Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
   
Для чтения в полноэкранном режиме необходимо разрешить JavaScript
ПОСЛЕДНИЙ МОЙ, БУМАЖНЫЙ ПАРОХОД
страница 1 2 3

Все права на персонажей принадлежат Ржавым Ведьмам, все совпадения случайны и ненамеренны, все детали взяты из жизни или проверены по источникам. Авторы готовы дать клятву на Библиотеке Детской Мировой Литературы, что писателя Ромашкина, равно как его героев и жертв, никогда не существовало в природе.

ПРОЛОГ

- Послушай... Мне очень неудобно, но все-таки... Как тебя зовут?

- Станислав, - рассеяно отозвался мой нежданный гость, переворачивая очередную страницу. - Но не Стас, а именно Слава, - тонкие мальчишеские пальцы пробежались по лакированной и аляповатой (убью художника и издателя тоже убью) обложке. Запах свежей типографской краски поплыл по комнате, забивая едкую вонь дешевых сигарет и моего перегара.

Хорошее же впечатление о модном детском писателе создастся у мальчишки после этого во всех отношениях неловкого утра.
- Посиди, пожалуйста, - попросил я, мысленно прикидывая, способен ли не Стас, а именно Слава сообразить, что явился совершенно не вовремя и не растрепать друзьям и приятелям, как выглядит Петр Владиславович Ромашкин с утреннего похмелья и после бессонной гадкой ночи. На трепло мальчишка не походил, скорей уж на ботаника - сидел себе, заложив пальцем книжку, и ждал продолжения моей запнувшейся на половине просьбы. - Эээ... посиди, пока я умоюсь.

Мальчик снова кивнул и углубился в чтение. А я боком отступил в узкую и захламленную невесть чем (я же перед переездом все повыкидывал) прихожую. Споткнулся об выставленные на придверный коврик черные кроссовки. Воровато оглянувшись, провел по одному из них большим пальцем левой ноги. Запах ребячьего пота, свежего асфальта и лопнувших тополиных «клювиков» кружил мне голову. Казалось, что улыбчивый и пытающийся перебороть стеснительность Славик принес в мой дом не только ароматы наступающего лета, но и что-то еще, совершенно неведомое, сладко-созвучное сегодняшнему Сну. В Сны, если честно, я почти не верил, хоть и описывал их в своих книгах. Без деталей, конечно, только лишь с нежно-тревожным ощущением приключения. Как оказалось - зря не верил...

Выключатель в ванной опять заело. А из крана с горячей водой раздалось противное шипение, как из трубки забарахлившего телефона-автомата (интересно, Славик знает, что это такое, или попросит пояснить, как вчерашняя дура-третьекурсница на пресловутой встрече? Ох, про встречу лучше не надо). Ледяные капли царапали кожу и застревали в отросшей за ночь щетине. Помятая физиономия очень отдаленно напоминала тот торжественно-отретушированный портрет, что был размещен на задней обложке моего собрания сочинений. Лишь бы Славику не пришло в голову их сличать. Еще примет меня за самозванца. А хорошая мысль...

- Владисл... Петр Владиславович! - несмело произнес из комнаты мой гость, - скажите, пожалуйста, а почему в Интернете повесть называлась «В ожидании корвета», а в книжке она – «Приключения юнги Бельчонка»?

«Потому что редактор - напарафиненный муфлон, который ориентируется на вкусы покупательской аудитории, а не на таких нормальных пацанят, как ты,» - подумал я, но вслух произнес совсем другое:

- Потому что «корвет» - сложное слово, - сцарапывая с себя щетину, крикнул я. - Кое-кто посчитал, что моей фамилии недостаточно, чтобы ребенок поверил, что книга интересная, и ее купил.

- Глупости, - послышалось из комнаты, и мальчик появился: аккуратненький, все еще держащий книгу, заложенную пальцем. Без ссадин. Поразительно - мальчишка, и без ссадин на руках. - Разные дети бывают, - а вот это уже было почти ворчание. - И писатели тоже разные.
Показалось мне, или парень скользнул жадным взглядом по щедрому отблеску, падавшему от неплотно прикрытой дверцы книжного шкафа через весь коридор на стену?
До разговора о любимых и не очень писателях оставалось немного, а вести его не хотелось. Не стоик я, чтобы в десять утра в воскресенье, после этакого бодуна обсуждать тенденции развития детской литературы.

Кажется, Славик кое о чем догадался по моему безрадостному выражению лица. А может (втайне понадеялся я) его слишком сильно затянул сюжет «Корвета». Рассеяно глянув на недобритую рожу любимого детского писателя, мальчишка крутнулся на пятке и, повернувшись, отправился обратно в комнату.

- Стой! - булькнул я, сплевывая жесткую мыльную пену

- Чего? Ой, то есть «что», простите, Петр Владиславович.

- У тебя это... - вымоченный вчера в пиве и коньяке язык повиновался мне с трудом. А уж в такой ситуации: - У тебя, тут... Ты к чему прислонился? К перилам?

Сзади на белоснежных славкиных шортиках зловеще зеленело грушевидное пятно.

Мальчишка изогнулся, подобно котенку, ловящему свой хвост, и попробовал, не выпуская книги из ладошек, потереть масляную отметину.

Разумеется, у него ничего не вышло.

- Нет, не к перилам. Уф... У вас там скамейка у подъезда... Я думал, она высохла уже, на ней ведь вчера вечером уже бабульки сидели, - славкина ладошка продолжала ерзать по белой джинсе.

- Какие бабульки? - я, не отводя глаз от Славика, кинул несвежее полотенце на дно ванны.

- Да откуда я знаю, какие. Они с вами не здоровались, только сказали потом, что «с виду ученый, а ходит как студент». Ну... - Кажется, Славик понял, что сморозил глупость. А я выдохнул. Услышанное нравилось мне все меньше и меньше.

- А откуда ты, радость моя, это все знаешь... Про бабулек, про лавочки...

Насколько я помню, из Университета я вчера возвращался один, компанию мне составила лишь мятая и приятно холодная банка пива. А, ну и черная злость в сухом остатке от чертовой встречи с читателями.

У Славика, кажется, покраснели уши и щеки. Не поворачиваясь ко мне лицом и все так же не отрывая ладони от прикрытой шортами пятой точки, он виновато пробубнил:

- Ну, я вчера за вами шел... От Университета. Ну, чтобы адрес узнать.

Чтобы адрес узнать. Весело звучит, а? Можно было бы ожидать такого от бодрой старосты Андросовой - впрочем, студиозусам нет нужды разворачивать слежку, чтобы узнать, где живет вредный и недавно разведенный преподаватель, в третий раз отправляющий группу пересдавать зачет или коллоквиум. Узнается само собой, и начинается: приятные псевдослучайные встречи, визиты с нехитрой подоплекой, провожания и прочее, что может придумать милый женский террариум числом в двадцать две особы. Истинно женская черта - охота ради охоты; чтобы выучить курс, потребовалось бы куда меньше сил, чем чтобы узнать, какой цвет губной помады мне более по нраву.
Тем более что губную помаду я не люблю в принципе.

- А... зачем, собственно? - не жалея, спрашиваю я, и временно лишаюсь возможности вести диалог: во рту колкая мятная свежесть зубной пасты, на губах пена, вот вам и сезонное обострение.

Славка перестает, наконец, ловить несуществующий хвост, поворачивается ко мне лицом и смотрит виновато и напряженно. С легкой долей любопытства к своей дальнейшей судьбе. Совсем как мальчик из моего сегодняшнего сна... Совсем как еще один мальчик, которого двадцать пять лет назад все звали Алька. («Петр Вяче... Дядь Петь, у нас тут Сашке плохо, тому, который Алька»). За окном тогда разлилась точно такая же жара, только не поздневесенняя, а летняя, и посвежее, почище. Дело происходило в пионерском лагере «Отважный», где я отрабатывал свою первую - и чуть не ставшую последней - вожатскую смену...

Часть первая. Солнечный ожог

1.

Июльское солнце било с неба, как обезумев - будто это было последнее в мире лето, и надо было успеть все и сразу: с яблочным хрустом проскакать по ракушечному пляжу, сгореть до розовых пузырей, накупаться до изнеможения. Так вот Алька и поступил, да только солнце, видно, не признало своего родича по лохматой выцветшей голове.

И наградило двенадцатилетнего пацана такой коллекцией надувшихся солнечных ожогов, какой я в жизни своей не видывал и предпочел бы не увидеть впредь.
Сначала он, конечно, молчал - за регламентные два часа «пляжного отдыха» так сгореть невозможно, а признаваться в том, что болтался за пределами лагеря едва ли не весь день, не стал бы ни один нормальный ребенок. Наутро после самоволки Алька попытался было отравлять и без того несладкую жизнь педагогов наравне с остальным отрядом, но потом зудящая боль и температура свалили его в постель. А вяло соображающий с похмелья вожатый Петя только перед самым обедом догадался поглядеть, что за тихий скулеж доносится из второй мальчишеской спальни. Умный был вожатый, опытный.

Презрев советы - мочой! кефиром! смолой и перьями, черт бы побрал несносных отдыхающих детишек, а особенно дуболомов, решивших покурить под директорским окном и обеспечивших нам нагоняй от начальства, - я погнал дежурного за врачихой. Которой в лагере не оказалось. Что-то там закончилось, а было только в городе, до которого раз в три часа бегал рейсовый автобус, вот наша Клавдия и уехала на нем.

