— Мы, юные германцы, любящие свою родину, начертали на нашем знамени одно только слово — БОЙ! И пусть сгинет в огне всякий, кто труслив и подл! Из крови, из земли родилась наша правота. И да поглотит жаркое пламя всех сомневающихся! Уничтожим все, что прогнило и одряхлело! Избавим родину от рабства! Выкуем новую немецкую нацию! Мы, молодые, любящие Германию, начертали на нашем знамени одно только слово — БОЙ! — Шлагетер не колебался ни секунды, услышав призыв своего угнетенного народа. Он был лейтенантом на фронте, командиром зенитной батареи на Балтике, преданным бойцом дела национал-социализма, предводителем партизан в Руре; он был всегда готов к высшему самопожертвованию.
Ты видишь, восток загорелся огнем!
Мы солнце свободы в сердцах пронесем.
Так встанем же рядом, товарищ и брат!
Сомнения прочь, и ни шагу назад!
Германская кровь в наших жилах течет.
К оружию, братья! Победа нас ждет!
— Шлагетер предстал перед военным трибуналом по обвинению в попытке взорвать мост Хаарбаха, в Калкуме, между Дюссельдорфом и Дуйсбургом. 11 января, захватив Рур, французы реквизировали все поезда — главным образом, для вывоза захваченного угля. Шлагетер решил воспрепятствовать этому грабежу, взрывая железнодорожные пути. 26 февраля генерал французской армии, дислоцированной . в Руре, издал декрет, угрожавший саботажникам смертной казнью. Шлагетер был приговорен к расстрелу.
26 мая 1923 года Шлагетера под усиленным эскортом доставляют в карьер Гольцхайма, где ныне высится крест с его именем. Осужденному связывают руки за спиной и ударами принуждают опуститься на колени. Но едва он остается один перед ружейными дулами, в нем вспыхивает воспоминание об Андреасе Хофере и его: «Никогда!» И он решает умереть стоя, как и сражался. Он выпрямляется во весь рост.
Роковой залп громом разбивает тишину. Несколько страшных судорог, и тело падает вперед, лицом в землю.
Там, на камнях, покоится тот, кто был подобен всем нам. Солнце угасло, и печаль терзает наши сердца перед этим прахом всех наших надежд. Господи, неисповедимы пути твои! Сей муж был отважным бойцом. Наши знамена омрачены траурным крепом; он же, прославленный своими подвигами, ушел к предкам. Мы — верные последователи этого усопшего героя. Его воля — наша воля, его судьба — наша судьба. Мы лишились его, но он навсегда останется бессмертным сыном своей отчизны, и голос его взывает к нам из глубины могилы: «Я жив!»
Вербовка детей в Кальтенборнскую школу дала весьма жалкие результаты. Измученные люди, жившие под дамокловым мечом призыва в армию и оттого уже не думавшие о завтрашнем дне, о своем педагогическом долге, мало заботились о новом наборе в наполу, которую им предстояло покинуть в ближайшие же дни. Да и самой школе, по их мнению, грозило скорое закрытие. Рауфайзен, с его фанатичной верой в будущее, метал громы и молнии, проклиная их несостоятельность, а Блаттхен непрерывно жаловался на низкий антропологический уровень тех редких объектов исследования, которые к нему поступали.
В тот день Тиффож возвращался из Николайнена, куда ездил перековывать Синюю Бороду. Припозднившаяся в этом году весна сияла беспечной прелестью, вселяя в него уверенность, что в его судьбе вот-вот случится какое-то счастливое событие. Черный мерин, гордый своими новенькими сверкающими подковами, звонко цокал копытами по каменистой дороге, а Тиффож, охваченный тихой ностальгией, которая наделяла странным очарованием самые печальные и жестокие эпизоды его прошлой жизни, грезил о подкованных громотворящих сапогах Пельсенера. По ассоциации он вдруг вспомнил велосипед «Альсион „, принадлежавший Нестору, о котором неизменно думал с приливом гордости, и вот тут-то, оказавшись на берегу озера Лукнен, в часе езды от Кальтенборна, он как раз и заметил шесть велосипедов, прислоненных к деревьям у самой воды. Это были типично немецкие «тяжеловозы“ с рулем, воздетым кверху, на манер коровьих рогов, с педальным тормозом и притороченным к раме насосом допотопной конструкции, с деревянной рукояткой. Сквозь листву деревьев поблескивало зеркало воды и оттуда неслись звонкие ребячьи голоса, смех, крики и плеск.
Тиффож спешился, оставил Синюю Бороду пастись на цветущей лужайке и пару минут спустя одним прыжком ринулся в прохладную чистую воду, в ее живые, сверкающие бликами струи. Он рассчитал расстояние так, чтобы вынырнуть прямо посреди резвящихся мальчишек, и это ему удалось, его встретили веселыми возгласами и смехом. Ребята жили в Мариенбурге, в трехстах километрах отсюда, и воспользовались каникулами по случаю Троицы, чтобы объехать на велосипедах мазурские леса и озера. Тиффож рассказал им о Кальтенборне, о крепости с ее спортивными залами, стендами для стрельбы, манежами, лодками и оружием, расхвалил увлекательную жизнь юнгштурмовцев и пригласил поужинать и переночевать в компании сотен их сверстников.
Услышав название «Мариенбург», Рауфайзен расцвел от радости и гордости. Этот город считался исторической и духовной столицей тевтонского рыцарства; его великолепно сохранившийся замок несомненно был самым величественным архитектурным шедевром Восточной Пруссии. Именно там, в обширном оружейном зале, каждый год 19 апреля Балдур фон Ширах провозглашал в микрофон магическое заклинание, навеки отдававшее поколение юных десятилетних немцев под эгиду фюрера. Блаттхен также не смог удержаться от восторженных похвал, обследуя новоприбывших. Никогда еще ему не попадались в руки столь чистые образцы той восточно-балтийской разновидности германской расы, самым знаменитым представителем которой был Гинденбург. Он созвонился с родителями мальчиков, списался с властями их города. Больше они в Мариенбург не вернулись.
Крайне довольный столь богатым уловом, Начальник вызвал к себе Тиффожа и в беседе с ним признал, что до сих пор недооценивал заслуги француза перед школой. Тиффож доказал, что способен поставлять Кальтенборну нечто более ценное, чем сыры и мешки с бобами. Разумеется, он, Начальник, не может облечь Тиффожа никакими официальными полномочиями, но он лично просит его обследовать весь их район в поисках кандидатов, достойных зачисления в наполу. Он разошлет циркулярное письмо на сей предмет администрациям близлежащих округов — Йоганнисбурга, Лика, Лот-цена, Сенсбурга и Ортельсбурга, а также и в другие, более отдаленные районы, если это понадобится. Тиффож будет отчитываться в своих действиях только ему, Рауфайзену, который оценит работу по результатам.
Блаттхен даже не успел поздравить своего ассистента с этим повышением. С недавнего времени в верхах поговаривали о новом широкомасштабном мероприятии под кодовым названием «Операция „Сенокос“, затеянном по инициативе самого рейхсфюрера СС. Речь шла об отборе и отправке в Германию, в специально подготовленные для этой цели селения, сорока-пятидесяти тысяч детей от десяти до четырнадцати лет, коренных жителей Прикарпатской Украины, занятой группой армии Центр. Однако министр восточных оккупированных территорий Альфред Розенберг в который раз продемонстрировал самое упорное непонимание замысла этой чисто эсэсовской операции; он заявил, что столь малолетние дети будут для рейха скорее обузой, нежели эффективной рабочей силой, и предложил набирать подростков пятнадцати-семнадцати лет. Тщетно эмиссары Гиммлера разъясняли ему, что идея заключается не в банальной поставке рабочих рук, но в „переливании крови“ между двумя сообществами, имеющем целью ослабить на биологическом уровне, раз и навсегда, живые силы славянского соседа немцев, — Розенберг и слушать не желал. Пришлось действовать в обход его министерства.
Вот тут-то руководители рейха и вспомнили про Отто Блаттхена и его блестящие заслуги в деле со ста пятьюдесятью еврейско-большевистскими головами. Вне всякого сомнения, глубокие познания профессора в области расоведения должны были принести богатые плоды и в данных обстоятельствах.
Итак, 16 июня Блаттхен распрощался с Командором и Начальником, разместил своих драгоценных золотых рыбок — Cyprinopsis auratus — в запечатанных бидонах и отбыл из Кальтенборна, проклиная посланный за ним тесный «опель», не позволивший увезти весь его объемистый багаж. На следующий же день Тиффож, с разрешения Начальника, перебрался в три комнаты «Расоведческого центра».
Водворившись туда единственным хозяином «лаборатории» и оказавшись среди разбросанного антропологического оборудования, второпях оставленного профессором доктором штурмбаннфюрером Блаттхеном, Тиффож разразился безумным нервным смехом, в котором смешивались торжество победителя и тайный страх перед этим новым поворотом его судьбы.
Мрачные записки
Сегодня вечером колонны юнгштурмовцев молча разошлись в разные стороны, растаяли в теплой душистой мгле, чтобы зажечь костры летнего солнцестояния на Зеехохе, на берегах озера Спирдинг, за озером Тиркло, словом, всюду, откуда можно увидеть огни других отрядов.
В этом празднике солнца заложена какая-то тайная грусть. Только что народившееся лето, едва дав людям отпраздновать свою середину, сразу начинает клониться к закату, — о, разумеется, совсем незаметно, еле-еле, и все же убывая каждый день на одну-две минуты. Так ребенок, в полном расцвете здорового детства, уже носит в себе семена будущего старческого угасания. И, напротив, Рождество, этот холодный антипод лета, празднует ликующую тайну возрождения Адониса в самое мрачное и непогожее время зимы.
Юнгштурмовцы окружают костер квадратом, открытым с той стороны, куда ветер уносит искры и дым. Самый младший из мальчиков выходит из шеренги и направляется к костру. Он держит в руке зажженную лучинку; ее невесомый беспокойный огонек так мечется и трепещет, что все мы затаиваем дыхание, боясь, как бы он не погас до того, как маленький огненосец выполнит свою миссию. Искорка и в самом деле исчезает, когда ребенок опускается на колени перед сооружением из смолистых стволов с торчащим наружу валежником. Вспыхнувшее пламя с яростным треском вырывается наружу, заставив мальчика отпрыгнуть подальше; сумрак, расцвеченный пляшущими багровыми сполохами, пронизывают чистые голоса:
Как искры сбиваются в буйное пламя,
Так станет единою наша страна.
Священный огонь, что взовьется над нами,
Врагов уничтожит, воздав им сполна.
Шеренги распадаются, и каждый подходит к костру, чтобы зажечь от него свой факел. Затем дети опять строятся в каре, теперь уже ярко озаренное десятками пляшущих огней.
В мрачных вечерних далях вспыхивают факелы других отрядов; их приветствует взволнованный речитатив:
— Взгляните, как ярок порог, что отделяет нас от тьмы! За ним рождается заря счастливой новой эры. Двери грядущего распахнуты для тех, в чьем сердце горит огонь любви к отчизне. Взгляните на сияющие искры, что будят к жизни темную уснувшую землю! Древняя трагическая Мазурия откликается на наш призыв и пылает тысячами братских огней. Они сулят и приближают самый светлый день года.
Трое юнгштурмовцев, каждый с венком из дубовых листьев в руках, также подходят к костру.
— Я посвящаю этот венок памяти павших на войне.
— Я посвящаю этот венок делу национал-социалистической революции.
— Я посвящаю этот венок будущим жертвам, на которые немецкая молодежь с восторгом пойдет ради победы нашей родины.
Им вторит дружный хор всех остальных:
— Мы есть огонь, мы есть костер. Мы — пламя и его искры. Мы — свет и тепло, побеждающие мрак, холод и сырость.
Наконец, сооружение из пылающих стволов с треском обрушивается, подняв целый рой искр, и плотное каре юнгштурмовцев тоже дробится на части. Дети окружают костер и поочередно прыгают через пламя.
На сей раз объяснения не нужны, смысл этой церемонии предельно ясен. В ней неразличимо слились жизнь и смерть и, заставляя детей одного за другим бросаться в огонь, она тем самым воплощает в себе дьявольский обряд истребления невинных, к которому мы идем с ликующими песнями.
Я был бы сильно удивлен, если бы Кальтенборну удалось отпраздновать следующее летнее солнцестояние.
С той поры Тиффожа на его рослом черном коне неизменно видели в разъездах по всей Мазурии, от верховьев Кенигсхохе на западе до Ликских болот на востоке; случалось ему забираться и далеко на юг, чуть ли не к польской границе. Пользуясь сопроводительным письмом с гербом Кальтенборна, он смело входил в мэрии, обследовал коммунальные школы, говорил с учителями, присматривался к детям, а под конец наведывался к родителям мальчиков, каковой визит, со смесью заманчивых обещаний и завуалированных угроз, почти всегда увенчивался согласием отдать сына в наполу. Затем он неспешно возвращался в Кальтенборн и докладывал Рауфайзену о достигнутых успехах, которые тот своим решением претворял в свершившийся факт. Но иногда Тиффож сталкивался с более или менее явным сопротивлением, трудно преодолимым в этих краях, омраченных близким разгромом, однако именно такую, ускользающую из рук добычу он ценил превыше всего и охотился за ней особенно рьяно.
Так, однажды он очутился на дальнем берегу озера Бельдам, которое длинным, узким, извилистым зеленым языком углублялось в пески Йоганнисбурга; там он заприметил пару мальчиков-близнецов, живших с родителями в убогой рыбачьей лачуге. Тиффожа всегда чаровал сам феномен двойства, которое, чудилось ему, черпает свою жизненную силу в тех темных безднах, где плоть диктует свои законы душе, подчиняя ее собственным прихотям. Он пытался постичь этот каприз природы, наделяющий — добровольно или насильно — одно существо всеми тайными и явными признаками другого, самого близкого, делая, таким образом, из первого alter ego второго. Вдобавок, Хайо и Харо были оба рыжие, как лисята, белокожие и такие веснушчатые, словно их вываляли в отрубях. Увидев, как они собирают камыш на берегу озера, Тиффож тотчас вспомнил ту смутившую его теорию, что некогда развивал перед ним Блаттхен (вспомнил и тут же с яростным возмущением отверг ее!), согласно которой на свете существуют всего две человеческие расы: рыжих — порочная до мозга костей, на клеточном уровне, и блондинов с брюнетами, с бесконечным набором оттенков того и другого цветов.
Вопреки его ожиданиям, вербовка близнецов натолкнулась на пассивное, но почти неодолимое сопротивление родителей. Они долго притворялись, будто не понимают немецкого (между собой они говорили на каком-то славянском диалекте), реагируя на все разъяснения Тиффожа с тупостью деревенских дурачков; потом начали твердить, бесконечно повторяя одни и те же слова, что двенадцатилетним мальчикам еще рано идти в солдаты. Напрасно Тиффож объезжал все окрестные деревни: чиновники тамошних мэрий, не испытывая никакого желания вникать в это малопонятное дело, все, как один, отрицали, что район озера принадлежит их коммуне. Пришлось самому Рауфайзену, по наущению француза, обратиться в администрацию округа Йоганнисбург, и в результате мэр лично доставил близнецов в Кальтенборн.
Мрачные записки
Из телефонного разговора я узнал, что мы все-таки заполучили близнецов к нам в школу. Машина Йоганнисбургской комендатуры везет их в Кальтенборн. Через час они будут здесь.
Тотчас мною овладело возбуждение, слишком хорошо мне знакомое по прежней жизни. Оно выражается в судорожной дрожи, сотрясающей все мое тело и, особенно сильно, челюсти. Я, как могу, борюсь с этим титаническим припадком, во время которого громко клацают зубы, а изо рта струйками брызжет слюна; чисто инстинктивно противлюсь ему, но вскоре сдаюсь и уступаю чувству, имя которому — предвкушение невыносимого счастья. Я даже спрашиваю себя, не есть ли это ожидание пока еще отсутствующей, но уже попавшей в плен добычи самым щедрым подарком, который преподносит мне жизнь.
А вот, наконец, и они! Грузный «мерседес» крайс-ляйтера заворачивает во двор и тормозит у входа. Близнецы по очереди выбираются из машины, до того похожие, что чудится, будто один и тот же мальчишка дважды пригибает голову и спрыгивает на брусчатку. Но нет, — они оба здесь, стоят рядышком, одинаково затянутые в черные вельветовые штаны и коричневые рубашки с поперечной полосой — форменную одежду «гитлерюгенда», которая еще сильнее подчеркивает мелочно-белый цвет их кожи и апельсиновую рыжину волос.
Вот уже много недель я размышляю над своей неодолимой тягой — не к этой конкретной паре близнецов, но к самому факту двойства вообще. Феномен этот, несомненно, есть лишь частичное воплощение закона, в силу которого четыреста юных воспитанников Кальтенборна вместе образуют единообразную массу, несравнимую по плотности с той, что представляло бы простое арифметическое сложение их личностей. Ибо в данной общности многочисленные и столь непохожие друг на друга подростки почти полностью утрачивают свою индивидуальность, превращаясь в голую, слепленную воедино толпу. А ведь индивидуальность — иными словами, дух — пронизывает плоть, делая ее невесомой, легкой, трепещущей; так дрожжи вздымают и одухотворяют тесто. Стоит ей стереться, и тотчас телесная оболочка человека вновь обретает, вместе с первозданной чистотой, и первозданную грубую тяжесть.
В этом процессе обездушивания плоти близнецы идут еще дальше людей обыкновенных. Проблема заключается даже не в том противоречивом смешении, где души могли бы уравняться, нейтрализовать одна другую. На самом деле, у этих двух тел есть всего лишь один, общий концепт, помогающий им и разумно одеваться и проникаться духовностью. И они расцветают со спокойным бесстыдством, демонстрируя свою нежную телесную белизну, свой розовый пушок, свою мускулистую или вялую пульпу в невинной, животной, НЕПРЕВЗОЙДЕННОЙ наготе. Ибо нагота — не состояние, она — количество, и как таковая бесконечна в своем праве, хотя и ограничена на деле.
Обследование близнецов, немедленно, по их приезде, проведенное в лаборатории, подтвердило все вышесказанное. Хайо и Харо относятся к так называемому лимфатическому типу людей — одышливых, медлительных, рыхлых. Брахицефальные головы (90,5), широкие лица с выступающими скулами, заостренные, как у фавнов, уши, приплюснутые носы, редко посаженные зубы, зеленые, чуточку раскосые глаза. В общем, слегка ЗВЕРИНЫЙ облик сонного и, в то же время, хитрого, настороженного существа, отмеченного весьма скромными мыслительными способностями, над которыми явно преобладает сильный первобытный инстинкт. Хорошо уравновешенные, крепко стоящие на ногах тела. Округлые плечи, мягко очерченные грудные мышцы; под кожей явно больше жира, чем мускулов. Реберный угол, напоминающий очертаниями вешалку, довольно широк; ему соответствует ширина таза, где надлобковая борозда смыкается в центре с перевернутым цветком лилии — половым членом. Между этими двумя симметричными дугами ясно прорисовываются три выпуклости брюшного пресса — удивительно четкие для тел, затянутых жиром в других местах. Широкий затылок переходит в мясистую шею и спину, белую и округлую, точно вылепленная из теста коврига; она разделена пополам позвоночной впадиной, теряющейся внизу между чрезмерно выпуклыми ягодицами. Руки с короткими квадратными пальцами и мускулистыми ладонями. Тяжелые ноги с топорными лодыжками; широкие колени с плоскими чашечками, которые легко выгибаются внутрь, заставляя колыхаться мясистую переднюю часть ляжки, чрезмерно выдающуюся вперед, над всей ногой.
Россыпь веснушек на молочно-белой коже собирается то в крупные пятна, то в полосы, то в целые потоки; даже предплечья и затылки покрыты этими рыжеватыми разводами, похожими на материки с выцветших географических карт. На внутренней; стороне ляжек сквозь кожу просвечивает правильная, точно невод, сеточка тоненьких лиловатых прожилок…
Мрачные записки
Беглый осмотр близнецов, который я осуществил сразу же после их приезда, со страстным нетерпением истинного коллекционера, не выявил самого существенного — чуда из чудес, которое бросилось мне в глаза только нынче утром, ослепив счастьем подлинного открытия.
Я увлекся довольно бесполезной игрою, состоявшей в настойчивом поиске признаков, позволивших бы различать мальчиков. По правде говоря, различие это существует, и несколько дней спустя я уже научился с первого же взгляда отличать Харо от Хайо. Однако различие это зиждется не столько на каком-то определенном признаке, сколько на общем облике ребенка, его жестах, походке, манере поведения. Для Харо типична некоторая порывистость и четкость движений, которой лишена замедленная, как бы заторможенная моторика Хайо. Сразу видно, что в этой паре инициатива принадлежит Харо, что верховодит именно он, зато Хайо очень хорошо умеет противостоять своему слишком близкому и слишком живому брату с помощью сонной неторопливости и всяческих оттяжек.
Что же касается точного отличительного признака — антропометрического, формулируемого в научных терминах, — то я отыскал и его, но на значительно более тонком, абстрактном, духовном уровне, нежели тот, на котором я ранее блуждал вслепую. Я уже давно заметил любопытную вещь: если мысленно разделить ребенка на две половины вертикальной линией, проходящей по горбинке носа, то правая и левая части, в целом похожие, тем не менее, будут различаться множеством мелочей. Ребенок словно состоит из двух половинок, отлитых в одной форме, но одухотворенных разными реалиями: левая обращена в прошлое, к рефлексии, к эмоциям; правая — в будущее, к действию, к агрессии, и срастаются они как бы на последней стадии создания. На противоположном полюсе тела есть так называемый «шов» — узенькая выступающая полоска темной сморщенной кожи, что тянется от нижнего края ануса по середине промежности и мошонки до самого кончика пениса; она также, только еще более зримо и откровенно, наводит на мысль о том, что мальчик слеплен из двух заранее изготовленных половинок, на манер раковины или целлулоидного голыша.
Итак, вот он — чудесный феномен, достойный того, чтобы попасть в анналы науки: мною неоспоримо установлено, что левая половина Харо полностью соответствует правой половине Хайо так же, как правая половина первого из братьев абсолютно подобна левой половине второго. Они — ЗЕРКАЛЬНЫЕ близнецы, сопоставимые лицом к лицу, а не лицом к спине, как все прочие. Я всегда уделял самый пристальный интерес процессам инверсии, пермутации, наложения; в молодости фотография послужила мне прекрасной иллюстрацией этого феномена, только в области воображаемого. И вот теперь я нахожу полное воплощение той же, неотступно преследующей меня темы в этих двух детских телах!
Я усадил их обоих перед собой и принялся изучать с тем ощущением нераскрытой тайны, которое неизменно посещает меня при виде нового лица или тела; однако на сей раз я почему-то не испытывал обескураживающей уверенности в том, что их лица, в ответ на мой настойчивый взгляд, обратятся в застывшие, непроницаемые маски, — напротив, меня согревало скрытое предчувствие скорой удачи. И вдруг я заметил, что прядь волос надо лбом, завивавшаяся у Харо по часовой стрелке, обращена в противоположную сторону у Хайо. Этот первый, слабый проблеск догадки тотчас помог мне увидеть другое: маленькую не то отметину, не то родинку на правой щеке у Харо и на левой — у Хайо. И все же самым поразительным из открытий, которые тут же хлынули на меня целым потоком, оказался рисунок их веснушек, также зеркально-похожий.
