– Ну неважно, пускай души блаженные.
Известие это Василия Ивановича явно
обрадовало. И к выводу он
пришел такому же, что Соломка, только опять-таки на свой манер:
– Значит, и в раю жить можно, ежели
с умом. Но тут же
затревожился:
– А что у вас там про Ад сказывают?
– Ничего.
– Совсем ничего. Поня-атно, – протянул
Шуйский по своему
обыкновению, и чело на время омрачилось, но не сказать, чтобы очень
надолго.
Довольно скоро опять разгладилось,
в уголках рта появилась улыбка.
Наверное, скумекал, как от Ада отмажется. А может, подумал про что
другое.
О чем размышляет боярин, Ластик никогда
не знал – очень уж
хитрого, скрытного ума был человек.
Может, оттого это, что он, по словам
Соломки, много страсти
претерпел! Ластик тогда еще в старорусском не очень поднаторел и
удивился – князь вовсе не казался ему человеком страстным. Но
оказалось, что страсти – это опасности, испытания. Царь Иван Грозный
любил бояр пугать. Кого казнит, кого в тюрьму посадит, кого по миру
пустит. Не миновала горькая чаша и Шуйских. Побывал Василий Иванович и
в опале, и в темнице, где готовился принять лютую смерть, да сжалился
Господь. «Кто при Грозном Государе состоял, они все по гроб жизни
напуганные, – объяснила княжна. – Не живут, а дрожат, не говорят, а
шепчут. Глаз-то один у батюшки завсегда прикрыт, видел? Это он себе
нарочно воли не дает. Однажды сказал мне: мол, поднимусь на самый
верх, тогда буду на мир двумя глазами глядеть, в оба, а пока погожу».
Однажды, еще в самом начале, сел
Ластик с хозяином в шахматы
играть. У папы выигрывал запросто, был уверен, что и этого
средневекового обитателя, не слыхавшего про гамбиты и этюды, обставит
в два счета. Но Василий Иванович поставил ему мат, причем всего лишь
на двенадцатом ходе.
Сыграли еще – на десятом ходе Ластик
прозевал ферзя и был вынужден
сдаться.
И тогда, задетый за живое, он сделал
ужасную глупость – прибег к
помощи унибука. Шахматная программа в нем, конечно, имелась.
Достаточно было шепнуть в сгиб страниц «шахматы», и на экране
появилось клетчатое поле. Научившись им управлять, Ластик, конечно же,
разгромил боярина в пух и прах. Начали играть по-новой. Вдруг,
внезапно приподнявшись, Василий Иванович подглядел в книгу, хоть
«ангел» и держал ее вертикально.
Глаза Шуйского блеснули, а Ластик
помертвел, проклиная свой
идиотизм. Хуже всего было то, что князь ни о чем не спросил.
В ту же ночь, косясь на дверь, Ластик
спрятал унибук в печь,
которую с наступлением тепла уже не топили. Да если случайно и зажгут,
нестрашно – компьютер профессора Ван Дорна в огне не горел.
Назавтра князь заглянул опять. Поговорил
о том, о сем и как бы
между делом спросил, где «ангельская книга» про земномерие и иные
премудрости?
– В обрат на Небо изъяли, – ответил
Ластик. – Бо мне боле не
надобна, аз уже гораздо разумею человеческой речи.
Посверлил его боярин своим выпученным
глазом, но объяснением вроде
бы удовлетворился.
А Ластик твердо решил: без крайней
нужды унибуком больше
пользоваться не станет. Взбредет в голову Шуйскому, что премудрая
«ангельская книга» ему пригодится, и выкрадет, миндальничать не
станет. Тогда всё, пиши пропало. Останешься в семнадцатом веке до
самой смерти.
Рано или поздно «Ерастиилу» позволят
выйти за ворота. Тогда надо
будет взять с собой унибук, чтобы поискать подходящую хронодыру.
Хорошо бы, чтоб вела в 20 век, когда дом на Солянке уже был построен.
А дальше просто – через стеклянный квадрат к мистеру Ван Дорну. «Ваше
задание, профессор, выполнено. Можно приступать к спасению
человечества».
Вот о чем размышлял пресветлый Ерастиил
майя 15 дня, ковыряя
ложкой высококалорийное коливо.
Один он оставался недолго. Пяти минут
не прошло после того как
откланялся Ондрейка, а в дверь вошел новый посетитель – хозяин дома,
собственной персоной. Как обычно, спросил о здравии гостя и посетовал
на собственное, зело худое, и потом еще некоторое время болтал о
всякой ерунде, однако Ластик сразу насторожился. Сегодня – небывалая
вещь – правый глаз боярина был зажмурен, а левый открыт и взирал на
«ангела» цепко, расчетливо. Кажется, намечался какой-то важный
разговор.
Так и вышло.
Походив вокруг да около, Василий
Иванович наконец подобрался к
главному.
– Помнишь ли, о чем я с тобой толковал
в самый первый день, когда
Борис умер? Что выждать надо. Час этот настал. Дела годуновского щенка
совсем плохи. Самозванец двинулся в поход. Его рать невелика числом,
но полна задора. А в нашем войске, как доносят мои люди, ропот и
смятение. Не хотят стрельцы за Федьку Годунова свою кровь проливать. И
бояре в него не верят. Пора, царевич.
– Сколько раз говорено, не царевич
я, – нервно ответил Ластик.
– Ты – ангел Божий, присланный на
землю, а это еще выше. Не робей,
всё сам исполню, от тебя ничего и не надобно. И так уж по Москве слухи
ходят – сам нарочно людишек послал, нашептывать. Будто вывез князь
Шуйский гроб с мощами Дмитрия из Углича, покропили тот гроб святой
водой, и восстал царевич живой и нетленный. Видели ведь тебя тогда
князь Мстиславский и прочие, запомнили, как Борис на тебя перстом
указывал. А некоторые приметили и бородавку на правой шеке. Ее мы тебе
снова приклеим. Поверят бояре, никуда не денутся. Ясно им, что Федор
против Вора не сдюжит, ибо еще зелен. За тобой же я стоять буду,
Шуйский. И народ московский – он чудеса любит. Одним ударом свалим и
Годуновых, и Гришку Отрепьева, вот увидишь.
На миг князь открыл второе око и
Ластик вспомнил Соломкины слова:
близок час, когда Шуйский сможет на мир смотреть в оба глаза, сверху
вниз.
– Будешь ты законный государь, а
головушку земными делами заботить
тебе не к чему. Всё я, твой верный холоп, исполнять буду.
Как было не восхититься дальним,
шахматным умом Василия Ивановича?
Ловко он всё измыслил, подготовил, выбрал точный момент и обезопасил
себя на будущее. Новый малолетний царь будет целиком и полностью от
него зависеть: ни родни у него, ни друзей, жизни не знает вовсе, а
правда про его происхождение известна одному лишь Шуйскому (во всяком
случае, так считает боярин). Да князь еще и намерен его своим зятем
сделать. На троне усядется кукла, а править станет «верный холоп».
Глядя в упор на растерявшегося Ластика,
боярин сказал:
– Соглашайся. Иначе пропадем все.
Придет в Москву Вор со своими
поляками да казаками, шатных людей показнит-пограбит. И тебе головы не
сносить. Прознается он про твое воскрешение. Опасен ты для него. А
коли сейчас Годунова скинем да тебя народу предъявим, всё еще
перевернется. Войско воспрянет духом, и побьем мы самозванца. Ты
как-никак бывший ангел, не верю, чтобы совсем уж бросил тебя Господь.
Книга у тебя опять же волшебная.
– Нет ее, – быстро сказал Ластик.
– Сколько раз повторять. Ее
назад на небо забрали.
– Ну забрали так забрали. Шуйский
нагнулся, зашептал:
– Соломонья тебе, как подрастешь,
хорошей женой будет. Люб ты ей.
Станете жить-поживать, как голубок с голубкой, а я, старик, на вас
порадуюсь.
У Ластика голова шла кругом.
– Подумать надо, – пролепетал он,
а сам решил: ночью рискну,
потихоньку достану уни-бук и спрошу, был ли на Руси такой царь –
Дмитрий Первый.
– Подумай, подумай, – ласково молвил
Василий Иванович. – Только
недолго. Неровен час…
И не успел договорить – дверь распахнулась
от толчка, вбежал
Ондрейка Шарафудин. Рожа бледная, глаза горят. Никогда еще Ластик его
таким не видел.
– Беда, боярин! Гонец прискакал с-под
Кром! Иуда Басманов
передался!
Ластик из этих слов ничего не понял,
но Шуйского весть прямо-таки
подкосила.