Об этом с нескрываемым злорадством мне сообщила воспитательница «моего» третьего отряда Татьяна Семеновна, тетка вредная и равнодушная ко всему живому, кроме ошивающегося в этом же отряде племянника Борьки по прозвищу Боров. Именно Семеновна, выдернутая мной из предобеденной неги, ухмыльнулась «Петечка, а я ж вам говорила, что это не дети, а сущий кошмар, видите, чего вы добились своими гайдаровскими методами», и развела суетливую административную возню. В ходе которой несчастный Алька оказался в изоляторе, в отряде наскоро объявили карантин, а вожатый «Петечка», собиравшийся смотаться в тихий час за пивом в поселок Талалихино, тоже был загнан в изолятор - на правах сестры-сиделки. И плевать было начальству, что всего медицинского образования у меня - сомнительное свидетельство УПК, полученное в старших классах (в слесари идти не хотелось, а на автодело взяли только четверых).

 

С трудом разобравшись в косых надписях на многочисленных клавдиных пузырьках и флаконах, я вытащил из врачебных запасов упаковку аспирина. Градусником пренебрег – и так было видно, что о мальчишку только спички поджигать. Заставил пацана проглотить пару таблеток, запить водой…
И меньше чем через пять минут вся эта скудная помощь оказалась на полу и частично на простыне. Алька даже не смутился, он вообще, кажется, мало что соображал и так и лежал на животе, свесив светлую голову с кровати, пока я прибирался.
Это уже начинало пугать. Я не врач, черт возьми, и никогда им не был. Слышал, конечно, что дети часто «горят», но сам столкнулся впервые и, честно говоря, испугался не на шутку. Особенно когда понял, что мальчишка меня не слышит. Или слышит, но не понимает. У него моталась голова, глаза были мутные, пьяные, дышал он с какими-то прерывистыми всхлипами, не знай я, что виной всему палящее как в Африке солнце – заподозрил бы какую-нибудь жуткую хворь.

Я метался по изолятору, судорожно разыскивая шприц, вату, спирт, черт бы побрал этих мальчишек, упаковку стеклянных хвостатых патронов, куда подевалась пилка по стеклу, скорее, скорее, скорее.
И в спину мне дышал сгорающий в июльском медовом жаре ребенок. Поршень неохотно поехал по стерильному туннелю, лекарство втиснулось в стеклянную тюрьму, звякнул опустошенный патрон ампулы, запахло спиртом – и я успокоился.
Всего-то солнечный ожог и укол в задницу. О, эта привычка псевдоинтеллигенции находить повод для ощущения катастрофы в каждой житейской мелочи, чуть-чуть вывернувшейся за пределы обычного порядка дел!
Видимо, меня предупреждали, да только я не слышал, списывая все на цейтнот и проклятую Клавдию, которую так не вовремя понесло в город. Интуиции я лишен и поныне, в существование потусторонних сил не верю, и все-таки хорошо, что тогда я не послушал ощущения дикой, неоправданной тревоги и не отступил.
Будь иначе, и вся сладость того безумного лета пролилась бы мимо.

Сероватая простыня съехала и упала на пол; я стянул с полубессознательного Альки трусы, ужаснулся – мальчишку будто крапивой пороли.
И стоило бы, честно говоря. Это он купался голым, чтобы никто не догадался по мокрому белью, а потом загорал - в том же... натуральном, виде. Я провел ваткой по красной отекшей коже, ткнул иглой, перепугался, вспомнив, что забыл выпустить воздух, и, значит, нужно колоть заново, - вытащил шприц и уколол снова.
На этот раз Алька охнул. Я даже придержал его, пока колол, и забормотал какую-то ересь о том, что вот прямо сейчас станет легче, вытащил шприц, прижал ватку к выступившей кровяной росе.
И понял, что вся эта нелепая история вкупе с яростным солнцем и слишком горячей, какой-то размыто-алой, как плакатная гуашь, кожей под ладонью подействовала на меня очень странно. Неприлично и неприемлемо странно.
Если говорить без обиняков, то… нет. Это без обиняков не получалось. Да и не самоубийца я был, говорить о таком кому-нибудь. Руку я отдернул, как от раскаленной печки, но это ничему не помогло: под зеленой рюкзачной тканью стройотрядовских еще штанов напряглось так, что единственное, о чем я успел подумать, было беспомощное «ни хрена се…». Мелькнуло идиотское «за совращение малолетних - это не тост, а статья», и все - дальше я уже не мог. Не мог отодвинуться; потому что Алька как-то странно вывернулся, утвердил тяжкую голову у меня на бедрах и закусил губы так, будто все то, чего я никогда в жизни не делал и не собирался, но сейчас смутно видел грохочущей вагонной чередой образов, - будто все это я с ним делал прямо сейчас.

Я дернулся снова, но Алька вцепился мне в штанину и прижался, втерся в выцветшую ткань щекой, мотнул расплескавшейся выцветшей шапкой волос и застонал что-то жалобное, просящее.
Намертво вцепившись и дергаясь от озноба, он так и лежал, пока я кончал, стискивая зубы и в смертном, потном ужасе понимая, что погиб. Даже если никто никогда не узнает – а это-то вряд ли, Алька был в полусознании, но ведь он вспомнит, такое невозможно забыть – а если не вспомнит, так прочитает в моих виноватых глазах наутро... Но даже если никто не узнает, я все равно погиб.
И мне было хорошо и тошно погибать – так хорошо, как не было даже с Верочкой, и так тошно, что я мечтал умереть прямо так, исчезнуть без следа, чтобы не нужно было вспоминать потом о том, каким долгим и восхитительным был мой преступный кайф.
Алька так и обмяк у меня на бедрах, дыша часто и сорванно, и я спихнул его с себя, перевернул, ужасаясь жару, все еще исходящему от невесомого мальчишеского тела.
Второй укол оказался не в пример труднее первого. Во-первых, Алька понемногу приходил в себя и мешал изо всех сил: дергался, норовя свалиться с кровати, зажимался, едва не выбил шприц неловким размашистым движением. А во-вторых, каждое прикосновение к огненной, липкой и непереносимо-нежной коже вгоняло меня попеременно то в жар, в стократ сильнее того, что сотрясал сейчас пацана, то в лютый озноб, схожий разве что с трупным окоченением и пронизывающий пальцы рук и ступни, но почему-то обходящий стороной все, что находилось ниже живота.

Погляди кто на нас сейчас со стороны, непременно решил бы, что я успел подхватить от вверенного мне пионера тропическую лихорадку, болотную лихоманку и бубонную чуму одновременно. Честно говоря, я ничего не имел против этого варианта. Но такого выбора у меня не было: дотрагиваться до мальчишки невозможно, и не трогать при этом тоже нельзя - не смотреть же, как он изводится и похныкивает от всесокрушающей болезни и ничего не делать только лишь потому, что он мне... вызывает у меня такие вот ненормальные, противоестественные желания. Витиевато выматерившись, я зажмурил глаза и почти наощупь придавил согнутым коленом узкую пацанью поясницу. А потом обреченно сжал шприц ледяными пальцами.

Алька снова дернулся и заплакал, кажется. Я чуть сам не заревел от общего отчаяния.

Отлепился от мальчишки и рухнул на выкрашенную жидкой белой краской казенную табуретку. По краю сознания скользнула вороватая мысль о том, что среди клавдиных запасов имеется медицинский спирт. Махнуть сейчас пару глотков - может тогда этот морок меня отпустит? Или наоборот? С койки донесся приглушенный всхлип. Я, стараясь не смотреть на разметавшегося, запутавшегося во влажной простыне пацана, вновь навис над узкой больничной постелью. Нет, показалось...

2.

Солнце продолжало жарить сквозь занавешенное пожелтевшей марлей окно. Со стены на меня вопрошающе пялился неловко нарисованный Волк из мульта «Ну, погоди!». «И я бы был такой зубастый, когда бы чистил зубы пастой». Двухстрочечный бред плясал перед глазами, в форточку было слышно, как в кустах дерутся и шумят воробьи. Потом по лагерю поплыл хрипатый стон припадочного горна, записанный на вечно заедающий магнитофон. Алька снова тяжело всхлипнул во сне, отчаянно вторя этому дребезжанию. Бодрый пионерский сигнал тотчас захлебнулся, заглушенный речитативом старшей пионервожатой Ани, до боли напоминающей мою Семеновну, только помоложе и не с габаритами трехстворчатого шкафа:

- Внимание! В третьем отряде объявлен карантин! Третий отряд, повторяю: на построение не выходим, территорию отрядного корпуса не покидаем! Остальная дружина, внимание...

Дальше там что-то шло про линейку и срочный сбор - не иначе, начальница лагеря, неумолимая Антонина Петровна, распорядилась пропесочить пионера-раздолбая в его отсутствие. Вероятнее всего, потом песочить будут меня и Семеновну - за то, что не доглядели за ребенком. Но это уже не при пионерах, а на вечерней планерке. Если меня, конечно, отсюда на нее выпустят.

В желудке тем временем омерзительно заурчало - ничего, кроме безвкусного и холодного завтрака я сегодня проглотить так и не успел. И в этот раз тоже: едва я решил, что уже можно, пожалуй, сдать Альку на руки дежурному вожатому и пойти, как минимум, пожрать, а лучше бы еще и помыться, как исходящая праведным гневом Антонина Петровна вошла в изолятор, как целая бронированная тевтонская «свинья».
Я даже рад был ее видеть, даром что пленных на этот раз не брали, и выслушал я за себя, того парня и всех коллег. За этакий фокус Альку должны были отправить домой, но Антонина Петровна была хоть и идейной, но не дурой, и хорошо представляла себе результат подобной неосмотрительности.
-...если бы... не мать в Москве, в командировке! – шепотом орала Петровна. – Выгнать! Исключить!
Это означало, что Алька в безопасности. Вся неповоротливая педагогически-бюрократическая махина, обычно катастрофически мешавшая жить, сейчас своим гигантским телом закрывала его от главной беды – с середины смены оказаться в прожаренном насквозь городе с волчьим пионерским билетом в кармане...