Я позвонил в Кенигсбургский институт антропологии, с которым прежде часто связывался по распоряжению Блаттхена, и сообщил о своем открытии. Мне тотчас подтвердили факт существования зеркальных близнецов — феномен, как было сказано, довольно редкий и возникающий в результате деления не ab initio,TO есть, не на уровне клетки, а на более поздней стадии, когда эмбрион уже расчленяется надвое. Мне обещали приехать взглянуть на близнецов, когда подойдет очередь обследовать наш район.В июле юнгштурмовцы наконец-то получили в подарок великолепную игрушку, которую им обещали много месяцев назад, — зенитную батарею, состоявшую из двух пар тяжелых пулеметов, четырех более легких «двухсантиметровок» для стрельбы очередями — от двухсот до трехсот выстрелов в минуту, одной зенитки 3,7 и, главное, трех пушек 10,5 для стрельбы на большую дистанцию. Кроме того, прибыл локатор, и теперь, для полного комплекта противовоздушной обороны, не хватало только набора прожекторов. Батарею разместили и закамуфлировали в сосновой роще на холме вблизи деревни Дроссельвальде, в двух километрах от крепости; отсюда можно было, в случае необходимости, взять под обстрел дорогу в Арис, если вдруг по ней двинется неприятель с востока. Четыре отряда, набираемых из разных центурий, по очереди обслуживали батарею под руководством двух офицеров-инструкторов.
Незамедлительно начались учебные стрельбы; они усеивали небосвод белыми облачками разрывов, постоянно напоминавших своим победным грохотом о близости войны; даже над крышами замка время от времени со свистом пролетал снаряд. Тиффож регулярно доставлял дежурным отрядам сухой паек. Иногда мальчишки беспечно носились по лесу или в одних плавках загорали на солнышке, а иногда он заставал их «за делом», в касках с фетровыми наушниками, приглушавшими грохот стрельбы; они суетились вокруг изрыгавших огонь и вой орудий, захлебываясь от восторга и сожалея только об одном: ни один вражеский самолет до сих пор не показался в небе, чтобы послужить им живой мишенью.
Мрачные записки
Какой бы шокирующей ни казалась на первый взгляд тесная близость войны и ребенка, отрицать ее было бы бессмысленно. Один вид юнгштурмовцев, в счастливом опьянении обслуживающих и кормящих этих чудовищных огненных идолов, что воздевают над деревьями свои стальные головы, — вот самое убедительное подтверждение этого родства. И в самом деле, маленький мальчик требует себе для игры в первую очередь ружье, саблю, пушку, оловянных солдатиков и другие «орудия убийства». Вы скажете: он всего лишь подражает взрослым, а я как г раз думаю, не справедливо ли обратное; ведь, в общем-то, взрослые воюют куда реже, чем ходят в контору или на завод. И не начинается ли война с одной-единственной целью — позволить взрослым ПРЕВРАТИТЬСЯ В ДЕТЕЙ, с облегчением вернуться к возрасту игрушечных пушечек и солдатиков? Устав от тяжких обязанностей начальника отдела, супруга и отца семейства, взрослый человек, будучи мобилизованным, сбрасывает с себя эту надоевшую ношу вместе с деловыми и прочими качествами и свободно, беззаботно развлекается в компании сверстников, управляясь с пушками, танками и самолетами, которые суть не что иное, как УВЕЛИЧЕННЫЕ ПОДОБИЯ игрушек его детства.
Но трагедия заключается в том, что подлинный возврат к детству невозможен. Взрослый хватается за детские игрушки, но он уже давно утратил инстинкт игры, ее естественного развития, придающий детским забавам их неповторимый смысл. В его огрубевших руках они принимают чудовищные пропорции злокачественных опухолей, пожирающих людскую плоть и кровь. Убийственная СЕРЬЕЗНОСТЬ взрослого прочно заступила место прелестной детской СЕРЬЕЗНОСТИ ИГРЫ, и тщетно он будет пытаться подражать ей, ибо первая — всего лишь искаженный, переродившийся образ второй.
Так что же произойдет, если теперь дать ребенку эти гипертрофированные игрушки, задуманные и изготовленные кем-то с противоестественной, злодейской целью? А произойдет то, чему служат наглядным примером вот эти высоты над Дроссельвальде, а с ними и Кальтенборнская напола, и весь рейх: фория, определяющая идеал отношений между взрослым и ребенком, самым чудовищным образом устанавливает отношения ребенка со взрослой игрушкой. Он больше НЕ НОСИТ ее, не тащит, не волочит за собой, не опрокидывает, не катает, как положено обращаться с фиктивным предметом, попавшим в разрушительные детские руки. Теперь, напротив, сами эти игрушки несут ребенка, поглощенного чревом танка, запертого в турели самолета или во вращающейся башенке зенитной батареи.
Впервые я касаюсь здесь явления, несомненно, в высшей степени значительного, которое можно назвать «разрушением фории посредством злонесу-щей инверсии». В общем, логично было предположить, что эти две фигуры моей символической механики рано или поздно вступят во взаимодействие. И новая фигура — плод этого союза — явит собой некий вид ПАРАФОРИИ, — я подчеркиваю: именно «некий», ибо ясно, что где-то наверняка имеются и прочие разновидности этого феномена отклонения от нормы.
Итак, моя система пополнилась еще одним элементом. Я пока еще не постиг всех его аспектов; нужно посмотреть, как он будет действовать и проявлять себя в различных контекстах, и тогда уж измерить и оценить его значение.
Вторая неделя июля ознаменовалась редкой по силе грозой, которая разорила весь район и едва не окончилась трагедией для Кальтенборна. В тот день тяжелая, удушливая, насыщенная электричеством атмосфера побудила Начальника устроить водные игры на озере Спирдинг. Сто маленьких парусных лодок, по четверке юнгштурмовцев в каждой, бороздили озеро в поисках «документов « в запечатанных пронумерованных бутылках, разбросанных на многие километры по всей акватории. Требовалось набрать как можно больше бутылок, а затем, пользуясь отдельными фрагментами текста, найденными в каждой из них, расшифровать и восстановить его целиком. Любо-дорого было смотреть, как легкие беленькие ялики, подгоняемые все крепчавшими порывами раскаленного ветра, искусно лавировали, уклоняясь друг от друга, и как мальчишки, свесившись за борт, на всем ходу выхватывали из воды очередную бутылку с ключом к шифру. В пять часов дня небо внезапно почернело, и ураганный ветер поднял сильную волну. Начальник тотчас отдал приказ идти к берегу. За исключением четырех лодок, которые опрокинулись, не причинив, впрочем, особого вреда своим гребцам, все суденышки подошли к причалу, и мальчики опрометью кинулись в ангары, спасаясь от налетевшего буйного ливня. Только тут и заметили, что отсутствует экипаж лодки из 3-й центурии. В свинцовом сумраке, за сплошной стеной яростно хлеставшего дождя разглядеть ничего было нельзя. Начальник распорядился обзвонить все прибрежные деревни, а озеро тщательно обследовать на катере. Но поиски оказались напрасными, хотя и продлились до следующего утра, осветившего вновь спокойные, хотя, увы, и пустынные воды озера.
Тиффожу пришла в голову мысль обыскать ненаселенные прибрежные места с помощью одиннадцати живших в замке доберманов. Псы, привычные к близости и запаху детей, рванулись вперед с ликующим разноголосым лаем; за ними с трудом поспевал сам Тиффож на Синей Бороде. В конечном счете именно собаки и разыскали четырех мальчишек, живых и невредимых, но совершенно закоченевших, в расщелине скалы, о которую разбился их ялик.
Тиффож не преминул воспользоваться результатами этого опыта. Поскольку собаки знали юнгштурмовцев и умели их разыскивать, отчего бы не обратить этот инстинкт на поиски любого другого мальчишки того же возраста и тех качеств, что требовались для зачисления в наполу?! Он попробовал брать псов в свои рекрутские экспедиции и быстро убедился в эффективности этого замысла. Едва попав в деревню, доберманы рассыпались меж домов и палисадников, и, когда они с яростным лаем делали стойку перед дверью, у забора или под деревом, почти всегда оказывалось, что для вербовщика тут найдется интересный экземпляр. К тому же Тиффож стал носить с собой длинный охотничий хлыст и набивать карманы обрезками сырого мяса; таким образом, он в совершенстве выдрессировал псов, наказывая за промахи и поощряя за удачные находки. Сей неожиданный вклад в дело набора кандидатов оказался тем более ценным, что летние каникулы, а также почти поголовная мобилизация учителей опустошили школы, рассеяв детей по окрестностям, и одному человеку за ними было не угнаться. Правда, некоторая опасность таилась в самом жестоком и красочном зрелище, какое представляли собой в глазах населения черные, свирепо рычащие псы и всадник с мрачным темным лицом на рослом коне цвета ночи. Конечно, временами эта страшноватая картина, наводя робость на людей, могла давать хорошие результаты, но бывало и наоборот, когда приходилось сталкиваться с жестоким отпором; так случилось и в тот памятный день 20 июля.
Предыдущая неделя оказалась богата уловом, и Тиффож возвращался из деревни Эрленау, где добился того, чтобы местные мальчишки 1931 года рождения были представлены Начальнику. Он неторопливо ехал через лесопосадки, как вдруг прямо у него над ухом просвистела пуля, и тоненькая березка, с которой он поравнялся, рухнула, срезанная выстрелом. Миг спустя он услышал убегающие шаги. Синяя Борода резко отшатнулся, едва не сбросив хозяина наземь. Первой мыслью Тиффожа было пуститься вместе с собаками на поиски стрелявшего, но найти его значило подставить себя под вторую пулю и потом, что он будет делать, оказавшись лицом к лицу с виновным? Он пришпорил коня и вернулся в Кальтенборн, твердо решив не говорить никому ни слова об этом нападении.
Он уже спешивался во дворе крепости, когда Начальник, выглянув из окна, знаком подозвал его к себе и протянул лист грубой бумаги, на котором с помощью люже оттиснут следующий текст:
Это предупреждение относится ко всем матерям, живущим в районах Геленбурга, Сенсбурга, Лощена и Лика! БЕРЕГИТЕСЬ ЛЮДОЕДА ИЗ КАЛЬТЕНБОРНА! Он похищает ваших сыновей. Он рыщет по нашим землям и ворует мальчиков. Если : у вас есть дети, думайте, думайте каждую минуту о Людоеде, ибо он каждую минуту думает о них! Не отпускайте детей одних далеко от себя. Научите их убегать и прятаться при виде великана на синем коне, со сворой черных псов. Если он придет к вам в дом, не бойтесь его угроз, не поддавайтесь на его обещания. Матери, запомните только одно: если Людоед унесет ваше дитя, вы его больше НИКОГДА не увидите!»
Незадолго до своего отъезда Блаттхен почти безразлично сказал Тиффожу: «Мне тут рассказывали о сыне углежога из Николайненского леса. У него будто бы белоснежные волосы, сиреневые глаза и горизонтальный цефалический индекс, близкий к 70. Вам следовало бы поехать взглянуть на этого мальчика. Его зовут Лотар Вустенрот. Родители упорно не отвечают на наши вызовы».
Тиффож впервые попал в этот район, самый бедный в кантоне, да еще вдобавок и труднодоступный. Ему пришлось перебираться через длинную старицу на ветхом паромчике, которым управлял зобастый и явно глухой, как пень, но вполне жизнерадостный «капитан». Синяя Борода, пометавшись по берегу, наконец, отчаянным броском вспрыгнул на скользкие бревна парома, едва не свалившись в воду.
Зобастый включил маленький мотор, чье прерывистое тарахтение эхом разнеслось по тихим берегам. Во время этой короткой переправы лошадь, испуганно выкатив глаза, беспокойно озиралась и била передними копытами в бортик. Тиффож припомнил слова Блаттхена, когда увидел черных с головы до ног людей, что суетились на лужайках вокруг пылающих угольных ям, таких огромных, что невольно напрашивалось сравнение со сказочным царством гномов. Он опросил почти всех углежогов, назвав имя Вустенрота. Люди разводили руками и упорно выказывали недоумение; наконец, один из них неохотно указал на восток: там, в пяти-шести километрах отсюда, находилась нужная Тиффожу местность под названием Баренвинкель.
Тиффож погнал коня через обширные вырубки и редкие лесопосадки, перешедшие в лиловато-желтые ланды и песчаники, где Синяя Борода еле-еле передвигался судорожными скачками, то и дело увязая по самые бабки. Дальше опять потянулся угольный лес с выжженными ямами, корчевьями и широкими прогалинами, где свет костров болезненно ранил глаза, привыкшие к зеленому полумраку чащи. Первым, кого вспугнуло появление незнакомца, оказался ребенок — по крайней мере, судя по его росту, это был не взрослый; в остальном он был одет так же, как и все прочие — в нечто вроде мешка с прорезью для головы да в ветхие штаны. Тиффож собрался было задать вопрос, но тут же понял, что это излишне. Мальчишка поднял к нему перепачканное сажей лицо, и на этой черной маске сверкнули нежно-сиреневым цветом анемона детские глаза.
— Лотар Вустенрот! — произнес Тиффож, не то спрашивая, не то утверждая.
Мальчик не выказал никакого удивления, разве что анемоны на черной маске заблестели еще ярче. Он просто неторопливо стащил с головы шерстяную шапочку, обнажив гладкую литую массу серебристо-белых волос.
Тиффож заранее приготовился к сложным и, скорее всего, неудачным переговорам. Опыт подсказывал ему, что набор в юнгштурмовцы проходит тем труднее, чем ниже социальный уровень кандидата. Если крупная буржуазия буквально дралась за места в наполе для своих отпрысков, вербовка в рабочих и крестьянских семьях — наиболее желанных для руководства молодежными организациями — неизменно наталкивалась на испуганное, а то и откровенно враждебное сопротивление. Но, к величайшему его восторгу, чета Вустенротов моментально согласилась на все условия. Они так охотно пошли ему навстречу, что он, наконец, усомнился, вправду ли они уяснили себе суть дела. Во избежание недоразумений, он повел их в мэрию ближайшей коммуны — Варнольда, где секретарь подробно растолковал родителям все сказанное Тиффожем, а потом и записал это, черным по белому.
Возвращаясь в Баренвинкель, Тиффож не помнил себя от счастья, ибо в последний момент было решено, что он нынче же вечером заберет Лотара в Кальтенборн, и ему уже представлялось, как он скачет на коне в победном пламени заката, укрывая под просторным плащом дитя с сиреневыми глазами и белыми волосами. Но ему очень скоро пришлось отказаться от этой заманчивой перспективы, ибо в его отсутствие Лотар покинул деревню. Люди видели, как он шел в сторону Варнольда, и решили, что он, помывшись и приодевшись, догоняет родителей и незнакомца. Мальчика так и не нашли, и поздним вечером Тиффож поневоле вернулся в Кальтенборн с пустыми руками и сердцем, переполненным обидой и негодованием.
Было условленно, что Варнольдская мэрия станет поддерживать постоянный контакт с Вустенротами и, как только Лотар вернется к родителям, тотчас же сообщит об этом в Кальтенборн. Тиффож закрепил за мальчиком вакансию в наполе, определил ему место в одной из центурий, а также в столовой и дортуаре; даже начал подбирать комплект посуды, белья и одежды, не забыв при этом кинжал, который вручался новичкам в торжественной обстановке. Но шли дни, и на все его телефонные запросы из Варнольда отвечали либо невнятными обещаниями, либо уклончивым молчанием. Однако вместо того, чтобы.поставить крест на этом деле, Тиффож, как ни странно, укрепился в доверчивом ожидании. Исчезновение Лотара, в отличие от любого другого события его жизни, не могло быть делом случая. Разочарование уязвило Тиффожа так остро и болезненно, будто чья-то гигантская рука на его глазах прорвала пелену облаков и прямо из-под носа похитила ребенка с сиреневыми глазами. Он знал: если Лотар ускользнул от него в тот злосчастный день, значит, его поступление в Кальтенборн имело слишком большое значение; потому-то судьба и окутала его туманом столь загадочных обстоятельств.
Тиффожу пришлось ждать до конца августа, пока обстоятельства эти, соединившись вместе, не вознаградили его терпеливое и страстное желание. В тот день одна из центурий переправилась через озеро, чтобы провести в Йоганнисбургском лесу нечто вроде охоты с гончими, которая обычно завершалась триумфальным возвращением маленьких парусников с богатой добычей — оленями и косулями, чьи свесившиеся за борт головы бороздили кончиками рогов поверхность воды. Во время охоты дети, сопровождаемые на восточном фланге Тиффожем, Синей Бородой и доберманами, прочесывали кустарник и чащу, оттесняя к берегу всю поднятую дичь. У них не было огнестрельного оружия, только дубинки и кинжалы, да еще великое множество лассо и сетей. Численность и ловкость юных охотников компенсировали им недостаток опыта, а необыкновенное изобилие дичи, расплодившейся за долгие военные годы, делало эти веселые импровизированные облавы крайне успешными. Однако нынче утром подлесок был спокоен и безмолвен; отсутствие мелкой дичи указывало на близость какого-то крупного зверя, затаившегося в овраге или в кустах. Облава длилась уже целый час, ничем особенным не радуя участников; наконец, им выпало развлечение в виде крупного тетерева, сидевшего на ветке граба и шумно, хлопотливо взлетевшего при появлении людей. Метко пущенная дубинка сбила его прямо на лету; птица рухнула в заросли и собралась было скрыться, но один из подоспевших доберманов прикончил ее на месте. Тетерев был великолепен, размерами с большого индюка; его привязали к шесту, который потащили двое мальчиков.
Загонщики уже подходили к берегу озера, где обычно кончалась облава, как вдруг совсем рядом, в кустах, послышался дробный топоток копыт. Тиффож прикрикнул на собак, веля им замолчать, и тут его внезапно заинтриговало поведение Синей Бороды: конь стоял в настороженном ожидании, навострив уши, прерывисто дыша и подергиваясь. Миг спустя раздался дикий крик и началась азартная погоня за оленем и двумя сопровождавшими его самками. В воздухе свистели лассо, мальчишки со всех ног гнались за тремя ускользавшими от них беглецами. Скоро Тиффож потерял ребят из вида и перестал слышать их голоса. Пригнувшись к шее коня, он, как мог быстро, продвигался следом, ориентируясь на отдаленный лай собак, также умчавшихся вперед.
Первые часы погони разворачивались, словно красивая, безобидная игра. Оленья семья огромными гибкими прыжками уходила от преследования, за ней по пятам неслась сплоченная, как пальцы на руке, собачья свора; звонкий, голосистый лай одиннадцати разгоряченных глоток разносился по всей округе, заменяя собой охотничий рог. Тиффож ослабил поводья, и Синяя Борода без понуканий, азартно, всей своей массой ломился сквозь кустарник, топтал ивняк и папоротники, яростно бил всеми четырьмя копытами при виде любого препятствия на своем пути, будь то овраг, поваленное дерево или изгородь. Тиффожу все время приходилось нагибаться, чтобы уберечь голову от хлещущих еловых лап или от удара о низкий дубовый сук. Большое, разгоряченное, все в пене конское тело, чей бешеный ритм скачки передался и ему самому, излучало такую мощную, такую непобедимую силу, что всаднику осталось только слепо и доверчиво подчиниться ей.
Тиффож догнал свору на берегу узкой старицы в тот миг, когда олень почти переплыл ее, высоко, как канделябр, держа над водой свою царственную голову. Обе лани куда-то исчезли, и Тиффож с удовольствием отметил, что собаки не польстились на эту второстепенную добычу. Олень уже выбрался на противоположный берег, когда псы в свою очередь разом кинулись в воду, найдя место помельче; за ними вброд перебрался и конь. И погоня возобновилась под неистовый рев черных демонов с налитыми кровью глазами, мчавшихся бок о бок по все более редеющему лесу. Тиффож снова потерял псов из вида, когда они, с ходу проскочив распаханный клин, скрылись в молодом орешнике. Перелесок, за ним еще один, потом заросшие дроком поляны, сиреневые ланды, песчаники, изрытые кроличьими норками, — все это собаки миновали с оглушительным лаем, как вдруг Тиффож понял, что гонка кончилась, — видимо, загнанный олень встал и повернулся к своим преследователям; свора по-прежнему не смолкала, но теперь, казалось, ее голоса звучат иначе — более звонко, но, одновременно, более свирепо и вразнобой. Это уже был не слаженный хор, сопровождавший трудную и прекрасную погоню за добычей; это была песнь смерти, прелюдия к закланию жертвы.
Тиффож подстегнул Синюю Бороду, который перешел было на рысцу, словно и он понял, что собаки остановились. Выехав из леса, он очутился на огромном, распаханном под пар поле; вдали, на горизонте, высился корявый, растрепанный огненный бук. Приблизившись неспешным галопом к подножию дерева, он с удивлением увидел, что окружавшие его псы почему-то глядят вверх, яростно облаивая толстые ветви. Тиффож поднял голову. В развилке бука, вцепившись в ствол, сидел мальчик с сиреневыми глазами.
— Я боюсь собак! — закричал он, едва увидев Тиффожа. — Уберите их отсюда!
Даже пожелай Тиффож усмирить одиннадцать бесновавшихся у его ног доберманов, он не смог бы этого сделать. Подогнав Синюю Бороду к самому дереву, он встал во весь рост на седло. Мерин словно почуял всю важность роли, отведенной ему в предстоящем форическом ритуале: он замер, как статуя, не обращая внимания на разъяренных псов, взметавшихся вверх, словно черные волны. Лотар, судорожно держась за ветки и брыкаясь, изо всех сил отбивался от Тиффожа. Наконец, тому удалось схватить его за ногу и рывком притянуть к себе. В тот миг когда ребенок упал сверху на Тиффожа, его охватила такая горячая радость, что он даже не почувствовал, как маленький пленник до крови прокусил ему руку.
Мрачные записки
Лошадь — не только животное-тотем Дефекации и зверь с идеально несущей, форической функцией. Этот Бог Анус может, кроме того, стать инструментом похищения, захвата, увоза и, имея на себе всадника, форически несущего в руках свою добычу, возвыситься до уровня СУПЕРФОРИИ. Более того, похищение может состояться даже тогда, когда суперфория уже прочно достигнута, — к примеру, если некое сверхчеловеческое существо вырывает у всадника ребенка, которого тот увозит; именно так случилось в поэме «Лесной царь».
Это баллада Гете, где отец скачет через ланды на коне, укрывая под плащом сына, которого Лесной царь стремится соблазнить и выманить из рук отца, а под конец похищает насильно; вот она — истинная хартия фории, возведенной в третью, высшую степень могущества. Это латинский миф о Христофоре Альбукеркском, доведенный силою гиперборейской магии до высшего накала, до пароксизма. К охоте с гончими, при которой Бог Анус догоняет и травит Вога Фаллоносца, мой личный гений добавляет еще и эту сцену — преображение оленя в ребенка и суперфорический ритуал, за ним следующий. Этот нежданный поворот открывает новую страницу в моей игре сущностей; посмотрим же, чем завершится он в Кальтенборне.
Рауфайзен долго не мог понять, что нужно было Командору от Тиффожа, когда он срочно вызывал его и держал у себя целыми часами. Самолюбие мешало ему расспрашивать француза, а субординация никогда не позволила бы просить объяснений у генерала. Дело же заключалось в том, что со времени встречи на дороге, возле поломанного автомобиля и возвращения домой на двуколке старый аристократ открыл в мире Тиффожа, насыщенном знаками и символическими фигурами, поле исследований, весьма близких к его собственным размышлениям, и, в то же время, достаточно новое и неизведанное, чтобы всерьез заинтересоваться им. Живущий в строгой изоляции, вежливо отстраняемый от участия в повседневной жизни, трудах и праздниках наполы, генерал высоко оценил общество Тиффожа, его почтительное внимание к себе и некоторые рассуждения, заставлявшие забывать о том, что перед ним француз, обыкновенный солдат и простолюдин. Ибо Тиффож впервые в жизни изменил своему правилу молчать о собственных страхах, радостях и открытиях. Разумеется, это не означало, что он открыл Командору все свои тайны; он не поведал ему ни о своей людоедской сути, ни о сообщничестве с судьбой, зато, страстно надеясь узнать побольше, заговорил с ним об инверсии — и благой и злонесущей, — о насыщении, о фории и ее героях.
