями, парила стая цапель, церковный колокол развеивал по ветру свою таинственную и грустную мелодию. Тиффож остро чувствовал свою неразрывную связь с этой землей. Пусть пока он пленник, все равно он предан ей душой и телом. Однако это своего рода испытательный срок. Можно сказать, что они уже помолвлены, но рано или поздно свершится очередная великая инверсия из тех, что правят его судьбой, и он станет ее законным супругом.
Необходимость целыми днями ворошить черную жирную землю, возможно, оказала на Тиффожа благотворное действие, по крайней мере с тех пор, как он поселился в лагере. Несмотря на скудную и противную пищу, желудок его работал безупречно. Каждый вечер сразу после отбоя Тиффож отправлялся в сортир, где сидел до упора. Наверняка ничто за целые сутки не доставляло Тиффожу такого блаженства, как ночные бдения в уборной, столь живо напоминавшие ему о школьных годах. Свершая действо испражнения, требующее одиночества, душевного покоя и самоуглубленности, Тиффож легко и обильно извергал замаранные слизью какашки.
Однако сам сортир мало подходил для столь высокодуховного обряда. Собственно, даже не сортир, а двухметровая канава с чем-то вроде насеста — к бревну, укрепляющему ее бортик, была приколочена узенькая планка. Тиффож не раз вспоминал выпады Нестора против «бездонных» сортиров. А здесь к тому же выгребная яма полностью опорожнялась примерно раз в десять дней, что вносило свои неожиданные и любопытные нюансы. Вывозили дерьмо вагонетками, которые говночист наполнял с помощью ведра на шесте — орудия, напоминавшего черпак, используемый на местной кухне, что давало постоянный повод для шуток. Тиффожа огорчало, что вагонетки опорожняли в дренажный канал, который равнодушно разносил его экскременты по всей равнине. Однако, страх общественного порицания не позволял Тиффожу самому напрашиваться на ассенизационные наряды, а после учреждения должности Lairinenwache [Note11 - Сортирный охранник] он и вовсе преисполнился отвращением к сортиру. Охранники со временем заметили, что многие пленные гадят, не доходя до выгребной ямы. Служила ли тому причиной леность или нетерпеливость, но сортир оказывался усеянным предательскими кучками. Тогда немцы решили возложить надзор за оправлением нужды на сортирного смотрителя, обязанности которого исполняли пленные, сменяясь каждые четыре часа. Назначенный на эту должность носил на шее железную плашку с гадким словечком Latrinenwache. Поскольку два условия для свершения ритуала опорожнения — одиночество и самоуглубленность — оказывались недостижимыми, Тиффожу вместо лагерного сортира пришлось довольствоваться сортирами переносными и самодельными.
Как добросовестному работнику Тиффожу делали некоторые поблажки, а иногда и вовсе оставляли без надзора на долгие часы. Прорыв очередную канаву, Тиффож придирчиво изыскивал достойное место, чтобы вырыть неглубокую ямку, по бокам которой он располагал заранее припасенные две дощечки. На этом жертвеннике он свершал сокровенный и благодатный обряд единения с прусской почвой.
Однако вскоре Тиффож совершил потрясающее открытие, после которого уже совсем по-иному использовал выпадавшие ему часы свободы. Началось с того, что в поисках места для алтаря он чуть не шлепнулся в затаившуюся в травах высохшую дренажную траншею, своего рода подземный ход, начинавшийся всего в сотне метров от места, где трудился Тиффож. На следующий день Тиффож решил разведать, куда он ведет. Дно траншеи оказалось жестким и ровным. Над головой Тиффожа колыхались зрелые колосья, образуя ажурный, колеблемый ветром навес, упасающий от солнечного зноя. Тиффож вспугнул фазанью курочку, которая опрометью понеслась вдоль тесной канавки, словно указывая ему путь. Вскоре Тиффожу показалось, что он преодолевает подъем. Это означало, что канал ведет к леску, ограждавшему угодья деревни Морхоф. Однако Тиффожу долго еще пришлось шагать под эскортом своей курочки, которая в свою очередь вспугнула пару куропаток и здоровенного рыжего зайца. Потом сень колосьев разрядилась, а затем и вовсе сменилась полоской голубого неба. Появившиеся кустики ежевики и боярышника указывали, что лес уже рядом. Тут курочка шумно вспорхнула в воздух. А еще через несколько метров траншея уперлась в стенку из обнаженной почвы.
Тиффож выбрался из траншеи. Хвойный лес, оказавшийся всего лишь лесополосой, остался позади. Тиффож, по сути, очутился на опушке плавно перетекающей с холма на холм березовой рощи, поросшей кустами крушины. Ему показалось, что он попал в другую страну, в другой мир, — конечно, потому, что избавился от лагерной несвободы, но еще и оттого, что таинственный полуподземный ход привел его на опушку. Змеившаяся среди вересковых зарослей песчаная тропка вывела Тиффожа к неглубокой лощине, миновав которую, он обнаружил как раз то, что жаждал найти: на краю прогалины, испещренной сиреневыми пятнышками ранних цветов, стояла избушка. Казалось, что этот укрепленный на каменном фундаменте бревенчатый домик с наглухо замкнутыми дверью и окном долгие годы дожидался именно Тиффожа.
Изумленный, потрясенный, Тиффож так и замер на лесной полянке, прошептав единственное слово, которое в давние годы звучало для него обещанием блаженства: «Канада!» Воистину, он очутился в Канаде. Березовая роща, лесная прогалина, хижина — это и был затерянный среди равнин Восточной Пруссии клочок Канады. И он вновь услышал шепот Нестора, который, уткнувшись в роман Лондона или Кервуда, среди удушливого смрада классной комнаты воскрешал заснеженные пустыни и лесные кордоны, разбросанные по берегам Гудзонова залива, а также Оленьего, Невольничьего, Медвежьего и Великих Озер.
На первый раз Тиффож ограничился тем, что осмотрел свой домик снаружи. Выяснилось, что избушка заперта на медный висячий замок, который можно было без труда сорвать. Убедившись в этом, Тиффож пустился в обратный путь по той же, спрятавшейся в траве канавке. Его трехчасовое отсутствие осталось незамеченным.
В самом начале осенней распутицы комендант лагеря лейтенант Тешемахер, прознав, что Тиффож профессиональный автомеханик, усадил его за руль пятитонного лагерного «магируса „. С тех пор Тиффож постоянно колесил по окрестностям, сперва под присмотром охранника, а потом чаще в одиночестве, или в компании Эрнеста, который подменял его за баранкой. Главной его обязанностью было доставлять в лагерь продукты, предварительно загрузив их на одной из соседних ферм. Как правило, кузов оказывался забит мешками с картошкой, однако ж иногда перепадало несколько шматов сала или связка колбасок, сухих и тонких, как щепки. Осенние дожди превратили проселки в болота, усеянные столь глубокими омутами, что грузовик подчас рисковал пропороть себе брюхо о вздымающиеся между ними каменистые ухабы. Однако начиная с конца октября немцы принялись постоянно боронить дороги, что вызвало немалое удивление французов. Оказалось, что каждый год в преддверии заморозков они таким образом заранее готовят санный путь. Случалось, что из-за ливня пленных не выводили на работы, что повергало запертых в полузатопленном лагере узников в тяжкое уныние. А Тиффож и в самые дождливые дни крутил баранку своего «магируса“, вперившись в ветровое стекло, по которому бесцельно елозил дворник. Когда его грузный автомобиль переваливался по ухабам, окутанный туманом, замаранный брызгами дорожной грязи, Тиффожу чудилось, что он плывет на корабле по бурным волнам.
Он уже успел побывать во всех окрестных деревеньках, названия которых, отдающие степью, лесами, болотами — Ангемор, Флорхоф, Пройсенвальд, Хазенроде, Вирхуфен, Грюнхайде [Note12 - Anger (здесь и далее нем.) — поляна; Florhof — цветущий хутор; Wald — лес; Huf — копыто; Hase — заяц; Heide — пустошь] — вскоре сложились для него в песенку, иллюстрациями к которой ему казались витиеватые, украшенные орнаментом вывески постоялых дворов с именами своих животных-тотемов: Златорунного Агнца, Форели, Косули, Золотого Быка, Лосося. Тиффожу случалось засиживаться в прокуренных зальчиках, всякий раз непонимающе качая головой, когда к нему вдруг начинал приставать кто-нибудь из завсегдатаев, угадав в нем военнопленного. Тиффож уже почти успел привыкнуть к едким сигаркам с соломинкой на конце, которыми его там угощали. Как-то ему случилось забраться на восток до самого Гумбинена, огромного поселка, но все же сельского типа, разделенного рекой, название которой — Писса — служило неиссякаемым источником острот. По средам возле местной ратуши с крышей, напоминающей гигантскую лестницу, бурлила знаменитая конная ярмарка, которую снабжал товаром огромный императорский конный завод, расположенный в полутора десятках километрах, в Тракенене. А чуть южнее начинался Роминтен Хайде, обширный лесной и озерный заповедник, богатый как бегающей, так и водоплавающей дичью, просто рай земной для самых красивых в Европе оленей. Все чаще рискуя изображать из себя штатского, даже пытаясь говорить понемецки, Тиффож постепенно знакомился с Германией, изучал новый для него мир, казавшийся ему настоящей сокровищницей, ключ от которой он, однако, пока не отыскал.
С наступлением осеннего ненастья лагерь начал заметно пустеть: пленных или по одному, или небольшими группками отправляли в дальние командировки, где они лишь формально оставались в подчинении лагерной администрации. Большинство узников трудилось лесорубами в окрестных лесах, однако, многие, согласно их склонностям или квалификации, работали в ремесленных мастерских, каменоломнях, на лесопилках или скотных дворах.
Тиффож использовал любую возможность навестить свою Канаду. Он убедил себя, что вследствие вызванной всеобщей мобилизацией нехватки лесников, он почти не рискует быть застигнутым в своей избушке. Выломав дверь хижины, он обустроил единственную ее комнатку по собственному вкусу. Всякий раз он сперва разжигал камин, а потом отправлялся свершать жертвоприношение под возведенный позади домика навес, где воздвиг свой жертвенник. Там Тиффож и проводил долгие часы, предаваясь возвышенным размышлениям, осененным изысканной роскошью одиночества. Его главной заботой было заготовить на зиму дрова, которые он сложил в поленницу под крышей. Изображая траппера, Тиффож расставил в соседних зарослях папоротника заячьи силки, впрочем, без особой надежды на успех. Но однажды по свежим следам крови он понял, что из них только что вырвалась рыжая или камышовый кот.
Как-то раз Тиффож настолько потерял осторожность, что решил переждать в домике всерьез зарядивший дождь и заснул, убаюканный потрескиваньем камина и постукиваньем капель о крышу. Когда Тиффож проснулся, уже стояла ночь, но шумный лепет дождя так и не стих. Наверняка он проспал вечернюю поверку. Его уже, видимо, хватились. Ну что ж, Тиффож решил положиться на судьбу. Он переночует в избушке, а ранним утром проберется в лагерь. Завалив камин дровами доверху, он соорудил себе незамысловатое ложе, испытывая восторг школьника, сбежавшего с урока. Этот восторг долго не давал ему уснуть. Он любовался пылающим камином, своего рода крошечным театриком, представлявшим какую-то пышную оперу, хотя и без музыки, но полную сложнейших коллизий, разрешавшихся бурными вспышками. Вернувшись поутру в лагерь, Тиффож не был слишком удивлен, что его отсутствие осталось незамеченным среди суматохи сновавших туда-сюда бригад. Так начался новый этап его движения к свободе, странным образом вызревавшей в лоне лагерной несвободы.
Его же сотоварищей осеннее ненастье, напротив, погрузило в окончательное уныние. Клики улетающих птиц, рассекавших полинялое небо, всхлипы студеного ветра в щелях барака, унылая страна, где все им враждебно, а потом и зима, навалившаяся узникам на плечи, лишив последних надежд на освобождение, — все это погружало в отчаяние горстку растерянных человечков, вырванных из счастливой повседневности невесть откуда налетевшим шквалом. Лишь Сократ, затеявший читать курс лекций по истории литературы, да еще Мимидь, принимавший таинственный вид, когда его донимали супругой столяра, в подмастерьях у которого он трудился, вносили хоть какое-то оживление в жизнь барака. Как-то раз, под вечер, Фифи выглядел столь возбужденным, что к нему пристали с расспросами, где он разжился вином. В ответ Фифи разразился потоком забавной тарабарщины, состоявшей из названий пантенских улиц и тамошних кабачков вперемешку с тевтонскими словечками, которых он нахватался в лагере.
— Уж тебя-то по крайней мере прусская зима взбодрила, — бросил ему Мимиль. — Приятно видеть.
На другой день Фифи, воспользовавшись брючным ремнем, повесился на столбе лагерной ограды. Это самоубийство повергло пленных в панику. Вдруг они сообразили, что если кому и удастся покинуть лагерь, то вряд ли в здравом рассудке, и уже в ближайшие месяцы многие из них падут жертвой болезней, отчаянья, безумия. Да ведь и бараки — это ж ясно! — рассчитаны всего на год, причем обезлюдят они отнюдь не по причине амнистии.
Тут многие стали подумывать о побеге. У Виктора, что ни день, рождался новый план, которым он делился с любым и каждым, включая охранников. Другие припрятывали пищу и пытались разжиться марками, сбывая охранникам или первым попавшимся штатским свои обмылки и пакетики с махрой. Рисовали карты. Вдруг Эрнест поведал Тиффожу, что вместе с кем-то еще задумал воспользоваться его «магирусом» и аусвайсом. Они попытаются добраться до Польши, где уже не столь строгий надзор, и к тому же им обеспечена помощь местных жителей. Тиффож только пожал плечами. Потом ему пришлось отшить Мимиля, тоже имевшего виды на грузовик, с помощью которого намеревался расширить свою коммерческую деятельность за пределы лагеря. Тиффожа не соблазнил предложенный им весьма приличный процент, однако ему стало немного грустно, что все ширится пропасть, разделяющая его с соотечественниками.
Однажды утром Тиффож обнаружил, что его «магирус» исчез вместе с Эрнестом и Берне, гренобльским счетоводом из соседнего барака. Через двое суток грузовик без капли бензина обнаружили в полутора сотнях километров южнее лагеря. В наказание были отменены небольшие послабления, совпавшие со свершившимся пару недель назад рукопожатием в Монтуаре [Note13 - В Монтуаре-на-Луаре 22 октября 1940 года состоялась встреча Гитлера с Петэном]. Узники заключали пари, поймают беглецов или нет. Удача или неудача первого побега была крайне важна. Удайся он, решение сбежать могло бы родиться даже у самых робких.
Эрнеста привезли через четыре дня, грязного, оборванного, с разбитым лицом. Он сопровождал носилки, где под брезентом покоился труп Берне. Бросив грузовик, беглецы были вынуждены сойти с кишащей жандармами дороги и плутать по болотистой равнине. В результате Берне засосала трясина, а Эрнест в конце концов сам сдался в какую-то сельскую комендатуру. Неделю его для всеобщей острастки продержали в карцере, а потом увезли в гауденцкую военную тюрьму.
Стоило немного стихнуть ливням и грозам, превращавшим травяной тоннель в непролазную топь, Тиффож вновь отправился в свою Канаду, где с тех пор проводил каждую ночь, упиваясь одиночеством и мечтаньями, навеянными таинственными лесными шорохами, охотничьим рожком женщины в белом, топотом лапок улепетывающего от лисицы зайца, а подчас и звучавшим в отдалении заунывным волчьим воем. Со временем Тиффож научился расставлять силки. Попавшихся в них зайчишек он, содрав шкурки, поджаривал в своем камине, по-детски радуясь, что ведет жизнь всамделишного канадского траппера. А содранные шкурки, источавшие запах дикого зверя и ветхой кожи, — прежде натянув их на деревянные рамки, — он высушивал на каминной приступке.
Как-то ночью его разбудил шорох за стеной. Казалось, некто бродит вокруг дома и трется об стены и дверь. Основательно испуганный Тиффож предпочел, однако, не обращать внимание на подозрительные звуки. Он отвернулся от стенки и вновь задремал. Но тем не менее ночное происшествие его весьма озадачило. Видимо, рано или поздно его убежище все же раскроют и выдаст его дым из трубы. Так что ж, теперь не разжигать камин? Это было бы малодушием. Тиффож решил, что в случае нового посещения лучше встретить пришельца лицом к лицу и попытаться с ним договориться, чем дожидаться, пока тот его выдаст.
Несколько недель прошло спокойно. Осень изрядно затянулась — пора было бы уже наступить зиме, но природа, казалось, все не могла на это решиться. Однажды Тиффожа вновь разбудили тяжелые шаги и шорох по стенам. Он подошел к двери и прислушался.
Снаружи воцарилось молчание. Вдруг раздался какой-то хрип, повергший Тиффожа в ужас. Он распахнул дверь и тотчас отпрянул при виде возникшего в проеме чудовища, представлявшего помесь коня, буйвола и оленя. Тиффож сделал шаг вперед, но остановился перед уставленными прямо на него гигантскими рогами с острыми наростами, царапавшими дверные косяки. Приподняв голову, чудище потянулось к Тиффожу своей огромной, словно бревно, мордой с выгнутой треугольником верхней губой, которая подрагивала чутко, как слоновий хобот. Тиффожу приходилось слышать, что на севере Восточной Пруссии водятся лоси, и тем не менее он был потрясен вторжением этой горы мяса, кожи, рогов, грозившей развалить его избушку. Подрагиванье лосиной губы было столь красноречиво, что Тиффож взял со стола хлебную пайку и протянул зверю, который шумно понюхал хлебец, а потом разом его заглотил. Затем нижняя челюсть лося съехала набок, и он принялся неторопливо, вдумчиво пережевывать пищу. Должно быть, зверь насытился, так как, покончив с хлебцем, он подался назад и растворился в ночи, трогательно нескладный, неуклюжий и одинокий.
Таким образом, первым посланцем восточ-нопрусского зверья оказалось полусказочное существо, словно вышедшее из бескрайних доисторических лесов. Тиффож всю ночь не мог заснуть, так как посещение лося укрепило его странную убежденность в древности своего происхождения, чувство, что словно бы его корень пророс в глубь времен.
С той ночи Тиффож, отправляясь в свою Канаду, не забывал захватить несколько клубеньков брюквы для лося. Как-то раз лось навестил избушку позже, чем обычно, уже на заре, и Тиффож сумел получше разглядеть зверя. Его облик казался одновременно и величественным, и жалким: лось был метров двух от копыт до горба, венчавшего его короткую шею, с огромной ушастой головой, могучими ветвистыми рогами, костлявым задом, опирающимся на пару ножек, тощих и словно недоразвитых. Зверь ощипывал кустики черники; чтобы дотянуться до них, ему пришлось нелепо растопырить передние ноги. Не переставая жевать, лось поднял свою гигантскую голову, и тут Тиффож заметил, что его маленькие глазки затянуты бельмами. Канадский лось оказался слепым. Вот, оказывается, чем объяснялось и попрошайничество, и неуклюжесть, и сомнамбулическая замедленность движений. Сам отчаянно близорукий, Тиффож сразу ощутил свое родство с этим угрюмым великаном.
Как-то раз Тиффож проснулся от жуткого холода. Сквозь заиндевевшее окно в избушку проникал непривычно резкий свет. Чтобы открыть дверь, ему пришлось приложить некоторое усилие. А распахнув ее, он тотчас отпрянул, ослепленный. Промозглый мрак за ночь преобразился в искрившийся на солнце безмолвный пейзаж из снега и льда. Белоснежная феерия всегда возбуждала бурный восторг в ребячливой душе Тиффожа. Однако на этот раз к нему еще примешивалась радостная уверенность, что столь разительное преображение прусской земли предвещает перемены в его судьбе и новые прозрения. Стоило Тиффожу сделать первые несколько шагов, увязая в снегу, как он получил тому, пусть небольшое, но знаменательное подтверждение _лежавший_перед_ним_обширнейший_белый_лист_был_испещрен_изящной_вязью_следов_ , оставленных птицами, грызунами, мелкими хищниками.
Снова сев за баранку «магируса», шины которого пришлось обмотать цепями, Тиффож, звякая железом и буксуя, колесил среди зимнего пейзажа, научившегося бережно хранить каждый след. Ландшафт упростился донельзя — просторная белоснежная равнина, местами подмаранная тушью, а на ней, — утопающие в белой вате домики. Да и людей, укутанных с головы до пят, было трудно отличить друг от друга.
Как-то раз Тиффож подбросил до дома крестьянина, что ковылял по обочине, утопая в сугробах. В благодарность фермер пригласил его к себе пропустить стаканчик. Впервые оказавшись в немецком жилище, Тиффож затосковал, ощутив удушье и одновременно чувство, что воровски проник в частное владение. Только тут он понял, насколько одичал по вине войны, лагеря и, конечно же, собственных душевных свойств. Забравшиеся в спальню волк или медведь, вероятно, испытали бы подобную тоску.
Он уселся возле камина, просторная полка которого, застеленная кокетливой розовой кружевной бумажкой, радовала глаз множеством разнообразных вещиц, среди которых обнаружились — свадебное фото, Железный крест на подушечке из алого бархата, засохший букетик лаванды, украшенный бантиком крендель с тмином, рождественский веничек из еловых веток с четырьмя свечками. Тиффожа угостили ломтиком сала, сохранившим аромат торфяного пламени, копченым угрем, горшочком приправленного анисом плавленого сыра, пумперникелем — ржаным хлебцем, черным и жестким, как кусок асфальта, и к тому еще стаканчиком пиллкаллера, ядреной водки из зерна. Думая сделать гостю приятное, радушный хозяин пустился в воспоминания о Дуэ, где ему довелось побывать с немецкими войсками, окупировавшими город в 1914 году. Затем выставленные в стеклянном шкафу, как на витрине, ружья дали ему повод с упоением вспомнить удачные охоты в йоханнесбургском и роминтенском лесах, кишащих превосходнейшими оленями-семилетками, а также севернее, в Эльхвальде, где бродят стада лосей, неуклюжих и величественных, и еще на берегах облюбованных черными лебедями озер.
Водка обострила в Тиффоже его дар видеть на недосягаемые расстояния посредством того, что он сам называл своим «вещим оком», как раз и приспособленным для чтения посланий судьбы. Он сидел возле окна с малюсенькими форточками, промежуток между рамами был засеян традесканцией. Одна из форточек точно обрамляла низовую часть деревни Вильдхорст, с ее домиками, выбеленными до карниза второго этажа, а далее оштукатуренными до самой кровли, крошечной церковкой, увенчанной тесовой колоколенкой, изгибом дороги, который одолевала старуха, волочившая санки с ребенком. Все это, да еще девчушка, погонявшая хворостиной стаю сердитых гусей, и пара кляч, тянувших еловые дровни, умещалось в квадратик сантиметров тридцати по краям. Картинка вышла столь отчетливой, великолепно прорисованной, прекрасно скомпанованной, что Тиффож ощутил, что окружающий мир, прежде видевшийся ему, как в тумане, наконец-то обрел подробности.
Теперь он узнал ответ на вопрос, которым задавался с того момента, как пересек Рейн. Тиффож понял, в поисках чего именно так далеко забрался на северо-восток: в холодном и пронзительном гиперборейском освещении каждый символ начинает разнообразно искриться. В отличие от Франции, с ее океаническим климатом и, соответственно, туманами, где контуры теряются среди бесчисленных полутонов, климат Германии — континентальный, более суровый и грубый. Это графичная страна, страна четких, упрощенных, эмблематичных рисунков, легко ухватываемых глазом и врезающихся в память. Во Франции же, с ее блеклыми, столь ласковыми небесами, все замутнено мгновенными впечатлениями, хаотичными мазками, постоянным становлением. Недаром во Франции так страшатся официальных постов, мундиров, то есть всего, свидетельствующего о строго определенном месте, занимаемом в государственной или общественной иерархии. Французский чиновник своей некоторой расхристанностью словно стремится напомнить, что он к тому еще и отец семейства, избиратель, игрок в шары. В отличие от него, немецкий чиновник, затянутый в красивый мундир, целиком слит со своей должностью. То же относится и к немецким домохозяйкам, школьникам, механикам, предпринимателям, которые в большей мере домохозяйки, школьники, механики, предприниматели, чем их французские аналоги. Тогда как дурные склонности французов привели их к вырождению, мягкотелости, общему бессилию, следствием чего стали их разобщенность, нечистоплотность, малодушие, Германии всегда грозила опасность превратиться в театр граничащих с карикатурой масок, чему примером могла бы послужить германская армия, напоминающая превосходную коллекцию ярмарочных мишеней — от тупорожего фельдфебеля до подтянутого офицера с моноклем. Но Тиффожу, которого испещренные символами и иероглифами небеса постоянно окликали невнятными голосами и загадочными зовами, Германия представлялась землей обетованной, страной чистых сущностей. Он прозревал Германию^ слушая побасенки фермера, и она представлялась ему точно такою, как на обрамленной квадратиком форточки картинке: такие же вот рассыпанные среди черно-белых пространств лакированные игрушечные деревеньки, снабженные табличками тотемических вывесок; леса, ярусные, как органные трубы; мужчины и женщины, постоянно холящие атрибуты своих занятий; к тому еще символичная живность. Тракененские лошади, роминтенские олени, эльхвальдские лоси, тучи перелетных птиц, заполоняющих равнины своими крыльями и кличами — все это геральдические звери, каждый из которых нашел место на гербе того или иного прусского юнкера.
Вот что даровала ему судьба точно так же, как раньше — пожар в Св. Христофоре, странную войну, разгром. Но если прежде ее дары приобретали образ сокрушительных ударов, потрясавших основы основ, то стоило Тиффожу пересечь Рейн, его судьба стала и щедрее, и добрее. Уже эльзасские голуби послужили предвестьем будущего, — пускай мелким, даже смешноватым, однако Тиффож сохранил о них самые нежные воспоминания. Канада же возвестила Тиффожу, что земля, которую он обретет, казалось бы, неведомая, нехоженая, как раз та самая, что являлась ему в сокровенных детских грезах. И вот, наконец, в мгновенном озарении он постиг, что вся Восточная Пруссия это словно бы россыпь символов, в каждый из которых ему предстоит проникнуть, но не только лишь, как ключу в скважину, а еще и как язычку пламени в колпак лампы. Ибо он призван не только распознавать сущности, но и воспламенять их, выявляя горючесть каждой. Он подвергнет эту страну тиффожному расследованию, тем самым вдохнув в нее невиданную доселе мощь.