Начальство сидело на такой же облезло-стерильной табуретке, что и я сам. Но ощущение, что я сейчас топчусь перед столом разъяренной школьной завучихи, росло во мне с каждой минутой. Можно себе представить, какую именно выволочку она устроит Альке, когда тот, наконец, оклемается... Или не будет дожидаться полного выздоровления, попробует оторвать пацану голову прямо здесь. В глубине души я подозревал, что именно за этим Антонина Петровна сейчас и заявилась в изолятор: распластанному на койке мальчишке никуда от ее обвинительных речей было не деться. Может, оно и к лучшему, что Алька сейчас в отключке.

Вероятно, сама Антонина в этом сомневалась. Встала с жалобно крякнувшего табурета и придирчиво оглядела подопечного, не постеснявшись приподнять пропитавшуюся потом тяжелую простыню. Проехалась глазами по заросшей макушке и выпирающим лопаткам. Скривила рот с остатками расплавившейся на жаре помады, скорбно качнула глыбообразной прической-«халой». А потом нарочито громко сообщила:

- Вот выпишется в отряд, проведем совет дружины, потом общелагерную линейку, из пионеров исключать будем... до конца третьей смены.

Никакой реакции на весь этот громокипящий кошмар со стороны алькиной койки не последовало. Кинув косой взгляд на неподвижное тело, Антонина Петровна снова уселась на табуретку и выразительно, как-то по бабьи вздохнув, произнесла:

- Хотя знаешь, что я тебе, Петя, скажу... Вот честно, между нами. Вот валандаемся мы с ними, цацкаемся, к совести взываем, а по хорошему надо бы взять ремень покрепче, снять с этого паршивца штаны, да и отлупить хорошенько...

Меня тряхнуло. Не то от отвращения, не то от какого-то странного сосущего чувства, похожего на затаившийся восторг. Как перед свиданием, с которого возвращаешься уже на рассвете.

Очевидно, Антонина приняла выражение моего лица за брезгливость. И собралась заводить новую песню, про мечтателей от педагогики, неспособных держать под контролем один небольшой отряд двенадцатилетних оглоедов. Пришлось перебивать ее на полукрике наивным вопросом о том, куда, собственно говоря, запропала наша лагерная врачиха.

Антонина Петровна как-то замялась, уставилась на подол пестрого крепдешинового платья, сложила губы куриной гузкой и виновато сообщила, что Клавдия «по семейным обстоятельствам» вернется из города только завтра утром, а до ее прибытия от обязанностей медбрата меня никто освобождать не собирается.

Вот только этого мне и не хватало. Я как раз подбирал слова для того, чтобы возмутиться как можно искренней, когда разгоряченная тень на скрипучей больничной койке несколько раз дернулась и негромко всхлипнула:

- Пи-ить...

- Пи-ить! – со злым облегчением передразнила Петровна, враз теряя боевой настрой. Капли пота выступали у нее на шее, где кожа была будто присобрана на леску, блестели на излишне щедром декольте, и дышала начальница тяжело, утомившись от крика и раздражения. – Пить, - бормотала она, пока я набирал в стакан тепловатую кипяченую воду. – Драть! Драть, Успенский! На отряд, на дружный коллектив пионерлагеря тебе наплевать, так ты хоть мать бы пожалел!

Алька приподнял с подушки лохматую голову, глянул на начальницу осоловелыми глазами - совсем как вытащенная из клетки среди бела дня сова в нашем замурзанном «живом уголке». Моргнул выцветшими ресницами и попытался сесть. Коротко взвыл - так, что у меня дрогнула сжимающая граненый стакан рука и вода расплескалась по полу мелкими блескучими бляшками. Антонина злорадно хмыкнула, но все же решила помочь пацану и потянула его за плечи своими мясистыми лапищами. И тотчас же отпрянула, испугавшись странного взвизга - такие звуки, наверное, мог бы издавать оставленный в пустой квартире щенок. Я, не выпуская из ладони изрядно обмелевшего стакана, рванулся к койке, чуть не зацепив при этом табуретку и почти протаранив Антонину Петровну... И мгновенно оказался в огненном кольце ослабевших мальчишеских рук - Алька обхватил меня за шею, притянулся, нимало не заботясь об отлетевшей куда-то под кровать простыне, тыкнулся мокрой щекой в мой подбородок:

- Больно... - На малиновых предплечьях проступали белые пятна - следы антонининых пальцев.

- Госссподи... какие мы нежные-то, оказывается, - раздраженно произнесла эта крепдешиновая дура, обращаясь к марлевой занавеске на окне.

Жар мальчишечьего тела проникал сквозь плотную ткань моих отнюдь не стерильных штанов. Я тоже дернулся - как от электрического удара или прозвучавшего в ночной тишине звонка. Осторожно повернул голову, с прищуром уставился на Петровну и начал орать. В частности про то, что по-хорошему, надо было еще до обеда вызвать в лагерь «Скорую», что я не хирург Пирогов и не нанимался тут врачевать, пока Клавдия мотыляется по городу, решая «семейные обстоятельства», что в долбанном медпункте даже антиожоговой мази днем с огнем не найдешь, и...

Алька отцепился от меня на середине филиппики и лег, отвернувшись лицом к стене. Молча, и вот это уже было совсем плохо.
- Одни проблемы с этими мальчишками, - в сердцах сказала Петровна, отчего-то вовсе не разозлившаяся на крик. Кажется, даже напротив - скандал ее волшебным образом успокоил.
И тут я понял. Алька мало того, что до смерти ее боялся - и ее саму, и того страшного, тошного позора, каким было исключение, хоть и временное, - но еще и никому не хотел быть должен за спасение.
Хуже того - он и в спасение не верил. И такой безнадегой веяло от этой опухшей спины, что я не выдержал.
- Ну… - сказал я, отводя Петровну в сторону. – Антонина Петровна. Вы же понимаете – переходный возраст, неполная семья, мать в нитку тянется, работой занята…
- А-ааа, - безнадежно махнула рукой давно разведенная начальница. – Безотцовщина, что говорить!
Я понимающе покивал.
- Отцов таких… - покачала халой Петровна. – Да что говорить. Пол-лагеря таких, как этот.
Одним словом, я его выпросил. Даже и унижаться особенно не пришлось – хватило поймать этот настрой и вывернуть в нужную сторону. Потом я часто вспоминал о том, как легко это вышло, и думал – неужто я уже тогда знал, чем все закончится, и подло радовался тому, что удалось, что теперь Алька под моим присмотром до конца смены?
Нет. Честно, нет. Я бы в ту минуту с радостью и облегчением сдал Альку в чьи угодно добрые руки, да только добрых рядом не было. А в равнодушные даже щенка не отдают.

3.

До вечера ничего особенного не происходило. Подобревшая и, похоже, довольная таким поворотом событий Антонина отправилась в третий отряд, дабы провести воспитательную беседу с «остальными паршивцами», покрывавшими вчера алькину отлучку. Решено было, что ночь я проведу здесь, в клавдином медицинском царстве, руководствуясь неразборчивой инструкцией: наша безалаберная врачиха успела надиктовать по телефону из города какие-то ЦУ, чудесным образом совпавшие с моими почти истерическими действиями. Антиожоговую мазь мы среди медикаментов не нашли - как оказалась именно за ней и еще каким-то дефицитным антисептиком Клавдия и умотала.

- Сметаной бы смазать хорошо... - профессионально-мамским голосом сообщила Петровна. - Я свою Лерку в Крыму всегда сметаной спасала. Ничего, пускай теперь с ней, паршивкой, муж возится... - и Антонина пустилась в пространную жалобу на непутевую дочь, сбежавшую в ЗАГС еще на первом курсе. Впрочем, эту ценную информацию я пропустил мимо ушей, вопрос добычи сметаны волновал меня несоизмеримо больше. Понятно было, что в лагерной столовке эта молочная гадость если и появится, то только завтрашним утром, когда приедет поселковая машина с продуктами. Кстати о продуктах... Если я пропущу еще и ужин, то, есть вероятность, что мое истощенное тело падет на пока еще пустующую вторую изоляторную койку. Антонина пообещала, что ужин нам сюда доставят дежурные по лагерю и вообще меня сейчас кто-нибудь подменит «на полчасика», чтобы я мог смотаться в столовку и в отрядный домик - за зубной щеткой, бритвой и другим своим и алькиным барахлом.

«Кем-нибудь» оказалась жеманная старшая вожатая Аня, заявившаяся в изолятор с томиком дефицитного Пикуля и ядовитым ароматом каких-то неведомых французских духов. На благополучно задремавшего мальчишку она уставилась совсем как Антонина Петровна (правда простыню, уже смененную, чистую, задирать не стала), поцокала языком и наставительно произнесла пространную фразу о безответственности, самодисциплине и непионерском поведении. Потом подтащила к окну табуретку, чтобы с комфортом погрузиться в интригующее чтиво. Я опасливо глянул на украшенную пластмассовой заколкой анину макушку - но профессиональная начальственная «хала» из нее вроде бы еще не пробивалась.

«Полчасика» растянулись на все полтора, в связи с чем мне было высказано громогласное «фи». Кроме того, за время моего отсутствия в изолятор опять заглядывала Петровна: на столе обнаружился белесый жестяной тубус с криво пропечатавшимся оранжевым ушастым зверьком - за неимением сметаны директриса одарила нас неизвестно у кого завалявшимся детским кремом «Чебурашка».

И Алька уже шевелился – неловко пытался сползти с кровати, шипел, кривился.
- Ты куда собрался, путешественник? – спросил я, как мог, строго, и Алька мгновенно уткнулся взглядом в пол, что-то пробормотал, а я почувствовал себя идиотом. Куда ему еще могло быть нужно? Терпел, видно, пока Анечка не уйдет. Совсем пацан, а я...
Нет, вот об этом я думать совершенно не собирался. Случилось и случилось. Гадкая, стыдная случайность - и больше ни-ни. Никогда.
- Там, - я махнул рукой в направлении двери с пластмассовым накладным ребенком на таком же горшке. – Вернешься, поговорим.