Во время этих бесед Командор вспоминал свое детство, юность, проведенную в юнкерском училище Плона, где он воспитывался вместе с сыновьями кайзера, гарнизонную жизнь в Кенигсберге, в такой затхлой, удушливой атмосфере, что даже он, юнкер, выросший в монастырских условиях закрытой школы, не выдержал и сбежал оттуда, воспользовавшись удобным предлогом — восстанием Боксеров [Note28 - Английское название китайской секты, организовавшей в 1900 г. восстание и резню в иностранных посольствах Пекина]. Получив офицерское звание прямо в Потсдаме, новоиспеченный лейтенант вступил в международный экспедиционный корпус под командованием фельдмаршала Вальдерзее, отомстивший за убийство немецкого министра Кеттелера и вызволивший из плена работников иностранных посольств в Пекине. В войну 1914 года он бросился на фронт с пылом, который мало соответствовал его уже вполне зрелому возрасту, зато был оправдан первыми успехами немецкого наступления. Однако, когда на его глазах распустили кавалерийские полки и смешали в грязи траншей кирасиров с пехотинцами, он понял, что в мировом порядке вещей сломалось что-то главное, лопнула самая нужная, самая гибкая и тонкая пружина. Разочарования и последующий разгром армии стали фатальными последствиями этой первоначальной ошибки.
Потом он дожил до отречения кайзера и социалистической смуты, восприняв и то и другое с отстраненностью человека, преждевременно постаревшего оттого, что мир, к которому он безраздельно принадлежал, рухнул, исчез навсегда. С той поры геральдическая наука, словно прозрачный экран, защищала его от окружающей действительности.
— Все заключено в символах, — утверждал он. — Я понял, что величие моей родины умерло окончательно и бесповоротно, когда в 1919 году рейхстаг, заседавший в муниципальном театре Веймара (подумать только, в Веймаре! В театре! Какая позорная буффонада!), отказался от нашего славного имперского черно-бело-красного флага, завещанного доблестными предками — рыцарями Тевтонского ордена, — и сделал из черно-красно-золотого, в горизонтальных полосах, знамени, которое ядовитым цветком распустилось на баррикадах 1848 года, новую эмблему нации. Вот когда они официально открыли эру позора и падения Германии! Тот, кто грешит с помощью символов, от них же и погибнет. Тиффож, я давно понял, что вы — толкователь символов, да вы и сами меня в этом убедили. Вам казалось, будто вы нашли в Германии страну идеальных сущностей, где все происходящее есть символ, есть парабола. И вы правы. Впрочем, любому человеку, отмеченному судьбой, роковым образом назначено окончить свои дни в Германии; так мотылек, порхающий во тьме, всегда, рано или поздно, отыскивает источник света, что манит его, зачаровывает и убивает. Но вам еще многому предстоит научиться. До сих пор вы открывали для себя знаки вещей; так люди читают буквы и цифры на дорожных знаках. А это весьма примитивная форма символической экзистенции. Но Боже вас упаси поверить, что знаки всегда являют собой только безобидные и слабые абстракции! Знаки — великая сила, Тиффож; вспомните, что именно они привели вас сюда. Знаки обидчивы и злопамятны, их легко восстановить против себя. Оскорбленный вами символ становится дьявольской силой. Бывший до того средоточием света и согласия, он перерождается в оружие мрака, источник раздоров. Ваше призвание заставило вас открыть форию, злонесущую инверсию и насыщение. Теперь вам остается познать квинтэссенцию этой механики символов — СОЮЗ ТРЕХ НАЗВАННЫХ ФИГУР В ОДНОЙ, КОТОРАЯ ЕСТЬ СИНОНИМ АПОКАЛИПСИСА. Ибо наступает страшное мгновение, когда знак отказывается от своего носителя, — представьте себе, например, знамя, отринувшее знаменосца. Знак завоевывает себе самостоятельность, он отрекается от вещи, которую символизировал, и, что самое ужасное, теперь САМ БЕРЕТ ЕЕ НА СЕБЯ. И тогда горе ей! Вспомните Страсти Христовы. Долгие часы Иисус нес на себе крест. А потом крест поднял Его на себя. «И разодралась завеса во храме, и угасло солнце»… Когда символ пожирает олицетворяемую им вещь, когда Крестоносный становится Крестораспятым, когда злонесущая инверсия разрушает форию, это означает, что близок конец света. Ибо символ, уже ничем не сдерживаемый, превращается в повелителя мира. Он разрастается, захватывает все вокруг, разбивается на тысячи значений, ровно ничего не означающих. Читали ли вы «Апокалипсис» Святого Иоанна? Там описаны пугающие и грандиозные сцены: объятые пламенем небеса, фантастические звери, мечи и короны, светила и созвездия, вселенский хаос из архангелов, скипетров, тронов и солнц. И все это, несомненно, символ, все это — шифр. Но не пытайтесь постичь, — иными словами, подыскать для каждого знака вещь, к которой этот символ якобы отсылает вас. Ибо символы эти — дьявольское наваждение, они ровно ничего больше не символизируют. А из их насыщения рождается конец света.
Генерал смолк и подошел к окну; там, в небе, на ночном ветерке с мягким шелестом полоскалось знамя.
— Как видите, я живу здесь, в собственном замке, который разукрасили флагами и знаменами со свастикой, — продолжал он. — Должен признаться, что в 1933 году, когда новый канцлер вышвырнул на свалку истории три цвета Веймарской республики и вернулся к исконным цветам империи Бисмарка, во мне забрезжила слабая надежда. Но когда я увидел этот кошмарный красный стяг с черной свастикой в белом круге, то понял, что нужно ждать самого худшего. Ибо этот черный перекошенный паук, угрожающий своими крючковатыми лапами всему, что встает на его пути, — явная и откровенная антитеза мальтийскому кресту, олицетворению безмятежного, умиротворяющего покоя! Однако III рейх поистине превзошел все, когда, в продолжение реставрации традиционных государственных эмблем, решил восстановить славу прусского орла. Вам, конечно, известно, что в геральдической символике правое считается левым, а левое — правым? Тиффож кивнул. Это правило было ему внове, но оно настолько соответствовало лево-правой интерверсии, с которой он регулярно сталкивался, когда символы вели свою игру, что показалось знакомым.
— Этой интерверсии дали практическое объяснение, несомненно, придуманное задним числом. Например, утверждается, что изображение на щите должно читаться не со стороны стоящего перед ним зрителя, а со стороны рыцаря, который несет его на левой руке. Общеизвестно, что у прусского орла голова повернута вправо, a dextre, как диктует святая геральдическая традиция. А теперь взгляните на орла III рейха, сжимающего в когтях венок из дубовых листьев со свастикой посередине: его голова повернута a senestre. Это орел-ОТРАЖЕНИЕ, настоящая аберрация, оставляемая, как правило, побочным, незаконным ветвям знатных семейств. О, разумеется, ни один высокий чиновник партии не осмеливался оправдывать эту чудовищную нелепость. Все они ограничивались смутными намеками на обыкновенную ошибку художника Министерства пропаганды. Наконец, Геббельс придумал оригинальное объяснение: орел III рейха якобы смотрит на восток, в сторону Советского Союза, которому грозит нападением. А ведь истина, мсье Тиффож, заключается в другом.
И он подошел к французу поближе, чтобы тихим свистящим шепотом раскрыть ему тайну, которой отныне им предстояло владеть вдвоем.
— Истина заключается в том, что с самого начала III рейх был продуктом символов, которые властно, по-хозяйски ведут свою игру. Ни один человек не понял предупреждения — а оно было таким красноречивым! — в виде инфляции 1923 года, с ее грудами обесцененных банкнот, денежных символов, которые ровно ничего не символизировали; она обрушилась на страну с опустошительной яростью саранчи. Теперь заметьте, что именно в тот год, когда доллар стоил 4,2 биллиона марок, Гитлер и Людендорф, в сопровождении кучки своих приспешников, прошли по площади Одеон в Мюнхене, намереваясь свергнуть правительство Баварии. Продолжение вам известно: перестрелка, скосившая шестнадцать путчистов, тяжело раненный Геринг, насмерть сраженный Шебнер-Рихтер, увлекший за собой в падении Гитлера, который в результате вывихнул себе плечо. Затем тринадцатимесячное заключение будущего фюрера в крепости Ландсберга, где он пишет «Майн кампф». Но это все — только аксессуары. Отныне во всем, что происходит в Германии, человек будет служить лишь аксессуаром. Главное, что имело значение в тот день 9 ноября 1923 года в Мюнхене, это знамя — знамя со свастикой, несомое заговорщиками и упавшее посреди шестнадцати трупов в лужу крови, запятнавшей и освятившей его. Теперь это окровавленное знамя станет самой священной реликвией нацистской партии. Начиная с 1933 года оно выставляется на всеобщее обозрение дважды в год. Во-первых, 9 ноября в Мюнхене, на Фельдернхалле, где по примеру средневековых мистерий разыгрывается тот знаменитый марш путчистов. А, главное, в сентябре, во время партийных съездов в Нюрнберге, что знаменуют собой вершину нацистских ритуалов. Вот когда этот стяг — die Blutfahne — точно бык-производитель, оплодотворяющий бесконечную череду коров, касается новых знамен, страстно жаждущих этого символического совокупления. Я видел эту сцену, месье Тиффож, и я утверждаю, что знаменитый жест фюрера, свершающего сей свадебный обряд эмблем, есть именно жест человека, направляющего член быка в чрево коровы. А мимо шагают целые армии, где каждый человек — знаменосец, и это не что иное, как АРМИЯ ЗНАМЕН, бескрайнее, бурное, вздыбленное ветром море стягов, флагов, знамен, лозунгов, хоругвей и эмблем. По ночам этот апофеоз озаряется бесчисленными факелами; их колеблющийся свет багровыми сполохами пляшет на древках, полотнищах и венчающих флаги бронзовых орлах; человеческая же масса, обреченная на темный конец, погружена в могильный мрак. Наконец, когда фюрер выходит вперед на монументальную трибуну, точно на алтарь для религиозной службы, сто пятьдесят прожекторов ПВО вспыхивают все разом, воздвигая в ночном небе грандиозный храм света, чьи пилоны высотою в восемь тысяч метров подчеркивают сакральное величие этого праздника-таинства.
Вы любите Пруссию, месье Тиффож, ибо под северным солнцем, как вы мне говорили, знаки блестят несравненно ярче. Но вы еще не знаете, куда ведет это жуткое, непрерывно разрастающееся обилие символов. В насыщенном знаками небе зреет буря, которая разразится с безжалостной силой апокалипсиса и поглотит всех нас!
Мрачные записки
Сегодня, часа в три ночи, объявлена общая тревога. Я впервые присутствую на том, что дети называют «маскарадом» — одном из самых отвратительных издевательств, какие могут родиться в мозгу прусского унтер-офицера. И действительно, Рауфайзен понимает, что дисциплина в школе катастрофически падает и контроль над наполой ускользает из его рук. Вот почему он безжалостно муштрует своих питомцев, выбирая для этого самые неподходящие моменты.
Детям приказано в течение трех минут построиться во дворе, надев полевую форму. На запоздавших градом сыпятся наказания. Затем, после тщательного осмотра, наказываются те, кто допустил небрежность в одежде. Четверть часа ожидания по стойке «смирно», потом звучит новая команда. Через две минуты все должны стоять на том же самом месте, но уже переодетыми в каждодневную форму. Суматошный бег по лестницам, свалка в дортуарах, толкотня возле шкафов. Строжайшая кара тем, кто открыл рот, тем, кто замешкался, тем, кто оделся, на взгляд Начальника, не по уставу. Новая четверть часа недвижного стояния. Вольно! Через две минуты построиться здесь же, одетыми в выходные мундиры. Потом в спортивные костюмы. Потом в парадную форму. Сжав зубы, мальчишки из последних сил стараются вести себя, как маленькие роботы, но я вижу, что некоторые из них не могут сдержать слезы бессильной обиды.
Я, конечно, мог бы остаться в постели. Но, по правде сказать, мне не захотелось пропустить этот парад переодеваний. Я со страстным интересом наблюдаю, как индивидуальность каждого мальчика соотносится с его новым обличьем, и это зрелище поневоле завораживает меня. Эта индивидуальность не пронизывает одежду, как, например, голос проходит сквозь стену, звуча, в зависимости от ее толщины, глухо или разборчиво. Нет, каждый раз моему взору предлагается новая сторона личности, до сих пор мне неведомая и производящая совершенно непредсказуемый эффект, но столь же полная, как предыдущая, как нагота. Это словно поэма, которая, будучи переведена на один, другой, третий язык, нигде ни на йоту не утратит своего магического звучания, но всякий раз сверкнет новыми, неожиданными гранями.
Одежда — это, несомненно, ключ к человеческому телу, на самом тривиальном уровне. На этой ступени различия ключ и дешифровальная решетка, более или менее схожи. Одежда, которая уподобляется ключу, поскольку она всего лишь НОСИМА телом, на самом деле схожа с решеткой, ибо покрывает тело, иногда даже целиком скрывая его; так. подробнейший комментарий к тексту иногда оказывается куда длиннее самого текста. Правда, я имею в виду исключительно прозаический комментарий,; многословный и цветистый, лишенный эмблематического значения.
Одежда еще в большей степени, нежели ключ или решетка, есть инструмент ОБРАМЛЕНИЯ тела. Лицо ОБРАМЛЕНО — и, следовательно, истолковано, прокомментировано — головным убором сверху, воротником снизу. Руки меняют форму в зависимости от покроя рукава, длинного или короткого, тесного или пышного, или же от его отсутствия. Узкий короткий рукав хорошо обрисовывает контур предплечья, выявляет форму бицепса и трицепса, подчеркивает мягкую округлость плеча, но во всем этом нет шарма, нет приглашения к контакту. Пышный же рукав, напротив, скрывает округлость руки, делает ее тоньше, слабее, но зато своей уютной просторностью зовет к пожатию, которое завладеет кистью, локтем, а если нужно, поднимется и до самого плеча. Шорты и носки обрамляют колено и преображают его в зависимости от того, как низко спускаются первые и как высоко подняты вторые. Колено, едва видное между шортами и носками, поневоле ограничено своей скупой и жесткой функцией головки шарнира. Оно выражает лишь свое назначение, эффективность и полное безразличие к окружающей плоти. А вот если носок спадает на обувь или отсутствует вовсе, то икра, с ее нежными очертаниями, тут же берет реванш, оспаривая у колена главенствующую роль, на которую оно претендует. Подобный образ ясно говорит о бессилии дисциплины, навязываемой извне милому, беззаботному существу, что чисто бессознательно обороняется от нее небрежным обращением с костюмом, в который его обрядили. Куда более гармоничным кажется мне сочетание очень высокого носка, доходящего до самого колена, а то и частично его прикрывающего, с очень короткими шортами, полностью обнажающими ляжку. В этом случае именно ляжка обрамлена и выставлена напоказ, колену же отводится скромная функция подпорки. Вот истинное пиршество для глаз, где узкое предназначение одежды сочетается с лирическим воспеванием плоти, а строго соблюдаемый порядок с восхвалением самой округлой, самой нежной, самой соблазнительной части тела. Тот, кто моделировал для этих маленьких мужчин одежду на все случаи жизни, в частности, молодежную форму и спортивный костюм, руководствовался безошибочным инстинктом знатока человеческой фигуры. Однако высокие носки или гольфы довольно часто пренебрегают своей почетной обязанностью, если они не слишком длинны, плохо натянуты и падают гармошкой. В этом случае они беззастенчиво обнажают ногу, лишая ее всякой загадочности. И тогда остается надеяться лишь на обувь, которая должна быть солидно-устойчивой, чтобы поддержать in extremis (На самом краю) все это обвалившееся сооружение, и достаточно надежной, чтобы служить ноге прочным цоколем, которого ей так не хватает.
Мрачные записки
«Лотар Вустенрот. Родился 19 декабря 1932 года в местечке под названием Баренвинкель. Рост 148 см. Вес 35 кг. Объем грудной клетки 77 см. Горизонтальный цефалический индекс — 72».
Чуткое, вибрирующее, как натянутый лук, стройное тело с великолепно вылепленной мускулатурой, поразительно хорошо развитой для такого юного возраста. Очень широкий, распахнутый подреберный угол. Вот, кстати, признак, о котором не подумал Блаттхен, а ведь именно от него зависит общая архитектура торса. У индивидуумов, менее щедро одаренных природой, грудная клетка производит впечатление сжатой, сплющенной с боков. Обычно подвздошный угол имеет треугольную форму и напоминает перевернутое латинское «V». Его ветви могут изгибаться так или эдак, но чем больше он походит очертаниями на вешалку, тем гармоничнее выглядит все тело. Именно от этого рисунка грудной клетки, скорее даже, чем от высоты лба или формы губ, зависит степень ОДУХОТВОРЕНИЯ всего существа. И эта отнюдь не пустая игра слов, — напротив, вполне логично, что на данном уровне собственный смысл слова смешивается с переносным; хочу напомнить, что ДУХ происходит от латинского SPIRJUUS, чей первоначальный смысл —ДУНОВЕНИЕ, ВЕТЕР.
Скупо намеченное, как бы стилизованное лицо — туго обтянутая кожей маска, прорезанная тонкогубым ртом, едва приподнятым носом и сиреневыми озерцами глаз, — кажется еще мельче под тяжелой шапкой платиновых волос, остриженных, как здесь принято, «под горшок». Мне нет нужды прибегать к антропологическому инструментарию Блаттхена, чтобы сформулировать, глядя на эту безупречную голову, золотое правило человеческой красоты. Она, эта красота, заключена в СООТНОШЕНИИ РАЗМЕРОВ ЧЕРЕПНОЙ КОРОБКИ И ЛИЦА. Именно здесь таится все эстетическое превосходство ребенка над взрослым. Череп этого мальчика достиг размеров черепа зрелого мужчины, ему больше некуда расти. Лицо же, напротив, со временем увеличится по крайней мере вдвое, и тогда красоте конец. Ибо, чем крупнее лицо по отношению к черепной коробке, тем неизбежнее голова приближается к животному типу. И в самом деле, — у животных соотношение морды с черепом прямо противоположно: голова собаки или лошади представляет собою, так сказать, одно сплошное лицо; иными словами, в первую очередь видишь лоб, орбиты, нос, рот, тогда как череп сведен почти на нет. Хочу также заметить, что мужчины и женщины, чья красота общепризнанна, как правило, сохраняют остатки этой очаровательной детской пропорции — или, если хотите, диспропорции — между черепной коробкой и лицом. Таким образом, на линии, ведущей от животного к человеку, ребенок помещается над взрослым и должен рассматриваться как супермен, сверхчеловек. А, впрочем, не напрашивается ли тот же вывод в отношении мыслительной деятельности? Если определить ее как способность воспринимать НОВОЕ, находить решения задач, вставших перед человеком впервые, то найдется ли существо умнее ребенка?! Какой взрослый способен, если он не сделал этого в детстве, научиться писать, более того, заговорить ex nihilo [Note29 - «с нуля « (лат.)], не опираясь при этом на родной язык?!
Пока я заканчиваю эту запись, он спокойно стоит передо мной, положив руку на бедро, опираясь на левую ногу — живую стройную колонну — и мягко расслабив правую. Его половой член имеет грушевидную форму, пенис и тестикулы составляют три приблизительно равные массы, разделенные тоненькими складочками, сходящимися к узкому основанию под лобком. Я поднимаю голову, и он мне улыбается.
Дети собраны в рыцарском зале, превращенном нынешним вечером в просторный затемненный амфитеатр, приглушенно гудящий тихими голосами и смешками. Низкий подиум освещен четырьмя канделябрами, и отсветы их огней играют на высоких пальмовых сводах, крутыми дугами впадающих в колонны. Как обычно, все тщательно спланировано заранее и хранится в строгой тайне; вот почему, когда на подиуме внезапно появляется Командор в парадной генеральской форме, его встречает пораженное молчание. Уединенная жизнь графа где-то на задворках наполы, его будничная гражданская одежда, тайна, окружающая этого человека, хотя все присутствующие, вплоть до самых младших юнгштурмовцев, знают, что он, с его заслугами и знатностью, позволяет себе игнорировать мрачную славу СС, — все это придает его сегодняшнему явлению оттенок чего-то сверхъестественного. Он начинает говорить, и тишина сгущается еще больше, поскольку голос его звучит глухо и еле слышно.
Чудится, будто все это тонущее в полутьме детское сборище разом подалось вперед, стараясь разобрать его слова. Но мало-помалу голос генерала крепнет, набирает силу, и высокие понятия, о которых он ведет речь, властно завоевывают аудиторию.
— Юнгштурмовцы! Сегодня ночью мы проведем церемонию, которая станет венцом вашей юной карьеры. Троим из вас сейчас вручат священное оружие. Хайо, Харо и Лотар, отныне вы будете носить у левого бедра символический меч, объединяющий два великих понятия — КРОВЬ и ЧЕСТЬ, — которые станут повелевать вашей жизнью и смертью. Нигде больше церемония эта не уместна так, как здесь, под древними сводами, возведенными при моем предке Германне, графе фон Кальтенборнском, рыцаре Христа и Двух Мечей в Ливонии, приоре ордена Меченосцев, выборщике Померании и архидьяконе Рижском. Он ваш святой патрон и покровитель, с нынешнего вечера и во все время, пока вы будете маленькими Меченосцами. Посему вам следует знать, кем он был и какую жизнь прожил, дабы вы смогли впоследствии, при любых обстоятельствах, смело ответить себе на вопрос: «Как поступил бы великий Германн фон Кальтенборн на моем месте? «
Подобно всем рыцарям своего времени, Гер-манн фон Кальтенборн в юности закалил свое сердце на безжалостном солнце Востока. Он познал все тяготы, а также и все радости великих крестовых походов. Но, в отличие от большинства своих товарищей, он не довольствовался преследованием неверных. Как монах-госпитальер он умел врачевать больных и раненых; он принес на родину множество целебных, чудодейственных, ранее неизвестных снадобий, полученных от магов Леванта; средства эти прославили его при дворе епископа Рижского. В начале XIII века он участвует во всех сражениях, которые обеспечивают Меченосцам владычество над северными провинциями, от берегов Балтики до окрестностей Нарвы и озера Пейпус. Меченосцев было крайне мало, всего несколько сотен, то есть почти столько же, сколько вас, юнгштурмовцев, в этом зале. Но то были истинные титаны! Они не имели ничего — ни богатства, ни жен, ни даже собственной воли, ибо дали обет бедности, безбрачия и послушания. Спали они, не снимая доспехов, положив рядом с собою меч, который и был их единственной супругой; строгие законы ордена воспрещали обнимать даже сестер и матерей. Дважды в неделю они питались лишь яйцами да молоком, по пятницам постились. Они не имели права утаивать от своих наставников любую малость, равно как получать послания от кого бы то ни было. Рыцарь, отправлявшийся воевать на своем огромном, как слон, коне, в тяжелой кирасе, с громоздким вооружением, напоминал движущуюся крепость. И никто не видел, что его плечи и спина под кольчугой представляли собою сплошную кровавую рану, ибо перед сражением рыцари безжалостно бичевали друг друга.