Он зашатался, рухнул на лавку и зажмурился.
Сидел так, наверно, с минуту. Беззвучно
шевелил губами, пару раз
перекрестился. Ондрейка напряженно глядел на своего господина, ждал.
Когда Василий Иванович поднялся,
левый глаз был закрыт, а правый
налит кровью и страшен.
– Ништо, – сказал князь хрипло и
невнятно. – Шуйский на своем веку
всякое перевидал. Зубы об его обломаете… Слушай мою волю, Ондрейка.
Шарафудин встрепенулся.
– Этого, – ткнул пальцем боярин,
не взглянув на Ластика, – в
темницу…
В тот же миг Ондрейка, еще совсем
недавно угодливо кланявшийся
«ангелу», подскочил к Ластику и заломил ему руки.
– Ой! – вскрикнул от боли без пяти
минут царь.
Князь же прямиком направился к печи,
открыл заслонку, кряхтя
пошарил там и достал унибук.
– Ишь, «назад на небо забрали», –
проворчал он, бережно сдувая с
книги золу.
Откуда узнал? Кто ему донес?
– Отда…
Ластик подавился криком, потому что
Шарафудин проворно зажал ему
рот липкой ладонью.
Выдать головой
Подлый Ондрейка безо всяких церемоний перекинул претендента на
престол через плечо, будто мешок, и поволок вниз по лестнице, потом
через двор.
Отбиваться и сопротивляться не имело
смысла – руки у Шарафудина
были сильные. Да и, если честно, оцепенел Ластик от такой превратности
судьбы, словно в паралич впал.
В дальнем углу подворья, за конюшнями,
из земли торчала странная
постройка: без окон, утопленная по самую крышу, так что к двери нужно
было спускаться по ступенькам.
Ондрейка перебросил пленника с плеча
под мышку, повернул ключ, и в
нос Ластику, болтавшемуся на весу беспомощной тряпичной куклой, ударил
запах сырости, плесени и гнили. Это, выходит, и есть боярская темница.
В ней, как и положено по названию,
было совсем темно – Ластик
разглядел лишь груду соломы на полу.
В следующий миг он взлетел в воздух
и с размаху плюхнулся на
колкие стебли.
Вскрикнул от боли – в ответ раздался
стон дверных петель.
Лязг, взвизг замочной скважины, и
Ластик остался один, в кромешной
тьме.
Что стряслось? Какие Кромы? Что за
Басманов?
И главное – из-за чего вдруг взъелся
на «пресветлого Ерастиила»
боярин?
Нет, главное не это, а потеря унибука.
Вот что ужасней всего.
Ластик даже поплакал – ситуация,
одиночество и темнота извиняли
такое проявление слабости. Но долго киснуть было нельзя.
Думать, искать выход – вот что должен
делать настоящий фон Дорн в
такой ситуации.
Он попробовал осмотреться.
Через щели дверного проема в темницу
проникал свет, совсем
чуть-чуть, но глаза, оказывается, понемногу привыкали к мраку.
Слева – бревенчатая стена, до нее
шагов пять. Справа то же самое.
А что это белеет напротив двери?
Шурша соломой, Ластик на четвереньках
подполз ближе, потрогал.
Какие-то гладко выструганные палочки.
Не то корзина, не то клетка.
Пощупал светлый, круглый шар размером
чуть поменьше футбольного
мяча. Хм, непонятно.
И только обнаружив на «шаре» сначала
две круглые дырки, а потом
челюсть с зубами, Ластик заорал и забился в угол, как можно дальше от
прикованного к стене скелета.
Тут кого-то заморили голодом!
И его, Ластика, ждет та же участь…
Вряд ли, подсказал рассудок. Долго
держать тебя здесь не станут.
Раз Шуйский отказался от своих честолюбивых планов, то постарается
поскорей избавиться от опасного свидетеля.
И стало шестикласснику Фандорину
очень себя жалко. Он снова
расплакался, на этот раз всерьез и надолго. А перестал лить слезы,
когда жалость сменилась еще более сильным чувством – стыдом.
Погубил он доверенное ему задание,
теперь уже, похоже,
окончательно. И сам пропал, и Яблоко, куда следовало, не доставил.
Слезы высохли сами собой, потому
что требовалось принять
ответственное решение: что делать с алмазом?
Наверное, лучше проглотить, чтоб
не достался интригану Шуйскому,
от которого можно ожидать чего угодно.
Будет так. Ночью (вряд ли станут
ждать до завтра) в темницу тихой
кошкой проскользнет Ондрейка и зарежет, а может, придушит
несостоявшегося царя Дмитрия. Потом сдерет дорогой наряд и выкинет
голый труп на улицу – находка для Москвы обычная, никто не удивится и
розыск устраивать не станут, тем более отрок безымянный, окрестным
жителям неизвестный. Утренняя стража подберет покойничка, кинет на
телегу к другим таким же и доставит на Остоженский луг, в Убогий Дом,
где, как рассказывала Соломка, закапывают шпыней бездворных.
Что ж, сказал себе Ластик в горькое
утешение, раз не спас
человечество, по крайней мере укрою Камень в землю, на вечные времена,
подальше от злодеев.
Поплакал еще, самую малость, и не
заметил, как уснул.
И приснился ему сон – можно сказать,
вещий.
Будто лежит он, мертвый скелет, в
сырой земле, под тонким дубком.
И дерево это растет прямо на глазах – превращается в могучий,
кряжистый дуб, тянется вверх, к небу. Потом быстро-быстро, как при
перемотке видеопленки, прибегают мужички, срубают дуб, распиливают на
куски. А над скелетом вырастает бревенчатый дом в два этажа, стоит
какое-то время и разваливается. Вместо него появляется особнячок с
колоннами, но и ему не везет – налетает огненный ветер, превращает
постройку в кучу пепла. Из кучи вылезает дом уже побольше,
трехэтажный, на нем вывеска «Сахаръ, чай и колошальныя товары».
Сначала дом новый, свежеоштукатуренный,
но постепенно ветшает.
Вдруг подъезжает смешной квадратный бульдозер, сковыривает постройку,
а экскаватор с надписью «Метрострой» ковшом долбит землю, подбираясь
всё ближе к мертвому Ластику. Это уже 20 век настал, догадывается он.
Рабочий в робе и брезентовых рукавицах, машет лопатой. Выгребает кучку
костей, чешет затылок. Потом проворно нагибается, подбирает что-то
круглое, сверкающее нестерпимо ярким светом. Воровато оглядывается,
прячет находку за щеку. Ластик во сне вспоминает: метро на Остоженке
рыли перед войной, папа рассказывал. Нет, не улежит Камень, рано или
поздно вынырнет, как уже неоднократно случалось.
От этой безнадежной мысли, еще не
проснувшись, он снова заплакал,
горше прежнего.
А теплая, мягкая рука гладила его
по волосам, по мокрому лицу, и
ласковый голос приговаривал:
– Ах, бедной ты мой, ах, болезной.
Голос был знакомый. Ластик всхлипнул,
открыл глаза и увидел
склонившуюся над ним Соломку.
Горела свечка, на ресницах княжны
мерцали влажные звездочки.
– Ты как сюда попала? – спросил он,
еще не очень поняв, это на
самом деле или тоже снится.
Соломка оскорбилась (что вообще-то
с ней случалось довольно
часто):
– Это мой дом, я здесь хозяйка. Куда
хочу, туда и захожу. Ключи,
каких батюшка мне не дал, я велела Проньке-кузнецу поковать. На-тко,
поешь.
Приподнялся Ластик, увидел расстеленное
на соломе полотенце –
расшитое, с цветочками. На нем и пирожки, и курица, и пряники, и
кувшин с квасом.
Вдруг взял и снова разревелся, самым
позорным образом.
Всхлипывая, стал жаловаться:
– Беда! Не знаю, что и делать. Мало
что в тюрьму заперли, так
князь еще мою книгу отобрал, волшебную! Пропал я без нее, вовсе
пропал!
Она слушала пригорюнившись, но в
конце снова разобиделась,
вспыхнула:
– Глупый ты, хоть и ангел. Разве
дам я тебе пропасть? Что я, хуже
твоей книжки?
И объяснила, отчего Василий Иванович
так переменился к своему
гостю.
Оказывается, царское войско должно
было дать самозванцу
решительный бой под Кро-мами. В победе мало кто сомневался, потому что
воевода Басманов – известный храбрец, не чета князю Мстиславскому, да
и стрельцов чуть не впятеро больше, чем поляков с казаками. Однако
накануне сражения в годуновской рати случился мятеж, и вся она, во
главе с самим Басмановым, перешла на сторону Вора. Теперь Федору
Годунову конец, никто не помешает самозванцу сесть на престол. И
Шуйскому ныне тоже не до собственного царя – дай Бог голову на плечах
сохранить.