Мальчишка прошлепал босыми ногами по стертым кафельным плиткам пола, исчез за дверью - длинная белая футболка с олимпийским мишкой и буквами «Москва-80» доходила ему до бедер, прятала трусики, а ошпаренные ноги оставляла открытыми, и я засомневался, что тюбика крема хватит на все это опухшее красное безобразие, - и появился снова. Нервничал он ничуть не меньше, и меня дернуло ядовитым уколом вины.
- Ну что? - спросил я, отчаянно стараясь говорить грубовато и обыденно. - Ложись, пороть буду.

Фраза получилось хриплой, но достаточно спокойной. Ощущение запретности и болезненного, всесильного любопытства маскировалось под ней - примерно так же, как узкие алькины бедра маскировались тоненькой, пропускающей удар тканью.

Пацан замер там, где стоял, - у никелированного изголовья казенной койки. Криво ухмыльнулся. Потом дернулся, так сильно, будто я уже стегнул его невидимым ремнем. Облизнул губы - пересохшие, в трещинках, с белесым налетом. На мокрых после умывания щеках вспыхнул мгновенный румянец, тоже похожий на пятна, остающиеся после удара. В глазах мелькнуло что-то, напоминающее любопытство, смешанное с обреченностью и решительностью одновременно.

Я почувствовал, как по спине стекают жирные, какие-то гадливые капли пота, обжигающие кожу, клеймящие ее... чем? Стыдом? Нет, всемогуществом. И тревожным жарким напряжением, заставляющим кровь шуметь в ушах и приливать к паху. И дурацкое, заезженное слово «шутка», которое надо было произнести тем же топорным голосом, что и персонаж в «Кавказской пленнице», с языка никак не срывалось, застревало в горле сухим комком.

Алька опустил, наконец, голову и суетливо вцепился ладонями в подол майки.

- Остальное... снимать? - Непривычным, слишком тонким голосом произнес он сквозь ткань. На свет божий показалась кромка бело-синих, матросских каких-то трусиков, мягкая ямка впалого живота, узкие полоски ребер, два светло-коричневых соска, похожих на расплющенные крошечные капельки сосновой смолы.

Перед моими глазами начали стремительно расплываться предметы - будто не пацаненок, а я сам схлопотал солнечный удар вкупе с ожогами. Ожог сердца, блин. Точнее - выжигание мозга.

Я сглотнул проклятый комок. Подумал - что я творю? Совсем одурел.

- Обормот, - неловко сказал я, кивком указал на кровать. - Ложись давай, хоть спину тебе намажу. Сильно больно?

Алька скупо кивнул и улегся. Ожоги на нем уже начали схватываться тонкой розовой пленкой, напряженной, вот-вот готовой лопнуть. Придется мазать очень осторожно, не то боль будет совсем дикой.

Я слишком сильно сжал прохладный жестяной тюбик - так, что острые уголки впились в мою влажную ладонь, а неплотно привинченный колпачок, похожий на миниатюрный граненый стаканчик, не выдержал напора и отскочил куда-то на пол, выпустив наружу белесую, жирную, неприлично хлюпнувшую струю крема. Пахнущая одновременно вазелином и детским мылом субстанция шмякнулась на пупырчато-малиновую Алькину спину, аккурат в узкий желобок напряженного позвоночника; две равномерно-неряшливые кляксы приземлились в то место, где многострадальная поясница переходила в заранее сжавшиеся, сведенные как перед ударом, и благополучно прикрытые трусами... Где-то, кажется, в богатом на эвфемизмы «Декамероне» эта часть тела именовалась «нижними щеками».

Пылающими, вероятно. Будь я двенадцатилетним мальчишкой, стал бы купаться в плавках? Еще чего. Я подцепил узкую резинку, и она послушно потянулась за моим тряским пальцем, оставила под собой розово-рубчатый след.

- Снимай, - совершенно чужим голосом сказал я. В язык и голову будто накололи новокаина. Я знал, что делаю, и больше не боялся. И Альке бояться было нечего: я был сумасшедший, на всю голову ударенный солнцем, но я видел перед собой - мальчишку. Мелкого мальчишку с выцветшим шрамиком под лопаткой и ямочками над задницей, с длинными галечно-гладкими ногами, облизанными речной водой и отшлифованными песком.

Я мазал его от шеи до сожженных изнанок коленей, где кожа была совсем тонкой и отчаянно красной, а Алька не выдерживал и начинал лягаться, шипя, от малейшего касания, - я мазал и мечтал.

За каждую из огненных, дергающих сердце картинок я заслуживал больше, чем по клинической сто семнадцатой вкупе с той, что полагалась тогдашним УК за гомосексуализм. Как моталась бы светлая, одуванчиковая голова, если бы я коснулся этой нахлестанной ультрафиолетом задницы так, как мне хотелось. Или...

- Перевернись, - сказал я, и снова не узнал своего голоса. Алька как-то замешкался, поерзал, и совершенно несчастным тоном откликнулся:

- Я же без трусов. Совсем.

Ох, знал бы ты, что я с тобой только что делал, пусть и мысленно - не стеснялся бы, что голый. Но лучше не знай.

- А... - я смотрел на стремительно наливающееся краской ухо, щеку. Алька ответил мне перепуганным и мрачным взглядом через плечо. Отчего-то меня это рассердило.

- А когда без трусов загорал, соображал, что делаешь? - шепотом рявкнул я, тронул мальчишку за поджарый бок. - Давай уже, чего я там не видел.

Он перевернулся, снова подставив впалый мягкий живот, прикрыл пах сложенной в горстку ладошкой, костяшками наружу, замер, сощурившись в странной истоме. И стал похож на те изображения ангелов, что когда-то заставляли меня каменеть с ухающим сердцем: где были мягкие расслабленные губы, пастельно-припудренные тона кожи и темные, тайные, кошачьи какие-то глаза.

Я замешкался. Медленно повернул голову - с таким трудом, будто двигал не собственной шеей, а тяжелым воротом позаброшенного колодца, в котором вместо воды давно уже плещется мутная гниль, исходящая сладковатым запахом разложения... Сквозь верную, прочную, натянутую, как крыло палатки, марлевую занавеску, отделявшую внутренний мир изолятора от любопытствующих глаз, все еще било солнце - чуть утомленное, золотистое, предвечернее, дымчатое... И само помещение - с двумя кроватями, нехитрым медицинским скарбом, дощатой дверью, к которой заранее прижалась прочная задвижка - было наполнено этой обманчивой, золотистой дымкой. И того же песочного оттенка оказался пушок, упорно прорывавшийся сквозь непрочную преграду алькиной ладошки. Совсем еще детской и... не готовой к сопротивлению. Сдвинуть ее - дело двух секунд. Секунд, которые, в принципе, могут потом обернуться сладким безвременьем... А потом, как на негативе, перерасти в годы тяжелого морока - не только моего, но и мальчишкиного.

Сдвинуть эту ладошку - все равно, что сдвинуть в необратимую сторону чашу весов, на которой было сложено все мировое зло.

Я смотрел на поцарапанные ежевикой пальцы и чувствовал, что не могу - физически неспособен, как если бы мне предложили вот так взять и взлететь к беленому потолку, - отвести взгляд.

И.

Ладошка.

Двинулась.

Сама.

Это так и было: по оглушительному удару сердца на каждый рывок. И кончался воздух. А потом взгляд Альки потерял всю отрешенность.

Слуха я в ту секунду был лишен начисто. Очевидно, острота одних чувств компенсировалась полной отключкой других: только зрение и осязание работали с утроенной силой. И потому щелчка сосновой шишки о дребезжащее стекло я попросту не услышал. Равно как и не понял, что на золотистом марлевом экране возникла досадная помеха в виде уродливо-тонкой тени - кто-то из моих же третьеотрядных балбесов скреб по стеклу нестриженными ногтями, пытаясь привлечь внимание томящегося в заключении больного.

Я в этот момент вообще не соображал - до сих пор не мог поверить в произошедшее несколько секунд назад чудо. Слишком уж быстро оно закончилось. Может, и не было ничего. И освобождающее, невозможное движение мне только лишь померещилось? Или нет?

- Бусь, может, ему еще раз стукнуть?

- Сейчас Петух выйдет, и, знаешь, куда тебе стукнет...

Кажется, позорно-привычное прозвище «Петух», волочившееся за мной со времен начальной школы, прижилось и в лагере. Впрочем, это было совсем неважно. Все было неважно, по сравнению с тем, что алькина виноватая зажатость, изводящая меня буквально несколько секунд назад, куда-то испарилась. В движениях мальчишки - неторопливых, замедленных, теперь крылась почти истома, многомудрое знание некоей тайны.

- Простыню... дайте... - почти беззвучно потребовал он. И в шепоте проскользнуло многозначительное высокомерие - как у шпиона-разведчика, получившего спецзадание.

Я спешно повиновался этому почти-приказу. Не вставая с койки, потянулся вниз, едва не задел щекой острое алькино плечо со следами многочисленных царапин, вцепился в некогда белоснежную тряпку, потащил ее - почти наощупь, не сводя глаз с пацана, вздумавшего перевернуться на живот...

4.

- Буська, да долбани ты еще раз... Че, зассал, что ли?

Об стекло тюкнула вторая шишка. Потом неведомый мне Буська каким-то змеиным шепотом выдохнул «А-ааль» и, кажется, попытался вцепиться пальцами в подоконник.

- К тебе тут... делегация... - простыня, не желая складываться пополам, упорно билась в моих руках, совсем как парус в ветреный день. Душную тишину изолятора нарушало лишь наше сбитое дыхание да общая растерянность...