Возглавлял их самый великий и безупречный рыцарь, Германн фон Кальтенборн, и сияние его святости было столь мощно и неодолимо, что даже тысячелетние дубы языческого леса склонялись перед ним долу. Германн предпочитал зиму другим, более мягким временам года, ибо зимняя стужа своей суровостью символизирует рыцарскую мораль, ибо нищая нагота зимнего леса схожа со скудной отреченностью святой жизни, ибо ясное небо, где северный ветер разогнал облака, напоминает о душе, очищенной пылкой верой. А еще он любил скованную морозом землю, застывшие болота и оледенелые озера за то, что они облегчали продвижение его повозок и пушек.
Из всех деревьев он предпочитал ель, потому что она, стройная и прямая, с зеленой и блестящей хвоей, с ровными ярусами ветвей, правильными, словно галереи в храме, — самое немецкое из всех деревьев на земле.
Командор еще долго вещает в том же духе, смешивая прошлое, настоящее и будущее, сравнивая кинжал, похожий на игрушечный меч и носимый юнгштурмовцами у левого бедра, с титаническими мечами, грозно воздетыми в небо с парапета большой террасы; войну немецких танковых дивизий против СССР с борьбою германских рыцарей против славян; два сражения при Танненберге, первое в 1410 году, ознаменованное гибелью Тевтонцев и Меченосцев от превосходящих сил поляков и литовцев, и второе — славный реванш 1914 года, когда немцы под командованием Гинденбурга раздавили русскую армию Самсонова. И, наконец, он заводит речь об отношении Франции и Германии, разительно несхожем, к своим рыцарям-монахам после их возвращения из Святой земли: в то самое время, как Тевтонцы воздвигали Мариенбург, символ господства ордена над провинцией, пожалованной ему императором и Папой, французские Тамплиеры, жертвы злой клеветы, по приказу Филиппа Красивого всходили на костер. Так дух немецкого рыцарства продолжал жить на этой земле, в этих стенах франция же навеки запятнала себя преступлениями своего коварного короля.
Тиффож отметил, что Командор ни разу не упомянул об Атланте, скрытом в толще стены и несущем крепость на своих плечах.
По окончании речи все юнгштурмовцы встают и хором заводят песнь К. Хофманна:
Развернем напоенные кровью знамена, И пусть пламя взметнется до самых небес!
Древние своды вибрируют от мощного напора сильных металлических голосов. Затем центурия, к которой принадлежат новопосвященные, собирается на плацу перед замком для торжественного ночного бдения.
Это не такое уж легкое дело: мальчикам придется бодрствовать до самого восхода солнца, выстроившись полукругом, открытым со стороны востока. Б тот миг, когда огненный шар покажется из-за холмов Никольсберга, юнгштурмовцы хором запоют гимн богу-солнцу — Гелиосу. Затем начальник центурии напомнит троим новобранцам о присяге на беспредельную верность фюреру, в которой они поклялись сегодня ночью, и призовет их выйти из строя и удалиться, если они не чувствуют в себе решимости умереть, не задавая никаких вопросов, за III рейх. И, наконец, он торжественно вручит им почетное оружие в сияющем апофеозе первых солнечных лучей.
Вероятно, церемония посвящения, объединившая троих мальчиков, сделала свое дело: Харо и Хайо стали неразлучны с Лотаром. Куда бы ни шел, что бы ни делал Лотар-недотрога, Лотар-задавака, Лотар-неутомимый, его неизменно, как верные стражи, сопровождали близнецы, спокойные, молчаливые, простоватые с виду. Вначале юнгштурмовцев раздражала эта дружная троица, чья спаянность противоречила неписаным законам поведения в коллективе. Но трое новичков отгораживались от града намеков и подначек таким невозмутимым безразличием, что нападки вскоре прекратились, и трио стало признанным фактом.
Тиффож, со скрытой симпатией наблюдавший за ними, без особого труда распознал, что близнецы СЛУЖИЛИ беловолосому мальчику с немой, неосознанной преданностью. Не суетясь, но и не раздумывая, с какой-то неустанной предупредительностью, они всегда и везде создавали собою идеальное обрамление, в котором Лотар красовался, точно картина в раме.
Что бы ни объявлялось — сборы, подъем флага или перекличка, урок верховой езды, гимнастика на снарядах или стрельбы из шестимиллиметрового маузера, — Хайо и Харо всегда оказывались первыми, и Лотар, легкий, пылкий, нетерпеливый Лотар, неизменно стоял на своем месте, между ними.
В одно серое туманное утро Начальник велел мальчикам поупражняться на открытом борцовском манеже. В бледном мареве красные спортивные костюмы юнгштурмовцев ярко выделялись на фоне белого песка. Тиффож остановился перед троицей друзей, делавших пирамиду; Лотар стоял на руках, поддерживаемый справа Хайо, слева — Харо. Такие пирамиды по трое делали все вокруг, но какими же убогими казались они по сравнению с композицией из светловолосого мальчика и зеркально схожих близнецов, — эта группа выглядела безупречно уравновешенной, точно выверенной и потрясающе симметричной.
— Ага, вы, я смотрю, тоже приметили этих троих! Чем бы они ни занимались, они всегда неразлучны, словно три кальтенборнских меча.
Тиффож не слышал, как сзади подошел к нему, опираясь на свою трость с железным наконечником, Командор. Он обернулся и поздоровался с графом.
— Да, — продолжал тот, — они так идеально подходят друг другу, словно сбежали с какого-нибудь прекрасного старинного герба!
По сигналу Начальника все мальчишки, стоявшие в центре пирамид, встали на ноги и вместе с остальными вытянулись по стойке «смирно».
— Неужели эти красные силуэты на белом фоне ни о чем не напоминают вам, Тиффож? — спросил старый граф, продолжая развивать свою мысль. — Что бы вы сказали, если бы я посвятил вас в рыцари дома Кальтенборнов, с гербом, похожим на мой, как это было принято, — например, «в серебряном поле три пажа, головы к небу воздевших». Ха-ха-ха! Если не ошибаюсь, этих мальчиков завербовали именно вы?
Шутка, вполне отвечавшая тайным помыслам француза, звучала так недвусмысленно, что тот медленно двинулся на Командора, вопросительно глядя ему в лицо и даже не сознавая того, что выглядит сейчас угрожающим.
— Заметьте, — невозмутимо продолжал старик, — что в геральдике часто используются изображения растений и животных, но весьма редко — человеческие. Отчего бы это? Я часто задавал себе такой вопрос. Правда, на прусском гербе щит поддерживают два дикаря с лежащими у ног палицами. Также иногда можно увидеть на гербе голову мавра или какие-то фантастические создания — полулюдей, полузверей, — кентавров, сфинксов, сирен, гарпий. Но мужчина, женщина, ребенок… нет, такого я не встречал никогда… кажется, никогда.
Он повернулся и медленно зашагал к замку, тщательно выбирая место, куда поставить ногу. Вдруг он остановился и вернулся назад.
— Погодите-ка, мне пришла в голову одна интересная мысль. Вполне вероятно, что включение живого существа в герб неотъемлемо связано с идеей ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЯ. Вдумайтесь: если вернуться к истокам, то окажется, что животное-тотем — это животное пойманное, убитое и съеденное; именно таким образом оно и передает свои лучшие качества носителю эмблемы. А теперь скажите мне, какая человеческая эмблема считается самой известной и самой священной? — Христос на кресте! Выразительнейший символ высшей степени холокоста! Следовательно, изображение на гербе ритуального жертвоприношения орла или льва, убийство чудовища вроде дракона или минотавра, усмирение черного раба или дикаря — все это лежит, так сказать, в одной плоскости, и все в порядке вещей. Но изображение мужчины-воина, женщины или ребенка… о, нет, совершенно недопустимо. Вы только представьте себе, бедный мой Тиффож, — я вознамерился предложить вам герб «в серебряном поле три пажа, головы к небу воздевших». Ха-ха-ха! Да ведь это же герб людоеда!
Мрачные записки
Возвращаюсь на Синей Бороде из Эбенроде и по дороге вижу мальчика на велосипеде. Слегка осаживаю коня, заставляя его следовать трусцой за велосипедистом, а сам размышляю над тем, что вижу. Странная вещь велосипед: у него есть длина и высота, но нет толщины. Человеческое тело, в него вписанное, тут же утрачивает все свои параметры, кроме профиля, и силуэт этот выглядит утрированным, почти карикатурным. Тело лишается объема, оборотной стороны, оно сведено к эпюре. Теперь это уже барельеф, медаль. Видна лишь одна нога, внутренняя сторона которой отражается зеркальцем. Ступня не касается земли. Она вовлечена в безупречное вращательное движение, в котором участвуют также икра, колено, удлиненная ляжка, и которое замирает наверху, переходя в трогательное покачивание маленьких ягодиц над седлом. Игра мускулов явственно видна, она подчиняется тому монотонному ритму, который можно было бы наблюдать на учебном мультипликационном анатомическом стенде. Верхняя часть туловища совершенно неподвижна, а плечи, поднятые высоко, до ушей, почему-то наводят на мысль о презрении или страхе.
Доехав до околицы деревни Олдорф, мой маленький велосипедист тормозит, соскакивает наземь, ставит свою машину на подпорку и удаляется. Кончено дело: очарование нарушено. Мальчик вновь вернулся в третье измерение. Пешая ходьба с ее сбивчивыми движениями сразу нарушила стилистику детского силуэта. Этот ребенок, только что казавшийся восхитительным до такой степени, что у меня начали зарождаться планы на его счет, сойдя с велосипеда, опустился до самого ординарного уровня. Не презираемого, конечно, — отнюдь! — просто не заслуживающего особого внимания.
Так что же произошло? Велосипед, который не оказывает на взрослого человека абсолютно никакого воздействия, служит для ребенка дешифровальной решеткой; он выявляет его сущность и помогает разобраться в ней. Это вдвойне подтверждают недавние, хотя и довольно запутанные, рассуждения Командора. Во-первых, потому, что опыт с велосипедом делает очевидным ГЕРАЛЬДИЧЕСКОЕ ПРИЗВАНИЕ ребенка, призвание ужасное, если оно предполагает жертвенное убийство. И, во-вторых, потому, что теперь я лучше понимаю разницу между КЛЮЧОМ, который открывает нам только особый смысл сущности, и РЕШЕТКОЙ, которая полностью завладевает ею, а затем предлагает нашей интуиции разгадку, выводя ее на свет божий. Между ними существует различие фористического порядка, поскольку ключ несом своею сущностью (так замок несет обыкновенный ключ), тогда как решетка сама несет сущность, — так, скажем, железные раскаленные решетки несут тело мученика. Остается теперь понять процесс превращения ключа в решетку, которое Командор определил как злокозненную инверсию, что превращает Крестонесущего в Крестораспятого.
Старик несомненно знает об этом куда больше, чем говорит. Значит, нужно воспользоваться близостью, которой он меня удостаивает, и при первом же удобном случае выжать из него все, что ему на сей предмет ведомо.
Однако Тиффож не успел расспросить Командора. После покушения 20 июля [Note30 - 20 июля 1944 г. — дата неудачного покушения на жизнь Гитлера, организованного немецкими офицерами и генералами, не согласными с его политикой] на Германию обрушилась страшная по своему размаху волна арестов и казней; особенно досталось Восточной Пруссии, где все и произошло. Полицейский террор со слепой яростью уничтожал не только посвященных в заговор, но и их родных, друзей и знакомых, вплоть до самых отдаленных. В отчетах гестапо непрерывно всплывали имена самых знатных прусских аристократов — Йорк, Мольтке, Витцлебен, Шулленбург, Шверин, Штульпнагель, Дона, Лендорф…
Однажды утром у ворот замка остановилась машина с зачехленным флажком. Из нее вышли двое в штатском. У них состоялся секретный разговор с генералом графом фон Кальтенборном. Затем они покинули замок, но не уехали, а остались ждать на плацу. Часом позже, примерно к одиннадцати, дети, находившиеся там же, к великому своему изумлению, увидели Командора в парадной форме, который шагал быстрой, но какой-то механической походкой, пристально глядя прямо пред собой и не отвечая на приветствия. Он прошел по центральной аллее и скрылся в ожидавшей его машине с зашторенными стеклами, которая помчалась в сторону Шлангенфлисса.
Уход единственного человека, которому Тиффож мог полностью довериться, глубоко поразил его душу. Старомодно-витиеватые рассуждения Командора, атмосфера чуть затхлого аристократического величия, которую тот распространял вокруг себя, старание, с которым он побуждал Тиффожа мыслить ясно и глубоко, безмерно возвысили и избаловали француза. Тиффож безраздельно отдался сознанию своей тайной силы, время от времени дарившей его изощренными усладами, запечатляемыми на страницах «Мрачных записок». Да и ухудшение внешней ситуации вполне способствовало его возрастающей свободе. Призыв Гитлера от 26 сентября ко всеобщей мобилизации женщин, детей и стариков, с целью приостановить надвигавшийся разгром, наметил новый этап его возвышения. Рауфайзен, явно приложивший руку к исчезновению Командора, с отчаянием смотрел, как из замка один за другим исчезают его офицеры, и унтер-офицеры, помощники и гражданские учителя. Он приходил в ярость от того, что ему приходится командовать теми, кого он пренебрежительно величал «детским садом». Ему хотелось успеть как следует натренировать, подготовить и вооружить юнгштурмовцев для последнего решительного испытания. Он поговаривал о поездке в Поссесерн, ставку Гиммлера, а пока то и дело наведывался в Кенигсберг, оставляя школу на попечение француза, который, как мог, руководил ее повседневной жизнью.
Мрачные записки
Вот уже три дня в подвальном помещении замка парикмахер из Эбенроде и его подмастерье безжалостно снимают с наших маленьких мужчин их пышные гривы, орудуя огромными электрическими машинками, которыми, на мой взгляд, только гривы лошадям стричь. Нужно сказать, мастеров здесь не видали уже месяцев пять, и детям приходилось раздвигать руками завесу из волос, падавшую им на глаза, а то и на рот. Признаюсь, тут была доля и моей вины,
— у меня прямо сердце разрывалось при виде этой жестокой поголовной экзекуции. В конечном счете я смирился с суровой необходимостью, а потом вдруг обнаружил, что могу извлечь из этой стрижки немало для себя положительного.
Во-первых, следует отметить, что шевелюра, даже если она красива сама по себе, всегда играет НЕГАТИВНУЮ роль по отношению к лицу, изменяя его выражение, стирая экспрессивность черт. Конечно, она благоприятна для некрасивых лиц, которые заметно хорошеют, будучи увенчаны пышной копной волос. А поскольку некрасивость — явление распространенное, шевелюра предпочтительнее лысины. Зато правильное, красивое лицо несомненно выиграет, освободившись от диктата волос. Дети выходят из подвала, смеясь и звонко шлепая друг друга по стриженым затылкам; они поражают меня внезапно открывшейся резкой красотою своих лиц — обнаженной, чистой, скульптурной красотой, в которой есть точность и завершенность мраморных статуй. А когда этот мрамор вдобавок согрет и оживлен улыбкой, до чего же он становится красноречивым, понятным, близким!
Вот почему я решил спуститься и поприсутствовать при этой метаморфозе. Я долго наблюдал, как машинка прокладывает голубоватые ходы в волосяной массе, от затылка до лба. Обнаженная, колючая, как сжатая нива, кожа раскрывала свои секреты, изъяны, шрамы, а, главное, рисунок расположения волос. Густые мягкие пряди падали на детские плечи, а с них на пол, покрывая его душистым ковром, который парикмахер, закончив свой труд, небрежным взмахом метлы отправлял в угол. Я тотчас распорядился сохранить это золотое руно, набив им мешки. Пока не знаю, что буду с ним делать.
Мрачные записки
Наблюдая за стрижкой детей, я заметил, что волосы, как правило, растут по спирали от центра, расположенного точно на макушке. Выходя из него, они идут по расширяющейся спирали, постепенно захватывая всю голову. И только на самой макушке вздымается одинокий хохолок, не вовлеченный в эту фигуру.
Вот когда мне вспомнилась шерсть оленя, добытого юнгштурмовцами на прошлой неделе и разложенного на кухонном столе. В косо падавших лучах солнца было ясно видно, как по-разному растут волосы на тех или иных частях тела. В одних местах наблюдались все те же спиралевидные завихрения, то сходившиеся к центру, то разбегавшиеся вовне. На других, более обширных и плоских участках, например, в районе хребта, волоски то сталкивались, вставая дыбом, то, наоборот, устремлялись в разные стороны от узкой полоски лысой кожи. Потом я вспомнил утверждение доктора Блаттхена о том, что на человеческом теле растет столько же волос, сколько на медведе или собаке; просто они, если не считать определенных участков тела, такие коротенькие и бесцветные, что их можно разглядеть лишь в лупу. И я решил, что интересно было бы изучить карту волосяного покрова у детей и сравнить между собой его разновидности.
Для начала я выбрал троих подопытных, чей пушок на коже, более густой, нежели у других, явственно золотился или серебрился, когда они стояли против света. Я поочередно вызвал их к себе в лабораторию и исследовал с помощью лупы, сантиметр за сантиметром, поставив между собой и окном.
Результаты оказались интересными, но почти одинаковыми у всех троих. Вот лишнее подтверждение того, что средний юнгштурмовец — вполне обычное, ничем не примечательное создание.
Волоски на всем теле расположены спиралевидными рисунками двух видов, в зависимости от направления; расходящиеся спирали типичны для внутреннего угла глаза, подмышкой, в паховой складке, между ягодицами, на тыльной стороне ступни и руки, ну и, разумеется, на макушке; сходящиеся наблюдаются под подбородком, над локтями, в пупочной впадине и у основания пениса. По бокам, от подмышки до паха, бежит полоска, вдоль которой волоски расходятся в разные стороны. И, напротив, на передней и задней частях торса, вдоль позвоночника и грудной кости, волоски стремятся навстречу друг другу и сталкиваются, образуя род светлой гривки.
В большинстве случаев эта волосяная география постигается медленно и только через лупу, при специальном освещении. Но можно ускорить эту процедуру с помощью простого (и сколь трогательного!) приема, быстро проведя по коже губами. Пушок тотчас обнаруживает направление своего роста, отвечая на это касание либо щекочущим сопротивлением, если я иду «против шерстки», либо шелковистой покорностью.
Мрачные записки
Я достаточно долго сокрушался по поводу своих огромных неуклюжих рук, чтобы не воздавать им. должное, когда они того заслуживают. Как я был не прав, мечтая о длинных, изящных, как у фокусника пальцах, способных ловко и незаметно скользнуть, за ворот блузочки, в разрез коротких штанишек! Мои грубые руки, совершенно не приспособленные к прикосновениям такого рода, тем не менее, обладают своей особой, только им присущей ловкостью. Они, как известно, моментально выучились обращаться с рейнскими голубями; их призвание к птицам было столь очевидным, что голуби — не только мои, но и чужие — даже не порывались ускользнуть,; когда я тянулся к ним.
Что же касается детей, то просто удивительно, как я умею за них взяться! Со стороны кажется, будто я верчу маленького человечка туда-сюда грубо и бесцеремонно. Но сам он на сей счет не заблуждается. При первом же физическом контакте он чувствует, что под этой внешней грубостью таится огромное, бесконечно нежное умение. В обращении с детьми все мои жесты, даже самые неуклюжие, проникнуты ангельской кротостью. Моя сверхъестественная судьба наделила меня инстинктивно верным ощущением веса ребенка, равновесия его тела, жестов и реакций — всего, вплоть до сокращений мускулов и работы суставов под кожей. Кошка бесцеремонно хватает котенка за загривок и тащит в зубах, словно тряпку, а детеныш мурлычет от удовольствия, ибо за этими внешне жестокими ухватками таится подлинно материнская ласка.
Мой первый жест при знакомстве с новичком — положить ему руку на затылок, ближе к шее. Хрупкий или мускулистый, курчавый или обритый, изогнутый или плоский, затылок — это основной корень, ключ одновременно и к голове и ко всему телу. Он сразу откровенно говорит мне, какого сопротивления или послушания можно ждать от данного человека. Мой жест ни к чему не обязывает, его легко прервать в любой момент. Но точно так же он может и найти свое естественное продолжение, достигнув спины, завладев плечами, спустившись к пояснице — этой точке равновесия тела, — для того, чтобы подхватить его с земли и унести, унести с собой.
Так вот, мои руки созданы именно для этого — приподнять, захватить, унести. Из двух классических позиций — поддержки и захвата — им свойственна только поддержка. Скажу больше: это их естественное состояние — ладонями кверху, со сжатыми и вытянутыми пальцами. Захват же создает во мне дискомфорт, переходящий в мускульную судорогу. О, мне даны поистине форические руки! Да и разве одни только руки?! Все мое тело, с его гигантским ростом, мощной спиной грузчика и геркулесовой силой, создано именно для этих легоньких, крошечных детских телец. Моя несоразмерная величина и их малость — вот две вещи, идеально подогнанные одна к другой самою природой. Это она замыслила меня таким, каков я есть; это она заповедала мне мое предназначение, — стало быть, оно в высшей степени почетно и достойно всяческой похвалы.
Мрачные записки
Я счел необходимым придать общим перекличкам видимость торжественного ритуала, коему наша крепость должна служить храмом. Вот единственная цель этих церемоний, которые я возглавляю в отсутствие Начальника, проводя их по вечерам во внутреннем дворе. Распорядившись ими таким образом, я могу потешить свою двойную приверженность строгому распорядку и капризам случая.
Дети играют на свободе во дворе, у подножия Главной башни с тремя мечами. А я, погруженный в свои мысли, жду назначенного момента в часовне с витражами, в которых всеми цветами радуги переливаются последние закатные лучи. Чувствую, как убаюкивает меня эта симфония криков, возгласов и смеха что поднимается сюда, наверх, звонкими всплесками, унося в прошлое — сперва к моим опытам в Нейи, потом еще дальше, в коллеж Святого Христофора. О, разумеется, эти остзейские голоса звучат, в отличие от французских, отрывисто и гортанно, но в них я обретаю именно ту идеальную чистоту сущности, которая является квинтэссенцией Германии, ее даром, оправданием моей жизни здесь.
В урочный час я подхожу к парапету террасы, заранее охваченный радостным трепетом перед нашим церемониалом. Едва мой силуэт появляется между «Германном» и «Випрехтом», шум и гам во дворе разом стихают, а когда я кладу руку на острие «Германна», дети строятся в ряды. Четыреста мальчиков образуют сорок рядов по десять человек в каждом — строгий плотный четырехугольник, как раз в размер двора. Понадобились месяцы суровой дрессировки, чтобы научить их вот так, в одно мгновение, образовывать эту безупречную фигуру; я даже заподозрил бы, что они заранее намечают себе для построения плиты двора, если бы не видел, как преданно подняты ко мне все четыреста лиц, четыреста раз отражая взгляд, которым я окидываю их всех. И тогда четким взмахом руки я разбиваю мертвую тишину — плод муштры моих юных солдатиков — и выпускаю на волю их голоса, что затягивают гимн Восточной Пруссии:
Сбросив столетия рабских оков,
Гордые дети тевтонских отцов,
Мчимся, как птицы в далекий полет,
Мчимся к востоку, где Солнце встает, Где Солнце встает.
Бури и ветры на нашем пути.
Кони устали ношу нести.
Памятью предков клянемся, солдат,
Мы не отступим ни шагу назад, Ни шагу назад!
Мчимся, как молния, мчимся, как рок,
Мчимся на Север, на Юг, на Восток,
Где Кальтенборн рубежи стережет,
Нам указуя дорогу вперед, Дорогу вперед!
Ржавчина съела щиты и мечи.