– Так ты знала? – удивился Ластик.
– Что твой батюшка надумал меня
царем сделать?
– Подслушивала, – как ни в чем не
бывало призналась она. – В стене
честной светлицы есть подслух, за гостями доглядывать. У нас в доме
подслухов где только не понатыкано, батюшка это любит.
Так вот откуда он про тайник в печке
вызнал, понял Ластик.
Подглядел!
– Что же он со мной сделает? – тихо
спросил он. – Я для него
теперь опасен…
– Ништо. Убивать тебя он не велел,
я подслушала. Сказал Ондрейке:
«С этим погодим, есть одна мыслишка». Что за мыслишка, пока не знаю.
Но тебе лучше до поры тут посидеть. Смутно на Москве. Ходят толпами,
ругаются, топорами-дубинами машут, и притом трезвые все, а это,
батюшка говорит, страшней всего. Не кручинься, Ерастушка. Всё сведаю,
всё вызнаю и, если опасность какая, упрежу, выведу. Нешто я ангела
Божия в беде оставлю?
И в самом деле не оставила. Заходила
несколько раз на дню, благо
стражи к двери боярин не приставил – очевидно, из соображений
секретности. Приносила еду-питье, воду для умывания, даже притащила
нужную бадью с известковым раствором, это вроде средневекового
биотуалета.
В общем и целом, жилось узнику в
узилище не так уж плохо. Даже к
скелету привык. Соломка надела на него шапку, кости прикрыла старым
армяком, и появился у Ластика сосед по комнате, даже имя ему придумал
– Фредди Крюгер. Иногда, если становилось одиноко, с ним можно было
поговорить, обсудить новости. Слушал Фредди хорошо, не перебивал.
А новостей хватало.
Погудела Москва несколько дней, поколебалась,
да и взорвалась.
Собралась на Пожаре (это по-современному Красная площадь) преогромная
толпа, потребовали к ответу князя Шуйского. Закричали: ты, боярин в
Угличе розыск проводил, так скажи всю правду, поклянись на иконе –
убили тогда царевича или нет? И Василий Иванович, поцеловав Божий
образ, объявил, что вместо царевича похоронили поповского сына, а сам
Дмитрий спасся. Раньше же правды сказать нельзя было, Годунов
воспретил.
«Дмитрия на царство! Дмитрия!» –
зашумел тогда московский люд.
И повалили все в царский дворец,
царя Федора с матерью и сестрой
под замок посадили, караул приставили. А потом, как обычно в таких
случаях, пошли немцев громить, потому что у них в подвалах вина много.
Черпали то вино из бочек сапогами да шапками, и сто человек упились до
смерти.
– Батюшка говорит, хорошо это. Ныне
толпа станет неопасная, качай
ее, куда пожелаешь, – сказала Соломка. – А самозванца он боле Вором и
Гришкой Отрепьевым не зовет, только «государем» либо «Дмитрием
Иоанновичем». Ох, чует сердце, беда будет.
Правильно ее сердце чуяло. Через
несколько дней прибежала и,
страшно округляя глаза, затараторила:
– Федора-то Годунова и мать его насмерть
убили! Наш
Ондрейка-душегуб порешил! Не иначе, батюшка ему велел! Сказывают, что
Ирину-царицу Ондрейка голыми руками удушил. А Федор сильный, не хотел
даваться, всех порасшвырял, так Шарафудин ему под ноги кинулся и, как
волк, зубами в лядвие вгрызся!
– Во что вгрызся? – переспросил Ластик
– ему иногда еще попадались
в старорусской речи незнакомые слова.
Она хлопнула себя по бедру.
– Федор-от сомлел от боли, все разом
на него, бедного, навалились
и забили.
Ластик дрогнувшим голосом сказал:
– Боюсь я его, Ондрейку.
Шарафудин к нему в темницу заглядывал
нечасто.
В первый раз, войдя, посветил факелом,
улыбнулся и спросил:
– Не издох еще, змееныш? Иль вы,
небесные жители, взаправду можете
без еды-питья?
Потом явился дня через два, молча
шмякнул об землю кувшин с водой
и кинул краюху хлеба. Вряд ли разжалобился – видно, получил такое
приказание. Передумал боярин пленника голодом-жаждой морить.
Хлеб был скверный, плохо пропеченный.
Ластик его есть не стал – и
без того сыт был. Назавтра Ондрейка пришел вновь, увидел, что вода и
хлеб нетронуты.
Удивился:
– Гляди-ка, и в самом деле без пищи
умеешь. После этого, хоть и
заглядывал ежедневно, ничего больше не носил – просто посветит в лицо,
с полминуты посмотрит и уходит. Не произносил ни слова, и от этого
было еще страшней – лучше б ругался.
Как-то на рассвете (было это через
три дня после убийства
Годуновых) Ластика растолкала Соломка.
– Пора! Бежать надо! Боярская Дума
всю ночь сидела, постановила
признать Дмитрия Ивановича. Навстречу ему отряжены два набольших
боярина – князь Федор Иванович Мстиславский, потому что он в Думе
самый старший, и батюшка, потому что он самый умный. С большими дарами
едут. А батюшка хочет тебя с собой везти, новому царю головой выдать.
– Как это «выдать головой»? – вскинулся
Ластик.
– На лютую казнь. Теперь ведь ты
получаешься самозванец. Батюшка
тобой новому царю поклонится и тем себе прощение выслужит. А тебя на
кол посадят либо медведями затравят.
Пока Ластик трясущимися руками натягивал
сапоги, княжна
втолковывала ему скороговоркой:
– Я тебе узелок собрала. В нем десять
рублей денег да крынка меда.
Он особенный: выпьешь глоточек, и весь день сыт-пьян. Бреди на север.
Спрашивай, где река Угра. Там по-за селом Юхновым есть святая обитель,
я туда подношения шлю, чтоб за меня Бога молили. Монахи там добрые.
Скажешь, что от меня – приветят. А я тебя сыщу, когда можно будет. Ну,
иди-иди, время!
Вышли за дверь, а навстречу стрельцы
в красных кафтанах
кремлевской стражи, впереди всех – князь Василий Иванович.
– Вон он, воренок! – показал на Ластика
боярин. – Хватайте! Я его,
самозванца, нарочно для государя берег, в своей тюрьме держал!
– Беги! – крикнула Соломка, да поздно.
Двое дюжих бородачей
подхватили Ластика подмышки, оторвали от земли.
Кинулась княжна отцу в ноги.
– Батюшко! Не отдавай его на расправу
Дмитрию-государю! Он моего
Ерастушку медведям кинет! А не послушаешь – так и знай: не дочь я тебе
больше! Во всю жизнь ни слова тебе больше не вымолвлю, даже не
взгляну! – И как повернется, как крикнет. – Поставьте его! Не смейте
руки выламывать!
Вроде девчонка совсем, но так глазами
сверкнула, что стрельцы
пленника выпустили и даже попятились.
И услышал Ластик, как князь, наклонившись,
тихо говорит дочери:
– Дурочка ты глупая. Для кого стараюсь?
Если я сейчас
Отрепьеву-вору не угожу, он меня самого медведям кинет. Что с тобой
тогда станется?
Она неистово замотала головой, ударила
его кулачком по колену:
– Все одно мне! Руки на себя наложу!
Распрямился боярин, жестом
подозвал слуг.
– Княжну в светелке запереть, глаз
с нее не спускать. Веревки,
ножики – всё попрятать. Если с ней худое учинится – кожу со всей
дворни заживо сдеру, вы меня знаете.
И утащили Ластика в одну сторону,
а Соломку в другую.
Проклятое средневековье
Челобитное посольство, если по-современному – приветственная
делегация, выехала из Москвы на многих повозках, растянувшись по
Серпуховскому шляху на версту с гаком. Впереди ехали конные стрельцы,
за ними в дорожных возках великие послы, потом на больших телегах
везли снятые с колес узорны колымаги (парадные кареты), да царевы
дары, да всякие припасы. Потом опять пылили конные, вели на арканах
дорогих скакунов.
Путешествовали быстро, не по-московски.
Остановки делали, только
чтоб дать лошадям отдых и сразу же катили дальше.
Живой подарок Дмитрию – плененного
мальчишку-самозванца – Шуйский
держал под личным присмотром, велев посадить воренка в короб,
приделанный к задку княжьей кареты.