- Одежду... - Алька шевелил лопатками, заранее передергивался от грядущих прикосновений ткани к измученной коже.

- Потом, пусть впитывается, - я взмахнул-таки хлопковым парусом как надо, укрыл пацана - от шеи с запутавшимися светло-русыми прядками отросших волос до сбитых щиколоток. Потом, не раздумывая, цапнул висящее на спинке кровати одеяло - байковое, тонкое, по цвету не отличающееся от бледнючего столовского борща. Тоже накинул его на Альку - поверх простыни...

- Аль... Успенский, ты там как? К тебе можно? - взвыл под окном второй обормот.

Алька явно хотел что-то сказать и даже неуклюже зашевелился под тряпичной броней, но я его перебил.

Сперва стремительно сгреб с табуретки нехитрую мальчишечью одежонку, утолкал под плоскую подушку на второй койке, а потом шагнул к форточке и грозно рявкнул:

- В чем дело? Дверь не для вас придумали, вечно вам в окно надо?

По ту сторону рамы едва не брызнули во все стороны разом - видно, голос у меня и вправду был не из приятных.

Потом все-таки дружба возобладала над страхом, и коротко стриженная лопоухая башка возникла в золотисто-дымных сумерках, закрыла садящееся солнце. Я мысленно плюнул, загремел тугим шпингалетом, дернул на себя чуть перекошенную деревянную раму, смахнул с подоконника трех крупных мух, давно околевших от такой жары, и высунулся наружу.
- Петр Васильевич... - умоляюще сказал лопоухий круглый Буська. Я его смутно помнил - вроде бы его звали Валерка и вроде бы он был футболист. Во время матча с соседним «Приозерным» этот крепыш носился по полю, как толстый злой шмель. Сейчас этот тугой шарик в полосатых носках и перемазанных травой шортах явно не находил себе места: - Мы... это... того...
- Навестить, - нетерпеливо подсказали снизу. - А можно мы войдем?
Вот принесла же нелегкая. Но и отказать было невозможно.
- Я не Васильевич, - не отказал я себе в злобно-педагогическом ответе. - Через крыльцо - пожалуйста.
Черт бы их подрал, пацанву. Я даже удивился тому, как меня злили эти неловкие перетаптывания на пороге. Как будто они покушались на мое.

- Пять минут, - сурово сказал я. Алька лежал, глядя на приятелей, и не шевелился, только глазами водил. Буська - точно, он Бусинкин, не повезло парню с фамилией, - глядел на него с суеверным ужасом.

- Чего, все так плохо? - спросил он, и добавил глупо. - А мы тебе земляники набрали.

Я подошел поближе и едва не ахнул. Нанизанная на травинку лесным ожерельем земляника была крупной, того же невозможно-рубинового оттенка, что и капелька алькиной крови, которую я смахивал ваткой всего несколько часов назад. «Ниточка» моталась в буськиных пальцах туда-сюда, как маятник с очень тяжелым грузом - ягод было десятка полтора, не меньше. И как только эти гаврики ухитрились разыскать такую красоту в вытоптанной и лысеющей траве лагерной территории?

- Ух ты... - вздохнул Алька. - Красотища. Спасибо. Я, - тут он стрельнул в меня взглядом одновременно просительным и заговорщическим, - съем, ага.

Все как-то враз замолчали, не зная толком, о чем говорить. «А у нас тут футбол был...» - «А меня в задницу колют» - диалог не из приятных. А легко болтать ни о чем - сопляки они еще были, что Буська, что его рыжий неусидчивый спутник. Да и футбола у них не было, какой уж там футбол, раз карантин, - и, значит, два оглоеда смотались к нам сюда без спроса. Берут пример с боевого товарища.
- Лежишь, да? Тебе вставать совсем нельзя? - видно, это Буську напугало больше всего. Вроде бы ерунда, солнцем обжечься, - но когда видишь приятеля, еще утром носившегося, как и все вы, лежащим смирно-смирно, так что и одеяло не шелохнется... И взрослый бы испугался.

Впрочем, у взрослого сейчас были проблемы поважнее.
- Куда? - возопил я, сообразив, что немытая земляника вот-вот окажется у Альки перед носом - а там и до рта недалеко. - На тарелку, помыть, потом съест, - и по наитию добавил, - после ужина.
Рыжий кивнул, деловито забрал низку ягод, поискал глазами тарелку, нашел и бережно уложил на нее угощение.
- Петр Владиславович, - сказал он негромко, по-взрослому. - А когда Альку выпишут?
Я развел руками - понятия, мол, не имею.
- А то у нас там...
Что у них там, я тогда не уточнил. А зря. Алька пробормотал что-то насчет «как только, так и сразу», шевельнулся - и застиранное одеяло угрожающе колыхнулось на его плечах.
- Ну все, ребята, - торопливо сказал я, гадая, действительно ли от Альки веет сладкой опаской, или же это блажь, морок, рожденный эротическим безумием да постоянным стояком. - Давайте, прощайтесь.

- Пока, - послушно вздохнул Буська. - Успенский, ты... ээээ... выздоравливай, что ли.

Алька тоже вздохнул, почти обреченно, - мол, куда я денусь с подводной лодки, выздоровлю, конечно. А рыжий задумчиво поскреб точку комариного укуса на щеке и спросил: - Петр Валерь... Владиславыч, а можно мы после ужина еще... Мы не в окно, чест-слово.

- Ну, если не через окно... - не найдя повода возразить, заблеял я, и тут крашеная дверь грохнула, парни подпрыгнули, и на пороге донжуановским Командором воздвиглась Татьяна Семеновна.

- Да что же это такое делается, а? - воспитательница взвыла не хуже аварийной сирены.

И грозно добавила:

- Бусинкин. Анохин. Я вас к кроватям привяжу.

Буська и рыжий Анохин стремительно завиноватились и забурчали чего-то типа «мы всего на минуточку, нам Петр Вла-ди-славыч разрешил», - сдавали меня более грозному начальству, паразиты. Алька приоткрыл один глаз, подмигнул сотоварищам, а потом протяжно и довольно фальшиво засопел.

- А ну марш отсюда, - грозным шепотом скомандовала Семеновна, - На крыльце меня подождите, - она уцепилась за мой локоть и выразительно мотнула головой в сторону клавдиного смотрового кабинета - пошли, мол, согласуем показания, заранее выясним, что будем свистеть на внеочередной планерке и как оправдываться, что прошляпили целого двенадцатилетнего ребенка.

- Хорошо, что хоть сгорел, а не утонул! - почти радостным тоном прошипела воспитательница, прикрывая за собой дверь в палату, где все так же старательно «спал» Алька.

- Тьфу на вас, Татьяна Семеновна! - отшептался я. - Еще горелых нам не хватало для полного счастья.

Семеновна, поглядывая в окно на послушно топтавшихся на крыльце Буську с Анохиным, объяснила мне в трех фразах какой именно из меня педагог, а заодно, по совместительству, мужчина. И велела сидеть на планерке молча, поддакивая ей в необходимых случаях. Я был согласен на все - лишь бы она убралась из изолятора подальше и побыстрее, оставив меня наедине с Алькой, которому уже надоело притворяться безмятежно спящим, примерным пай-мальчиком. Он съехал на край постели и засунул руку под кровать, разыскивая скинутую одежду.
- Штаны не там, - сказал я, выпроводив Семеновну. - Слушай. Мне нужно на планерку. Собрание у нас, ясно?
Светлая голова послушно наклонилась.
- Мне тебя так оставлять без страха или как Буську, к кровати привязывать? - и зря, ох, зря я это сказал. У мальчишки даже рот приоткрылся, крупный потрескавшийся рот.

Он меня точно вознамерился свести с ума.
- Не надо... - чуть сожалеюще ответил он и облизнулся. Не будь я полностью, на невозможные двести процентов уверен в том, что схожу с ума, - решил бы, что пацан все понял и дразнит нарочно. Я пожал плечами -- не надо, так не надо - выразительным жестом приподнял подушку на пустующей кровати, продемонстрировав скомканную одежду, и мрачно пообещал, что вернусь через полчаса, и чтоб в мое отсутствие...

- Петр Вла-ди-сла... - мне показалось, или в хрипатом алькином голосе снова прозвенели какие-то чуть капризные нотки...

- Что? - рявкнул я, запирая многострадальное окно, - мало ли, кому еще вздумается припереться проведать пацана. Не изолятор, черт возьми, а проходной двор...

- А земляника? - жалобно проныл он. Я закатил глаза, отмыл припыленные, мягкие, налитые соком ягоды. И... пожалел отдать.
- После ужина съешь.
Алька кивнул, и все тем же умоляюще-искренним, слишком уж искренним голосом сказал:
- Можно книжку... мне книжку почитать? Хоть что-нибудь. А то лежишь, лежишь...

Тащиться после планерки в библиотеку, на другой конец лагерной территории, мне ой как не хотелось...

- О чем хоть? - безнадежно спросил я, зная, что соглашусь. - Учебников принесу, будет тебе наука.

Алька фыркнул, дав понять, что оценил шутку. А потом с придыханием сообщил: - Взрослое что-нибудь.. ну... а то там же все хорошее разобрали, или в очередь записались... а вам так дадут...

Ага, а потом догонят и еще раз дадут. Можно подумать, что на нормальные «взрослые» книги у нас очереди нет. Мужественно вздохнув, я двинулся в сторону клавдиного кабинета, где лежало мое принесенное из отряда барахло.

Выудил разлохмаченный, залистанный томик из «библиотеки советского фантаста», который Верочка выцыганила у какой-то своей знакомой библиофилки и сунула мне с собой «в дорогу».

Золотистое тиснение на обложке давно уже стерлось, но опознать книгу мог любой мало-мальски начитанный троглодит. Стругацкие.