День уже начал прибывать, но стужа, наоборот, стиснула свои объятья. Даже при постоянно поддерживаемом в камине жарком пламени, провести ночь в Канаде стало довольно суровым испытанием, и Тиффож теперь иногда ночевал в лагере, потом упиваясь бодрящим покоем избушки после влажной тесноты барака. Как-то под утро, когда на темном небе еще сверкали словно бы заиндевевшие от мороза звезды, Тиффожа разбудил стук в дверь. Еще толком не проснувшись, он с ворчанием взял с приступки камина пару клубней брюквы и пошел открывать дверь. Тиффож знал, что лось, зачастивший к нему с того, первого раза, все равно не отступится. Ему пришлось немного повозиться с заледеневшей дверью, которая вдруг поддалась, распахнувшись настежь. За дверью обнаружился высокий мужчина в сапогах и форме. Незнакомец замер от удивления, но лишь на миг, а потом по-хозяйски шагнул через порог и закрыл за собой дверь. Затем он уверенно направился к поленнице, подбросил в огонь полешко и только тогда обернулся к Тиффожу.
— Что вы здесь делаете? — спросил незнакомец.
Тиффож с первого взгляда понял, что тот отнюдь не офицер вермахта. Во-первых, слишком молод, немногим старше шестнадцати, потом — мундир: темно-зеленый, с эмблемой в виде оленьих рогов в петлицах. К тому еще охотничья трехстволка. Все это свидетельствовало, что парень, скорее всего, лесничий, какой-нибудь ферстер, ревирфорстер, форстмайстер или ландфорстмайстер, из тех, что, изрядно поубавившись в количестве, тщатся оборонить этот мохнатый и пернатый рай от браконьеров и всех превратностей войны.
Незнакомец одернул с головы лыжную шапочку с наушниками, и поскольку Тиффож замешкался с ответом, подсказал:
— Сбежал из лагеря?
— Я кормил слепого лося, — объяснил Тиффож, протянув ему клубень. И поскольку парень не выказал недоверия, отрапортовал:
— Заключенный лагеря Морхоф. Вернусь к побудке. Связист-голубятник Авель Тиффож. 18 инженерный полк, формировавшийся в Нанси. Взят в плен 17 июня в зинкуртском лесу.
— Голубятник? — переспросил незнакомец с некоторым любопытством. — Это самое могучее оружие, после кавалерии, разумеется. Несчастные птицы!
Он сел к огню и подбросил еще полешко, сопроводив его охапкой хвороста, который вспыхнул так, что, казалось, вот-вот подожжет хибару. Неуверенный в своем немецком, Тиффож сомневался, прозвучали слова лесника ностальгически или иронически, но все же в конце концов решил, что они выражали некоторую симпатию.
— Значит, вы знакомы с Унхольдом? — спросил парень, и заметив удивление Тиффожа, пояснил: — Так зовут слепого лося. Он держится подальше от стада, иначе его забьют рогами другие самцы. В нашем лесу его уже все знают, так как он клянчит еду у каждого встречного. К сожалению, по весне он откочевывает на несколько километров к югу и может забрести в места, где не знают его повадок. Когда-нибудь его шлепнут, — угрюмо закончил лесничий. — К тому еще он неуклюжий, вы, наверно, заметили? Потому его и прозвали Унхолъд. Знаете это слово? Оно означает невежа, урод, но еще может значить — ведьмак, черт. Его боятся из-за его больных глаз и настырности!
— А вот и он, — сообщил Тиффож.
И впрямь, в потрескивание пламени стал вплетаться характерный шорох, словно некто терся о стену, потом о дверь. Когда Тиффож ее распахнул, лесничий, неоднократно встречавшийся с Унхольдом, тем не менее был потрясен явившейся в проеме черной мохнатой горой. Тиффож поднес к подрагивающей морде зверя горсть клубеньков. Сохатый осторожно сгреб брюквицы своими поджатыми губами, не менее ухватистыми, чем указательный палец на пару с большим. Потом человек и зверь завели беседу. Тиффож, почесывая лосиное темя между огромных ушей, на диво чутких и вертких, объяснял зверю какой тот красавец, умница, силач, добряк, и сколь злобен и несправедлив мир. Лось отвечал забавным низким, словно утробным, урчанием, при этом радостно поигрывая ушами, будто соглашаясь с Тиффожем. Когда лось отступил в темноту, Тиффож вышел из домика, словно затем, чтобы проводить его до границы своих владений. После того, как раздался характерный топот убегающего северного великана, Тиффож вернулся в избушку. Лесничий, повернувшись спиной к огню, некоторое время молча его разглядывал.
— Возможно, вы и не сбежали из лагеря, но по меньшей мере самовольно отлучились. Вы взломали мою сторожку. Если судить по шкуркам, которые вон там сушатся, вы занимались браконьерством. Вполне достаточно, чтобы отправить вас в Гауденц. Но, с другой стороны, вам удалось подружиться с этим лунатиком Унхольдом. Да и потом — голубятник в темнице? Дикость какая-то… (Он встал.) Возвращайтесь в лагерь. Возможно, мы с вами еще увидимся. Я оберфорстмайстер Роминтенского заповедника.
Он надел свою шапочку, опустил ее уши, застегнул китель и вышел, бросив на прощание:
— В такую стужу не перекармливайте его брюквой! Я подброшу на сеновал несколько охапок сена и мешок овса. Тогда, может, он и не откочует к югу.
Весна для Тиффожа началась с одного события. В лагере о нем забыли уже через сутки, однако оно изменило представление Тиффожа о себе самом и своей миссии в Восточной Пруссии.
Уже шафран пробивал последние наледи, а по ночам разносились победные кличи птиц, заполонивших все бухты Куршского залива в ожидании весенних ветров, которые подхватят их и понесут дальше на север. Прошло несколько недель, как Тиффож сменил свой верный «магирус» на старенький «опель» с газогенным двигателем. Машины, работающие на бензине, теперь предназначались лишь для действующей армии, что породило слух о готовящемся наступлении немецких войск. Впрочем, Тиффожа это вовсе не заботило. В смене одной машины на другую он увидел признак все крепнущей связи между ним и прусским лесом, который отныне даровал энергию его автомобилю. К тому же, экономия горючего, а также как бы технический регресс породили в нем уверенность, что это лишь начало общей деградации Германии, предвещающее ее поражение. Значит, вскоре ему уже не придется смотреть снизу вверх на эту спесивую державу. Он встанет с ней вровень, а может быть — кто знает? — она и вовсе сдастся на его милость.
По весне бараки потребовалось основательно подлатать, и Тиффож отправился в неближнее путешествие по лесопильным заводам Эльхвальда, чтобы раздобыть досок. Окружающий пейзаж, сам его дух показался Тиффожу знакомым, так как наиболее полное воплощение он обрел в Унхольде: уже вконец раскисшая песчаная почва; слияние слякотной земли с промокшим небом; жидкая грязь на дорогах, в таком изобилии, что копыта лошадей приходилось забивать в огромные деревянные колодки, а телеги снабжать чудовищными, как у дорожного катка, колесами — без этих Puffraed-ег'ов не обходится ни одна ферма, поскольку они заменяют фермерам паромы и шаланды в пору весенних и осенних паводков.
В отдалении тянулась гряда песчаных дюн, постоянно перекатываемых ветром, несмотря на попытки их закрепить, засеяв колосняком. На их верхушках иногда можно было различить массивные и архаичные фигуры лосей. Далее простирался мелководный Куршский залив площадью более шестисот квадратных километров, постепенно, в течение тысячелетий, превращаемый в болото наносами Мемеля, Дайме, Русса и Гильге. Это умирающее соленое озеро было отделено от Балтики лишь Куршской косой девяноста восьми километров в длину и от четырех километров до пятисот метров в ширину. Тиффожу еще не доводилось добираться до этой северной оконечности Германии. Особенно его манила расположенная посередке косы деревушка, где обитали одни орнитологи, наблюдавшие за миграцией птичьих стай, которые два раза в год ниспадали на их деревеньку, как длиннющие ворсистые нити.
Проинспектировав северные границы своих владений, Тиффож уже возвращался в лагерь, когда приключилась авария. Газогенный двигатель задыхался, явно не справляясь с весом вздымавшегося выше кабины штабеля досок. Но окончательно сломила его упорство дорога. На выезде из леска перед машиной простерлась огромная лужа, которую Тиффож попытался проскочить с ходу, развернув по обеим бортам машины пару огромных крыльев, оросивших вычерненную почву. Вдруг он Сочувствовал, что машину заносит, и с перепугу дал по тормозам. Грузовик проскользил еще пару десятков метров и замер поперек дороги. Тиффож вновь завел мотор, но колеса лишь буксовали, все больше увязая в грязи. В конце концов ему пришлось пешком добраться до ближайшей деревни Гросс-Скайсгиррен и, предъявив свое командировочное удостоверение, просить помощи у местных властей. Уже стемнело, когда Тиффож возвратился к своему «опелю» в сопровождении одного батрака и двух лошадей. Однако лошаденки только скользили в жидкой грязи, а потом одна из них и вовсе рухнула на колени, едва не сломав ногу. Чтобы вызволить засевший в грязи грузовичок, требовались длинные веревки; тогда вытягивающие его лошади сами стояли бы на твердой почве. Тиффожу пришлось сдаться местной жандармерии, где ему предоставили для ночлега какую-то мерзкую клетушку. Наутро грузовик вытянули-таки из лужи, но мотор решительно отказался заводиться. Тиффож вновь переночевал в прежнем закутке и только на следующий день добрался до Морхофа, опоздав на сутки.
Лейтенант Тешемахер встретил его едва ли не с распростертыми объятиями.
— Тут вчера в торфяниках под Валькенау нашли жмурика, — поведал он.
— Я уж боялся, что это ты. Мне по телефону сообщили приметы — почти все сходились. Притом любопытно, что из лагеря никто не сбежал, и в окрестных деревнях никто не пропал.
Всегда внимательный к символам и совпадениям, Тиффож, разумеется, не мог пропустить сообщение лейтенанта мимо ушей. Он выяснил, что неопознанный труп доставлен в Валькенау, где хранится в здании местной школы, пустующем по причине пасхальных каникул. Поскольку деревня располагалась всего в двух километрах от лагеря, он при первом же удобном случае отправился взглянуть на мертвеца.
— Обратите внимание на изящество рук и ступней, на тонкость черт, на его ястребиный профиль, который не портит даже высокий лоб. По облику настоящий аристократ, что, впрочем, подтверждает и его хламида, словно бы вытканная из золотых нитей, и вещицы, захороненные вместе с ним, наверняка, чтобы они служили ему в загробном мире.
Вторжение Тиффожа в классную комнату прервало лекцию, которую г-н Кайль, кенигсбергский профессор антропологии и археологии, читал полудюжине слушателей. Аудитория состояла из мэра, коротышки в очках, наверняка учителя, который, кстати, и оповестил Кенигсберг о находке, и нескольких местных заправил. Возлежащий перед ними на столе полуголый, замаранный торфом мертвец, с морщинками, как у восковой фигуры, довершал сходство собрания с уроком анатомии. Аскетическое, одухотворенное лицо мертвеца было натуго перетянуто узкой глазной повязкой с прикрепленной посредине металлической шестиконечной звездой.
Из объяснений профессора Тиффож узнал, что подобных торфяных людей время от времени находят в Дании и северной Германии, причем, в столь сохранном виде, что селяне всякий раз подозревают несчастный случай или убийство. На самом же деле это древние германцы, чей обычай ритуального утопления в болоте восходит к первому веку нашей эры, а то и к еще более раннему периоду. К сожалению, сведения о тогдашних германцах содержатся лишь у Тацита, судившего о них понаслышке, ввиду чего трактат «Германия» не может считаться авторитетным источником, подчеркнул г-н Кайль. Далее он обратил внимание слушателей на удивительную сохранность кожи мертвеца, несмотря на его двухтысячелетний возраст, позволившую местным жандармам снять у него отпечатки пальцев. Затем профессор сообщил, что самолично провел вскрытие трупа, и состояние его легких позволяет утверждать, что этот человек умер, захлебнувшись. Впрочем, на теле отсутствуют какие-либо раны или следы насилия. Тут профессор смолк, улыбнулся, принял важный и таинственный вид и как-то заговорщицки глянул на двухтысячелетнего покойника, словно только им двоим был ведом некий пикантный секретец. Выдержав паузу, г-н Кайль торжественно возгласил, подчеркивая каждое слово:
— Дамы и господа (надо сказать, что дамы отсутствовали), я лично произвел резекцию желудка, а также тонкой и толстой кишок нашего прапредка. Его органы пищеварения, хотя и ссохлись, но превосходно сохранились и даже содержали остатки пищи. Таким образом, я получил возможность строго научно,
— последние слова он проскандировал по слогам, — установить, что данный человек ел перед смертью. Последний прием пищи — я сумею это доказать — имел место за полсуток или за сутки до кончины и состоял из гречишной, — если быть точным, из той разновидности гречихи, которую в народе называют водяным перцем, — кашицы, приправленной в разных пропорциях укропом, шпинатом, ипомеей, ромашкой. Не думаю, однако, что подобная вегетарианская похлебка была повседневной пищей древних германцев — охотников и рыболовов,
— скорее, пищей сакральной, чем-то вроде последнего причастия. Видимо, смертник, перед ритуальным жертвоприношением, вкушал ее в кругу нескольких посвященных.
— Что же касается точной датировки данного жертвоприношения, то она, разумеется, невозможна. Однако относится оно, безусловно, к первому веку нашей эры, поскольку возле тела обнаружена золотая монета с изображением Тиберия. Это и есть самое удивительное наше открытие. Можно ведь предположить, что трапеза данного знатного германца, наверняка вождя, накануне его страшной, но добровольной гибели, состоялась в тот же год, — а может быть, и час! — что и Тайная Вечеря, последний ужин Христа с его учениками, предшествующий Страстям Господним. Таким образом, в то самое время, когда на Ближнем Востоке зародилась иудей-ско-средиземноморская религия, здесь, в Германии, существовали сходные ритуалы, возможно, свидетельствующие о независимом формировании религии собственной, истинно нордической.
Профессор вновь умолк, словно потрясенный величием собственной догадки. Затем продолжил уже менее торжественно:
— Также хочу обратить ваше внимание, что торфяник, где было обнаружено тело, располагается в ольховой роще. А ведь в подобной же разворачивается действие самой знаменитой и самой таинственной баллады величайшего из немецких поэтов Гете — «Лесной царь"1. Она ласкает наш германский слух, она умиляет наши германские сердца. Это подлинное воплощение германского духа. Поэтому я предлагаю — и буду отстаивать свое мнение в Берлинской академии наук — занести этого человека в археологические анналы под именем Лесного царя.
И профессор продекламировал:
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой…[Note14 - В оригинале: «Ольховый король». Также дословно переводится название романа М. Турнье]
Тут в класс влетел запыхавшийся батрак и что-то зашептал на ухо профессору.
— Господа, — возгласил г-н Кайль, — мне сообщили, что в том же торфянике только что нашли еще одно тело. Думаю, всем нам необходимо немедля отправиться на болото, дабы поприветствовать очередного посланца из тьмы веков.
Рабочие не решились самостоятельно извлечь тело из трясины. Оттуда выглядывала только голова, точнее, правый ее профиль, впечатанный в черную жижу, словно выбитый на медали. Он был почти торфяного цвета, так что смахивал на барельеф, вылепленный из самого же торфа. Видимо, мертвец сильно усох, так как головка казалась вовсе детской, а печальное личико и шапочка из трех грубо сметанных лоскутов ткани придавали покойнику сходство с заключенным, точнее, с каторжником. Дождавшись профессора, рабочие взялись за лопаты. Сперва они полностью отрыли голову, потом плечи, покрытые чем-то вроде накидки из бараньей шкуры. Затем явилось на свет и все одеяние целиком, которое, однако, казалось пустым. Когда «очередного посланца из тьмы веков» уложили на траву, присутствующие, заглянув под его пастушеский плащ, смогли убедиться, что туловище и впрямь истлело — одну только голову отчего-то пощадили века.
— Увы, — заключил г-н Кайль, — мы никогда не сможем достоверно узнать, мужчина это, женщина или ребенок. Однако аналогичные находки заставляют меня склониться к мнению, что перед нами женщина. Дело в том, что вожди нередко отправлялись в царство теней, сопровождаемые своей супругой, а древние германцы, как вы знаете, соблюдали моногамию. И тем не менее это так и останется самой сокровенной тайной из всех, связанных с Лесным царем. Правда, если не считать глазную повязку с золотой звездой: подобную символику современная наука расшифровать бессильна. Однако с годами прошлое к нам лишь приближается. Не удивляйтесь — ведь об античности мы сейчас знаем несравненно больше, чем столетие назад. Точно так же новые находки, вполне возможно, вскоре прольют свет на обычаи древних германцев. И все же, уверен, что тайна нетленности погребенного в болоте Лесного царя так и не будет раскрыта до конца.
Перед тем как отправиться обратно в Морхоф, Тиффож еще долго разглядывал грустное личико каторжника, которого впервые коснулись солнечные лучи после веков торфяного мрака. Казалось, он старается запомнить облик Лесного царя, на случай, если судьба сведет их вновь.
Осенью 1940 года жители городка Растенбург были весьма удивлены тем, что вдруг был закрыт доступ в горлицкий лес, где прежде устраивали народные гулянья, соревнования стрелков, ярмарки, куда просто выходили погулять всем семейством воскресными вечерами. Затем кафе «Карлсхоф „, где местные обыватели собирались на дружеские посиделки, было реквизировано службой СС. Потом город заполонили строительные отряды генерала Тодта, строительные заводы фирм „Wayss und Freitag“ и „Dikerhof und Widmann“, а также грузовики Сайденспиннера, лесоустроителя из Штутгарта. Были расширены все окрестные дороги, вблизи города выстроили аэродром, а железнодорожную линию Растенбург-Ангебург закрыли для гражданских перевозок. Газеты официально сообщили о строительстве в бывшем заповеднике Горлиц крупного филиала химической фирмы „Chemische Werke Askania «. Однако подобное объяснение казалось сомнительным из-за избыточной помпы и суеты. Несмотря на секретность всего, что относилось к строительству так называемого «нового города“, просочились слухи о полутораметровом ограждении из трех рядов колючей проволоки, за которым простиралось минное поле пятидесяти метров в ширину, охраняемое к тому же бдившими денно и нощно часовыми. Далее следовали еще две линии обороны, щедро оснащенные артиллерией и тяжелыми пулеметами. Короче, чтобы проникнуть в «новый город“, надо было пройти не одну, а несколько проверок. Состоял город из дюжины вилл, сверхсовременного узла связи, автобазы, сауны, котельной, кинотеатра, конференц-зала, офицерского казино, а главное — превосходно оборудованного подземного бункера, который помещался в северной стороне оцепления и был укрыт восьмиметровым слоем бетона, который пронзала шахта лифта.
22 июня 1941 года, когда согласно плану «Барбаросса» немецкие войска устроили ад на советской территории, Гитлер переселился в «волчье логово» [Note15 - Wolfsschanze] вместе с Борманом, своим штабом и секретариатом. В то же время наиболее видные гитлеровские сановники расположились по соседству: Гиммлер — в Хегвальде, Риббентроп — в Штайнорте, шеф канцелярии Ламмерс — в Розенгартене и, наконец, Геринг, весьма довольный представившимся случаем,
— в своем роминтенском охотничьем замке.
В этот день сто двадцать немецких дивизий при поддержке трех тысяч двухсот самолетов и десяти тысяч танков нарушили русскую границу. Одновременно с севера в Россию вторглась финская армия, а с юга — венгерская и румынская. С этого дня почва Восточной Пруссии постоянно содрогалась под гусеницами бронетехники, а небеса трепетали от эскадрилий бомбардировщиков. Где-то далеко на востоке образовался могучий водоворот, неудержимо втягивающий в себя людей и пушки, лошадей и машины. Этот рокот докатился и до лагеря, пробудив в узниках надежду. Они понимали, что свершающиеся события могут вскоре изменить их судьбу. Что же касается Тиффожа, то перемена внешних обстоятельств была для него, безусловно, менее важной, чем обновление личности, как раз в ту пору исподволь вершившееся после зимних и весенних прозрений. Поездки на газогенном «опеле», которые он использовал для вдумчивого изучения Германии, немцев, их языка, как и прежде, чередовались с днями лагерной тоски, когда единственной радостью становились вылазки в Канаду. Лишь стоило задуть весенним ветрам, как Унхольд исчез, наверняка отправившись в свое таинственное путешествие на юг, о котором предупреждал роминтенскии оберфорстмайстер. Казалось, что этот посланец прусского зверья в Канаде отбыл тотчас, как счел свою миссию завершенной. Заключалось же она, возможно, в том, чтобы подготовить Тиффожа к гораздо более важной встрече — с Лесным царем и его маленьким рабом, как прозвал малыша Тиффож.
3 октября Гитлер в своей речи, произнесенной в берлинском Дворце Спорта, объявил о начале операции «Тайфун», имеющей целью полное уничтожение Красной Армии и взятие Москвы. Вновь на Восточную Пруссию накатили волны людей и машин, причем людей все более молодых, а машин все более совершенных. Казалось, в пылающий костер войны летит все без разбору. Наблюдая пересекающих хмурое небо первых перелетных птиц, Тиффож с грустью думал о юношах, обреченных погибнуть во цвете лет. Птицы казались ему отлетевшими душами убиенных на войне; одинокие, растерявшиеся в неведомом загробном мире, они оплакивали землю, с которой сроднились, но любить которую им был отпущен столь недолгий срок.
Едва болота покрылись первой корочкой льда, Тиффожа вызвали в контору лагерного нарядчика, Arbeitseinsatz, где его ожидал высокий блондин в темно-зеленой форме, украшенной эмблемой с оленьими рогами. Тиффож тотчас узнал оберфорстмайстера, так его перепугавшего несколько месяцев назад в Канаде.
— Мне нужен помощник, разбирающийся в автомобилях, — сказал лесничий.
— Да и просто подручный. Я подумал о вас. Лагерное начальство уже выписало путевой лист, но раб мне вовсе ни к чему. Поэтому я жду вашего согласия.
Через час Тиффож, наскоро попрощавшись с товарищами и лейтенантом Тешемахером, устроился возле оберфорстмайстера на сиденье громоздкого «мерседеса», с бензиновым двигателем.
Промчавшись полсотни километров на юго-восток по полям, схваченным ранними холодами, они еще засветло добрались до частокола, ограждавшего Роминтенский заповедник, и затормозили у бревенчатых ворот с готической надписью: Naturschutzgebi-et Rominter Heide [Note16 - Заповедник Роминтерская пустош].
IV. ЛЮДОЕД ИЗ ЮМИНТЕНА
И он нюхал воздух направо и налево, приговаривая:
«Здесь человечьим духом пахнет!»
Шарль Перро
Они оставили служебный «мерседес» возле сторожки и продолжили путь в охотничьем кабриолете, который вез бодрый рыжий коняга. Таким образом, хозяева, насколько возможно, оберегали природу Роминтена от вредных выхлопных газов. Уже смеркалось, когда они остановились перед домом старшего егеря; это была вилла с верандой, крытая старой черепицей; на коньке во множестве красовались ветвистые оленьи рога. Тиффожу велели распрячь лошадь и отвести ее на конюшню; он постарался справиться с этой своей новой задачей елико возможно лучше под критическим взглядом старика-слуги, который поспешил выйти из дома, едва заслышав скрип колес по гравию двора. Затем ему указали комнатушку в мансарде; спустившись оттуда в кухню, он разделил со слугой и его половиной ужин, состоявший из супа, сала, красной капусты и черного хлеба.
В последующие недели Тиффож то пешком, то в повозке сопровождал старшего егеря в его инспекциях по заповеднику. До него роль кучера, шофера и фактотума выполнял сын пожилой четы слуг, но парня мобилизовали и отправили на русский фронт, и его обязанности перешли к Тиффожу. Родители сперва приняли новоприбывшего в штыки, но их враждебность быстро улеглась, и мало-помалу он стал для них кем-то вроде приемного сына, с которым старики обращались тем более мягко, что их терзал постоянный страх за того, другого. С той минуты, как за Тиффожем затворились тяжелые ворота заповедника и ему впервые довелось войти под зеленые своды Роминтенского леса, он понял, что проник в некий магический круг, введенный туда самым младшим из чародеев, которому, однако, подчинялись все духи здешних мест. Первой, кого он встретил здесь, оказалась большая золотистая рысь, сидящая на пне; она проводила его загадочным взглядом, улыбаясь в свои тоненькие усы азиатского владыки и подергивая светлыми кисточками, торчком стоящими на ушах. Потом за ним увязались парочка бобров, белый сокол-балабан и крупный серый узкоглазый пес с вислым задом, оказавшийся, по словам егеря, одним из тех русских волков, что целыми стаями перебегают сюда через польские равнины. Но главное волшебство таилось во флоре, то вредоносной, то полезной, чья связь с фантастическими лесными обитателями просто бросалась в глаза. Старший егерь показал ему огромные грибы с красными шляпками в белых крапинках, под которыми спят эльфы и тролли; черный гриб-морозник, что сводит людей с ума, но зато 24 декабря покрывается рождественскими розами; сморчки — вестники смерти: их гниловатые, хотя и съедобные раструбы указывают на близость падали; белладонну, которая сушит пот и расширяет зрачки; губчатые подосиновики — «чертову пищу» — на багрово-синих ножках; но самыми интересными были загадочные крошечные пещерки с белеющими внутри обнаженными волосатыми корнями, зиявшие на склонах пригорков, — эдакий вход в жилище дряхлых бородатых гномов, которые, даром что малютки, говорят громовым басом и останавливают коней на всем скаку, вцепляясь им в гривы.
Тиффож ждал, что старший егерь посвятит его во все эти сказочные дела: например, спустится вместе с ним в подземные гроты, где тролли добывают алмазы среди каменных россыпей, или же поведет в укрытый зарослями ежевики и камнеломки замок, где спит в хрустальном саркофаге обнаженная юная красавица, а то еще, может быть, научит собирать волшебные травы и готовить из них эликсир молодости или любовный напиток. На самом же деле простой, доверчивой душе Тиффожа было уготовано иное, — не разочарование, но изумление, в которое поверг его властелин и хозяин здешних лесов и зверей. Ибо он повстречал здесь не гномов, не спящих принцесс и не столетнего короля, живущего в дупле дуба; ему пришлось вскоре предстать перед Роминтенским Людоедом.
Администрация Роминтенского заповедника, площадью двадцать пять тысяч гектаров, держала множество егерей, чьи домики прятались в подлеске того сектора, что состоял под их охраной. Самыми примечательными из всех здешних построек считались «Ягдхаус» Вильгельма II и «Ягерхоф « Германа Геринга, возведенные в центре заповедника, на расстоянии двух километров один от другого.