Судя по запаху и клокам шерсти, этот
сундук обычно использовался
для перевозки собак – наверное, каких-нибудь особо ценных,
когда
боярин ездил на охоту. Ластик так и прозвал свое временное
обиталище –
«собачий ящик». Крышка была заперта на замок, но неплотно,
в щель
виднелось небо и окутанная тучей пыли дорога, по которой
двигался
караван. Еще можно было через дырку в днище посмотреть на
землю.
Других развлечений у путешественника поневоле не имелось.
Есть-пить
ему не давали, то ли из-за того что ангел, то ли не считали
нужным зря
переводить пищу – всё равно не жилец, медвежья добыча.
Но Ластик от голода не мучился. Спасал
узелок, который он успел
спрятать за пазуху. Мед, принесенный Соломкой, оказался поистине
волшебным. Достаточно было утром сделать пару глотков, и
этого хватало
на весь день. Не хотелось ни есть, ни пить, а силы не убывали.
Или тут
дело было в Райском Яблоке?
Ластик всё время сжимал его в кулаке
и явственно чувствовал, как
от Камня через пальцы толчками передается энергия – и физическая,
и
духовная.
Бывший шестиклассник, а ныне государственный
преступник столько
всего передумал и перечувствовал за эти несколько дней –
будто
повзрослел на десять лет.
Главных жизненных уроков выходило
два.
Первый: чему быть, того не миновать,
а психовать из-за этого –
туга зряшная, то есть бессмысленное самотерзание.
Второй: даже если летишь в пропасть,
не зажмуривайся от страха, а
гляди в оба – вдруг удастся за что-нибудь ухватиться.
Потому-то Ластик и не выбросил Камень
в придорожную канаву, не
метнул в реку, когда проезжали по мосту. Проглотить алмаз
никогда не
поздно, пускай медведь потом несварением желудка мучается.
Пленник
часами смотрел, как Райское Яблоко переливается у него на
ладони всеми
красками радуги, в том числе и сине-зеленой, цветом надежды.
Иногда в карету к Василию Ивановичу
садился старший посол, князь
Федор Мстиславский, и двое царедворцев подолгу между собой
разговаривали. До Ластика доносилось каждое слово. Только
лучше бы ему
не слышать этих бесед – очень уж страшно становилось.
Толковали про то, что царевич сызмальства
отличался жестоким
нравом. Казнил кошек, палил из пищальки в собак, товарищей
по играм
частенько велел бить батогами. В батюшку пошел, в Ивана Грозного.
А уж
помыкав горя в безвестности да на чужбине, надо думать, и
вовсе нравом
вызверился…
Говорил больше Мстиславский, судя
по речам, муж ума невеликого.
Шуйский отмалчивался, поддакивал, горестно вздыхал.
Очень тревожился боярин Федор Иванович,
что Дмитрий введет на Руси
латынянскую веру.
Будто бы он на том римскому папсту
крест целовал. А польскому
королю Жигмонту за покровительство и поддержку посулил царевич
отдать
все западные русские земли, за которые в минувшие годы столько
крови
пролито.
– Чернокнижник он и знается с нечистой
силой, – стращал далее
Мстиславский. – Как он на мое войско-то, под градом Рыльском,
напустил
огненную птицу! По небу летит, стрекочет, и дым из нее да
пламя! То-то
страсти было! Как жив остался, не ведаю.
Шуйский вежливо поохал и на «огненную
птицу», хотя, как знал
Ластик, в эти враки не верил. Но когда Мстиславский завел
разговор на
скользкую тему, истинный ли царевич тот, к кому они едут
– тут Василий
Иванович крамольную тему решительно пресек. Сказал строго:
– Всякая власть от Бога.
– Твоя правда, княже, – осекся Мстиславский.
И потом оба долго, часа полтора,
прочувствованно и со слезами
молились об избавлении живота своего от бесчеловечным казни.
На четвертые сутки, когда меда оставалось
на донышке, наконец
прибыли к лагерю царевича Дмитрия, вора Отрепьева, или кто
он там был
на самом деле.
Настал страшный день, которого боялись
все – и первый боярин
Мстиславский, и князь
Шуйский, а больше всех заточенный
в «собачьем ящике» пленник.
Крышка короба откинулась. Над Ластиком
нависла глумливая рожа
Ондрейки.
– Приехали, медвежья закуска, – сказал
Шарафудин и, схватив за
шиворот, одним рывком вытащил узника наружу, поставил на
ноги.
Ластик был измучен тряской, недоеданием
и неподвижностью, но стоял
без труда – то ли меду спасибо, то ли Камню.
Прикрыв глаза от яркого солнца, он
увидел обширный зеленый луг, на
нем сотни полотняных палаток и бесчисленное множество маленьких
шалашей. Повсюду горели костры, воздух гудел от гомона десятков
тысяч
голосов, со всех сторон неслось конское ржание, где-то мычали
коровы.
Солнце вспыхивало на шлемах и доспехах ратников, большинство
из
которых слонялось по полю безо всякого дела.
В стороне длинной шеренгой стояли
орудия, полуголые пушкари
надраивали их медные и бронзовые стволы.
Челядь московских послов суетилась,
зачем-то раскатывая на траве
огромный кусок парчи и вбивая в землю высоченные шесты. Стрельцы
конвоя, наряженные в парадные кафтаны, строились в линию.
Неподалеку
сверкала золотом собранная и поставленная на колеса государева
карета,
в нее запрягали дюжину белоснежных лошадей.
Кованые сундуки с дарами уже были
наготове, поставленные в ряд.
За приготовлениями москвичей наблюдала
пестрая толпа Дмитриевых
вояк. Были там и шляхтичи в разноцветных кунтушах, и железнобокие
немецкие наемники, и казаки в лихо заломленных шапках, и
просто
оборванцы.
Оба посла нарядились в златотканые
шубы, надели горлатные шапки,
однако вели себя по-разному. Шуйский не стоял на месте –
бегал
взад-вперед, распоряжался приготовлениями, покрикивал на
слуг.
Мстиславский же был неподвижен, бледен и лишь шептал молитвы
синими от
страха губами.
– Вон он где, Дмитрий-то, – шептались
в свите, робко показывая на
невысокий холм.
Там, за изгородью из заостренных
кольев, высился большой полосатый
шатер. Над ним торчал шест с тремя белыми конскими хвостами,
вяло
полоскался на ветру стяг с суровым ликом Спасителя.
– Быстрей ставьте, ироды! – махал
на челядинцев посохом Василий
Иванович. – Погубить хотите? А ну подымай!
Челядинцы потянули за канаты, и над
землей поднялся, засверкал
чудо-шатер из узорчатой парчи, куда выше, просторней и великолепней,
чем Дмитриев.
Это был так называемый походный терем
– переносной дворец
московских государей, отныне по праву принадлежавший новому
царю.
Слуги тащили внутрь ковры, подушки, стулья.
С холма неспешной рысью съехал всадник
– в кафтане с гусарскими
шнурами, на голове нерусская круглая шапочка с пером.
– Поляк, поляк! От государя! – пронеслось
среди москвичей.
Гонец приблизился, завернул лошади
уздой голову вбок и закрутился
на месте.
– Эй, бояре! Круль Дмитрий велел
вам ждать! – крикнул он с
акцентом. – Ныне маестат изволит принимать донского атамана
Смагу
Чертенского со товарищи! Жди, Москва!
Повернулся, ускакал прочь. Ластик
слышал, как Мстиславский
вполголоса сказал Шуйскому:
– Истинно природный царь. Самозванец
бы не насмелился так чин
нарушать. В батюшку пошел, в Грозного. Ой, храни Господь…
И закрестился пуще прежнего.
Князь Василий Иванович мельком оглянулся.
Глаз у него нынче не
было вовсе – левый зажмурен, правый сощурен в узенькую щелочку.
Уж на
что изобретателен и хитер боярин, а и ему страшно.
Что ж говорить про Ластика…
Бедный «Ерастиил» увидел в стороне,
среди распряженных телег,
такое, от чего задрожали колени.
Там стояла большая клетка, а в ней,
развалившись на спине, дрыгал
когтистыми лапами грязный, облезлый медведь. Вот он зевнул,
обнажилась
пасть, полная острых желтых клыков.
Если б Ластик умел, то тоже начал
бы молиться, как старый князь
Мстиславский.
Ожидание затягивалось.
Над походным теремом уже давно установили
золоченый венец и знамя
с двуглавым орлом. Всю траву вокруг застелили пушистыми коврами.
Часть зевак разбрелась кто куда,
остались самые ленивые и наглые.
Просто так стоять и глазеть им наскучило, начали задирать
«Москву»,
насмехаться.