Алька относился к разряду крайне начитанных троглодитов. При виде этого немыслимого сокровища он часто-часто заморгал и потянулся за книгой, явно забыв, что из одежды на нем - только пресловутая простыня.

Простыню я поправил, нечаянно скользнув пальцем по горячему загривку и едва не взвыв. Словно чайника кипящего коснулся, даром что у Альки уже не было такой температуры.
Снабдил болящего порцией наставлений - лежать спокойно, читать, натворишь еще что-нибудь - сгрызу живьем, - и отбыл навстречу начальственному разносу.

Каковой себя не заставил ждать.

Получаса, проведенного в закрытом помещении в компании озабоченных исключительно общественной жизнью коллег, мне хватило с лихвой. Вероятно, на лице моем читалось все, что угодно, кроме... скажем так, пережитых сегодня эмоций... Оно и к лучшему - Антонина Петровна списала мой бледный вид на первую педагогическую неудачу, и даже милостиво кивнула, выходя из кабинета, а однокурсник Вадька, которому повезло больше чем мне - он устроился в «Отважном» не вожатым, а физруком, - перехватил меня в дверях и ободряюще произнес:

- Петь, да не изводись ты... Пацаны, они ведь как кошки, живучие...

- Ага, - слабо ответил я и помахал рукой перед лицом, разгоняя тяжелый вечерний воздух. - Живучие. Блядь, ну в моей смене почему?

- А в чьей? - фыркнул Вадька. - Баба ты, раскис - надо же, спинку сожгли. Мои из первого отряда, ты знаешь, что отчудили - сходили, стервы, в самовол, вернулись - а сами в дугу. Я их трясти, тряс-тряс, - тут я посочувствовал неведомым «стервам», лапы у Вадьки были баскетбольные, с узловатыми суставами и мозолями от штанги, - а они, оказывается, еще в Талалихино приняли, - он звонко щелкнул у кадыка, - а в грелку с собой нолили и в кустах спрятали. Ну, грелку я отнял. Так что пошли, в медицинских целях сейчас...

Предложение было соблазнительным.

Крайне актуальным.

Но я отказался. Я и так ехал крышей, а уж после ядреного деревенского первача...

Тем более, что в коридор высунулась Антонина Петровна и передала мне еще один телефонный привет от Клавдии, касающийся все тех же стеклянных ампул и многострадальной алькиной «пятой точки» - «если выше тридцати семи, то перед сном колоть обязательно, чтобы ночь проспал спокойно».

5.

Осознав, что вечернего сеанса акупунктуры не избежать, Алька впал в буйное помешательство. Про книжку он забыл, про обещание вести себя пристойно - тоже; ныл, вертелся, уверял меня в том, что ему уже совсем-совсем хорошо, и только под конец взмолился совсем уж отчаянно:

- Ну Петр Владиславович! - и нервно прикусил палец. - Ну чешется же, и так болит, и еще колоть... не надо, пожалуйста, я вас очень прошу.

Я едва не подавился остывшим столовским чаем, закашлялся.

- Ешь давай, - нарочно грубо сказал, избегая смотреть на перепуганное лицо. - От укола никто не умирал, тебе с утра больнее было. Или снова хочешь, чтоб наизнанку выворачивало?

Алька принялся жевать медленней, поломанная вилкой котлета исчезала с его тарелки неохотно.

- Знал бы, - так же неохотно выдавил он, - что колоть будут... Ну боюсь я, да. Петр Владиславович, а можно?..

И тут он замолчал окончательно, наглухо. Как зашили - и сквозь нежнейший детский пушок высветились яркие неровные пятна.

- Что? - осведомился я. Мальчишка дернулся, уперся взглядом в пол, умирая от стыда.

- Мама... - шепнул он, я только по движению губ и понял. Алька откашлялся. - Мама давала такие...

Я терпеливо ждал.

- От температуры, - выдохнул он. - Ну... свечки!
Последнее он чуть не выкрикнул; еще бы чуть - и вскипели бы на выгоревших ресницах злые горячие слезы.

- И колоть не надо, - умирающим шепотом закончил он. - Можно, а?

Интонации были - как в моих ненормальных, разухабистых, болезненно-сладких галлюцинациях... и просил Алька практически сходную вещь, слегка немыслимую, а для него самого - вот прямо сейчас - отчаянно желанную. Быть такого не может: сон, бред, наваждение, дурная фантастика... исполнение заветных и неисполнимых желаний.

- Ну? - еще один хриплый, умоляющий вопрос - почти неслышный, потому как звуки глушатся подступающими слезами. Совсем как в моем личном полубреду, где Алька точно так же просит меня, спрятав лицо в ладонях, а потом пластается на кровати, прогибаясь и отчаянно дрожа всей спиной - от лопаток до звонких ягодиц.

Я молча поднялся и отправился рыться в клавдиных запасах.

Дьявол и сейчас был за меня. Я тупо глядел на картонную коробку и давился предчувствием, предвкушением - не трогать, не трогать, но хоть посмотреть! - и омерзением к той сладости, что заливала меня сверху донизу при одной лишь мысли о том, что вот сейчас - мой шанс урвать свой кусочек ужасного кайфа, сейчас. И ночью я буду слушать ровное мальчишечье дыхание с привкусом обчищенной сосновой веточки с муравьиной кислотой, апельсиновой жвачки и травяной горечи.

- Нашли? - нервно поинтересовался Алька, вытягиваясь на кровати так, чтобы разглядеть в приоткрытую дверь меня или хотя бы шкаф с лекарствами.

- Нашел, - кивнул я, вытряхнул на ладонь пластмассовый патрон с острыми углами. Где-то тут были ножницы, не зубами же. - На, держи.
Воск - или жир, хрен знает, из чего делают эти свечки - подтаивал в руке, пока я обдирал плотную оболочку. Алька так и глядел в сторону - еще бы.
- Отвернитесь? - пробормотал он, когда я отдал ему добычу. Я не просто отвернулся - вышел, чтобы не видеть. Не знать. Не искушаться лишку.

- Скажешь, когда... - Определенно, это был вечер оборванных фраз. Я снова кивнул, будто китайский болванчик, вышел, прикрыл за собой дверь и прижался к крашеному в белый дереву.
Что со мной такое. Что со мной было такое, что перед глазами стояло... не то что не расскажешь - не вспомнишь без стыда.
И без стояка, ясное дело. Круглый зад, узкие мальчишечьи бедра, неуклюжие пальцы... там... и исчезающее тельце дурацкого лекарства.

Жирный блеск на пальцах и вокруг... черт. Будто нарочно. Будто для меня.

И краткий выдох, протяжное «Ы-ыы....», переходящее в шипение...

И мягкие, направляющие движения. А потом, вероятно, короткий взбрык, почти судорога, отчаянно-непристойное и при этом невинное покачивание бедрами... Пущенная ракета достигла своей цели, попала в свою горящую точку...

- Да... Ну, то есть, можно...

Я вернулся, коротко постучав, - и даже не головой, а стоило бы.

 

Алька, разумеется, оставался на кровати. Лихорадочно листал книгу, водруженную на приплюснутую подушку. Под простыней вздрагивали сплетенные в косичку ноги - видимо пацан продолжал ерзать, не то поуютнее пристраивая себя на постели, не то просто привыкая к... инородному телу, загнанному сейчас в узкое, постоянно сжимающееся отверстие. Я негромко кашлянул и на мгновение замер на пороге - совсем как заходившие с официально-дружеским визитом Буська с рыжим Анохиным. После ужина они к нам так и не заявились: либо не смогли улизнуть от воспитательницы, либо просто нашли занятие поинтереснее. Нельзя сказать, чтобы я был опечален этим фактом. А Альке вообще было не до того - мысленно он сейчас бродил по коридорам и лабораториям научно-фантастического сказочного НИИ - и, кажется, не замечал вообще ничего. Ни моего все еще вздрюченного вида, ни того, каким внимательным и почти рассеянным взглядом я изучаю его ноги, яростно трущиеся друг о друга в каком-то неуловимом ритме - обгоревшая кожа уже начала немилосердно чесаться.

Я залег на соседней койке поверх одеяла: в одежде и - все равно никто не видит - пропылившихся темно-синих кедах. Без малейшей зависти глянул на выданную Альке книгу - самому мне сейчас ни один роман, будь он хоть трижды гениальным, не пришелся бы по вкусу. Скорее всего, я не смог бы нормально читать даже самый нейтральный диалог между персонажами, выискивая в невинных словах несуществующий подтекст и странные намеки.

Было слышно, как в туалете об жестяную мойку бьются капли ржавой воды. В лампочке, спускавшейся с беленого потолка на черном витом шнуре, тонко гудела огненная нитка. В нашем спокойном, отнюдь не больничном молчании было сейчас что-то одновременно и от уюта засыпающего купе, и от мягкого домашнего вечера.

Над лагерной территорией снова закурлыкал горн. Журавлино-жалобное «спать, спать по палатам...» на середине сигнала превратилось в стремительную забавную абракадабру - магнитофон в радиоузле опять немилосердно зажевал кассету.

Алька вздрогнул. Приподнял голову от страниц, уставился на меня невидящими глазами - взгляд был до боли похож на тот ослепленно-размытый, что я уже видел сегодня днем, когда пацан постоянно проваливался в температурное небытие...

- Еще пять минуточек, ладно? Ну, пожалуйста... - и, не дожидаясь моей реакции, он снова уставился в книгу, только выцветшие волосы стегнули его по щеке.

Я не имел ничего против этих самых «пяти минуточек»: прекрасно понимал, что бывает, когда невозможно оторваться от затягивающего сюжета. Да и про себя знал почти наверняка, что спокойно уснуть вряд ли смогу.