Императорский «Ягдхаус», выстроенный в 1891 году норвежским архитектором из норвежских же материалов, являл собою странный на вид маленький деревянный замок, увенчанный остроконечными башенками, обвешанный галерейками и выкрашенный сверху донизу в темно-красный цвет; он походил одновременно на китайскую пагоду и на швейцарское шале. Вдобавок ко всем этим причудам архитектор решил подчеркнуть нордический характер своего творения, для чего вынес далеко наружу коньки крыш, придав каждому из них форму носовой части драккара в виде драконьей головы. Часовня Святого Губерта и бронзовый олень — скульптура Рихарда Фризе — дополняли, вкупе с хозяйственными постройками того же стиля, ансамбль императорской резиденции.
В 1936 году фельдмаршал Герман Геринг, владелец Роминтена вдвойне — как гауляйтер Пруссии и как главный лесничий рейха, — приказал построить невдалеке от замка собственный охотничий домик, «Ягерхоф», который своим безупречно выдержанным «сельским» стилем затмил наивно-безвкусную роскошь императорского «Ягдхауса». Приземистые, крытые камышом строения четырехугольником окружали внутренний двор — не то патио, не то монастырское подворье. Конек крыши венчал кованый флюгер со старинным символом, сулящим удачную охоту, каковая и подтверждалась наличием великолепных оленьих рогов. Внутри дома был сложен из грубо обтесанных камней гигантский камин; он зиял в дальнем конце зала, необъятного, словно церковный неф; зал освещался днем через высокие окна с разноцветными стеклами в мелких свинцовых переплетах, а по вечерам монументальными люстрами и канделябрами; темные ребристые перекрытия придавали ему сходство с перевернутым корабельным корпусом. К этой огромной гостиной прилегали боковые комнаты, отделанные каждая своим сортом дерева, так что гостям указывали их как «ясеневую», «вязовую», «дубовую», «лиственничную» и т. д. Здесь, в этом лесном поместье, Первый Охотник рейха наслаждался блеском роскоши и власти, без которого не был бы самим собой и который озарял его и в берлинском особняке «Каринхолл» на Шорфхайзе, и на вилле Бертехсгадена, и даже в «Азии» — личном бронированном поезде, настоящем дворце на колесах. И все это сказочное богатство — гобелены, картины старых мастеров, драгоценности, меха, безделушки, посуда, серебро — было добычей ненасытного пирата, которому война открыла двери аристократических домов и всех музеев Европы. Приезд Гитлера и его штаба в «Волчье логово» Растенбурга, менее чем в девяноста километрах отсюда, дал Герингу нежданную возможность совмещать служебный долг по отношению к повелителю III рейха с утехами охотника на оленей и любителя свежатины. Его дом в Роминтене был открыт для всех; здесь с большой помпой принимали и высокопоставленных немецких чиновников и государственных деятелей стран-союзниц, и каждому предоставлялась высокая честь подстрелить оленя. Олень выбирался хозяином заранее, по совету старшего егеря и в соответствии с рангом гостя, но он неизменно оказывался куда хуже, чем та поистине королевская добыча, которую он приберегал для самого себя.
Одна из первых обязанностей, порученных Тиффожу, вполне отвечала чаяниям земледельцев, чьи поля, примыкавшие к западной окраине Роминтена, разорялись и вытаптывались кабанами из заповедника. Никакой забор, кроме каменной стены, не мог устоять под натиском старого самца, решившего проложить дорогу своему семейству, и крестьяне, старательно, хоть и без особой надежды, чинившие пробоины в плетнях и оградах, прекрасно знали об этом. Чтобы помочь горю, пришлось бы истребить все поголовье диких свиней в заповеднике, — к такой мысли пришли лесники, боявшиеся за свой молодняк и за места его подкормки. Но Главный Лесничий решил иначе. Он слишком любил этих крупных, свирепых, живучих, прожорливых зверей, с одинаковым аппетитом поедавших и зерно, и насекомых, и падаль; их беспорядочный, непредсказуемый нрав составлял для него приятный контраст со спокойным, размеренным образом жизни оленей и косуль, прочно привязанных к своим пастбищам, водопоям и лежкам. Итак, он принял совершенно противоположное решение, а именно: сделать восточную оконечность Роминтена настолько привлекательной для кабанов, чтобы они там прочно обосновались. Придумали оставлять им в пищу трупы лошадей, назначенных на бойню; их приканчивали и обдирали прямо тут же, на месте, куда и приходили кормиться кабаны.
Тиффож воспринял как тяжкое — а, впрочем, весьма для него многозначительное, и, стало быть, благое — испытание саму процедуру убийства лошадей, в которой ему отводилась роль палача. Он должен был раздобывать таких, обреченных на смерть, животных в окрестных деревнях или на соседнем конном заводе, километрах в двенадцати на север, а затем отправляться в повозке, в сопровождении хозяина лошади, к месту заклания. Часто несчастная кляча оказывалась столь немощной да еще некормленой с того дня, как ее приговорили к гибели, что еле-еле плелась за повозкой. Тиффожу даже выдали шприц и бутылочку стимулятора, чтобы при случае взбодрить падающую с ног животину.
Он убивал их пулей седьмого калибра, стреляя с полуметрового расстояния в голову за ухом. Сраженная выстрелом жертва падала, как подкошенная, и хозяин тут же срывал с нее подковы и обдирал кожу, если она того стоила. Тиффожа прямо тошнило от отвращения при виде этой варварской процедуры, напоминавшей вульгарную бойню, только что в лесной чаще, тем более, что довольно скоро он ощутил какую-то сокровенную связь с лошадью — существом, так сказать, идеально «носящим», что придавало всем этим убийствам от его руки оттенок самоубийства. Однажды, наведавшись на место преступления, он застал целую компанию диких свиней за пожиранием мертвой кобылы; они свирепо терзали тушу, растаскивая окровавленные куски по всей лужайке. Но это еще куда ни шло. В другой раз Тиффож стал свидетелем совсем уж омерзительной сцены, когда старый самец набросился на еще неостывшую тушу, начав с заднего прохода, который он разодрал рылом и клыками. Мертвая лошадь с выпущенными кишками, казалось, дрыгает всеми четырьмя задранными ногами под грубым натиском кабана. И уязвленный Тиффож осознал, что и сам косвенным образом причастен к этой необузданной, мерзкой жестокости.
Прибытие Великого Охотника, маршала и главнокомандующего военно-воздушными силами, знаменовалось в «Ягерхофе» доставкой громадного количества провизии и испуганной суматохой среди обслуги. Когда «Азия» останавливалась на станции Тольмингкенен, на перрон въезжал огромный, украшенный флажками «мерседес», который мчал своего грузного хозяина в его волшебный замок. Там в необъятном камине уже вовсю пылал огонь. Дворецкие в белых перчатках расставляли десятки горящих свечей на длинном монастырском столе, покрытом белоснежной скатертью и сверкающем серебряной антикварной посудой; лакеи перестилали хозяйское ложе с шелковыми простынями и меховыми одеялами, а в кухне, на древесных углях, уже доспевал традиционный, истекающий жиром молодой кабан. Старший егерь одним из первых представал пред очи хозяина, чей неумолчный бас с жирным баварским акцентом гремел во всех уголках «Ягерхофа». Старик, наряженный в свою парадную охотничью форму, выходил от маршала с гудящей головой и помутившимся взглядом и тут же вываливал все свои заботы на Тиффожа, ожидавшего его в конюшне, при рыжем, запряженном в двуколку.
— Впервые Тиффожу довелось увидеть рейхсмаршала в самой середине зимы, и поводом к этой встрече послужило происшествие, которое донельзя развеселило владельца Роминтена.
Тиффож возвращался из Гольдапа в повозке, запряженной парой першеронов, с грузом свеклы и кукурузы, предназначенных для подкормки оленей. Коняги натужно дышали, таща тяжелую телегу и звонко цокая подковами по заледенелой земле: Тиффож, закутанный в бараний тулуп, рассеянно созерцал белую вязь оголенных заиндевелых веток и думал о том, что это долгое странствие на восток, в которое его ввергли инцидент с Мартиной и вызванная им война, сопровождается как бы и паломничеством в прошлое, отмеченным, в переносном смысле, появлением Унхольда и человека с торфяников, а в чисто практическом — фактом предпочтения машины, работавшей на бензине, а потом на газогене, конному экипажу. И он боязливо и, в то же время, радостно предвкушал, как путешествие это завершится в неких волшебных далях или глубинах, в загадочном мраке древних преданий — быть может, в той самой, жутко-прекрасной, ночи Лесного царя.
И вот тут-то Тиффожа и настигло происшествие, еще сильнее укрепившее в нем убежденность в том, что мысли его обладают мрачной властью вызывать из небытия вполне реальные существа. Справа, из-за тощих ветвей столетних елей, на него дробной рысцой набежало стадо огромных черных зверей, мохнатых, как медведи, с горбами бизонов. Тиффож сразу же признал в них быков, но быков доселе невиданных, доисторического вида, какие красуются на стенах пещер эпохи неолита, — одним словом, зубров с их короткими, как кинжалы, рогами и могучими лохматыми загривками.
К несчастью, звери попались на глаза не ему одному. Лошади, до того поспешавшие сонной рысцой, внезапно рванули вперед бешеным галопом, и повозка, вихляя и подпрыгивая, едва не угодила в кювет. Тиффож, разделивший их испуг, не решался натянуть вожжи, тем более, что вторая группа чудовищ отрезала им обратный путь. Он насчитал впереди дюжину голов, сзади — добрый десяток, всего, стало быть, больше двадцати; правда, среди тех, задних, было явно больше самок и телят. Тиффожу с трудом удалось разминуться со стадом, которое тут же сомкнулось со вторым, образовав могучую, страшную массу, слепо крушившую все подряд на своем пути. Но первый же поворот дороги оказался роковым для испуганной упряжки. Повозку сильно тряхнуло, проволокло несколько метров на двух колесах, и она рухнула на бок, вывалив Тиффожа в снег, тогда как лошади продолжали тащить ее вперед. Одна из них вырвалась из лопнувших постромок и умчалась, волоча за собой разбитые оглобли; вторая все еще билась в упряжи, молотя копытами по передку телеги. Тиффож поспешил выпрячь ее и взобраться к ней на спину, пока она не ускакала. Обернувшись, он увидел, что зубры окружили перевернутую повозку и мирно лакомятся свеклой и кукурузой.
Отец роминтенских зубров, довольно часто гостивший в «Ягерхофе «, во время этого происшествия как раз находился в замке. Это был профессор доктор Лутц Хекк, директор берлинского зоопарка. Некогда ему пришла в голову идея вывести, путем умелого скрещивания и тщательной селекции различных пород быков — испанских, камаргских, корсиканских, — тех доисторических зубров, чьи последние потомки были истреблены еще в средние века. По его мнению, затея удалась, и доктор добился у Первого Охотника разрешения выпустить в Роминтенский заповедник своих Bos Primigenius Redivivus, как он радостно, но вполне педантично окрестил их.
С тех пор огромные черные страшилища и наводили ужас на весь заповедник. Из уст в уста передавалась история о том, как зубр напал на патрульных-велосипедистов, заставив людей искать спасения на ветвях ближайшего дерева. Зверь обратил свою ярость против велосипедов, брошенных на дороге. Растоптав их, он поддел одну из машин рогами и гордо удалился, неся на голове сей трофей из перекрученных трубок и колес.
Когда Геринг услышал о горестном приключении Тиффожа, радости его не было границ, и он приказал доставить потерпевшего к себе, чтобы услышать эту историю из его собственных уст. На следующий вечер Тиффож явился в «Ягерхоф» свежевыбритый, обряженный , в зеленую форму и черные сапоги, одолженные у одного из лесников, имевшего примерно те же габариты. Сперва его долго и вкусно кормили на кухне, в присутствии слуг, взиравших с боязливым почтением на человека, которого отличил сам Первый Охотник рейха. Затем ему пришлось подождать, пока господа не насладятся отдыхом у гигантского камина, среди сигар и ликеров. И вот, наконец, ему было велено войти.
Хотя гости, сидевшие вокруг хозяина, были в мундирах, все они безнадежно меркли в сиянии, которое излучал Первый Охотник с его впечатляющей тучностью и экстравагантным нарядом. Сто двадцать семь килограммов жирной плоти выпирали из просторного старинного кресла, чья затейливая резная спинка веером обрамляла его голову и плечи. Он был одет в белую рубашку с кружевным жабо и широкими свободными рукавами, полускрытую под чем-то вроде ризы из сиреневого бархата; на груди у него красовалась массивная золотая цепь с огромным, величиною с голубиное яйцо, изумрудом.
Подобное зрелище было бы непосильно для французской души Тиффожа, если бы немецкий язык не возвел между ним и этими людьми стену — проницаемую, хотя и не совсем прозрачную, — несколько защитившую его от их бесцеремонной грубости; эта преграда и позволила ему обратиться ко второму лицу рейха в таких выражениях и тонах, каких никто не потерпел бы со стороны немца.
Тиффожу пришлось досконально описать место и время встречи с зубрами, численность стада, направление, в котором оно двигалось, реакцию лошадей и свою собственную; при каждой новой подробности Великий Охотник заливался раскатистым хохотом, хлопая себя по ляжкам. Потом собравшиеся принялись подшучивать над очками Тиффожа, высказав предположение, что сквозь эти «увеличительные стекла « он вполне мог принять за гигантских зубров каких-нибудь кроликов, и тут Тиффож впервые заподозрил в хозяевах III рейха одну общую затаенную черту — лютую ненависть к человеку в очках, что знаменовал для них интеллигентность, ученость, способность логически мыслить, — словом, ненависть к евреям. Затем профессор доктор Лутц Хекк, отец Bos Primigenius Redivivus, разъяснил собравшимся, что его зубры, как это ни странно, будут представлять опасность именно до тех пор, пока не изживут в себе признаки одомашнивания. Поскольку они родились в неволе, им понадобятся долгие годы, чтобы научиться бояться человека и спасаться при виде его бегством. Сейчас они еще не понимают _хотя_и_в_меньшей_степени_ , нежели в начале своей «дикой» жизни, — почему их бросили на произвол судьбы в холодном лесу без крова и пищи, тогда как местность изобилует пастбищами с сочной травой и огородами с овощами. Уже не раз зубры крушили изгороди, врывались в конюшни и коровники, чтобы полакомиться фуражом, а заодно и покрыть подвернувшуюся им беззащитную телку. В их агрессивности по отношению к людям сквозит какая-то детская обида, заключил доктор Хекк, и случай с французом — наилучшее тому подтверждение.
Однако царем животного мира Роминтена считался в первую очередь олень, на которого охотились из засады или загонкой — единственными способами, возможными в здешних густых лесах; эта охота была для Главного Егеря рейха истинно религиозным культом и, одновременно, азартным промыслом оленятины. Культ охоты имел даже свое теологическое обоснование, чей изотерический аспект заключался в идентификации и оценке сброшенных во время линьки рогов, а, главное, в подсчете очков, которые специальное егерское жюри присваивало рогам убитого оленя только после того, как они в течение недели высушивались в натопленной комнате.
Зима уже подходила к концу, и основной обязанностью Тиффожа стал теперь сбор рогов, сброшенных оленями во время линьки в чаще леса; задача эта усложнялась тем, что самые старые из животных расставались с рогами как раз в феврале-марте, тогда как более молодые носили их вплоть до начала лета. Кроме того, олени обычно сбрасывали части рогов поочередно, с интервалом в два-три дня, и найти обе половины можно было только после долгих поисков, а порознь они ровно ничего не стоили. Несмотря на все свое тщание, переросшее затем в настоящую страсть к охоте за рогами, Тиффож все равно не смог бы добиться полного успеха без помощи двух специально натасканных грифонов, безошибочно находивших рога в любом уголке леса; их привозили из соседнего округа в отсутствие Геринга, который терпеть не мог возле себя собак. Но самым поразительным было умение старшего егеря мгновенно определять принадлежность доставляемых ему рогов, будь то четвертая линька Теодора, седьмая Сержанта или десятая Посейдона. Найденные рога занимали место над прошлогодними на деревянном панно, отведенном для каждого оленя, и всю эту выставку в конце концов, на десятом или двенадцатом году, увенчивала голова с ветвистой короной.
Приезд рейхсмаршала намечался на послеполуденное время нынешнего дня, и перед «Ягерхофом» уже собралась команда рожечников, чтобы приветствовать своим оглушительным концертом хозяина по выходе из машины. Тиффож и старший егерь разложили на столе рога, собранные в лесу со времени последнего наезда Великого Охотника. Эти находки составляли самую сложную и интимную часть охотничьей Роминтенской хроники; их идентификация неизменно вызывала долгие оживленные дискуссии между лесниками и Главным Егерем. В частности, эти обсуждения позволяли проследить за этапами развития того или иного взрослого оленя и установить наилучшее время охоты на него к тому моменту, как он достигал полного расцвета и еще не начал, по выражению охотников, «приходить в упадок».
«Мерседес» с флажками въехал на главную аллею, ведущую к «Ягерхофу», и рожечники, встав во фрунт по команде, наладились было заиграть, как вдруг адъютант, бежавший впереди машины, бросился к ним с криком:
— Молчать! Лев не переносит рогов!
Настала изумленная тишина; все спрашивали себя, что это означает, — уж не присвоил ли себе Железный Человек новое прозвище «лев»? Но даже если и так, откуда это внезапное отвращение к столь любимой музыке?!
Царственный лимузин плавно подкатил к дому; все четыре дверцы распахнулись одновременно, и из задней выскользнуло длинное тело зверя, льва, настоящего льва, которого держал на сворке сам рейхсмаршал, сияющий от радости; его грузная неповоротливая фигура, затянутая в белый мундир, выглядела совсем шарообразной.
— Буби, Буби, Буби! — нежно приговаривал он, пересекая двор вслед за громадной кошкой, возбужденно рвущейся вперед на пружинистых лапах. Так они и вошли в дом, а впереди них бежали перепуганные слуги.
После долгой суматохи для льва наконец было найдено временное пристанище; им оказалась личная ванная Геринга, куда тут же привезли тачку песка, который высыпали в железный поддон, чтобы Буби, по обычаю всех кошек, мог облегчаться в определенном месте. Потом рейхсмаршал вышел во двор, встал перед музыкантами по стойке «смирно « и прослушал приветственный сигнал на рожках, который они репетировали для него в течение многих недель. Он поблагодарил исполнителей, воздев кверху свой синий с золотом жезл, и удалился к себе в апартаменты, чтобы переодеться. Часом позже он уже совещался со старшим егерем, осматривая сброшенные рога, от состояния которых зависела программа охоты летнего и осеннего сезонов.
Вечером Тиффожу довелось стать свидетелем сцены, надолго запечатлевшейся в его памяти благодаря своей примитивно-яркой красочности. Геринг, облаченный в кокетливое бледно-голубое кимоно, сидел за столом перед половиной зажаренной кабаньей туши и размахивал громадным куском мяса с костью, точно Геркулес своей палицей. Лежавший рядом лев жадно следил за движениями руки хозяина, открывая — впрочем, без особой надежды — пасть, когда лакомый кусок оказывался поблизости. Б конце концов, Великий Егерь сам вцепился зубами в кабанью ляжку так, что его лицо на несколько секунд целиком скрылось в этом чудовищном жареве. Затем кусок перешел ко льву, который в свою очередь вонзил в него мощные клыки. Таким образом, кабанья ляжка попеременно доставалась каждому из людоедов, любовно глядевших друг на друга.
Распределение оленей, назначенных к охоте гостей Геринга, согласно рангу каждого из них, представляло собой самое тяжкое испытание для старшего егеря и нередко вызывало жестокий разнос со стороны хозяина. Поводом к одному из таких скандалов стал фельдмаршал фон Браухич, а причина крылась в той жадной ревности, с которой Великий Охотник относился к роминтенским оленям. Глава вермахта прибыл в имение глубокой ночью в сопровождении егеря из соседнего округа; тому удалось напасть на след крупного оленя, — вполне возможно, самого Буяна. Чуть позже Великий Охотник вышел из дома вместе со старшим егерем и направился к месту лежки двух старых оленей, чьи сброшенные рога, судя по их виду, обрекали владельцев на скорое заклание. Уже смеркалось, когда он вернулся в «Ягерхоф>> с трофеями — старым и молодым оленями, чьи головы венчали великолепные короны, у старика — в виде огромного затейливого канделябра, у молодого — пониже и более плоская, похожая на трехпалую руку. Сияя от счастья, Главный Егерь удалился в свои апартаменты, чтобы переодеться к ужину. Часом позже с охоты вернулся на машине фон Браухич.
По традиции удачную охоту праздновали в полночь во внутреннем дворе «Ягерхофа», при свете смолистых факелов. После веселого ужина и обильных возлияний охотники столпились во дворе вокруг трех убитых, разложенных по росту оленей. Бросив на них взгляд, Главный Егерь склонился над самым крупным, Буяном, чья голова с короной из двадцати двух отростков весила не меньше девяти килограммов. Он провел пальцами по выступам и бороздкам рогов и пристально вгляделся в желтовато-белые отростки, резко отличавшиеся по цвету от красновато-коричневых стволов. Когда он выпрямился, его пухлое лицо было мрачнее тучи, а нижняя губа обиженно оттопырилась.
— Вот олень, которого я хотел бы подстрелить сам, — процедил он сквозь зубы.
Но дюжина рожечников, выстроенных полукругом, по знаку старшего егеря уже грянула сигнал «готовься к охоте». Обнажив голову, Геринг торжественно огласил имена охотников и убитых ими оленей. Потом рога завели протяжную хрипловатую песнь в честь удачного дня, и Тиффож, укрывшийся в тени деревянной аркады, мысленно перебирал воспоминания, разбуженные этой стонущей диковатой музыкой. Он перенесся во внутренний дворик школы Святого Христофора и вновь услышал глухой, безнадежный голос смерти; затем оказался в Нейи, где, сидя в своем старом «хочкисе», случайно уловил некий крик, который с тех пор никак не мог вспомнить, хотя тогда он пронзил его, как удар кинжала. В звуках охотничьих рогов нынешней ночи таилось что-то необъяснимо близкое его душе. И пусть даже родство это не выглядело прямым, естественным, все-таки они сообщили ему смутную уверенность в том, что когда-нибудь позже он еще услышит эту песнь смерти в ее чистом, первозданном виде, и не ради оленей прозвучит она на древней прусской земле.
— Это как раз тот самый олень, которого я хотел бы подстрелить сам! — угрожающе-настойчиво повторил Геринг.
И, поскольку старший егерь оказался рядом, он схватил его за отвороты куртки и прошипел в лицо:
_Значит_ , вы подсовываете моим гостям самых отборных оленей, а на мою долю оставляете, что похуже?
— Но… господин Главный Егерь!.. — пролепетал старик. — Ведь фельдмаршал фон Браухич — высший чин вермахта!
— Идиот! Я вам толкую не о нем, а об оленях! — рявкнул Геринг и, выпустив из рук куртку егеря, оттолкнул его от себя. — Олени делятся на два сорта — рейхсмаршальские, то есть мои, и все остальные! И постарайтесь их больше не путать, не то берегитесь у меня!
Одним из самых благородных роминтенских оленей был, несомненно, Канделябр, все этапы жизни которого чуть ли не каждый месяц фиксировались старшим егерем в особом журнале; этот красавец обещал стать королем оленьего поголовья в заповеднике. Однажды вечером, когда Геринг, закутанный в мохнатый тулуп, неуклюже пробирался по рыхлому снегу через лес, разыскивая следы волков, якобы объявившихся в этих местах, перед ним, в хаотическом переплетении заиндевелых ветвей, как призрак, появился Канделябр. Он стоял недвижно, словно черная статуя, гордо вскинув точеную голову с короной рогов из двадцати четырех отростков, расположенных идеально симметрично, подобно лучам снежинки. Олень был высок и строен, точно дерево, только дерево живое, дышащее, с сильной мускулистой шеей, чутко настороженными ушами и светлыми, как вода, глазами. Он стоял там, в чаще, и смотрел на троих людей. У Главного Егеря взволнованно задрожали жирные щеки.
— Это будет самый прекрасный выстрел, самая прекрасная добыча в моей жизни!
Он вскинул ружье и тщательно прицелился. Но старший егерь с решимостью, испугавшей Тиффожа, восстал против необузданного желания своего хозяина.
— Господин Главный Егерь! — воскликнул он намеренно громко, чтобы спугнуть животное. — Канделябр самый лучший производитель в Роминтене. Дайте ему погулять еще один сезон, ведь от него зависит будущее нашего заповедника!
— Да вы хоть понимаете, чем я рискую?! — разбушевался Геринг. — Он весит не меньше четырехсот фунтов и носит на голове двадцать фунтов рогов! Любой годовалый олень может одолеть его и вспороть ему брюхо. А вы знаете, что станется с его рогами после линьки?!
— Они будут еще красивее, господин маршал, еще благороднее, вы уж поверьте мне, я ведь тридцать лет здесь служу. А за его жизнь я отвечаю своей головой. Клянусь, с ним ничего не случится!
— Нет, дайте мне выстрелить! — упорствовал Геринг, грубо отпихивая старика.
Но, когда он вновь поднял ружье, Канделябр уже исчез, исчез совершенно бесшумно, как лесной дух, ни единым звуком не выдав направления своего бегства. Казалось, чаща расступилась и бесследно поглотила короля лесов. Ярость Главного Егеря не знала границ, и еще неизвестно, как он обошелся бы со своим злосчастным помощником, если бы тот, руководствуясь былым печальным опытом, не поторопился исправить положение: он спешно повел хозяина за несколько километров от места происшествия, в потаенную ложбину, густо поросшую высоким папоротником и молодым орешником. Добраться туда было нелегко; Великий Егерь чертыхался вовсю, когда ему пришлось ползти на брюхе под сплошной завесой черных колючек, чтобы достигнуть спуска в глубокую циркообразную впадину. Но у него сперло дыхание от восторга, когда он, присев на старую кабанью кормушку, смог обозреть в бинокль открывшуюся перед ним низменность. Там оказалось добрых три десятка животных; они сбились в тесную кучу возле крутого склона, и легкие облачка дыхания реяли в ледяном воздухе над их головами. Не успел еще прозвучать первый выстрел, как старая лань, явно предводительница стада, тревожно встрепенулась. Трое охотников стояли против ветра, и отвесный склон, вероятно, заглушал любой шум, ибо лань в панике бросилась прямо в их сторону. Главный Егерь лихорадочно палил направо и налево; гильзы градом сыпались к его ногам. Он всматривался, целился, стрелял еще и еще, смеясь и всхлипывая от счастья. Царственный олень, прильнувший к своей подруге, вдруг взвился на дыбы, прыгнул вперед и, сраженный пулей прямо в сердце, свалился на снег перед стадом. Только теперь животные, наконец, уразумели, что им отрезан путь к спасению. Они остановились и замерли, подняв головы и вслушиваясь, но тут очередной выстрел уложил косматого нескладного самца, и стадо, круто развернувшись, бросилось в глубь ложбины. Сверху вновь прогремели выстрелы, заглушившие звонкий топот копыт перепуганных зверей, тщетно пытавшихся вскарабкаться на крутой обледеневший склон. Крупный олень, увлеченный вниз тяжестью своих огромных рогов, сорвался с откоса и рухнул на олениху, переломав ей хребет. Обезумев от ужаса, трое молодых самцов завязали жестокую драку друг с другом, то вставая на дыбы, то отступая под бешеным натиском противника; их прерывистое мычание разносилось далеко по всей округе. Под конец они так прочно сцепились рогами, что не смогли освободиться и погибли все вместе.