Выплавим новые в жаркой печи,
И сокрушим мы вражий оплот,
Встретив с победою Солнца восход,
Солнца восход!
Ломкие, с металлическим тембром, юношеские голоса взмывают ко мне, на верхушку башни. Они пронизывают мое сердце какой-то болезненной радостью; я с горечью думаю о том, что апофеозом этого неистового энтузиазма станут кровь и смерть. Но вот начинается прекрасная, долгая литания переклички. В этот ритуал, где слышатся лишь имя да место рождения, я решил ввести новый элемент, предоставив случаю объединять вызов и ответ. Места в общем каре не определены заранее, на каждое из них всякий раз встает новый, юнгштурмовец. Итак, перекличка организована следующим образом: первый слева в последнем ряду выкрикивает имя и место жительства своего соседа справа. Тот отвечает: «Здесь!» и называет следующего справа, и так до конца, пока крайний справа в первом ряду не завершит эту процедуру.
Само собой разумеется, подобного рода перекличка не выполняет свою обычную функцию, а именно, выявление отсутствующих. Я жду от нее как раз обратного — полной, целостной, круговой демонстрации четырех сотен индивидуальностей, запертых в этих тесных стенах и безраздельно подчиненных моей воле. Нет для меня более сладкой музыки, чем эти имена, столько говорящие об их обладателях и выкрикиваемые — каждое — новым голосом. Отмар из Йоганнисбурга, Ульрих из Дирнталя, Армии из Кенигсберга, Иринг из Мариенбурга, Вольфрам из Прусского Эйлау, Юрген из Тильзита, Геро из Лабьяу, Лотар из Баренвинкеля, Герхард из Хохен-зальцбурга, Адальберт из Хаймфельдена, Хольгер из Норденбурга, Ортвин из Хохенштайна… О, мне приходится сделать над собой нечеловеческое усилие, чтобы прервать это перечисление моих сокровищ, в котором соединились весомость тел и невесомость запахов прусского края.
За перекличкой следует минута молчания. Потом четыре сотни детей единым, слаженным движением делают пол-оборота, чтобы встать, как и я, лицом к востоку, и теперь мне видны только их стриженые затылки, золотистые и колючие, словно сжатая нива, лишенные волос, которыми отныне владею я; нужно будет придумать, каким образом насладиться ими в полной мере. И снова дружный хор воздвигает звонкую, твердую, блестящую пирамиду песни. Теперь в ней превозносится великая восточная равнина, вдохновляющая на подвиг их сердца.
Рейте, знамена! Ветер с востока
Туго наполнит вас, как паруса.
Смело мы глянем невзгодам в глаза.
Слышишь, как ветер нам песню поет?
Немцы, на подвиг! Шагайте вперед!
Буря и натиск — немецкий оплот.
Кровь наших предков к отмщенью зовет,
Рейте, знамена! Земли Востока —
Вот наша цель. Так шагайте вперед!
Мы на Восток проложили свой путь.
Гордым тевтонцам назад не свернуть.
Рейте, знамена! Сталью и кровью
Мы сквозь преграды проложим свой.
Мрачные записки
«Сегодня утром я отправился в Биркенмюле, где проживает, как мне сообщили, некая фрау Дорн, по профессии чесальщица на ткацкой фабрике; помимо этого она занимается ручным ткачеством, изготавливая по частным заказам полотнища ткани из шерстяной пряжи. Война низвела экономику страны до такого первобытного уровня, что только те, кто разводит овец, могут позволить себе одеваться во что-то новое! Я же, за неимением овец, пасу моих мальчиков. И мне пришло в голову заказать плащ или что-нибудь вроде шинели из их волос. Пускай это будет мое золотое руно, одеяние любви, удовлетворяющее мою тайную страсть и, одновременно, явное свидетельство моей высокой власти. Как мне жаль тех незадачливых влюбленных, что носят на шее медальон с одной-единственной прядкой волос предмета своих воздыхании! Просто смешно, ей-богу!
Фрау Дорн, эдакая здоровенная костлявая кобыла, будто вся составленная из одних только ног, рук и носа, с крайним подозрением отнеслась к всаднику в непонятной форме, который спешился перед ее домом. Она замкнулась во враждебном молчании и ни разу не нарушила его, пока я нахваливал ее репутацию умелой ткачихи. Что ж, видимо, это занятие и впрямь не поощрялось властями, — ведь здесь давно уже запрещена всякая деятельность, не признанная обязательной! Тогда я решил перевести разговор в более благоприятное русло и вытащил из-под полы сверток в тряпке. Пройдя в кухню, я развернул его и выложил на стол ножку косули. При виде этого щедрого дара хозяйка несколько успокоилась. Затем я развязал мешок, который притащил за собой с улицы, и, показав ей детские волосы, объяснил, что у меня их очень много и она должна соткать из них материю. На это женщина отреагировала бурно и совершенно неожиданно. Ее охватила конвульсивная дрожь, и она попятилась от меня, испуганно твердя: «Нет, нет, нет!» и отмахиваясь так, словно хотела вышвырнуть из дома все разом — и ножку косули, и мешок с волосами, и меня самого. Наконец, она выскочила из дома через заднюю дверь, и я услышал, как она со всех ног бежит прочь, прямо по огородам.
Хоть убей, не понимаю, чем ее так напугал мой мешок с волосами. Делать нечего, пришлось возвращаться не солоно хлебавши, с ножкой косули и волшебным золотым руном, которому, как я сильно опасаюсь, еще долго придется ждать своего часа.
Мрачные записки
Я распорядился набить мне тюфяк, перину и подушку всеми волосами, собранными после большой стрижки. Подумать только: эта дура фрау Нетта вознамерилась перед тем отмыть их!
О, что за волшебную ночь провел я в гнездышке из этой кудели — более нежной, но не менее упругой, чем шерсть ягнят. Конечно, я не спал ни минуты. Запах немытых, засаленных волос тут же властно обволок меня, повергнув в блаженное опьянение. Счастье… слезы… счастливые слезы! К двум часам ночи я уже не мог выносить касание дурацкой холстины, отделявшей меня от этого драгоценного руна. Вспоров матрас, перину и подушку, я вывалил содержимое в бассейн, где некогда Блаттхен держал своих золотых рыбок; теперь он пуст и сух — идеальное вместилище для моих богатств. Сделав это, я с головой зарылся в новое гнездышко; так прежде, в голубятне, я укладывался в птичий пух. Все, все они были здесь — мои милые, мои восхитительные; я узнавал их, прижимая к лицу пучки волос. Вот пряди Хиннека, с запахом скошенной травы, а эти, с голубоватым отливом — от Армина; тут пепельно-белокурые завитки Отвила, их не спутаешь ни с какими другими; а там кудри Иринга, нежные, прямо-таки ангельские кудряшки; а вот жесткие, золотисто-медные, пахнущие жженым углем лохмы Харо, а дальше — Балдур, Лотар и все остальные. Потом я смешал все эти волосы, взбил, вымесил, как тесто, набрал полные горсти и, уткнувшись в них лицом, непроизвольно, судорожно всхлипнул от счастья. А теперь спрашиваю себя — и до сих пор не могу дать ответа, — не этот ли взрыв эмоций пошатнул мой разум.
Я уподобился закоренелому наследственному алкоголику, который с детства цедил один только слабенький, почти что и не хмельной сидр, и вдруг получил бочку — пей, не хочу! — сем и десяти градусного первача.
После этой бессонной ночи я поднялся наутро с тягостным стоном похмелья.
Мрачные записки
«Они заполонили весь внутренний двор своими криками и бодрой возней. Внезапно завязывается жестокая драка; из кучи сцепившихся выбрасывают мальчугана, я подхватываю его на лету, — сработал мой форический рефлекс. Мои огромные руки обхватывают круглую стриженую детскую головенку; между пальцами бегают, мечутся карие глазки, бросая во все стороны испуганные взгляды. Я склоняюсь над этими зеркальцами, ясными и глубокими, точно лесное озеро, и чувствую себя бакланом, который парит где-то в небесной выси и вдруг камнем падает вниз, готовый разбить незамутненную гладь воды. Свежий детский ротик приоткрывается, как створки раковины.
И тут я замечаю на обметанных мальчишеских губах, между бугорками сухой кожи, тоненькие ярко-красные бороздки.
— У тебя болят губы? —Да. — А у твоих товарищей? — Не знаю, — Пойди спроси!
Оказавшись на свободе, но все еще слегка оробевший и удивленный странным приказом, он исчезает в толпе, словно выпущенная в воду рыбка. Минуту спустя он выныривает обратно, таща за собой другого юнгштурмовца, судя по их несомненному сходству, брата. У этого рот — сплошная рана, с гнойными выделениями и язвочками.
В тот же вечер я раздобыл у аптекаря в Арисе баночку миндального крема, смешанного с маслом-какао. После ужина обширная столовая превращается в театр доселе невиданной, но трогательной службы. Дети чередой проходят мимо меня, а я как бы даю им причастие… Каждый из них на миг останавливается и протягивает мне губы. Моя левая рука, с соединенными указательным и средним пальцами, поднимается в царственно-благословляющем жесте. Однако вскоре она устало сникает, моя Левая, моя Гениальная шуйца, моя Епископальная длань, Хранительница апостольских истин; теперь дети сами склоняются над нею, ловя губами капельку святого елея — их ночного помазания; так молящиеся прикладываются к статуе своего святого патрона-целителя. У меня даже нашлись еретики — о, немного, ровно столько, сколько положено! — эти откидывают голову назад или строптиво отворачиваются.
До чего же восхитительна двусмысленность фории, позволяющая обладание, господство над другими в той же мере, что и собственное самозабвенное рабство!
Мрачные записки
Я заметил, что душевая может служить идеальным местом для создания той самой ПЛОТНОСТИ АТМОСФЕРЫ, которая всегда казалась мне противоположным или добавочным полюсом фории. Это обширное — примерно двенадцать на двадцать метров — помещение, куда проходят через раздевалку. Пол выложен плиткой со сточными желобками, с потолка сталактитами свисают головки душей; вода содержится в резервуаре на пять тысяч литров, со встроенным котлом, и подается нажатием рычага на стене раздевалки. Смесители позволяют включать холодную и горячую воду по отдельности или вместе.
Раньше дети запускались в душевую центуриями. Теперь, в целях экономии тепла, они будут принимать душ все вместе. И если прежде, для укрепления духа мужской солидарности, в омовениях принимал участие кто-нибудь из офицеров или унтер-офицеров, то с завтрашнего дня сопровождать детей буду один я.
Поскольку вместо угля мы давно уже топим дровами, приходится поддерживать огонь всю ночь, чтобы нагреть воду хотя бы до 40 градусов. Я не менее пяти раз за ночь спускался в котельную, — воспоминание о Несторе, задохнувшемся в подвале коллежа Святого Христофора, лишило меня покоя и сна. Детям было приказано явиться в душевую к восьми утра, перед завтраком. К этому часу я уже лежал там, на скамье, голый, полузадушенный и ослепленный низвергавшимися сверху горячими струями, как вдруг помещение заполнилось чистой музыкой мальчишеских голосов, смешанной со шлепаньем босых ног по кафельному полу. Радостный гомон, толкотня, смех под яростно хлещущей с потолка водой, в молочно-сером облаке пара, заволокшего все вокруг. Обнаженные тела то растворяются в тумане, то внезапно выныривают оттуда на какой-то миг, чтобы тут же, подобно миражу, растаять вновь. Чудится, будто дети варятся в гигантском котле на кухне людоеда, но я-то сам бросился в него, движимый любовью и желанием свариться вместе с ними. Задавленный, заверченный, стиснутый их мокрыми скользкими телами, я, наконец, обрел то, прежнее СОЗНАНИЕ, позабытое за долгие прошедшие годы, вернее, с самого начала войны; назову его АНГЕЛЬСКИМ. Только нынче оно очищено раскаленным паром и отмечено ПЕРЕМЕНОЙ ЗНАКА: теперь это уже не злая воля, низвергавшая меня в бездну тоскливого страха, но блаженное успение на непорочно-чистой кипени облаков, в коем было бы мало возвышенного, если бы не глухие, тревожные, сотрясающие грудь удары сердца, трагический там-там, в мерном ритме которого текут счастливые мгновения моего апофеоза. Я грежу о возрождении плоти, какое сулит нам религия, но плоти преображенной, в апогее юной свежести, и подставляю свое потемневшее, траченное возрастом тело, блеклую, испещренную метами времени кожу обжигающим струям и облакам пара; приникаю своим черным одутловатым лицом к упругой белоснежной детской плоти, в безумной надежде исцелиться этим касанием от моего взрослого уродства!
Мрачные записки
Ночи заметно похолодали, а постоянная нехватка топлива не позволяет обогревать маленькие, на восемь кроватей, дортуары; пришлось отказаться от них и разместить детей в огромном рыцарском зале, согреваемом старинными чугунными печами. Мальчишки с восторгом приветствовали эту перемену, сулящую богатые возможности для ночной «бузы». Что до меня, то вот удобный случай сопоставить мое задумчивое, тоскливое одиночество этой новой, огромной ночной общности, полной вздохов, сонных грез, кошмаров и глубокого забытья.
Дети по собственной инициативе тесно сдвинули кровати, образовав из них второй, приподнятый пол, белый и мягкий, по которому я с удовольствием пробежался из конца в конец босыми ногами. Этому помещению скорее подойдет название «гипнодром», чем спальня, в традиционном смысле слова.
«Гипнодром» и впрямь оказался чудом из чудес. Грандиозная «буза», с вожделением ожидаемая мальчишками, вылилась в настоящую вакханалию: азартная скачка по белой упругой равнине, составленной из узких кроваток; мелькание одеял и подушек, сбивающих с ног целые группы сражавшихся, которые с радостными воплями кувырком валились на постели; свирепое преследование «врага», которое заканчивалось под кроватью; яростные атаки крепости, сооруженной из тюфяков. И все это в горячей, спертой, потной духоте, куда плотные оконные занавеси не пропускали ни единого дуновения ветра.
Забившись в тесную нишу, где никто меня не замечал, я долго следил за этими безумствами. Я знал, что дети весь день копали противотанковые рвы и теперь сжигают последние свои силенки. Вот уже кто-то из них заснул прямо там, куда свалился в потасовке. Да и общий накал страстей начал заметно ослабевать; тут-то я и положил конец шабашу, разом выключив семьдесят пять мощных ламп, освещавших зал. И тотчас семьдесят пять ночников слабо замерцали по стенам, убаюкивая своими голубоватыми дрожащими огоньками куда вернее, чем ночная тьма. Шум и возбуждение улеглись почти мгновенно, и только несколько самых неугомонных все еще сражались по углам. Только тут я почувствовал, как неодолимо смыкаются мои отяжелевшие веки. Никогда бы не подумал, что я, стойкий полуночник, чемпион бессонницы, задремлю одним из первых, сидя на кровати и привалившись спиной к стене; может быть, это явилось для меня самым ярким и поучительным эпизодом нынешнего вечера. Если до сих пор я спал так скверно, значит, мне просто было назначено всегда ночевать в обществе четырехсот детей.
Но, видимо, кто-то сидевший во мне твердо знал, что я оказался здесь не ради одного только сна, ибо среди ночи я внезапно, толчком, проснулся, притом, таким бодрым, словно проспал целые сутки. Детские тела, разбросанные в самых немыслимых позах на широком голубовато-белом поле, выглядели поразительно странными. Одни сбились тесными группками, словно объединенные страхом; другие сплелись в братском объятии; третьи полегли на кровати ровными рядами, как будто их скосила автоматная очередь; но самое патетическое зрелище представляли одиночки — те, что расползлись по углам подобно раненому зверю, умирающему подальше от всех, или же, напротив, из последних сил потянулись — и не успели! — к товарищам. После восторженного вечернего ажиотажа это затихшее поле битвы безжалостно напомнило мне о том неизменно угрожающем повороте судьбы, чье имя — злонесущая инверсия. Предсказания, расточаемые Командором, всегда звучали слишком символично и оттого невнятно. Урок же данного вечера отличается пугающей наглядностью. Все сущности, раскрытые мною и доведенные до высшей точки накала, могут завтра — да что завтра, уже сегодня! — СМЕНИТЬ ЗНАК и сгореть в адском огне, тем более жестоком, чем восторженнее я стану им поклоняться.
Однако печаль, навеянная этими предчувствиями, была столь возвышенной и величественной, что легко соседствовала с торжественной радостью, переполнявшей меня в те минуты, когда я склонялся над моими маленькими спящими воинами. Я переходил… нет, окрыленный нежностью, почти перелетал от одного к другому; я отмечал и запоминал своеобразие сна каждого из них; некоторых я переворачивал, чтобы заглянуть им в лицо, как переворачивают гальку на пляже, открывая ее вторую, влажную, спрятанную от солнца щеку. Дальше я приподнял, не разъединяя, пару крепко обнявшихся близнецов, и они оба с сонным бормотанием мягко уронили головы мне на плечо. О, мои большие уснувшие куклы с влажными вспотевшими лицами и бессильно-мягкими телами! — мне никогда не забыть вашу особенную, МЕРТВУЮ тяжесть! Мои руки, мои плечи и спина, каждый мой мускул навсегда запомнит этот необычный, ни с чем не схожий груз..
Мрачные записки
«Много позже, размышляя о знамениях той достопамятной ночи, я пришел к выводу, что разнообразные позы спящих детей можно свести к трем основным типам.
Во-первых, это «спинная» поза, делающая из ребенка нечто вроде распростертой на могильной плите фигуры с набожно сложенными руками, обращенным к небу лицом и вытянутыми ногами; она говорит скорее о смерти, нежели об отдыхе. Ей можно противопоставить «боковую» позицию, когда колени подтянуты к подбородку, а все тело свернуто калачиком. Это так называемая «зародышевая» поза, наиболее распространенная из всех трех; она напоминает о внутриутробной жизни человека, вплоть до его появления на свет. В отличие от этих двух поз, подражающих преджизненному и послежизненному положениям тела, третья — «ничком» — является той единственной, что полностью соответствует земному, настоящему периоду бытия. Она, и только она, сообщает значимость, притом, первостепенную, тому ФОНУ, на котором располагается спящий. Человек прижимается, льнет к этому фону — в идеале, к нашей родимой земле, — стремясь одновременно и обладать ею и просить у нее защиты. Он принимает позу и любовника земли, оплодотворяющего ее семенем своей плоти, и солдата, которого научили «кланяться матушке-земле», чтобы спастись от пуль и осколков снаряда. При позе «ничком» голова лежит боком, на правой или левой щеке, вернее, на том или другом ухе, словно человек вслушивается в голос земли. И, наконец, вспомним Блаттхена, утверждавшего, что данное положение тела наиболее удобно для сна «длинноголовых»; вполне возможно также, что обычай укладывать младенцев на живот, поворачивая им головку набок, идет от желания — с учетом мягкой податливости детских косточек — превратить их в долихоцефалов.
Мрачные записки
Вчера я разглядывал Синюю Бороду, расседланного и привязанного к кольцу в стене. Интересно: конь без сбруи мгновенно теряет благородство осанки, роняет голову, расслабляет уши и спину, принимает унылый, какой-то побитый вид. Но стоит накинуть на него уздечку, затянуть намордный ремень, надеть стремена, и он тут же напряжется, вскинет голову, насторожит уши, звонко заржет и ударит копытом в землю… Вот так же и я пребываю в меланхолии и, раздавленный гнетом собственного тела, собственной силы, не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, пока не почувствую на себе тяжести ребенка, — и в тот же миг встрепенусь и воспряну к жизни, стиснутый его коленями, оседланный его чреслами, обвитый его ручонками, осчастливленный его смехом.
Мрачные записки
В отличие от ягодиц взрослых людей — этих бугорков мертвой плоти или, вернее, сала, жалких, как верблюжьи горбы, — ягодички ребенка всегда выглядят живыми, трепещущими, бодрыми; иногда они могут показаться бледненькими и опавшими, но миг спустя, глядишь, опять смеются и сияют, выразительные, как детские личики.
Мрачные записки
Шесть часов утра. Первые солнечные лучи уже заиграли на блестящих черепицах восточных башен. Под легкой солнечной лаской все четыреста маленьких пенисов на гипнодроме напружились, воздели свои слепые головки, в еще сонной грезе о желанном апофеозе, о приобщении к свету, краскам, ароматам, к ГЛАВНОМУ ДРЕВУ ангела-фаллофора. Но едва истечет минута утреннего возбуждения, как они вяло сникнут, обреченные на долгую неволю в темнице гениталий, откуда их выпустят разве что для мерзкого соития с целью продолжения рода. А, впрочем, может быть, именно фория… Кто знает, не в этом ли кроется смысл великой награды Святого Христофора: за то, что он перенес на своих плечах Бога-младенца, шест его внезапно расцвел и покрылся плодами.
Мрачные записки
Мед, источаемый их ушами и такой же золотистый, как пчелиный, отдает едкой горечью, что отвратила бы любого — кроме меня.
VI. АСТЮФОР
[Note31: Несущий звезду, Звездоносец]
«В полночь Господь поразил всех первенцев в земле египетской».
Исход, XII, 29
Последние бои конца 1944 года разразились в Восточной Пруссии, близ городка Гольдап, в сотне километров к северо-востоку от Кальтенборна. 22 октября город, дом за домом, взяли войска Третьего Белорусского фронта под командованием генерала Черняховского, но 3 ноября он был отбит 29-й танковой дивизией генерала Деккера. Затишье, установившееся вплоть до нового советского наступления, которое началось 13 января 1945 года, позволило местным жителям оценить размеры грозящей им опасности, а также «надежность « гарантий, на которые не скупилось нацистское правительство. Решиться на бегство из Восточной Пруссии, подальше от Красной армии, означало стать преступником, пораженцем и предателем в глазах немецких властей. Нескончаемые вереницы беженцев с Востока, спасавшихся от грозного вала русских войск, — сначала белорусские крестьяне, за ними литовцы из Мемеля [Note32 - Немецкое название г. Клайпеда] и, наконец, первые немцы с восточной границы Пруссии, — ни в коем случае не должны были рассматриваться местным населением как сигнал к эвакуации. На центральной площади почти каждой деревни, каждого города болтались в петле люди, уличенные в приготовлениях к отъезду. Таким образом, Красная Армия нашла гражданское население районов, покинутых вермахтом, на месте, в испуганном и покорном ожидании. Советские солдаты докладывали командованию, что, заходя на фермы, видели там полный порядок: скот в стойлах и конюшнях, огонь в очаге, суп на плите. А тем временем по узким малочисленным дорогам . края, в обжигающем холоде середины зимы, растерянно метались разноязыкие толпы беженцев, стремящихся на запад, поближе к немецкой армии, подальше от линии фронта.
Хотя Тиффожа мало затрагивали внешние события, ему все же пришлось дважды быть свидетелем этого горестного исхода. В первый раз это случилось незадолго до Рождества 1944 года, на дороге между Арисом и Ликом. Немецкая войсковая колонна медленно продвигалась в сторону Лика, а шедшее ей навстречу, в Арис, скопище беженцев остановилось, словно парализованное стужей. Вероятно, на подступах к Арису возникла безнадежная пробка. Пользуясь остановкой, мужчины соскакивали с повозок, чтобы проверить упряжь и покрепче привязать вещи; детишки тем временем весело шныряли по обочинам и в придорожном кустарнике. Тиффож подстегнул коня и мелким галопом поскакал вдоль вереницы людей и телег в направлении Ариса; через полтора километра он, наконец, увидел причину этой задержки — группу военных и гражданских, суетившихся вокруг двух опрокинутых повозок. Видимо, войсковая упряжка, пытавшаяся пройти в обход движения, по обледенелому склону, так неудачно столкнулась с крестьянской телегой, что дышло последней буквально протаранило одну из военных лошадей. Агонизирующее животное рухнуло на колени между своей напарницей и крестьянской лошаденкой, которые с диким ржанием рвались из постромок, пытаясь освободиться.
Тиффожа глубоко поразило зрелище этого всеобщего панического бегства. Он думал об исходе французов в июне 1940 года, казавшемся, в сравнении с нынешним, прямо-таки «Отплытием на Цитеру» [Note33 - Намек на картину известного французского художника Антуана Ватто, изображающую галантную сцену на фоне летнего пейзажа], и мысленно повторял слова из Святого Писания: «Молитесь о том, чтобы бегство наше не случилось зимою». Воспоминание о лошади с пробитой грудью болезненно запечатлелось в его сердце, и он не преминул уловить в нем символ — увы, необъяснимый! — даже, более того, геральдическую фигуру, доселе не известную, но имевшую определенное сходство с гербом Кальтенборна. Зато другое зрелище, открывшееся его взору, когда колонна беженцев наконец дрогнула и медленно двинулась вперед, было лишено всякой символической ауры; от него веяло голым, неприкрытым ужасом: человеческий труп, распластанный, впечатан-ный в обледенелое шоссе, бесконечное число раз изутюженный гусеницами танков, колесами грузовиков и телег, наконец, просто затоптайный солдатскими сапогами так, что его сплющило до толщины ковра, и на этом жутком ковре, лишь отдаленно напоминавшем тело, едва проглядывались остатки лица с одним глазом и прядью волос.
Через несколько дней на дороге от Лотцена к Рейну Тиффожу выпала другая встреча, которая потрясла его до глубины души. Этих пленных он увидел еще издали; их головы были обмотаны поверх военных пилоток шарфами, ноги утеплены шерстяным тряпьем или газетами, обвязанными веревками; почти все тащили за собой на маленьких деревянных полозьях фибровые или картонные чемоданы, превращенные таким образом в санки. Сколько их там насчитывалось?
— сотни, а, может, и целая тысяча; они держались совсем не так подавленно и немо, как другие пленные, — напротив, смеялись и балагурили, размахивая на ходу торбами с провизией. Едва заметив их вдали, Тиффож уже понял, что его ждет; тем не менее, первая же услышанная французская фраза больно пронзила ему сердце. Он собрался было поздороваться с ними, расспросить, но какое-то близкое к стыду стеснение помешало ему раскрыть рот. Он вдруг вспомнил, с удивившей его самого ностальгией, шофера Эрнеста, Мимиля из Мобежа, Фифи из Пантена, Сократа, а главное, дурачка Виктора. Если вдуматься, ничто не мешало ему присоединиться к этим людям, что весело шли в сторону Франции, собираясь одолеть пешком более двух тысяч километров земли, вспаханной войной, среди суровой зимы, в жалкой обувке из тряпок и газет… Опустив глаза, он взглянул на собственную обувь, принадлежавшую сеньору Кальтенборна — красивые черные мягкие сапоги, которые он нынешним утром до блеска начистил собственными руками. Пленные уже поравнялись с Тиффожем и понизили голоса, принимая его за немца; один только чернявый коротышка, немного похожий на Фифи, задорно крикнул ему на ходу:
— Фриц капут! Совьетски кругом, везде, uberall!
Это чисто парижское зубоскальство при первом же контакте с соотечественниками внезапно напомнило Тиффожу о той непреодолимой пропасти, что всегда отделяла его — тяжеловесного, молчаливого меланхолика — от большинства его легкомысленно-веселых товарищей. Повернув Синюю Бороду, который громким пуканьем демонстрировал свое недовольство задержкой, он поехал обратно в Кальтенборн. Наверное, он тотчас забыл бы эту встречу, ибо давно уже принадлежал душой и телом Пруссии, что теперь рушилась вокруг него, но до самого замка его неотступно преследовал образ Лесного царя, затаившегося в болотах, защищенного плотным слоем ряски от любых посягательств — что людей, что времени.
Мрачные записки
Сегодня утром поездка в Гумбинен. Перед сапожной мастерской томится очередь из женщин и стариков; у каждого в руках кусок автомобильной покрышки. Войдя внутрь, клиент разувается и ждет, пока сапожник вырежет из старой резины новую подметку и прибьет ее на развалившуюся обувь.
По мере того как возрастает мое могущество, я со смесью восхищения и страха наблюдаю за безудержным падением немецкой нации. Детей младшего возраста уже эвакуировали в тыл. Тех же, кто постарше, призвали во вспомогательный состав ПВО, поэтому школы закрываются одна за другой. Почтовые отделения работают только в кантонных центрах, и для отсылки письма или бандероли приходится одолевать многокилометровые расстояния. В мэриях сидят древние старики, которые замещают и мэра, и его помощника, и секретаря, выполняя лишь самые необходимые функции, а именно: раздачу продуктовых карточек и уведомление семей о гибели их мужчин на фронте; а еще, как ни странно, они регистрируют браки. Последнее — по приказу гауляйтера. Великий рейх даже на пороге краха настоятельно требует, чтобы новое потомство являлось на свет только в результате законного брака, и никак иначе. Кстати, на всю огромную, в сто километров, округу работает теперь один врач.
Иногда я слышу, как люди жалуются: жизнь, мол, усложняется. Правда же состоит в обратном: она упростилась, но упростилась до такой примитивной степени, что стала невыносимо тяжкой. Прежде все звенья административной, торговой и прочих систем современной жизни выполняли роль буфера, смягчавшего трения между людьми и вещами. Теперь же население лицом к лицу столкнулось с грубой действительностью.
Именно оттого, что эта страна гибнет, она все прочнее завоевывает мое сердце. Я представляю себе, как она падает к моим ногам — голая, обессиленная, разоренная, ввергнутая в полное ничтожество. И чудится, будто при этом крушении обнажаются ее корни, основы, прежде скрытые от всех, а нынче немилосердно выставленные напоказ. Вот так же перевернутый на спину жук беспомощно сучит в воздухе всеми шестью ножками вокруг белого мягкого брюшка, внезапно лишившись своей надежной, темной опоры — земли. И если принять это сравнение, то явственно чувствуешь острый запах влажной земли и живого гниения, исходящий из развороченного чрева поверженной нации. Здесь покоится огромное беззащитное тело Пруссии, в нем еще теплится жизнь, но я уже попираю его мягкую податливую плоть своими сапогами. Да, поистине, нужно было свершиться тому, что свершилось, чтобы подчинить эту страну и ее детей моей властной и требовательной нежности.
Рауфайзен отсутствовал целую неделю. Однажды вечером он вернулся в Кальтенборн с колонной военных грузовиков, которые доставили в крепость три тысячи фауст-патронов и тысячу двести противотанковых мин; их сложили во дворе замка. Фауст-патроны — маленькие ручные гранатометы, необычайно эффективные, несмотря на легкий вес и простоту конструкции, — представляли собой идеальное оружие для стрелков-одиночек против вражеских танков. При попадании в броню кумулятивный заряд разрывался и выбрасывал вперед мощную струю раскаленного газа со скоростью нескольких тысяч метров в секунду и температурой в несколько тысяч градусов. Экипаж, как правило, сгорал, а воспламенившиеся пары масел и бензина приводили к взрыву машины. Однако фауст-патроны имели ограниченный радиус действия — восемьдесят метров, и инструкторы особо подчеркивали, что нужно подойти к цели так близко, как позволит храбрость стреляющего. Пятнадцать метров — вот идеальная дистанция, твердили они, — идеальная, разумеется, для героев, для дерзких безумцев, и требующая от человека перед мчащимся на него танком хладнокровия, граничащего с полным бесчувствием.
Потому-то Рауфайзен и старался во время теоретических занятий, проходивших в аудитории, где специально установили грифельные доски для чертежей, внедрить в сознание детей МЫСЛЬ О ТОМ, ЧТО бронированное тулвеще не так уж и страшно.
— Танк глух и наполовину слеп, — неустанно повторял он, отчеканивая каждое слово. — Вы его слышите, он же не слышит ничего. Грохот двигателя не позволяет запертому внутри экипажу различить природу и направление выстрелов противника, будь то автоматическое оружие, артиллерия или авиация.
— Танк почти слеп. Его видовая щель узка, а сектор обзора настолько ограничен, что в мертвую зону попадает как раз то, что находится в непосредственной близости. Тряска при движении еще больше затрудняет этот обзор. А ночью танк вообще вынужден идти с открытыми люками.
— Танк не способен стрелять одновременно во всех направлениях, тем более, в объекты, находящиеся рядом. Мертвые зоны обстрела плюс те тридцать секунд, что требуются башенному стрелку для полного разворота орудия, разрешат любому умелому пехотинцу действовать без всякого риска. Мертвое пространство пушки составляет от семи до двадцати метров, а пулемета — от пяти до девяти, в зависимости от типа машины. И, наконец, из танка на полной скорости совершенно невозможна прицельная стрельба. Для этого ему придется остановиться и тем самым спугнуть нападающего.
Затем Рауфайзен перечислил шесть самых уязвимых мест танка, в которые следует целиться: гусеницы, днище, воздухозаборник, бензобак, двигатель, стрелковая башня и смотровая щель.
По мере того как он говорил, дети явственно представляли себе, как оживает это сказочное чудище, пугающее, смертоносное и, вместе с тем, медлительное, шумное, неуклюжее, глухое и полуслепое; они сравнивали его с пернатой и мохнатой дичью, на которую привыкли охотиться. Что ж, эта бронированная дичь выглядела, конечно, пострашнее оленя, но зато ее легче было преследовать и уничтожать; в общем, эдакий гигантский железный кабан, только и всего, сущие пустяки! И они весело смеялись, заранее предвкушая, как здорово поохотятся на этих сверхзверей.
Но реальные стрельбы фауст-патронами, организованные в ландах Айхендорфа, где сложили кирпичные стенки, силуэтом напоминающие танк, вернули детей к суровой действительности. Оглушительный взрыв при выстреле, болезненная отдача, струя горячего воздуха, обжигающая затылок, истошный визг не взорвавшегося снаряда, скачущего рикошетом по снегу оттого, что его выпустили под слишком крутым углом к земле, ослепительный клинок пламени, взметающего в воздух кирпичи, словно конфетти, все это очень скоро заставило детей понять, что им дали в руки адскую игрушку, с которой началась в их жизни новая эра, Впрочем, первый несчастный случай произошел уже через два дня и стоил жизни юнгштурмовцу Гельмуту фон Биберзее.
Согласно принципу устройства безоткатного орудия, энергия порохового заряда действует в двух противоположных направлениях — вперед, выталкивая снаряд, и назад, в атмосферу. Главная опасность, грозящая наводчику и всему орудийному расчету, таится в выбросе огня с обратной стороны дула, которое на первый взгляд кажется вполне безобидным. Если на пути этого выброса встретится слишком близкое препятствие, пламя брызнет веером, охватив стоящих рядом людей; особенно уязвим в этом случае подносчик снарядов, стоящий позади наводчика, ибо радиус смертоносного действия огня достигает трех метров.
Когда Тиффож узнал, что Гельмут буквально обезглавлен огненным кинжалом, вырвавшимся из ствола фауст-патрона, и что его останки перенесли в часовню, он тотчас поспешил туда и почти всю ночь провел возле погибшего мальчика.
Мрачные записки
До самой зари я не мог оторваться от созерцания тщедушного детского тела, словно нарисованного черной тушью по белой простыне; на плоском костяке там и сям вздымались круглые бугорки мускулов — точь-в-точь наросты омелы, прильнувшей к оголенным древесным ветвям. Не знаю, верно ли передает этот диковинный образ мое ощущение, что в лежащем передо мной обезглавленном теле не осталось больше ничего человеческого. Я хочу сказать, ничего такого, что побуждало бы взрослых заботиться о нем. Гельмут фон Биберзее — больше не Гельмут, у него нет ни имени, ни адреса. Теперь это некое существо, упавшее с неба подобно метеориту и обреченное бесследно раствориться, исчезнуть в земле. Смерть придала его плоти ту полноту и законченность, которыми та никогда не обладала при жизни. Сухожилия, нервы, внутренности, сосуды, вся эта скрытая от глаз механика, согревавшая и питавшая его кровью, расплавилась, обратившись в твердую спекшуюся массу, у которой остались лишь форма и вес. Даже грудная клетка приподнялась, словно в глубоком неоконченном вздохе, да так и застыла, исключая малейшую надежду на живой трепет. И, разумеется, мои размышления витали в первую очередь вокруг понятия веса — мертвого веса — тела мальчика; эти мысли должен был увенчать собою форический акт.
Я всегда подозревал, что человеческая голова — это наполненный духом шар (вспомните: spiritus, ветер!), шар, который приподнимает тело, держит его в вертикальном положении, перетягивая в себя большую часть его веса. Голова — вот что одухотворяет и обесплочивает тело. И, напротив, тело, лишенное головы, тотчас рушится наземь, внезапно вернув себе тяжкий, гнетущий вес плоти. Подобная двойственность, при которой распределение духа влечет за собой ту или иную весомость плоти, дала мне возможность сформулировать ОТНОСИТЕЛЬНУЮ версию этого феномена, который смерть восстанавливает в его АБСОЛЮТНОМ, конечном варианте. Вот откуда выпуклость мускулов и грудной клетки, кажущаяся чрезмерной, несмотря на мертвую инерцию застывшего тела, лишенного всех своих двигательных пружин.
Я поднял на руки маленького покойника, не отрывая взгляда от ужасного зияющего среза на месте его головы. И тотчас же, несмотря на всю мою силу и готовность к этой тяжести, я пошатнулся, едва не упав. Клянусь, обезглавленное тело мальчика весило втрое или вчетверо больше его живого.
И мой форический экстаз вознес меня в черные небеса, что каждое мгновение содрогались от размеренного грохота пушек Апокалипсиса.
Мрачные записки
В самом сердце ночи… Все они здесь, на гипнодроме, покорные, всецело подвластные мне в своем глубоком сне. Что делать? Словно огромная мохнатая ночная бабочка, я тяжело, неуклюже перепархиваю от одного к другому, не зная, как выразить свое желание, как утолить ту печальную жажду, что томит и сердце и плоть. Ночная бабочка, окрыленная любовью, летит к электрической лампе и, достигнув вожделенной цели, не знает, что делать дальше, что ей делать с этой лампой. И впрямь, — что может бабочка сделать с этим стеклянным предметом?!
По правде говоря, меня неотрывно мучит одно подозрение, столь упорное, что придется записать его на этом листе бумаги, скрытом ото всех ночной тьмой. Не могло ли случиться так, что бодрствование подле останков Гельмута пробудило во мне вкус к плоти, гораздо более тяжеловесной и мраморно-холодной, чем эта, смешно посапывающая во сне, на гипнодроме?!
Мрачные записки
Одна из роковых особенностей, тяжко довлеющих надо мною (может, следовало бы сказать наоборот: одно из осеняющих меня благословений?), заключается в том, что стоит мне высказать какое-либо пожелание, задать вопрос, и судьба рано или поздно займется «моим делом» и даст на него ответ. Каковой ответ почти всегда поражает меня своей силой, хотя я с давних пор размышляю над этим феноменом.
Что делать с детьми, заключенными мною в клетку Кальтенборна? Теперь я знаю, отчего абсолютная власть в конце концов непременно сводит сума тиранов. Они просто не знают, как ею распорядиться. Нет ничего убийственнее этой пропасти между безграничными возможностями и ограниченным умением применить их. Разве что сама судьба властно нарушит границы убогого человеческого воображения и подстегнет колеблющуюся волю. Так вот, — со вчерашнего дня мне ведомо ужасное и блистательное предназначение моих детей.
Рауфайзен прилагает невероятные усилия для того, чтобы Кальтенборн тщательно соблюдал инструкции по сопротивлению врагу, в изобилии рассыпаемые фюрером. Смерть Гельмута отнюдь не помешала дальнейшему проведению учебных стрельб фаустпатронами. Кроме того, все центурии посменно трудятся над сооружением минных полей. Они устанавливают так называемые «тарелки», не очень опасные для детей, поскольку взрываются под тяжестью не менее сорока килограммов. Но зато сама такая мина весит все пятнадцать, и юнгштурмовцам пришлось здорово попотеть, сгружая их с машин и устанавливая в местах возможного прорыва вражеских танков. Мины располагаются на участке шириной двести-триста метров, в шахматном порядке, так, чтобы на каждые два квадратных метра приходилось по три заряда.
Я вполне спокойно вел один из этих грузовиков (вермахт оставил их нам еще на несколько дней), несмотря на то, что пятьсот тяжелых мин, лежавших в кузове, могли вдребезги разнести целый город. Две предыдущие машины были уже разгружены, и мою ожидали всего десятка два мальчиков. По инструкции положено, чтобы один человек нес только одну мину, а дистанция между людьми должна составлять не менее сорока метров. Я раздал мальчикам мины и пошел следом за одним из них, движимый любопытством и симпатией, а, в общем-то, от нечего делать.
Это был Арним из Ульма, что в Вюртенберге, — типичный крестьянский сын из швабов, приземистый, плотный, большеголовый, с упрямым низким лбом; впрочем, светло-зеленые глаза и соломенно-желтые волосы с лихвой искупали в глазах эсэсовских селекторов эти недостатки. В общем, белобрысый собрат наших овернцев,тем более, что швабы в Германии так же, как уроженцы Оверни во Франции, пользуются репутацией угрюмых скопидомов, недалеких и грязных. Однако мне Арним нравился своей основательностью и силой; особенно крепкими были у него икры и ляжки, пожалуй, чересчур массивные для его веса, хотя при этом ступал он легко, слегка даже подпрыгивая при каждом шаге, словно его ноги забавлялись своей ничтожной ношей.
Однако на сей раз эта походка лишилась обычной упругости, ибо Арним из Ульма с трудом нес на вытянутой правой руке тяжеленный смертоносный диск, эдакий металлический «пирог» со взрывчаткой, чей вес заставил его накрениться всем телом налево и балансировать свободной рукой. Он продвигался вперед мелкими быстрыми шажками, и я решил догнать его со смутным намерением подсобить, невзирая на инструкции. Одолев сотню метров, Арним остановился, чтобы сменить руку, предварительно обмотав левое запястье тряпкой, снятой с правого: для такого груза оно было слишком хрупким. Затем он двинулся дальше, еще более торопливо, отставив теперь правую руку. Вдруг он снова остановился, оглянулся на меня и шутливо надул щеки, показывая, как устал. Потом взялся за мину по-другому, более удобно, но не так, как предписывалось правилами минирования, с которыми нас долго и подробно знакомили на занятиях. Подняв мину обеими руками, он прижал ее к животу и понес, слегка откинувшись назад. Обе его остановки значительно сократили расстояние между нами, и я уже был в десятке метров от него, когда произошел взрыв.
Я ничего не услышал. Я просто увидел на месте Арнима ослепительно-белую вспышку, и тут же воздушная волна сбила меня с ног, накрыв кровавым дождем. Вероятно, я на какое-то время потерял сознание, потому что мне почудилось, будто меня сразу окружили и куда-то понесли, а это, конечно, невозможно. В медпункте все очень удивились, обнаружив, что я цел и невредим: кровь, залившая меня с головы до ног, была не моею, она принадлежала Арниму, в один миг распыленному на мириады кровяных шариков.
Это страшное крещение, случившееся тотчас после бодрствования у ложа мертвого Гельмута, превратило меня в другого человека.
Огромное красное солнце вдруг поднялось и встало передо мною. И солнцем этим был ребенок.
Багровый ураган швырнул меня в дорожную пыль, точно Савла, ослепленного божественным светом на пути в Дамаск [Note34 - Савл (впоследствии Святой Павел) был ярым преследователем христиан, но, встретив Христа на пути в Дамаск и послушав его речи, обратился в христианство. Был казнен в Риме]. И ураганом этим был юный мальчик.
Кровавый циклон простер меня ниц, точно молодого послушника перед благословляющим его епископом. И циклоном этим был маленький солдат из Кальтенборна.
Пурпурный плащ невыносимой тяжестью лег на мои плечи, утверждая меня в моем королевском достоинстве Лесного царя. И плащом этим был Арним, уроженец Швабии.
Мрачные записки
Придя в себя и отдохнув, я, тем не менее, не торопился расставаться с заботливым уходом фрау Нетта. Сам не знаю, почему. Вообще, если вдуматься, удивительно, как это я до сих пор упускал из виду эту часть подземелья, переоборудованную в медпункт, где сладковатый въедливый запах эфира погружает меня в странное полуобморочное состояние. Взрезанная, вспоротая, раненая плоть является плотью куда в большей степени, чем здоровая, и у нее есть свои собственные одежды — повязки; такая дешифровальная решетка способна говорить неизмеримо красноречивее, нежели обыкновенный костюм. Атмосфера медпункта, пронизанная страхом и экстазом, тотчас вернула мне воспоминание о больничной койке Святого Христофора, где я пролежал несколько дней после того, как Пельсенер заставил меня вылизать языком свое разбитое колено.
Благодарение Богу, сегодня я достаточно силен и проницателен, чтобы спокойно и беспристрастно оценить тот злополучный, но крайне важный эпизод моей жизни. Мне понадобились долгие годы, чтобы вырвать, наконец, правдивое признание из самых потаенных и стыдливых глубин моей души. Однако будем справедливы и воздержимся от анахронизмов: когда лихорадка и конвульсии швырнули меня к ногам Пельсенера, я, разумеется, никак не мог анализировать случившееся. Я слишком буквально воспринимал все события своей жизни, чтобы пытаться их истолковывать, давать им название. Да и сделай я это, что толку: избыток преследовавших меня несчастий сам по себе вполне убедительно объяснил бы мой нервный срыв. Но за ним последовало довольно длинное пребывание в больнице — кажется, около двух недель, — и оно-то уж могло открыть мне глаза, если бы какая-то тайная боязнь узнать о самом себе слишком многое упорно не держала их закрытыми.
Итак, лишь сегодня, да, только сегодня я в состоянии написать правду о том кризисе и сделаю это, не вдаваясь в пространные рассуждения: в тот миг, когда мои губы слились с разверстыми губами раны Пельсенера, меня сотрясло и повергло в шок не что иное, как приступ радости, радости невыносимо острой, жгучей, точно ожог, несравнимой по глубине со всеми болями, испытанными что раньше, что потом, ибо это была боль наслаждения. И, конечно, мой еще девственный, замкнутый на собственную нежность организм не мог безболезненно перенести подобный опаляющий взрыв ощущений.
Что же касается последующих дней, проведенных на больничной койке, то они представляли собой лишь смягченный, ослабленный, как бы разнеженный повтор того невыносимого испытания. Сладковатый и какой-то двусмысленный запах эфира, пропитавший собой все кругом, вплоть до пищи, поддерживал меня в легком опьянении, счастливом и, вместе с тем, беспокойном. Но главное, что воспламеняло и воодушевляло меня в те лихорадочные часы, была моя зачарованность перевязками, то жадное любопытство, с каким я следил, как разматывают бинт, снимают ватный тампон, обнажают болезненно-белую, сморщенную кожу, а на ней красные губы раны. Марлевый квадратик, крест-накрест приклеенный пластырем, смущал меня неизмеримо сильнее, чем самые пышные и соблазнительные оборки. Ну, а сама рана, ее очертания, ее глубина, все этапы ее заживления дарили моему желанию пищу куда более богатую и неожиданную, чем нагота любого, пусть даже самого аппетитного тела. Подсыхающая рана затягивалась темной корочкой; иногда пациент сам нетерпеливо сколупывал ее, заново открывая сочащийся кровью порез, а иногда она отпадала сама, оставляя вместо себя новенькую, розовую, полупрозрачную кожицу. И еще дезинфицирующие средства… они придавали ране какую-то вызывающую, неестественную красоту. Рыжие, как хна, узоры йода на молочно-белых разводах перекиси образовывали прямо-таки фантастический макияж. Но ничто не могло сравниться с кричаще-красным цветом нового лекарства — меркурохрома. Конечно, и при нем некоторые раны выглядели, как сухие уста праведниц с поджатыми губами, но такие составляли исключение. А большинство походило на веселые, хохочущие, грубо намалеванные губы разгульных шлюх.
Мрачные записки
Сегодня утром все четыреста детей были выстроены в плотное каре на плацу. Они только что совершили утреннюю пробежку и теперь, несмотря на холод, стояли в одних черных спортивных трусах, с голыми ногами и грудью. Рауфайзен, которому предстояло явиться к одиннадцати часам в комендатуру Йоганнисбурга, был, наоборот, при полном параде — в каске и мундире с портупеей, в сверкающих сапогах, с моноклем в глазнице; сунув подмышку хлыст, он нервно прохаживался вдоль рядов. О, мне стоило только взглянуть, как этот тип, точно майский жук в блестящем панцире, красуется перед беззащитной невинностью, и я сразу угадал подлые замыслы, овладевшие его душой! Он выкрикнул короткий приказ, и ряды мальчиков рухнули вперед, наземь, словно сбитые костяшки домино; этот обширный ковер из тел напоминал аккуратные валки скошенных колосьев или травы. И тогда Рауфайзен прошел на середину этого костра, но не МЕЖДУ телами, а ПРЯМО ПО НИМ. Его сапоги безжалостно попирали человеческую плоть, давя на ходу то руку, то ягодицу, то затылок. Он даже приостановился на минуту посреди лежащих детей и, расставив ноги, закурил сигару, по-прежнему держа хлыст подмышкой.
Слушай же, Штефан из Киля! Твой дьявольский инстинкт подсказал тебе точную формулу идеального АНТИФОРИЧЕСКОРО акта, и за это я предвещаю тебе жестокую неминуемую смерть!
Они шли из Ревеля и Пернау, что в Эстонии, из Риги и Либавы, что в Латвии, из Мемеля и Ковно, что в Литве, только привлекали к себе гораздо меньше внимания, чем другие беженцы, ибо передвигались в основном по ночам и под охраной эсэсовцев, один вид которых создавал вокруг них пустоту. Старуха-крестьянка, увидевшая в лунном свете колонну этих бесшумных, как призраки, людей, говорила, что, видать, мертвецы на Востоке повставали из могил и бегут впереди врага, оскверняющего прах усопших. Другие очевидцы также утверждали, будто видели этих живых покойников, и добавляли еще, что головы у них наголо обриты, а высохшие тела кажутся скелетами в полосатых куртках заключенных; иногда они были скованы цепями. Если кто-нибудь из них падал от истощения, ближайший охранник тут же приканчивал его выстрелом в затылок; таким образом, и этот тайный исход оставлял после себя следы.
Тиффож ни разу не встречал такие колонны; он только слышал, что их срочно эвакуируют с «фабрик смерти», из шахт и карьеров, гетто и концлагерей, расположенных на Востоке. Однако пришел день, когда по пути в Ангербург ему пришлось остановить Синюю Бороду перед трупом, укрытым в канаве под старым пастушеским плащом. Это существо не имело ни пола, ни возраста, и только номер, вытатуированный на левом запястье, да желтая буква «J» в центре красноватой шестиконечной звезды, нашитой на левой стороне куртки, позволяли угадать, кем было оно при жизни. Тиффож сел на коня, но через пару километров ему пришлось спешиться вновь — на сей раз перед свертком из мешковины, прислоненным к путевому столбу. Это был ребенок в шапочке, сшитой из трех кусочков фетра. Он еще жил, он дышал. Тиффож легонько встряхнул его, попробовал расспросить, но тщетно, — мальчик пребывал в оцепенении, близком к смерти. Когда Тиффож поднял его на руки, у него даже сердце защемило от поразительной невесомоети этого тельца, как будто в свертке, под грубыми лохмотьями, вообще не было ничего, кроме головы. Тиффож пустился в обратный путь, к Кальтенборну. До крепости оставалось два десятка километров, — значит, ему удастся, как он надеялся, вернуться еще до рассвета.
И действительно, часом позже светлая гиперборейская ночь все еще окружала его своим нежным мерцанием, своими тайнами. Синяя Борода шел вперед ровным, спокойным шагом, и лед разлетался сверкающими брызгами под его железными копытами. Это уже не было той, безумной, горячечной скачкой, что приводила» Тиффожа в Кальтенборн после удачной охоты с белокурой и свежей добычей в жадных руках. И сейчас его не опьянял обычный форический экстаз, исторгавший у него то мучительные, стоны, то всхлипывающий смех. Величественный звездный бестиарий, подобно нимбу, медленно вращался над его головой, в черной небесной бездне, вокруг полярной звезды. Большая Медведица со своей Колесницей, Жираф и Рысь, Овен и Дельфин, Орел и Телец чередовались с другими священными и фантастическими созданиями — Единорогом и Девой, Пегасом и Близнецами. Тиффож скакал вперед торжественно и неспешно, со смутным чувством, что открывает новую эру — эру ЗВЕЗДОНОСНОЙ фории. Ибо под его широким плащом укрывался Звездоносный мальчик; время от времени он размыкал уста, роняя тихие слова на неведомом языке.
Большая часть замковых кровель давно уже лишилась черепицы, и в образовавшиеся дыры свободно влетали полчища ночных птиц, угнездившихся на чердаке. Но в самом дальнем углу сохранилось подобие закрытого чуланчика, куда выходили отопительные и канализационные трубы; с помощью керосинового примуса здесь можно было поддерживать сносную для жилья температуру. Сюда-то Тиффож и водворил своего подопечного, уложив его на раскладушку, найденную в куче хлама. Потом он спустился в кухню и вернулся с чашкой молочной ячменной каши, которой попытался, — впрочем, безрезультатно, — накормить своего найденыша.
С этого дня жизнь его раздвоилась между привычными обязанностями внутри или вне замка и жарко нагретой чердачной каморкой, где он упорно боролся за жизнь умирающего Эфраима. Невозможно было определить возраст этого ребенка — то ли восемь, то ли пятнадцать лет; его страшное физическое истощение удивительно не соответствовало высокому умственному развитию. Тиффож отыскал в аптечке мыло с пиретрумом и стал бережно обмывать голову Эфраима, постепенно освобождая ее от зловонной корки из слипшихся волос, перхоти и гнид. Но особенно изводила мальчика дизентерия; ее мучительные спазмы заставляли скелетоподобное тело корчиться в судорогах, исторгая бледные выделения с кровяными подтеками. Когда приступ кончался, больной просил пить и жадно, стакан за стаканом, поглощал воду; в отсутствие Тиффожа он сам доползал до большого медного крана, торчащего среди топоров, багров, ведер и брезентовых рукавов на противопожарном щите. Утолив, наконец, жажду, он впадал в беспокойный сон, полный кошмаров и борьбы с невидимыми мучителями. Тиффож установил в чулане маленькую печурку, позволявшую ему готовить, не привлекая чужого внимания, мясные и овощные бульоны, которыми он кормил больного.
Пришлось ждать два дня, пока мальчик смог заговорить. Он объяснялся на дикой смеси идиш с ивритом, литовским и польским, откуда Тиффож с трудом выуживал и переводил для себя слова немецкого происхождения. Но, для того чтобы понять друг друга, времени у них было предостаточно, да и терпения тоже, и, когда ребенок обращал к Тиффожу свое изкуренное, покрытое язвами личико, на котором жили, казалось, одни огромные черные глаза, тот слушал его, затаив дыхание, всем своим существом, ибо перед ним воздвигалась новая, неведомая вселенная, отражавшая его собственную до ужаса верно, только с противоположными знаками.
Так он узнал, что под этой Германией, одурманенной экстазом войны и разделившей надвое немецкую нацию, простиралась другая, подземная страна концлагерей, ничем, за малыми случайностями, не сообщавшаяся с поверхностным миром живых. По всей Европе, оккупированной вермахтом, а, главное, в Германии, Австрии и Польше, около тысячи городов, сел и деревень образовывали адскую географическую карту тайной империи, имевшей не только свои столицы и районные центры, но и супрефектуры, транспортные узлы и пункты сортировки людей. Ширмек, На-цвиллер, Дахау, Нойенгамме, Берген-Бельзен, Бухенвальд, Ораниенбург, Терезиенштадт, Маутхаузен, Штутгоф, Лодзь, Равенсбрюк… Их названия звучали в устах Эфраима как давно знакомые и привычные ориентиры этой заселенной призраками земли — единственной, какую он помнил с самого детства. Но ни одно из этих названий не звучало так зловеще-звучно, как Освенцим, лагерь в тридцати километрах к юго-востоку от польского городка Катовицы; немцы называли его Аушвиц. Вот где находился Anus Mundi — великая метрополия нравственного падения, страданий и смерти, куда со всех концов Европы свозили миллионы жертв. Эфраим попал в этот лагерь таким маленьким, что ему казалось, будто он там и родился; он был почти горд тем, что вырос в этой страшной бездне, имевшей самую мрачную славу даже в глазах бывалых обитателей концлагерей. Эфраим и его родители были арестованы немецкими спецслужбами в июле 1941 года, сразу же после захвата Эстонии, и отправлены прямо в Освенцим. Их доставили туда в вагонах для скота, и от момента прибытия у мальчика осталось только одно четкое воспоминание — гигантская гроздь сосисок-дирижаблей в темном небе.
Эсэсовцы гнали огромное людское стадо ударами палок в сторону лагеря. Затем был душ, стрижка и дезинфекция, после которой им разрешили выбрать себе одежду в куче разноцветного тряпья, к великой радости ребятишек.
— Мы со смехом напяливали на себя женские платья; некоторые едва ковыляли, потому что надели на ноги оба левых или правых башмака. Это было похоже на Пурим [Note35 - Еврейский религиозный праздник, во время которого дети надевают маскарадные костюмы]!
И Эфраим не мог сдержать слабый, дребезжащий смешок, вспоминая тот «веселый» эпизод.
Потом его разлучили с родителями, которых он больше не увидел, и отвели в барак, где жили дети младше шестнадцати лет, в том числе и несколько младенцев. Один бывший учитель из соседнего барака приходил заниматься с детьми. Эфраим любил вспоминать, какую задачку он дал им однажды: что с вами случится, если вдруг исчезнет земное тяготение? Ответ был такой: «Мы все улетим на луну». Услышав это, Эфраим не удержался и прыснул со смеху. Эсэсовцы нередко обходились с детьми вполне милостиво: разрешали отращивать волосы, установили стол для пинг-понга и далее отдали целый узел одежды из Канады.
Когда Эфраим впервые произнес это слово — Канада, — Тиффож понял, что слышит голос великой злонесущей инверсии. Канада была заповедным краем его давней потаенной мечты, приютом его несторианского детства и первых месяцев прусского плена. Он потребовал разъяснений.
— Канада? — переспросил Эфраим, удивленный неведением Тиффожа. — Это сокровищница Освенцима. Понимаешь, заключенные привозили с собой все самое ценное — дорогие камни, золотые монеты, украшения, часы. И когда они уходили в газовую камеру, то их одежду, вместе со всем, что лежало в карманах или зашивалось внутрь, складывали в специальный барак, — вот его-то и называли Канадой.
Тиффож никак не мог смириться с этой ужасной метаморфозой своей самой лучезарной, самой заветной мечты.
— Но почему, почему вы его звали именно Канадой?
— Да потому, что для нас Канада означала богатство, счастье, свободу! Вот взять хоть меня, — родители всю жизнь твердили: «Хочешь быть счастливым, эмигрируй в Канаду! У твоего двоюродного деда Иегуды есть фабрика готовой одежды в Торонто. Он богат, у него много детей». Вот я и мечтал попасть в Канаду. А нашел ее в Освенциме.
— Что же еще было в вашей Канаде?
— В одних отсеках держали одежду, в других — только очки, пенсне и даже монокли. О, и еще в одном бараке хранились волосы, женские волосы, не короче двадцати сантиметров, — такие можно было использовать для всяких поделок. Женщинам срезали волосы, а потом выбривали полосу от лба до затылка, чтобы их можно было узнать, если они сбегут. Волосы увозили из лагеря целыми вагонами. Говорили, будто из них делают валенки для немецких солдат, воюющих в России.
Тиффож слушал этот рассказ и вспоминал, как он приволок к фрау Дорн мешок волос и ножку косули. Только теперь он понял причину ужаса рослой костлявой женщины, что пятилась от него, мотая головой, отмахиваясь, протестуя всем своим существом. Ясное дело, она прослышала о волосах из Аушвица и решила, что он хочет приобщить ее к работе на этой огромной фабрике смерти.
Затем Эфраим рассказал о пытке перекличками, которые длились иногда по шесть часов; заключенные должны были выстаивать их не двигаясь, как бы ни было холодно. И Тиффож тотчас признал в этой процедуре дьявольскую инверсию общей переклички в Кальтенборне, позволявшей ему любовно перебирать имена всех своих детей. После этого повествование о специально натасканных лагерных доберманах, которые преследовали и рвали в клочья заключенных, показалось ему всего лишь легким дополнительным штрихом, завершающим ту чудовищную аналогию, то противоестественное сходство, что стало теперь его личным адом. И уж окончательно добил его рассказ о газовых камерах, замаскированных под душевые.
— Под конец, — продолжал Эфраим, — я с двадцатью ребятами работал в Rollkommando; нам выдали телегу, и мы сами возили ее вместо лошадей. С этой телегой мы разъезжали по всему лагерю, а по главным аллеям так прямо неслись галопом. Я всегда бежал впереди и правил телегой, поворачивая дышло то вправо, то влево. Мы развозили белье, одеяла, дрова, поэтому нас везде пропускали, и мы все могли видеть. Я присутствовал даже на селекциях. Однажды мне удалось сунуть помаду женщине, чтобы она накрасилась и не выглядела бледной и больной. А в другой раз, зимой, надзиратель-«капо» разрешил нам зайти погреться в газовую камеру. Она выглядела, как обычная душевая. Когда приговоренные раздевались, им приказывали запоминать, куда они сложили свою одежду, чтобы потом легче найти ее. Им даже раздавали полотенца. А потом битком набивали эту самую «душевую» мужчинами и женщинами вместе. Под конец «капо» запихивали туда людей плечами и коленями, чтобы закрыть дверь; детей швыряли прямо на взрослых, поверх голов. Души, конечно, были ненастоящие. Я-то сразу углядел, что дырочки на них наколоты только для виду. Когда после «операции» двери открывались, было видно, что сильные пытались забраться повыше, чтобы спастись от газа, поднимавшегося с пола, и затаптывали слабых. Мертвецы лежали кучей до самого потолка; внизу женщины и дети, а сверху, на них — мужчины, те, что посильней.
Несмотря на льготы, которыми Эфраим пользовался в силу своего возраста и работы в Rollkommando, он, конечно, не мог видеть своими глазами все, что происходило в этом царстве смерти. Но у него были уши, чтобы слышать, а новости распространялись по лагерю мгновенно. Эфраим знал о существовании некоего квартала «В «, где доктор Менгеле проводил опыты на заключенных. По словам Эфраима, этот Менгеле страстно интересовался близнецами и неизменно присутствовал при разгрузке эшелонов, чтобы отбирать для своей лаборатории братьев или сестер-двойняшек. Главное, что его привлекало, это возможность произвести сравнительное вскрытие близнецов, умерших одновременно, а в обычной жизни такие случаи представляются чрезвычайно редко. Зато здесь, в лагере, рука доктора Менгеле помогала случаю. А еще в Освенциме ходили слухи об опытах по умерщвлению заключенных в вакууме, с целью разработки средств помощи летчикам при разгерметизации самолета на большой высоте. Подопытных загоняли в специальную камеру, из которой мгновенно выкачивали весь воздух. Сквозь застекленный иллюминатор видно было, как у жертв брызжет кровь из носа и ушей, как они вонзают ногти в кожу на лбу и медленным, неостановимым движением сдирают ее с лица.
Слушая подробные рассказы Эфраима, Тиффож, парализованный ужасом, почти воочию видел перед собой этот кошмарный Город Смерти, каждым своим камнем схожий с форической Цитаделью, о которой он грезил в Кальтенборне. Канада, изделия из волос, переклички, злобные доберманы, опыты над близнецами, исследования атмосферной плотности, а, главное — да, главное! — фальшивые душевые; все эти изобретения, все открытия выглядели отражениями какого-то адского зеркала, преобразившего их первоначальную суть в безжалостную, невыносимо-страшную реальность. Тиффожу осталось только узнать, что эсэсовцы стремились уничтожить в первую очередь два народа — евреев и цыган. Вот где увидел он доведенную до пароксизма тысячелетнюю ненависть оседлых рас к расам кочевников. Евреи и цыгане, народы-скитальцы, дети Авеля, его братья, с которыми он был солидарен и сердцем и душой, тысячами шли в Освенцим на пытки и гибель от руки современного, дисциплинированного Каина в сапогах и каске. Итак, все было ясно; Тиффож составил себе окончательное представление о лагерях смерти.
Если Освенцим становился конечным, смертельным пунктом назначения для большинства заключенных, прошедших под его порталом, украшенным лозунгом «Arbeit macht frei» [Note36 - Труд освобождает], то для других он служил пересылкой, откуда их отправляли в другие лагеря или на заводы и стройки, по желанию администрации, которая парадоксальным образом стремилась и уничтожать свои жертвы и извлекать из их работы максимальную пользу. Весной 1944 года Эфраима с колонной его товарищей отправили под небольшим конвоем на родину, в Литву, где поместили в лагерь близ Каунаса, — впрочем, ненадолго, ибо уже в августе наступление советских войск заставило немцев свернуть этот лагерь, а пленников погнать пешком на юго-запад. Жалкое людское стадо тащилось от лагеря к лагерю и в конечном счете попало в провинцию Ангенбург, где Тиффож и нашел Эфраима.
Нацистские власти пытались елико возможно отсрочить одно мрачное, чисто символическое мероприятие, которое произвело бы в Восточной Пруссии весьма тяжелое впечатление — перенос в Западную Германию останков маршала Гинденбурга, покоившегося в мавзолее Танненберга среди знамен прусских полков, некогда сражавшихся под его командованием. И, однако, им пришлось сделать это в январе 1945 года, в тот момент, когда после двухмесячного затишья советские войска начали новое стремительное наступление на немецкие позиции. К 13 января сильные морозы сковали поверхность озер и болот, сделав их проходимыми для тяжелых машин, и две русские танковые бригады, при содействии трехсот пятидесяти орудий, прорвали линию обороны между Гумбиненом и Эбенроде; следом за ними двинулись вперед тринадцать пехотных дивизий. Роминтенский лес был до неузнаваемости изуродован артналетами, все охотничьи домики сгорели дотла. Несколько дней спустя в заснеженных полях и на заледенелых озерах края появились табуны лошадей с безумными глазами и растрепанными гривами; по выжженному на правой ляжке тавру в виде стилизованного лосиного рога местные жители догадались, что императорский конный завод в Тракенене прекратил свое существование. 27 января русские подошли к Кенигсбергу, и немецким инженерным ротам пришлось спешно взрывать бункеры и все остальное хозяйство гитлеровского «Волчьего логова» в Растенбурге. Говорили, будто жившая в Верцине старая баронесса фон Бисмарк, невестка «железного канцлера», наотрез отказалась покинуть замок и земли, которыми император наградил в 1866 году победителя при Садове. Она приказала слугам вырыть ей могилу рядом с домом и отпустила их, а сама осталась в имении с одним дряхлым лакеем; хрупкая, бесстрашная, с седыми волосами, уложенными в бандо по моде прошлого века, она сидела у окна, обмахиваясь веером, и ждала красного потопа, который, она знала, ей не суждено пережить.
Однако советские войска двигались вперед не сплошной линией, вытесняя немцев по всему фронту, а скорее прорывами в отдельных местах, разделенных иногда сотнями километров.
Поэтому в тылу победителей оставались бесчисленные островки сопротивления, державшиеся тем более упорно, что Гитлер по-прежнему приказывал не капитулировать, а бороться до последнего солдата. Так, например, группа армии «Север», дислоцированная в Латвии и отрезанная от Восточной Пруссии еще в октябре 1944 года, получала снабжение морем, через порт Либаву, и продержалась до самого заключения мира. Кенигсбергская крепость сдалась только 10 апреля, и даже ко времени общей капитуляции вермахта, а именно, к 8 мая, отдельные армейские части все еще дрались с неприятелем; так было на полуострове Хела, на восточной окраине Данцига, и в других местах.
Роль напол в эти апокалипсические дни давно уже была определена их шефом, обергруппенфюрером СС Хассмейером; в своем циркуляре от 2 октября 1944 года он указал, что эти школы, большей частью расположенные в сельской местности, не смогут рассчитывать на поддержку армии в случае прихода врага; следовательно, они должны принять необходимые меры, чтобы стать автономными очагами сопротивления. Вот почему всем казалось вполне естественным, что комендант Кенигсберга при обороне крепости вывел на переднюю линию мальчишек в огромных солдатских касках, которые при каждом выстреле съезжали им на глаза; вместо сигарет и шнапса, раздаваемых обычно перед решительной схваткой, они получили конфеты и шоколад.
В ночь с 22 на 23 января обитатели Кальтенборна увидели вспыхнувшее на востоке зарево. Это пылал город Лик. Следующие двое суток под стенами крепости непрерывно шли разбитые войсковые части. Два старых танка М-2 протащили за собой на буксире четыре или пять грузовиков, забитых ранеными; лишенные управления, машины то и дело съезжали в обледенелый кювет. Мотоциклы BMW, участвовавшие еще во французской кампании, автобусы с разбитыми салонами, двуколки с брезентовым верхом, мохнатые лошаденки, еле-еле тащившие свою ношу, мотая головами и загнанно дыша, наконец, отдельные пехотинцы, везущие свой скарб в детских колясках, — все они скорбной чередой продефилировали мимо Кальтенборна как символы неминуемого разгрома. Рауфайзен благоразумно запер юнгштурмовцев в крепости, дабы скрыть от их глаз деморализующее зрелище гибели вермахта.
А потом в округе воцарились пустота и тишина. Наконец, полученная 1 февраля информация позволила начертить на карте новую линию фронта, проходящую от Кульма к Данцигу через Грауденц, Мариенвердер и Мариенбург, расположенные в двухстах километрах к западу от Кальтенборна. И всем стало ясно, что крепость осталась в тылу врага, а схватка с ним — вопрос ближайшего времени.
Тиффож относился к этим внешним перипетиям довольно безразлично. Он проводил все свободное время рядом с Эфраимом, который медленно возвращался к жизни; она трепетала в мальчике еще довольно робким, но иногда уже и веселым огоньком. Однажды Тиффож взвалил больного к себе на плечи и стал прогуливаться с ним по чердаку, напоминавшему огромную, старинную, хаотическую декорацию, там и сям скупо освещенную слуховыми оконцами; он останавливался перед ними, чтобы показать Эфраиму бескрайние поля с озерами и болотами, окружавшие Кальтенборн. Эфраиму понравились эти прогулки, и отныне всякий раз, как Тиффож поднимался к мальчику, тот требовал, чтобы его катали на спине.
— Конь Израиля, неси меня! — командовал он. — Покажи мне деревья и дорогу, я должен увидеть оттепель, которая отметит ночь на 15 ниссана [Note37 - Канун еврейской пасхи].