– Вон с энтого, борода веником, шубу
содрать, а самого кверху
тормашками подвесить! – кричали они про Мстиславского.
А про Шуйского так:
– Эй, лисья морда, иди сюда! Мы с
тебя шкуру на барабан сымем!
Бояре делали вид, что не слышат.
Стояли смирно, по лицам рекой лил
пот.
Наконец с холма прискакал тот же
поляк, призывно махнул рукой.
– Пойдем, княже, на все воля Божья,
– дернул Шуйский за рукав
оробевшего товарища.
Двинулись вперед, на негнущихся ногах.
Слуги сзади несли сундуки с дарами,
самым последним шел Ондрейка,
таща за шиворот упирающегося Ластика.
– Куды малого волочишь, желтоглазый?
– крикнули из толпы.
Шарафудин осклабился:
– Мишку кормить! Те загоготали.
Войти в шатер послы не посмели. Сдернули
шапки, опустились на
колени перед входом. Свита и вовсе уткнулась лбами в землю.
Ондрейка схватил пленника за шею,
тоже пригнул лицом к траве.
Но долго в такой позе Ластик не выдержал.
Исхитрился потихоньку
выгнуть шею и увидел, как стража откидывает полог, и из шатра
выходят
четверо.
Про одного из них – высокого, толстого,
гус-тобородого – вокруг
зашептались «Басманов, Басманов». Видно, знали воеводу в
лицо.
Еще там были польский пан с пышными,
подкрученными аж до ушей
усами, священник (наверно, католический, потому что без растительности
на лице) и молодой худощавый парень, вышедший последним.
Остальные
трое почтительно ему поклонились.
– Он! – прошелестело вокруг, и Ластик
буквально ощутил, как
качнулся воздух – это все разом судорожно вдохнули.
Посмотрел он внимательно на человека,
от которого теперь зависела
его жизнь, и сразу поверил – это не самозванец, а настоящий
царевич.
То есть ничего особенно царственного
в облике Дмитрия не было,
скорее наоборот. Вместо величавости – быстрые, ловкие движения,
свободная, даже небрежная манера держаться. Никакой горделивости,
никакого чванства. Острый взгляд с любопытством оглядел челобитное
посольство, задержался на парчовом шатре, скользнул по сундукам.
И не
сказать, чтоб царевич был хорош собой: лицо неправильной
формы и
сильно загорелое (для высокой особы это зазор), нос большой
и
приплюснутый, сбоку не то выпуклая родинка, не то бородавка.
И – самое
поразительное – гладко выбрит, ни бороды у него, ни усов.
За всё
время, проведенное в 1605 году, Ластик подобных людей не
видывал,
потому и решил: это точно природный царский сын, совершенно
особенный
и ни на кого не похожий. То есть встреть такого на улице
современной
Москвы, пройдешь мимо и не оглянешься (если, конечно, снять
с него
куртку с шнурами и отцепить саблю), но для обитателя семнадцатого
века
Дмитрий смотрелся прямо-таки экзотично.
Победитель Годуновых сказал что-то
по-польски пышноусому пану, тот
заулыбался. Потом перемолвился по-латыни с монахом, который
вздохнул и
возвел глаза к небу.
О чем это он с ними? Эх, унибук бы
сюда.
Бояре напряженно ждали и, кажется,
даже не дышали.
Наконец Дмитрий подошел к коленопреклоненным
послам.
Спросил у Басманова:
– Ну, воевода, кого ко мне Москва
прислала? Голос у царевича
оказался звонкий, приятный.
– Два первейших боярина, – басом
ответил Басманов. – Вон тот, с
бородой до пупа, князь Федор Мстиславский, кого ты под Рыльском
бил. А
второй, что одним глазом смотрит, это вор Васька Шуйский,
про него
твоему царскому величеству хорошо ведомо, еще с Углича.
Ластик видел, как дрогнули плечи
Василия Ивановича, но злорадства
не ощутил. Перспективы у князя, похоже, были тухлые, но ведь
и у
«воскрешенного отрока» вряд ли лучше.
– Хватит ползать, бояре, – сказал
Дмитрий, блеснув веселыми
голубыми глазами. – Шубы об траву зазелените. Вставайте.
А ну
говорите, почему так долго не признавали законного наследника.
Шуйский поднялся, поддержал за локоть
Мстиславского – старика не
слушались ноги.
– Виноваты, – пролепетал глава Думы.
– Годуновых страшились…
Шуйский же медовым голосом пропел:
– А вот мы твоему царскому величеству
гостинцев привезли. Не
прикажешь ли показать?
И скорей, не дожидаясь позволения,
махнул слухам.
Те подносили сундуки, откидывали
крышки, а Василий Иванович читал
по свитку: триста тысяч золотых червонцев, великокняжеская
сабля в
золоте с каменьями, десять соболиных сороков, образ Пресвятой
Троицы в
жемчугах, золотой павлин турской работы с яхонтовыми глазами
– и
многое, многое другое.
Дмитрий смотрел и слушал без большого
интереса, лениво кивал.
Заинтересовали его только два предмета: подзорная труба («Трубка
призорная: что дальнее, в нее смотря, видится близко», как
пояснил
Шуйский) и зеленый каменный кубок («Сосуд каменной из нефритинуса,
а
сила нефритинуса такова: кто из него учнет пить, болезнь
и внутренняя
скорбь отоймет и хотение к еде учинится, а кто нефритинус
около лядвей
навеси, изгоняет песок каменной болезни»).
– Внутреннюю скорбь отоймет? Нефритинус-то?
– хмыкнул царевич. –
Ох, темнота московская. А призорную трубу давай сюда, сгодится.
Моя в
сражении разбилась. За дары, конечно, спасибо, только кто
вам
позволил, бояре, в царской сокровищнице хозяйничать? Это
вы мое
собственное имущество мне же дарить вздумали?
Не сердито спросил, скорее насмешливо,
но оба князя так и
затряслись.
– Что мне с вами, бояре, делать,
а допреж всего с тобой, князь
Шуйский? – вздохнул Дмитрий и совсем не царственным жестом
почесал
кончик носа.
Мстиславский заплакал. А Василий
Иванович весь изогнулся, подался
вперед и сладчайше пропел:
– Солнце-государь, дозволь рабу твоему
словечко молвить, с глазу
на глаз. Дело великое, тайное.
Дмитрий пожал плечами:
– Ино пойдем, коли тайное.
И вошел в шатер, Василий Иванович
за ним.
Князь Мстиславский лишь завистливо
шмыгнул носом.
Это Шуйский про меня ябедничать будет,
догадался помертвевший
Ластик. Глотать Райское Яблоко или погодить, когда в клетку
к медведю
кинут?
Прошло минут пять, которые, как принято
писать в романах,
показались Ластику вечностью.
Потом из-за полога высунулась нахмуренная
физиономия боярина.
– Ондрейка, воренка давай!
Шарафудин вскочил с колен, поволок
пленника по траве. Идти Ластик
и не пытался – какая разница?
Василий Иванович принял «воренка»
у входа, больно сжав локоть,
втащил в шатер и швырнул под ноги Дмитрию, сыну грозного
Иоанна.
– Вот, государь, непонятной природы
существо, про которое я тебе
толковал. Кто таков – не ведаю, однако же воскрес из мертвого
тела.
Того самого, которое мои слуги тайно из Углича привезли…
Сей малец был
похоронен в гробе заместо твоего величества. Думаю, какие-нибудь
лихие
люди нарочно его туда подсунули, с подлой целью смутить умы…
А что он
истинно воскрес – тому есть свидетели.
Боярин сделал многозначительную паузу.
Хоть напуган был Ластик, но
сообразил: ох, хитер Шуйский. Это он намекает, что я-то и
есть
истинный царевич. Вот, мол, какую бесценную услугу оказываю
тебе,
государь.
Дмитрий слушал князя с насмешливой
улыбкой, на Ластика поглядывал
с любопытством.
Шатер у него был не то что царский
походный терем – ни ковров, ни
подушек, лишь простой деревянный стол, несколько табуретов,
на шесте
географическая карта, да боевые доспехи на специальной подставке,
более ничего.
– Так он воскрес? – протянул царевич,
подходя к Ластику – тот от
страха сжался в комок.
– Воскрес, государь. Не моего то
умишка дело, не тщусь и
рассудить. – Боярин выдержал паузу и с нажимом сказал. –
А только
знай, потомок достославного Рюрика: Васька Шуйский, тож Рюрикович,
ради тебя не то что живота не пожалеет – готов и душу свою
продать.
– И почем у тебя душа? – засмеялся
царевич. – Ладно, князь, поди
вон. Снаружи жди.
Василий Иванович с поклонами попятился,
а перед тем как исчезнуть,
замахнулся на Ластика кулаком, да еще плюнул в его сторону.
И остался бедный шестиклассник наедине
с сыном Ивана Грозного.
Убьет! Прямо сейчас! Вон у него сабля
на боку, и рука уже лежит на
золоченом эфесе.
– Чего таращишься, прохиндей? – усмехнулся
царевич. – Эй ты, из
гроба восставший, тебя как звать-величать?
А Ластик и рта открыть не может –
челюсти судорогой свело.
Не дождавшись ответа, Дмитрий Иоаннович
отвернулся, устало потер
глаза и вдруг со вздохом произнес нечто совершенно невероятное:
– Дурдом какой-то. Проклятое средневековье.
В доску свой
Ну вот, сообразил Ластик, это я от страха с ума сошел. И очень
запросто, от нервного стресса.
– Приехали, – сказал он вслух. –
Кажется, я чокнулся.
Царевич вздрогнул, обернулся, захлопал
глазами.
– А? – Он затряс головой, словно
отгоняя наваждение. – Ты что
изрек, холопишко? – Потер лоб и вполголоса пробормотал. –
Ёлки, никак
крыша поехала.
– Это у меня крыша поехала от вашего
семнадцатого века, чтоб ему
провалиться, – объяснил царевичу Ластик, окончательно убедившись,
что
лишился рассудка. – Вот и мерещится черте что.
Голубые глаза достославного потомка
Рюрика моргать перестали, а
наоборот раскрылись широко-широко.
– Боже Пресвятый, Pater noster, ну
честное пионерское, –
забормотал и вдруг как бросится к Ластику, как схватит за
плечи и
давай трясти. – Ты кто такой? Ты откуда тут взялся?
– Я Эраст Фандорин… из шестого класса…
из Москвы… – лепетал
Ластик, болтаясь в сильных руках Дмитрия, будто тряпичный
петрушка. –
А ты-то… вы-то кто? Почему «честное пионерское»?
Царевич выронил шестиклассника, сам
тоже плюхнулся рядом, прямо на
землю, вытер лоб.
– Мати Божия, свой, советский! В
доску свой! «Честное пионерское»?
Так я и есть пионер. Юркой меня звать. Юрка Отрепьев из 5
«Б», 78-я
школа имени Гайдара, город Киев.
– Имени Гайдара? – удивился Ластик,
хотя, казалось, удивляться
дальше было уже некуда.
– Ну да. Писателя Гайдара. Ты как
сюда попал, Эраст? Ну имечко!
Как у актера Гарина. Смотрел «Каин Восемнадцатый»? Зыконское
кино!
– Нет, не смотрел. – Про такой фильм
Ластик даже не слышал. – Я в
хронодыру провалился. Из 2006 года.
– Из 2006-го? – ахнул пионер Юрка.
– Здоровско! А я из шестьдесят
седьмого, тыща девятьсот. Тоже провалился в эту, как ты ее
назвал?
– Хронодыра.
Нет, я не сошел с ума, понял тут
Ластик, – мне просто повезло,
ужасно, просто невероятно повезло! Недаром я у профессора
экзамен на
везучесть выдержал.
– Как же ты в нее вляпался? – спросил
он, глядя на раскрасневшееся
лицо товарища по несчастью. – Случайно, что ли?
– Да не совсем. – Отрепьев сконфуженно
почесал затылок. – У нас в
Киеве Лавра есть, там музей исторический, знаменитый, слыхал
наверно?
Ластик кивнул. Хотел сказать, что
в Киевской Лавре теперь не
музей, а монастырь, как в старые времена, но не стал перебивать.
– Там пещеры есть, ближние и дальние.
Черепушки всякие, трупаки –
ужас. Иноков-чернецов там ране погребали, – соскочил Юрка
на
старорусский и сам не заметил. – Ну вот. Я с Виталькой, это
кореш мой,
поспорил, что спрячусь там и всю ночь просижу, не сдрейфлю.
Пошли мы в
музей перед самым закрытием, я в уголке заховался, а Виталька
ушел.
Договорились, что назавтра, как музей откроется, он первым
придет, ну
я и вылезу. Я свой фонарь китайский на кон поставил, а он
ножик
перочинный, с четырьмя лезвиями, отверткой и штопором. –
Царевич
вздохнул – видно было, что ему и сейчас жалко того ножика.
– Остался я
один. Когда свет погасили – включил фонарик. Вроде ничего,
не страшно,
привидений никаких нет. Скучно только. Стал слоняться по
лабиринту.
Туда залезу, сюда. Потом батарейка села. Полез доставать
новую, да
возьми и вырони. Она закатилась куда-то, в глубину склепа.
Полез я за
ней. Шарил-шарил, ползал-ползал, ну и провалился в какую-то
яму пылъну
да смердячу, – снова выскочило выражение явно не из 1967
года. – Там
пылища, кости какие-то, жуть. Я, конечно, здорово перетрухал.
Заорал.
Кое-как вылез. Иду по стенке, наощупь. Чую, запах чудной,
какого
раньше не было. Это ладаном пахло, я тогда еще не знал. Вдруг
навстречу огонек. Свечка. И видно кого-то черного, в колпаке.
Ну всё,
думаю, прав Виталька, есть привидения! А оно, привидение-то,
тоже меня
увидел, да как завопит: «Изыди, наваждение сатанинское!»
Это отец
Савватий был, келарь монастырский. Мировой старик, мы с ним
после
подружились.
Юрка расхохотался, вспоминая свой
давний испуг.
– Господи Исусе, лафа-то какая –
поговорить по-человечески, –
блаженно улыбнулся он, хлопнув Ластика по плечу. – Попал
я в лето семь
тыщ сотое и не сразу сообразил, что за год такой – это я
уж потом
узнал, что у поляков он считается 1592-ой. Тринадцать лет
назад это
было… Выходит, я в хронодыру провалился? А я думал, это как
у Марка
Твена, «Янки при дворе короля Артура». Не читал? Там одного
мужика,
американца правда, по кумполу стукнули, он очухался – бац,
а сам в
средневековье. То ли на самом деле, то ли это у него шарики
за ролики
заехали, непонятно. Классная книжка. Ладно. Попадаю, значит,
елки-моталки, в 1592 год. Деваться мне некуда, ни фига не
знаю, не
понимаю. Короче, остался у монахов. Я в бога, само собой
не верю, но
постриг принял, наречен иноком Григорьем. Без этого в монастыре
нельзя. Пожил в Лавре пару годков, надоело. Захотелось мир
посмотреть.
Пошел бродить по свету. В Москве жил, в Чудовом монастыре.
Не
понравилось мне там – несоюзно, душесушно, братия друг на
дружку
поклепничает. Короче, полная хреновина. Свалил назад в Литву,
в смысле
не в Литовскую ССР, а это тут Украину так называют – «Литва».
Слушать рассказ было ужасно интересно,
да и в самом деле здорово –
после долгого перерыва говорить «по-человечески», прав Юрка.
– А как тебя угораздило в царевичи
попасть? В шатер заглянул
какой-то дядька в ливрее,наверно слуга. Увидел, что государь
сидит на
земле, обняв за плечо мальчишку в драном кафтане, и обомлел.
– Сгинь, собака! – рявкнул на него
Отрепьев. Слугу как ветром
сдуло.
– С ними по-другому нельзя, – виновато
объяснил Юрка. – Если
по-вежливому – слушаться не будут. Как я в царевичи попал?
– Он
засмеялся. – Это вобще атас. Рубрика «Нарочно не придумаешь».
Кино
«Фанфан-Тюльпан». Был я в городке Брачине, два года назад.
Ну и
заболел, сильно. Воспаление легких. Температура, всё плывет.
Лежу без
памяти, монахи за меня молятся, компрессы на лоб ставят.
И один из
них, когда рубаху мне менял, углядел на моей груди родинку,
красную,
она у меня всегда была. А около носа у меня (вон, видишь?)
тоже
фиговина, с рождения. Плюс к тому бредил я, словеса какие-то,
монахам
непонятные говорил – наверно, из 20 века. А чернец, который
мне рубаху
менял, слыхал когда-то, что у царевича Дмитрия, которого
в Угличе то
ли убили, то ли не убили, такие же приметы. Побежал к отцу
игумену:
так, мол, и так, уж не царевич ли это, который от убийц спасся?
И
знаки на теле, и говорит чудно. Игумен пошел к магнату –
ну, это
главный феодал – князю Вишневецкому. А тому лестно: у него
во
владениях беглый московский принц. Ну и пошло-поехало. Я
сначала-то
отпирался, а потом сообразил: ёлки, это ж фортуна сама в
руки идет.
Мне, Эраська, к тому времени здешняя отсталость вот где встала.
А
чего, думаю? Стану русским царем. Как говорится, возьму власть
в свои
руки. И наведу в ихнем средневековье порядок. Как у братьев
Стругацких
в «Трудно быть богом» – вот это книжка! Не читал? А еще шестиклассник.
У нас в пятом «Б», и то все прочли. Там про одного благородного
рыцаря, который только прикидывается, будто он такой же,
как все, а на
самом деле он типа пришелец из космоса, – с увлеченим принялся
пересказывать содержание книги Отрепьев, и Ластик был вынужден
его
перебить.
– Юр, ты лучше про себя рассказывай.
Царевич из 5 «Б» махнул
рукой.
– Да чего там. Дальше быстро пошло.
Польский король меня принял,
как родного. У Жигмонта свой интерес, хочет русской земли
оттяпать.
Римский папа тоже рад стараться. Я ему обещал Русь в католическую
веру
обратить.
– И ты согласился? – ахнул Ластик.
– Да какая на фиг разница? – удивился
Юрка. – Что одни попы, что
другие. Бога-то все равно нету. Ну а насчет русской земли,
– тут он
понизил голос и оглянулся на полог, – это Жигмонту шиш с
маслом.
– Так ведь он тебе войско дал.
– Как же, даст он. Такой лис хитрющий,
яко Сатана прелукавый. Это
сандомирский воевода Мнишек набрал мне тысячу шляхтичей и
всякой
шпаны. Не задарма, конечно. Мнишку я обещал Новгород отдать,
Псков,
городков разных, и золота много. Золота дам, а без городов
как-нибудь
перетопчется.
– И ты пошел с одной тысячей солдат
Москву завоевывать? –
поразился Ластик.
– Ну да, – беспечно пожал плечами
Юрка. – Казаки с Запорожья
подгребли, они с Москвой всегда на ножах – войско побольше
стало. И
потом, знаешь, как Суворов говорил: «не числом, а умением».
У нас во
Дворце пионеров кружок «Юный техник». Я там много чему научился.
На войне пригодилось. Например, когда
острог Монастыревский
осадным сидением брал. Стены там деревянные, но крепкие и
высокие, мои
герои побоялись на штурм идти. А сушь быстъ велика, жарынь.
Я двумя
большими зеркалами солнечные лучи поймал, зажег верхушку
башни.
Стрельцы и сдались, с перепугу. Или под Рыльском-городом,
когда на
меня тот козел бородатый, князь Мстиславский с пятьюдесятью
тыщами
войска попер. Думал, затопчут к чертовой матери. Так я знаешь
что
придумал? – Юрка улыбнулся во все зубы. – Смастерил большой
планер на
резиномоторе, только вместо резинки жил бычачьих накрутил.
Прикрепил к
хвосту дымовую шашку, поджег и пустил лететь на царское войско.
Ну,
они и драпанули.
– Про это я слышал, – кивнул Ластик,
вспомнив рассказ боярина
Мстиславского про огненную птицу.
– Темные они тут, – вздохнул Отрепьев.
– Дикие совсем. И поляки-то
как скоты живут, про наших же и вовсе говорить нечего. А
что лютуют
друг над другом, что кровопивствуют! Аки аспиды зло-жалъные!
И всё
ведь от нищеты, от невежества, от того, что злоба кругом.
Они, дураки,
знать не знают, что можно жить по-другому. Так этих уродов
жалко –
мочи нет. Ты, Эраська, пойми, я же тимуровским отрядом командовал,
у
нас девиз был: «Слабому помогай, товарища выручай».
– Чем ты командовал? – не понял Ластик.
– Тимуровским отрядом. Ну как у Гайдара,
«Тимур и его команда».
Там, инвалидам помогать, бабулям одиноким и всё такое… У
вас что,
тимуровцев нет? – ужасно удивился он и вдруг спохватился.
– Да что всё
я, да я, и про неинтересное. Ты мне про 21 век расскажи.
Как оно там у
вас? Коммунистическое общество должны были к 80-му году построить.
Здорово, поди, живется при коммунизме? – Голубые глаза царевича
завистливо блеснули. – Монорельсовые дороги, дома в сто этажей,
в
магазинах всего навалом и всё бесплатно, да? Катайся по всему
миру,
хоть в Африку, хоть в Океанию – куда хочешь. Счастливый ты.
– Монорельсовые дороги есть, только
мало, – стал отчитываться
Ластик. – В магазинах всего навалом, но не бесплатно. По
миру кататься
тоже без проблем – если, конечно, деньги есть.
– Так деньги не отменили? – расстроился
Юрка. – Жалко. Ну а на
Луну мы слетали?
– Да, давно еще. Американцы.
– Как американцы? Эх, черт! Хотя
там, в Америке, наверно уже не
капитализм?
– Капитализм. И у нас тоже капитализм.
Ластик, как умел, рассказал царевичу
Дмитрию про конец двадцатого
века и начало двадцать первого.
Тот слушал и мрачнел. А потом как
стукнет кулаком по земле:
– Эх, меня не было! Если б я тогда
сдуру в склеп не полез и
остался в своем времени, я бы нипочем такого не допустил.
Он встал, сел к столу, уронил голову
на скрещенные руки – в общем,
жутко распереживался.
Ластик подошел, не зная, чем его
утешить.
Но утешать бывшего пионера не пришлось
– через пару минут он
распрямился, махнул рукой.
– Ладно, чего теперь. Мы с тобой
тут, а не там. Знаешь, чего я
придумал? – Юрка оживился. - Я вот скоро царем стану – фактически
уже
стал, так?
– Ну.
– Самодержавие это по-своему тоже
неплохо. Если самодержец
правильный. Делай, что считаешь справедливым, и никто тебе
слово
поперек не скажет. Я на Руси такое общество хочу построить
– ого-го.
Коммунизм, конечно, не получится, материально-техническая
база слабая.
А вот социализм можно попробовать. Кто не работает, тот не
ест.
Крепостных крестьян освободить – это первое. Мироедов всяких
к ногтю.
Построили же отдельные народы Африки социализм прямо из феодализма,
как только освободились от колонизаторов. Чем мы хуже? –
Здесь Юрка
сбился, наморщил лоб и с тревогой посмотрел на Ластика. –
Слушай, ты
знаешь, как оно там вышло, с царем Дмитрием? Вы отечественную
историю,
семнадцатый век, еще не проходили?
– Нет, это в седьмом классе, – развел
руками Ластик.
– Я тоже не дошел, – вздохнул самодержец.
– Только «Рассказы по
истории». Там мало, да и не помню я ни черта – я больше
природоведением увлекался. Про Бориса Годунова знал только,
что ему
юродивый в опере поет: «Мальчишки отняли копеечку, вели-ка
их
зарезать, как зарезал ты маленького царевича». Значит, ты
не в курсе?
– Нет, я больше 19 веком интересовался.
Но Юрка не сильно
расстроился:
– Наплевать. Я историю по-своему
переделаю. «Мы не можем ждать
милостей от природы, взять их – вот наша задача». Мичурин.
У нас в
классе написано было. Не вешай нос, Эраська, мы с тобой им
тут
покажем. Всё средневековье вверх дном перевернем, сделаем
СССР, в
смысле Русь, самым передовым государством планеты. Это тебя
говорю я,
командир тимуровского отряда, а также царь и великий князь,
понял? Мы
втроем таких делов наворотим!
– Почему втроем? – не понял Ластик.
– С Маринкой Мнишек, дочкой сандомирского
воеводы. Это моя
невеста, – чуть покраснел царевич и быстро, словно оправдываясь,
продолжил. – Классная девчонка, честное пионерское. Я как
первый раз
ее увидел, сразу втрескался, по уши. Она… она такая! Ты не
обижайся,
но ты еще маленький, тебе про это рано. Я за нее с князем
Корецким на
поединке дрался. Сшиб его с коня и руку проколол, а он мне
щеку саблей
оцарапал, вот. – Юрка показал маленький белый шрам возле
уха. – Ты не
представляешь, какие тут девки дуры. Ужас! А Маринка нормальная.
С ней
можно про что хочешь разговаривать. Я, конечно, про двадцатый
век ей
голову морочить не стал, но кое-какими идеями поделился.
И она
сказала, что тоже хочет социализм строить – ну, по-здешнему
это
называется «царство Божье на земле». Две головы хорошо, а
три вообще
здорово! Как же я рад, что тебя встретил! Будешь мне первым
помощником
и советчиком. – Он крепко обнял современника. – Только –
не обижайся –
придется тебя князем пожаловать, а то шушера придворная уважать
не
будет.
Только сейчас Ластик вспомнил о своем
двусмысленном положении – не
то падший ангел, не то воскресший покойник, не то проходимец.
– Да как же ты это сделаешь? А Шуйский?
Юрка засмеялся.
– Эраська, ну ты даешь. Я ведь тебе
объяснял про самодержавие. Что
захочу, то и сделаю. А Шуйского твоего – бровью одной поведу,
и конец
ему.
– Медведю кинешь? – прошептал Ластик,
вспомнив клетку с желтозубым
хищником. – Не надо, пускай живет.
– Какому медведю? – Юрка выкатил
глаза. – А, которого я в лесу
поймал? Матерый, да? Сеть накинул, веревкой обмотал, – похвастался
он.
– Один, учти, никто почти не помогал… Зачем я буду живого
человека
медведю кидать? Отправлю Шуйского этого в ссылку, чтоб не
сплетничал,
пускай там на печи сидит.
– Только сначала пусть одну мою вещь
отдаст. Он у меня книгу спер,
– пожаловался Ластик. – Это не просто книга. Я тебе после
покажу, а то
не поверишь.
– Отдаст, как миленький, – пообещал
царевич. – Не бери в голову,
Эраська. Я всё устрою. Ты знаешь кто будешь? Ты будешь поповский
сын,
которого вместо меня в Угличе зарезали. За то, что ты ради
царского
сына жизни лишился, Господь явил чудо – возвернул тебя на
землю мне в
усладу и обережение. Тут публика знаешь какая? Что Земля
вокруг Солнца
вертится – ни за что не поверят, а на всякую ерунду жутко
доверчивы.
Им чем чудесней, тем лучше. Ну ладно, пойдем наружу. Хватит
москвичам
нервы трепать, а то еще помрет кто-нибудь от страху. Вечером
сядешь ко
мне в карету, наболтаемся от души. А сейчас айда ваньку валять.
Объявлю, что признал в тебе своего спасителя-поповича. Помолимся,
всплакнем, как положено. А потом явлю свою государеву милость
– пощажу
бояр московских твоего об них заступства ради. Ох, Эраська,
как же
здорово, что мы теперь вместе!
Из «Жития блаженномудрого чудотворца Ерастия Солянского»
«Житие», датированное 7114 (1606) годом, как почти все письменные
свидетельства той смутной эпохи, впоследствии было уничтожено. Из
рукописи, принадлежащей перу неизвестного автора, чудом уцелел всего
один столбец (свиток), который мы и приводим здесь в переводе на
современный русский язык. (Прим. ред.)
«…А в Светлый Четверг князюшка пробудился
ото сна еще позднее
обыкновенного. Солнце в небе стояло уже высоко, но в тереме
все
ступали на цыпочках и говорили шепотом, дабы не потревожить
сон его
милости. Накануне благородный Ерастий до глубокой ночи был
Наверху, у
государя, а как возвернулся в свои хоромы, изволил еще часок-другой
заморскую птицу папагай словесной премудрости обучать, да
и умаялся.
Лишь в полдень донесся из опочивальни
звон серебряного колокольца
– это свет-князюшка открыл свои ясные оченьки и пожелал воды
для
утреннего омовения да мелу толченого. Сказывают, будто есть
у Ерастия
в устах некий волшебный зуб белорудный, и ежели тот зуб каждоутренне
с
особой молитвой не начищать, то вся чудесная сила из него
уйдет.
Про князя-батюшку всей Москве ведомо
– как он, будучи малым
дитятей, жизнь за государя царевича отдал и был годуновскими
душегубами до смерти умерщвлен, и за тот подвиг великий взят
на Небо,
в Божьи ангелы. Когда же законный государь объявился и пошел
отцовский
престол добывать, поддержал Господь Дмитрия Иоанновича в
его
справедливом деле и для того явил чудо великое – вернул душу
государева спасителя в то самое тело, откуда она была злодейски
исторгнута.
И пожаловал царь своего верного товарища.
Нарек меньшим братом и
князем, повелел отписать любую вотчину, какую только Ерастий
пожелает.
От воров-Годуновых много земель осталось, самолучших, но
ангел-князюшка по смирению и кротости своей испросил во владение
лишь
малый надел на Москве, где ранее Соляной двор стоял, поставил
себе там
хоромы бревенчатые и по прозванию того места стал именоваться
князем
Солянским. Ни городков себе не истребовал, ни сел с деревнями,
ни
крестьян. А все оттого, что долгое время в Раю пребывал и
проникся там
духом нестяжательным. Святости накопил столько, что и в церковь
на
молитву редко ходил. По воскресеньям весь народ – и бояре,
и
простолюдины – с рассвета на заутрене стоят, грехи отмаливают,
а он
знай почивает сном праведным. Что ему гнева Божьего страшиться,
когда
он ангел?
Слух о нем распространился по всей
Руси, что чудеса творит и мудр
не по своим детским летам, но сие последнее неудивительно,
ибо всяк
знает, что год, проведенный на Небесах, равен земному веку.
А восстав ото сна в Светлый Четверг,
Ерастий на завтрак откушал
полнощный плод апфелъцын из царскойранжереи, еще конфектов
имбирных,
еще пряников маковых да яблочного взвару. После ж того пошел
на двор,
где с рассвета, как обычно, собралась толпа. Кто за исцелением
пришел,
кто за благословением, а кто так, поглазеть.
Явил себя князюшка на красное крыльцо,
то-то светел, то-то пригож:
шапочка на нем алобар-хатна, в малых жемчугах; жупанчик польский
малинов со златыми разговорами; на боку узорчатая сабелька,
государев
подарок.
Все ему в ножки поклонились, и он
им тоже головку наклонил, потому
что, хоть и князь, а душа в нем любезная, истинно ангельская.
Воссел на серебряное креслице, на
плечо посадил заморскую птицу
папагай, синь-хохолок, червлено перо. И сказала вещая птица
человеческим голосом некое слово неведомое, страшное, трескучее,
а
Ерастий засмеялся – так-то чисто, будто крусталъ зазвенел.
И говорит черни: «Ну вставайте, вставайте.
Которые калеки, да
хворые – налево, остальные давайте направо».
Люди, кто впервой пришел, напугались,
ибо многие не ведали, куда
это – «направо» и «налево», но Князевы слуги помогли. Взяли
непонятливых за ворот да по сторонам двора растащили, но
пинками не
гнали и плетьми-шелепугами не лупили, Ерастий того не дозволял.
И обернулся князь ошую, где собрались
больные: золотушные,
расслабленные, бесноватые, колчерукие-колченогие. Был там
и ведомый
всей Москве блаженный юрод Филя-Навозник. Дрожал, сердешный,
трясучая
хворь у него была, блеял бессмысленно, и никто от него вразумительного
слова не слыхивал.
Князь зевнул, прикрыв роток рученькой,
но солнце все ж таки
блеснуло на белорудном зубе, и в толпе заволновались, а некоторые
и
вновь на землю пали.
Поднялся тогда Ерастий с креслица,
махнул рученькой, потер
чудесное Око Божие, что у него всегда на груди висит, и как
закричит
своим крусталъным голоском заветные слова, какие запомнить
невозможно,
а выговорить под силу лишь ангелу: всё «крлл, крлл», будто
воркование
голубиное.
Что сила в сем заклинании великая,
про то всем известно.
Закачалась толпа, иные и вовсе сомлели.
Средь увечных вой поднялся, крик,
и многие, как то ежедневно
случалось, исцелились.
«Зрю, православные, зрю!» – закричал
один, доселе слепой.
«Братие, глите, хожу!» – поднялся
с каталки расслабленный, кто
прежде не мог и членом пошевелить.
А Филя-Навозник, кого вся Москва
знает, вдруг трястись перестал,
поглядел вокруг с изумлением, будто впервые Божий свет увидел.
«Чего
это вы тут?», – спрашивает. Похлопал себя по бокам: «А я-то,
я-то кто?
» И пошел себе вон, удивленно моргая. А, как уже сказано,
никто от
того юрода понятного слова не слыхал давным-давно, с тех
пор, как его
три года назад на Илью-Пророка шарахнула небесная молонья.
Те же хворые, кто нагрешил много,
остались неисцеленными и пошли
прочь со двора, плача и укрывая лица, ибо стыдно им было
от людей.
Князюшка-ангел сызнова зевнуть изволил,
потому что наскучило его
милости по всякий день чудеса творить.
И поворотился одесную, к правой сторо…»
Здесь столбец обрывается на полуслове.
(Прим. ред.)