Но вот бойня кончилась; одиннадцать оленей и четыре лани застыли на снегу в лужах дымящейся крови. В том, что под отстрел попали старые, уже не производившие потомства самки, большой беды не было: поскольку течка у них начиналась раньше, чем у молодых, они только понапрасну изнуряли самцов. Но Главный Егерь интересовался исключительно оленями; с сияющим лицом он грузно перебегал от одного к другому, победно потрясая орудием убийства. Он раздвигал еще теплые ляжки поверженных, охваченных предсмертной дрожью тел и погружал обе руки в узкую щель. Правая рука проворно шарила внутри и отрывала, а левая извлекала из оболочки наружу перламутрово-розовые шарики плоти — яички оленя. Существует поверье, что убитого самца следует немедленно выхолостить, иначе его мясо приобретет неприятный запах и будет негодно для употребления.
Тиффож принял это нелепое, непристойное объяснение так, как оно того и заслуживало; что поделаешь, коли в этой непостижимой области — охоте на животных — любое действо освящено древними обычаями. Он не раз спрашивал себя, в чем кроется загадка оленя и его явно сверхпочетного места в животном царстве Восточной Пруссии; вот и сейчас он размышлял над этим, глядя, как Геринг, выпятив объемистый зад, склоняется над королевским оленем, которого собрался обесчестить. И словно решив тут же ответить на этот невысказанный вопрос, маршал выпрямился и властным жестом подозвал к себе спутников. Животное, распростертое у его ног, отличалось невиданно странной головой: рога были асимметричны до уродства. Правый имел классическую форму зрелого рога с десятью отростками, образующими на вершине род округлой чаши; левый же, атрофированный, истонченный, походил на коротенькую подгнившую ветку с едва заметным раздвоением на конце. Плюхнувшись на колени возле огромной туши, Геринг продемонстрировал одному из своих гостей еще один изъян оленя: асимметрии рогов соответствовала и асимметрия тестикулов, из коих один был нормальным, а второй — недоразвитым. Да, именно так, — правый, почти незаметный шарик перекатывался под толстой кожей, не даваясь пальцам человека. Старший егерь, державшийся в стороне вместе с Тиффожем, объяснил хозяину, что любая рана — от ружейной дроби, от колючей проволоки, от удара чужого рога — либо врожденный порок одного из тестикулов неизбежно влечет за собой атрофию или уродливое развитие рога С ДРУГОЙ СТОРОНЫ. Таким образом, рога оленя — не что иное, как вторая, свободная и торжествующая, ипостась его половых признаков, но образ этот, повинуясь той классической инверсии, которая сопровождает любой символ, предельно насыщенный неким значением, также подвластен закону отражения.
Тот факт, что оленьи рога являли собою буквально фаллический символ, придавал охоте, искусству охоты, почти пугающий смысл. Загнать оленя, убить его, выхолостить, съесть его мясо, сорвать с него рога, чтобы похваляться ими как трофеем, — таково было действо в пяти актах, творимое людоедом из Роминтена, верховным жрецом Фаллонесущего Божества. Но был еще и шестой акт, куда более потаенный и существенный, который Тиффожу предстояло открыть для себя несколькими месяцами позже.
В минуту раздражения старший егерь невольно выдал Тиффожу секрет: Геринг вовсе не был БОЛЬШИМ знатоком дичи; в Германии нетрудно сыскать добрую сотню охотников и лесничих, разбиравшихся в охоте неизмеримо лучше него. И, однако, справедливость требовала признать, что в одном отношении рейхсмаршал обладал непревзойденным даром: он, как никто, умел разбираться в ПОМЕТЕ дичи. Здесь он демонстрировал подлинный талант, бог знает откуда взявшийся, — разве что это было неотъемлемой частью его людоедской натуры.
Тиффож смог убедиться в копрологическом призвании хозяина Роминтена тем весенним утром, когда им не попалось в лесу никакой стоящей дичи, но зато состояние участка позволяло хорошенько изучить звериный помет. Геринг, никогда не упускавший возможности усовершенствовать свой замечательный дар, забыл о стрельбе и погрузился в созерца ние «росписей «, оставленных животными под деревьями, на склонах пригорков и на берегах ручьев, у водопоев.
Он разъяснил, что олени-самцы кладут тяжелые крупные «катышк», далеко один от другого, тогда как у олених катышки значительно мельче, очень темные, слизистые и неодинаковой величины. Зимой они бывают сухие и твердые, а по весне свежая трава и молодые побеги размягчают их до состояния полужидких лепешек. Затем лето превращает навоз в плотные золотистые столбики, вогнутые с одного конца и выпуклые с другого. В сентябре эти столбики не лежат поодиночке, а тянутся цепочкой. Испражнения отелившихся ланей часто бывают окрашены кровью. И, наконец, следует знать, что вечерние фекалии, после долгой дневкой жвачки, гораздо тверже и суше утренних. Рейхсмаршал не брезговал поднимать и проверять нажимом пальцев плотность своих находок и даже подносил к носу, чтобы определить их давность, — со временем запах навоза становится заметно кислее.
Все, имеющее отношение к этой стороне жизни зверей — козьи «орешки», одиночные зимой и слепившиеся в грозди летом, кабаньи — в форме пирамидок зимой и жидких лепешек летом, заячьи — сухие и остроконечные, косульи — темные и рассыпчатые, кроличьи — в виде крупных блестящих шариков, бекасьи — желто-белые кружочки с зеленоватой каплей посередине, фазаний помет на нижних ветках деревьев и тетеревиный на еловых лапах, — казалось рейхсмаршалу одинаково интересным и достойным подробнейших комментариев.
Тиффож невольно вспомнил Нестора и его ночные многословные сеансы дефекации, глядя, как его тучный хозяин, бряцая многочисленными наградами, перебегает от дерева к дереву, от куста к кусту с радостными возгласами, точно ребенок, отыскивающий в саду, пасхальным утром, шоколадные яйца. И хотя Тиффож давно уже привык к тому, что судьба подчиняется его заветным желаниям, он лишний раз возблагодарил ее теперь, когда превратности войны и плена сделали из него слугу и тайного ученика второго лица в рейхе, тонкого знатока фаллологии и копрологии.
Летом в заповедник пожаловал необычный гость — гражданский низкорослый человечек, нервный и чрезмерно говорливый, с огромным носом, увенчанным массивными очками с толстыми стеклами. Это был профессор Отто Эссиг, чья докторская диссертация «Символическая механика в свете истории древней и современной Германии», недавно защищенная в Геттингенском университете, была замечена самим Адольфом Розенбергом. Первый философ рейха добился для своего протеже приглашения в Роминтен, которое Геринг, на дух не переносивший интеллектуалов, дал с величайшим отвращением. Тиффожу только раз удалось повидать гостя во время его весьма краткого пребывания в Роминтене; кроме того, он не понял и половины речей гостя, — уж больно быстро и по-ученому тот изъяснялся, а жаль: этот нелепый, крайне неуклюжий человечишка затрагивал именно такие темы, которые его крайне интересовали.
Так, однажды вечером ему довелось услышать, как профессор перечислял различные формулы измерения оленьих рогов — формулу Калдера, пражскую формулу, немецкую формулу, мадридскую формулу, — которыми он пользовался для оценки представленных ему рогов; он поразительно четко и умело сравнивал между собой их многочисленные достоинства. Тиффож отметил, что формула Надлера, самая простая и классическая, включает в себя четырнадцать пунктов, а именно:
— среднюю длину обоих стволов (коэффициент 0,5)
— среднюю длину обоих нижних отростков (коэффициент 0,25)
— среднюю длину окружности основания обоих рогов
— окружность средней части правого рога (коэффициент 1)
— окружность верхушки правого рога (коэффициент 1)
— окружность средней части левого рога (коэффициент 1)
— окружность верхушки левого рога (коэффициент 1)
— число отростков (коэффициент 1) — вес рогов (коэффициент 2) — размах рогов (от 0 до 3 очков) — цвет рогов (от 0 до 2 очков) — красота «бисеринок» (от 0-до 2 очков) — красота верхней короны (от 0 до 10 очков)
— состояние кончиков рогов (от 0 до 2 очков).
В пражской формуле содержались, кроме того, пункты, касающиеся средней длины верхней части стволов и красоты второго ряда отростков (от 0 до 2 очков). Что же касается немецкой формулы, она не учитывала этот последний параметр, но зато содержала общую оценку по шкале от 0 до 3.
Постигнув, наконец, фаллоносную сущность оленьих рогов, Тиффож восхищался этой арифметикой, вносившей элемент точности в столь потаенную и трудно определимую материю. Каждый охотник вынул из нагрудного кармана мягкий метр, с которым эти знатоки никогда не расставались, и вся компания принялась обмеривать рога, передавая их друг другу, громогласно приводя цифры и вспоминая потрясающие размеры того или иного оленя, ставшего сенсацией на ежегодной международной выставке в Будапеште, — например, Факела, завоевавшего двести десять очков по формуле Надлера, или Озириса, который, получив двести сорок три очка по той же формуле, все-таки уступил первенство, хоть и ненамного и далеко не бесспорно, оленю, убитому в Словении, чья массивная голова с самой величественной короной, какую только видели за всю историю охоты, была оценена в двести сорок восемь с половиной очков.
Наконец, присутствующие замолчали, чтобы перевести дыхание, и профессор Эссиг, воспользовавшись этой паузой, попытался изложить им свое видение философии оленьих рогов. Для начала он подчеркнул, что во всех нынешних трех формулах обмера присутствуют чисто качественные элементы оценки, касающиеся, в частности, цвета, красоты «бисеринок» или чаши, а в пражской формуле — еще и красоты второго ряда отростков (а не их длины!). И это, утверждал он, именно та часть бытия, что неподвластна цифрам та сторона конкретной реальности, которую не зафиксируешь никакими обмерами. И даже поставив себя на место самого оленя, можно констатировать, что значение рогов намного превосходит их боевую, оборонительную функцию. В самом деле, громоздкая корона взрослого оленя, если взглянуть на нее с практической точки зрения, только мешает ему передвигаться. Однако при том, что солидный вес и размеры делают эту корону малоэффективным оружием, случаи, когда старый олень дает поранить себя молодому, чрезвычайно редки. Гораздо большую опасность для него представляют косули, чьи самцы не отступают перед своим крупным противником и способны нанести ему незаживающие раны. Совсем по-другому ведут себя молодые олени, столкнувшиеся со старыми самцами: здесь-то и вступает в дело основная функция величественных, благородных рогов, которые внушают первогодкам боязливое почтение. Таким образом, практическая бесполезность короны старого оленя стократ компенсируется ее высоким духовным смыслом. И профессор, отдав поклон в сторону Геринга, провел параллель между оленьим рогом и маршальским жезлом, который, будучи весьма слабым оружием в бою, тем не менее, делает своего обладателя физически неприкосновенным, ибо внушает трепет и почтение окружающим. Вот почему, заключил он, гениталии, первичные половые признаки, природа стыдливо скрыла в самом потаенном месте тела, и они как бы притягивают оленя к земле, тогда как корона его рогов, с ее законченным изяществом и устремленностью к небу, сообщает животному величественный ореол, внушающий уважение даже самым молодым и горячим из его соперников.
Коротышка-профессор и сам внес немало горячности в свою лекцию; к сожалению, он не почувствовал холодности, с которой его выслушали. Он не знал, что это общество встречает ненавистью любого, кто говорит и мыслит так пламенно, а не приземленно, как они. Далее речь зашла о весе животных, в частности, о соотношении живого веса и убойного, то есть кусков оленины, назначенных для еды. У Эссига и по этому поводу было свое мнение, и он поспешил огласить формулу, выведенную им для данного случая. Для того чтобы определить убойный вес, исходя из живого, следовало, как он разъяснил, взять 4/7 живого веса, прибавить половину того же веса и разделить полученную сумму на два. Это и будет убойный вес животного. Геринг попросил повторить формулу, затем вынул карандаш в золотом корпусе и произвел быстрый подсчет на пачке сигарет.
— Значит, так, господин профессор, — заключил он, — если я вешу живьем сто двадцать семь килограммов, то на прилавке составлю всего шестьдесят восемь. Уж и не знаю, как это считать — унизительным или утешительным!
И он благодушно рассмеялся, хлопая себя по ляжкам. Гости последовали его примеру, но в их смехе сквозила доля обиды за маршала, а, стало быть, неодобрения в адрес профессора. Эссиг уловил этот нюанс и решил загладить свой промах. Поскольку беседа коснулась лосей, он счел уместным поведать присутствующим забавную историю, случившуюся в Швеции, где король Густав V, невзирая на свои восемьдесят два года, неизменно возглавлял лосиную охоту. Гостей тайком предупреждали, что Его Величество слаб глазами, и, что, очутившись поблизости от него во время стрельбы, следует погромче крикнуть: «Я не лось!» Один из почетных гостей так и поступил, но, к величайшему его ужасу, король прицелился и выстрелил прямо в него. К счастью, он отделался легкой раной и по окончании охоты ему удалось, лежа на носилках, объясниться с королем. Тот принес свои извинения. «Но, сир, — удивленно спросил пострадавший, — когда я увидел Ваше Величество, я ведь крикнул, что я не лось! И мне показалось, что Ваше Величество выстрелили в меня именно после этого!» Король на мгновение задумался, потом объяснил: «Видите ли, друг мой, вы должны меня извинить, я уже не так хорошо слышу. Да, конечно, до меня донесся ваш крик, но мне показалось, что кричат: „Я лось!“ Ну и, конечно, я выстрелил!»
На сей раз промах рассказчика был поистине ужасен. Геринг благоговейно чтил память своей первой жены Карин, шведки по национальности, умершей в 1931 году и погребенной под его роскошным дворцом Каринхолл, который, в сущности, являлся ее мавзолеем. С тех пор все, имевшее отношение к Швеции, считалось священным, и анекдот недоростка-профессора, высмеивающий Густава V, был встречен мертвой тишиной. Главный Егерь встал и удалился в свои апартаменты, даже не попрощавшись с Эссигом. Они так больше и не увиделись, ибо на следующее утро Герингу предстояло совещание в Растенбурге, и за два часа до его отъезда профессора отправили в лес Эрберсгадена, на восточную границу заповедника, в сопровождении егеря, которому хозяин строго наказал подсунуть гостю самого старого, самого больного и завалящего оленя во всем Роминтене.
Никто так и не смог выяснить до конца все обстоятельства трагического происшествия, которое тем злосчастным утром словно удар грома поразило маленькую лесную колонию. Заря уже окрасила в розовое верхушки елей, когда охотники достигли того места, где должен был находиться «завалящий» олень, выслеженный накануне егерем и предназначенный для коротышки-профессора. Олень оказался там, где ему и полагалось. Более того, заря благосклонно осветила край опушки, как раз по линии стрельбы охотников, засевших на вышке у края леса. Егерь, гордый и довольный тем, что так быстро и удачно выполнил свою миссию, знаком показал «клиенту», что можно стрелять. Профессор вскинул ружье, но целился так долго, что егерь испугался: сейчас олень сбежит, и начинай все сначала! Наконец, раздался выстрел. Олень шумно рухнул наземь, но тут же вскочил с резвостью, начисто исключавшей серьезную рану. И в самом деле: приглядевшись, охотники убедились, что заряд дроби вдребезги разнес единственный — да притом порченый, гнилой — рог, принадлежавший оленю. Лишенный своего «украшения», жалкий, как отощавший осел, и еще не пришедший в себя после падения, бедолага-олень топтался на месте, тупо созерцая вышку.
— Быстрее, господин профессор, стреляйте же, пока он здесь! — умолял егерь, сгорая от стыда за своего клиента.
И началась непрерывная беспорядочная стрельба, взбудоражившая всю округу. В воздух взлетали комья перегноя вперемешку с палой листвой, отколотые сучья с треском валились наземь, дробь решетила стволы деревьев. Один только безрогий олень казался неуязвимым для этой стрельбы. Неторопливой рысцой он достиг края опушки и скрылся в кустарнике под звуки истерической канонады. Егерь поднялся на ноги, ежась от холода.
— После такого шума, — сказал он мрачно с охотой на сегодня кончено. Придется возвращаться с пустыми руками. Нынче вечером нам положена «перцовая клизма», — добавил он с натянутой улыбкой, стараясь скрыть от гостя обуревающую его ярость.
Это был широко распространенный в Восточной Пруссии шутливый охотничий ритуал, состоявший в том, что жертве загоняли в задний проход, через ружейный ствол, специально не чистившийся после охоты, смесь шнапса с белым перцем.
Егерь нетерпеливо шагал по мокрой траве в ожидании профессора, непонятно почему застрявшего на вышке. Он только пожал плечами, когда тот закричал: «Я его вижу, я вижу оленя! Вон там, среди буков, по крайней мере в пятистах метрах отсюда. Выстрелю-ка я в него пулей!»
Прогремел последний выстрел. За ним настала мертвая тишь, тут же, впрочем, нарушенная звоном бинокля, задетого ружейным прикладом профессора.
— А ну-ка, идите сюда, егерь! Мне кажется, я его убил! — воскликнул Эссиг.
Как ни нелепо звучала эта похвальба, но егерь, вздохнув, из вежливости поднялся на вышку. И действительно, в бинокль можно было разглядеть животное, лежавшее в буковой роще, на просеке, тянувшейся до самого горизонта. Расстояние было огромное; самый меткий стрелок не мог бы поразить животное с такой дистанции. И, однако, оно лежало там, только шкура его казалась намного темнее, чем у рыжеватого оленя, в которого профессор понапрасну выпустил весь свой запас дроби.
Они отправились в буковую рощу пешком. Олень, казалось, мирно спал, уронив на вытянутые передние ноги голову, увенчанную великолепной короной цвета старой слоновой кости. Его мощное, мускулистое, словно вырезанное из черного дерева тело было еще теплым. Пуля поразила его в самое сердце.
Егерь чуть не упал в обморок от ужаса. С первого же взгляда он признал в убитом Канделябра, короля роминтенских оленей, которого всем местным лесничим было строго наказано беречь и лелеять. И вот теперь этот мозгляк в очках, забыв о приличиях, исполнял вокруг поверженного властелина лесов дикий индейский танец! Однако порядок есть порядок: любой гость Главного Егеря являлся почетным лицом, и, как бы ни провинился Эссиг, он не должен был даже заподозрить всей тяжести своего преступления. Поэтому, когда он, лопаясь от гордости, вернулся в «Ягерхоф», его торжественно поздравили с удачей, хотя присутствующие улыбались через силу, и даже шампанское, которое лилось рекой, не могло избавить их от страха предстоящей расправы. Тем временем Эссиг не умолкал ни на минуту, повторяя кстати и некстати:
— Видите ли, стрельба дробью — не моя специальность. Я привык стрелять пулями!
Профессора крайне огорчило то обстоятельство, что Главный Егерь отсутствует и не может разделить с ним его триумф. Геринг должен был вернуться назавтра, скорее всего, поздно ночью, но Эссига уверили, что хозяин приедет не раньше, чем через неделю. Всю ночь напролет профессору готовили его трофей, и наутро он был отправлен вместе с ним в город, слегка огорошенный такой спешкой, но счастливый донельзя; так он и отбыл, нежно прижимая к груди самую тяжелую и самую величественную роговую корону — двести сорок очков по Надлеру! — за всю историю Роминтена.
Геринг вернулся далеко заполночь. На следующее утро, в десять часов, он сидел за столом, где заячий паштет, гусиное заливное, маринованная кабанятина и пирог с мясом косули в полном ладу соседствовали с копченой лососиной, балтийской сельдью и форелью в желе; в самый разгар завтрака явился старший егерь при полном параде; его лицо омрачала мужественная сдержанная скорбь. При виде хозяина, облаченного в пестрый парчовый халат и домашние туфли из меха выдры, восседающего перед роскошным пиршественным столом, он на мгновение утратил свою молодцеватую выправку. Геринг тотчас атаковал его расспросами:
— Нынче утром я узнал хорошую новость: наш коротышка-профессор, оказывается, вчера убрался отсюда? Это вы его так ловко спровадили? Подстрелил ли он оленя?
— Да, господин главный егерь.
— Какого-нибудь урода, больного и завалящего, как я приказывал?
— Нет, господин главный егерь. Господин Отто Эссиг из Геттингенского университета застрелил Канделябра.
На оглушительный грохот разбитой посуды, стаканов и блюд, сброшенных со стола вместе со скатертью, прибежал испуганный дворецкий. Геринг сидел, зажмурившись и вытянув перед собой, как слепой, обе пухлые руки, отягощенные перстнями и цепочками.
— Иоахим! — хрипло прошептал он. — Чашу, быстро!
Дворецкий бегом кинулся в соседнюю комнату и вынес оттуда огромную ониксовую чашу, которую и поставил перед рейхсмаршалом. Чаша была наполнена драгоценными камнями красивой огранки, и Геринг жадно погрузил в нее руки. Не открывая глаз, он принялся медленно перебирать гранаты, опалы, аквамарины и хризопразы, яшму и янтарь: некогда его убедили, что таким образом электричество, накопившееся в организме, переходит на камни, нервы успокаиваются и к человеку возвращается ясность мышления. Геринг как старый морфинист постоянно боролся с искушением поддаться своему пороку и часто прибегал к этому средству, имевшему хотя бы то преимущество, что было вполне безобидным, а заодно утоляло его жажду роскоши.
— Принесите сюда рога! — приказал он.
— Профессор забрал голову с собой. Он… он не пожелал оставлять ее здесь! — пролепетал егерь.
Геринг открыл наконец глаза и с хитрецой взглянул на старика. — Вы правильно поступили. Для всех вас лучше, что я их не увидел. Бог мой, Канделябр! Король роминтенских оленей! Но как этому недоноску удалось подстрелить его?! — вновь загремел он.
Пришлось старшему егерю подробно рассказать невероятную историю охоты профессора Эссига, описав неудачный расстрел старого, позорно обезроженного оленя, оторопь егеря, роковую пулю, выпущенную «под занавес», что называется, в белый свет, с огромного расстояния, и совершенно необъяснимое появление Канделябра в восточном округе заповедника. Б этом фантастическом стечении обстоятельств явно усматривался перст судьбы, и Геринг смолк, подавленный и даже слегка обеспокоенный столь таинственным поворотом событий.
На исходе лета 1942 года в Роминтене только и было разговоров, что о предстоящей охоте на зайцев, которую Эрих Кох, гауляйтер Восточной Пруссии, собирался устроить близ мазурских озер, в трех округах, которые Главный Егерь уступил ему для личной охоты. Для этого пригласили три тысячи загонщиков, из них пятьсот верховых. Все растенбургские штабные, а также местное начальство собирались принять участие в этом увеселении, финалом коего должна была стать «коронация короля охоты».
Однажды вечером старший егерь вернулся из Тракенена, ведя в поводу за своей двуколкой рослого вороного мерина, мосластого и лохматого, с широким, прямо-таки женским крупом.
— Это для вас, — сказал он Тиффожу. — Я уже давно собираюсь приучить вас к седлу. А большая охота гауляйтера — прекрасный повод начать. Ну и пришлось же мне побегать, пока я нашел подходящую конягу по вашему весу! Ему четыре года, он полукровка с примесью арденнской крови, но посмотрите на его горбоносую морду и черную блестящуюшерсть: это верный признак арабской породы, несмотря на то, что он такой верзила. Он весит тысячу двести фунтов и его рост не меньше метра восьмидесяти в холке. В старину таких запрягали в возки и кареты. Мчаться, как на крыльях, он, конечно, не сможет, но вполне свезет на себе троих таких, как вы. Я его испробовал. Он не отступает перед препятствиями, смело входит что в реку, что в заросли. Слегка упрям, но уж если возьмет галоп, то его не остановишь, — прет, как танк.
Так вот Тиффож и вступил во владение конем, и к порывам его одинокого сердца теперь примешивалось смутное предчувствие великих деяний, которые им предстоит свершить вдвоем. Отныне каждое утро он отправлялся за километр от дома, к старому Прессмару, бывшему императорскому каретнику, владевшему, помимо дома, довольно большой конюшней, кузницей и крытым манежем. Там-то и содержался его великан-конь. Под руководством Прессмара, донельзя счастливого возможностью проявить свои педагогические таланты, свойственные любому лошаднику, он обучался уходу за конем и верховой езде. Радость, которую сообщала ему близость этого огромного, простого и теплого тела, которое он обтирал пучком соломы, чистил скребницей и щеткой, сперва напомнила ему счастливые часы, проведенные в голубятне на Рейне. Но очень скоро он понял, что это было чисто поверхностное сходство, основанное на недоразумении. Б действительности, чистя и натирая бока своему коню, он вновь ощущал то же смиренное, но сладостное удовлетворение, какое некогда получал от чистки ботинок и сапог, но только вознесенное на небывалую высоту. Ибо, если голуби Рейна были сперва его победами, а потом любимыми детьми, то теперь, заботясь о своей лошади, он тем самым заботился о себе. И каким же потрясающим откровением явилось для него это примирение с собою, это влечение к собственному телу, эта пока еще смутная нежность к человеку по имени Абель Тиффож, которого он прозревал в образе великана-мерина из Тракенена. Однажды утром на лошадь упал солнечный луч, и Тиффож увидел голубоватые блики в виде концентрических кругов, заигравшие на черной, как смоль, спине. Итак, значит, его «арап» еще и с синевой?! — что ж, вот и сыскалось для него подходящее имя — Синяя Борода.
Уроки верховой езды Прессмара поначалу были вроде бы и просты, но коварны. Взнуздывая лошадь, он не надевал на нее стремена, и Тиффожу приходилось вскидывать тело в седло прямо с земли, одним прыжком. Затем в манеже начинался сеанс езды мелкой тряской рысью; по словам каретника, только этот аллюр — при условии, что урок длится достаточно долго, — способен выработать у всадника-новичка верную посадку; правда, после этого всадник едва сползал с коня, вконец разбитый, измученный и с горящей огнем промежностью.
Сперва Прессмар наблюдал за своим учеником, не двигаясь с места, глядя на него почти враждебно и цедя сквозь зубы редкие, весьма нелицеприятные замечания. Всадник сидел на лошади, напряженно скрючившись, сильно подавшись вперед и отведя назад ноги, — вот-вот вывалится из седла, и поделом ему! Следовало, напротив, откинуть торс назад, подобрать ягодицы и вытянуть ноги вперед. Тиффож, со своей стороны, мысленно обзывал Прессмара мерзкой каракатицей, раком-отшельником, навеки замурованным в тесном и мрачном мирке конюшни и не способным даже из него извлечь для себя радость. Но ему пришлось изменить свое мнение в тот день, когда, беседуя с мастером в шорном чулане, он услышал его вдохновенный гимн лошадям и убедился, что этот призрак былых времен умеет описывать их в самых пылких, самых точных и ярких выражениях. Усевшись на высокий табурет, скрестив жилистые ноги в сапогах, отбивая носком в воздухе некий четкий ритм и посверкивая моноклем в глазнице, каретник Вильгельма II начал свою речь с основополагающего принципа: поскольку лошадь и всадник являются живыми существами, никакая логика, никакой метод не подменят собой то скрытое расположение, которое должно слить их воедино и которое подразумевает наличие у всадника главного достоинства, называемого ВЕРХОВЫМ ТАКТОМ.
Затем, после долгой паузы, долженствующей придать вес двум последним словам, он разразился пространным монологом по поводу выездки, который Тиффож выслушал с жадным интересом, ибо в нем трактовалась проблема веса всадника и его влияния на равновесие лошади, — иными словами, именно проблема ее «несущего» предназначения.
— Выездка, — начал Прессмар, — есть занятие куда более прекрасное и тонкое, нежели принято думать. Ее основная задача — восстановить у лошади врожденный аллюр и равновесие, нарушенное весом всадника.
Сравните, к примеру, динамику лошади и оленя. Вы увидите, что вся сила оленя заключена в его плечах и шее. Вся же сила лошади, напротив, таится в ее крупе. И в самом деле: плечи лошади плоски и неразвиты, а у оленя худой и вислый круп. Вот почему основное орудие защиты для лошади — ее задние ноги, которыми она лягается, а для оленя — рога, которыми он бьется с противником. Сражаясь, олень рвется вперед, такова его природа; лошадь же движется назад, вскидывая круп и лягаясь. Я бы сказал, что лошадь — это круп с передними, приданными ему органами.
Так что же происходит, когда всадник садится на лошадь? Присмотритесь-ка к его позиции: он располагается гораздо ближе к плечам коня, чем к его крупу. В результате две трети его веса приходятся именно на плечевую часть лошади, которая, как я уже сказал, весьма легка и слаба. Перегруженные таким образом плечи судорожно напрягаются, и эта контрактура охватывает и шею, и голову, и рот лошади, особенно, рот, чья мягкость, гибкость, чувствительность яснее всего говорят о достоинствах всадника. И вот под всадником оказывается зажатое, разбалансированное животное, которое с большим трудом подчиняется узде.
Тут-то и начинается искусство выездки. Оно состоит в том, чтобы научить лошадь переносить, насколько возможно, вес всадника назад, на круп, чтобы высвободить плечи. А для этого она должна присесть на задние ноги, как бы осадить назад на месте, иными словами, уподобиться кенгуру — хотя мне и не нравится это сравнение, — у которого основной вес тела приходится на нижние конечности, при том, что передние остаются свободными. С помощью различных упражнений выездка учит лошадь забывать о чужом, довлеющем над нею весе всадника, возвращая ей природную осанку и доводя искусственную выучку до идеального состояния свободы. Выездка оправдывает эту аномалию — лошадь под человеком, — устанавливая новую систему распределения сил и помогая животному освоиться с нею.
Итак, верховая езда есть искусство управлять мускульной силой лошади, главным образом, крупом, в котором заключена ее мощь. Ляжки должны слушаться малейшего нажима человеческой пятки, а ягодичные части — отличаться той мягкой податливостью, которая и придает им способность к быстрому движению, от чего и зависит все остальное.
И старый каретник, встав с табурета, изогнувшись и скосив глаза на собственный зад, костлявый и поджарый донельзя, раскорячился, будто обхватил ногами бока воображаемой лошади, и загарцевал по комнате, рассекая хлыстом воздух.
Какими бы абстрактными и необоснован-ными ни казались рассуждения Прессмара о различиях между оленем и лошадью, они все же находили свое подтверждение во время разведывательных вылазок в лес, которые Тиффож осуществлял теперь верхом на Синей Бороде. За отсутствием собак, по-прежнему отвергаемых Герингом, их функции взял на себя конь, после долгой выучки, наконец, понявший, что от него требуется; он вынюхивал и разыскивал оленьи следы с рвением настоящей гончей: казалось, этим двум, столь непохожим созданиям судьба и впрямь назначила смертельную схватку.
Однажды вечером, когда Тиффож стоял в золотистом полумраке конюшни, где витал сладковатый запах навоза, медля уйти и глядя на блестящие конские крупы, вздымающиеся над перегородками стойл, он вдруг увидел, как хвост Синей Бороды вздыбился весь целиком, от самого основания, и, поднявшись чуть вбок, обнажил анус — маленький, твердый, выпуклый, плотно сомкнутый и стянутый к центру, наподобие кошелька с завязками. Внезапно «кошелек» пришел в движение, раскрылся с проворством розового бутона в ускоренной съемке, вывернулся наизнанку, точно перчатка, и, обнажив влажный коралловый венчик, выпустил наружу шарики навоза, восхитительно новенькие, круглые и блестящие, которые один за другим, не разбившись, попадали на соломенную подстилку. Столь высокое совершенство акта дефекации явилось для Тиффожа убедительным подтверждением теорий Прессмара. Вся сущность лошади заключена, разумеется, в ее крупе, и тот превращает ее в Гения Дефекации, в Бога Ануса и Омеги; итак, вот он, этот волшебный ключ!
Тем же вечером ему, наконец, раскрылась суть древнего магического воздействия лошади на человека и всей символичности пары, какую составляют человек и конь вместе. Сидя на гигантском, щедро-плодоносном крупе коня, всадник с неодолимым упорством пытается прильнуть к нему своими вялыми бесплодными ягодицами как можно теснее, в смутной надежде на то, что сияющая мощь Бога Ануса каким-нибудь чудом облагородит его собственные испражнения. Но надежда эта напрасна: они так и остаются случайными, неоднородными, то слишком сухими, то жидкими и слизистыми, а главное, неизменно зловонными. Только полное слияние лошадиного и человеческого крупов позволило бы всаднику обзавестись теми органами, что обеспечивают лошади ее безупречную дефекацию. И такое существо есть, это КЕНТАВР — человек, безраздельно слившийся с Богом Анусом, ставший плотью единой с лошадью и одаренный плодами их счастливого союза — душистыми золотыми яблоками.
Что же до главенствующей роли лошади в охоте на оленя, то смысл ее становился вполне очевиден: это было преследование Бога Фаллоносца Богом Анусом, гонка и предание смерти Альфы Омегой. И Тиффож еще и еще раз восхищался той удивительной инверсией, которая в этой смертельной игре поменяла местами двух животных, превратив робкую толстозадую лошадь в неумолимого убийцу, а короля лесов, с его символом мужественности — царственной короной — в загнанную жертву, тщетно молящую о милосердии.
В сентябре крупное наступление на Восточном фронте, имевшее целью взятие Сталинграда, заставило Эриха Коха отложить предстоящую охоту. Потом слишком теплую осень сменили ранние заморозки и пошел первый снег, обещавший в очередной раз мирную сонную жизнь в зимнем покое. Но тут решено было провести охоту в начале декабря, и приготовления к ней тотчас возобновились. Однако теперь их пришлось прервать из-за Геринга, главного, почетного гостя празднества, — именно в декабре ему предстояло выехать в Италию, дабы вдохнуть новую порцию энтузиазма в эту растерявшую боевой дух нацию. В конечном счете большая охота на зайцев гауляйтера Эриха Коха все-таки состоялась.
30 января.
Уже 25-го числа Тиффож вместе с первыми из пятисот конных загонщиков выехал на место охоты. Пунктом сбора назначили городок Ари, что находился в сотне километров к югу от «Ягерхофа», в самом сердце мазурских озер. Дорога туда заняла у них три дня. Путников снабдили ордерами на постой у местных жителей, имевших конюшни. Тиффож, одетый с головы до ног в новенькую егерскую форму, наслаждался неожиданной ситуацией, позволявшей ему реквизировать жилье у гражданских лиц, точно в оккупированной стране. Да и впрямь ли немцы все еще были завоевателями, а французы — побежденными? Он начинал сомневаться в этом, когда шел через город, звонко стуча сапогами по подмерзшим тротуарам, мимо бесконечных очередей, где закутанные в бесформенные лохмотья женщины покорно ожидали открытия магазинов с пустыми витринами. За столом его обслуживали с торопливым подобострастием, а он с удовольствием важничал, окружая тайной свое происхождение, которое его валлийский акцент и очевидная близость к Железному Человеку делали непостижимым для окружающих.
Но главным источником новой, победоносно-молодой, кипящей в нем силы стал его брат-великан — конь Синяя Борода, что жил и двигался под ним, между его ляжками, высоко вознося его над землей и людьми. Иногда во время долгой прогулки, приводившей их в самый центр Мазурии, Тиффож откидывался назад, ложился на круп коня и глядел в чистое, бледное, качавшееся над головой небо, ощущая под лопатками упругие, мягко ходящие взад-вперед мускулы конских ягодиц. Или же, наоборот, он склонялся вперед, к холке и, обхватив руками шею Синей Бороды, приникал щекой к лоснящейся, шелковистой гриве. Как-то раз, пересекая базарную площадь в одной деревушке, конь внезапно остановился в самой гуще толпы. Он выгнул спину, приподняв Тиффожа повыше, и тот услышал звук извергающейся на мостовую жидкости. Забрызганные навозной жижей люди, кто посмеиваясь, кто ворча, поспешно отбегали прочь, а француз, невозмутимо сидевший в седле и окутанный сладковатыми, струившимися снизу испарениями, наслаждался пьянящей иллюзией того, что это он сам, и никто другой, по-королевски величаво облегчается на глазах у своих подданных.
Роль, которую ему отвели в самой охоте, оказалась куда более скромной. Пешие загонщики расчищали подлесок в районе предполагаемой охоты. Соответственно конным оставили поля и пустоши. Вся намеченная территория занимала около четырехсот гектаров земель с многочисленными озерами. Планировался не традиционный загон, где пользуются флажками, веревками и сетями, но так называемый «заячий круг», когда загонщики и охотники, выходя на дистанцию по двое, каждые три минуты, расходятся, один налево, другой направо, чтобы затем встретиться в назначенном пункте. Постепенно они образуют огромный полукруг, который под конец смыкается в тесное кольцо. По данному сигналу охотники, стоящие почти бок о бок, перестают стрелять вовнутрь круга, чтобы не поранить товарищей, и разворачиваются в противоположную сторону.
Из всех видов бойни, на которых присутствовал Тиффож, эта была самой жестокой и самой монотонной. Вспугнутые зайцы стрелой выскакивали из укрытия, но тут же сталкивались с другими, мчавшимися им навстречу. Обезумев от страха, они зигзагами метались по полю, и красота их обычной траектории бега, с ее хитрыми петляниями и двойным следом, выливалась в паническую суету, усугубляемую непрерывной стрельбой со всех сторон. Последним впечатлением этого дня стал для Тиффожа обширный пушистый бело-рыжий ковер из тысячи двухсот недвижных заячьих тел и пузатый Геринг с высоко воздетым маршальским жезлом в правой руке, в хвастливой позе коронованного короля охоты с двумя сотнями жертв в активе, который, стоя в центре этого гигантского побоища, гордо позировал своему официальному фотографу.
На следующее утро все немецкие газеты вышли с сообщением в черной траурной рамке о капитуляции под Сталинградом маршала фон Паулюса с его двадцатью четырьмя генералами и сотней тысяч оставшихся в живых солдат Шестой армии.
Пользуясь тем, что в путевом листе не были строго обозначены сроки возвращения в Роминтен, Тиффож раздумал ехать прямо, через Лик и Трейбург, а направился к северу кружным путем, чтобы получше узнать Мазурию — самый суровый и самый богатый историческими событиями край Восточной Пруссии. Казалось, над этой заброшенной песчаной равниной, где глубокие овраги, поросшие худосочным ольховником, чередовались с ледниковыми валунами, под которыми последние славяне, боровшиеся с немецким нашествием, погребали своих мертвецов, по-прежнему довлеет проклятие сражений последнего тысячелетия, обагрявших кровью здешние места. Земля, видевшая роковой бой старого вождя славян Стардо против тевтонских рыцарей, победу Гинденбурга над солдатами Ранненкампфа, битву при Танненберге, где Ягеллон наголову разбил Меченосцев и Храмовников, была теперь огромным могильником с руинами укреплений и истлевшими знаменами всех времен.
Проехав по узкому клину, разделявшему озера Спирдинга и Таркло, Тиффож направился к деревне Дроссельвальде. Его влекло вперед властное и радостное предчувствие того, что в конце этого пути ему уготована неведомая, но крайне важная цель. После Сталинградской битвы тяжкое дыхание гигантской машины, творящей историю, вновь начало сотрясать почву под ногами, и Тиффож, чувствуя себя захваченным высшей силой, которая подчиняла и направляла его, с мрачным ликованием следовал ее призыву. Он миновал селение с поразительно нелепым названием Schlangenfliess — «Змеиное руно» — и… испытал настоящее потрясение.
С вершины холма из моренных глыб, казавшегося гигантским на этой плоской равнине, взметнулся к небу массивный строгий силуэт замка Кальтенборн. Со стороны «Змеиного руна» Тиффожу был виден только южный фасад, что высился на самом краю отвесного утеса. Крепостная стена обвивала весь холм, повторяя его рельеф и замыкаясь, подобно бортам и носу корабля, на монументальной башне из бурого камня; ее верхняя галерея со щитами-бойницами висела в пустоте, опираясь лишь на голые ребра контрфорсов. Из-за этой глухой неприступной стены, равномерно увенчанной башенками, выглядывало великое множество колоколен, сторожевых вышек, каминных труб, флюгеров, часовенок и шпилей, которым обилие флагов и штандартов придавало торжественно-праздничный вид. Тиффожа посетила горькая и волнующая уверенность в том, что за этими высокими стенами скрывается строго размеренная жизнь, тем более насыщенная, что она не могла не быть затворнической.
Подхлестнув коня, Тиффож направил его к серпантину, ведущему в замок. На вершине холма ему открылся северный фасад, выходивший на просторную эспланаду, засыпанную снегом, который сгребал старик в ушанке. Узкие амбразуры, чередой идущие вдоль стены, отнюдь не оживляли эту мрачную цитадель, тем более, что две круглые башни с остроконечными крышами подавляли своей массой низкий, защищенный решетками портал. Да, то была суровая, неприветливая крепость в багрово-черных тонах, построенная для сражений людьми, безразличными к радости и красоте. Однако в отличие от монотонной, унылой грубости внешних стен внутреннее пространство отличалось той ликующе-пестрой оживленностью, которая сразу померещилась Тиффожу при первом взгляде на Древнюю крепость. Крыши в блестящей разноцветной черепице низко склонялись над террасами, где поблескивали вполне современные пулеметы; скопища красных знамен с черной свастикой звучно хлопали под ледяным ветром, и в его завывание иногда проскальзывали то отзвук трубы, то эхо песни.
Обменявшись несколькими словами с дворником, Тиффож попросил его присмотреть за Синей Бородой и, привязав коня к дереву, пошел бродить вдоль крепостной стены, поскольку не мог войти внутрь замка; ему хотелось осмотреть главную башню, чьи мощные контрфорсы еще издали привлекли его внимание. Прогулка оказалась не из легких, ибо узенькая тропинка у подножия стены то и дело исчезала под выступами скалы или под каменной кладкой, так что приходилось карабкаться вверх или прыгать вниз, огибая неожиданное препятствие. Тиффож и сам не мог бы точно определить цель этой прогулки; его томило смутное ожидание высшей благосклонности, подтверждения, санкции — словом, любого знака судьбы, который неоспоримо свидетельствовал бы о его, Тиффожа, праве находиться в Кальтенборне. Он нашел то, что искал, именно у подножия главной башни, но для этого ему пришлось сначала одолеть глубокий ров, сплошь поросший колючей ежевикой, калиной, бузиной и камнеломкой, а потом сражаться с узловатыми плетями дикого винограда, ниспадавшими со стены, которые на каждом шагу преграждали ему путь. Мало того, — добравшись до основания контрфорса, Тиффож должен был разгрести руками мокрый талый снег. Но эти усилия не пропали даром: в конце концов, Кальтенборн все-таки подал ему знак, открыв взгляду бронзового Атланта, державшего на плечах свод выбитой в стене ниши. Согнувшись в три погибели, яростно оскалившись от напряжения под чудовищной тяжестью, черный гигант сидел на корточках, с высоко поднятыми коленями, со склоненной на грудь головой; его мощные ладони прочно впечатались в нависшие глыбы. Этот бронзовый Титан — явно детище напыщенно-академического стиля эпохи последнего немецкого кайзера — не блистал особыми художественными достоинствами. Да и поставили его под эту грузную башню, которую он якобы держал на плечах, со всею крепостью в придачу, наверняка совсем недавно. Однако погребение скульптуры под снегом и нависшими ветвями и открытие ее Тиффожем ясно свидетельствовали о том, что этот дух Кальтенборна неспроста очутился здесь, в толще стены, и открылся его взору.
Спустившись с холма в «Змеиное руно», Тиффож вошел в кабачок «Три меча» и там, за кружкой пива и беседой с хозяином, получил все нужные сведения о замке и его владельце.
Предметом гордости знатных восточно-прусских фамилий было доказанное происхождение от тевтонских рыцарей, которым император Фридрих II и папа Григорий IX даровали эту языческую провинцию с наказом обратить ее в христианство. Но генеалогические изыскания, коим благоговейно предавалась каждая юнкерская семья, наталкивались на весьма пикантное препятствие: рыцари-Тевтонцы были монахами и потому, дав обет безбрачия, не могли иметь потомства, по крайней мере, теоретически. Амбиции же графов Кальтенборнских заходили еще дальше: они претендовали на родство с рыцарями-Меченосцами, еще более стародавними и отважными воинами, нежели Тевтонцы. Объединившись в 1197 году в религиозную общину под началом Альберта Апельдомского, члена Бременского университета, Меченосцы затем образовали военный орден по велению епископа Рижского Альберта фон Буксхоудена, который приказал им носить на белых плащах в качестве эмблемы два меча из красного сукна, слева у сердца. Рыцари Христа и Двух Мечей в Ливонии (так они именовались полностью) еще за тридцать лет до появления в Пруссии Тевтонцев успели завоевать Ливонию, Курляндию и Эстонию. Но затем, ослабленные непрерывными сражениями с литовцами и русскими, они предложили Тевтонцам заключить союз, каковой был одобрен папой в 1236 году и освящен в Витербе, в присутствии Великого Магистра Тевтонцев Германна фон Зальца. И, хотя Меченосцы сохранили автономию военного ордена и оставили за собой управление Ливонией, им пришлось отныне тесно сосуществовать с Тевтонцами, даром что они по-прежнему втайне считали своих предков куда более благородными и славными рыцарями, чем их союзников. Герб замка Кальтенборн с классической простотой повторял эту историю двух братских орденов. И в самом деле: на нем были изображены «три меча в белом поле, водруженных остриями вверх под серебряной решеткою». Три красных меча на белом фоне напоминали о двух мечах — эмблеме Меченосцев, — к коим присоединялся третий, Тевтонский. Черная лента, вьющаяся по верху щита, добавляла к белому и красному третий цвет прусского флага. Что же до трех мечей — которые и послужили для вывески его заведения, добавил не без хитринки кабатчик, — то их можно и сейчас увидеть в замке; огромные, больше натуральной величины, воздетые остриями к небу, они красуются на зубцах парапета самой большой террасы, венчающей башню Атланта, откуда открывается вид на восток.
Сам замок, один из наиболее величественных в Восточной Пруссии, в начале века подвергся угрозе разрушения, невзирая на то, что графы Кальтенборнские упорно держались за него, кое-как латая бреши, пробитые в бортах этого каменного корабля неумолимым временем. Спасение пришло со стороны Вильгельма II, очень любившего эти края, где проходила королевская охота. В 1900 году кайзер приказал отреставрировать замок Верхний Кенигсбург, близ Селеста, бросив тем самым вызов извечному западному врагу; вот почему он счел, что и Кальтенборн, другая крепость, вполне достойная его царствования, может стать восточным форпостом, защитой от нападений славян. Восстановительные работы завершились только перед самой войной 1914 года; археологи осуждали многочисленные излишества, которые превратили замок, как ранее и Верхний Кенигсбург, в гигантский, помпезный и прискорбно новенький макет. Правда, тевтонскую архитектуру ретивым реставраторам испортить не так-то легко, ибо странствующие рыцари, ее создавшие, отразили в этом стиле свои воспоминания о путешествиях и мистические видения, в результате чего постройки того периода нередко сочетают в себе элементы и сарацинской, и венецианской, и немецкой культур.
Обновленная крепость Кальтенборн не могла не привлечь к себе внимание одного из шефов Штурмовых отрядов, Иоахима Гаупта, который с 1933 года занимался созданием военизированных школ, задуманных по образцу знаменитого имперского военного училища для детей офицеров в Плоне; в них должна была воспитываться элита будущего III рейха. «Наполы» [Note17 - национал-политические учебные заведения] располагались, как правило, в реквизированных замках или монастырях. Они множились от года к году, несмотря на то, что Гаупт вместе со своими штурмовиками попал в опалу после «ночи длинных ножей „ 30 июня 1934 года. Начинание Гаупта было подхвачено и продолжено одним из высших чинов СС обергруппенфюрером Августом Хайсмейером, который набрал людей Гиммлера для руководства сорока созданными школами. Кальтенборнская напола номинально состояла под руководством генерала графа фон Кальтенборна, последнего представителя рода; его апартаменты занимали одно крыло замка. В действительности же этот старик, которого приверженность старинным прусским традициям оставляла совершенно равнодушным к соблазнам нового порядка III рейха, никак не соглашался поверить, что Бавария и Австрия способны принести Пруссии хоть что-то мало-мальски хорошее; он занимался историческими и генеалогическими изысканиями и нимало не заботился об эффективном управлении школой. Из уважения к прошлым заслугам его оставили жить в замке, присвоив почетное звание «командор наполы“, а практическое руководство школой осуществлял штурмбаннфюрер СС. Штефан Рауфайзен, державший в ежовых рукавицах и три десятка военных-преподавателей и четыреста детей, обитателей Кальтенборна.
— Вернувшись в Роминтен, Тиффож как-то случайно упомянул в присутствии старшего егеря крепость Кальтенборн, что произвела на него такое сильное впечатление. В разговоре он узнал, что генерал фон Кальтенборн тоже участвовал в большой охоте гауляйтера Коха; увы, он так и не смог припомнить его, несмотря на подробное описание графа старшим егерем, и расстроился, словно это сулило ему несчастье. Он по-прежнему усердно выполнял все свои обязанности, но сердцем отныне пребывал там, в Мазурии, вновь и вновь мысленно проходя вдоль высоких стен замка, за которыми кипела бодрая, хоть и затворническая, жизнь, звучали новые песни.
Ранняя, опьяняюще теплая весна уже сменила зиму, и воздух был напоен ее нежными ароматами, когда Тиффож отправился, как делал это каждый месяц, в ратушу Гольдапа, чтобы обновить свой «аусвайс». Он чувствовал себя юным и слабым, точно заново народившаяся травка, усеянная маргаритками; добрым, словно теплый ветерок, ласкавший сережки берез и орешника и сметавший с еловых лап шафранную пыльцу. Его прошибла слеза умиления при виде воробушка, купавшегося в дорожной пыли, и двух мальчишек-школьников, что со смехом толкались ранцами на спинах, — точь-в-точь улитки со своими домиками-раковинами! Казалось, будто птичий и детский щебет, взлетавший в небеса, звучит эхом и в суровых стенах мэрии, где нынче царило непривычное оживление. Бронзовые вешалки в вестибюле притягивали взгляд пестрыми грудами капоров, накидок, шалей и рукавиц; внизу, на полу, их дополняли огромные кучи сабо, калош и сапожек детского размера, как будто все Красные Шапочки восточнопрусских лесов сбежались сюда, в мэрию, на свой праздник. Тиффож поднялся по широкой лестнице, ведущей в зал бракосочетаний, привлеченный ароматом восхитительной весенней зелени, к которому примешивались запахи перца и свежего хлеба, и остановился перед монументальной дверью резного дуба: да, это было здесь. Именно отсюда несся птичий щебет голосов и приятный, обволакивающий запах. Он повернул тяжелую медную ручку и вошел.
То, что он увидел, заставило его вздрогнуть от изумления и опереться плечом на косяк: огромный зал был битком набит маленькими, совершенно голыми девчушками, и это фантастическое зрелище странным образом оживляло мрачные стены в дубовых панелях. Некоторые из девочек были тощи, как голодные котята, другие — розовые и пухленькие — походили на молочных свинок; виднелись среди них и девочки-подростки, толстушки, почти достигшие зрелости; их волосы, заплетенные в косы, свернутые жгутом или, наоборот, распущенные и свободно ниспадающие на хрупкие лопатки, служили единственным одеянием для этих миниатюрных, еще не сформировавшихся, гладких, как кусочек мыла, фигурок. Появление Тиффожа осталось незамеченным, и он тихонько прикрыл за собою дверь, чтобы вернуть атмосфере ту изначальную плотность, какая свойственна лишь герметически замкнутому пространству. Прикрыв глаза, он жадно, полной грудью втягивал в себя сладковатый аромат, что дразнил его с самого утра и, наконец, привел сюда, к этой едва народившейся непорочности; его мощные руки невольно потянулись вперед, словно желая собрать, похитить для своего хозяина всю эту теплую, нежную, до сумасшествия желанную плоть — последнее достояние Восточной Пруссии.
— Что вы здесь делаете? Немедленно покиньте помещение!
Затянутая в белоснежный сестринский халат женщина со строгим правильным лицом, германской Родины-матери пронзила Тиффожа яростным взглядом. Он отступил и, приоткрыв дверь, собрался было обратиться в бегство.
— И вообще, кто вас сюда впустил?
— Этот запах… — пролепетал Тиффож. — Я и не знал, что маленькие девочки пахнут ландышем…
Чиновник, поставивший печать на его «аусвайс», разъяснил причину этого умилительного сборища. Каждый год, 19 апреля, все дети, достигшие десятилетнего возраста, обязаны пройти медицинский осмотр перед тем, как их запишут в Гитлерюгенд.
— Ну а мальчиков, — добавил он, — проверяют напротив, в здании городского театра.
— Но почему именно 19 апреля? — допытывался Тиффож.
Чиновник изумленно поглядел на него.
— Разве вам неизвестно, что 20 апреля — день рождения нашего фюрера?! Так вот, каждый год немецкая нация преподносит ему в дар целое поколение десятилетних детей! — напыщенно объяврм он, воздев палец к огромному цветному портрету Адольфа Гитлера, сурово взиравшего на них со стены.
Когда Тиффож пустился в обратный путь, к Роминтену, Великий Егерь, со своими охотничьими утехами и оленьими рогами, копроло-гическими и фаллическими изысканиями, безнадежно упал в его глазах, преобразившись в маленького, совсем нестрашного людоедика из бабушкиных сказок. Его полностью затмил другой — людоед из Растенбурга, тот, что требовал от своих подданных ко дню рождения их самое драгоценное сокровище — пятьсот тысяч девочек и пятьсот тысяч мальчиков десяти лет, в жертвенном наряде, иными словами, полностью обнаженных, — которых он собирался превратить в пушечное мясо.
Со времени сталинградского поражения и речи Геббельса во Дворце Спорта, призвавшей население поголовно участвовать в тотальной войне, атмосфера в Роминтене заметно сгустилась. Непрерывные призывы в армию совсем опустошили заповедник. Его обитатели все меньше и меньше думали об охотничьих и кулинарных удовольствиях и все чаще — о жестокой схватке, чье багровое зарево уже вставало на востоке и от которой теперь никто не надеялся спастись. Воздушные налеты начинали всерьез беспокоить людей, и Геринг, решив, что его бронепоезд — более надежная защита, чем охотничий домик, не имевший даже бомбоубежища, стал все реже и реже наведываться в Роминтен.
Однажды старший егерь сообщил Тиффожу, что его обязали сократить обслуживающий персонал до минимума и он должен отослать его в трудовой лагерь Морхоф. Но если у Тиффожа есть собственные предложения по поводу трудоустройства, то близость ко второму лицу рейха, несомненно, поможет ему решить эту проблему. Тиффож вспомнил январскую охоту, в которой участвовал генерал граф фон Кальтенборн, свое короткое посещение крепости на обратном пути и спросил, нельзя ли ему поработать в наполе шофером или возчиком. Старик-егерь крайне удивился тому, что его подопечный, обычно немногословный и покорный, так быстро и четко изложил свою просьбу.
— Учитывая последние призывы в армию, — сказал он, — вряд ли руководство наполы откажется от такого работника, как вы, рекомендованного самим рейхсмаршалом да еще не подлежащего мобилизации! Я позвоню туда и договорюсь насчет вас.
Спустя одиннадцать дней Тиффожу выдали путевой лист с назначением в Кальтенборн, и он покинул Роминтен верхом на Синей Бороде, приписанном к наполе, как и его хозяин.
V. ЛЮДОЕД ИЗ КАЛЬТЕНБОРНА
Дитя, я пленился твоей красотой: Неволей иль волей, а будешь ты мой!
Гете. «Лесной царь»
Скучившись в живописном беспорядке вокруг замка, чья красно-бурая громада заслоняла горизонт, несколько жилых домов и других строений образовывали нечто вроде миниатюрного городка на четырех гектарах территории, обнесенной крепостными стенами. Одна из двух сторожевых башен у въездных ворот служила складом для инструментов, вторая — жилищем привратника и его жены. За воротами, хаотично разбросанные вдоль дороги, ведущей к парадному двору, стояли крытый манеж с конюшнями, два гимнастических зала, медпункт, гараж и авторемонтная мастерская, лодочный ангар, контора эконома, четыре теннисных корта, две жилые виллы, каждая с палисадником, футбольное и баскетбольное поля, театр, кинозал, который легко превращался в боксерский ринг, и узкая полоса земли, уставленная барьерами для бега с препятствиями. Вблизи замка располагались псарня, где одиннадцать доберманов встречали свирепым ревом любого, кто проходил мимо их клетки, небольшой арсенал с оружием и амуницией, трансформаторная будка и тюрьма. И с каждой стены и крыши, с каждого знамени и флага говорили, кричали, взывали бесчисленные лозунги и афоризмы, казалось, решившие подменить собою человеческую способность к свободному мышлению. «Хвала всему, что закаляет!»
— провозглашалось над дверью первого спортзала, а второй отвечал ему цитатой из Ницше: «Не изгоняй героя из сердца своего!». Гете и Гитлер дружно приветствовали входящих в театр следующими максимами: «Позор не тому, кто упал, а тому, кто не поднялся!» (Гете) и «Свои права не клянчат, их вырывают в жестокой борьбе!» (Гитлер).
Одурманенный этой навязчивой лозунговой перекличкой Тиффож поначалу слабо реагировал на встречи с живыми обитателями наполы. Он был принят унтерштурмфюрером, эдакой канцелярской крысой, который ознакомился с его солдатской книжкой и путевым листом, а потом велел заполнить бесконечно длинную анкету, где пришлось отвечать на десятки вопросов о родителях и прочих предках до седьмого колена и на столько же — о самом себе. Затем писарь передал Тиффожа в руки унтершарфюрера; этот указал ему стойло для Синей Бороды и повел в назначенную для жилья комнатушку. Они пересекли оружейный зал и, одолев бесчисленные лестницы — чем выше, тем более крутые и узкие, — добрались наконец до коридора, освещаемого лишь крошечными слуховыми оконцами, куда выходили двери каморок, заселенных унтер-офицерским составом СС, обслугой наполы.
— Поскольку вас рекомендовал сам рейхс-маршал, господин Командор предупрежден о вашем прибытии; он вас вызовет, — сказал его провожатый, добавив с иронической усмешкой, — если только не забудет… Во всяком случае, Начальник ждет вас у себя.
Начальником здесь звали штурмбаннфюрера Штефана Рауфайзена. У него был высокий продолговатый череп, срезанный подбородок и тесно посаженные молочно-голубые глазки — словом, идеальная арийская внешность, прославляемая теоретиками превосходства германской расы. Когда француза ввели в директорский кабинет, расположенный на первом этаже замка, Рауфайзен был погружен в изучение досье и соблаговолил взглянуть на новоприбывшего только после того, как дочитал последнюю страницу. Сощурившись, он подозрительно оглядел Тиффожа с ног до головы и отчеканил три фразы:
— Вы поступаете в распоряжение гауптшарфюрера Йохама, нашего интенданта. Вы обязаны отдавать честь всем офицерам СС начиная с упомянутого гауптшарфюрера. Вы свободны.
К собственному удивлению, Тиффож почти не проявлял внешнего интереса к детям, которые, в общем-то, и были душой этих многочисленных зданий с болтливыми стенами и лаконичным начальством. Он безошибочно чуял их присутствие по колебаниям атмосферы замка, которая к тому же материализовалась то в пару боксерских перчаток, брошенных на стул, то в висящую на столбе пилотку, то в забытый на дворе футбольный мяч и кучу красных спортивных курток, как попало валявшихся на зеленеющем газоне. Но его не оставляла подспудная уверенность в том, что между ним и детьми стоит непреодолимый барьер, и, скорее всего, пройдет очень много времени, пока он рухнет. Преградой этой был, в первую очередь эсэсовский персонал школы, ревностно охранявший учеников и обеспечивавший весь ход жизни этого заведения. Тиффож поначалу не без труда разбирался в тонкостях субординации, ему пришлось выучить наизусть табель о рангах «Черного корпуса « и запомнить все эти значки и эмблемы, позволявшие различать звания офицеров с их одинаково мрачными мундирами.
Так, он обязан был знать, что, в отличие от гладких нашивок на воротнике простого эсэсовца, штурмовик (солдат 1-го класса) носит нашивки с одним галуном, ротенфюрер (капрал) — с двумя галунами, унтершарфюрер (старший капрал) — с одной звездочкой, шар-фюрер (сержант) — с одним галуном и одной звездочкой, обершарфюрер (старший сержант) — с двумя звездочками, гауптшарфюрер (адъютант) — с двумя звездочками и одним галуном, унтерштурмфюрер (младший лейтенант) — с тремя звездочками, оберштурмфюрер (лейтенант) — с тремя звездочками и одним галуном, гауптштурмфюрер (капитан) — с тремя звездочками и двумя галунами, штурмбаннфюрер (майор) — с четырьмя звездочками, оберштурмбаннфюрер (подполковник) — с четырьмя звездочками и одним галуном, штандартенфюрер (полковник) — с одним дубовым листком, оберфюрер (генерал) — с двумя дубовыми листками, бригаденфюрер (бригадный генерал) — с двумя дубовыми листками и одной звездочкой, группенфюрер (дивизионный генерал) — с тремя дубовыми листками и, наконец, обергруппенфюрер (генерал армии) — с тремя дубовыми листками и одной звездочкой. И только один рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер носил эмблему в виде венка из дубовых листьев, окружающих дубовый листок.
Погоны офицеров, отличавшиеся, правда, меньшим разнообразием, тем не менее, еще чаще служили поводом для прискорбной путаницы. Вплоть до звания гауптштурмфюрера они украшались серебряной нитью в шесть рядов. От гауптштурмфюрера до штандартенфюрера эти нити сплетались по трое в простую косичку, тогда как более высоким чинам полагалась уже двойная.
Старший интендант гауптшарфюрер Йохам, багроволицый толстяк, безраздельно царил на складе, битком набитом мешками с сушеными овощами, тушенкой, окороками, голландскими сырами и ведрами патоки; тут же были навалены стопки одеял, груды всяческой одежды и целые рулоны перевязочного материала. В общем, это было огромное скопище продуктов и вещей со сложным, смешанным запахом, которое в эти суровые, полные лишений времена напоминало сказочную пещеру Али-Бабы. Поскольку два единственных исправных автомобиля находились в распоряжении Командора и Начальника школы, Тиффожу для его продуктовых рейдов предоставили четырехколесную повозку и пару лошадей; в случае необходимости борта повозки наращивались с помощью деревянных щитов или обручей, на которые натягивался брезент.
В общем, Тиффожу досталась та же самая работа, что и в Морхофе, только с более непритязательными подручными средствами; однако здесь она была проникнута гораздо более глубоким смыслом. Он ни на минуту не забывал о том, что трудится на благо детей, и ощущал эту роль отца-кормильца — pater nutritor — как весьма пикантную оборотную сторону своего людоедского призвания. Всякий раз, сгружая с воза и внося продукты в пахучее помещение склада с узкими, забранными решеткой окнами, он с удовольствием думал о том, что все эти пласты сала, мешки муки и кубы масла, которые он таскает на руках или взваливает на плечи, скоро превратятся, посредством тайной алхимии, в песни, жесты, плоть и испражнения детей. Таким образом, работа его становилась «носящей» совсем в ином, новом смысле — конечно, не впрямую сообразованным с его чаяниями, но, в ожидании лучших времен, отнюдь не низко-презренной.
Четыреста учеников, называемых юнгштурмовцами, были разделены на четыре центурии, каждая под командованием своего центуриона, которого опекал один из взрослых воспитателей, офицер или унтер-офицер СС. Центурия делилась на три колонны, а эти, в свою очередь, на группы по десять человек. Колонной командовал цугфюрер, группой — группенфюрер. За каждой группой был закреплен определенный стол в столовой и отдельный дортуар.
«Отныне, — провозгласил Гитлер в своей речи на партийном съезде 1935 года, — каждый молодой немец будет расти и воспитываться от школы к школе. Его возьмут под наблюдение с самого юного возраста и так проведут по жизни вплоть до пенсии. Никто не сможет сказать, что в его существовании был период, когда его предоставили самому себе!» Какое-то время из-за нехватки квалифицированного персонала дети моложе десяти лет не были охвачены этой системой воспитания. Однако по достижении указанного возраста девочки вступали в Молодежный союз девушек [Note18 - Jungmadelbund], а мальчики — в Молодежный мужской союз [Note19 - Jungwolk]. В четырнадцатилетнем возрасте они становились членами, соответственно, Немецкого союза девушек [Note20 - Bund Deutscher Madel] и Гитлерюгенда. Там они состояли до восемнадцати лет, а затем поступали в распоряжение Службы занятости и, далее, Службы вермахта.
Юнгштурмовцы в наполах подлежали еще более суровой системе воспитания. Они поступали в школу двенадцати лет и заканчивали ее в восемнадцать, получив, с одной стороны, традиционное общее образование и, с другой, строгую военную выучку с сухопутным, морским или воздушным уклоном по их выбору; можно было также пойти служить в войска СС. Более половины юнгштурмовцев стремились попасть именно туда. Набор осуществлялся двумя путями — по собственному желанию детей и по спискам коммунальных школ. Первой разновидности с лихвой хватило бы, чтобы заполнить все наполы, число которых не превышало сорока, но тогда состав учеников был бы в подавляющем большинстве буржуазным — сыновья высокопоставленных военных, партийных функционеров и прочее, — тогда как популистская философия рейха требовала широкого представительства народных слоев общества. Следовало добиваться нужной статистики, набирая необходимое количество детей ремесленников, рабочих и крестьян.
С этой целью сельским учителям надлежало представлять выездной комиссии всех детей, соответствующих, по их мнению, критериям кандидата в наполу. Таких детей собирали в центры, где подвергали сперва строжайшей расовой и физической селекции (так, все носящие очки отвергались a priori), а затем физическому и интеллектуальному тестированию. Главным качеством, категорически требуемым в инструкциях по набору, было так называемое Draufgangertum, — иными словами, ребенок должен был безоглядно подчиняться приказу и стремиться выполнить его, полностью отринув инстинкт самосохранения. Вот почему на испытаниях кандидатам приходилось выполнять поистине смертельные трюки: бросаться в воду с высоты десяти метров, даже не умея плавать; преодолевать препятствия с замаскированными ловушками — рвом, рогаткой, ямой с водой и т.д.; прыгать со второго этажа на одеяло, растянутое внизу старшими; или, еще того хуже, за несколько секунд вырыть индивидуальный окопчик и, скорчившись в нем, пропустить над собой танки, идущие сплошной стеной, гусеница к гусенице. Так же строго осуществлялась и селекция по интеллектуальному развитию кандидатов, однако война серьезно подорвала систему общего образования в наполах. Непрерывная мобилизация совсем истощила преподавательские коллективы, полностью состоявшие из офицеров СС, и Тиффож, по приезде в Кальтенборн, оказался свидетелем разительного переворота в гуманитарном образовании учеников, а именно: места военных преподавателей заняли гражданские. Увы, благожелательность и компетентность этих, уже вышедших на пенсию старых людей, спешно набранных в школу, дабы заткнуть бреши, образовавшиеся с очередным призывом в армию, никак не могли завоевать им авторитет в глазах учеников этой цитадели, ощетинившейся пулеметами и разукрашенной смертоубийственными призывами. Пожилые учителя с их предметами — например, латынью или греческим, которые набирающая обороты война сделала ненужными, смехотворными, — жалкие в своих ветхих цивильных одежках, неспособные войти в маршевый ритм жизни наполы, растерянные, сбитые с толку, уходили с уроков под свист и улюлюканье учеников. Один за другим они покидали школу, и только семинарист-протестант из Кенигсберга, младший пастор Шнейдерхан, абсолютно нечувствительный к хулиганским выходкам своих питомцев, упорно держал оборону и в конце концов прочно утвердился в этой клетке с дикими зверенышами. День начинался в шесть часов сорок пять минут оглушительным электрическим звонком, яростно сотрясавшим стены тесных дортуаров. Тотчас же коридоры и лестницы заполнялись красными куртками учеников, шумно несущихся к выходу на парадный двор для утренней пробежки. Душевая, куда центурии допускались по очереди, с пятиминутным интервалом, клубилась паром и бурлила, точно адская кухня. К восьми часам ученики, уже в форме, выстраивались на линейку к подъему флага. По окончании церемонии стройные ряды мгновенно распадались, и мальчишки стрелой неслись в столовую, где каждого ждали кружка с эрзац-кофе и два куска сухого хлеба. Затем начиналась сложная перегруппировка: центурии распределялись по классам для лекций или семинаров, по гимнастическим залам и участкам для спортивных игр; некоторые тренировались за пределами крепости и на берегах близлежащих озер, где их обучали верховой езде, гребле, обращению с оружием и стрельбе; другие работали в мастерских по ремонту инвентаря.
Тиффож внимательно следил за ходом этой огромной сложной машины. Поскольку в школе царила железная дисциплина, а ученики прошли драконовский отбор, машина эта функционировала идеально, без единого сбоя, под звуки труб, флейт и барабанов, а, главное, под размеренный грохот сапог. Но более всего поражали Тиффожа энергичные боевые марши, с упоением исполняемые ломкими, срывающимися с дисканта на бас детскими голосами; их оглушительная перекличка не смолкала ни на минуту, разносясь по крепости и за ее пределами. И Тиффож спрашивал себя, суждено ли ему когда-нибудь найти свое место в этой мясорубке для детей, где их тела и сердца были подчинены единой цели, единому порыву. Само совершенное устройство данной системы, с ее дьявольской силой и всесокрушающей энергией, не позволяло ему надеяться на успех, однако Тиффож знал, что ни один механизм не застрахован от попадания какой-нибудь ничтожной песчинки, и что судьба работает на него.
Все то время, что Тиффож, волею обстоятельств, оставался на обочине этой бодрой, размеренной, проходящей под барабанную дробь жизни, он находил себе прибежище возле Heinmutter — Родины-матери в лице фрау Эмилии Нетта, которая обитала в одном из домиков у стен замка и заведовала школьным медпунктом. Она овдовела еще в 1940 году; двое из ее сыновей сражались на русском фронте, третий, младший, учился здесь же, в наполе. Скорее по сложившейся в Кальтенборне традиции, нежели из-за своей должности, фрау Нетта неизменно радушно встречала обитателей замка что в медпункте, что у себя дома, и для прихода к ней вовсе не требовалось разрешения или специального повода. Она оказывала помощь всем и каждому, и ее дверь не закрывалась ни на минуту. Тиффож быстро привык к тесной, жарко натопленной, идеально чистой кухоньке, благоухающей воском и красной капустой. Он пробирался в укромный уголок и подолгу сидел там не шевелясь, молча вслушиваясь в течение времени, размеченное тиканьем часов с гирями и бульканьем варева на плите. Иногда вихрем врывался кто-нибудь из мальчишек и, сбивчиво изложив свое дело — несварение желудка, разорванная одежда, срочная необходимость написать письмо, несправедливое наказание, — убегал, обласканный и утешенный. Фрау Нетта была единственной женщиной в крепости и пользовалась там непререкаемым авторитетом, который простирался не только на юное поколение Кальтенборна. Офицеры, и старшие и младшие, беспрекословно подчинялись ее распоряжениям, и все были уверены, что даже сам Начальник школы не осмелился бы перечить ей. Во всяком случае, интендант Йохам ни разу не сделал французу замечания по поводу его визитов в домик фрау Нетта.
Тиффож часто размышлял о том, каково место женщины — особенно такой женщины — в этой сугубо мужской цитадели, где царил воинственный дух, начисто отрицавший любое проявление человеческой доброты и любви, фрау Нетта, как и ее муж, была славянского происхождения. Маленький рост и темные, обычно повязанные ярким платком волосы, которые должны были бы компрометировать ее в глазах ревнителей чистоты арийской расы, напротив, лишь выделяли и красили ее, еще больше подчеркивая то особое место, что она занимала в Кальтенборне. Она ни разу ничем не дала понять Тиффожу, одобряет ли идеологию наполы. Однако все ее поведение свидетельствовало о том, что она привержена этой идеологии душой и телом. Но при всем том казалось, будто фрау Нетта, благодаря своему отличному знанию растений и животных, лесов и озер (она неизменно возглавляла сбор грибов и ягод), а также врожденному таланту утешительницы и целительницы, который она демонстрировала в медпункте, заботится лишь о вполне конкретных, земных делах. Прошло довольно много времени, пока Тиффож, наконец, не начал кое-что понимать; это случилось, когда фрау Нетта получила уведомление о том, что один из ее сыновей пропал без вести при взятии Харькова войсками генерала Конева. По печальному совпадению, Тиффож как раз оказался рядом с нею, когда она прочла страшное письмо, полное напыщенных утешений и глупых славословий героям войны. Фрау Нетта ничем не выдала своего горя. Просто ее движения чуточку замедлились, взгляд на секунду остановился. Заметив, как настойчиво Тиффож смотрит на нее, она через силу прошептала — почти беззвучно, монотонно, словно давно заученную молитву:
— Жизнь и смерть — это одно и то же. Кто боится смерти или ненавидит ее, боится или ненавидит жизнь. Природа — неиссякаемый источник жизни, но она же — гигантское кладбище, конец всех надежд. Франци, наверное, сейчас уже мертв. Или умрет в лагере для военнопленных. Но не нужно скорбеть. Женщина, которая носила в чреве свое дитя, должна уметь носить и траур по нему.
Ее прервала целая ватага юнгштурмовцев, которые, крича наперебой, шумно ворвались в комнату. И фрау Нетта, так и не проявив своих чувств, сказала и сделала все, чего ждали от нее дети.
Три комнаты на втором этаже правого крыла замка служили апартаментами штурмбаннфюрера доктора профессора Отто Блаттхена, откомандированного в Кальтенборн обществом «Аненербе» [Note21 - Общество в Германии, основанное на культе предков и расовой чистоты]. Черная остроконечная бородка, бархатно-черные глаза, над которыми круто взлетали угольно-черные, точно тушью выведенные брови, и голый темный череп делали этого Мефистофеля в белом халате достойным представителем племени лабораторных эсэсовцев. Его карьера совершила блистательный взлет год назад, когда профессор Август Хирт, заведующий кафедрой анатомии Страсбургского университета, поручил ему, в рамках деятельности «Аненербе», особо деликатную миссию. Руководители рейха решили, что евреи и большевики являются источником всех бед на земле, и было бы интересно установить общность их происхождения, так сказать, наличие еврейско-болыневистской расы, определив ее характер и отличительные признаки.
Итак, Блаттхена послали с этим поручением в лагеря для русских военнопленных, дабы выбрать там образцы для изучения, соединяющие в себе еврейство с комиссарством, — задача по меньшей мере странная, если учесть, что вермахт получил категорический приказ истреблять на месте любого пленного советского комиссара.
В течение всей зимы от Блаттхена не поступало никаких известий, но вот в канун Пасхи руководители «Аненербе», к своему восторгу, получили от него сто пятьдесят тщательно пронумерованных и запечатанных стеклянных контейнеров с наклейками «Homo Judaeus Bolchevicus» — «Человек еврейско-большевистской расы». В каждом контейнере плавала в растворе формальдегида отлично сохранившаяся человеческая голова.
Успех этот принес Блаттхену, помимо звания штурмбаннфюрера, репутацию великолепного специалиста по Восточным землям — Восточной Пруссии, Польше и оккупированным территориям Советского Союза, и «Аненербе» послало его с постоянной миссией в Кальтенборн, где он возглавлял (или думал, будто возглавляет) комитет по отбору кандидатов в наполу. Ибо Тиффож вскоре установил, что между Блаттхеном и Начальником школы существует неприкрытая вражда. Рауфайзен называл расистские теории вредной и туманной белибердой, Блаттхен считал Начальника невеждой и пьяницей, но, поскольку они занимали на эсэсовской иерархической лестнице одинаковое положение, им поневоле приходилось терпеть друг друга. Однако за Рауфайзеном оставалось то преимущество, что он командовал персоналом ему неограниченные возможности для сложной комбинаторики. Притом, все полученные результаты измерений и выведенные из них среднестатистические данные не укладывались в убогую объективную реальность; Блаттхен наделял их волшебными свойствами манихейства [Note22 - Религиозная доктрина, в основе которой лежит дуалистическое учение о борьбе добра и зла, света и тьмы.], преображающего банальные цифры в вечные категории добра и зла. Вот почему, измеряя очередной череп, Блаттхен не ограничивался констатацией его формы — круглой (брахицефальной) или овальной (долихоцефальной). Он объяснял Тиффожу, что ум, энергия, интуиция суть отличительные признаки долихоцефалов, и все несчастья Франции произошли от того, что ею правили круглоголовые — Эдуар Эррио, Альбер Лебрен или Эдуар Даладье; справедливости ради он все же добавлял, что и из этого правила есть исключения, а именно: достойнейший Пьер Лаваль (как нельзя более круглоголовый) и омерзительный Леон Блюм, чья долихоцефалия, увы, не вызывала ни малейших сомнений. Принимая во внимание все вышесказанное, неудивительно, что антропологические таблицы Блаттхена содержали определенный набор пагубных признаков, делавших их обладателя существом низшего сорта. Таковым признаком была, например, «монгольская метина» — нечто вроде синеватого родимого пятна, расположенного в сакральной, иначе говоря, крестцовой области тела и более заметного у детей, нежели у взрослых. Оно довольно часто встречалось у представителей черной и желтой рас и только изредка — у белых, по-чему и являло собой в глазах теоретиков расизма позорный признак неполноценности, «дьявольскую метку». Точно так же расценивались ими горбатые семитские носы, отставленный большой палец ноги у индейцев, плоские затылки персов и армян, образующие прямую линию с шеей, дугообразные отпечатки пальцев, характерные для пигмеев, и вторая группа крови, наиболее частая у кочевых народов, цыган и иудеев.
Все эти цифровые данные, годящиеся для алгебраических формул, не мешали Блаттхену, с другой стороны, полагаться на чисто интуитивные озарения, почти всегда безошибочные, хотя и совершенно недоказуемые. Его острый черный взгляд, пристально изучавший походку детей, выражение их лиц, общий облик, помогал делать из всего этого неопровержимые выводы. Но главным козырем Блаттхена был его так называемый расовый нюх; он утверждал, что каждая раса пахнет по-своему и что он может с закрытыми глазами определить, кто перед ним — черный, желтый, семит или северянин, — по летучим кислым или щелочным выделениям их потовых и сальных желез.
Тиффож слушал Блаттхена, записывал цифры, которые тот бросал ему, наблюдал за его манипуляциями с циркулем Брока или динамометром, регистрировал, а, главное, непрерывно размышлял. Разумеется, СС и все, с этим связанное, внушали ему живейшее отвращение. Но вот сама напола, несмотря на то, что ее дисциплина, мундиры и неистовые марши на каждом шагу оскорбляли анархистские вкусы и убеждения Тиффожа, побуждала его к компромиссу, ибо, служа машиной для подавления, она, в то же время, способствовала бурному расцвету свежей, невинной детской плоти. И эту смесь подчинения и экстаза маниакальная, граничащая с садизмом и преступлением эрудиция Блаттхена доводила до высшего предела; явное родство его теорий с фаллологией Великого Егеря и с конной философией Прессмара также заставляли француза до времени терпеть и молчать. Непрерывный подъем его карьеры, особенно этот, последний рывок, позволивший перейти от оленей и лошадей к детям, явно свидетельствовал о том, что он уверенно следует по пути своего призвания. Оставалось лишь стать выше обстоятельств и найти средство завладеть научным достоянием Блаттхена, дабы обратить его себе на пользу — точно так же, как раньше он сумел извлечь из Роминтена нежданные, но чисто «тиффожевские» плоды. Ибо, разделяя — на краткий миг — труды Блаттхена, он, тем не менее, был убежден, что доктор-эсэсовец — всего лишь временная фигура, которой предназначено рано или поздно исчезнуть из его жизни, уступив место ему, Тиффожу.
И Тиффож, проникнутый этой уверенностью, воспользовался тем, что впервые с начала войны ему стали выпадать свободные минуты и некоторый комфорт: он раздобыл школьную тетрадь и вновь принялся за свои «Мрачные записки».
Мрачные записки
Сегодня: поездка в Иоганнисбург за матрасами. Неизвестно по какому случаю, грандиозный военный парад на Адольф-Гитлерштрассе. Толпа. Половина зрителей в мундирах; похожие, как близнецы. неразличимые в одинаковом сукне, в одинаковых коже и стали, они идут вперед строевым шагом, образуя гигантскую зеленую тысяченожку, извивающуюся вдоль шоссе. Толпа эта, словно зачарованная, повинуется волшебной палочке, превратившей многие миллионы немцев в огромное, единое, всесокрушающее существо под названием вермахт. И отдельные индивидуумы в этом колоссальном существе — точь-в-точь косяк сардинок в желудке у кита! —уже спрессованы, сбиты воедино, прочно и навеки.
То же самое явление, только в первичной стадии, наблюдается в другой половине толпы, состоящей из штатских; их зыбкая разноцветная масса беспорядочно клубится на тротуарах, собираясь в группки под деревьями. И, однако, желудочный сок, выделяемый толстой зеленой змеей, уже подбирается мощным приливом к ногам этих крошечных, пока еще свободных созданий. Мрачная навязчивая музыка, глухой топот марширующих легионов, мерное колыхание их рядов, море знамен со свастикой, шелестящих — или шипящих? — на ветру, все это давящее ритуальное действо глубоко поражает нервы людей, начисто парализуя их свободную волю. Какая-то смертная истома пронизывает их до мозга костей, увлажняет взгляд, сковывает в ядовитом, дурманном экстазе, именующемся патриотизмом. «За партию, за рейх, за фюрера!»
Однако монолитный блок рейха уже дал серьезную трещину, и удивительное происшествие, случившееся со мной на обратном пути, подтвердило этот факт, хотя и весьма комическим образом. Произошло оно в Зеегуттене, игрушечной деревеньке, притулившейся на берегу озера Спирдинг. Мне предстояло забрать у одного тамошнего крестьянина шесть мешков картошки. И вот, нате вам! — этот тип стал кочевряжиться и требовать, чтобы я завизировал свой реквизиционный ордер в мэрии. Ладно. Мэрия размещается в новеньком особнячке современного неоклассического стиля. Привязываю лошадь и иду вдоль ограды к подъезду. И тут из открытой двери до меня доносится странно знакомый голос, который на кошмарном, ломаном немецком вещает что-то властным, непререкаемым тоном. Останавливаюсь, слушаю.
— Да-да, верно, поезда ходят черт знает как, бензина нигде нет, автобус сломался! — гремит голос. — Ну, что ж, все это нужно было предвидеть! Вы там, у себя на фронте, воображаете, будто мы здесь как сыр в масле катаемся! А нас, между прочим, бомбят, население дезорганизовано и голодает! Тебе, видите ли, угодно, чтобы я оправдал твое опоздание, иными словами, на свой страх и риск продлил твою увольнительную на целые сутки. Ну так вот, мой милый, знай, что мэр такими полномочиями не располагает!
На эти громовые раскаты отвечал робкий прерывистый лепет; судя по всему, обвиняемый был молодым крестьянским парнем, но его неуклюжие оправдания только сильнее распаляли предполагаемого мэра.
Поднимаясь на крыльцо, я уже знал, кого сейчас увижу, и заранее смаковал потрясающую шутку, которую судьба подбросила мне в утешение после парада в Иоганнисбурге.
— Тиффож! Неужели это ты, черт побери!
Виктор, дурачок Виктор из Морховского концлагеря, восторженно стиснул меня в объятиях, затем тычком в плечо отпустил юного прогульщика, который поспешно ретировался. Он потащил меня в кабинет, усадил в кресло. На все расспросы я сперва отвечал подробным описанием моей жизни в Роминтене, но скоро понял, что, несмотря на внешний жгучий интерес, за сверлящим взглядом и напряженной, застывшей улыбкой Виктора скрывается полнейшее безразличие к моим словам. Даже имя Геринга, обычно производящее на слушателей магический эффект, не изменило выражения глухоты на этой притворно-внимательной маске. А, впрочем, какая разница! Меня куда больше интересовала его собственная история.
Кем только Виктор не работал за это время: и лесорубом в Альтхайдерском лесу, и рыбаком на Мейерзее, и конюхом на коннозаводе Фрауенфлисса, и, наконец, пильщиком на Зеегуттене. В здешних местах рыболовство и пилка леса неразделимы; при огромной лесопилке есть плотницкая мастерская, которая занимается исключительно поделкой ящиков из древесных отходов для рыбы. Каждый день Зеегуттен отправляет в город около полутонны угрей, окуней, щук, а, главное, пресноводных сельдей горячего копчения. Внезапно Виктор приходит в лирическое настроение и, вновь бросившись ко мне, горячо жмет руки.
— Ах, этот лес, старина, этот лес! В нем вся моя жизнь!
И он с восторгом описывает богатое оборудование лесопилки: две электропилы Киршнера со сменными полотнами (до четырнадцати штук!), пять циркулярных пил и одна механическая поперечная; кроме того, циклевочная паркетная машина и точильные станки. За этим перечислением следуют истории сказочных рыбацких удач при ловле неводом: один, два, три, четыре, а то и пять баркасов за день добывали иногда до тринадцати тонн рыбы. Ну, а что касается самого Виктора, то он теперь полновластный хозяин Зеегуттена, и все благодаря лесу и рыбе, да-да, лесу и рыбе!
Вот взять хоть лес: каждый вечер в общем бараке Морхофа он терпел насмешки и поношения окружающих, ибо все свободное время отдавал изготовлению миниатюрного деревянного шедевра — точной копии мавзолея Гинденбурга, возведенного в Тан-ненберге. Теперь уж и не скажешь, что ему помогло — счастливый случай, своевременно полученные сведения или обыкновенное предчувствие, — но только в один прекрасный день генерал Оскар фон Гинденбург, сын маршала, живший на покое в Кенигсберге, очутился проездом в Зеегуттене. Виктор добился разрешения преподнести ему свой макет, и что же?! — в один миг он стал другим человеком!
Или же взять рыбу: прошлой зимой он удил в проруби, а лед из-за оттепели истончился, и он оказался единственным свидетелем несчастного случая, который едва не стоил жизни одиннадцатилетней Эрике, дочери хозяина мастерской, катавшейся вместе с другими ребятишками на коньках по озеру, хотя это было чрезвычайно опасно. Мягкий лед провалился под тяжестью девочки, и Виктору, благо у него под рукой оказалась веревка, удалось вытащить ее из воды.
Вот так-то и устроилась его судьба. Хозяин сделал Виктора своим первым помощником и, будучи мэром Зеегуттена, назначил его секретарем мэрии. С той поры удача не покидала его: независимость и полномочия росли день ото дня, по мере того, как мужчины округа отправлялись на фронт, а жизнь становилась все тяжелее. И теперь именно он, Виктор, выдает продуктовые карточки, регистрирует новорожденных, а при случае (тому я и оказался свидетелем) распекает провинившихся служак. Виктор взахлеб перечислял все эти чудеса, то и дело заливаясь своим безумным смехом.
Слушая его повествование, я боролся с нахлынувшей на меня двойной неприязнью. Эта фантастичес-г кая, ничем не заслуженная удача… о, как я уповал на нее с самого начала моего пребывания в Германии, и зрелище триумфа Виктора исполнило меня едкой завистью. Но, главное, мне горько было сознавать, что этим успехом он обязан именно своему безумию; я еще раз припомнил поразивший меня диагноз, поставленный ему Сократом: душевнобольной, которому страна, обезумевшая от войны и разрушений, дарит тот единственный шанс, что обеспечивает ему успех и процветание. И разве сам я не уподобляюсь этому Виктору; разве не надеюсь на то, что удары судьбы ниспровергнут Кальтенборн до уровня моего безумия, отдав его на милость победителя?!
То ли из отвращения к эсэсовским мундирам, которые он считал нелепо-опереточными, то ли в знак протеста против скромной роли, отведенной ему в наполе, генерал граф Герберт фон Кальтенборн чаще всего показывался на люди в сером шерстяном плаще-пелерине и фетровой тирольской шляпе. Нужно отметить, что военная выправка господина генерала особенно выделялась именно тогда, когда он облачался в штатское. Благодаря этой выправке генерал выглядел мужчиной высокого роста, тогда как на самом деле был ниже среднего; его квадратное лицо украшали простоватые усы на манер Франца-Иосифа, придававшие ему выражение добродушия и всепонимания, не имевших ровно ничего общего со строго ограниченными незыблемыми принципами, коими он руководствовался всю свою жизнь.
Впервые Тиффож увидел графа, когда чистил лошадей у конюшни. Граф окликнул его по-французски и обменялся с ним несколькими фразами, явно довольный возможностью показать свое знание этого языка. Потом он как будто забыл о французе вплоть до того сентябрьского дня, когда Тиффожу пришлось отправиться на своей повозке в Лотцен, к мяснику, за половиной коровьей туши.
Прибыв в Лотцен, Тиффож нашел лавку запертой и опечатанной. Ему сообщили, что мясник арестован за махинации на черном рынке. Непрестанно разъезжая по стране, Тиффож имел возможность видеть, как она деградирует от недели к неделе, разоряемая всепожирающей войной. Долгое время бомбардировки, приходившиеся только на западную Германию, щадили Восточную Пруссию, вот почему детское отделение германского Красного Креста целыми составами эвакуировало туда детей из разрушенных крупных городов. Но с нынешней весны над восточными землями нависла куда более страшная угроза, чем воздушные налеты: Восточная Пруссия медленно, но неотвратимо становилась проклятым краем рейха. Невзирая на категорический запрет гауляйтера эвакуироваться или хотя бы готовиться к отъезду, самые состоятельные люди, располагавшие средствами передвижения, постепенно выбирались на запад; поскольку они не могли увезти с собой все свое имущество, завязалась оживленная купля-продажа между теми, кто делал ставку на побег, и теми, кто еще продолжал уповать на спасение здесь, дома. Полиция действовала вслепую, хватая людей наугад, руководствуясь то доносами, то слухами, то газетными призывами; тюрьмы были переполнены, нацистские бонзы во все горло кричали о непобедимости Германии, но ничто уже не могло заглушить ужас, внушаемый людям падением Муссолини, капитуляцией Италии, откатом вермахта с Украины на запад, а, главное, сотнями траурных рамок, ежедневно заполнявших целые газетные страницы.
И все же никогда еще природа мазурского края не была так сияюще-прекрасна, как нынче. Сочтя свою миссию оконченной, Тиффож пустился в обратный путь, неторопливо следуя вдоль озер Левентин, Воиново и Мартинсхаген. Вода была такой прозрачной, что казалось, будто бакланы и чайки в поисках добычи и серебристые рыбешки, снующие в воде над темными глубинами озера, парят в одном и том же пространстве. Лодки, привязанные у мостков, тоже словно повисли в пустоте, подобные воздушным шарам на веревочках. Громкое монотонное гудение пчел над полем цветущего рапса, мирное тарахтение молотилки во дворе фермы, звон наковальни в кузне, даже стук дятла на лиственнице, все эти звуки веселым, беззаботным хором сопровождали повозку Тиффожа. Их торжествующая песнь вовсе не противоречила мертвящей атмосфере Лотцена; наоборот, ему казалось вполне естественным, что, пока Германия катится к погибели, природа готовит ему, Тиффожу, апофеоз победителя.
В таком ликующем расположении духа Тиффож уже приближался к Кальтенборну; до крепости оставалось несколько километров, как вдруг он завидел стоявший на обочине старозаветный черный лимузин Командора. Автомобиль сломался, и старый граф недвижно стоял подле него в ожидании своего шофера-ординарца, посланного за подмогой. Тиффож пригласил графа в свою повозку и доставил его в замок. Он не придал никакого значения своим скупым ответам на те несколько вопросов, что Командор задал ему в течение их короткого совместного пути, и потому был крайне удивлен, когда пару дней спустя генерал вызвал его к себе в кабинет и, обсудив какую-то пустяковую проблему, спросил:
— Когда вы везли меня в замок, я, помнится, интересовался, какое впечатление произвела на вас Пруссия. Вы мне ответили: черно-белое. Что вы разумели под этим?
— Ну… ели, березы, пески, торфяные болота, — нерешительно промолвил Тиффож.
Взяв француза за руку, генерал подвел его к стене, увешанной оружием, знаменами и гербами.
— Вы правы, прусская земля именно черно-белая, — подтвердил он. — Вот отчего официальные цвета прусского флага — черный и белый, в память о тевтонских рыцарях и их белых плащах с черными полосами. Но не следует забывать и о Меченосцах, без которых Пруссия осталась бы холодным и скудным краем.
— Да, господин генерал, — согласился Тиффож, — они были солью этой земли.
И он одним духом выпалил запомнившуюся ему историю кабатчика об Альберте Апель-домском и Альберте Буксхоудене, об империи на краю света, объединившей под своими двумя пурпурными мечами Ливонию, Курляндию и Эстонию, и о союзе с тевтонцами Германца фон Зальца, укрепившем могущество и величие Восточной Пруссии.
Командор пришел в восторг.
— Вот почему, — заключил он, — невозможно представить черно-белое знамя Тевтонцев без красного цвета Меченосцев, ибо этот последний воплощает в себе все, что есть живого в песках и торфяниках, о которых вы говорили.
И в самом деле, Тиффож припомнил, что, испытав его сперва черной землей и белым снегом Морхофа, Пруссия затем непрестанно посылала ему череду живых, теплых, трепещущих созданий — канадских бизонов, перелетных птиц, роминтенских оленей. Синюю Бороду — вторую его ипостась, маленьких девочек из Гольда-па и, наконец, здесь, в Кальтенборне, юнгштурмовцев, эту тесно сплоченную, крепкую, упругую массу, что распевала боевые марши единым, чистым, металлическим голосом и печатала единый, четкий шаг по внутреннему двору крепости, у подножия могучей башни.
Командор провел Тиффожа через часовню на террасу, и они остановились перед бронзовыми мечами, которые тремя мощными воздетыми клинками рассекали мирные, кудряво-зеленые дали с лесами и озерами.
— Каждый из этих мечей носит имя одного из моих предков, — объявил он. — В центре — Герман фон Кальтенборн, которому накануне битвы явилась Богородица, возвестившая, что он погибнет в бою, но попадет в рай для рыцарей, где ему уже заготовлено место. К западу от него находится Випрехт фон Кальтенборн, истинный и могучий приверженец Христа, который в один-единственный день собственноручно окрестил десять тысяч пруссаков. И, наконец, по другую сторону, к востоку, стоит Файт фон Кальтенборн, мой отец, что сражался в этих самых краях в августе 1914 года, под командованием маршала фон Гинденбурга, освобождая собственные земли от славянских захватчиков.
И он с любовным почтением провел рукой по зеленой патине гигантских бронзовых клинков. Снизу, из внутреннего двора, воинственными энергичными всплесками доносился до них слаженный хор юнгштурмовцев:
Дрожи пред нами, старый мир гнилой!
Отважны мы, нам страх давно неведом.
Все, как один, мы рвемся в новый бой
И мы придем к блистательным победам.
Так марш вперед! Нам будущее ясно.
Врага раздавит наш стальной сапог.
Сегодня нам Германия подвластна,
А завтра целый мир у наших ног!
Мрачные записки
Каким нетерпимым, каким вспыльчивым был я во Франции, — вечно я кипел возмущением и проклинал все на свете; не понимаю, откуда взялись во мне выдержка и сговорчивость с тех пор, как я хожу по немецкой земле?! Видно, все дело в том, что здесь я постоянно сталкиваюсь с ЯСНО ВЫРАЖЕННОЙ реальностью, почти всегда четкой и доступной пониманию; даже когда она становится труднопознаваемой, это означает лишь одно: она сделалась глубже и наверстывает в богатстве содержания то, что теряет в очевидности. Франция же неустанно ранила меня примитивными, пошло-мелкими проявлениями духа, терявшимися в тумане повседневной действительности. Не хочу сказать, что все, здесь происходящее, направлено к добру и справедливости, о нет, до этого куда как далеко! Но духовность, которой одарила меня эта страна, настолько тонка и одновременно так важна и значительна, что я не могу, не успеваю сердиться, когда она слишком резко задевает мое естество.
Например, этот Блаттхен, со свойственной ему зловредной настойчивостью, делает все возможное, чтобы вывести меня из себя. Одна из его страстишек — переделывание географических названий и имен иностранного происхождения, в частности, литовских или польских, на немецкий лад. С маниакальным упорством он вынюхивает и вытаскивает на свет божий нечистый источник того или иного географического названия, на первый взгляд, вполне невинного, и тут же принимается писать своему рейхсфюреру по этому скандальному поводу, предлагая заменить скомпрометированное слово другим, более германским и более звучным — по крайней мере, на его слух. Эта мания довела его до того, что он прицепился и к моему собственному имени. Но в данном случае, как он полагает, речь идет не о замене польских или литовских корней немецкими. Он убежден, что Тиффож — это искаженное Тьефуж или, по-немецки, Тифауге, и, стало быть, фамилия моя имеет очень древнее, но оттого не менее почетное, тевтонское происхождение. Теперь он величает меня не иначе как «герр Тифауге», а когда совсем разнежится, то еще и облагораживает это имечко, превращая его в «герр фон Тифауге».
— Доказательством чистоты вашей крови, — заявляет он, — служит то, что вы обладаете в высшей степени выразительным признаком, который и объясняет ваше имя — Тифауге; это так называемый «глубокий взгляд», то есть, глаза, глубоко сидящие в глазницах. Стоит только посмотреть на вас, герр фон Тифауге, и сразу возникает предположение, а не является ли ваша фамилия прозвищем, отражающим вашу внешность?
Но однажды он зашел еще дальше, и тут уж я с трудом удержался от взрыва возмущения. В тот день работа у нас никак не ладилась: мальчик, которого мы обследовали, проявлял все признаки ostisch — восточной расы, к которой он явно принадлежал, судя по его коренастому сложению, узловатой мускулатуре, гипербрахицефалии (88,8), хамепрозопии, матовой коже лица и группе крови АВ, и Блаттхен возмущался небрежностью отборочной комиссии. Я то и дело ошибался в измерениях и, в довершение несчастий, разбил склянку с резусным реактивом. И тут Блаттхен оскорбил меня. О, в весьма скрытой форме, всего лишь добавив к моему имени одну букву.
— Нельзя ли повнимательнее, герр Трифауге! — промолвил он. Я уже достаточно знал немецкий, чтобы понять эту тонкую оговорку: Triefauge означает больной, гноящийся глаз. Моя ужасная близорукость и очки с толстыми стеклами, без которых я ровно ничего не вижу, делают меня вполне уязвимым для такого рода шуток. Я подошел к господину профессору почти вплотную и медленно снял очки. Глаза мои, обычно сощуренные за мощными стеклами до узеньких щелочек, открылись по-совиному широко, заполнив орбиты и едва не выскочив наружу, а слепой, но цепкий взгляд впился в лицо Блаттхена.
Сам не знаю, что это на меня нашло, — подобную штуку я проделал впервые в жизни, но результат оказался таким потрясающим, что я теперь возьму ее на вооружение. Блаттхен побледнел, отшатнулся, пролепетал какое-то извинение и больше не проронил ни слова до самого конца осмотра».
Тиффож всегда думал, что вещая сила, руководившая каждым из этапов его возвышения, проявится в полной мере лишь в том случае, если она, однажды выполнив свою миссию, все же сохранит себя для следующих шагов. Вот почему он с тоскливым беспокойством размышлял о том, помогут ли ему роминтенские достижения продвинуться вперед здесь, в Кальтенборне. Его упования начали сбываться в октябре, когда трудности снабжения достигли своего апогея и пришлось обратиться к особым мерам. Начальник школы отсутствовал три дня; по возвращении он объявил, что совещался в Кенигсберге с самим гауляйтером. Эрих Кох пообещал ему оружие и амуницию, чтобы Кальтенборн мог продолжать военное обучение юнгштур-мовцев, зенитную батарею для отражения вражеских налетов и, вдобавок, дал разрешение охотиться в окрестных лесах с целью разнообразить повседневный рацион школы. Добывание дичи вполне естественно должно было лечь на плечи Авеля Тиффожа, решил Начальник, поскольку тот отвечал за снабжение и работал помощником егеря в Роминтене. Однако гауляйтер поставил одно довольно жесткое ограничение, запретив традиционную охоту и использование стрелкового оружия. Дичь можно было ловить только с помощью западней и капканов, а убивать исключительно холодным оружием, — иными словами, гауляйтер одной рукой давал, а другой отнимал. Тем не менее, Тиффож приноровился и к этому условию, попросив предоставить ему сотню юнгштурмовцев, вместе с которыми организовал весьма эффективную ловлю силками в кроличьих заповедниках.
Со своей стороны, фрау Нетта, также сопровождавшая сотню, руководила сбором грибов в лесу Дроссельвальда. Сухая прохладная осенняя погода с частыми восточными ветрами не способствовала успеху экспедиций фрау Нетта, зато очень помогала планам Тиффожа. Утренние заморозки начались в этом году чрезвычайно рано, а вскоре выпал и первый снег, который с приходом ноября уже не таял.
Мрачные записки
Нынче утром взошедшее солнце уже ярко осветило землю, как вдруг всю округу вновь заволокла ночная тьма. Гигантское свинцово-черное облако медленно, грозно надвинулось на нас с запада. Мне-то давно знаком этот древний космический, пронизывающий до мозга костей ужас перед необъяснимым явлением природы, но на сей раз он переполнил не только меня самого, но поразил и окружающих — людей, зверей, все живое. Внезапно в воздухе замелькали мириады белых хлопьев, весело порхавших туда-сюда. Вот поистине волшебное зрелище — превращение черного в белое, в полном согласии с черно-белым, лишенным нюансов пейзажем. Стало быть, свинцовое облако оказалось всего лишь пуховой периной! Как же это звали того греческого космолога, что говорил о «скрытой черноте снега»?
Рождественский праздник был отмечен бураном с сильным северо-западным ветром; казалось, своими злобными порывами он решил начисто стереть из памяти людей недавние погожие, солнечные месяцы. К полудню все небо плотно затянули мрачные бурые облака. Над ними, где-то там, в вышине, с тоскливыми криками метались перепуганные чайки. Дремотная равнина вдруг как будто встрепенулась, готовясь противостоять надвигающемуся кошмару. Снег, доселе мягко и неслышно ложившийся на притихшие улицы, взвился вверх и сплошной, белой, слепящей стеной ринулся на страну. Ураганный ветер швырял на ледяной панцирь озер вырванные ветки и целые стволы деревьев, а порой и обломки скал. Крепость, венчавшая холм, стала гигантской эоловой арфой бури; она пела всеми своими проходами и галереями, фонарями, колокольнями и шпилями. Флюгеры стонали человеческими голосами, двери с размаху бились о стены, из коридоров неслось могильное завывание стаи невидимых волков.
Тем не менее, рождественская церемония собрала всех юнгштурмовцев в оружейном зале, вокруг новогодней елки, сверкавшей множеством огней. Праздновали, однако, не рождение Христа, но рождение Солнечного Ребенка, восстающего из пепла в момент зимнего равноденствия. Поскольку солнечная траектория достигла низшей отметки, укоротив день до минимума, смерть бога-светила должна была оплакиваться как грозное космическое бедствие. Мрачные песнопения, вполне подобающие злосчастию земли и враждебности небес, восславляли добродетели светоносного усопшего и молили его вернуться к людям. И мольба эта была услышана: отныне с каждым днем свету предстояло брать верх над мраком, сперва на несколько мгновений, которые, постоянно удлиняясь, вскоре завоюют ему окончательную победу.
Затем Начальник школы громко зачитал пожелания, присланные в Кальтенборн сорока другими наполами, рассеянными по всей территории рейха — в Плоне, Кеслине, Ильфельде, Штурме, Нойзелле, Путбусе, Хегне, Руфахе, Аннаберге, Плошковице; при каждом новом названии из полукруга детей выступал один мальчик и шел к елке, чтобы зажечь очередную свечу. Потом воцарилось молчание, нарушаемое лишь воем ветра; и вдруг Начальник, словно во внезапном порыве вдохновения, выкрикнул:
— Рай обретем мы под сенью мечей!
Затем, уже более спокойным тоном, он разъяснил собравшимся, что каждому человеческому типу свойственно то или иное орудие труда, которое таким образом символизирует его сущность. Например, есть люди пера, чья естественная функция — письменные занятия, или люди плуга — крестьяне, находящие себя в полевых работах; архитекторам служит эмблемой чертежный угольник, кузнецы видят свое призвание в образе наковальни. Юнгшурмовцы же Кальтенборна живут под знаком меча, причем, вдвойне — во-первых, как юные воины рейха и, во-вторых, благодаря гербу данного замка. И все, что не имеет отношения к мечу, должно расцениваться как позорная трусость и предательство. Они обязаны постоянно держать в памяти эпизод с гордиевым узлом из жизни великого Александра Македонского. Во Фригии, на Гордиевом акрополе, высился храм Юпитера, где хранилась колесница первого царя этой . страны. Согласно предсказанию одного великого оракула, Азия станет владением того, кто сумеет распутать узел, коим упряжка скреплялась с колесницей и оба конца которого были скрыты от глаз. Александр страстно желал завоевать азиатскую империю и, придя в ярость от слишком сложного испытания, одним ударом меча разрубил узел. Отсюда следует, что всякая задача может иметь два решения: долгое, медленное, сопряженное с робостью и леностью души, или же бесстрашный, молниеносный выход из положения с помощью меча. И юнгштурмовцам подобает следовать примеру Александра, обнажая меч всякий раз, как их намерениям воспрепятствует подобный узел.