И еще знал - тоже наверняка, заранее млея от необратимости момента, от собственного напряжения и алькиной обманчивой безмятежности - что сегодняшний калейдоскоп обжигающих, невероятных моментов, больше никогда не сложится уже в эту хрупкую, ясную, исполненную какого-то нетронутого совершенства картинку. Любое неосторожное прикосновение все собьет, безвозвратно разрушит, превратит обманчивую идиллию в болезненный хаос.

- Еще минутку, хорошо? - Алька даже не поднял лица от книги. Шевельнулся, передвигая чуть вбок острый локоть с красной вмятинкой от врезавшегося угла подушки. Потом - так же машинально, явно не отдавая себе отчета в действиях, - изогнул другую руку, завел ее под простынь, попробовал почесать следы от уколов. И зашипел сквозь зубы, не выдержав соприкосновения нестриженных ногтей с нежнейшей кожей. Всего лишь - глоток воздуха, всосанный припухшим ртом. Недостающая деталь, шевеление самой последней стеклянной капельки в зыбком нутре калейдоскопа...

- Спать! Немедленно! - я выплескивал в этом яростном крике всю свою невозможность и беспомощность. Невладение ситуацией.

Алька перепугано моргнул и попробовал спрятать распахнутую книгу под подушкой: видимо, собирался встать среди ночи и затаиться с недочитанной повестью в местном туалете...

Расстояние между нашими койками я преодолел одним неловким не то рывком, не то прыжком - понимал, что другой возможности лишний раз дотронуться до запретного мальчишеского тела у меня сегодня уже не будет. Соприкосновение рук - почти прощальное, запоминающееся навечно, как деталь исторического фотоснимка... Тонкое запястье выворачивается под моей ладонью, обиженное сопение бьет по всем нервам сразу, губы почти касаются уха... А мои пальцы, пытающиеся ухватить шероховатый матерчатый переплет, неожиданно упираются под подушкой во что-то, что я в первый момент принимаю за подтаявшую и вынутую изо рта карамельку. Крошечный мягкий огрызок прилипает к коже. Мне не надо высовывать ладонь наружу, я и без того знаю, что это такое.

Свечка.

Та самая.

Вот зар-рраза!

6.

Я вслепую обтер ее останки о многострадальные штаны. К счастью для Альки, совести покраснеть ему хватило.

Я отвернулся, махнув рукой, и потянулся за металлической коробочкой со стерильным шприцем.
- Не надо, - быстро сказал Алька, сжал бедра, даже руками колени обхватил. - Петр Владиславович, простите, я...
Это было как в прекрасном кошмаре. Затасканном, как я сейчас понимаю, - хоть по разу, да каждый мечтал о таком. Но только не я, и не тогда. И заезженных сюжетов о директорах и длинноногих секретутках тогда не было.
А сюжеты о длинноногих пацанах и строгих вожатых - и сейчас под запретом.

- Нет, - сказал я себе, не ему. Мальчишка дернулся - прозвучало и вправду тяжело, сухо, будто топор расколол поленце. Обратно не соберешь.

- Петр Владисла...

- Нет, - повторил я, снял жестяную крышечку. Все, что мне нужно было сделать - это укол. Внутримышечную, блядь, инъекцию. А потом закрыть дверь, лучше на пару щеколд, и идти спать, предварительно нагрузившись спиртом. Нет, лучше без спирта - раз я даже на трезвую голову такое творю...

Алька смотрел на жало иглы так, будто в руке я держал ядовитую змею, и она уже распустила капюшон и готова была броситься. И - куда подевался пай-мальчик - отодвигался все дальше, к никелированной спинке кровати.
Похоже, он настроился на бой.
- Ложись, - сказал я, управившись с приготовлениями. Алька замотал головой, глядя, как зачарованный, на острейшую иглу.
Ловить его по постели не хотелось. Выглядеть потом садистом - тем более.
- По... пожалуйста, - выдавил он, сцепив руки под коленками. - Я... правда, правда сделаю!

Я бы и хотел поверить, из инстинкта самосохранения, но тут же вспомнил про вадькино «знал бы ты, что они после отбоя вытворяют» - и то, как едва не стукнулся головой о дощатую дверь. И все из-за мелкого паршивца, не вовремя смотавшегося купаться.

- Перевернись на живот, - скомандовал я, и Алька опасно дернулся, готовясь заплакать.

- Ну пожалуйста! - выкрикнул он; выгоревшие брови встали жалобным домиком, сцепились между собой. - Я больше не буду...
Это меня, конечно, не убедило, и Алька разжал руки.
- А... а давайте вы сами... - сказал он. Я смутно отметил, что на крыльях носа у него выступили мелкие бисеринки пота. - Сами вставите... туда. Если мне не верите!
Бывает такая штука - мгновенный паралич всего. И он со мной случился, а Алька разревелся всерьез, бесстыдно, икая и хлюпая.

- Не реви, - пришла моя очередь пугаться. Слишком уж это было похоже на настоящую, безудержную истерику - а этого мне точно было не нужно. - Успен... Алька, ну хватит. Да не реви ты!

- Не.. мо...гу... - пацан мотнул головой, так резко, что слеза сорвалась со щеки теплой дождевой каплей.

Он подтянул колени так, чтобы можно было упереться в них носом, и задрожал. Почти беззвучно. Как-то совсем не по детски.

И понятно было, что причина этих слез - не в неотвратимом уколе. Точнее - и в нем тоже, но и других поводов с десяток наберется - так и не сбитая до конца температура, доза адреналина, схваченная от чтения, жуткое бессилие и унижение - раз уж решился о таких вещах попросить, и еще что-то, высказанное, точнее - выплеснутое в воздух сбивчивой фразой.

Оказывается, больше всего Альку смущало, что он меня обманул. Не оправдал доверия и что-то там еще. И теперь вполне справедливо ждал наказания. Любого. «Только не сердитесь». Мое длиннохвостое отчество он, естественно, не осилил.

Да и черт бы с ним, с отчеством.

- Успокойся, - попросил я, и убрал страшный шприц подальше, обнял торчащие плечи, силой развернул пацана, как ежика. - Ну? Не колю, не колю. Все нормально.

Я потянулся за патрончиком свечи, сунул его в тряскую ладонь.
- Держи, - сказал, собираясь подняться. - На этот раз только не дури меня, пожалуйста.

Алька снова замотал головой - видимо, не веря собственному счастью. Или нет? Потому как восковой обмылок снова оказался у меня в руке.

- Давайте... ну... вы же мне все равно теперь не доверяете... а я сам не смогу... наверное...

Черт подери. Я едва не шарахнулся - и не шарахнулся только потому, что мальчишка принял бы и это за недоверие.
- Аль... - выдавил я. - Может, ты сам лучше?

- А вдруг опять испугаюсь? Оно ведь все равно больно... просто по другому...

Больше стыдно, так я понял.

- Ладно, - сказал слишком уж непринужденно, легко толкнул мальчишку в бок: - Раньше, э-эээ... короче, чем быстрее, тем лучше. Да и не больно оно совсем.

Алька серьезно кивнул. Потянул себя за мочку полыхающего вовсю уха, старательно зажмурился, а потом быстро, не раздумывая, ткнулся мордой в подушку.

И пальцы на затылке сцепил. Как арестант при команде «руки за голову».

Мне что, теперь его еще и раздевать?

И тоже наощупь?

- Трусы-то сними, - все так же легко скомандовал я, тут же поправился. - Спусти.
Было до странного легко, голову будто гелием накачали. Грозила оторваться и улететь, как воздушный шарик.

Не глядя, не вышло, хоть Алька и не дергался. У меня зато руки тряслись, как у старого алкоголика, проклятущая свечка скользила, никак не лезла.
- Уже все? - с надеждой поинтересовался мальчик. - У вас пальцы холодные.

- Извини, - вполне искренне отозвался я. А потом раздраженно добавил: - Нет, не все... Ты что, не чувствуешь, что ли...

Алька все так же, лежа, не открываясь от подушки, попробовал пожать плечами. Точнее - просто несуразно дернулся. Шевельнул бедрами. Как будто он был сейчас живой мишенью. Мишенью, которая сама подставляется хоть и под восковую, но все равно пулю.

Я попробовал подумать о чем-то постороннем. Например, про то, что надо бы завтра после планерки уломать Антонину и позвонить домой по ее городскому телефону. Вспомнил, что на сегодня обещали грозу, а ее так и не было. Про клавдин медицинский спирт тоже вспомнил, - понимал, что комиссарские сто грамм мне сегодня просто положены по должности. Еще что-то хотел подумать... Чтобы отчаянно не завидовать скользкой лечебной свечке, которую я сейчас осторожно подталкивал пальцем, надавливал на нее, медленно-медленно... Я же пообещал Альке, что не сделаю ему больно.
Горячо. Очень горячо - и преграда уступила, еще немного внутрь, - и я отдернул руку.
- Все, - торопливо сказал. - Все, Алька. Ложись спать.

И успокаивающе погладил мальчишку, подтянул трусы на место. В собственных застиранных, на теле просохших семейниках разливалось жадное тепло. Оказывается, можно кончить так, что и не заметишь - если весь тянешься в струну, чтобы не сорваться.
- Спи, - повторил я и удрал постыдно. Ноги тряслись, подташнивало, хотелось умыться ледяной водой и выжечься напалмом. Чтобы - больше - никогда.
Я уже знал, что такого счастья мне не дадут. Что все кончилось, но все и началось, и что это теперь - навсегда.

7.

Тонкое кольцо снова поддавалось моим прикосновениям, только на этот раз было куда тяжелей втиснуться - почти невозможно, и горячо, и сладко.
И опять: неохотно расходилось, горячо и скользко обжимало, мальчишка был весь подо мной, распростертый и несопротивляющийся, и можно было - все. Совершенно все. Даже загонять, себя не помня.