Это была довольно опасная игра, и Тиффож отлично сознавал, какому риску подвергается мальчик-Звездоносец среди стаи юных белокурых хищников. Но тот ад, который претерпел Эфраим, не шел ни в какое сравнение с теперешней, нависшей над ним угрозой.
И, однако, в один из вечеров, когда «конь Израиля» проскакал по чердаку до северного крыла замка, он внезапно столкнулся нос к носу с эсэсовцем Риндеркнехтом, явившимся в кладовую за матрасами. Оба на секунду замерли от неожиданности, затем Тиффож, даже не спустив Эфраима с плеч, схватил эсэсовца за отвороты мундира, поднял в воздух, припер к стене и сжал ему горло с такой силой, что у того хрустнули позвонки. Эсэсовец обмяк, лицо его побагровело и уже начало синеть, как вдруг Эфраим с пронзительным криком забился на спине своего «коня» и начал колотить его обоими кулачками по голове. Тиффож, ослепленный страхом и гневом, продолжал свое дело, но ребенок оттолкнулся ногами, сорвался вниз и с судорожными всхлипами скорчился на полу. Тогда Тиффож бросил свою жертву, которая с хрипом сползла по стене, и опустился на колени рядом с мальчиком.
— Бегемот, не убивай его! — твердил тот сквозь рыдания. — Солдаты Вездесущего придут и освободят народ Израиля, но ты… ты не должен убивать! Клянусь тебе, он ничего не скажет!
Тиффож унес Эфраима в его чуланчик, не заботясь больше об эсэсовце; может быть, мальчик был прав, но опасность от этого меньше не становилась. Впервые ребенок подчинил француза своей воле в столь важном деле. Тиффож знал, что теперь ему суждено подчиняться своему питомцу и заранее смирился с этим фактом, чувствуя, что голосом мальчика говорит сама судьба. Однако он хотел знать, кто такой Бегемот и почему Эфраим присвоил ему это странное имя.
— Я назвал тебя так из-за твоей силы, Конь Израиля, — ответил Эфраим.
— Однажды Господь отвечал Иову из бури и сказал так:
«Вот Бегемот, которого я создал, как и тебя; Он ест траву, как вол. Вот его сила в чреслах его И крепость его в мускулах чрева его. Поворачивает хвостом своим, как кедров; Жилы же на боках его переплетены. Йоги у него, как медные трубы; Кости у него, как железные прутья. Это — верх путей Божиих; Только Сотворивший его может приблизить к нему меч свой. Горы приносят ему пищу, И там все звери полевые играют. Он ложится под тенистыми деревьями, Под кровом тростника и в болотах.
Тенистые дерева покрывают его своею тенью; Ивы при ручьях окружают его ».
Эфраим нараспев пересказал эту главу из Книги Иова, раскачиваясь взад-вперед на манер старых талмудистов. И заключил свою декламацию загадочным дребезжащим смешком.
Тиффож, которому немедленно представился Лесной царь, «под кровом тростника и в болотах», восхитился убежденностью ребенка в триумфальной победе его бога и с того дня начал тянуться к нему, как к священному пламени, в робкой надежде приобщиться к сиянию этой пророческой веры. Наступил день, когда в крепости не стало воды, — все водокачки округи, видимо, были разрушены бомбардировками. Потом вода все-таки потекла из кранов тоненькой струйкой кроваво-красного цвета, оставлявшей в раковинах следы ржавчины. Эфраим этому совсем не удивился: вот она — первая казнь Египетская, когда воды всей страны обратились в кровь! [Note38 - За то, что фараон не выпускал из страны евреев, бывших у него в рабстве, Бог наслал на Египет так называемые «казни египетские», когда вода превратилась в кровь, саранча истребила весь урожай и т.д]
— Настали времена! — повторял он, — и освобождение наше близко.
К концу марта холода внезапно отступили. Буйные дожди очистили весь край от снега; ураганный ветер носил в воздухе беспомощные стаи скворцов, зуйков и чибисов, вздымал яростные волны на оттаявших озерах, затапливая на их низких берегах целые деревни. Наконец, он стих, и в небе показались треугольники диких гусей. Мальчишки, обслуживающие батареи ПВО, не отказали себе в удовольствии открыть огонь по этим живым мишеням, попавшим в сектор их обстрела. Снаряд разрывался в центре летящего «V», превращая стаю в беспорядочное облако перьев под ликующие вопли стрелков.
Рауфайзен не мог нарадоваться на эту преждевременную оттепель, обещавшую задержать возможное нападение русских. Но тем же вечером вдали, в ночном затишье, пронизанном весенними ароматами и легкими хлопками раскрывающихся почек, впервые зазвучал четкий, сухой, пугающий рокот советских танков. Сомневаться не приходилось: вскоре к замку торопливо подъехал на молодом тракененском иноходце крестьянский парень; на его босых ногах нелепо блестели шпоры. Он прискакал из Ариса — большого селения, расположенного в пятнадцати километрах от Кальтенборна; по его словам, все жители оттуда были эвакуированы, остались только он, несколько стариков да скот. Три часа назад в город вошли русские и скоро они будут здесь. Рауфайзен тотчас приказал юнгштурмовцам занять боевые посты, заранее расписанные по группам и колоннам.
Ожидание показалось бы томительно долгим, если бы неумолчный и все крепнущий рокот идущих танков не занимал мысли ребят. Наконец, в спустившихся сумерках появились первые два танка с потушенными огнями; они устремились прямо к крепости. Это были Т-34, неуклюжие с виду броненосцы, изготовленные в Сибири, громоздкие и приземистые, с плохо пригнанной обшивкой; тем не менее, они не боялись ни морозов, ни раскисших дорог и грузно прошли от Азии до Германии, раздавив на своем пути все танковые дивизии Гитлера.
Танки остановились у ворот и зажгли фары; вспыхнувшие лучи веером прошлись по крепостным стенам, казавшимся слепыми из-за отсутствия бойниц. Следом за танками подъехал один из тех легких американских джипов, что славились своей высокой проходимостью, особенно на здешней пересеченной местности. Из него вышел офицер, он встал перед танками так, что его силуэт четко выделялся в ослепительном свете фар. В руке он держал мегафон. Это был лейтенант Николай Дмитриев, герой Сталинградской битвы, кавалер многих орденов, в том числе, за бои под Минском; он славился среди товарищей и солдат своими подвигами и удачливостью. Поднеся мегафон ко рту, он выкрикнул по-немецки с певучим украинским акцентом:
— Я не вооружен! Мы знаем, что в крепости находятся дети. Сдавайтесь! Вам не причинят никакого вреда. Откройте ворота…
Его слова прервал шквал пулеметных очередей с ближайшей башни. Мегафон покатился в снег, а лейтенант вскинул руки к груди. Танковые фары тотчас погасли, и никто не увидел, как Дмитриев упал наземь. Миг спустя темноту пронизали огненные струи; на сей раз стреляли фауст-патронами по танкам. Взревели моторы, и оба бронированных чудовища начали поспешно разворачиваться. Но у одного из них были повреждены гусеницы, и он с оглушительным треском врезался в другой танк. Так они и застыли, точно сцепившиеся рогами быки, под градом снарядов, срывавших с них листы брони. От машин повалил густой черный дым. Последовало недолгое затишье, а затем пушечный залп из танка прямой наводкой по стене тяжело сотряс воздух, наполнив его хрустальной музыкой стекол, вдребезги разлетевшихся во всех зданиях крепости. Через минуту в наступившей тишине издали, со стороны Шлангенфлисса, донеслись звуки канонады, — скорее всего, там обстреливали дорогу, забитую русскими танковыми колоннами.
В планы Рауфайзена не входила защита крепости по всему периметру. Он заранее приготовился эвакуировать стреляющих после первой же атаки, сконцентрировав оборону на воротах или у той бреши, куда ринутся советские танки. Но он не принял в расчет одно важное обстоятельство — интенсивность обстрела русских. К его ужасу, их артиллерия начала методично разносить в куски всю крепость. Вместо того чтобы пробить одну брешь, которую сравнительно легко можно было бы оборонять, пушки обрушивали одну за другой огромные части крепостной стены, которые при падении разрушали домики внутри цитадели. Часом позже два спаренных пулемета, установленные на платформах грузовиков, скрытых за ангарами, взяли под обстрел весь фасад замка; одновременно рота автоматчиков — слишком мелкая мишень для фауст-патронов — рассыпалась между близлежащими зданиями. Позиции осажденных явно не выдерживали этого приступа. Оставалось только одно: попытаться выйти за пределы крепости и, присоединившись к разрозненным группам пехотинцев, действующих в округе, обстреливать вместе с ними вражеские танки и пушки извне, быстро переходя с места на место.
Тиффож сбросил элегантный костюм бывшего владельца Кальтенборна и уже натягивал на себя истрепанную лагерную робу с нашитыми на груди огромными буквами Ф. В. (Французский военнопленный), когда по крыше забарабанили осколки снарядов. Он торопливо взобрался на чердак, подстегнутый на ходу страшным зрелищем, бегло увиденным в угловой комнате с разбитой в щепы дверью: трое юнгштурмовцев недвижно лежали вповалку на пулемете, чье задранное дуло уставилось в черный проем окна. В углу чердака горела груда матрасов; жирный удушливый дым стлался по полу, несмотря на огромные зияющие дыры в пробитой кровле. Тиффож кинулся к чуланчику Эфраима.
Еврейский мальчик сидел перед шатким столиком своей комнатушки, покрытым белой тканью. На нем он разложил куски хлеба, баранью кость и травы; здесь же стоял стакан воды, подкрашенной красным вином.
— Эфраим, нужно уходить! — крикнул Тиффож, ворвавшись в каморку. — Русские бьют по замку!
— Разве эта ночь на 15 ниссана чем-то отличается от других ночей? — торжественно спросил Эфраим.
— Идем, нельзя терять ни минуты!
— Бегемот, несравненное творение Господне, ответь мне так: «Сей ночью мы покинули Египет». Итак, чем же эта ночь отличается от прочих?
— Сей ночью мы покинули Египет, — покорно отозвался Тиффож. Но тут громовой взрыв сотряс плиты под их ногами; с потолка градом обрушилась штукатурка.
— Идем со мной, Эфраим, нужно бежать!
— Да, нужно бежать, — сказал мальчик, отодвигая стол. — Солдаты Предвечного насмерть поразят первенцев египетских, но они же помогут нам спастись бегством. Если ты не хочешь сесть вместе со мною за пасхальный стол, дай мне, по крайней мере, прочесть хоть несколько песен Аггады.
Он сосредоточился, и губы его зашевелились. Снаружи ухнуло еще несколько оглушительных взрывов гранат, затем настала тишина, куда более пугающая, чем недавняя канонада. Тиффожу не терпелось бежать.
— Ты закончишь свою Аггаду у меня на плечах. Давай-ка, садись на «коня Израиля»! — скомандовал он, встав на колени рядом с Эфраимом.
В тот момент, как он покидал чердак, наклонясь в дверях, чтобы Эфраим не ушиб голову,: пушки внезапно замолкли; теперь со всех сторон слышался только стрекот пулеметов, и это означало, что осаждавшие уже ворвались в замок. Тиффожу пришлось повернуть назад, так как левое крыло чердака превратилось в сплошной костер, спуститься по центральной лестнице и прокрадываться через залы; со всех сторон доносился шум схватки. Что ни шаг, он наталкивался на убитых юнгштурмовцев; одни лежали в мирных позах, точно уснувшие, поодиночке или группами, и он с пронзительной болью вспомнил недавний гипнодром; другие были изуродованы, изранены до неузнаваемости. Приказ, выкрикнутый: по-русски, и револьверные выстрелы заставили его торопливо подняться этажом выше. Одна из дверей была открыта, она вела в кабинет Командора. Тиффож бросился туда. Большое окно с выбитыми стеклами, смотревшее на Террасу трех мечей, зияло в глубине комнаты черной брешью. Тиффож прислонился к стене с гобеленом, чтобы перевести дух. И тут раздался КРИК. Тиффож тотчас признал его, он понял, что впервые этот крик отличается абсолютной, безупречной чистотой. Долгий, гортанный, переливчатый, он изобиловал самыми разными нюансами: одни отличались странным ликованием, другие выражали непереносимую боль; да, именно этот крик неумолчно звучал в его ушах, начиная с самого детства, несчастного, незадачливого детства в ледяных коридорах Святого Христофора, и кончая заповедными чащами Роминтенского леса, где он возглашал смерть королевских оленей.
Но те далекие или недавние отголоски прошлого были всего лишь чередой неуверенных приближений к этой возвышенной песне, которая с невыносимой, острой силой долетела до них с Террасы трех мечей. Он знал, что впервые слышит в первозданном состоянии этот колеблющийся между жизнью и смертью вопль, бывший основополагающим звуком его судьбы. И снова, как в день встречи с бредущими на родину французскими пленными, но только несравненно яснее, почти воочию, представился ему умиротворенный бесплотный лик Лесного царя, укрытого саваном болотной ряски; и образ этот был последней его надеждой, последним прибежищем.
— Ты слышал? — спросил он. — Мне кажется, там, на террасе, кто-то умирает. Ты что-нибудь видишь?
Эфраим пригнулся — так он мог разглядеть парапет террасы — и описал все, что смог увидеть в черно-звездной ночи, то и дело озаряемой вспышками разрывов гранат. Три меча — да, они там, на месте, только похоже, будто на них висит что-то большое и грузное, как будто они превратились в древки знамен из тяжелой, жесткой, черной парчи.
Тиффож снова направился к главной лестнице. Он уже спустился до второго этажа, как где-то совсем рядом прогремели выстрелы, заставившие его юркнуть в темную нишу. Русские солдаты — впервые он увидел их! — вели человека, который шатался, падал и вновь поднимался под градом ударов и пинков. Жестокий толчок швырнул его вперед, поближе к Тиффожу, и тот увидел посиневшее, вздутое лицо с выбитым глазом, кровавой слизью стекавшим на щеку. Это был Рауфайзен. Эсэсовец опять упал и тщетно пытался подняться, цепляясь обеими руками за лестничные перила. Он еще стоял на коленях, когда один из солдат приставил пистолет к его затылку. Глухо прозвучал выстрел, и голова Рауфайзена, сильно дернувшись вперед, стукнулась о каменную балюстраду. Потом безжизненное тело медленно сползло на ступени. Тиффож судорожно сжал худые колени Эфраима и потянул их вперед, словно хотел поглубже втянуть голову между ними и укрыться от страшного зрелища. Но в то же время в ушах у него зазвучала фраза, выплывшая из далекого школьного детства: «И только когда пришел конец, повезло ему в том, что невинность послужила ему защитой и оправданием перед Господом, позволив надеяться на милость Его и на спасение души…»
Теперь пройти по лестнице было невозможно. Оставалось снова подняться наверх, к часовне, и спрятаться на большой террасе. Тиффож долго не раздумывал. Он действовал чисто импульсивно. Крыша часовни местами обрушилась, но проход на Террасу трех мечей остался свободным. Тиффож бросился туда. Он сделал несколько шагов и застыл на месте, потрясенный увиденным.
Плиты террасы покрывал ровный ковер идеально чистого, белого снега, еще не тронутого оттепелью. Парапет тоже был весь белый, если не считать основания трех мечей, так обильно залитого кровью, что казалось, будто в этом месте на камень набросили пурпурный плащ. Там они и находились все трое — Харо, Хайо и Лотар, и рыжие близнецы по-прежнему преданно охраняли с двух сторон мальчика с серебряными волосами; их широко раскрытые глаза слепо смотрели в пустоту, а тела… тела были насажаны на мечи, и каждому острое лезвие нанесло свою, особую рану. У Хайо оно торчало из левой лопатки; казалось, мальчик согнул колено и наклонил вправо голову, стараясь восстановить утраченное равновесие. Струйка еще не запекшейся крови, изгибаясь в порывах ночного ветра, тянулась к парапету с кончика ноги, скрюченной в предсмертной судороге. Харо обратил лицо к Лотару, но так казалось лишь на первый взгляд, в действительности ему вывернуло голову острием меча, которое, прорвав шею с другой стороны и выйдя наружу, достигало уха. Своей позой — со сжатыми кулаками и слегка подогнутыми ногами — он напоминал прыгуна в высоту, устремленного в небо. Голова Лотара закинулась назад. Рот был широко раскрыт, и в нем, среди раздвинутых зубов, блестело острие меча. Он висел на лезвии абсолютно прямо, составив ноги, прижав к бокам руки — идеальные ножны для благородного, пронзившего его сверху донизу клинка. Звезды уже начали гаснуть, и эта детская голгофа возвышалась над головой Тиффожа на фоне чуть серебрившихся мрачных небес. «В серебряном поле три пажа, головы к небу воздевших», — прошептал он.
Новый взрыв, тяжело сотрясший террасу, вдребезги разнес часовню; осколки камней и черепицы градом осыпали Тиффожа и Эфраима.
— Эфраим, — сказал Тиффож, — я потерял очки и почти ничего не вижу. Веди меня!
— Это ничего, конь Израиля, я возьму тебя за уши и буду направлять, куда нужно!
Над деревьями замелькали огненные цепочки трассирующих пуль.
— Эфраим, посмотри на этот стиснутый кулак вон там, в черном небе. Он сжимается так сильно, что из него сочатся капли крови.
— Уйдем отсюда. Бегемот, мне кажется, ты сходишь с ума!
— Эфраим, разве в священных книгах не сказано, что голова его и волосы белы, как снег, глаза мечут пламя, ноги подобны бронзе, в печи закаленной, а изо рта выходит меч о двух лезвиях?
— Бегемот, если ты сейчас же не повернешь назад, я оборву тебе уши!
Тиффож повиновался и с этой минуты, как маленький ребенок, слушался направляющих рук и коленей Звездоносца. Не успел он пройти и десяти шагов, как им преградила путь группа русских солдат, наставивших автоматы на странную пару. Однако пронзительный голосок Эфраима, крикнувшего: «Война капут! Французски солдат!», заставил их расступиться, дав дорогу Дитя Несущему.
Наконец, сражение в замке окончилось; от всего здания сохранилось невредимым одно только правое крыло с башней Атланта. Но солдатам еще нужно было очистить окружающие леса и ланды от юнгштурмовцев, рассыпавшихся на местности, и перестрелки вспыхивали то тут, то там, постепенно удаляясь от крепости. Тиффож пробрался мимо сгоревших строений к псарне, где одиннадцать доберманов, изрешеченных автоматными очередями, воплощали собой последнюю охотничью картину Кальтенборна; затем он двинулся по дороге к Шлангенфлиссу, ведущей, хоть и не прямо, к спасительному западу. Словно человек, потерпевший кораблекрушение среди океана и плывущий чисто инстинктивно, без всякой надежды на избавление, он проделывал все необходимые движения, которые могли бы обеспечить им обоим безопасность, машинально, ни на йоту не веря в успех. Они пересекли Шлангенфлисс, освещенный ярко, как днем, пылающими факелами домов, что выбрасывали в небо черные облака дыма с проблесками огня. По выходе из города темнота вновь сомкнулась вокруг них. Вдвойне ослепленный, Тиффож-прошагал еще несколько метров, как вдруг Эфраим резко потянул его за уши.
— Стой, Бегемот! Слушай!
Тиффож остановился и вслушался. Из ночной тишины до них донесся гулкий, мощный-рокот гусениц танковой колонны, и шум этот нарастал с угрожающей быстротой. Красная ракета, выпущенная примерно в километре от них, с шипением описала дугу на черном небосклоне. И тотчас же на дороге с грохотом разорвались первые снаряды. Это стреляла, в ответ на сигнал юнгштурмовцев, их батарея ПВО, — значит, она еще не была уничтожена неприятелем.
— Нужно уходить с дороги, — решил Эфраим. — Давай-ка свернем налево, в ланды, и пропустим танки.
Тиффож не стал спорить; он сошел с обочины в грязный талый сугроб и почувствовал под ногами мягкую, предательски зыбкую почву вересковой пустоши. Колючий куст оцарапал ему лицо; он отшатнулся и, вытянув руки вперед, пошел дальше, как ходят слепые. Долго шагал он так, удаляясь от дороги, пока звуки яростной бомбардировки в его ушах не свелись к смутному рокоту, похожему на ворчание грома. Почва все больше напитывалась водой, и теперь он с величайшим трудом вытаскивал ноги из жадно засасывающей их грязи. Потом его руки нащупали ветки и тонкие стволы подлеска, и он признал в деревцах черную болотную ольху. Тиффожу захотелось остановиться, повернуть обратно к дороге, но повелевающая им сила властно толкала его продолжать путь. И по мере того как он все глубже увязал в хлюпающей болотной жиже, ребенок на его плечах — такой худенький, почти прозрачный! — тяжким, свинцовым грузом придавливал его к земле. Тиффож медленно двигался вперед, и с каждым его шагом тина поднималась все выше и выше, и невыносимо возрастал гнет на спине. Теперь ему приходилось совершать сверхчеловеческие усилия, чтобы бороться с вязкими объятиями болота, сдавившими ему живот и грудь, но он упорно шел и шел, зная, что так нужно. И когда Тиффож поднял голову в последний раз, он увидел над головой только золотую шестиконечную звезду, которая медленно вращалась под черным куполом неба
____________
Примечания:
Note1
Святая простота! (лат.)
Note2
итальянский агиограф
Note3
Паланкин Римского папы
Note4
утренний дар (нем.)
Note5
французский маршал, покоритель Алжира
Note6
армия Франции
Note7
наука об уродствах
Note8
Свет с Востока
Note9
Болотный хутор
Note10
Лесной чай
Note11
Сортирный охранник
Note12
Anger (здесь и далее нем.) — поляна; Florhof — цветущий хутор; Wald — лес; Huf — копыто; Hase — заяц; Heide — пустошь
Note13
В Монтуаре-на-Луаре 22 октября 1940 года состоялась встреча Гитлера с Петэном
Note14
В оригинале: «Ольховый король». Также дословно переводится название романа М. Турнье
Note15
Wolfsschanze
Note16
Заповедник Роминтерская пустошь
Note17
национал-политические учебные заведения
Note18
Jungmadelbund
Note19
Jungwolk
Note20
Bund Deutscher Madel
Note21
Общество в Германии, основанное на культе предков и расовой чистоты
Note22
Религиозная доктрина, в основе которой лежит дуалистическое учение о борьбе добра и зла, света и тьмы.
Note23
Wandervogel
Note24
Bund der Geusen
Note25
Женщина, баба; девушка; девочка, девушка; девица, барышня; бабища
Note26
Wehrertuchtigungs-lager
Note27
Сборник генеалогических сведений обо всех знатных семьях Европы, издававшийся с 1764 по 1945 гг
Note28
Английское название китайской секты, организовавшей в 1900 г. восстание и резню в иностранных посольствах Пекина
Note29
«с нуля « (лат.)
Note30
20 июля 1944 г. — дата неудачного покушения на жизнь Гитлера, организованного немецкими офицерами и генералами, не согласными с его политикой
Note31
Несущий звезду, Звездоносец
Note32
Немецкое название г. Клайпеда
Note33
Намек на картину известного французского художника Антуана Ватто, изображающую галантную сцену на фоне летнего пейзажа
Note34
Савл (впоследствии Святой Павел) был ярым преследователем христиан, но, встретив Христа на пути в Дамаск и послушав его речи, обратился в христианство. Был казнен в Риме
Note35
Еврейский религиозный праздник, во время которого дети надевают маскарадные костюмы
Note36
Труд освобождает
Note37
Канун еврейской пасхи
Note38
За то, что фараон не выпускал из страны евреев, бывших у него в рабстве, Бог наслал на Египет так называемые «казни египетские», когда вода превратилась в кровь, саранча истребила весь урожай и т.д.