Пока он говорил, буря, словно бешеный таран, сотрясала стены крепости, заставляя испуганно колебаться елочные огоньки. Вдруг они погасли все разом, и детей поглотил мрак; минуту спустя высокое окно оружейного зала разлетелось вдребезги под новым натиском бурана, таким неистовым, будто наступил конец света. И лишь со стороны востока воющую плотную завесу ночи пронизывал желтый глаз единственной видимой в небе звезды.
Мрачные записки
Мне понадобилось много времени, чтобы вскочить на подножку этой огромной, пестрой и шумной, разукрашенной флагами карусели, несущей по кругу толпу детей и горсточку руководящих ими взрослых. Теперь, когда я прочно утвердился на ней, мне яснее видна ее механика. Во-первых, время здесь бежит явно не по прямой, а именно по кругу. И жизнь протекает не в историческом отрезке, а по календарю, иными словами, тут безраздельно царит вечный круговорот; отсюда вполне справедливое сравнение с каруселью. Гитлеризму претит любая мысль о прогрессе, о созидании, об открытии или изобретении нового, чистого будущего. Он зиждется не на отрыве от прошлого, но на его реставрации — культе расы, культе предков, крови, мертвых, земли…
В этом календаре, чьи святые и праздники принадлежат к особому, избранному мартирологу, 24 января навечно вписано как горестная дата злосчастного 1931 года — года гибели юного Герберта Норкуса, ставшего, в силу своего возраста, святым покровителем всех молодежных организаций Германии.
И вот, в который уже раз, демонстрируется специально для юнгштурмовцев (которые бурно протестуют, ибо они уже его видели) фильм «Hitlerjunge Quex», снятый по роману Шензингера, вдохновленного судьбой Норкуса. Больше всего меня удивил выбор исполнителя главной роли. Этот мальчик намного младше реального Норкуса, хрупкий, чуточку женоподобный, беленький, нежный, как цыпленок, и самим своим видом обреченный на заклание. Противники же — сгубившие его молодые социалисты, — изображаются эдакими грубыми юными скотами в людском обличье; их непременные атрибуты — вино, табак и женщины. Глядя на нежного, чистого, пасхального агнца,трудно представить себе юношу, «жесткого, как кожа, поджарого, как гончая, твердого, как сталь Круппа», каким охарактеризовал его Гитлер. Мне кажется весьма примечательным тот факт, что режиссер фильма за десять лет до меня нашел этот образ немецкого ребенка, столь противоречащий официальному идеалу: не распираемое грубой силой и животным аппетитом существо, а слабое, беззащитное создание, вечная невинная жертва злодеев.
После фильма следует мрачная поминальная церемония; барабаны безостановочно отбивают суровый призыв «Черного корпуса»: два долгих удара — тамбуры справа, три коротких — тамбуры слева; остальные вторят им пятью короткими ударами, потом тремя такими же, потом двумя. Эта неотвязная похоронная дробь — словно грузная поступь самой судьбы, исполняющей танец смерти. Внезапно монотонная литания взрывается воем труб, тут же переходящим в мертвую тишину. Во мраке раздается юношеский голос, ему отвечает другой, за ним звучит третий.
— Сегодня вечером мы славим память нашего товарища Герберта Норкуса!
Мы не скорбим над хладным саркофагом. Мы сплачиваемся вокруг поверженного товарища со словами: «Был один, который задолго до нас отважился на то, что мы пытаемся свершить сегодня. Уста его немы, но дело живет!»
— Многие вокруг нас пали в бою, но на смену им рождаются другие. Мир велик, он объединяет живых и мертвых, И подвиги старших товарищей помогут сражаться тем, кто следует за ними.
— Ему было пятнадцать лет. Социалисты убили его ударом кинжала 24 января 1931 года в Берлине, в квартале Бесселькритц. Герберт Норкус только выполнял свой долг в Гитлерюгенде, но этим-то он и вызвал к себе ненависть наших врагов. Его труп будет вечной преградой между марксистами и нами!
Теперь они поют «Юный народ, вставай на борьбу!». Чистые, звонкие, как хрусталь, голоса взлетают в ледяное небо; знамя со свастикой извивается вокруг флагштока, точно спрут, обожженный узким лучом прожектора.
* * *
_Штефан_Рауфайзена_
«Я родился в 1904 году в Восточной Фрис-ландии, город Эмден. Это маленький, но зажиточный городок голландского типа, полуторговый, полупортовый, благодаря двум каналам, соединяющим его с Эмсом и Дортмундом. Мой отец держал там мясную лавку в рабочем квартале, но, поскольку его обитатели мяса не ели, мы бедствовали почти так же, как наши соседи. У отца был брат, мой дядя Зигфрид; он также работал мясником, только в Киле (Шлезвиг-Гольштейн), притом в богатом „адмиралтейском“ квартале. В 1910 году Зигфрид умер, и мы переехали в Киль, унаследовав его имущество.
Я был тогда слишком мал, чтобы ясно понимать разницу между сонным существованием захолустного, хоть и чистенького, городишки на северном побережье и мятежной, взрывной жизнью крупного морского порта Балтики; но факт есть факт: я вырос в напряженной атмосфере политической борьбы. Кайзер решил, что будущее Германии связано с морем, и сделал Киль ареной своей предвыборной деятельности. Он часто приезжал сюда, но особенно заметным бывало его присутствие в конце июня, во время так называемой Большой недели, когда он лично возглавлял праздник Международной регаты.
В 1914 году мой отец был мобилизован и отправлен служить на субмарину. В 1917 году он погиб вместе со своей затонувшей подлодкой. По жестокой, но весьма типичной для Истории логике, именно Киль нанес самый сокрушительный удар могуществу кайзера. В ноябре 1918 года восставшие экипажи военных судов стали могильщиками II рейха, а заодно и своими собственными: перемирие и репарации практически уничтожили военный флот, и германские корабли больше не бороздили моря и океаны. В результате Киль, с его судоверфями и доками, мгновенно пришел в полный упадок. Наше семейное предприятие — мясная лавка — также разорялось, медленно, но верно. Однако мне это было совершенно безразлично. В пятнадцать лет такие вещи мало волнуют. За неимением свинины я изготовлял сосиски из лошадей почившей в бозе имперской кавалерии, мыслями же был далеко от дома. Романтика «Перелетных птиц» [Note23 - Wandervogel] — вот что безраздельно завоевало мое сердце.
Движение «Перелетные птицы» родилось в знак протеста молодого поколения против старших; мы решительно отделили себя от них. Проигранная война, нищета, безработица, политическая смута — от всего этого мы категорически отреклись. Мы бросили в лицо нашим отцам суровый упрек в том, что они пытаются вынудить нас разделить с ними мрачные последствия Первой мировой войны. Мы разом отринули все подряд — их комплекс вины и искупления, их закованных в корсеты супруг, их душные квартирки с бархатными портьерами в помпончиках, их смрадные заводы, их деньги. Молодежь, одетая в лохмотья, в драные, но украшенные цветами шляпы, с гитарой на плече, сбивалась в маленькие дружные компании и, распевая веселые песни, открывала для себя бескрайние чистые германские леса с их легендами, источниками и нимфами. Ободранные, грязные, романтичные, мы ночевали в стойлах и яслях, питались одной любовью и прозрачной речной водой. Нас объединяло мощное сознание принадлежности к новому поколению. Молодость была нашим масонским орденом. Разумеется, у нас имелись наставники; их звали Карл Фишер, Герман Гофман, Ганс Блюхер, Тукк. Они писали для нас рассказы и песни, печатая их во всяких маленьких журнальчиках. Но мы так хорошо понимали друг друга с полуслова, что не нуждались в какой бы то ни было доктрине. Да и в Киле они никогда не показывались.
И вот тогда произошло то самое «чудо с нищими». Мы, беспечные бродячие школяры, внезапно очнулись от мечтаний и поняли, что члены «Лиги нищих» [Note24 - Bund der Geusen], как две капли воды похожие на нас, руководствуются нацистской идеологией; что наши идеалы и образ жизни совсем не обязательно должны держать нас на обочине общества, сильного как своей организованностью, так и инерцией. «Нищие» были ничем не лучше «Перелетных птиц», но, в отличие от нас, их воодушевлял революционный дух, открыто угрожавший нынешнему общественному устройству.
С мечтами было покончено. Началась уличная борьба. Моя мясная лавка внезапно обрела смысл: я стал политическим руководителем корпорации мясников. Мы расклеивали плакаты и листовки, обливали краской дома политических противников, воспрепятствовали демонстрации антивоенного фильма «На западном фронте без перемен» в Киле. Муниципалитет отвечал на наши действия репрессиями, ударявшими без разбора и по «наци» и по «соци». В один прекрасный день власти запретили ношение формы «Гитлерюгенда». Тогда все молодые мясники из моей группы продефилировали по городу в своей рабочей одежде, и бюргеры чуть в обморок не попадали при виде длинных ножей, заткнутых за пояса грубых белых фартуков с пятнами крови. У «соци» имелась группа флейтистов, которые играли им сигнал сбора. Мы раздобыли себе таких же, и, после целого ряда стычек, этот сигнал стал нацистским.
Но ничто не могло сравниться с днем 1 октября 1932 года. Балдур фон Ширах назначил на эту дату первый съезд нацистской молодежи в Потсдаме. Партия арендовала тридцать восемь огромных палаток, где могла разместиться в общей сложности тысяча участников. Однако на съезд приехали сто тысяч молодых парней и девушек со всего рейха. Они прибывали целыми поездами, на велосипедах, пешком, в битком набитых грузовиках с развернутыми знаменами. Это был настоящий хаос! Но зато какое грандиозное зрелище, пронизанное духом братства и дружбы! Еды на всех не хватало. Нечеловеческая усталость валила с ног. Но мы жили на нервном подъеме, пьяные от песен, крика, шума, маршей и контрмаршей. О, эта маршировка! Она стала нашим мифом, нашим опиумом! Marschieren, Marschieren, Marschieren! Символ прогресса, символ победы и единения, символ этого съезда, она превращала наши ноги, отвердевшие, как рычаги, сухие и пыльные, в главный политический орган каждого из нас!
Шестьдесят тысяч парней разместились на Шутценвизе, пятьдесят тысяч девушек — на стадионе. Семь часов подряд отряды маршировали перед трибуной наших вождей. И самыми прекрасными, самыми свирепыми и неукротимыми были мы, молодежь из Киля. Мы закатали рукава рубашек и спустили пониже носки, чтобы похвастаться своими бронзовыми мускулами. Мы уже прошли мимо главной трибуны под пронзительные рулады флейт, как вдруг нас догнал адъютант фюрера.
— Фюрер послал меня узнать, кто вы!
— Скажите ему, что мы готовы служить ему и умереть за Кильский гитлерюгенд!
Какое счастье, какой жертвенный порыв прозвучали в этом ответе!
Через четыре месяца Адольф Гитлер стал канцлером рейха».
Мрачные записки
«Нынче утром Блаттхен показал мне циркулярное письмо Генеральной инспекции, касающееся отбора кандидатов в юнгштурмовцы. В частности, там говорится: „В процессе отбора следует правильно расценивать некоторую отсталость развития, как физического, так и психологического, обычно наблюдаемую у детей далической (falisch) или нордической рас. Отборщики не должны обманываться внешней заторможенностью и низким интеллектуальным уровнем, которые ставят детей в невыгодные условия при сравнении с их юными ровесниками восточно-балтийского и альпийского (westisch) происхождения. В действительности, живой ум и способность мгновенно парировать чужие доводы (ай да автор, — он, видно, и сам за словом в карман не лазит!) нередко являются признаками, несовместимыми с чистотой немецкой расы. Углубленное исследование подобных индивидуумов почти всегда выявляет антропологические характеристики, подтверждающие данное положение“.
— Вот видите, герр фон Тифауге, — констатировал Блаттхен, — автор как нельзя лучше выразил нашу идею; трудно переоценить мужество, с коим он проводит ее в жизнь. Заметили ли вы, что каждый народ пытается присвоить себе в первую очередь ту добродетель, каковой на самом деле обделен? Возьмите, к примеру, прославленную французскую учтивость, — что она прикрывает в действительности, как не наглую грубость, проявляемую на каждом шагу, особенно по отношению к женщине?! А так называемое испанское благородство, которым так чванятся испанцы и которое опровергается непреодолимой склонностью иберийских народов к предательству и коррупции?! Что же касается пресловутой швейцарской честности (в результате которой гельветские консулы только тем и занимаются, что вытаскивают из тюрем своих проворовавшихся соотечественников), английской невозмутимости (вам не приходилось сталкиваться со слепой необузданной яростью британцев?), голландской чистоплотности (до чего же воняют их каналы!) и итальянского жизнелюбия… то советую вам поехать и убедиться на месте в правдивости их репутаций! О, разумеется, Германия не составляет исключения из данного правила! С тех пор как вы здесь находитесь, вам, верно, все уши прожужжали восхвалениями нашей рациональности, любви к порядку и честному труду. На самом же деле, герр фон Тифауге, немецкая душа — потемки, мрак и хаос. И нордические дети вялы и тупы вовсе не из-за отставания в развитии. Никакая, даже самая ранняя зрелость, не превратит их в жизнерадостных южан. Причина бойкости этих последних кроется в истории древних греков — народа, в котором слились черты и кровь; балканских и альпийских племен, левантинцев1 и египтян, словом, все неразличимо смешанные наносы Средиземноморья, его евроазиатских рас. Наша чистота весьма сомнительна, герр фон Тифауге, — вот истина, которую мы должны иметь мужество признать! Да, нордический ребенок проявляет все признаки умственной отсталости, но это потому, что он должен подавлять в себе глубинные взрывы жизненной энергии. Он как будто дремлет, а на самом деле вслушивается в глухой шум потайной работы в недрах своего существа, которая и диктует ему его поведение. Ни один народ не способен так, как мы, немцы, осознать существование черных, загадочных источников, что скрыто питают душу человека, помогая ему проникнуть в загадку мироздания. Этот Urinstinkt — сокровенный инстинкт — и делает из немца род сонного тупого животного, подвластного худшим заблуждениям, но он же иногда превращает его в высшее, несравненное существо, в сверхчеловека!
Мрачные записки
Несмотря на явные успехи в немецком языке, мне ясно, что я занялся им слишком поздно, чтобы говорить так же свободно, как на родном французском. Но я об этом не очень сожалею. Разрыв — даже ничтожный — между мыслью и словом, когда я думаю, говорю или мечтаю по-немецки, предоставляет мне неоспоримые преимущества. Во-первых, этот язык, чужой и оттого чуточку затрудненный, создает нечто вроде преграды между мною и собеседниками, сообщая мне тем самым странную, но весьма благотворную силу. Есть вещи, которые я не смог бы выразить на французском, — например, ругательства, откровенные признания; они легко слетают с моих уст, облеченные в грубоватые формы немецкого разговорного языка. И этот факт в сочетании с естественным упрощением высказываний (в силу недостаточного владения немецким), делает из меня гораздо более жесткого, прямого и резкого человека, чем Тиффож-франкоговорящий. Какая потрясающая метаморфоза… по крайней мере, для самого меня!
Немецкий язык не знает слитного произношения. И слова и даже слоги сыпятся, как камни, не размывая своих границ. И, напротив, французская фраза, произносимая слитно, нераздельно, ласкает слух своей мягкостью, однако каждую минуту грозит распасться. Ибо немецкий язык сложен из прочных частей и, подобно игрушечному конструктору, позволяет бесконечные комбинации сложных слов, каждая часть которых предельно ясна, тогда как аналогичные построения во французском мгновенно превратили бы любую фразу в вязкую кашу. Отсюда результат: немецкая фраза, энергичная и повелительная, звучит отрывистым лаем. Такой язык очень подошел бы статуям или роботам. Мы же, существа из мягкой, влажной и теплой плоти, предпочитаем нежный выговор Франции.
Поразительную аберрацию представляет род слов, который немцы присваивают что вещам, что людям. Введение среднего рода — весьма ценная выдумка, при условии, что ею пользуются, зная меру. В противном случае этот коварный прием оборачивается каким-то всеобщим извращением. Луна становится мужчиной, солнце — женщиной. Смерть обретает мужской пол, жизнь — средний. Еда у них тоже «он», зато кошка, слава Богу, «она», что вполне соответствует очевидности. Но главный парадокс, доходящий до идиотизма, это обращение в средний род самой женщины, над которой немецкий язык нагло измывается в словах Weib, Madel, Madchen, Fraulein, Frauenzimmer [Note25 - Женщина, баба; девушка; девочка, девушка; девица, барышня; бабища].
Самым старшим юнгштурмовцам было семнадцать-восемнадцать лет. Близость этих юношей к мальчикам младшего возраста шокировала Тиффожа с его страстной тягой к детской невинности. Их присутствие наполняло столовую, спальни, да и вообще всю школу мужским солдатским духом, который вызывал в нем отвращение и возводил прискорбный барьер между ним и Кальтенборном. Впрочем, это препятствие, столь явно мешавшее его призванию, должно было исчезнуть в самом скором времени. Обещанное гауляйтером вооружение позводило бы обучать здесь, на месте, юнгштурмовцев призывного возраста, и Начальник школы давно лелеял эту мечту — содержать в самом Кальтенборне отряд вооруженных и натренированных молодых солдат. Однако, невзирая на его настойчивые обращения к высшим чинам, доставка оружия затягивалась. И вот первого марта неизбежное свершилось. Две старшие центурии — шестнадцати— и семнадцатилетних — были срочно отозваны из наполы. Первая из них отправлялась в лагерь ускоренной военной подготовки [Note26 - Wehrertuchtigungs-lager], вторая — прямо на фронт. Вместе с парнями наполу покидали и опекавшие их десять унтер-офицеров СС.
Мрачные записки
Старшие, которых через неделю отсылают на бойню, делают зарядку во дворе, под снегом; они обнажены до пояса, в одних только сапогах и брюках, а ведь сейчас раннее утро, и мороз еще довольно крепок. Штефан решил сочетать физическую тренировку с групповой гимнастикой, для чего придумал упражнения с бревном. Взвод из двенадцати парней должен пронести, каждый на вытянутой руке, здоровенную десятиметровую балку. Они то поднимают ее, то опускают, то перекидывают с одного плеча на другое,то подбрасывают в воздух, сперва вертикально, потом вправо, где ее должен подхватить другой взвод. Малейший промах грозит любому из них проломленным черепом, оторванным ухом или вывихом плеча, но наше начальство хлебом не корми, а дай выдумать что-нибудь поопаснее.
Всем этим парнишкам от пятнадцати до восемнадцати лет; на их гладких щеках и подбородках явственно виднеются порезы от бритвы. Однако нужно честно признать, что обнаженные юношеские торсы отличаются умилительной свежестью, которую еще больше подчеркивает грубость поясов, брюк и сапог. Ни у кого из них пока не растут волосы на груди; растительности не видно даже подмышками. Некоторые носят цепочки с медальонами, и это придает трогательную детскость молочно-белым шеям, зовущим скорее к материнскому поцелую, нежели к удару казацкой шашки.
Предплечье двадцатилетнего парня по обхвату и упругости сравнимо с ногой двенадцатилетнего мальчика, но не стоит обольщаться: ниже пояса этой детской чистоте — конец; там только чернота, только бесстыдная мужественность.
Через некоторое время после этого кровопускания, которое вернуло Кальтенборну его «детскую чистоту «, но зато вполовину сократило ученический состав и расстроило порядок в преподавательском корпусе, Штефан собрал военный совет, где присутствовали эсэсовцы, временные гражданские учителя и Тиффож, прятавшийся за спиной Блаттхена. Отсутствие унтер-офицеров придется возместить самым активным участием школьников в хозяйственной жизни наполы,
— объявил Рауфайзен. Учеников разделят на команды для работы в кухнях, прачечной и конюшне, а также для посменного обеспечения школы дровами и продовольствием. Более сложной представлялась проблема нового набора. Кальтенборн должен был сохранить свое место среди напол первой категории по числу пансионеров, невзирая на трудности, связанные с войной. Согласно установленному правилу, каждая напола отбирала кандидатов во всех землях рейха, избегая отдавать предпочтение местным детям. Однако нынешняя ситуация диктовала иные, экстраординарные меры, и Начальник велел присутствующим; членам отборочной комиссии прочесывать близлежащие районы в поисках мальчиков, достойных заполнить пустоты, образовавшиеся после призыва в армию двух старших центурий. Сам же он взял на себя обязанность проводить вместе с профессором доктором Блаттхеном обследование набранных кандидатов.
Тиффожа мало волновали категория и задачи школы. Он всячески приветствовал уход из нее великовозрастных парней, утративших детские черты и потому не вызывавших у него никакой нежности; зато чрезвычайно остро ощущал тот несомненный вакуум, что образовался после их отъезда в атмосфере Кальтенборна, всегда плотно насыщенной звенящими юношескими голосами и смехом. И он страстно желал, чтобы школа вновь пополнилась новобранцами, хотя не ждал ничего путного от последнего призыва Рауфайзена. По правде говоря, он сразу понял, что призыв этот обращен через головы здешних тупых невеж именно к нему; вероятно, один только Блаттхен мог считаться более или менее «посвященным», но ведь он был одержимым, безумцем! Главное, Тиффож знал, что наверняка придет время, когда судьба сметет с лица земли всю эту нечисть и, наконец, передаст ему заветные ключи от царства, для которого он и родился на свет.
Мрачные записки
Случилось то, чего и следовало ожидать: отъезд десятка унтер-офицеров и участие детей в материальном обеспечении наполы внесли полный разлад в тщательно отлаженную, строго подчинявшую всех нас механику. Если не считать нескольких главных, незыблемых пунктов — переклички, церемонии поднятия флага и тому подобного, — четкое расписание жизни школы сломано, и дисциплина сильно расшаталась. Для меня этот глоток свободы неотделим отвесны, которую нынче во весь голос воспевают славки и которая уже пробудила под ноздреватым снегом бормочущие ручьи. Нет, новый год , начинается не 1 января, он рождается 21 марта! Какая слепота поразила человечество, когда оно вздумало отделить свой календарь от великих космических часов, управляющих сменой времен года?!
Разумеется, мне пока неведомо, куда заведет меня начавшийся год. Но этот Блаттхен, от которого за сто шагов разит преступлением, заставляет меня содрогаться от непереносимого, мучительного предчувствия: уж не есть ли все, абсолютно все, что отвечает — или кажется, будто отвечает, — моим надеждам, моим устремлениям, КОВАРНАЯ, ЗЛОНЕСУШАЯ ИНВЕРСИЯ?!
Нынче утром он написал на грифельной доске:
Живой = наследственность + окружение
Затем, ниже, добавил другое уравнение:
Быть = время + пространство
Наконец, он заключил в рамку слова «окружение» и «пространство» и обозначил их термином «большевизм». «Наследственность» же и «время», в свою очередь попали под рубрику «гитлеризм».
— Вот они, термины великой битвы XX века! — провозгласил он. — Коммунисты отрицают наследственную сущность человека. По их убеждению, все, что в нем есть, должно быть отнесено на счет воспитания. И, коли свинья не превращается в борзую, в этом повинны социальная несправедливость и воспитатели. Ха-ха-ха! Они только и смотрят в рот своему пророку — Павлову! А этот еврей Фрейд, утверждающий, что все в нашей жизни определяется счастливыми и несчастными событиями младенческих лет, идет в том же направлении, только излагает свои мысли с большей изощренностью. Это философия безродных ублюдков и бродяг, лишенных традиций, и горожан-космополитов, утративших свои корни. Гитлеризм же, выросший на доброй старой германской почве, являет собой религию земледельцев, прочно осевших на своих местах, и блестяще опровергает все положения вражеской философии. Для нас главное заложено в наследственном багаже человека, передаваемом, согласно известным и непреложным законам, от поколения к поколению. Дурную кровь нельзя ни улучшить, ни облагородить; единственное приемлемое лекарство — уничтожение, простое и чистое уничтожение.
Заметьте, что именно аристократическая философия прежнего рейха заложила основы для нашей идеологии. Родился ли ты аристократом или простолюдином, никакие последующие заслуги не помогут тебе скрыть свое происхождение. И чем древнее род, тем более он ценен. Я охотно признаю в таких людях, как генерал граф фон Кальтенборн, предвестников нашего расизма. Но беда в том, что они не способны эволюционировать. Биология — вот что займет место Готского альманаха [Note27 - Сборник генеалогических сведений обо всех знатных семьях Европы, издававшийся с 1764 по 1945 гг]. Спектр групп крови, герр Тифауге, спектр групп крови — вот оно, наше нынешнее божество! Древние гербы старой аристократии мы заменим здоровыми, полнокровными, бодро пульсирующими внутренностями — самым потайным и самым жизнестойким сокровищем человека! И это еще одна причина, по которой не следует бояться проливать кровь. Помните: наш девиз — Кровь и Земля. Они крепко связаны между собой. Кровь выходит из земли и в землю возвращается. Земля должна орошаться кровью, она зовет, она жаждет ее. И кровь благословляет и оплодотворяет землю!
Я слушал эти безумные речи и вспоминал, что сам принадлежу к роду Авеля — пастуха, кочевника, лишенного корней; и еще я вспоминал слова Иеговы, обращенные к Каину: «Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей.
* * *
С наступлением темноты все юнгштурмовцы выстраиваются на плацу тремя плотными шеренгами вокруг пустого квадратного пространства, прилегающего к крепости. В центре — низкий помост, обнесенный факелами и знаменами; он служит родом алтаря для предстоящей поминальной церемонии. По одну сторону от него — юные барабанщики со своими узкими высокими черно-белыми тамбурами у левой ноги; по другую — юные трубачи с картинно приставленными к бедру медными раструбами сверкающих инструментов; все они молча ждут сигнала.
И вот резко, пронзительно взвывают трубы. Следом за ними ночь заполняет глухой рокот барабанов; их дробь грозными мрачными волнами взмывает в небеса и там, поглощенная далью, сходит на нет.
История предательства и смерти звучит в торжественно-обличительных стихопениях, поочередно исполняемых одухотворенными ребячьими голосами.
— И вот умолкли фанфары, и люди в бесчисленных колоннах благоговейно склонили головы и знамена, дабы почтить память тех, кто погиб за отчизну.
— В этот час мы вспоминаем первого солдата рейха, Альберта Лео Шлагетера.
— Шлагетер принадлежал к стародавнему крестьянскому роду из Шенау, на юге Шварцвальда. Там же покоится ныне его прах. Он ушел в армию добровольцем и был не однажды ранен в боях; он сражался на Балтике, а после заключения Версальского мира служил на границе Верхней Силезии.
— Но вот на западе грянул гром, и огонь войны вновь опалил этого образцового солдата. Нарушив мирный договор, французские войска завоевывают Рур. Сопротивление, как пожар, охватывает всю область. Шлагетер сражается в первых его рядах. Вместе с товарищами, действуя умело и бесстрашно, он перерезает все коммуникации противника, чтобы лишить его подкрепления.
— Но в результате низкого предательства он попадает в руки французов!