Сон словно закольцевали: меня выдергивало в полудрему, я успевал ужаснуться - и снова проваливался туда, в черный густой вар, главной составляющей которого было ничем не прикрытое, животное удовольствие.

Просыпаясь в промежутках между невозможными сюжетами, - о которых всего лишь в прошлую ночь не имел ни малейшего понятия, - я захлебывался воздухом и наверняка дрожал ничуть не меньше Альки.

Моего Альки.

Потому что в этом солнечном, горячечном ночном бреду вверенный и доверившийся мне пацан постоянно смеялся. Беззастенчиво и беззаботно, как плакатные дети в первый день каникул. Он хохотал, блестя белыми зубами - и вместо правого верхнего клычка пустое место, выщерблинка, и...
Беспокойная выдалась ночь. И утро не легче.

Я вздернулся и замер. Тихие странные звуки - не скулеж, не мяуканье... вздохи, скорее. Ужасающе ровные, привычные какие-то, и спина у мальчишки тоже подрагивала, и плечо, накрытое простыней.

Очнулся, - подумал я. - Вспомнил о вчерашнем. Все понял.
Сердце будто тисками сжали, попутно насыпав в него с полкило свинцовой дроби - и эта дробь теперь тянула, мешала, мелким четким топотком рассыпалась по телу.
Все понял - ужаснулся - и теперь...
Алька вздохнул особенно глубоко и как-то словно приподнялся над постелью, замер, торопливо задергал правым плечом, а левым, наоборот, зарылся поглубже в мякоть подушки. Снова выдохнул. Замер на несколько секунд.

И, неловко съехав с кровати, зашлепал босыми ногами по полу. Мимо меня - почти надо мной, закоченевшим на продавленной сетке кровати, и дальше - в санузел, где вскоре загудела вода.
Я обозвал себя дураком и сунул руку под одеяло. Алькина утренняя проблема сейчас была мне понятна и близка, как никогда.

Следующие три минуты прошли в обоюдном молчании - Алька безмятежно плескался в умывалке, а я судорожно дышал, стараясь приспособить ритм под бряцанье воды и не сильно скрипеть панцирной сеткой. Надо было спешить, пока пацан не вернулся. Но меня все еще держал сон, изматывающий бесконечный сон, послевкусие которого ощущалось в теле.
Развязка моего нежного утреннего кошмара совпала с поворотом дверной ручки санузла, и Алька - разрумянившийся, но какой-то понурый - суетливо двинулся к кровати, не обратив внимания на фальшивый кашель, которым я пытался замаскировать сбившееся дыхание.

Видок для утреннего пробуждения у него был - лучше не придумаешь. Чего стоил один только прогиб позвоночника под измявшейся за ночь белоснежной маечкой и чуть побледневшие, но все еще теплые даже на вид ноги, на которых начали проступать затаившиеся царапины.

- Доброе утро, - стерильным голосом сообщил я.

Алька равнодушно кивнул и кулем рухнул на кровать, зашуршал одеялом.

- Ты как себя чувствуешь? - я честно попытался справиться с временными обязанностями врача.

- Знобит немножко.

«Немножко» на языке моих третьеотрядных кадавров означало глобальный и непоправимый катаклизм: «Петр Владиславыч, мы тут решили девчонок немножко разыграть, а они...». В ходе этой вполне невинной забавы пострадало пять тюбиков зубной пасты, две казенные простыни, окно спальни и моя уверенность в том, что я способен держать под контролем даже взбунтовавшийся детский коллектив.

- Хорошенькое немножко, - я поднялся, закинул одеялом сбитую в неряшливый ком простыню. - А ну померяй-ка ты температуру, пока я зубы почищу.

- А потом чего? - опасливо отозвался Алька.

- А потом будет потом, - ответил я и ретировался.

 

- Ну там тридцать шесть и семь, честное слово.. Это градусник какой-то ненормальный, он и вчера врал!

Сбил, паршивец, - подумал я. И промолчал, уселся на кровать, не удержался - взглянул-таки. Встрепанные со сна волосы, ясная умытая мордашка - взрослый был бы помятый, как простынь у меня под задницей, а пацану хоть бы хны. Алька перестал хлопать кристально честными глазами и молча потянул вылезшую нитку на кромке одеяла.

- Не дергай, дырка будет, - автоматически запретил я, и также автоматически спросил. - Как спалось-то?

- Непривычно... - Алька уставился взглядом в пол.... И до меня не сразу, но все-таки дошло, что сейчас он больше всего боится, как бы я не предложил очередные медицинские способы понижения температуры... Соблазн был велик, честное слово. А сил на то, чтобы себя контролировать, у меня почти не осталось... Поэтому я просто и почти равнодушно перекинул на алькину койку второе одеяло:

- Сейчас согреешься.

- Ага, спасибо... - Алька снова заерзал, заворочался, почти забарахтался в казенном тряпье. Потом выдохнул - так резко и сладко, что у меня внутри все заледенело, - и спросил: - А меня сегодня выписать могут? А то мне на репетицию надо. В хор... к родительскому дню, - и поморщился сразу, будто не ожидал от праздника ничего хорошего. А ведь и вправду не ожидал. Мама-то в Москве, в командировке.

- А не знаю, - развел я руками. - Клавдия приедет, посмотрит тебя. Я же не врач, а педагог. Может, и выпишет. На вид ты уже поздоровее.

- Ладно. А если не выпишет, то... Вы когда уйдете сегодня, книжку с собой заберете?

- Вот прямо заняться мне нечем больше, недочитанное отнимать, - огрызнулся я. - Зверь я, что ли?

- Спасибо... - он улыбнулся, как-то мельком, настороженно... А потом вернулся к старой теме: - А если не выпишет - то тоже ничего. Так даже лучше, чтобы других родителей не видеть. Вы только... сможете ко мне зайти?

- Зачем? - не доверяя своему голосу, уточнил я. Слишком легко было представить, что мальчишка всерьез не хочет со мной расстаться.

- Ну... - Алька сморгнул чуть обиженно, явно не ожидая от меня подобного вопроса. А потом выпалил: - Ну... вы же перед начальником лагеря за меня. И вообще... Зачем?

- И что? - тупо спросил я. – «Перед начальником», «вообще»... А что надо было, тебя под барабаны на расстрел, что ли?

- Спасибо, вообще-то... Вам же и так из-за меня досталось, да?

Знал бы ты... Нет, не надо тебе такое знать.

- Тоже мне, великое дело. Но пропесочат тебя, конечно, изрядно. Больше глупостей не натвори, - и почему у меня было чувство, что вся эта беспомощная словесная педагогика была для меня самого?

Алька на мою патетическую речь никак не отреагировал. Да и ответа на свой волнующий вопрос не дождался. Пару минут мы просто молчали, присушиваясь к безмятежному утру, еще не тронутому общелагерной суетой и магнитофонным скрипом побудки. Засыпать обратно было бессмысленно. По крайней мере мне - официальный подъем должен был грянуть минут через сорок. Это Алька на правах больного мог безмятежно дрыхнуть под бодрые пионерские марши. Или не дрыхнуть - книжку-то он вчера так и не дочитал. А я ее вчера так и не отнял толком - глухо шмякнул на клавдин стол, когда во второй раз вынимал упаковку со свечами. Выдать ее сейчас было самым лучшим выходом - слишком уж я боялся постоянно прерывающегося разговора.

- Держи, - сказал я, отдавая затрепанный томик. - Дочитаешь, вернешь, и по возможности целой.
Тишина в комнате медленно наполнялась Алькиным сопением, шелестом страниц, шорохом, с которым пацан терся коленками об одеяло, валяясь на животе и дрыгая ногами. Я сидел на постели, делал вид, что скучаю, - и впитывал его взглядом. Всего, от пяток до макушки, развалившегося, пострадавшего от солнца куда меньше, чем я.
Запоминал на всю короткую смену и на многолетние будущие вечера, полные самоуничижения и неприличной тоски.

 

Поселковая машина, доставившая продукты в лагерную столовку, шуршала гравием центральной аллеи - привычно, размеренно, уныло слегка. Громко. Но не этот звук, а шелест переворачиваемых страниц, отдавался у меня в ушах, а заодно и в венах громким эхом. Таким, что ехидное «ах-ха» изоляторной двери, я почти прозевал. Встрепенулся только после бодрого гнева: «Доброе утро, что тут у нас стряслось? Тебе кто лежа читать разрешил? Хочешь себе зрение испортить?»

Так все и закончилось. Я сдал Альку с рук на руки Клавдии, вышел за дверь санблока и поклялся себе, что больше со мной такого не случится. Сквозь дверь доносился бодро-счастливый рык Клавдии, тихий Алькин говорок, а на душе у меня было необычайно муторно.

Хотя должно было стать легче.

Я плюнул в пыльную клумбу и пошел подальше от чертова искушения - ворваться обратно, схватить, отвоевать у всех, заорать - мое! - и загубить себя самым бессмысленным и дурацким поступком, на какой я был способен.
Но как мне ни было жаль Альку, себя мне было жальче. Он-то и не заметил ничего, и слава богу, а мне с этим предстояло жить.
Впрочем, неделей спустя, во время смотра дружины я уже почти спокойно смотрел на покрытые загаром ноги, наполовину голые под наглаженными шортами формы, и даже острые локти, торчащие из-под белых коротких рукавов, меня вовсе не вгоняли в эротический транс.
По крайней мере, я себя в этом усиленно убеждал. Почти удачно.

Ведь дикую дрожь в пальцах и пот на висках всегда можно было списать на распитый ночью с Вадькой знаменитый талалихинский самогон. А марево перед глазами и недосып - это ж явные последствия невыносимой духоты. Жаркое было лето.

страница 1 2 3

© COPYRIGHT 2008 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

 
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   
   

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог